Обложка Нагоревший

Нагоревший

Матвей Неклюдов

0% прочитано
Стандартный
Матвей Неклюдов

Нагоревший

Глава 1

Ночной свет жевал подъезд, как старая моль — шубу, и с каждым глотком становился только вкуснее. Я медленно поднимал сначала одну ногу, за ней, словно яблочный слизень, тянулась вторая. Ботинки чистили зубы о ступени, лифт небрежно зажег кнопку вызова после пары нажатий. Двери, словно окна в жару, распахнулись так, будто рабочий улыбается на вручении премии, скалисто и желторото. Зайдя в лифт, я плюнул на кнопку. Касаться её чем-то, кроме слюны, было не принято. Но сегодня вместо привычного нам всем подъёмника на смену заступила сломанная болгарка. Искры вулкана «бурлящий» и дым баньки по-чёрному заполонили всю гастарбайтерскую кибитку. В момент днище лифта поменялось местами с потолком, консервная банка пошла на взлёт. Меня вдавливало в потолок и одновременно красило дымом, сознание покинуло меня.

Чернобыльский кашель накормил мои легкие эскимом "СССР" в пекучее лето. Асбестовая форма подплавляла свои торчащие нитки прямо в активной зоне реактора. Брандспойт извивался в руках кухонным краном над сковородой с бешеным, полыхающим маслом. Память выплюнула глупый детский 25 кадр: я жарю семечки, всё вспыхивает, а в заросшей пустой паутиной голове нет ничего, кроме паники и ведра воды, нет даже мух. Реактор захлебнулся этой же ошибкой. Чёрный пар обжигал моё лицо. Майонезные волдыри натягивали улыбку грязными пальцами по моему невинному лицу. Меня не узнала бы и родная мать, я больше походил на шахтера китайца которому залепили глаза гудроном, а рот порвали гнилой кочергой. Я открыл глаза в московской больнице. Молодая красивая медсестра была похожа на перебродившую кашу, сваренную на молоке, от которой разит прокисшим медом и гнилой голубикой. Её волосы казались сухим, крошащимся печеньем «Юбилейное», а глаза — двумя плесневелыми ягодами из того же пакета, "купленного" по скидке на поминках. Ласково, почти интимно, она поднесла ко мне зеркало. Сначала я подумал, что это Кольская сверхглубокая, дышащая недрами ада, но нет — это было зеркало, отражающее мою новую, выжженную реальность. Моё лицо напоминало дешёвую маску беса с детского утренника, по которой проехался гусеничный танк. Но картина мира была куда печальнее: я был помидором на разделочной доске, к которому тянулось острие ржавого ножа. Кончик металла медленно щекотал мою кожицу, будто сам Булгаков, опустившись в преисподнюю, царапал своим пером по моей пульсирующей плоти своего Мастера и Маргариту. Алый сок — водка «слеза Руси» — растекался по югославскому столу, превращаясь в густой битум, перемешанный с графитовой крошкой.

Вместо сока из пор сочился пот — липкий, солоноватый экссудат умирающего тела. Лопата в руках стала продолжением скелета, натирая мозоли, пропитанные радиационным гноем, прямо сквозь свинцовые перчатки. Пластиковый дозиметр трещал, как сломанная челюсть на утренней зарядке. 40 секунд, 90 секунд... С—Е—К—У—Н—Д—А... это слово застряло в горле, как засохшая корка черствого хлеба, которой подавился нищий.

Внезапно я провалился в кухонный уют, как поп в прорубь на Крещение — холодно, тесно, навсегда. Мама стелила скатерть: крахмальную, натянутую, как барабанная перепонка над бездной, белую, как марля на гнойной ране. Звезды на узорах превращались в темные пятна компота на творожной простыне, в карты моего неминуемого исхода. Я тянулся лицом к этой поверхности, жаждая остыть в этом стерильном покое, забыть про раскаленный воздух. Но когда холод прошил меня насквозь, словно шприц с физраствором в воспаленный, тухлый мозг, я понял: нет никакой скатерти. Моя щека вжималась в черную, пористую пасть блока графита. Он был равнодушен, мертв и крошился под губами, как прелое, отсыревшее песочное печенье, смешанное с цементной пылью и трупной отравой.

Температура росла. Градусник опустили не в стакан с чаем, а в самую топку русской печи. Я оказался на старом деревянном мангале, тлея вместе со своим прошлым. Свинина на засаленной решетке текла, словно это не мясо, а я сам, вывернутый наизнанку. Я задыхался, пока мой собственный жир плавился на раскаленных гранях. Липкие слезы шкварчали, порождая удушливый чад мертвечины, от которого я захлебывался изнутри. Моя плоть шипела, угасая в ядовитых испарениях, как лимонный «Юпи» — дешевый, едкий, разъедающий язык. "Чем ярче ты горишь, тем сильнее тебя зальют водой" , едкий пар, словно сигаретный дым, заполнил округу. Потихоньку туман рассеялся, на моём лбу был фонарь, который жалобно мигал, намекая, что он уже хоронит своих детей. Гидрокостюм облегал мое тело как сырая синтетическая одежда в сорокоградусную жару....Я шагнул в этот перекипевший радиоактивный бульон. Вода здесь была густой, как кисель, в котором развариваются останки станции. Гидрокостюм — моя вторая, пропитанная «рассолом» кожа — давил на ребра, как крышка скороварки, которую забыли стравить. Мой фонарь выхватывал из темноты трубы: гигантские, ржавые, извивающиеся, как кишки, по которым течет сама смерть. Это была баня с большой буквы. Банщик-реактор стегал нас веником из раскаленных нейтронов. Я чувствовал, как внутри костюма становлюсь мягким, как овощ в супе, который томили вечность. Смерть здесь не приходила с косой — она зашла в парную, сбросила полотенце и потребовала поддать еще, чтобы сварить нас до полной готовности. В этом облаке едкого тумана я перестал быть человеком. Я стал тем, чем и должен был стать — порцией, которую система подает на стол вечности. Пар окончательно приготовил мою маску, а я, вдыхая его полной грудью, впервые почувствовал, как отступает голод. Кухня закрывалась. Повар устал.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге