Что, если бесконечность не число, а диагноз?
Глава 1Глава 1. Одесский натюрморт с перевернутой восьмеркой
Лампа под зеленым абажуром висела так низко, что лицо Наума Борисовича оставалось в густой тени, и видны были только его холеные пальцы, методично обрезавшие кончик сигары гильотинкой. Марк Яковлевич, сидевший напротив, шумно вздохнул, отпил из тяжелого стакана янтарный портвейн и поправил на груди золотую цепь от хронометра.— Наум, я знаю тебя тридцать лет, — заметил Марк Яковлевич, доставая спички. — Из них двадцать лет ты морочишь голову судам, а последние десять — лично мне. Если твоя история опять сведется к тому, что ты не смог купить приличный галстук из-за происков мирового империализма, я уйду спать прямо посреди твоего монолога.— Марк, не будь таким плоским, как камбала на доске у торговки, — отозвался из тени Наум Борисович. На конце его сигары вспыхнул багровый огонек. — Я рассказываю тебе не про галстук. Я рассказываю тебе про Семена Марковича Райхельгауза. Ты ведь помнишь Сеню из Центрального исторического архива? Такого тихого человека, который носил парусиновые туфли даже в сильный дождь, потому что боялся испортить кожаные?— Помню, — хмыкнул Марк Яковлевич. — Он еще выдавал папки с пожелтевшими манифестами с таким выражением лица, будто сам редактировал указы Екатерины Второй. И что с ним случилось? Его наконец поймали на том, что он тайно читал чужие дворянские грамоты?— Хуже, Марк. Он заболел. Ему поставили диагноз.— Какая трагедия в наше время. И какой же? Пылевая аллергия от созерцания чужих вековых тайн?— Бесконечность, Марк. Ему поставили диагноз — Бесконечность. Марк Яковлевич застыл со спичкой в руке. Потом медленно задул её и посмотрел на приятеля с искренним состраданием.— Наум, скажи мне как юрист юристу: этот портвейн, который мы пьем, он точно из государственной лавки? Или тебе его привезли контрабандой из Батуми в канистре из-под олифы? Какая «бесконечность»? В Одессе из бесконечного есть только глупость мадам Шнеерзон и долги твоего племянника.— Послушай, как это было, — Наум Борисович откинулся на спинку кресла, и кольцо серого дыма медленно поплыло над столом. — В тот вторник Сема шел к вокзалу. Было жарко так, что даже бродячие собаки отказывались лаять. Он подошел к газетному киоску у Дерибасовской, хотел купить пачку «Казбека». И тут Римма Львовна... ты ведь знаешь Римму Львовну?— Такую монументальную даму, которая способна взглядом остановить трамвай? Знаю.— Так вот, Римма Львовна посмотрела на него и сказала, что папирос нет, потому что у неё в окошке уже сорок минут горит статус «Нет данных». А когда Сема возмутился, она просто захлопнула ставню. И на этой ставне, Марк, на обычном белом листе бумаги, фиолетовыми чернилами была выведена аккуратная, заваленная набок восьмерка. Марк Яковлевич издал короткий, лающий смешок.— Наум, ради всего святого! Ты делаешь из обычной одесской лени библейский сюжет. Римма Львовна просто спрятала дефицитный «Казбек» под прилавок для подпольного цеховика Рабиновича, а ту восьмерку на бланке нарисовал её внук Боря, который третий год не может сдать экзамен по арифметике в четвертом классе! А статус «Нет данных» — это значит, что ей было просто лень поднять свою выдающуюся корму со стула.— Я тоже так подумал бы, Марк, — тихо продолжал Наум Борисович. — Если бы Сема не пошел дальше. Он вышел на Привокзальную площадь. И там стоял трамвай. Застывший. Кондукторша мадам Гольдберг замерла с компостером в руке, а полоска билета застряла в железных зубьях. Пассажиры сидели с авоськами и не моргали. И над перроном вокзала, где мелом пишут расписание поездов, висел огромный щит с тем же самым знаком. Время встало, Марк. Желтый лист платана завис в воздухе в полуметре от тротуара. Он не падал. Марк Яковлевич отпил еще портвейна, его глаза сузились, а в голосе появился чистый, неразбавленный сарказм:— Какая удобная картина для Семена Марковича! То есть, когда Райхельгаузу нужно было наконец закончить опись фондов Потемкинской канцелярии, вся вселенная решила вежливо замереть, чтобы Сеня не получил нагоняй от директора архива? И этот лист... Наум, в сентябре в Одессе такой штиль, что листья не падают просто потому, что им лень совершать лишние движения! А мадам Гольдберг с компостером — так она всю жизнь спит стоя, это знает весь двадцать восьмой маршрут!— Марк, ты не понимаешь главного, — Наум Борисович постучал пальцем по столу. — Сема побежал в Бюро справок. И женщина в окошке — абсолютно вежливая, трезвая женщина — сказала ему: «Вы тридцать лет читали описания тысяч чужих исторических подвигов. Вы наизусть знаете, как яркие люди горели, рисковали, стрелялись на дуэлях и гибли ради страсти. Но сами вы отложили тридцать два разговора с Цилей из филармонии, потому что не подобрали безупречных слов. Вы создали идеальный черновик жизни, Райхельгауз. Вы превратили себя в один из архивных документов. Система пошла вам навстречу. Опечаток и рисков больше не будет. Но и новых страниц тоже».Марк Яковлевич затянулся сигарой, выпустил струю дыма прямо в зелёный абажур и хмыкнул:— Ну, тут эта дама из Бюро справок была абсолютно права. Если мужчина сорок лет смотрит на женщину из филармонии и вместо того, чтобы купить ей коробку конфет и поцеловать в подъезде, изучает чужие мемуары — ему нужно ставить диагноз. На букву «П». И лечится он хорошим пинком под зад, а не метафизикой.
Глава 2. Торг на Молдаванке и скрипка без первой ноты
Марк Яковлевич задумчиво смотрел, как огонь подбирается к его толстым, прокуренным пальцам.— Ну и? — нарушил он затянувшуюся паузу. — Не томи мои нервы, Наум. Что сделал этот ваш Сема? Взял чернила и подписал себе окончательный расчет с этим миром, лишь бы его драгоценные часы «Победа» снова начали делать «тик-так»?— Марк, ты рассуждаешь как мясник из свиного ряда, у которого из всех инструментов есть только топор и колода, — Наум Борисович аккуратно стряхнул пепел в хрустальную пепельницу. — Сема Райхельгауз был архивариусом. Человек, который тридцать лет перепроверял даты восстаний и заверял гербовые печати, не может просто так взять и подписать документ, не попытавшись составить к нему протокол разногласий. Это же против человеческой природы, особенно нашей с тобой природы.— Ой, я умоляю! — Марк Яковлевич пренебрежительно махнул рукой. — Он попытался поторговаться со Смертью за лишнюю пятилетку? Сказал, что у него недовыполнен план по каталогизации писем де Рибаса?— Почти, — тонко улыбнулся Наум. — И тут ты, Марк, как истинный обитатель Привоза, сразу ищешь логическую брешь в чужом балансе. Как Сема, со своими больными ногами и в парусиновых туфлях, за пару минут преодолел расстояние от вокзала до Торговой, да еще и умудрился без очереди проскочить к дефицитному специалисту? Марк Яковлевич победоносно хмыкнул и откинулся в кресле, потирая руки.— Ага! Попался, законник! От вокзала до Торговой — это же полгорода топать, если через Садовую. Там даже на трамвае пятнадцать копеек и куча нервов. А ты говоришь — «выбежал и сразу за углом». Наум, у тебя в сюжете дыра размером с дыру в бюджете нашей артели!— Марк, ты опять меряешь километрами то, что давно измеряется минутами, — Наум Борисович спокойно прикурил погасшую сигару. — Ты забываешь, какой диагноз был на дворе. Бесконечность. В застывшем городе пространство сворачивается так же быстро, как скисает молоко на солнцепеке. Вектора и мили работают, пока тикают часы. Но когда время встало, все улицы Одессы стянулись в один тугой узел вокруг Сёминой проблемы. Он просто повернул за угол вокзального тупика — и уперся прямо в вывеску поликлиники. Город сам подсунул ему этот кабинет, потому что лабиринт вечности всегда ведет пациента кратчайшим путем к его персональному доктору. Семе не нужно было бежать три километра. Ему нужно было просто сделать шаг в сторону от привычного, безопасного маршрута. Марк Яковлевич недоверчиво покачал стакан, глядя на игру янтарных бликов на сукне.— Ладно, допустим. В сумасшедшем доме и забор — метафора. И что наш Сёма?— И вот, Сема посмотрел на доктора Левина в Поликлинике №1 сквозь свои запотевшие очки и сказал: «Доктор, вы извините меня, конечно, но штамп на этом акте — он фиолетовый. А по правилам ведения архивного делопроизводства все окончательные документы должны скрепляться исключительно круглой синей гербовой печатью. Это во-первых. А во-вторых, почему я должен указывать дату сам? У нас что, отменили историческую преемственность? Где распоряжение из министерства культуры?» Марк Яковлевич издал короткий, лающий смешок и откинулся на спинку кресла.— Наш человек! Чистый архивариус! Даже на пороге вечности проверяет правильность оформления бланка! И что Левин? Вызвал санитаров с Пересыпи?— Левин даже не улыбнулся, — тихо продолжил Наум Борисович. — Он просто затянулся своей папиросой — дым так и стоял над его головой неподвижной серой тарелкой — и сказал: «Райхельгауз, вы не понимаете. Синяя печать — это для живых, у которых еще есть дефицит времени. А для вас у меня есть только этот фиолетовый нуль. Хотите торговаться? Пожалуйста. Назначайте дату через сто лет. Система примет. Но помните: все эти сто лет вы проживете ровно в этой самой секунде. В одиннадцать сорок пять вторника. Песня Утесова из окна не доиграет. Трамвай не тронется. Ваша Циля на Малой Арнаутской так и будет стоять с занесенной ногой над порогом. Вы готовы превратиться в мумию среди своих любимых свитков?»Марк Яковлевич перестал улыбаться. Его прагматичный ум торговца быстро прокрутил ситуацию.— Сто лет в одной секунде... — пробормотал он, и на его лбу обозначилась глубокая складка. — Это же... это хуже, чем сидеть в одиночке на Лонжероновской. Страшная вещь, Наум. И что Сема?— Сема испугался. Он забрал этот бланк, не подписав, засунул его в свой кожаный портфель и выбежал из поликлиники. Город стоял как вкопанный. Сема добежал до своего дома на Малой Арнаутской. Вбежал во двор. А там — Циля. Цилечка Церерборм. Она стояла у своей двери в ситцевом платье в горошек, держа в руках футляр со скрипкой. Сема подошел к ней близко-близко. Знаешь, Марк, он сорок лет стеснялся посмотреть ей выше воротничка, а тут посмотрел прямо в глаза. И знаешь, что он там увидел?— Ну? Наверное, безумную любовь, которую он прозевал между архивными полками?— Нет, Марк. Он увидел в её глазах точно такой же фиолетовый отблеск. Тот самый знак. И тут Сема всё понял. Циля ведь тоже была больна Бесконечностью. Она сорок лет настраивала свою скрипку в филармонии, крутила эти деревянные колки, проверяла струны, но так ни разу и не решилась выйти на сцену и сыграть первую ноту соло. Она панически боялась сфальшивить, Марк! Она ждала идеального слуха, идеального дирижера. Она тоже отложила свою музыку на «понедельник». И система закольцевала её прямо здесь. Они были двумя пациентами в одной огромной, залитой солнцем палате. Марк Яковлевич молчал. Он медленно крутил в руках пустой стакан.— Два сапога пара, — тихо сказал Марк. — Один боялся написать слово с ошибкой, вторая — сыграть фальшивый звук. Слушай, Наум... а ведь это диагноз половине нашей Одессы. Да что там Одессы — всему нашему архиву, и мне, старому дураку, тоже. Мы же все сидим и ждем, когда привезут приличный гарнитур или когда наступит эта чертова лучшая жизнь...— Вот именно, — Наум Борисович поднял глаза. — И тогда Сема достал из портфеля этот бланк с красной полосой. Он положил его прямо на старый сундук в коридоре, взял у дворника Михеля обломок карандаша...
Глава 3. Встречный иск к вечности
— И? — Марк Яковлевич даже подался вперед, упираясь локтями в сукно стола. — Какую дату он там написал, Наум? Какую цену он выставил за то, чтобы эта музыка наконец началась? Наум Борисович не торопился отвечать. Он медленно выпустил плотную струю сигарного дыма.— Какую дату он написал? — Наум Борисович хмыкнул. — Марк, ты плохо знаешь Сёму Райхельгауза. Он поступил как истинный законник. Он не стал писать дату. В графе «Точная дата и час завершения жизненного цикла» он размашистым почерком вывел: «В день, когда Семён Маркович Райхельгауз совершит свою первую непоправимую глупость. Время — местное». Марк Яковлевич на секунду замер, а затем оглушительно расхохотался.— Ай да Сёма! — Марк бил ладонью по колену. — Это же гениально! Раз он никогда не делает глупостей — значит, он планирует жить вечно, но уже с тикающими часами и работающим трамваем?! Он обманул доктора Левина!— Он думал, что обманул, Марк, — тихо перебил его Наум Борисович. Смех Марка Яковлевича оборвался сам собой. — Сёма аккуратно сложил бланк, засунул его обратно в портфель, подошел к Циле, которая всё так же неподвижно стояла в коридоре коммунарки, и... совершил то единственное действие, которое пришло ему в голову. Он зажмурился, обнял её за плечи и изо всех сил, без единого идеального слова, поцеловал её прямо в губы.— И что? Время пошло?— О да, Марк. Время пошло так, что заложило уши. По палубе теплохода «Россия» в порту ударил гудок. Трамвай на площади пробил этот несчастный билет. Циля выронила футляр со скрипкой, который со страшным грохотом раскололся о паркет, а сама она... она влепила Сёме такую звонкую пощечину, что у него очки улетели под сундук. Мир вернулся в свое нормальное, шумное состояние. Сёма стоял, тер горящую щеку, держал Цилю за руки и абсолютно счастливо улыбался. Он победил бесконечность. Марк Яковлевич облегченно вздохнул и потянулся к бутылке портвейна.— Ну вот! Нормальный одесский финал! Мужчина получил по морде от любимой женщины, мир завертелся, все счастливы, занавес! За такой хэппи-энд не грех и допить этот портвейн!— Не томи, Марк, — Наум Борисович мягко оставил его руку с бутылкой. Его пальцы были холодными. — Я ведь не рассказал тебе, в чем интрига. Они поженились, Марк. И прожили невероятно счастливых тридцать лет. Сёма больше не зарывался в чужие пожелтевшие дневники по ночам. Он возил Цилю в Гагры, покупал ей дефицитные французские духи и вообще стал самым непредсказуемым человеком в архиве. Но... ты ведь помнишь формулировку в его акте? «В день, когда совершит первую непоправимую глупость».— Ну помню. И что?— Сёма умер вчера, Марк, — тихо сказал Наум Борисович. — Тихо, во сне, на своей кровати на Малой Арнаутской. Сердце просто остановилось ровно в одиннадцать сорок пять. На его тумбочке остался лежать тот самый старый портфель. Циля нашла его, открыла... Бланк с красной полосой лежал там. Но графа, Марк, графа с датой больше не была пустой. Там фиолетовыми чернилами было чётко выведено вчерашнее число и точное время. Марк Яковлевич сглотнул. Сарказм, который он копил весь вечер, окончательно испарился.— Наум... — тихо, с хрипотцой спросил он. — Но какую такую непоправимую глупость он совершил вчера в одиннадцать сорок пять? Что он сделал?!Наум Борисович медленно поднялся с кресла, аккуратно застегнул пуговицу своего пиджака и взял со стола шляпу. Луч света от зеленого абажура теперь падал на пустое сукно.— В том-то и фокус, Марк, — негромко ответил Наум, направляясь к выходу из темного зала. — Циля клянется, что вчера в одиннадцать сорок пять Сёма просто сидел на кухне, пил чай с лимоном, смотрел на неё через свои вечные очки и тихо сказал: «Знаешь, Циленька... А ведь я всю жизнь, каждую секунду этих тридцати лет, панически боялся сделать какую-нибудь глупость и умереть. Господи, какой же это было глупостью...»Дверь клуба тихо скрипнула, и Наум Борисович ушел в сырую одесскую ночь, оставив Марка Яковлевича сидеть в одиночестве под зеленой лампой, растерянно смотреть на свои золотые часы и слушать, как в абсолютной тишине они слишком быстро, слишком конечно отсчитывают секунды.
Эпилог:«Жизнь так прекрасна!» — как сказал поэт,
И кубок наполняя ароматом,
Провозгласил: «Что лучше счастья нет,
Чем жить сейчас, а не уйти когда-то.
Нам не вернуть растраченных часов,
Черновики судьбы — пустая малость...
И пусть звенит безумный струнный зов,
Когда секунд в запасе не осталось!»….
8.09.2026 Сергей Райский
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
