Праведник мира. История о тихом подвиге Второй мировой
Пролог
Карло Греппи
Праведник мира. История о тихом подвиге Второй мировой
Информация от издательства
Оригинальное название:
Un uomo di poche parole. Storia di Lorenzo, che salvò Primo
На русском языке публикуется впервые
Греппи, Карло
Праведник мира. История о тихом подвиге Второй мировой / Карло Греппи; пер. с итал. Ю. Гармашовой, И. Семенова. — Москва: МИФ, 2026.
ISBN 978-5-00250-059-8
Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.
Книга не пропагандирует употребление алкоголя и табака. Употребление алкоголя и табака вредит вашему здоровью.
Copyright © 2023, Gius. Laterza & Figli, All rights reserved
© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «МИФ», 2026
Потерянным друзьям;
тем, кто остался;
тем, кто нашелся
Я сказал ему: «Разговаривая со мной, ты сильно рискуешь».
Он ответил: «Мне все равно».
Несколько лет назад одним декабрьским днем мне попался документальный фильмIl coraggio e la pieta[2] — «Мужество и милосердие»[3]. Лента о солидарности итальянцев с евреями, которых преследовали фашисты. О мифическом и реальном милосердии, позволившем многим перейти Альпы и спастись. Многим, но далеко не всем — во времена Шоа[4], [5] сгинули свыше семи тысяч итальянских евреев.
Этот документальный фильм вышел в ноябре 1986 года, за пять месяцев до смерти Примо Леви. Меня поразил его весьма обыденный рассказ о том, как один немногословный человек спас ему жизнь в Аушвице[6].
Спаситель не был заключенным — он просто работал каменщиком. Вольнонаемный пьемонтский работяга из Фоссано жилза периметромАушвица III, в деревне Моновице. Шесть месяцев он каждый день приносил истощенному Леви котелок супа. Ежедневно. На протяжении полугода.
Единственной благодарностью, которую добрый человек согласился принять — если это вообще можно считать вознаграждением, — была починка обуви. Пока сапожники Моновица четыре дня латали рабочие ботинки, каменщик ходил в деревянных сабо, которые ему дал Леви[7]. И все — он не захотел ничего больше.
Я уже знал об этом человеке — выживший в Аушвице и ставший известным писателем туринский химик Примо Леви упоминал его в своих произведениях. Впервые — в книге «Человек ли это?»[8], опубликованной в 1947 году; затем — в сборнике «Лилит и другие рассказы» (Lilìt e altri racconti)[9] и, наконец, в двух эпизодах «Канувших и спасенных»[10]. Правда, автор ни разу не назвал фамилии своего спасителя[11]. Но я знал, что оба ребенка Примо (и дочь Лиза Лоренца в 1948 году, и сын Ренцо в 1957-м) получили имена в честь этого загадочного человека. И об этом, как я обнаружил, Леви неоднократно говорил в интервью[12].
Лоренцо Перроне рисковал оказаться в Аушвице уже как заключенный — за помощь Леви. Когда я услышал об этом — а Примо такое именносказал, а не написал, — во мне что-то дрогнуло: встрепенулась часть души, которая, казалось, давно очерствела.
Зимним вечером — где-то между 8 декабря и Рождеством 2014 года[13] — я, уже собираясь лечь, поставил диск, который откладывал на потом последние три года. Фильм назывался «Судья праведников»[14], [15]. На экране появился Мордехай Палдиэль, тогдашний директор Мемориального комплекса истории Холокоста[16] в Иерусалиме «Яд Вашем». Музей занимается, кроме прочего, и признанием праведников народа мира[17], спасавших евреев во времена Шоа. В руках Палдиэль держал папку с делом № 8157[18] — досье Лоренцо Перроне.
На сайте «Яд Вашем» в разделе «Праведники народов мира» тогда был представлен 25 271 человек, и 610 из них — итальянцы (в 2021 году количество праведников увеличилось до 27 921, а итальянцев стало 744[19]). В качестве эпиграфа я обнаружил здесь небольшой отрывок о Лоренцо Перроне из книги Леви «Человек ли это?» на английском языке (сейчас, восемь лет спустя, этот текст все еще размещен на сайте).
Чем больше я пытаюсь понять, почему именно моя жизнь среди тысяч других точно таких же жизней смогла преодолеть все испытания, тем больше убеждаюсь: именно Лоренцо я обязан тем, что сегодня жив. И не только за его материальную поддержку, но и в большей степени за то, что своей манерой поведения, своей добротой, очень искренней и естественной, он постоянно напоминал мне о том, что за пределами нашего мира по-прежнему существует справедливый, а не развращенный, не дикий, не раздираемый ненавистью и страхом мир; существует нечто чистое и цельное, нечто такое, что трудно назвать словами, — какая-то отдаленная возможность добра, ради которой имело смысл остаться жить[20], [21].
Примо Леви, бывший, возможно, величайшим свидетелем XX века, написал и рассказал намного больше того, что я уже успел процитировать. Леви обязан Лоренцо не только жизнью, но и, скорее всего, еще и не менее ценным даром. Перроне, без сомнения, масштабная и выдающаяся личность для организации, сохраняющей память о спасении евреев. Он заметен даже на фоне Оскара Шиндлера и Джорджо Перласки, праведников, которых прославил фильм Стивена Спилберга «Список Шиндлера»[22] по роману Томаса Кенилли (1982)[23], [24] и бестселлер Энрико Деальо «Банальность добра» (1991)[25], экранизированный Альберто Негрином[26]. Правда, «Итальянский герой» (2002) Негрина[27] родом из совершенно иного социального контекста.
Лоренцо Перроне был простым парнем — суровым, «почти неграмотным»[28], немногословным. Но вот что писал о нем Леви: «Лоренцо был и остался человеком; в этом перевернутом мире, в мире со знаком минус, он сумел уберечь и не запятнать свою человечность. Благодаря ему мне тоже удалось не забыть, что я — человек»[29], [30].
Возможно, именно ежедневные незамысловатые поступки каменщика и стали основой бесценных свидетельств Примо Леви, увековечившего в своих книгах человеческую солидарность. Его произведения составляют неотъемлемую часть нравственной, здоровой западной культуры последних десятилетий и входят в основную образовательную программу каждой школы в Италии (да и не только в ней).
Кем же был Лоренцо Перроне? Несколько лет я собирал материал о разных этапах жизни этого человека: до, во время и после его работы в «Суиссе» (так он произносил слово «Аушвиц»[31]). Я обратился в архив Фоссано, и тут в моем расследовании случилась первая серьезная заминка. Как правильно пишется фамилия — «Перроне» или «Пероне»?
Я встретился с двумя до сих пор здравствующими племянниками Лоренцо. Я предпринял безнадежную попытку собрать и систематизировать все упоминания о нем в биографиях Примо Леви и его интервью (а их насчитывается более 300[32]), в тысячах книг, посвященных ему самому и его творчеству (а их вышло уже около 7000[33]). Я тщательно изучил досье, собранное в 1995 году Кэрол Энджер[34], биографом Леви — оно хранится в архиве Яд Вашем.
Мне хватило материала, чтобы начать работу над книгой. Однако значительную часть необходимых знаний о неординарном человеке, сделавшем возможной «удивительную историю выживания»[35] Примо Леви, я обнаружил именно в его текстах. Невероятное счастье для историка, который пытается постичь суть человечности, — держать в руках подлинные свидетельства одного из самых проницательных исследователей человеческой природы.
Это, конечно, далеко не всё. «Реальная жизнь людей и то, какой она представлена писателями на страницах книг, не одно и то же», — сказал мне как-то раз Альберто Кавальон[36], редактор аннотированного издания «Человек ли это?»[37] 2012 года и едва ли не самый тонкий ценитель его автора. Сам Примо Леви частенько говорил об искусстве «округления»[38], обращая внимание на воображение и на то, что «действительность всегда сложнее, резче, грубее и острее вымысла»[39], [40].
Вот и судьба Лоренцо Перроне, пока он не попал в «Суисс», была вполне себе заурядной, особо ничем не примечательной. В биографии этого неразговорчивого человека обнаружилось множество белых пятен. И большая ее часть, предшествовавшая звездному часу, оказалась скрыта плотной завесой времени. Мне показалось, что ее возможно приподнять, и хотя бы поэтому стоило попытаться.
Мое повествование, естественно, начинается с описания первой встречи Перроне и Леви — с момента, когда Лоренцо глянул в лицо Примо и тут же вновь опустил глаза. Ноги каменщика прошагали сотни километров, прежде чем принесли его в проклятое место, где развернулась вся эта история. Великая история спасения, которую следует знать каждому из нас.
Последние
Углубление в Бурге
[43]
С заключенным № 174 517 Лоренцо познакомился, когда выкладывал кирпичную стену. Несмотря на затрещины, которые ему то и дело отвешивала жизнь, а может, как раз вследствие этого, даже в концлагере он трудился на совесть. Как писал Примо Леви в «Канувших и спасенных»[44], «он делал [стены] ровными, прочными, аккуратно подгоняя кирпичи и используя столько раствора, сколько требуется. И делал он это не потому, что привык подчиняться приказам, а из чувства профессиональной гордости»[45].
Лоренцо никогда не задумывался, есть ли хоть какой-нибудь смысл изнурять себя работой. И в тот день, когда уроженец Бурге, исторического центра Фоссано, впервые увидел тщедушного паренька-заключенного, тоже. Недавно закончилась бомбардировка союзников, и «это вечно дымящееся, казавшееся бескрайним нагромождение железа, цемента и грязи»[46], пространство под названием Буна[47], было изрядно перепахано.
Грандиозный промышленный комплекс в лагере Моновиц, в шести километрах от Аушвица I, принадлежалInteressen-Gemeinschaft Farbenindustrie AG, больше известной какI. G. Farben(«И. Г. Фарбен»)[48]. Лоренцо и его щуплый напарник пробирались между кучами битого кирпича; строительный мусор скрипел под подошвами грубых рабочих ботинок. Добравшись до места, каменщики, не сильно усердствуя, но споро принялись поднимать защитную стену вокруг наиболее ценного заводского оборудования.
Взобравшись на строительные леса, Лоренцо молча клал кирпичи. Узник с татуировкой на левом предплечье «№ 174 517» работал внизу. Лоренцо на ужасном немецком грубо приказалHaftling («хефтлингу»)— бледному как смерть и едва дышавшему от истощения заключенному — поднять на леса новое полное ведро[49], потому что «заканчивается раствор». Позже выяснилось, что заключенного звали Примо.
Тощий 24-летний паренек, который для Лоренцо был пока что всего лишь номером, широко расставил ноги, обеими руками схватился за ручку ведра и начал раскачивать его, надеясь на помощь инерции. Но забросить тяжесть на плечо не удалось. Результат вообще вышел плачевным: ведро выскользнуло из рук и половина содержимого оказалась на земле.
Лоренцо произнес всего восемь слов — первые слова ключевой части этой истории. Они наверняка звучали в голове Примо еще несколько бесконечно долгих часов того летнего дня. Точнее, одного из дней 1944 года[50] между 16 и 21 июня. Западную часть Верхней Силезии в это время уже сотрясали взрывы тяжелых бомб союзников. В последующие месяцы авианалеты учащались и становились все более разрушительными[51].
«Чего еще можно ожидать от такого, как этот»[52], — пробормотал себе под нос Лоренцо на родном пьемонтском, спускаясь с лесов. Пролитый раствор уже начал схватываться, скрепляя строительный мусор — осколки разрушенных бомбами строений. Авиация регулярно наносила бомбовые удары. Результаты работы по «планете Аушвиц» постоянно фотографировали с воздуха. Однако освобождать приговоренных к газовым камерам узников войска не спешили[53].
Что означало «такой, как этот»? Какой — такой? «Изнуренный раб»?[54], [55] «Низшая ступенька» в иерархии Моновица?[56] Или белая кость, неумеха-белоручка, неспособный удержать ведро раствора? Попавший в этот перевернутый мир, чтобы стать здесь последним из последних? Неизвестно, выражала эта фраза презрение или сострадание, но, как потом подтверждал и Леви, в голове Лоренцо в тот момент произошло короткое замыкание.
Кто знает, сколько раз Лоренцо слышал нечто подобное в свой адрес? Предположу, довольно много. Он-то был из бедняков — бузотер и выпивоха. Правда, он всегда делал свою работу на совесть, но считалось, что на «таких» полагаться нельзя. Пока «такие», как Лоренцо, молоды, их обычно нещадно эксплуатируют, но, разменяв пятый десяток, они начинают терять силы и внимательность. А потом, когда с возрастом они становятся совсем уже ни на что не годны, от них избавляются, как от мусора.
Знакомство, что и говорить, началось не лучшим образом — в свете катастрофы с ведром. Однако Лоренцо заметил, что № 174 517 отреагировал на его фразу на узнаваемом пьемонтском — после плохого немецкого. И это пробило брешь в невидимой стене, отделявшей вольнонаемного от заключенного. Разрушилось заклятие, намертво скреплявшее каждого обитателя этого уродливого сюрреалистического мира, называемого «лагерь», с отведенной ему ролью.
Лоренцо почувствовал особую связь с парнишкой, выполняющим самую черную и тяжелую работу. Вероятно, этого оказалось достаточно, чтобы начать ему помогать.
В лагере подобное случалось нечасто. Некоторые заключенные имели легальную возможность устанавливать контакты с внешним миром — например, при посредничестве национальной французской службы трудовой повинности[57]. Но заключенные евреи всегда и при любых обстоятельствах были «неприкасаемыми» для свободных гражданских, в том числе и для вольняшек[58] вроде Лоренцо: «Все они, с той или иной степенью откровенности, демонстрировали нам свое отношение, колеблющееся от презрения до сочувствия, считая, что раз мы попали сюда, раз нас содержат в таких условиях, значит, дело с нами нечисто, значит, есть на нас какая-то тайная и ужасная вина»[59], [60].
Думал ли Лоренцо так о № 174 517? Не уверен. Он не имел склонности навешивать ярлыки и прекрасно знал, что почти всегда в кандалах оказываются самые бедные и слабые, а власть имущие каждые три недели надевают новые туфли. К тому же так и неизвестно (и вряд ли я когда-нибудь это узнаю), что говорил Леви в последующие часы.
Собрав информацию о Лоренцо из весьма внушительного количества источников, я кое-что понял о его личности. Рискну предположить, что он не собирался ничего говорить Примо еще два или три дня. Скорее всего, с потерянным, мрачным и непроницаемым выражением лица, запечатленным на дошедших до нас фотографиях, он все это время прокручивал в голове свои мысли. И насколько мне известно, их было всего две. Одну из них мы увидим позже, а другая — вот эта.
Презирал ли Лоренцо молодого туринца, от которого почти ничего не осталось, в их первую встречу? Земляка, который уже почти умер? Жалел его? Или, может быть, боялся? Кажется, чувство тревоги, впервые возникшее в 1938 году после принятия расовых законов[61], до сих пор висело в воздухе. Примо Леви рассказывал об этом в своей «Периодической системе»[62] 1975 года — о первой, «слабой, но заметной вспышке недоверия и подозрительности. Что ты обо мне думаешь? Кто я, по-твоему?»[63], [64]
Произведения Леви, в которых мастерски сплетены слова и концепции, позволяющие понять человеческую душу, нам еще нужны — да и всегда будут нужны. В этом фрагменте показано отношение вольнонаемных рабочих к «рабам рабов», заключенным-евреям, которые организованно, колоннами брели в рваных полосатых робах и беретах в Буну, на работу. Если это, конечно, можно называть работой.
Они слышали, что мы говорим на разных непонятных языках, которые звучали для них дико, вызывая ассоциацию с криками зверей; они видели нас, полностью порабощенных, без волос, без имен, забывших о достоинстве, терпящих побои, с каждым днем все больше деградирующих, но не могли заметить в наших взглядах даже проблеска протеста, веры или смирения. Они знали нас как воров и обманщиков, как грязных голодных оборванцев и, поменяв местами следствие и причину, воспринимали нас такими, какими мы стали[65], [66].
Зафиксировав начальный эпизод этой истории, ставшей чем-то большим, чем строки дела в пыльном архиве, попробуем собрать в единую картину многие километры, которые Лоренцо прошел с опущенной головой. Все этапы его жизни, с детских лет до момента, когда, вглядываясь в свою противоположность, он пытался понять ее и подбирал подходящие слова. Но прежде следует признать: жизнь скитальца больше, чем любая другая, зависит от случая.
И тогда сложится картина: Лоренцо и Примо принадлежали к «двум разным кастам»[67]. Чудо, что они вообще встретились. В так называемой прошлой жизни эти двое представляли совершенно разные слои общества. Но в концлагере социальный статус являлся вопросом уже не престижа, а выживания — и они вновь оказались на разных ступенях лестницы, правда, поменявшись местами. Примо предстояло умереть, если перестать каждую секунду цепляться за жизнь. Лоренцо суждено было жить, если только не случится какой-нибудь беды.
Превосходство Лоренцо над Примо было очевидным. И буквально в пространстве — на строительных лесах у стены, и в лагерной иерархии. Такое положение сохранялось довольно долго — они давно находились неподалеку, но не замечали и даже не знали о существовании друг друга. Отношение Лоренцо к Примо было чем-то вроде возмездия за их прошлую жизнь — в другом, нормальном, предшествовавшем лагерю мире.
Все былые привилегии Примо в 1944 году обратились для него в пыль, вдруг заскрипевшую под ногами и на зубах. Там, на самой низкой ступени человеческого бытия, обеспеченный туринец и начинающий перспективный химик Примо Леви превратился в заключенного № 174 517 — одного из тысяч рабов.
Как и другие 11 600 невольниковI. G. Farben[68], Леви работал на строительстве химического завода Буна-Верке. Их заставляли вкалывать, пока их силы не иссякнут. Усилия Примо, как и всех других узников, были «абсолютно бессмысленны»[69], [70] — люди умирали.
Примо, как и тысячи таких же, как он, непрерывно откапывал, закапывал, загружал, разгружал, сортировал, собирал. Без остановки — под проливным дождем, в снегопад, когда ветер поднимал клубы пепла и когда землю согревали лучи солнца. Вены были готовы лопнуть от напряжения, и если кто-нибудь уже не мог двигаться, то капо или его помощник тут же бил доходягу дубинкой по голове. Чтобы лишний раз напомнить, кто здесь власть, чтобы выколотить всякую волю к сопротивлению и остатки того, что делало человека человеком.
В тот день Примо не попросил у Лоренцо помощи. Предположу, что летом 1944 года у него еще не было «четкого представления, как живут и какими возможностями обладают эти итальянцы»[71]. Большинство из них в другом, прошлом, мире частенько бедствовали, но всегда оставались на плаву. Здесь же он вместе с тысячами других мучеников неумолимо погружался на самое дно истории.
И все же нескольких простых, совсем простых слов оказалось достаточно, чтобы разрушить заклятие, разорвать путы зла[72] или, как сказал мудрый Леви, «затупить оружие ночи»[73]. Лоренцо отозвался не сразу, а после некоторого замешательства, но твердо и ясно.
«Разговаривая со мной, ты сильно рискуешь», — предупредил Примо.
«Мне все равно», — ответил Лоренцо[74].
Он каменщик, простой рабочий. Он знает ремесло и умеет правильно выполнять разную кирпичную кладку. Но хороший исполнитель вовсе не обязан видеть картину целиком — такая способность необходима тому, кто командует. Хороший исполнитель должен хорошо делать свое дело. Оценить результат он сможет, когда работа закончена. Именно так, по крайней мере, чаще всего и бывает.
Рискну предположить: Лоренцо был одним из немногих, кто в то время с самого начала имел общее видение ситуации. Однако найти этому подтверждение трудно — так же, как и того, кто действительно заранее все знал.
Лоренцо был немногословным человеком[75]. По свидетельству родственников, то ли с 1935-го, то ли с 1936 года он был вынужден постоянно уезжать на заработки[76], обычно во Францию. Лоренцо нелегально переходил границу на перевале Колле-делле-Финестре — вместе с такими же бедняками с заскорузлыми ладонями и стертыми в долгих переходах ступнями.
Брат Джованни, старше всего на два года, с острым взглядом и пышной шевелюрой[77], часто составлял Лоренцо компанию. Братья вместе пробирались тайными тропами[78] — бывало, шагали целую неделю[79]. Мне порой кажется, будто я вижу: Лоренцо и Джованни в горах, бок о бок с контрабандистами, перекидываются словечками на родном пьемонтском:’ndôma, ’mpresa.
Они шагали размеренно, опустив голову, — старались экономить силы. Там, за нарисованной на карте линией, их ждала работа. На этих тропах можно было оказаться, только будучи контрабандистом или рабочим-нелегалом из приграничных районов, где грань между справедливым и несправедливым, законным и незаконным практически отсутствует[80]. Навстречу, в обратном направлении, из Францию в Италию, тоже шли бедолаги разного возраста.
Все ступившие на эти тропы начинали говорить на едином языке изгоев, несших на себе проклятие этих гор. Они были готовы ради миски поленты с сыром горбатиться под палящим солнцем и проливным дождем, но, если выпадал случай, никогда не упускали возможности побездельничать.
Доподлинно известно, что Джованни —бородач Джуанин[81] — с августа 1931 года регулярно бывал во Франции[82] (где жил «дядя Жан»[83]). Конечным пунктом был Лазурный Берег. Как вспоминал Леви[84], там «всегда можно было найти работу». Иногда они шли в Тулон[85] или в какой-нибудь близлежащий городок Юго-Западной Франции, но чаще всего — в Амбрён, небольшую коммуну примерно в 60 километрах от границы.
Когда начинался этап «Джиро д’Италия», проходящий через Колле-делла-Маддалена[86], контроль на границе ослабевал, и старики на такси отправлялись через перевал навестить своих. Если получалось, они еще и пропускали стаканчик-другой. Об этом в январе 2020 года мне рассказал Беппе, племянник Лоренцо — сын его второго брата Микеле (младше на 8 лет)[87]. Беппе объяснил, что каждое сообщество в их краях имело свой секретный язык: здесь никогда не общались между собой на итальянском, а исключительно на непонятном чужакамmagüt[88].
Когда подходило время обеда, Лоренцо доставал видавший виды алюминиевый котелок[89], два крутых яйца, флягу с красным вином, сухари. Он ел, согнувшись всем телом, крепким, но уже изрядно изношенным — как у пожилого. На тот момент Лоренцо было около 31–35 лет. Деревянная ложка казалась частью его руки, а сам он напоминал мощное кряжистое дерево.
Этот здоровяк с обветренным лицом родился в Бурге — старейшем квартале не только каменщиков, но еще ирыбаков[90]. Пропитание и средства к существованию им давала река Стура, на берегах которой водились прожорливые и огромные, как кролики, комары.
Бурге был типичным старым итальянским кварталом, в котором столетиями ничего не меняется. Его легко представить, если изучить фотографии пьемонтских городков начала XX века[91] и слегка напрячь воображение. Двери не запираются[92]; возле полуразрушенной кирпичной стены стоят изъеденные жучком стулья — на них можно посидеть в редкие выходные, укрывшись от холодного ветра или палящего солнца. Дни здесь начинались затемно. А заканчивались — для тех, кто успевал вернуться домой, — с заходом солнца.
Сегодня Бурге выглядит иначе, но на улочках со старинными названиями и новой нумерацией домов можно разглядеть следы минувшего. Надо только хорошенько присмотреться к стенам, которые, конечно, уже не раз перекрашены.
Лоренцо жил на улице Микелини, дом 4[93] и 6[94]. Сейчас на этом месте дом номер 12[95]. Три комнаты на восьмерых: в одной — кладовка для тряпок и старого железа, во второй — мул и тележка. Это я узнал из книги Кэрол Энджер, биографа Леви. Четверть века назад она взяла интервью у троих родственников Лоренцо, среди которых оказался и его племянник Беппе[96].
По ночам местные мужчины доставали угрей из заранее устроенных на Стуре плотин или ловили рыбу бреднями и донками. На рассвете женщины, не уставая благодарить Бога, загружали в тележки ночной улов и везли продавать его таким же, как сами, беднякам. Здесь жили по правилу: «Делай, что умеешь; торгуй тем, что добыл»[97].
Бургерцы старались не ссориться по пустякам, однако время от времени местные мужчины устраивали настоящие уличные бои — то ли чтобы острее почувствовать вкус жизни, то ли чтобы на время забыть о ее тяготах. Старожилы и спустя девяносто лет с ностальгией вспоминали драки, в которых участвовали молодыми.
Все мужчины Бурге были либо рыбаками, либо жестянщиками, либо, как Лоренцо и Джованни, каменщиками[98]. В Фоссано центральные улицы заасфальтировали лишь в 1936 году[99]. Братья обычно возвращались домой уже в сумерках. Солнце на их улицу тогда не заглядывало даже днем — из-за ныне не существующей казармы Умберто I[100]. По словам Беппе[101], встречные расступались перед Лоренцо и Джованни со словами: «А вот и наши богатыри, вот нашиTaккa[102]»[103].
Лоренцо был вторым ребенком в семье. Его родители, Джузеппе Перроне и Джованна Таллоне, сочетались законным браком в 1901 году[104]. Они зарабатывали на жизнь продажей металлолома и старого тряпья[105], хотя в официальных документах значились как «каменщик» и «разнорабочая»[106].
Оба младших брата Лоренцо стали жестянщиками: и Микеле, будущий отец Беппе, и Секондо, который, несмотря на имя, был не вторым, а четвертым и последним сыном в семье. Еще у Лоренцо было две сестры — Джованна и Катерина[107]. Катерина так и не вышла замуж и осталась жить с Лоренцо и Джованни,бородачом Джуанином[108]. В рыбацком квартале Фоссано их всех звалиTaккa— возможно, из-за того, что они были склочниками и скандалистами.
Прозвища, называемые в тех краяхstranomi— «странномы», — как и везде, отражают некие особенности, «странности» тех, к кому приклеиваются. Однако история их появления часто забывается, особенно если кличка возникла дома. Семейные предания обычно тщательно скрывают от посторонних, и детали со временем неизбежно стираются. ПервымTaккaбыл, скорее всего, Джузеппе[109], хотя, возможно, история прозвища началась еще раньше[110].
Все мужчины в семействе Перроне-Taккa, в том числе и Микеле-жестянщик[111],el tulè bel-красавчик, скупились на слова. Братья пошли в отца, который, по словам Энджер, был «очень замкнутым и имел склонность к приступам черной меланхолии». Я видел его фотографию на надгробии: нахмуренные брови, неаккуратно подстриженные усы, холодные глаза — лицо, на котором трудно представить улыбку[112].
Джузеппе был «грубым, деспотичным, вспыльчивым, жестоким — особенно когда напивался»[113]. Типичныйпапаша-хозяин[114]. Увесистые оплеухи сопровождали все детство Лоренцо, Джованни и остальных сыновей. Братья получали их дома от отца, а позже, так сказать, в качестве компенсации, щедро раздавали на улице[115], возле «Пигера» — остерии «Пигриция».
Эта популярная у местных рыбаков и каменщиков забегаловка[116] находилась в двух шагах от дома Лоренцо — на пересечении улиц Дон Боско и Гарибальди[117]. (Остерии давно нет[118].) Сегодня дом, в котором она располагалась, выглядит совсем по-другому: его покрасили в терракотовый цвет, а колонны, рядом с которыми когда-то сиживал Лоренцо вместе с такими же суровыми и задиристыми земляками, обновили.
Новенькая, сверкающая медная табличкаTerziere del Borgo Vecchio — Via Del Borgo Vecchio(«Терциере дель Борго Веккио — канал Старого Борго») на стене обновленного дома выглядит как декоративный элемент на памятнике архитектуры с рекламной картинки. Время иногда вопит во весь голос, а иногда старается обо всем молчать.
Семья Луизы Меллано, президента ANPI (Национальной ассоциации партизан Италии) и правнучки легендарного партизана Пьеро Коза[119], [120], тогда жила как раз напротив «Пигера». Луиза рассказала, что ее прадедушка проводил за стаканом вина в этой остерии почти все свободное время — вместе с десятками местных рыбаков[121].
Нетрудно представить мужчин, которые целый день гнули спину ради возможности прийти сюда: перевести дух; съесть, наконец, тарелку или две горячей еды; напитать алкоголем печень; щедро сдобрить незатейливую трапезу богохульными стенаниями. Среди посетителей «Пигера» иногда попадались даже священнослужители[122].
Так и вижу крепко сбитые фигуры в традиционных теплых накидках, громко распевающие хором нестареющуюI Mônarca(«Монарх»), популярную местную песню 1870 года:Sôma busse ’n po’ ’d barbera — “una cioca general”— «Пошли сначала пропустим по стаканчику барберы[123], а потом как следует все вместе надеремся»[124].Такка, по обыкновению, и в остерии помалкивали. Хотя, возможно, на них так действовало спиртное — я имею в виду Лоренцо и его брата Джованни.
Эти двое, вероятно, основательно закладывали за воротник еще совсем детьми[125], хотя уже в те времена подобное поведение считалось вне закона[126]. Братья были достойными сыновьями своего отца, а их подлинным родителем оказалась нужда. Она была столь же хорошо знакома им с детства, как и изменения цвета вина, по которому они определяли время года.
Лоренцо зарабатывал любыми доступными способами. Мысль о деньгах никогда или почти никогда его не покидала. Он продавал и покупал все, что можно было продать и купить: цену называл шепотом, а сделку завершал крепким рукопожатием — согласно существовавшему в то время правилу. Его точно описал один из персонажей книги Нуто Ревелли «Мир побежденных» (Il mondo dei vinti)[127], [128]:Se truciavu la man, ’l cuntrat era fat— «Руку пожал — что договор подписал».
Еще в детстве и Лоренцо, и его братбородач Джуанинпошли по стопам отца и начали сferamiù— стали старьевщиками. Они отрывали чугунные основания от водосточных желобов, а затем, высунувшись из окна первого этажа своего дома, пытались втюхать добычу всякому проходящему[129].
Детство Лоренцо было похоже на ранние годы Бартоломео Ванцетти[130], анархиста, казненного в США в 1927 году. Он родился и вырос в 10 километрах от Фоссано дюжиной лет раньше. В 15 лет написал: «Вечером после восемнадцати часов работы… мои ноги так горят, что, кажется, их прижигают углями»[131]. Как и Бартоломео, Лоренцо трудился «в поте лица с юных лет»[132]. А еще ему приходилось проявлять изобретательность. Естественно, нельзя исключать, что фантазия иногда могла и перейти грань.
Лоренцо родился «Пероне» (с одной буквой «р»). Это произошло на улице Оспицио, дом 28, в воскресенье, 11 сентября 1904 года, в 11 часов утра, когда у всех уже начинает сосать под ложечкой. Возможно, еще и поэтому чувство голода заставляло его всегда продвигаться вперед.
Новость о появлении на свет Лоренцо имела значение разве что в свете публикуемой местной прессой статистики: в Фоссано на той неделе родились пять девочек и восемь мальчиков, одним из которых и был наш Лоренцо[133]. В муниципалитете отцом новорожденного Джузеппе указал себя: «27 лет, каменщик». А на следующий день в качестве свидетеля привел своего брата Лоренцо: «23 года, разнорабочий». И оба подписались: «Перроне» — с двумя «р»[134].
Скорее всего, таково оказалось диалектное изменение фамилии «Перун», произнося которую, полуграмотные или вовсе неграмотные пьемонтцы удваивали букву «р»[135]. К примеру, у тети Примо Леви «подлинная» фамилия была «Прун»[136].
Впоследствии «наш» Лоренцо — тезка деда по материнской линии, дяди (по отцовской) и одновременно крестного отца[137] — повторил ошибку и поставил подпись «Перроне»[138]. А может, это не было ошибкой? Лоренцо окончил всего три класса начальной школы — это удостоверяет трудовая книжка. В ней, кстати, фамилия написана как «Пероне»[139].
Лоренцо крестили, но, по словам Леви[140], он не знал Евангелия, не был религиозен и едва умел писать. Зато много ходил, а работать начал в 10-летнем возрасте (то есть в 1914 году, когда разразилась Первая мировая война). Это подтвердили и родственники Лоренцо, когда их опрашивали сотрудники Яд Вашем[141].
Я понятия не имею, каким он был в детстве. Младший сын в семье — Секондо — говорил Иану Томсону, биографу Леви, что Лоренцо был «пессимистом с рождения»[142]. Однако нельзя исключать, что отпечаток на воспоминания наложили последующие события.
Одним из последних рассказал о Лоренцо бывший приходский священник из Фоссано дон Карло Лента. Это было интервью Томсону в 1993 году. Лоренцо «без пальто и с посиневшим от холода лицом»[143] пытался продать всякий хлам, разложив его прямо на снегу. Мы знаем, что он так и не научился забывать[144], но нам неизвестно, когда он затаил в себе злость и обиду.
Клинки, ругательства
В лице Лоренцо-юноши не было ничего примечательного. На первой фотографии, которую мне удалось найти (как, впрочем, и на второй), он разве что выглядит сурово.
На военную службу Лоренцо попал в 19 лет, в 1924–1925[145] годах. Получил регистрационный № 29 439[146], числился берсальером[147] 7-го полка Брешиа[148], который недавно был преобразован в полк велосипедистов и передислоцирован в Апулию[149], [150]. Зачисленный на службу 25 апреля 1924 года, Лоренцо Пероне (с одной «р») меньше чем через три месяца попал в госпиталь, а в октябре 1925-го демобилизовался и вернулся домой[151]. «Во время военной службы проявил себя хорошо и служил с верностью и честью»[152], — засвидетельствовал его капитан.
За два первых десятилетия XX века Фоссано изменился до неузнаваемости. С 1899 по 1914 год градоначальниками были адвокаты Антонио делла Торре и Луиджи Домпе. Они наладили электрическое освещение, долгожданную подачу горожанам питьевой воды и заложили здание новой школы.
К целлюлозно-бумажным предприятиям и шелковым мануфактурам, давно существовавшим в регионе, в 1907 году добавились металлургические предприятия. Рост борьбы за социальные права и признание профсоюзов привели к улучшению условий труда[153].
На фронтах Первой мировой войны погибло 312 жителей Фоссано[154]. После окончания военных действий экономическое развитие региона замедлилось. В сентябре 1918 года (Лоренцо было 14 лет) местная газетаIl Fossaneseписала: «Городская жизнь как будто замерла… но остерии и кафе всегда полны посетителей! <…> В то же время строительное ремесло пришло в такой упадок, что каменщикам приходится менять профессию; и этот кризис затрагивает кузнецов, столяров, медников, лакировщиков и т. д. О других профессиях можно и не говорить — ситуация везде похожая»[155].
В Италии начала подниматься волна фашизма, «черного двухлетия», которую современники ощущали как гражданскую войну. Наступление реакционного либерального государства вскоре поддержали промышленники, землевладельцы и, наконец, король[156], и это оказалось приговором рабочему движению.
Лишь в первом полугодии 1921 года фашистские военизированные группировки в одном только Пьемонте разгромили 49 народных домов[157] и профсоюзных комитетов, как писал историк Анджело Таска[158]. В начале июня 1921 года в соседних коммунах Мондови и Дронеро убили шестерых социалистов[159].
Фоссанский парикмахер Анджело Суетта (1901 года рождения; на три года старше Лоренцо), вспоминал: в День труда 1 мая 1921 года он поднимался «из Борго-[Веккьо] к площади Кастелло, где находился офис палаты труда[160], чтобы принять участие в шествии… Город выглядел почти как осажденный: фашисты, карабинеры и королевские стражи, вооруженные до зубов, со всех сторон». Начались беспорядки, и Суетта поспешил, чтобы спрятать журнал зарегистрированных в профсоюзе рабочих[161]. Лоренцо не мог не замечать политического насилия, унесшего по всему полуострову жизни трех тысяч человек[162].
С захватом власти фашистами в стране началась «нормализация». В Фоссано она стала особо заметной после отстранения в конце 1922 года и ареста весной 1923-го[163] воинствующего социалиста Джованни Джерманетто[164]. Как пишет историк Ливио Берардо, в предшествующие годы тюрьма Санта-Катерина в Фоссано принимала более 20 коммунистов, социалистов и анархистов, а в начале 1930-х годов директор, «несмотря на то, что проявил “величайшее усердие”, не смог найти в списках ни одного боевика-чернорубашечника»[165].
Несложно предположить, что во время «Марша на Рим»[166] 18-летний Лоренцо думал о своем городе, где оппозиционеры и протестующие оказывались в тюрьме, фашисты безнаказанно гуляли на свободе, а государство даже не пыталось положить конец системному насилию над рабочими и крестьянами. Во избежание недоразумений хочу уточнить: у Лоренцо не было членского билета Национальной фашистской партии и он никогда не выражал симпатий режиму[167].
Конечно, приверженцы фашизма были не только среди местной власти и буржуазии, но и в рабоче-крестьянской среде. Однако большинство простых работяг, особенно с приграничных территорий, испытывали к режиму глубокую неприязнь. Им часто приходилось эмигрировать, потому что найти работу в фашистском городе становилось все труднее[168].
У нас нет документального подтверждения проблем Лоренцо из-за его возможного политического противостояния фашистам. Его имя отсутствует в списке 670 антифашистов, побывавших в фоссанской тюрьме Санта-Катерина за 20 лет фашизма (среди них были и «знаменитые» заключенные вроде рабочего-коммуниста Ремо Скаппини[169], будущего участника восстания в Генуе, которому в апреле 1945 года сдался гитлеровский генерал[170]). Лоренцо жил менее чем в двух сотнях метров от тюрьмы Санта-Катерина. Но это не означает, что он был примерным членом общества, — как раз наоборот.
Вероятно, Лоренцо охотно пускал в ход кулаки[171] — особо часто в «Пигере» (старожилы Бурге иногда перешептываются об этом между собой[172]) или когда решал, что его терпение лопнуло. Мы вряд ли узнаем какие-нибудь подробности, но, судя по воспоминаниям местных и тех, кто исследовал историю Лоренцо до меня[173], драки были едва ли не основным его занятием в свободное время. По крайней мере, до момента, когда он отправился в Аушвиц. Обратимсяк местнымисточникам, которые позволят нам лучше понять исторический контекст, в котором тогда жил Лоренцо.
«Находиться в конфликте с кем-то… было своеобразным состоянием души, модус вивенди, нормой в отношениях, как между отдельными лицами, так и между сообществами», — пишет исследовательница Алессандра Демикелис в эссе «Доброе старое время» (Il buon tempo antico).
«Криминальные хроники кампаний Кунео в ХХ веке» (Cronache criminali dalle campagne cuneesi nel Novecento) частично помогают нам восполнить пробел в документации[174]. «Неумеренное потребление вина», считавшегося в то время «живительным нектаром»[175], способствовало яростным ссорам. В ход шли не только кулаки, но и заточки и «клинки из мира побежденных», как назвал их в своей книге Нуто Ревелли[176].
С окончания Первой мировой войны в сводках происшествий все чаще фигурировало оружие, в том числе огнестрельное. В том привычном мире «быть готовым» означало «быстро вступать в схватку»[177], и в остерию частенько приходилось захаживать полицейским патрулям. Самыми частыми преступлениями в начале XX века, которые совершались в состоянии опьянения, были нанесение телесных повреждений, а также клевета и оскорбления: в мире, «полном нищих, пьяниц, сумасшедших, шарлатанов, мошенников, слабые были обречены на поражение. Каждая деревня имела своего “дурака”, над которым насмехались просто потому, что он был не в себе или немного “странным”, не таким, как все»[178]. Как писал Нуто Ревелли, «в наших долинах сотни “слабых нервами”, алкоголиков, мизантропов — мир, который здоровые игнорируют, боятся или презирают»[179].
Там, где человек человеку волк — с ножом или без оного, с палкой или без нее (я склонен исключить наличие у Лоренцо огнестрельного оружия), — людям приходилось защищаться. И как гласит поговорка, «лучшая защита — это нападение»[180].
ГазетаCorriere Subalpinoписала в 1914 году (Лоренцо тогда было 10 лет): «До недавнего времени многие искренне считали, что ни один хороший праздник не обходится без доброй драки…» Для пинков, тычков, укусов и палочных боев не требуется особого повода: «потасовки случались повсеместно» и «любой предмет мог стать оружием» (бутылка, камень, серп или дубинка). Чудо, если обходилось без жертв. Вот что пишет Демикелис.
Злоупотребление алкоголем и его последствия не сходили со страниц газет и не покидали залов судов. Ни один праздник, религиозный или народное гулянье, не обходился без обильного возлияния, за которым часто следовали преступные деяния.
Остерия была местом, где можно было расслабиться и отдохнуть, где поют, играют в карты или в морру[181], спорят и, конечно же, выпивают. В полицейских протоколах сохранились описания количества выпитого, и это всегда несколько литров на одного. Поэтому бывало достаточно одного неправильного слова — назвать кого-то прозвищем, которого тот на дух не переносит, или поспорить, кто кому сколько должен. Слово за слово — и начинается заварушка с ударами ногами, кулаками и ножом.
Подраться могли и в самой остерии, но чаще на улице, выйдя за порог, или неподалеку. Одурманенные винными парами и еще пару минут назад сидевшие за одним столом с яростью набрасывались друг на друга. Не счесть новостей о драках, закончившихся трагедиями. Чаще всего по причине применения холодного оружия — ножей с запрещенными в ту пору длинными лезвиями.
Нож был непременным спутником, почти продолжением руки крестьянина, пастуха, ремесленника; это оружие было настолько распространено, что неоднократно предпринимались попытки урегулировать владение им и использование, — учитывая легкость, с какой его пускали в ход[182].
В сборнике «За работой в Германии Гитлера. Рассказы и воспоминания итальянских эмигрантов 1937–1945» (Al lavoro nella Germania di Hitler. Racconti e memorie dell’emigrazione italiana 1937–1945), фундаментальной работе историка Чезаре Бермани, мы находим подтверждение гипотезы, что итальянцы экспортировали свой привычный образ жизни —modus vivendi— за пределы родной страны. Управляющий фермой неподалеку от германского Цоссена в 1941 году обратил внимание: итальянцы были «непослушными и нахальными», всегда работали «с дубинкой под рукой» и однажды трижды за день ударили одного из надсмотрщиков по лицу.
Итальянский эмигрант Джино Вермичелли, приехавший из Франции в Германию, говорил Бермани, что «люди, которые уезжают, всегда самые авантюрные и бесшабашные, следовательно, и самые боевитые».
Часто они еще и «беспринципные», в смысле, что этим людям на все плевать. Те, кто боятся Бога, сидят дома, а эти приносят тебе кучу проблем, занимаются черным рынком и все такое. Вот какие люди тогда эмигрировали, и какие-то качества в них, конечно же, могут нравиться, а какие-то нет, и это нормально. Потому что в этих эмиграциях поднимается на поверхность вся пена[183].
Чтобы у вас не сложилась неверная картина, стоит на минуту перенестись из первых десятилетий XX века в момент «возвращения» Лоренцо и сопоставить его реальный образ с персонажем «Передышки»[184] — Мавром из Вероны[185]. «Крепкий»[186] товарищ по комнате, которому «достаточно малейшего шороха»[187], и его «грудь начинает вздыматься, как морские волны с приближением бури»[188].
Он коренной веронец, потому что его настоящая фамилия Авезани и родом он из Авезы — района прачек на окраине Вероны, прославленного Берто Барбарани. Мавр уже старик, ему за семьдесят. Он крепок, жилист, высок ростом, держится прямо, еще силен, как вол, но движения уже скованы ревматизмом — сказываются и возраст, и годы тяжелой работы. Его лысый благородной формы череп окаймляет венчик белоснежных волос; худое, морщинистое лицо имеет характерный при желтухе оливковый оттенок, и глазные яблоки в кровавых прожилках сверкают желтизной. Взгляд из-под густых нависших бровей свиреп, как у цепной собаки.
В мощной и костлявой груди Мавра клокочет бешеная, неукротимая, безотчетная ярость, потому что он ненавидит все и вся: русских и немцев, Италию и итальянцев, Бога и людей, себя самого, всех нас, день и ночь, жизнь и судьбу, свое унаследованное от предков ремесло. Он каменщик и пятьдесят лет клал кирпичи в Италии, в Америке, во Франции, снова в Италии и, наконец, в Германии, и каждый положенный им кирпич скреплен его сквернословием. Ругается он беспрерывно и не по привычке, а осознанно, изощренно, безжалостно, замолкая, чтобы подыскать наиболее подходящее, наиболее точное слово, а если ему ничего не приходит в голову, начинает поносить самого себя и то самое слово, которое он никак не может найти[189], [190].
В итальянской глубинке, где вино, сквернословие, ножи и дубинки — привычная часть жизни, было не счесть подобных персонажей. «Старые добрые времена», на которые пришлись детство и взросление Лоренцо, закалили его характер. Могут ли фрагменты чужих историй дать нам некоторое представление о том, каким былmuradur— каменщик из Фоссано? Способны ли они заполнить десятилетия тишины — кто знает, возможно, и приправленной отборными ругательствами[191], — которые он оставил нам после себя?
В годы фашизма — между насилием начального периода и «нормализацией» — Фоссано стал свидетелем развития молочной промышленности и роста производства химических удобрений. В 1930-х увеличился выпуск сельскохозяйственной продукции, кроме прочего, и из-за диктата режима[192]. Но это никак не повлияло на массовый отток итальянцев за рубеж — тенденция наблюдалась на протяжении столетий, усиливаясь в конце XIX века и между двумя мировыми войнами.
Часть населения, которая от 1920 до 1930 года перемещалась из Северо-Западной Италии в Юго-Восточную Францию и обратно, представляла собой живую и страдающую человеческую массу. По собственной надобности границы десятилетиями переходили пастухи;контрабандисты;попрошайки, которые на ярмарках за деньги показывали танцующих сурков и морских свинок; торговцы всякой всячиной — женскими волосами для парижских парикмахерских, бондарными изделиями, шерстяным трикотажем, тканями.
Провинцию Кунео, к которой относится Фоссано, древние и крепкие узы связывают с средиземноморской и альпийской Францией. В начале XX века различие соседствующих районов в потребностях и возможностях стало особо явным. В Италии не хватало хлеба — Франции требовались рабочие руки. С ноября по март на французской территории всегда были нарасхват поденщики для сбора оливок, цветов, первых плодов; для обслуживания крупных отелей на Лазурном Берегу; вспашки и подготовки полей к посеву.
Как писала историк Рената Аллио[193], «бригадиры, каменщики, камнеломы, портные, грузчики», а с ними и много женщин, которые устраивались на работу горничными, официантками или собирали цветы или оливки, с наступлением холодов «спускались» во Францию и чаще всего делали это нелегально[194].
«Сезонные» мигранты из горных районов и равнин Кунео терпели лишения, только чтобы побольше сэкономить, и пополняли ряды так называемых яванцев. В 1930-е годы Прованс заполонили приезжие со всего света, превратив историческую область в подобие острова Ява, «погруженного в неповторимую мелодию из бормотаний, ругательств и ворчания», как писал в романеLes Javanais(«Яванец») 1939 года польский еврей Ян Малацкий, более известный под псевдонимом Жан Малакэ[195], [196].
В глазах многих местных итальянцы былиbabi— «жабами», как в Марселе[197], или даже настоящими врагами. Это явственно показала резня итальянцев во французской деревне Эг-Морт в 1893 году[198]. Как это обычно и бывает, неприязнь проявлялась не только на бытовом уровне. Действие вышедшего в начале XX века ксенофобского романа «Вторжение» (L’Invasion) плодовитого ультранационалиста Луи Бертрана[199] разворачивается в Марселе, всего лишь в 200 километрах от коммуны Амбрён. Автор выражает презрение к итальянским иммигрантам, однако признает, что провансальцы «наполовину понимают»[200] пьемонтцев, потому что иммиграция началась далеко не сегодня.
Каждый год как минимум 1% пьемонтцев[201] покидал регион. Между 1916 и 1926 годами, только по официальным данным, эмигрировали 402 079 пьемонтцев и валдостанцев — они присоединились к более чем 1,5 миллиона человек, отправившихся из тех же регионов во Францию за последние 40 лет[202]. Многие из них стремились на юг; в течение десяти лет после окончания Первой мировой войны в некоторых регионах количество иммигрантов выросло в 40 раз. В 1928 году об этом с тревогой писал еженедельникLe Matin.Лоренцо уже исполнилось 23, и он только что демобилизовался[203], [204].
В 1920-е и 1930-е годы нелегальная иммиграция во Францию стала массовой. Итальянский фашистский режим, стремясь ей воспрепятствовать, поощрял лишь сезонную эмиграцию[205]: принятые законы[206] сумели частично замедлить поток тайно пересекающих границу, но в целом достигли лишь противоположного эффекта.
Начиная со второй половины 1920-х годов многие сезонные мигранты решали осесть во Франции. Несмотря на неизбежное напряжение, вызванное значительным притоком чужаков, отмечала Рената Аллио, «итальянцам удалось быстро ассимилироваться, и сегодня внуки пьемонтских иммигрантов полностью интегрированы и неотличимы от местного населения. Часто они всё еще живут в домах, построенных дедами. Проезжая по холмистым окраинам Ниццы, Канн, Валлориса или по равнине Грасс, можно заметить, что на звонках частных домов чаще всего написаны фамилии пьемонтцев, в основном из Кунео»[207].
И наступила ночь
[208]
Лоренцо-Такка, конечно же, был не единственным, кто проводил «там» больше времени, чем «здесь». Многие тогда покидали дом на зиму, чтобы вернуться с весной. Но среди них было немало и тех, кто, однажды отправившись во Францию, оставался там навсегда. И они были уже, наверное, больше французы, чем итальянцы.
В середине 1940-х во Франции работало 437 тысяч итальянцев; из них 120 тысяч — на стройках (в основном каменщиками и чернорабочими). Если посчитать еще и их семьи, и тех, кто натурализовался — а в начале 1940-х, как утверждал посол Раффаэле Гуарилья[209], их было не менее 150 тысяч, — общее число итальянцев во Франции в то время близилось к миллиону[210]. Сложно предположить, чтобы все эти люди — по большей части выходцы из простого народа — были фашистами.
Во-первых,потому, что, как я уже упоминал, чаще меняли местожительство именно те, кто не пылал любовью к режиму. Один итальянский капеллан, служивший сначала в Верхней Силезии, а затем в Австрии, так говорил историку Бермани: «Уезжали те, кто по разным, в том числе и политическим, причинам не могли найти работу в Италии»[211].
Во-вторых,итальянцы во Франции широко участвовали в антифашистском движении: Бермани пришел к выводу, что «почти все итальянцы во Франции [находились] в критической или враждебной позиции по отношению к фашизму». И это с учетом того, что объединились из них лишь единицы[212]. Выехавшие по политическим причинам были по большей части представителями рабочего класса[213].
В 1940 году итальянцы и итало-французы вне зависимости от своей политической позиции официально стали врагами для французов: Италия перешла Западные Альпы и вторглась во Францию —le coup de poignard dans le dos,вонзила нож в спину[214]. Вот как рассказывает об этом Вермичелли, итальянский эмигрант, живший в то время во Франции:
Пришла война, Франция вступила в войну с Германией, ты — рабочий родом из нейтральной страны и продолжаешь свое дело. Я работал в фирме Licorne[215], производившей внедорожники для французской армии. Но как только по радио передали, что Италия объявила войну Франции, мастер подозвал меня и велел идти к начальству. Мне выдали мою скромную оплату и отправили домой. Точно так же поступили и с другими итальянцами, потому что нельзя допустить, чтобы на военном заводе были задействованы граждане враждебного государства.
Вернувшись домой, я связался со знакомыми антифашистами и получил директиву: «Всем записываться в армию». Мы прекрасно знали, что никто нас туда не возьмет, но в то же время понимали, что в любой момент какой-нибудь идиот-префект мог отправить нас в концлагерь. Так и вышло: сразу же после объявления войны французы сослали в лагеря несколько десятков тысяч итальянцев[216].
Для бедолаг вроде Лоренцо начиналась вторая по счету мировая война. По мнению отправлявших их на смерть во Францию, а потом и в Грецию, Югославию и Советский Союз, им предстояло там прославить Италию. Сотням итальянцев из Фоссано пришлось воевать за дуче[217]: имена многих из них можно сегодня прочесть на памятнике погибшим рядом с бастионом дель-Саличе[218], частью городской стены XVI века[219].
Найти следы Лоренцо среди этих судеб — все равно что отыскать иголку даже не в стоге, а в дюжине стогов сена. В 1940 году каменщик находился в какой-то неопределимой точке воображаемого треугольника Ницца — Тулон — Амбрён с периметром более 400 километров. (В интервью, опубликованном уже после смерти, Леви назвал еще Лион и Тулузу и оговорился, что точно не помнит, какой именно город упоминал Лоренцо[220].)
Но он точно был среди этих тысяч — не менее 8500[221], — как удалось установить Леви и Энджер. Именно столько человек оказалось за решеткой[222] после того, как Италия ударила Францию метафорическим кинжалом. Когда вламываются чужаки, обычно под подозрение попадают все имеющие хоть малейшее отношение к вражеской стране.
Пока итальянцы переживали один из самых унизительных периодов в своей военной истории[223], Лоренцо мог хоть немного перевести дух. В клетке люди с натруженными руками и ногами почти всегда выживают — по крайней мере, так он считал до «Суисса». В тюрьме ведь кормят — не то что на воле! Однако Лоренцо пробыл в заключении всего несколько дней[224], [225]. Нацисты сокрушили Францию. Париж был сдан 14 июня 1940 года. Лоренцо и множество его товарищей оказались на свободе — экономике «Оси»[226] требовалась рабочая сила[227].
В начале июля Лоренцо отметился в бюро по трудоустройству в Фоссано, чтобы получать пособие по безработице[228]. Во Франции в это время найти работу было уже намного сложнее.
Местность, где все знали друг друга и благополучно соседствовали, оказалась неожиданно осквернена ненавистью — итальянцы приобрели статус врага даже в глазах обычных французов. Граница застыла, буквально превратившись во фронт[229]. Простые итальянцы вроде Лоренцо, может, и были против фашизма, но все равно являлись гражданами страны-агрессора. А она в ближайшие годы еще и захватит обширные территории Юга Франции — те самые, которые когда-то давали итальянцам работу.
«Ось» стремилась завоевать мир, методично превращая Европу в руины. Но и на них можно было заработать необходимые для выживания гроши. Как утверждает альтер эго[230] Примо Леви — герой его книги «Звездный ключ» (La chiave a stella)[231], «мы слишком поздно учимся говорить “нет” работе»[232]. Итальянцам пришлось держать строй — в военной форме или без нее.
Мне неизвестно, сколько раз Лоренцо нелегально возвращался во Францию в начале 1940-х[233]. Но, возможно, именно оттуда он однажды и попал на территорию Германии. Это кажется маловероятным, но в те годы из Франции в Третий рейх отправлялись тысячи итальянских рабочих — сначала добровольно, а потом по все большему принуждению[234].
На какой бы из трех территорий в то время Лоренцо ни трудился, он в любом случае работал на «Ось». Ехать в Италию было рискованно: мужчина его года рождения вполне мог загреметь на фронт[235]. Часть из 178 674 рабочих, вернувшихся из Франции в Италию между 1937 и 1942 годами, заключила контракт и уехала на работу в Германию[236]. Я полагаю, среди них был и Лоренцо.
Согласно его трудовой книжке, часть сведений из которой подтверждается архивами Яд Вашем, фоссанский каменщик получил работу в Аушвице через итальянскую компаниюG. Beotti(о ней, к сожалению, не сохранилось никаких сведений, кроме названия). Скорее всего, поспособствовал этому кто-то из родственников — дядя или брат Джованни (бородач Джуанин)[237].
В «Лилит и другие рассказы» Примо Леви уклончиво пишет о не таком уж и добровольном выборе (к этому я еще вернусь). Немцы вошли во Францию во время непродолжительного тюремного заключения Лоренцо; они восстановили компанию, в которой он работал, и вместе с персоналом перевели ее в Верхнюю Силезию[238].
Однако в трудовой книжке Лоренцо значится, что до «Суисса» он больше месяца работал в строительной компании в коммуне Традате (в провинции Варезе в Ломбардии) и в Левальдиджи[239], в коммуне Савильяно, в наши дни известной одноименным аэропортом. В те годы его как раз расширяли под военные нужды за счет частных землевладений[240]. Заказчиком этих работ, согласно архивным материалам, выступили Военно-воздушные силы Италии[241].
Пояснение Леви относительно перевода компании не закрывает вопрос, почему Лоренцо сэкономил как минимум несколько десятков километров, выбрав кратчайший маршрут. По привычке? Ему действительно приходилось много ходить пешком, и не только по горам через границу. Нам доподлинно известно: следуя вдоль железной дороги, он в 1945 году за четыре или пять месяцев преодолел 1412 километров[242]. Но это последняя часть нашей истории. Чтобы понять ее, нам придется начать с начала и узнать Лоренцо таким, каким его увидел Примо.
«Если бригадир делал ему замечание, даже справедливое, он не отвечал, а просто надевал шляпу и уходил», — так Леви писал о годах, предшествовавших их встрече[243]. Предполагаю, об этом рассказывал сам Лоренцо или его родственники, которые подтвердили Энджер справедливость этих слов[244].
В сочетании со вспыльчивым характером описание придает Лоренцо[245] некую мифическую ауру, хотя вполне укладывается в общую картину. Смею предположить, что между серединой 1930-х и 17 апреля 1942 года подобное происходило не раз, — именно в этот весенний деньmuradurиз Фоссано прибыл в Аушвиц для работы на Буну. Предприятие будет основано в октябре для производства синтетического каучука[246], бензина, красителей и так далее[247].Buna— акроним отButadien-Natrium-Prozess.
Если быть точным, Лоренцо попал в лагерьLeonhard HaAg[248], [249]. Сегодня персонал музея Аушвиц-Биркенау неофициально называет егоAusweis[250] («аусвайс»), чтобы разделятьиностранных работникови заключенных. У первых был удостоверяющий личность документ (собственно,Ausweis)и металлическая бляха-жетон. Данные заключенных (Häftling) — хефтлингов — заносили в персональную карточку (Häftling-Personal-Karte), которую на руки не выдавали[251].
Название итальянской строительной компанииG. Beotti(через которую Лоренцо оказался в Аушвице) значится в графе отправителя на трех открытках. Их Лоренцо послал с польской территории, и теперь они хранятся в архиве Примо Леви[252].
Я не знаю, кем был Лоренцо, когда уходил на заработки во Францию[253]. Он мог считаться простым каменщиком (maçon) или террасье (terrassier) — изготовителем фундаментов, каменотесом (tailleurs de pierre) или дровосеком-пильщиком (scieurs de long) — плотником, который обычно работает с напарником, особенно при прокладке железных дорог[254]. Но в польских Архивах Арользена[255], содержащих 30 миллионов единиц хранения о 17,5 миллиона жертв национал-социализма[256], Лоренце записан какMaurere— «каменщик».
Мало кто мог выдержать темп, в котором он шагал по горам. Многие, как и он, способны молча двигаться вперед и не реагировать, когда к ним обращаются[257]. Но вот умение отличить серьезное от несущественного — важное качество, даже если все считают тебя непутевым, как твой отец. Джузеппе Перроне втайне обожал своего второго сына (как будто бы стыдно любить собственного ребенка), поэтому вполне мог передать ему и что-то хорошее[258].
Лоренцо сумел не предать себя, когда вдоль железной дороги пешком возвращался в Италию. Он шел оттуда, где «люди падали замертво, словно насекомые», по словам Жана Готфрида, польского еврея из Моновица[259]. Там, в лагере, в первые минуты, дни или недели внезапно закончилась жизнь 1 100 000 человек — так же неожиданно, как началась. Четверо из пяти таких, как Примо Леви, оттуда не вернулись[260].
Я предполагаю, что поначалу Лоренцо часто приходилось сдерживаться и скрежетать зубами. А вот упоминаний о том, что он раздавал зуботычины, тумаки или пинки, не сохранилось, хотя и должно бы. Как впоследствии рассказывал Томсону брат Секондо, Лоренцо был «вспыльчив и обидчив»[261], однако не склонен к разрушениям. Он приехал трудиться.
Дома егоникто[262] не ждал (он точно не был женат, и мне не удалось найти даже намека на то, что у него когда-нибудь была постоянная женщина). Он был здесь, чтобы работать. А труд может усложнять любые человеческие отношения и отравлять «по крайней мере так же, как и алкоголь»[263], как предостерегал Примо Леви.
Взаимодействие со спиртным у Лоренцо было, скажем так, особым. До 1942 года для него не существовало ничего более важного, чем строить, — его глубокую радость Леви описывает как «счастье создавать из ничего, видеть, как рождается шаг за шагом или появляется в один момент как по волшебству что-то новое»[264].
Физический труд учит «правильно держать лопату и другие орудия труда, правильно управлять телом и двигать руками, не перенапрягаться и уметь терпеть боль, давать себе отдых, чтобы окончательно не выдохнуться»[265], [266]. «Работать принято… это в порядке вещей и… просто необходимо»[267], [268]. Однако там, где людей превратили в бредущее на истребление безмолвное стадо в оковах — всё наоборот[269].
Вот как Леви описывает в «Звездном ключе» труд простых рабочих, отказавшихся демонизировать его даже после Аушвица[270], [271]: «Удовольствие видеть, как растет твое детище, камень за камнем, плитка за плиткой, болт за болтом: крепкое, нужное, симметричное; ты смотришь на свое строение и думаешь, что, возможно, оно переживет тебя самого и послужит кому-то, кого ты не знаешь и кто не знает тебя. Может быть, в старости ты сможешь вернуться и вновь увидеть плоды своего труда; результат кажется тебе красивым, и неважно, что так кажется только тебе одному. Ты говоришь себе: “Вполне возможно, никто другой не смог бы сделать так же”[272]».
Сомневаюсь, что именно так Лоренцо воспринимал свой труд в Аушвице. Но вряд ли он думал, что строит часть машины уничтожения, необходимой хозяевам, что не сможет восхищаться своим творением в старости и что оно не переживет его самого[273].
Переломным стал 1943-й год. Все произошло стремительно: 25 июля пал фашистский режим, а 8 сентября Италия капитулировала[274]. В эти полтора месяца началось разрушение привычного мира, в котором Италия гонялась за славой по Европе и всей остальной горящей планете — Ливии, Восточной Африке, Испании, Албании, Франции, Греции, Югославии, Советскому Союзу… В среднем — одна вооруженная агрессия каждые пару лет. И вот оказалось: война уже дома. С Итальянской социальной республикой[275] и охотой нацистов на каждого человека — мужчину, женщину, ребенка.
Для многих, пишет Леви в «Периодической системе»[276], «наступило безжалостное пробуждение»[277]: герой — «противник насилия», но «вынужден действовать»[278], убедив себя в необходимости «ответного насилия»[279], [280].
Леви вступил в антифашистскую организацию. Но «в снежных предрассветных сумерках»[281], [282] 13 декабря 1943 года был арестован. За ним и его соратниками-подпольщиками из Турина: подругами Лучианой Ниссим и Вандой Маэстро (химиком, как и Примо) и Альдо Пьяченцой[283] — по доносу предателя пришли в отельRistoro di Amayв Валле-д’Аоста. Арестованных доставили в Аосту, оттуда переправили в концентрационный лагерь Фоссоли, а дальше — в Аушвиц[284].
Кем же был Примо Леви до того, как стать химиком, но в первую очередь — человеком, свидетелем своего времени и известным всему миру писателем?
В 2010 году сначала в Турине, а потом и в Фоссоли под кураторством историка Алессандра Кьяппано прошла выставкаA noi fu dato in sorte questo tempo— «Нам выпало это время». Галеристам, на мой взгляд, удалось передать историю группы молодых туринских евреев, часть которых была связана еще и родственными узами[285]. На выставке представили множество страниц, написанных и самим Леви, и его биографами — о первых 19 годах жизни будущего литератора[286].
Это было время человечности, дружбы и, как бы странно это сейчас ни звучало, — счастья. Фотографии порой бывают красноречивее слов. На одной из них Леви, страстный и неутомимый альпинист[287], запечатлен в горах с друзьями. Бьянка Гвидетти Серра[288] (нееврейка) и Альберто Салмони пережили войну и поженились в 1945 году. Еще полный надежд радостный миг, не омраченный войной, — для поколения, которое вскоре сломает насилие фашистского режима. «В последние несколько недель каждый из нас взрослел быстрее, чем за всю предыдущую жизнь», — напишет потом Леви[289], [290].
Кроме уже упомянутых Примо, Ниссим, Маэстро, Гвидетти Серра и Салмони — все 1914–1920 годов рождения, — в их дружеский круг входили Эмануэле Артом, Ада Делла Торре, Эудженио Джентили Тедески, Франко Момильяно, Сильвио Ортона, Франко Сачердоти, Джорджо Сегре и Лино Йона[291]. С принятием постыдных расовых законов, а потом и с физическим преследованием евреев все разбилось вдребезги — кроме, конечно же, связывающей их дружбы.
Из оставшихся в Италии евреев избежать смерти удалось Делла Торре, Джентили Тедески, Момильяно, Ортоне, Салмони и Сегре. Йона умер от туберкулеза в 1942 году, помогая европейским евреям в провинции Асти. Артом присоединился к партизанскому движению и был жестоко убит нацистами 7 апреля 1944 года[292]. Примо Леви, как и Лучиане Ниссим, удалось выжить; двое их друзей, Франко Сачердоти и Ванда Маэстро, из Аушвица не вернулись.
Никто не представлял, что ждало их в конце этой бесконечной колеи[293]. После ареста Леви объявил себя «итальянским гражданином еврейской расы»[294]. Он опасался, что иначе его «будут пытать и наверняка убьют»[295], [296], как Артома. Но уже через несколько недель надежда на спасение рухнула, написал Леви позже в книге «Человек ли это?»[297]: «Только самые доверчивые и простодушные продолжали еще на что-то надеяться, но таких можно было по пальцам пересчитать. Мы много разговаривали с еврейскими беженцами из Польши и Хорватии, поэтому уже представляли себе, что значит “отправка”»[298], [299].
Во вторник, 22 февраля 1944 года, начался его путь депортации.
И настала ночь, и была эта ночь такой, что ни пережить ее, ни увидеть глазами человеческими было невозможно. Все понимали, что это за ночь, и никому из охранников, итальянских и даже немецких, не хватило духу прийти и посмотреть, что делают люди, которые знают, что должны умереть.
Каждый прощался с жизнью по-своему, как умел: одни молились, другие пили, третьи пытались забыться, насыщая в последний раз свою похоть. А матери бодрствовали и заботливо готовили в дорогу еду, купали детей, складывали вещи, до утра сушили на ветру выстиранное детское белье. Они собрали пеленки, игрушки, одеяла и много всего другого, не забыв ничего, что могло бы понадобиться их малышам. А разве вы не сделали бы этого? Даже зная, что завтра должны умереть вместе с вашим ребенком, разве накануне вы не дали бы ему поесть?[300], [301]
«Стань вором, это куда честнее», — с презрением бросил Леви одному из полицейских, прежде чем отправиться в путь[302]. Спустя пять дней, проведенных между жизнью и смертью, Леви прибыл в Аушвиц — на 22 месяца позже Лоренцо. Эта дорога навсегда останется в памяти у всех выживших[303]. Примо было 24 года.
Он попал на планету «привидений»[304], [305], которые, как и он, коченели от страха[306]: «…серые и неотличимые друг от друга, маленькие, как муравьи, и большие, до звезд, тянемся плотной чередой по бескрайней равнине до самого горизонта, и несть нам числа»[307], [308]. Насильно вырванные из своих домов — чтобы трудиться и умереть, или трудиться до смерти, или просто умереть без лишней суеты. Они — «голод, ходячий голод»[309], [310]. И рядом были другие — те, кто намеренно сотворил с ними это.
Биография Примо Леви отображает историю. За месяцы между концом 1943 и 1945 годом его голос стал одним из самых пронзительных голосов XX века. Из эшелона, который шел из итальянского Больцано на территорию Польши, Леви сумел выбросить записку. Она была датирована 23 февраля 1944 года и подписана также Вандой и Лучианой.
Послание предназначалось их общей подруге Гвидетти Серра: «Вам факел»[311]. Это означало гордое: «Мы попали в переплет, но вы продолжайте бороться, а мы должны выжить». И как мы знаем, у него получилось[312]. Во многом благодаря Лоренцо, для которого, скорее всего, не так уж и важна была точная последовательность событий: для него «время мало что значило»[313].
Вот как писал об этом сам Леви: «История моего знакомства с Лоренцо — длинная и одновременно короткая, простая и загадочная: она отражает времена и факты, не имеющие никакого отношения к современной действительности, поэтому, думаю, и не может сегодня восприниматься иначе, как легенда, как рассказ о событиях очень и очень далеких»[314], [315].
Лоренцо встретил Леви через два с лишним года после прибытия в «Суисс», незадолго до своего 40-летия. Выглядел он, правда, намного старше — внешне годился Примо в отцы[316]. Такое впечатление складывается из описания их первой встречи на польской земле: старого и простогоТакка, привычного к лишениям, и хрупкого молодого химика — интеллигента, которому не приходилось сталкиваться с настоящей нуждой.
Здесь стоит сделать небольшое отступление и написать, как воспринимал 40-летних Леви. В книге «Человек ли это?», которая ушла в печать в 1947 году, когда автору было 28, рассказывается о «старике Вертхаймере». Чтобы избежать газовой камеры, он явно преуменьшает возраст и говорит, что ему 45[317], [318].
Однако остальные произведения Леви, которые были опубликованы между его 44 и 67 годами, создают иное впечатление. В романе 1982 года «Если не сейчас, то когда?» (Se non ora, quando?) есть слова: «На войне старятся рано»[319]. Речь — о летчике-узбеке, который «не был таким молодым, как на фотографиях в кабине его сбитого самолета: ему, скорее всего, было около сорока»[320].
В «Звездном ключе» (1978) Фауссоне обращается к «сорокалетней, худой и сгорбленной» официантке — так обычно говорят о вышедших в тираж[321] — и цитирует известную поговорку о том, что «в сорок лет жизнь только начинается»[322]. В произведениях Леви много 40-летних и более старших персонажей. Трудно сказать, считаются ли они старыми[323]; но они определенно слишком молоды, чтобы умереть[324] или быть убитыми[325].
Сборник эссе «Канувшие и спасенные» Леви опубликовал перед самой смертью. В этом произведении Гвидо Далла Вольта, 50-летний отец близкого друга автора Альберто (которого мы узнаем позже), в октябре 1944 года был отправлен в газовую камеру. Он определен как «старик» — и в данном случае эти тревожные кавычки отражают точку зрения нацистов[326].
Мы знаем, как выглядел Лоренцо в то время. Если судить по паспорту, то в 1939 году, когда появились первые новости о начавшейся в Польше войне и практически одновременном нападении на нее нацистов и Советов[327], у него еще не было седых волос. В 1940 году он провел несколько дней (два или четыре) во французской тюрьме[328] — и седина все еще не появилась. Он постарел в один миг. Когда был признан негодным к военной службе?[329] Или когда в 1942 году оказался у ворот Аушвица?
В момент прибытия туда он еще не подозревал о встрече, которой предстояло изменить всю траекторию его жизни. У Лоренцо, по словам Леви[330], не было имущества, кроме двухлитрового армейского котелка, сохранившегося со времен службы в 7-й альпийской дивизии в Брешиа, пары походных ложек, серо-зеленой накидки, заштопанного свитера и некоторых мелочей, не имеющих никакой ценности. Правда, были немногие слова, которые нужно произносить с осторожностью, когда оказываешься на грани, и которые «теперь стерты от любой настоящей реальности».
Это — факты, перепутанные с вымыслом. Следом вмешивается история, которая не может быть независимой, — легенда является обязательным и очень притягательным источником. Делается попытка найти еще что-нибудь во времени, стертом из подлинной реальности, если таковая имелась.
Они стали первыми
Запредельное
[333]
Мы никогда не узнаем, сколько раз Лоренцо нелегально переходил границу с Францией, прежде чем компанияG. Beottiпо соглашению сI. G. Farben (Interessen-Gemeinschaft Farbenindustrie AG)отправила его на работу в Аушвиц. Но нам достоверно известно: Лоренцо не имел ни малейшего представления, что едет именно в Аушвиц III (такое официальное название лагерь получил в декабре 1943 года). В документах он именовался просто Аушвиц; изначально задумывался как спутник Аушвица I и огромного Аушвица II — Биркенау.
Промышленный комплекс Буна-Верке, возведенныйI. G. Farbenв ноябре 1944 года, создал еще и автономныйKonzentrationslager— концлагерь Аушвиц III Моновиц[334] размером с город. От него зависела большая часть подлагерей[335], занимавших нескольких сотен квадратных километров[336]. Примерно 40 былиInteressengebiet— «зоной лагерных интересов».
«На территории Буны ни травинки, земля здесь пропитана ядовитой угольной жижей и соляркой; живые здесь только машины и рабы, причем первые живее вторых»[337], — писал Леви в «Человек ли это?»[338]. Буна была городом, где ютились и погибали десятки тысяч человек. Примо Леви — сначала худой, а потом непомерно раздувшийся — оказался в той его части, куда приходили ночевать и где погибали рабы рабов.
По данным польского историка Петра Сеткевича, эксперта по Моновицу и автора объемной исторической реконструкции лагеря (которой фактически не было до 2000-х годов[339] и на которую потребовалось потратить почти два десятка лет), стараниямиI. G. Farbenнебольшой концлагерь преобразовался «в узловой центр уничтожения евреев в Европе»[340]. В Буне, на крупнейшем производстве континента, трудоустроили тысячи рабочих, набранных практически во всех странах-сателлитах и привезенных с оккупированных территорий[341]. Были заключеныспециальныесоциальные и инвестиционные соглашения. Буна стала главным «работодателем» региона[342].
Уполномоченные представителиI. G. Farben16 декабря 1941 года приняли решение выделить уже в следующем году 2 миллиона рейхсмарок на строительные материалы для расширения концлагеря Аушвиц. Но под давлением высших нацистских чинов сумму увеличили до 5,77 миллиона рейхсмарок.
За то время, которое рабы «частного» лагеряI. G. Farbenусердно строили новый подлагерь (Леви узнал об этом почти через полвека из книги «Преступление и наказание “И. Г. Фарбениндустри”» Джозефа Боркина[343], [344]), количество фирм-подрядчиков возрастало с 7 (конец апреля 1941 года) до 31 (октябрь) и до более чем 250 — весной 1944 года. Это скрупулезно установил Сеткевич[345].
Матрица отношений фашистской Италии и нацистской Германии предполагала длительное взаимодействие в вопросах сельского хозяйства и промышленности, чтобы смягчить неполную занятость и безработицу в Италии. Кооперация началась в 1937 году, а в 1939-м на территории Третьего рейха насчитывалось уже почти 100 тысяч итальянских рабочих[346]. Двустороннее соглашение о мобилизации строителей для критически важных военных целей (1940) предусматривало отправку еще 20 тысяч человек[347].
Сотрудничество достигло пика с подписанием в Риме контракта между итальянской группой (40 фирм, состоявшие во Всеобщей фашистской конфедерации итальянской промышленности[348]) и немецкими компаниями, в том числе сI. G. Farben. О документе стало известно в середине 1980-х[349], и он подтверждает существование 9-го тайного протокола между Италией и Германией[350] (напечатан в Риме, в типографии Джаниколо; подписан от имени Всеобщей фашистской конфедерации итальянской промышленности, Национальной фашистской партии и группировки Германии).
Я ознакомился с сохранившейся копией этого 29-страничного документа[351] в Александрийской университетской библиотеке[352] в Риме.
В контракте даже между строк нет намека на взаимоотношения вольнонаемных работников с рабами и с рабами рабов. А о существовании последних, естественно, даже не упоминается.
Информация о существовании этого контракта появилась в 2001 году в газетеCorriere della Seraв статье с красноречивым заголовком «Итальянские стройплощадки и ужасы Аушвица» (Cantieri italiani sull’orrore di Auschwitz[353]). Тогда специалисты и обратили внимание на упомянутый документ. На странице 4 значится: «“G.” — сокращение от Джованни».
Из дальнейшего текста следует, что владельца компании по фамилии Беотти звали именно Джованни; он проживал в Пьяченце, по улице Паллавичино, 4. Все это объясняет, почему, в отличие от колоссов того времени вродеCravero Fea & C.иMellano[354], впоследствии ликвидированных[355],G. Beottiускользнула с радаров жителей Фоссано[356].
Шесть итальянских компаний обязались в субботу, 14 марта 1942 года, отправить на работу 1196 каменщиков и разнорабочих[357]. Первоначальная цифра была 200 — с учетом четырех поваров (три «кухарки» и «шеф-повар») и трех толмачей-переводчиков. Но постепенно выросла до 8635 (плюс 21 повар и переводчик). Рабочие предназначались для использования на трех строительных площадках[358]. Всем предстояло попасть в орбиту Аушвица[359].
Лоренцо мало что знал — да и не мог знать — о месте, куда привозили людей, чтобы они умерли в камерах от газа, холода, голода или от каторжного труда. Новости об уничтожении людей в концлагерях в 1942 году были еще редкими, смутными и непонятными[360]. В Западной и Южной Европе, в отличие от Германии, об этом вообще почти никто ничего не слышал[361].
Лоренцо был по другую сторону — не там, где рабы вроде Леви. По контракту каменщику полагалось: 1 большой мастерок; 1 маленький мастерок; 1 молоток; 2 долота (короткое и длинное); 1 отвес; 1 метр; 1 угольник; 1 рейка; 1 нивелир[362]. Правда, впоследствии условия труда и оплата оказались гораздо хуже, чем у рабочих на коренной территории Германии[363].
Итальянские компании наживались на «добровольных» работниках, рабах и рабах рабов. Документы довольно ясно свидетельствуют о единых намерениях итало-немецких промышленников: менее чем через год после подписания первого контракта, в феврале 1943 года, в Риме было заключено соглашение о «слиянии итальянских компанийStoel[c]kher, Colombo e Beotti con l[a] ditt[a] tedesc[a]» с немецкой фирмойPitroff [&] Vertreter. Так окончательно укрепился еще и экономический союз нацистской Германии и фашистской Италии — вдобавок к политическому и военному.
Как говорилось в одном из еженедельных отчетовI. G. Farben,который я получил в архиве, итальянцы заявляли, что смогут предоставить1100 Fachbearbeiter— «специалистов», — среди которых «бульдозеристы, сварщики, машинисты и каменщики»[364]. Всю компанию — ’mpresa — быстро отправили на работу, несмотря на нарастающие тревожные слухи. В интервью историку Чезаре Бермани руководительI. G. Farbenв Италии Ханс Дайхманн[365], впоследствии сотрудничавший с итальянским Сопротивлением[366], признался: приехав, люди оказались перед бездной.
В Аушвице итальянским работникам было хорошо, у них были добротные бараки на возвышенности, с которой открывался вид на несколько километров концлагеря с поднимающимся из труб крематориев дымом. Нам было известно, что там находится самый большой концентрационный лагерь Германии, но мы не знали, что в скором времени там появится настоящая фабрика смерти. Итальянские рабочие, большинство из которых не говорили по-немецки, тем не менее знали об ужасных вещах, которые происходили напротив. Первые сведения о том, что там творится, я получил от итальянцев[367].
В первой волне, отправленной на окраину «Суисса», были сотни людей, не имеющих понятия, что там происходит на самом деле. Среди них оказался и Лоренцо. Насколько мне известно, в отличие от товарищей, он ни разу не пытался бежать. Кто знает, как часто вообще обсуждались побеги — например, рабочего из города Тревизо Джованни Бусиккьи, прибывшего с компаниейMartiniза несколько часов до Лоренцо. Через месяц Джованни решил сорваться, но был схвачен[368].
Иностранные рабочие (Fremdarbeiter), приехавшие в Аушвиц «по собственной воле», формально были свободными — в отличие от узников[369], подневольных работников (Zwangsarbeiter). Но на самом деле таковыми не являлись. И все жеmuradurиз ФоссаноТаккани разу не попытался сделать свой привычный жест — надеть шляпу и уйти.
Я рассказываю здесь о людях: о подлости, но и о мужестве, о способности быть замечательными, но в то же время чудовищными. Не только о душевных качествах, но и о материальных аспектах. О на первый взгляд малозначительном, что порой становится жизненно важным.
Башмаки. Не помню, в какой уже раз читал «Человек ли это?», когда понял, что они и есть настоящий герой книги. В 16-й из 17 глав этой литературной проработки пережитого в лагере[370] упоминается обувь — настолько важно там было иметь подходящую пару. «Передышка», абсурдистское произведение о возвращении из концлагеря, усыпано ссылками туринского химика на значимость наличия крепкой обуви там, где встретились Лоренцо и Примо.
До конца дней Леви не переставал настаивать: именно от обуви во многом зависело, выживет ли человек в тех ужасных условиях: «Смерть начинается с обуви», — написано в последнем прижизненном издании «Человек ли это?»[371], [372].
Обувь определяла границу между жизнью и нежитью. Нормальные башмаки имелись у тех, кто командовал в лагере, и у вольняшек вроде Лоренцо. Прочим же доставалось всякое рванье или тяжеленные деревянные сабо. Для простоты это все именовалосьSchuhe— «обувь». Так на языке Аушвица называлось что угодно, если оно способно удержаться на ногах.
«Нам выбрасывали обувь, даже не пару, а просто два разных ботинка — один с каблуком, а второй без. Чтобы научиться в них ходить, надо было быть акробатом, — вспоминал Леви. — Один башмак был слишком тесным, второй болтался, и приходилось прибегать к мудреному обмену, чтобы собрать себе более-менее подходящую пару. Эта обувь в любом случае натирала ноги. У кого была нежная кожа, те в конце концов получали воспаление»[373].
И все же просто переступить порог лагеря уже было счастье: из 650 человек (мужчин, женщин, детей, стариков), «схваченных»[374], [375] ранним февральским утром 1944 года, в Аушвице оказались лишь 96[376] — остальных убили на месте. После унижений, избиений, лишения одежды и превращения в стадо цифра 96 вскоре изменилась на 95, потом на 94 и так далее.
Началась борьба за выживание. Убивали голод, холод и ежедневный каторжный труд. Эти 94, 93 — как каждый в Аушвице — в любой момент могли умереть из-за обуви. Об этом Леви рассказывал в 1983 году в телевизионной программеSorgente di vita— «Источник жизни»: «Слабые и подверженные инфекциямумирали из-за обуви— раны на ногах воспалялись и уже не заживали. Ноги опухали — и чем больше, тем сильнее натирала обувь. Заканчивалось все тем, что приходилось отправляться в госпиталь, но там опухшие ноги не считались болезнью. Поэтому чаще всего несчастные оказывались в газовой камере»[377].
В строительстве Моновица участвовала сотня итальянских каменщиков и разнорабочих, в том числе и Лоренцо. В 1942 году подрядчиком стала компания, принадлежащая Джованни Беотти, а сам он с того же года был зарегистрирован по адресу: город Пьяченца, улица Паллавичино, 4. Из этого я сделал вывод, что и компания тоже создана в Пьяченце. В местном архиве действительно отыскался список «Инженеры и архитекторы Пьяченцы 1870–1930 годов» (Ingegneri e architetti piacentini 1870–1930), а в нем — «Заявление фирмыAquila e Beottiо закупке работ для исполнения»[378].
Это была зацепка, но весьма ненадежная: через сотню лет в городе может оказаться немало людей с фамилией Беотти. Если верить современному телефонному справочнику, то их как минимум четверо, причем не исключено, что они просто однофамильцы. О Джованни Беотти в государственном архиве Пьяченцы упоминаний нет.
И все же в анналах городской администрации нашелся отчет, предоставивший мне еще одно имя. СовладельцевAquila e Beotti, как мне удалось установить, звали Чезаре Аквила и Паоло Беотти. Названная ими в честь себя компания в 1920-х занималась укладкой мостовых в Пьяченце[379], а также в Фоссано, где жил 20-летний Лоренцо. Грязь и пыль тогда постепенно вытеснялись за городскую черту.
Найденный мной документ датирован 1925 годом — за 17 лет до подписания итало-германского соглашения. Согласно архивным документам, Джованни Беотти вполне мог быть сыном Паоло,capomastro,как называли в 1920-х владельцев строительных компаний[380]. В судебных реестрах никакой информации о Беотти не сохранилось.
От подруги-адвоката я узнал, что часть архивов пропала при бомбардировках во время Второй мировой войны. Но еще можно было обратиться — правда, без особой надежды — в торговую палату[381].
Версия о родстве подтвердилась: Джованни был первенцем Паоло и родился 9 сентября 1902 года[382] (на два года раньше Лоренцо). Джованни работал проектировщиком[383] и посещал студию известного архитектора Луиджи Моретти[384], построившегоCasa del Balillaв Пьяченце[385]. Имя нашлось благодаря публикации о Моретти, и теперь я жду информацию из торговой палаты.
Судя по виртуальной выставке в местном отделении государственного архива, в 1930-е Пьяченца сильно менялась[386]. Джованни Беотти работал сразу на нескольких объектах и, похоже, считался хорошим специалистом из местных. Он был автором «крепких, монолитных, массовых» зданий[387]; в 1935 году получил «первоклассный заказ» в Пьяченце по расширению фабрики картонных и деревянных коробок, которую снесли в 1970-х. Глухой железобетонный фабричный забор до сих пор упоминается в публикациях о Моретти, а еще несколько работ в них подписаны именем Беотти[388].
Судя по отрывочным сведениям, которые мне удалось раздобыть в Государственном архиве Пьяченцы, Аквила и Беотти-старший прекратили совместную работу в середине 1930-х — до того, как Джованни занял место отца в бизнесе. С 1936 года Чезаре Аквила в одиночку вел ремонтные дорожные работы[389], а в 1942-м, как мы уже знаем, Джованни Беотти оказался единственным владельцем компанииAquila e Beottiи единолично подписал контракт сI. G. Farben.
Звонок из торговой палаты застал меня при входе на кладбище, где похоронен Лоренцо. Мне сообщили: в их архивах нет упоминаний ни о компанииAquila e Beotti,ни об итало-германском договоре, которым я интересовался. Однако мне могут подтвердить, что активность Паоло Беотти перестала фиксироваться с 21 января 1941 года — после почти 30-летней работы. Совместная деятельность Беотти и Аквилы, которые вели дела 15 лет, прекратилась месяцем раньше.
Джованни, старший сын Паоло, работал самостоятельно параллельно с отцом с 3 декабря 1932 года. В 1936 году его офис был зарегистрирован по адресу улица Паллавичино, 4. Адрес менялся еще несколько раз — вплоть до 1966 года, метафорического эпилога истории, навсегда оставшейся в XX веке[390].
Но вернемся к нашим поискам. Из-за соглашения между компанией Джованни Беотти иI. G. Farbenпочти полмиллиона итальянских рабочих до 1943 года[391] были отправлены в Третий рейх, на оккупированные и аннексированные территории. Между 1941 и 1942 годами количество иностранных работников, примерно половина которых была занята в строительстве, превысило два миллиона человек[392]. По словам историка Брунелло Мантелли[393], за несколько месяцев до приезда Лоренцо в Аушвиц итальянцы составляли более трети иностранных строителей в Германии.
Привыкшие всегда поступать по-своему, суровые работяги, которые не стеснялись в выражениях и никогда не лезли за словом в карман, вдруг оказались там, где не допускалось свободомыслие и уж тем более открытое сопротивление.
Было бы наивно ожидать бурного протеста от Лоренцо или любого другого рабочего. Держать язык за зубами, не давать волю рукам и трудиться, опустив взгляд, для них было единственной возможностью выжить — в противном случае с края пропасти они рисковали попасть в самое пекло. Подобная опасность угрожала и жившим неподалеку от Аушвица гражданским. И все же героические поступки изредка совершались.
Польский крестьянин Войцек Басик[394] из горной деревни Корбелов в 70 километрах от Моновица встретил сбежавшего из лагеря чехословацкого еврея Роберта Вулфа на железнодорожной станции. Басик укрыл его в своей телеге и привез домой. За одно это полагался арест и пытки в гестапо, но Войцек прятал беглеца в амбаре еще семь месяцев. Чехословацкое правительство наградило Басика в 1964 году, а в 1993-м[395] он удостоился звания «Праведник народов мира». Вулф бежал в середине июля — примерно через месяц после встречи Лоренцо и Примо.
О побегах и Сопротивлении быстро становилось известно, но возможность противодействия — и вольняшек, и гражданского населения, и уж тем более рабов и рабов рабов — практически равнялась нулю. И все же протесты случались. Наиболее известный — восстание последних 70 тысяч евреев в гетто Варшавы в апреле 1943 года[396], после того как нацисты уничтожили почти полмиллиона загнанных туда человек.
Регулярные восстания случались даже в местах, специально предназначенных для уничтожения: в Треблинке и Собиборе — 2 августа и 14 октября 1943 года, в Биркенау (в семи километрах от Моновица) — 7 октября 1944 года. Зная о неминуемом конце, дажеSonderkommando[397] с великой решимостью сражались с палачами[398].
Происходили сотни побегов. Именно благодаря беглецам просочились первые сведения об ужасе, творившемся в концлагерях, подчеркивает Петр Цивински, директор Государственного музея Аушвиц-Биркенау.
Однако у нацистов было два мощных союзника — надежда, которая всегда оставалась у депортированных, и их семьи. В истории Холокоста, как замечает Цивински, восстания «всегда поднимались в ситуациях, когда семьи уже не оставалось и люди рисковали лишь собственной жизнью». В остальных случаях все хотели быть с родными до самого конца, «поддерживая старых и немощных родителей», успокаивая детей, помогая им раздеться и поставить рядком ботиночки.
Немного было тех, у кого оставались силы и возможность «сопротивляться, объединяться, бежать или сражаться. Целые семьи были убиты вместе»[399].
И об этом нельзя забывать.
Стоит также напомнить о десятках тысяч евреев, входивших в европейское Сопротивление. Леви посвятил им роман «Если не сейчас, то когда?». Подпольные организации действовали во множестве стран — от Восточной Европы до северных берегов Средиземноморья[400].
В Беларуси братьям Бельским[401] удалось создать не просто партизанский отряд, а целую коммуну — они помогали друг другу, вместе боролись против врагов и спасли почти 1200 человек. История показана в фильме «Вызов»[402] режиссера Эдварда Цвика по книге Нехамы Тек «Непокоренные: партизаны Бельские» (Defiance: The Bielski Partisans)[403]. Красной нитью через фильм проходит тема вызова, который братья бросили «лавине», поглощавшей все на своем пути, — и победе в неравной борьбе со злом.
Еще одна книга Нехамы Тек о спасении евреев в оккупированной Польше — «Когда свет пронзил мрак» (When Light Pierced the Darkness). Можно ли пробиться сквозь тьму[404] и подарить современникам луч света? Какова цена человеческого выбора — стоит ли помогать, если все попытки обречены на неудачу?
Вряд ли Лоренцо задавался подобными вопросами, когда встретил раба № 174 517. Всего-навсего простой трудяга, один из миллионов, разбросанных судьбой по погруженной в мрак Европе. Он и предположить не мог, что ему суждено остаться светом, отраженным пером тщедушного доходяги. На то, что он выживет, в остерии «Пигер» никто не поставил бы и полпинты красного. Однако ясно, что Лоренцо, не привыкший терпеть над собой никакую власть, оттуда, с самого низа, сумел разглядеть и понять суть «человеческого роя», который Леви потом опишет в книге «Человек ли это?».
Тех, о ком здесь рассказано, нельзя назвать людьми. Их человечность погребена ими самими или другими под унижениями, нанесенными им и нанесенными ими. Как бы парадоксально это ни прозвучало, но всех, стоящих на разных ступенях созданной немцами уродливой иерархической лестницы, — и злобных тупых эсэсовцев, и капо, и политических с уголовниками, и придурков всех рангов, и отупевших забитых хефтлингов — объединяло одно: внутренняя опустошенность[405], [406].
Оказавшись в царстве «привилегий и неравенства»[407], Лоренцо, по словам Леви, ощутил «стыд мировой»[408], [409] и «стыд быть человеком»[410]. Это было вызвано пониманием, что он сделан из того же теста и что человеческая сущность способна быть любой, даже самой ужасной и подлой[411]. Потому что в той или иной степени в уничтожении участвовал каждый.
Не знаю, понимал ли это Лоренцо в то лето — вряд ли он обсуждал с кем-нибудь что-то, кроме бытовых вопросов. Но он услышал немую мольбу о помощи. Он сам недоедал из-за нищенской оплаты (каменщикам платили 76 лагерных пфеннингов[412] в час; чернорабочим — от 56 до 62)[413]. Чтобы приглушить чувство голода, которое не проходило даже во время еды[414], приходилось красть в полях остатки урожая.
С вольнонаемными поначалу обращались хорошо, но после «предательства» Италии в 1943 году их положение резко ухудшилось, пишет Сеткевич[415]. Однако есть документальные свидетельства: итальянские работники и до того жили впроголодь. Так, каменщик Бусиккья был «истощенным, анемичным, с выступающими лопатками, обхватом грудной клетки в 72 сантиметра» и «нуждался в восстановлении». Такую медицинскую справку составили в тюрьме города Тревизо 9 июня 1942 года[416]. Это подтверждает: «вольнонаемные» тоже жили в тяжелых условиях, хотя и не были обречены на голодную смерть.
Лоренцо не колебался. Через два или три дня после первой встречи в июне 1944 он пришел на работу и молча протянул Примо алюминиевый котелок, с которым не расставался с армейских времен. Внутри был суп: в жиже плавали колбасные шкурки, а на дне лежали сливовые косточки[417].
Лоренцо выдавил из себя пару слов: «Верни до вечера»[418].
Последний из праведников
[419]
Для всех, кто долго занимается этой темой, среди праведников есть «особенные». От десятка тысяч историй о спасении и принятых муках мы все время мысленно возвращаемся к тем, которые занимают нас больше других. Так случилось и со мной: с 2014 по 2020 год я изучил множество похожих случаев, но история Лоренцо меня не отпускала.
Самые невероятные рассказы — о том, как люди объединялись ради чужого спасения[420]. В Дании в 1943 году мужчины и женщины разного возраста и социального положения организовали спасательную операцию и переправили на рыбацких лодках через пролив Эресунн в нейтральную Швецию более 6000 человек[421], подпадавших под определение «еврейской расы»[422]. Во Франции в начале 1940-х протестантская община коммуны Шамбон-сюр-Линьон укрыла у себя сотни евреев[423], [424]. Подобные случаи бывали даже в нацистской Германии[425].
Но вернемся на Апеннинский полуостров. Жители города Нонатола в июле 1942-го, а потом и 8 января 1943 года укрыли у себя почти 80 еврейских детей и подростков и сумели переправить их в безопасную Швейцарию — местный священник дон Арриго Беккари и доктор Джузеппе Монреали после войны были признаны праведниками народов мира[426], [427]. На конференции, где я услышал эту необычную историю, я предположил, что «заражение» добром действительно зеркально противоположно распространению зла, о чем говорил и Леви, позаимствовав эту мысль у Алессандро Мандзони[428], [429].
Около 30 семей спасали в Нонантоле детей и подростков, и только один человек, Саломона Папо, был схвачен и отправлен в Аушвиц. Жители дюжины деревень провинции Кунео в тот непростой сентябрь прятали у себя[430] бежавших через Альпы — по пути, которым не раз проходил Лоренцо. Благодаря сплоченности местных жителей удалось уцелеть более чем половине беглецов, хотя их смерть, казалось, была неминуема[431].
Я видел, как потомки спасителей и спасенных со слезами на глазах обнимались в Лимоне-Пьемонте — на итальянской земле. Мемориальное шествиеAttraverso la memoria— «Сквозь память», прошедшее в 2015 году, напомнило: границы не должны разделять — они нужны, чтобы их пересекать, объединяться и оставаться людьми[432].
Но случались и менее однозначные истории. «Людям в сером» вроде Беньямина Мурмельштейна[433], еврейского старосты в Терезинском гетто, приходилось ежедневно идти на сделки с нацистами[434]. Или самый скромный бригадир в Республике Сало Антонио М.[435]: одной рукой он спасал преследуемых, за что был признан праведником[436], а другой, участвуя в облавах в Пьемонте, обрекал попавшихся на смерть[437].
Чем больше я узнавал неоднозначных историй, тем сильнее проникался любовью к героям, чьи действия невозможно трактовать двояко. Вероятно, еще и благодаря Коррадо Стаяно[438], который в 2016 году, опровергая Леви[439], сказал: понимать — значит оправдывать[440]. Я с ним не согласился и в последующие годы все больше нуждался в светлых историях — слишком долгим было пребывание во мраке. Я искал утешения в известных легендах — как в буквальном, так и в символическом смысле.
Истории происходили по всему миру: от Атлантического до Тихого океана. Но большая часть, конечно же, случилась в погрузившейся во тьму Европе 1930–1940-х годов. Символом поразительной способности рисковать всем ради чужого спасения является история жителей Берлина, которые вплоть до 1945 года прятали более тысячи евреев. Зная о невероятных опасностях для себя, множество берлинцев годами укрывали несчастных в самом сердце Третьего рейха.
Впервые я услышал об этом в декабре 2012 года от немецкого историка из Калифорнии Вольфа Грунера[441]. Мы встретились в Мемориале Шоа в Париже. Рассказ глубоко повлиял на мое восприятие того исторического периода. Противоположным было впечатление от книги «Обычные люди»[442] Кристофера Браунинга — о том, как группа людей за короткое время может превратиться в убийц[443].
С трудом продвигаясь в поисках следов Лоренцо, я в те годы рассказал еще как минимум две потрясающие истории со счастливым концом, оставляющие после себя чувство «мирового стыда». Первая — история капитана круизного лайнера «Сент-Луис» Густава Шрёдера[444], который весной 1939 года попытался спасти от нацистского преследования почти тысячу евреев.
Он повел судно из Гамбурга через Атлантический океан, но был вынужден вернуться, потому что в США отказались принять его пассажиров. История уже тогда прогремела на весь мир и для евреев Европы звучала смертным приговором[445]. Я впервые услышал ее в 2009 году в Кракове, потом, через несколько месяцев — на выставке в Яд Вашем в Иерусалиме[446], а еще через год — в Мемориальном музее Холокоста в Вашингтоне[447].
Шесть лет спустя я узнал о швейцарце Пауле Грюнингере[448], начальнике полиции в кантоне Санкт-Галлен на границе с Австрией. После закрытия границ Грюнингер сумел спасти 3000 человек, за что его уволили, а позже и посадили. Швейцария в то время отказывала в убежище каждому второму беженцу[449].
В 1990-х Грюнингер был реабилитирован и сегодня считается национальным героем. Ему посвящено несколько художественных произведений[450]; в его честь названы мост, стадион в Санкт-Галлене и часть центральной площади города.
Мне повезло увидеть все это: в 2016 году я предложилRai[451] сделать передачу о Грюнингере. Вместе с двумя коллегами я посетил места где он переправлял людей через границу, взял интервью у адвоката, инициировавшего пересмотр дела уже после смерти Пауля, прошелся по мосту и побывал на площади, названной его именем. Я много писал и говорил о нем с 2018 по 2022 год[452].
Еще одна вдохновляющая и, на мой взгляд, созвучная история — история польского военного Яна Карского[453] (настоящая фамилия — Козелевский), пытавшегося рассказать союзникам о жертвах Холокоста[454]. Впоследствии это описал Янник Хенель[455].
Я много рассказывал и о промышленнике Оскаре Шиндлере[456], члене Судето-немецкой партии[457], и об итальянце Джорджо Перласке[458], разочаровавшемся в фашизме, но так и не ставшем антифашистом[459]. Он выдавал себя за испанского консула, чтобы спасти тысячи человек от уничтожения в Венгрии, откуда всего за несколько недель отправили в Аушвиц почти полмиллиона евреев.
За последние два десятилетия эти истории стали известны всему миру — как и Рауль Валленберг[460], [461], шведский дипломат, одновременно с Перлаской спасший тысячи венгерских евреев. Когда я только начинал писать эту книгу, вышла монография Яна Броккена «Праведники»[462] — результат большого исследовательского труда. Это увлекательное произведение о разработавших хитрый план двух дипломатах, консулах в Литве — голландском Яне Звартендейке и японском Тиунэ Сугихара[463], [464].
Они были не единственными представителями дипмиссии, помогавшими евреям бежать. Польский дипломат и политик Тадеуш Ромер организовал выезд из стран Восточной Европы почти 16 тысяч человек, большая часть из которых после долгих скитаний оказалась в безопасности в Шанхае[465].
Всех этих людей Яд Вашем признал праведниками народов мира в 1963–1997 годах: Валленберг (1963), Грюнингер (1971), Карски (1982), Сугихара (1984), Шрёдер (1993), Звартендейк (1997), а также Перласка (1988) и Шиндлер (1993). С некоторым опозданием, в 1998 году, к этим несомненным праведникам присоединили и Лоренцо[466]. Церемония прошла в 35 километрах от Фоссано в городе Альба, в среду, 3 февраля 1999 года[467].
Процедура признания праведником довольно сложна, и тем удивительнее, какое количество итальянцев получили это высокое звание в 1990-х[468]. Первые праведники появились в 1963 году[469];прежде всегопредстояло собрать огромное количество документов, подтверждающих, что человек рисковал «собственной жизнью, свободой или безопасностью ради спасения одного или нескольких евреев от угрозы смерти или депортации, не требуя взамен материального или другого вознаграждения. То же касается и спасителей, которых уже нет в живых»[470].
Историк Серджио Луццатто, хорошо знакомый с церковной процедурой канонизации (он посвятил масштабное исследование Падре Пио[471], [472]), считает: порядок представления праведников в Яд Вашем напоминает правила Ватикана по причислению к лику святых.
Чтобы сообщить о кандидатуре на звание праведника, необходимо для начала прислать в Яд Вашем рассказ спасенного или других свидетелей о факте или попытке спасения (то есть все начинается с известности на местном уровне), затем требуются документальные подтверждения участия «спасителя» (само слово, используемое Яд Вашем, созвучно с христианским). Другими словами, весь механизм основывается на принципе «героической добродетели» праведника-нееврея, который, не имея никакого личного интереса или выгоды, рискуя собственной жизнью, спасает жизнь одного или нескольких евреев[473].
В процедуре признания праведником имеются некоторые спорные моменты, еще в 2013 году замеченные Луццатто: «Философия Яд Вашем строится вокруг идеи если не прямого чуда, то хотя бы спасителя», тогда как для исторической точности необходимо говорить о том, что «для спасения евреев чаще всего было недостаточно вмешательства отдельной выдающейся личности и требовалось сотрудничество нескольких обычных человек. Поэтому, благодаря в том числе и работе французских исследователей, историография теперь стремится восстанавливать истории праведников с учетом их сети».
И снова Луццатто: «Образ праведника акцентуализируется. Это видно на примерах из книги Энрико Деальо “Банальность добра” о Перласке и фильма Стивена Спилберга о Шиндлере. Но в оккупированной нацистами Европе вряд ли было возможно спасать евреев, действуя в полном одиночестве и совершая чудеса, достойные святого»[474].
Это, бесспорно, правда. Все названные выше спасители, используя собственное привилегированное положение, могли так или иначе рассчитывать на незаметную и чудесную «сеть» помощников — поэтому даже к свидетельству Леви стоит подходить критически. Именно этого Яд Вашем (в лице Мордехая Палдиэля[475]) и потребовал от Энджер еще в 1995–1996 годах[476]. А ведь туринский химик Примо Леви оставил мало места для сомнений — он рассказывал о пережитом в художественных произведениях и не раз повторял: «Тем, что я сейчас жив, я обязан Лоренцо»[477].
По убеждению Леви, история всегда зависит от множества факторов[478]. Если рассматривать причины его спасения, то без ответа останется вопрос, почему столь незначителен след Лоренцо в памяти общества и Холокосте, ставшем глобальным наследием[479]. Почему мы так мало знаем о Лоренцо?
Вероятнее всего, потому, что множество людей — мужчины в униформе, промышленники, дипломаты[480], образованные и с «положением», — во всех приведенных историях сразу же привлекали к себе внимание мировой общественности (как случилось с Валленбергом, пропавшем в 1945 году). Им посвящали фильмы и книги, сразу становившиеся популярными. Из участников реальной истории они превращались в героев легенд.
Ради защиты спасенных людей иногда приходилось уничтожать доказательства роли спасителей. Звартендейк сжег список 2139 евреев, которым выдал поддельную визу[481], «чтобы все бумаги до последнего клочка превратились в пепел», как пишет Броккен[482]. Но позже спасители нередко сами прерывали молчание.
Перласка передал дневник тем, кто мог бы его опубликовать, — но ждать пришлось более 40 лет[483]. Юкико Сугихара, жена японского консула, после смерти мужа[484] издала его мемуары. Так же поступила Эмили Шиндлер после выхода фильма Спилберга[485]. Карски выпустил книгу[486] тиражом 360 тысяч экземпляров уже в последний год войны — в декабре 1944-го[487].
Еще один пример — обличительная книга Шрёдера «Без отчизны в открытом море» (Heimatlos auf hoher See). Она была написана в 1949 году по горячим следам и теперь является библиографической редкостью. Я случайно отыскал ее в одном антикварном магазине около десяти лет назад и несколько раз безуспешно пытался перевести[488].
В Италии с момента окончания войны «никого не интересовало, что делали побежденные», писал Энрико Деальо[489]. Полуграмотный Лоренцо из Бурге вряд ли мог у кого-то вызывать интерес. Каменщик вращался в среде таких же, как он, — жестянщиков и мусорщиков, чья жизнь состояла из драк в «Пигере» и яростно поглощаемых литров вина.
Мы знаем, что, вырвавшись из муравейника под названием «Суисс»[490], Лоренцо никогда никому не рассказывал о пережитом[491]. Его поведение можно описать словами дочери графа Ромера[492] о мотивах ее отца: «Помощь тем, кто в этом нуждался, была для него первым принципом, которого следовало придерживаться, а производить впечатление на других — последним»[493].
Ни в коем случае не умаляя поступков всех здесь перечисленных, я все же хотел бы подчеркнуть: выражение «протянуть руку помощи» даже в малой степени не отражает того, что Лоренцо сделал в те месяцы для Примо в Моновице. Ведь там речь шла не о письмах в защиту или визах для тысяч человек и не об организации укрытия или разработке плана побега — о выживании в месте, где и сами «вольнонаемные» рабочие каждый день буквально рисковали протянуть ноги[494].
Я только сейчас понял, что пытаюсь свести в луч отдельные проблески света. Возможно, на Лоренцо повлияла общая атмосфера — он находился в двух шагах от эпицентра уничтожения евреев Западной Европы. Все-таки большая часть историй спасения, о которых мы знаем, происходила вдали от этого ада.
Разумеется, были исключения. К примеру, британский солдат Чарльз Кауард[495], [496], «Граф Аушвиц», помог бежать сотням заключенных именно из Моновица. Этому праведнику мира Джон Касл посвятил ставшую бестселлером книгу «Пароль — мужество» (The Password Is Courage, 1963)[497].
Или польская медсестра Ирена Сендлер[498] (Кшижановская), которая спасла тысячи еврейских детей из Варшавского гетто (в 1965 году признана праведником народов мира; ей посвящены два фильма[499], [500]).
Когда я пишу «вдали от ада», то подразумеваю, что Будапешт или Краков в случае Джорджо Перласки или Оскара Шиндлера по факту были сборными пунктами для депортации евреев — в этих городах шла охота на людей и случались неизбирательные внесудебные расстрелы. (Сегодня на фабрике Шиндлера создан потрясающей музей, в котором я побывал десятки раз.)
Прочие истории происходили в Атлантике (случай Шрёдера); в нейтральной Швейцарии (Грюнингер, конец 1930-х) — здесь даже раньше, чем началось массовое уничтожения евреев в Европе. А еще — между крайними западными точками расширившегося в 1940-х Советского Союза и Тихим океаном, как писал Броккен. Все эти истории разворачивались до 1941 года и вдали отVernichtungslager— лагерей смерти, мест массового уничтожения евреев в Европе, и от кромешной, смоляной тьмы. О ней Леви написал непревзойденные, на мой взгляд, строки, в свое время вызвавшие большой резонанс[501].
В то время были и другие цвета — не только черный[502]; однако мало кто из находившихся за колючей проволокой обращал на них внимание. Там, где не виднелось ни одной постройки цивилизованного мира, не мечтали о Швейцарии и уж тем более о море. Находясь в самой сердцевине машины уничтожения, было сложно представить, что где-то там, за ее пределами, есть свободный мир — в тысячах километров от войны и от этой ловушки.
По крайней мере, мне так стало казаться. Я много лет путешествовал по пустошам и изучал их: Аушвиц, Маутхаузен, Заксенхаузен, Равенсбрюк, Терезиенштадт…
«Было бы хорошо написать истории таких, как Лоренцо, — говорилось в газетеIl Popolo Fossaneseв статье о встрече горожан с уже знаменитым Примо Леви. — Так как они бескорыстные и скромные, о них мало что известно»[503]. Насколько я знаю из скрупулезных исследований Энджер и Томсона[504], автор этой статьи Доменико Ромита, историк и преподаватель местного лицея, первым упомянул в прессе имя Лоренцо. Но и это было кое-что — учитывая, что мы говорим о номере за 15 июня 1963 года.
Роман «Передышка» уже издан, и Лоренцо давно нет в живых, это правда. Но описанные события все еще принадлежат недавнему прошлому. Исследовать эту чудесным образом вырванную из забвения историю нелегко: пробираться приходится с трудом, порой на ощупь находя первоисточники.
Сегодня в Фоссано хорошо известен Лоренцо и другие праведники — дон Антонио Мана[505], Мария Анжелика Феррари и семья Грассо из Лорето[506]. С момента публикации той первой статьи в 1963 году и по 2020-е имя Лоренцо в его родном городе упоминалось не раз. Бывший настоятель прихода Фоссано дон Лента много писал о нем в 1982 году. Священник с гордостью рассказывал, что «на страницах книги известного писателя» (речь шла о сборнике Леви «Лилит и другие рассказы»[507]) есть «каменщик из фоссанского Борго-Веккьо». В этом произведении автор наконец-то «позабыл о своей сдержанности»[508] и включил в него ранее не опубликованный рассказ «Возвращение Лоренцо» (Il ritorno di Lorenzo)[509].
В начале 1980-х о Лоренцо заговорили чаще. Сегодня он — местная гордость, и это заслуга жителей Фоссано и городских общественных организаций. «Он лишь недавно стал по-настоящему известен, — подтверждает президент ANPI в Фоссано Луиза Меллано, — но лишь части местных»[510]. По словам 80-летнего библиотекаря Карло Морра, который в детстве был знаком с Лоренцо, большинство жителей Фоссано мало знают о том, кто он такой[511].
Морра рассказывал о Лоренце Самуэле Салери, авторе единственного произведения — неопубликованной магистерской диссертации, написанной в 2017/18 году. Даже родственники долго не понимали или не признавали ценности поступка Лоренце — до такой степени, что поделились с Энджер: они стыдились его на протяжении 40 лет. «Потому что таким и бывает не знающий наград настоящий героизм, — писала Энджер. — Слава — для истории, но вечное бремя — для самого героя и для тех, кто рядом»[512].
В апреле 2015 года во дворе фоссанской школы имени Примо Леви посадили оливковое деревце из Иерусалима — символ мира, «в том числе и в память о связи между писателем и Лоренцо Пероне»[513] (фамилия написана с одним «р»). В те же дни в честь 70-летия освобождения страны вышло местное мемориальное издание. В разделе «Фоссанцы и война» есть краткая заметка о Лоренцо: каменщике-старьевщике и,возможно,контрабандисте. Он родился в первые годы прошлого века и заслуживает внимания тех, кто интересуется тем периодом[514].
Автор Джулльермо Винченти цитирует записи Примо Леви и часть документации Яд Вашем, полученную от Ренцо, сына Примо. Единственный официальный след, оставшийся от Лоренцо в Фоссано, — памятная доска, открытая 25 апреля 2004 года на бульваре делле-Альпи по решению мэра Джузеппе (Беппе) Манфреди.
В 1993 году, за пять лет до того, как Лоренцо стал праведником народов мира, Беппе посвятил ему четырехстраничный панегирик, опубликованный в двухтомнике об истории города в XX веке[515]. В создании мемориальной доски поучаствовал и местный библиотекарь Джованни Менарди[516] — на ней фамилия «Пероне». Скромному и благородному сыну Фоссано посвящены следующие строки:
Лоренцо Пероне (1904–1952)
Это «необходимое, хотя и запоздалое признание», говорил библиотекарь Джованни Менарди историку Салери, вспоминая встречи с голландским режиссером Ивонн Шолтен (она хотела снять фильм о Примо Леви) и с Кэрол Энджер, работавшей над его детальной биографией[517].
Я бы хотел, чтобы стало ясно: в любом исследовании всегда остаются темные пятна. Но если бы не Леви — бездонный кладезь информации — рассказать историю Лоренцо стало бы невыполнимой задачей. Особенно в той части, которая касается его пребывания в оккупированной Польше. В досье, заведенном Яд Вашем в ноябре 1995 года по инициативе Энджер[518], 115 страниц. Я получил документы летом 2019 года, спустя несколько дней после 100-летия Леви. Благодаря этим свидетельствам нам удается представить себе Лоренцо — при других обстоятельствах память о нем могла бы просто исчезнуть.
Как нам напоминает Патрик Модиано в «Доре Брюдер»[519], настойчивой попытке вырвать из забвения историю одной из жертв Холокоста (в плане исторических поисков она удалась лишь отчасти, однако обладает высокой литературной ценностью), мир полон «людей — мертвых или живых, — которых можно записать в категорию “неопознанных личностей”»[520].
История «немногословногоmuradur», «благодаря которому выжил молодой химик из Пьемонта» (как описывает его «в общих чертах»[521] Марко Бельполити, редактор произведений Леви), без надежной документации превратилась бы в бессмысленную битву с историей — память о ней стремились выкорчевать палачи.
Сайдия Хартман в книге «Теряя мать» (Perdi la madre) исследует влияние социального института рабства на жизнь современного американского общества: «История — это способ светского мира заботиться о мертвых»[522].
Без документальных свидетельств у нас вышел бы увлекательный, но лишенный исторической точностидивертисмент,развлечение — наподобие эксперимента, успешно проведенного французским историком Аленом Корбеном. Он поставил перед собой задачу написать биографию случайного человека, выбранного в архиве. Получилась книга «Найденный мир Луи-Франсуа Пинаго. По следам неизвестного (1798–1876)» (Le Monde retrouvé de Louis-François Pinagot. Sur les traces d’un inconnu (1798–1876)).
Еще Бертольт Брехт в «Вопросах читающего рабочего» (Domande di un lettore operaio)писал: «Кто построил Семивратные Фивы? <…> Куда отправились вечером, когда была завершена Великая Китайская стена, / каменщики?»[523]
Корбен вытащил из полного забвения башмачника Пинаго и с большим трудом «воскресил» человека, которого уже «поглотила» история «без возможности оставить след в памяти людей»[524]. Однако Лоренцо-muradurбыла уготована совсем другая судьба.
Прежде всего, ему повезло родиться уже в следующем столетии. Пинаго умер 31 января 1876 года, а Лоренцо родился через 28 лет. Как мы упоминали, ему посчастливилось встретиться с Леви, будущей звездой мировой культуры. В его памяти застряли не только детали биографии Лоренцо, но и его поступки и слова — причем в намного большем количестве, чем можно было надеяться. О жизни этого обычного человека теперь известно довольно много — благодаря, кроме прочего, тщательным исследованиям последних лет.
Серый, согласно утверждению историка Массимо Буччантини, это собственный цвет «действий человечества, которое хотело выжить и ради этого было готово на любые компромиссы»[525]. После долгих лет подготовки Леви вернулся к изучению «серой зоны»[526] в книге «Канувшие и спасенные».
«Серым было польское небо[527]: даже летом месиво из окровавленных башмаков и истрепанной непарной обуви как будто утопало в грязи, в пыли, в обломках кирпичей и кусках штукатурки, на которых не росло ни травинки, — рассказывал Леви и в интервью. — Зиме 1944 года предстояло стать самой лютой за сто лет, с 20–30-градусными морозами»[528].
Сегодня в тех краях в конце зимы или весной серый цвет даже не замечается. Аушвиц — простите меня за такие слова — прекрасное, но мучительное и дивное место. В отдалении там можно увидеть молодых оленей — мне повезло в 2010 или в 2011 году. Природа пытается уничтожить одно из страшнейших проявлений человеческой цивилизации. Поля Биркенау по весне расцветают, прорастая сквозь пепел сотен тысяч убитых[529].
Жестокая правда: этиHaftlinge— хефтлинги, неприкасаемые заключенные — сначала съедали все, что пахло жизнью, а потом становились удобрением. Крайне истощенные, они трудились с рассвета до глубокой ночи, помогая квалифицированным «добровольцам» из G.Beottiи других компаний, субподрядчиковI. G. Farben. Это она несет наибольшую ответственность за эксплуатацию заключенных нацистских концлагерей вместе сThyssen-Krupp, Daimler и Siemens[530], [531].
Заключенных сначала использовали для строительства лагерей, а затем заставили работать на названные компании еще и в Маутхаузене[532] — наDeutsche Erd- und Steinwerke[533]. Компания принадлежала СС и производила строительные материалы для Третьего рейха. Благодаря рабскому труду заключенных ее оборот за пять лет вырос с 133 000 до 14 822 000 рейхсмарок.
Как указал историк Гордон Хорвиц в своей фундаментальной книге «В тени смерти» (All’ombra della morte), посвященной пособничеству местного населения гитлеровцам, этот лагерь, как и многие другие, возник «не в пустыне». Первых заключенных, прибывших в Маутхаузен, гнали через город, и они «не вызывали ничего, кроме равнодушия, у человека за обеденным столом или влюбленной парочки на берегу Дуная»[534].
Лишь годы спустя часть компаний попала под суд. РуководствоI. G. Farben,привлекавшей фирму G.Beottiдля работ на польских территориях, в 1947 году оказалось за решеткой по приговору одного из Нюрнбергских процессов[535], [536], а в 1960-х ГДР признала компанию виновной в смерти 75 тысяч человек в Аушвице[537]. Но тогда, в начале 1940-х, эта компания способствовала распространению того самого серого цвета, казавшегося вечным — неизменного и удушающего.
Пугающе-серого оттенка были и «старожилы» лагеря. Таким вскоре стал и Примо Леви. Очень непросто оставаться живым после пяти месяцев в лагере — ведь человеческому организму, «чтобы выжить в условиях абсолютного покоя»[538], [539], требуется ежедневно как минимум 2000 калорий. Рацион заключенных в «Суиссе» — если его можно так назвать — содержал примерно 1600 калорий, и это если повезет и «часть не украдут по дороге»[540]. При таком питании можно лежать без движения, но его точно «недостаточно, чтобы жить, работая»[541].
Леви, обладавший огромным словарным запасом и умеющий емко формулировать, писал: «Разрушение человека — вот что такое фашизм»[542]. Новое фашистское общество должно было возводиться на фундаменте из мертвецов. Недостаток калорий для заключенных был частью общего плана, но Лоренцо сумел его изменить.
Примо был неразлучен с Альберто Далла Вольтой — праздником своей жизни, не знавшим зависти. «Непокорный»[543], [544] Альберто возвышается над страницами[545], где говорится о торжестве смерти и ужаса[546]. Примо все делил с Альберто. Так же он поступил и с двумя литрами супа, дополнением к унизительной бурде, которой кормили узников в Моновице, — отдал половину Далла Вольту. Им обоим «был необходим этот дополнительный литр, чтобы свести ежедневный баланс калорий»[547].
Благодаря похлебке, приносимой Лоренцо, измученные голодом заключенные получали еще 400 или 500 калорий, «все еще недостаточные для мужчины среднего телосложения»[548], но все же дававшие дополнительную энергию. Два молодых лагерника со стажем были экспертами в искусстве «устраиваться» (в смысле увеличивать вероятность выживания любой ценой — даже совершая кражи[549]). Они продолжали задыхаться, как поднявшиеся к поверхности угри в Стуре, но теперь у них было больше шансов. Неожиданный жест сострадания на самом дне человечности стал глотком кислорода — необходимым и пронзительным — в момент, когда уже теряешь надежду вынырнуть.
На протяжении многих лет я погружаюсь в пучину нашей общей истории. Это дела давно минувших дней, и картинка порой искажается, становится более размытой или, напротив, резкой — об этом важно написать. В поисках смысла я надеюсь лучше понять, чем меня так сильно притягивает история Лоренцо. Возможно, тем, как она закончилась? Или тем, что могла никогда не начаться?
Нам необходимо вернуться назад, в случайную точку, и попытаться найти недостающие фрагменты пазла. Иначе есть риск остаться зажатым рамками той истории, которая, как считается, достойна быть рассказанной. Палачи и жертвы, избавители и сообщники, канувшие и спасенные.
Когда пишешь или читаешь о Аушвице, этом эпицентре порожденного злом смерча, время от времени хочется отвести взгляд, уцепиться за что-то и сделать терпимым тесный контакт с бездной.
Когда я впервые почувствовал необходимость рассказать эту историю, мне часто стала требоваться передышка — к ужасу невозможно привыкнуть. Невероятно сложно признать: между добром и злом мечутся человеческие существа[550]. Никто, и мы в том числе, не можем чувствовать себя застрахованными от подобного. Об этом писал и Примо Леви: любой «средний человек»[551] способен рано или поздно переступить через свои моральные принципы, если заставить его месяцами жить в условиях «или ты, или тебя». Именно поэтому так важна «простая и загадочная»[552] история Лоренцо.
Мы знаем мало подробностей происходившего в непосредственной близости от лагеря, «за периметром» уничтожения. Но там была такая же «обусловленность самого человеческого существования, враждебного по своей природе всему бесконечному»[553], [554]. С уровня Лоренцо она выглядела чем-то ясным и успокаивающим на фоне стука «десяти тысяч пар деревянных сабо»[555], [556], непарных, разбитых, болтающихся на тощих ногах — каждый день соединявших мир призраков с его миром.
Да, Лоренцо находился за пределами лагеря. Но он почувствовал, что не может остаться в стороне от там происходившего. Я представляю, как тряслись его натренированные ноги, — он осознавал, что находится «на пороге мертвого дома»[557], [558]. Скорее всего, он кипел и дрожал от негодования — именно это позволило ему выделиться из толпы и не оказаться распыленным в истории.
Правда в том, что жизнь, начавшаяся «в 11 часов утра» 11 сентября 1904 года, когда Лоренцо родился, вполне могла остаться самой обычной, погребенной в каком-нибудь пыльном архиве — как у большинства. Всего одна строка, иногда — две. Это могло выглядеть примерно так:
Лоренцо П., вольнонаемный рабочий, фирмаG. Beotti,
Аушвиц-Моновиц — Катовице, Польша.
Но Лоренцо оказался там, в нескольких шагах от Катовице, куда грохочущие поезда привозили со всех концов Европы людей на смерть — от газа в камерах, от голода, холода, от каторжного труда и негодной обуви. Лоренцо предстояло исправить то место и то время. Потому что, как говорится в Талмуде, «кто спасает одну жизнь, тот спасает весь мир».
Становится очевидным, что это универсальная история. Она вырывается за рамки национальных и географических границ и задает вопросы самой сущности человеческой души, разыгрываясь в разных местах и в разное время. Начало — в Италии и Франции, продолжение — в оккупированной Польше, затем — путь домой. Разыскивая тонкие следы тех месяцев, мы можем увидеть детали происходившего и уловить универсальность этого опыта.
Так вот: Лоренцо из Бурге не говорил того, что Леви приводит как его слова в 1981 году в «Лилит и других рассказах». Пятью годами позже, за несколько месяцев до смерти, он поправит себя, точно восстановив произнесенное: «Чего еще можно ожидать от такого, как этот» (на пьемонтском диалекте:Ah’s capis, cun gent’ parei). Леви спросил: «Ты итальянец?» — Лоренцо ответил: «Ясное дело»[559].
«Я никогда не слышала, чтобы он говорил на итальянском», — сказала мне Эмма, племянница Лоренцо, дочь его сестры Джованны. Ей в то время было почти 7 лет[560]. Эмма подтвердила сказанное ее кузеном Беппе два с половиной года назад[561].
По фразеAh’s capis, cun gent’ pareiможно понять или хотя бы представить, как именно разговаривал Лоренцо в тех редких случаях, когда считал это нужным, — даже вдали от дома. Смею предположить, что именно Лоренцо был прототипом одного из героев романа «Если не сейчас, то когда?». Леонид, «хороший парень с плохим характером»[562] описан как замкнутый, молчаливый и неуклюже скрывающий тревогу: «Он не раз пытался его разговорить. Извлекал из него обрывки, кусочки пазла, которые потом терпеливо собирал, подбирая один к одному, как в некоторых детских играх»[563].
Зная особые, так сказать, уникальные отношения Леви со словом, можно не сомневаться: он не раз пытался разговорить Лоренцо.
В отличие от Лоренцо из Бурге, Примо был старшим ребенком в семье и у него была одна младшая сестра Анна Мария. И, в отличие отmuradurиз Фоссано, Леви не экономил слова: он был профессиональным «рассказчиком», а также химиком, наблюдателем и сочинителем[564]. «Я “не принадлежу к категории молчащих”[565], — писал Леви. — Мы говорим… потому что нас об этом просят»[566], [567].
Химик по образованию, он много размышлял о своем втором ремесле — писательстве. В «Звездном ключе» он признавался, что чувствует себя Тиресием[568], вмешавшимся «в спор богов» и получившим «дар прорицания». Это было несомненной удачей, но одновременно и наказанием — всегда существует риск изложить на бумаге что-то «путаное, глупое, уже написанное, недостаточное, излишнее, ненужное».
В то же время «ремесло писателя позволяет (редко, но все же позволяет) почувствовать момент созидания, как будто по выключенной электрической сети внезапно пробегает ток, и лампочка загорается». В темные дни это «может дать ощущение наполненности»[569], как и «хорошо выполненный» ручной труд.
Леви не переставал говорить о тяжелых и незабываемых днях между 1944 и 1945 годами, когда с трудом выживал, — потому что завтра «мы можем умереть или никогда больше не увидеться». Он цеплялся за имеющее значение и делающее нас людьми; держался подальше от тех, кто «творит зло ради зла»[570]. Примо Леви был убежден: чтобы оставаться человеком, необходимо рассказывать о самом благородном, что есть в человеке.
Поэзия и проза, естественные науки, умение созидать, желание искать и найти подходящий глагол[571] — это и многое другое было для Леви способом получить недостающие для существования дополнительные калории. Конечно, суп, который каждый день приносил Лоренцо, был наиболее определяющим фактором в выживании. Но чтобы не пасть духом и остаться в живых, была важна речь, дара которой Леви сначала чуть не лишился еще по пути в лагерь: «Мы безмолвно смотрели на них»[572], [573], а потом и в Аушвице: «Мы впервые задумались над тем, что в нашем языке нет слов, которыми можно назвать подобное оскорбление»[574], [575].
Насколько решающей былаудача? Именно со слова «повезло» начинается книга «Человек ли это?»[576]. Ее первое рабочее название — «На дне»[577], второе — «Канувшие и спасенные». Впоследствии Леви так назвал другую книгу, оказавшуюся последней[578].
«Я нормальный человек с хорошей памятью, который попал в водоворот и выбрался из него скорее по счастливой случайности, чем благодаря добродетели, и который с тех пор сохранил определенное любопытство к водоворотам, большим и малым, метафорическим и реальным», — эту знаменитую самохарактеристику из предисловия к рассказам и эссе 1986 года[579] сегодня можно увидеть на главной странице сайта Международного центра исследований творчества Примо Леви[580], [581].
Слова писателя дают нам понять, как он относился к памяти, текстам и реальности. Он просил читателя не искать «посланий»: «Я не люблю этот термин, потому что он приводит меня в затруднение, облачает в чужие одежды, принадлежащие такому человеческому типажу, которому я не доверяю: предсказателю, пророку, провидцу»[582].
Примо и Лоренцо по-разному относились к словам. Даже в месте, которое нам и сегодня сложно описать, у них не возник «новый, более меткий язык»[583], [584], о котором говорил Леви: «Если бы лагеря просуществовали дольше, возник бы новый, более меткий язык, а сейчас нам не хватает его, чтобы объяснить, каково работать целый день на ветру при минусовой температуре, когда на тебе только рубашка, трусы, матерчатые штаны и куртка, когда ты ощущаешь слабость во всем теле, страдаешь от голода и постоянно помнишь о неизбежности конца»[585], [586].
Это не вопрос вкуса и оценочных суждений: язык выковывает мысль и реальность и при этом закаляется сам. Он может быть симптомом безжалостности — как и молчание. Там, среди вавилонского столпотворения лагерных деревянных башмаков, одинаково зверские поступки совершались в гробовом молчании или сопровождались дикими криками. Иногда рабы рабов чувствовали себя «как в аквариуме»[587], [588], порой — как в адском кавардаке, и в каждом сценарии у любого была своя вина.
Вопрос был во взаимоотношениях с властью, в исчезающей возможности задержаться в собственном понимании мира, в терпении, в необходимости уцепиться за шанс остаться в живых — если не ты, то тебя, пусть и ценой чужой жизни. Сам Примо Леви «с легким сердцем»[589] оправдывал в Аушвице и в целом в Европе «всех тех, чья вина в условиях максимального принуждения была минимальной»[590], [591].
Еще в лагере Леви пытался размотать клубок добра и зла, отмахнувшись от нескрываемо презрительной первой фразы Лоренцо: «Чего еще ожидать от таких, как этот». В дальнейшем их отношения были абсолютно прозрачными. Я могу утверждать это, хотя и вынужден взвешивать слова. О том, что происходило на самом днище в течение тех шести месяцев, мы не знаем ничего — только рассказанное Леви, литературно обработавшим пережитый опыт.
Я имею в виду человеческие отношения, зародившиеся из горстки слов, а не квартал Бурге, жизнь на две страны, Фоссано XX века, вольняшек в Аушвице, многочисленные «перемирия», возвращение домой, дневные и ночные кошмары и попытки смягчить боль рассказами о ней. Я хочу сказать, что Леви словами увековечил человеческие отношения тех месяцев, запечатал, словно впробирке, — и ничто, кроме этих слов и, возможно, рассказов других свидетелей, не сможет когда-нибудь их оживить.
Понятно, что произошедшее было противоположностью «уготованному нам будущему», прототипом которого являлись концлагеря. «Если бы фашизм победил, вся Европа превратилась бы в сложную систему из лагерей принудительного труда и уничтожения»[592] и «сегодня мы оказались бы в разделенном надвое мире: “мы” — синьоры с одной стороны и все остальные — работающие на нас или уничтоженные»[593].
Кто знает, какая роль была бы у Лоренцо в этом новом мире. Немногие сказанные им слова не дают понять, сознавал ли он масштаб своих поступков. Его характер показывают имеющиеся источники. Здесь на помощь приходит замечательный роман Ульриха Бошвица[594] «Люди, близкие к жизни» (Uomini vicini alla vita), действие которого происходит в Берлине 1930-х годов.
Автор был лет на десять младше Лоренцо и погиб, когдаmuradurтолько приехал в «Суисс». Бошвиц описал в романе старого некомпанейского попрошайку Фундгольца, который «видел жизнь каждый день такой, какая она есть, и совершенно не желал увидеть ее такой, какой она может быть». Его раздражала необходимость говорить — для этого нужно мыслить, на что у него нет желания. Он отвык думать и решать проблемы. Он довольствовался малым — «перекусить, немного денег на выпивку и место для ночлега: ничто другое его не волновало»[595].
Проблема куда серьезнее дежурного вопроса — нам необходимо спросить аккуратно, чтобы не дать подсказку, не навязать «послание». Броккен пишет: «Я замечаю это у всех праведников: желание действительно что-то сделать. В то время, как обыватели с резиновой совестью стоят, опустив руки, или отворачиваются»[596].
Понимал ли Лоренцо, что там, в преисподней, шла речь о спасении не только настоящего, но и будущего? «Каменщик из Фоссано, который спас мне жизнь и которого я описал в своих книгах… ненавидел Германию, немцев, их еду, их речь, их войну», — писал Леви в «Канувших и спасенных»[597], [598].
До такой ли степени, чтобы рискнуть всем и преградить путь их планам господства? Понимал ли он, что прочно забытый или оставшийся в памяти, прославляемый или отвергнутый, он все равно вносит вклад в историю — и ее границы простираются намного дальше «необходимого ему минимума»? Желал ли он заклинить механизм уничтожения, запустив булыжник в самую его сердцевину? Хотел ли возопить на весь мир из бездны, исторгая накопленные в поколениях немой гнев, ярость и злость?
Не думаю, что на все эти вопросы есть ответы. Но я знаю, что и тогда было множество способов не подчиниться, потому что в человеческой истории ничто не предопределено. Умея действовать, Лоренцо не мог этого не знать — его поступки были каплями, которые точат камень. Они капали все время, ежедневно, день за днем.
Работа в «Суиссе»
У меня все еще не получается поднять глаза[599]. Возможно, я не решаюсь вновь увидеть необъятную пустошь, где уже не раз бывал в нынешнем уютном настоящем. Она сводит прошлое к памяти, истории и рассказам, воспоминаниям и, возможно, «посланию». Эта история, как говорили раньше, «от печки».
В 1944 году лагерная обувь из любого делала старика. В огромных непарных опорках[600] ходил и Примо Леви. Он спотыкался, хватался за все подряд, чтобы не упасть — и все равно через каждые два шага рисковал рухнуть. Надетое на его ноги — будем называть это для ясности обувью — месило грязь, пока сам он изо всех сил старался не наступить на задники идущих впереди и увернуться от башмаков хромавших сзади. Все брели, переступая через ямы и поскальзываясь в лужах.
Промокший насквозь Леви шагал в стаде таких же изнуренных рабов[601]: «Башмаки на деревянной подошве, в наростах застарелой, замазанной ваксой[602] грязи, невыносимо стучат»[603], [604]. По абсурдному правилу Аушвица каждое утро обувь следовало натирать до блеска. Во время утреннего смотра первым делом обращали внимание на ноги, и остаться незамеченным было невозможно.
Во внешнем мире до сих пор принято оценивать[605] людей по тому, как они обуты. В лагере же это приобретало особое значение. От грубых деревянных башмаков появлялись раны и незаживающие язвы. В чеботах не по размеру приходилось передвигаться от рассвета до темноты, выбиваясь из сил, а с наступлением холодов работать и выживать в ледяном аду.
Примо Леви, как большинство его товарищей по несчастью, истощенный и обреченный на смерть (даже несмотря на внезапно свалившуюся на него удачу), и в последующие десятилетия[606] никогда не забывал о важности обуви. Настоящим потрясением стало уже первое погружение в лагерную жизнь: «Обувь снять, но внимательно следить, чтобы ее не украли. Чтобы кто не украл? С какой стати мы будем красть друг у друга обувь?» — удивился тогда Леви[607], [608].
Но совсем скоро ему пришлось узнать: каждого из рабов поджидала почти неминуемая смерть. Предотвратить ее способны лишь скроенные по ноге туфли из «нежнейшей кожи» и с крепкой застежкой[609]. Такова суровая реальность перевернутого лагерного мира: только полные «дураки»[610] не беспокоились о своей обуви. «Остаться босым» — «серьезное несчастье»[611], но и ходить в тяжелых, рваных или просто изношенных и грязных бывших башмаках было не многим лучше.
Об этом знал любойBlockältester— староста барака, в том числе и староста барака № 48, где выживали Примо и Альберто. Это знали и нацисты, придумавшие бессмысленное издевательское правило: каждое утро «смазывать ваксой и начищать до блеска»[612] даже самые пропащие опорки, которые уже приговорили своего владельца к смерти. Никакой регулярной централизованной раздачи ваксы для этих целей не было.
Деньги внутри колючей проволоки значили мало. Все работало по-другому: каждый барак получал вечером «порцию супа», и было известно, «что в каждом бачке… количество литров намного превышает положенную на барак суммарную норму»[613]. Излишки староста распределяет следующим образом: «Первыми получают добавку его дружки и любимчики, во вторую очередь — уборщики, ночные дежурные, контролеры вшей и прочие барачные придурки, с которыми он таким образом расплачивается»[614]. Оставшееся было необходимо для «покупок», среди которых числилось и средство для доведения до блеска обуви.
И вот вонючие, приносящие неудачу и страдания, непарные, не по размеру башмаки приходилось регулярно натирать «солидолом или еще чем-нибудь в этом роде (годится любая вязкая субстанция черного цвета)»[615]: «Чуть ли не каждый барак обретает в конце концов своего постоянного поставщика, получающего твердое ежедневное вознаграждение[616] за бесперебойную поставку смазки для башмаков всякий раз, когда ее запасы в бараке подходят к концу»[617].
У заключенных отняли право на жизнь, но вменили в обязанность соблюдать установленные правила. Жестокосердие и гуманизм — в каждой мелочи в лагере.
Исследовать человеческие души нелегко, даже если они оставляют множество следов. Не знаю, умел ли ненавидеть Леви, но ненависть он однозначно считал животным и грубым чувством[618]. Это слово встречается в его произведениях десятки раз. В «Человек ли это?», отмечает Доменико Скарпа, литературный критик и исследователь творчества[619] Леви, оно описывает чувство рабов не к палачам (и тем более не к «немцам») и даже не к какому-то конкретному человеку — ненависть к стройплощадке, на которой их заставляли убиваться. К месту, где Лоренцо работал на известную нам фирмуG. Beottiиз Пьяченцы.
Карбидная башня в центре Буны, такая высокая, что ее верхушка почти всегда закрыта облаками, — наше детище, это мы ее построили. Построили из материала, который называется кирпич, Ziegel, briques, tegula, cegli, kamenny, bricks, teglak, а сцементировали своей ненавистью. Ненавистью и разобщенностью, как Вавилонскую башню. Мы так и прозвали ее: Вавилонская башня, Babelturm, Bobelturm. Мы вложили в нее ненависть к нашим хозяевам с их безумной мечтой о величии, с их презрением к Богу и к людям — к нам, людям[620], [621].
Историки знают, что спасение евреев не было основной задачей европейского Сопротивления, хотя их, разумеется, спасали. Однако о случае, рассказанном 13 января 2017 года в бельгийском павильоне Аушвица, мне не приходилось слышать раньше.
Парней было трое: Юра Лившиц, Роберт Местрио и Жан Франклемон. Вооруженные одним револьвером, они остановили поезд неподалеку от Веспелаара в Бельгии. Роберт Местрио (его в 1994 году признают праведником народов мира) открыл вагон и позволил сбежать 17 мужчинам и женщинам, которых везли в концлагерь.
Меня много лет мучит один вопрос. Услышав об этой истории, я спросил в своих соцсетях: что, если бы таких случаев было больше — сто, тысяча, — как бы повернулась тогда история? Этим же вопросом задавался и Леви в «Канувших и спасенных»: «Если бы (еще одно “если бы”, но так трудно удержаться от искушения и вновь не ступить на путь предположений!) “нетипичных” немцев, способных хотя бы на такое скромное проявление мужества, было больше, тогдашняя история и теперешняя география были бы другими»[622], [623].
Об этом же писала и Ханна Арендт в книге «Банальность зла»[624]: в ходе суда над Эйхманом[625] в зале вдруг заговорили о «хороших немцах»[626] вроде фельдфебеля вермахта Антона Шмида[627], который помогал еврейским партизанам, причем совсем не ради денег: «Зал суда погрузился в полную тишину: могло показаться, что публика в едином порыве решила проявить дань уважения человеку по имени Шмидт[628] минутой молчания»[629].
И в эти несколько минут, как внезапная вспышка света в кромешной, непроглядной тьме, возникла всего одна ясная и не нуждающаяся в комментариях мысль: как совершенно по-иному все могло быть сегодня в этом зале суда, в Израиле, Германии, во всей Европе и, наверное, во всем мире, если бы таких историй было больше[630], [631].
Во время своих многочисленных поездок я ни разу не подумал, что надо бы записать истории, рассыпанные, как пятна по шкуре леопарда, под сводами музея на фабрике Оскара Шиндлера в Кракове.
Возможно, задача этих вырванных из контекста эпизодов — встряхнуть посетителя, прежде чем он вернется к своей повседневной жизни. Мы не знаем, о ком здесь рассказывается и когда именно произошли события, — в отличие, к примеру, от истории поляка Тадеуша Панкевича[632], аптекаря. В течение двух с половиной лет он оставался в гетто Кракова в нескольких минутах ходьбы от этой самой фабрики (меньше чем в 80 километрах от Моновица) и как мог помогал евреям.
В 1983 году Панкевича признали праведником народов мира; он опубликовал воспоминания, которые разошлись большим тиражом. Эта аптека сейчас — обязательная точка на маршрутах памяти[633]. Но клочки человечности в музее неподалеку намеренно лишены конкретики и несут «послание» посетителю.
Я рад, что кто-то сделал это для меня, — я чувствовал необходимость ухватиться за эти «маленькие знаки», хорошие и плохие, которые помогали преследованию и истреблению евреев распространяться по Европе или замедляться. Антрополог Альберто Салца и его подруга социолог Елена Биссака собрали, записали и опубликовали истории в книге «Массовое уничтожение. Тактики против геноцида» (Eliminazioni di massa. Tattiche di controgenocidio).
Первая история — совсем короткая и балансирует на грани: «Мы ходили в один и тот же класс. По пути домой болтали или кормили лебедей на Висле. Я потерял ее из виду, когда евреи не могли больше посещать школу. Некоторое время спустя я встретил ее на улице. На правой руке у нее была белая повязка с синей звездой Давида. Я отвернулся. Я сделал вид, что не заметил ее. Даже сейчас я не знаю, почему тогда с ней не поздоровался».
Вторая история — рассказ с противоположной стороны. Это свидетельство еврейского мальчика: «Мы довольно долго чистили снег на улице. Другие ребята смеялись над нами и бросали в нас камни: он прогнал их и предложил нам чай!» «Кто — он?» — спрашивают Салца и Биссака[634].
Премьера должна была состояться в городе Прато, но во Флоренции 4 ноября 1966 года случилось наводнение, и представление перенесли в Турин. Спектакль прошел 18 ноября в родном городе Примо — театральная постановка по книге «Человек ли это?»; сезон 1966/67 года в театре Стабиле. Присутствовали сестра Лоренцо Джованна с дочерью Эммой — их пригласил лично Леви[635].
Спектакль — апофеоз множества альтер эго! Режиссеры — Примо Леви и Пьеральберто Марке (псевдоним Пьеральберто Маркезини). Лоренцо (в пьесе — Пьетро) сыграл Пьетро Нути[636]. Для себя Леви выбрал псевдоним Альдо, оставив ему свою профессию химика.
Туринское издательствоEinaudiопубликовало текст пьесы одновременно с выходом спектакля. Вступительное слово написал Леви: «Я попытался сохранить в каждом герое его человеческие качества, несмотря на то что они претерпели изменения от постоянного столкновения с дикой и бесчеловечной атмосферой лагеря»[637]. В спектакле и в сценарии Леви буквально предоставляет словоmuradur— этого нет ни в изданиях книги «Человек ли это?» 1947 и 1958 годов, ни в каких-либо других текстах Леви[638]. То, что говорит Пьетро-Лоренцо, поражает жесткостью.
АЛЬДО. А жена?
ПЬЕТРО. У меня нет жены. (Пауза.) Этот мир… Несправедлив. Я не хочу приводить в него других несчастных.
АЛЬДО. Тогда для чего ты живешь?
ПЬЕТРО. Как будто бы я просил рождаться![639]
С возвращения из лагеря прошло уже почти двадцать лет, и больше десяти, как умер Лоренцо. Но он обрел новую жизнь на театральной сцене. И главное — он говорит совсем не мало. В спектакле Пьетро (Такка) разговаривает с Альдо (Примо) и неразлучным с ним Альберто. В какой-то момент на сцене появляется даже здоровяк Элиас Линдзин — еще один незабываемый персонаж из «Человек ли это?».
На заднике — разбомбленная стройплощадка. На сцене — недостроенная стена. Леса представляют собой две опоры и деревянную доску-перекладину. На этой конструкции стоит Пьетро; у него в руках — кельма и шпатель. На доске — корыто для раствора. Справа, толкая тачку с лопатой, подходит Альдо и останавливается у лесов. Пьетро делает знак рукой, чтобы он переложил раствор лопатой в корыто. Альдо смотрит, не понимая, что от него требуется.
ПЬЕТРО. Los, aufheben [Давай, возьми это].
Альдо берет лопату и неуклюже погружает ее в раствор.
АЛЬБЕРТО (появляется слева, толкая тачку; видит Альдо и на миг останавливается рядом с ним). А, тебя взяли в чернорабочие? Но это не так делается. Смотри (показывает). Видишь?
ПЬЕТРО. Так вы итальянцы?
АЛЬБЕРТО (обращаясь к Альдо). Черт возьми, опять тебе подфартило. Итальянский каменщик! Не упусти случай, черт побери! Меня уже ждут с тачкой. (Уходит, оглядываясь.)
ПЬЕТРО. Видно, ты ничего в этом не смыслишь. Но работу делать надо. (С подозрением оглядывается по сторонам и без спешки спокойно спускается с лесов.) Дай мне. (Несколько раз погружает лопату в раствор, перекладывает его из тачки в корыто и возвращает лопату Альдо.) Держи и делай вид, что продолжаешь. (Поднимается наверх и начинает выкладывать стену.)
АЛЬДО (какое-то время стоит ошеломленный). Спасибо. (Пьетро молча продолжает работу.) Ты откуда?
ПЬЕТРО. Из Фоссано.
АЛЬДО. А тут как оказался?
ПЬЕТРО (флегматично пожимает плечами). Сам приехал. Меня направили сюда на работу.
АЛЬДО. В каком смысле направили? Ты хотел сюда попасть или нет?
ПЬЕТРО. Мы каменщики, колесим по свету. Я был во Франции с одной фирмой, пришли немцы и отправили нас сюда. (Снова пожимает плечами.) Наняли на работу.
АЛЬДО. И как тебе тут?
ПЬЕТРО. Так же, как везде. Мало хлеба, одна картошка и никакого вина. Живем в бараке; по воскресеньям свободны. Одна скука. Не так, как вы.
ЭЛИАС (проходит справа налево с мешком на плечах, на минуту ставит мешок на землю и смотрит, как работают эти двое). Oué bueno este italiano [А этот итальянец хорошенький]! (Игривым тоном, одновременно протягивая вперед два указательных пальца.) Combinazia [Комбинация]! (Взваливает на плечи мешок и уходит.)
АЛЬДО. Я из Турина… Для нас тут все по-другому.
ПЬЕТРО (осторожно оглядываясь по сторонам и чуть понижая голос). Да, я знаю. Они совсем сбрендили: видел я, что они с вами делают… (Пауза, продолжает работать.) И трубу Биркенау… (Еще одна пауза.) Я науке не ученный, но для меня еврей — такой же христианин, как и другие. (Пауза, продолжает работать.) Лучше нам с тобой сразу поладить, потому что мы тут все как перелетные птицы. Сегодня ты работаешь тут, а завтра неизвестно где. Приходи каждое утро после второго гудка к штабелям дров. Знаешь, где это? Напротив Bau 930, на углу Ха-Штрассе. И захвати с собой пустой котелок: там найдешь полный. Только осторожно, чтобы никто тебя не увидел. Но думаю, ты и сам знаешь. В этом-то деле вы все хороши.
АЛЬДО. А ты не придешь?
ПЬЕТРО. Мне тоже нельзя, чтобы меня заметили. Знаешь, что нам сделают, если застукают вместе вне работы? Тебя в газ отправят, меня — как вас, в лагерь.
АЛЬДО. Давай сразу проясним: никто не станет рисковать просто так. Мне нечего дать тебе взамен. Разве что потом, в Италии, если выберусь отсюда.
ПЬЕТРО. Не болтай. Я ни о чем не прошу. Когда что-то надо сделать, это делают. (Спускается с лесов и осматривает стену, прищурив один глаз, чтобы оценить, насколько ровной она получилась.)
АЛЬДО (сдавленно смеясь). Как стены…
ПЬЕТРО (на полном серьезе). Да, именно так. (Поднимается чтобы разровнять раствор.)[640]
Перевернутый мир
<…>
Он сказал это таким спокойным голосом, что удивил самого себя:
— Понятно: для меня это тоже нелегкий выбор, но я думаю, это лучшее, что можно сделать. Человек должен хорошо обдумывать свои решения, — и добавил после паузы: — Как и слова. — Леонид не ответил[641].
<…>
Послания
«Я сам приехал. Меня наняли в Германию на работу», — говорит Пьетро-Лоренцо в спектакле. Противоречивый образ создается через альтер эго и, несомненно, не сочетается с понятием добровольности. «Ты хотел сюда попасть или нет?» — допытывается Альдо в театральной постановке, получая взвешенные, мудрые ответы. Они оставляют ощущение, что там, в «последней клоаке “немецкой вселенной”»[643], в этомl’anus mundi(анусе мира, по Леви)[644], где не хватает хлеба, много картошки и «никакого вина», мало кто мог оказаться по собственному желанию. Карточки из столовой подтверждают: основными блюдами в «меню» были хлеб и суп.
Употребляя в этой книге слово «вольнонаемный», я часто беру его в кавычки. Так поступал и Леви, когда спустя десять лет вернулся к обстоятельствам своего спасения. Среди них — встреча со «свободным» каменщиком: и здесь кавычки тоже имеют особый смысл[645].
Лоренцо должен был постоянно ощущать принуждение с 1943-го и до лета 1944 года — до встречи с заключенным № 174 517. В августе в Германии было около 7 651 970 иностранных рабочих (вольняшек и узников) — более четверти всей рабочей силы[646].ГауляйтерТюрингии Фриц Заукель[647] за несколько месяцев до этого заявил, что «из пяти миллионов иностранных рабочих, трудившихся в Германии, менее 200 000 оказались там добровольно»[648].
В Фоссано фашистское руководство марионеточной Итальянской социальной республики рекомендовало набирать «добровольцев» среди «бездельников» и «бывших военных». Это явствует из документа, датированного апрелем 1945 года[649]. На случай неподчинения[650] предусматривались карательные меры — найти желающих отправиться на чужбину было не так уж и просто.
Как пишет Чезаре Бермани в книге «За работой в Германии Гитлера», из 82 517 итальянских рабочих, отправленных в Третий рейх после 8 сентября 1943 года, несколько десятков тысяч могут считаться «вольнонаемными» («Кавычки здесь необходимы», — подчеркивает историк)[651].
В этом «большом и запутанном» мире[652] подневольного труда итальянцы оказались где-то посередине «между заложниками и работниками по принуждению», отмечает Мантелли в своем исследовании «Товарищи по труду» (Camerati del lavoro). Возвращаться домой им было запрещено, и примерно 100 000 из них оказались запертыми в рейхе[653]. В августе 1944 в Аушвице III и на предприятияхI. G. Farbenпод постоянными бомбежками союзников[654] работали 30 539 заключенных, около 35 000 гражданских и около 1000 британских военнопленных[655].
Вольняшки-итальянцы находились почти в одинаковых условиях с заключенными, как пишет историк Лаура Фонтана в книге «Итальянцы в Аушвице» (Gli italiani ad Auschwitz), изданной Государственным музеем Аушвица-Биркенау. Одна глава посвящена гражданским работникам и несколько страниц —muradurиз Фоссано[656]. Как можно понять из Архивов Арользена, работников нанимала непосредственноI. G. Farben— как в случае Пьетро Кадемартири, каменщика из Пьяченцы (на десять лет моложе Лоренцо)[657].
Вызвавшиеся по собственному желанию, какТакка, или принудительно доставленные в Моновиц «свободные» работники — через несколько месяцев все оказывались равны. Польский историк Сеткевич пишет, что условия труда были куда хуже, чем обещалось при найме. И к примеру, среди французов из-за этого все больше рабочих прикидывалось больными[658].
Некоторые пытались бежать. Кое-кому это даже удавалось — как одному «вольнонаемному» из Бельгии. Он, по словам историка Мартина Гилберта, добрался из Моновица до Великобритании, гдесообщилсекретной службе союзников о промышленном комплексе. Во второй половине 1944 года его атаковали с воздуха[659].
Сеткевич отмечает: к итальянским работникам поначалу относились неплохо, но с 1943 года — заметно хуже. Правда, документально подтвержденных фактов насилия или преследования у нас нет[660]. Однако достоверно известно: отказ от работы мог привести к аресту или отправке на родину.
Совсем другое наказание ждало тех, кто пытался помочь узникам концлагеря. За это можно было оказаться «по другую сторону»[661], среди заключенных, — и это определенно было сильнейшим сдерживающим фактором для большинства «свободных» работников. Но только не для Лоренцо! Он считал, что, «если что-то должно быть сделано, ты берешь и делаешь»[662].
Мы знаем: начиная с первой встречи в руинах в июне 1944 года он каждый день приносил Примо и Альберто еду. С этого момента «супа было всегда достаточно, иногда еще и с куском хлеба», написал позже Леви в «Возвращении Лоренцо»[663], «пока я работал у него на подхвате, проблем с передачей не было». Но «через несколько недель его (или меня, не помню, кого именно) перевели на другую стройку, и с тех пор передавать еду стало еще опаснее».
Опасность была в том, что нас могли заметить вдвоем. У гестапо были глаза повсюду, и, если кого-то из нас замечали за разговором с «гражданским» не по теме работы, последний рисковал быть обвиненным в шпионаже. На самом деле гестапо боялось, что таким образом во внешний мир просочатся слухи о газовых камерах Биркенау. Гражданские тоже рисковали: те из них, кто был виновен в незаконных контактах с нами, оказывались в нашем лагере. Не навсегда, как мы, а всего на несколько месяцев с целью Umschulung — перевоспитания. Я предупредил Лоренцо об этой опасности, но он лишь молча пожал плечами[664].
Из двоих Лоренцо рисковал больше — это было понятно. «Знаешь, что нам сделают, если застукают вместе вне работы? Тебя в газ отправят, меня — как вас, в лагерь», — говорит герой Лоренцо в театральной постановке «Человек ли это?». Но чтобы обеспечить двум рабам рабов жизненно важные калории, он каждый день обходил свой барак, собирал объедки и объяснял товарищам, что среди евреев Аушвица есть два итальянца.
Именно поэтому суп Лоренцо и был таким странным: однажды Примо и Лоренцо обнаружили в нем даже «крыло воробья со всеми перьями», в другой раз — «обрывок итальянской газеты»[665]. Леви сказал в интервью Николо Караччиоло, снимавшему фильм «Мужество и милосердие», что помнит, какую именно газету тогда «приготовили» —La Stampaиз его родного Турина[666].
Леви с благодарностью вспоминал товарищей Лоренцо: «Они тоже жили впроголодь, хотя и лучше, чем мы, но готовили из того, что сумели раздобыть или украсть с ближайших полей». Со временем Лоренцо, не обращая внимания на огромный риск, усовершенствовал оказание помощи: уносил «напрямую из кухни лагеря все, что оставалось в котлах после приготовления, но для этого ему приходилось пробираться туда тайком, в три часа ночи, когда все спали»[667].
План разработали втроем — Лоренцо, Примо и Альберто: «Чтобы нас не увидели вместе, мы решили, что Лоренцо утром будет оставлять котелок в потайном месте под досками. И несколько недель все шло хорошо»[668]. Помощь была столь щедрой, что Примо и Альберто не знали, в чем уносить суп, — об этом Леви рассказывает в «Человек ли это?»
Чтобы решить проблему транспортировки, мы с Альберто позаботились о специальной посуде, которую здесь все называют польским словом menazka. Это самодельный судок из оцинкованной жести, нечто среднее между ведерком и котелком. Жестянщик Зильберлюст за три пайки хлеба смастерил его нам из обрезка водосточной трубы. Получилась великолепная емкость, прочная и вместительная, в эпоху неолита такое изделие произвело бы революцию.
Ни у кого во всем лагере подобного судка не было, разве только кто-то из греков мог похвастаться, что у него menazka больше нашей. Помимо чисто практической выгоды, наше приобретение принесло нам и ощутимое улучшение социального положения. Такая menazka, как у нас, все равно что дворянский титул или родовой герб. Для Генри мы стали лучшими друзьями, он теперь разговаривает с нами как с равными. В голосе Л. зазвучали добросердечные отеческие нотки. Элиас, который вечно все вынюхивает, неутомимо ходит за нами по пятам, пытаясь выследить источник нашего «организованного» дохода, при этом он рассыпается в непонятных любезностях, клянется в своей поддержке и дружбе и поливает нас без конца отборнейшими итальянскими и французскими ругательствами (непонятно, где он научился всем этим непристойным словам), чем явно рассчитывает доставить нам удовольствие[669], [670].
Чтобы продолжить историю, необходимо вернуться к значению самоотверженных поступков, герой которых как будто не принимал во внимание место и обстоятельства происходящего. В посвященной «серой зоне» главе «Канувших и спасенных» Леви описал «настоящее потрясение»[671], [672], которое оставлял после себя этот «перевернутый»[673] «концентрационный мир»[674].
Однако, едва попав в лагерь, люди испытывали настоящее потрясение. К их полной неожиданности мир, в который они оказались ввергнутыми, был ужасен, но ужасен непостижимо, поскольку не подходил под известную модель: враг находился снаружи, но и внутри тоже, слово «свои» не имело четких границ, не существовало противостояния двух сил, расположенных по разные стороны границы, да и самой границы, одной-единственной, тоже не существовало, их было множество, этих границ, и они незримо отделяли одного человека от другого. У лагерных новичков еще оставалась надежда на солидарность товарищей по несчастью, но и эта надежда не оправдывалась: найти союзников, за очень редким исключением, не удавалось; лагерное мироздание населяли тысячи отдельных монад, которые постоянно вели между собой скрытую отчаянную борьбу. Когда в первые же часы пребывания в лагере со всей беспощадностью обнаруживалось, что агрессивность нередко исходит от тех, кто по логике должен быть союзником, а не врагом, это настолько ошеломляло, что человек полностью терял способность к сопротивлению. Многим такое открытие стоило жизни — не в переносном, а в самом прямом смысле слова: трудно защититься от удара, которого не ждешь[675], [676].
Присутствие Лоренцо помогало Леви выправить чудовищное ощущение потери привычного мира или, по крайней мере, не давало ему окончательно провалиться в пропасть. В этом и кроется парадокс. Лоренцо вырос в нужде, агрессии и насилии — и у него имелись все причины озлобиться и замкнуться в себе. Но он не стал отыгрываться на более слабых и проявлять власть, когда ему выпала такая возможность. Он на собственной шкуре проверил правило, о котором говорил Леви на пороге смерти: «Привилегированные, почувствовав опасность, бросаются на защиту установленного порядка»[677], [678], — и плюнул на привилегии.
Вспыльчивый человек, привыкший чуть что пускать в ход кулаки и без малейших сомнений богохульствовать, имел массу причин повернуться спиной к двум молодым людям — ведь они всего пару месяцев назад были куда удачливее него. Однако так он не сделал. Не знаю, такое ли «послание» хотел оставить нам Леви — но, вероятно, очень близкое. Он написал об этом в «Возвращении Лоренцо» — перечислил события лета, которое вскоре скрылось в холодной осени.
Лоренцо поразил нас с Альберто. Человек, который помогает другим из чистого альтруизма в жестоком и подлом мире Аушвица, был непонятен и чужд, как спаситель с небес: но это был хмурый спаситель, с которым трудно общаться. Я предложил передать деньги его сестре, которая жила в Италии, — за то, что он делал для нас. Но он отказался назвать мне ее адрес[679].
Каждый раз, когда я читаю эти слова, у меня внутри что-то как будто ломается. Если подумать, то мир был и остается отвратительно несправедливым. Но, присмотревшись, в любом водовороте насилия и боли можно разглядеть праведника — настолько безупречного, что мы и представить себе не могли.
Я уже не раз рассказывал, как Леви описывал Лоренцо и его поступки. Но, возможно, к некоторым свидетельствам следует вернуться. Что мы знаем точно? Между 1947 и 1981 годами Лоренцо всегда появлялся в работах Примо под собственным именем. И только в театральной постановке «Человек ли это?» — под псевдонимом. Нам также известно, что в ноябре 1976 года Леви сказал: «А, Лоренцо… Я называл его Антонио». Имелся в виду святой Антонио, который кормил голодных[680], [681].
В дальнейшем мы увидим, как итальянская бюрократия описывала внешность Лоренцо между 1920 и началом 1940-х. Что же касается Леви, то в двух изданиях «Человек ли это?» (1947 и 1958 годов) он не писал, как выгляделmuradur[682], — его портрет появился только в более позднем периоде творчества, когда писателю исполнилось 60.
В «Возвращении Лоренцо», опубликованном в 1981 году, и в сборнике «Лилит» двух доходяг кормит «высокий, сутулый, с седыми волосами»[683] каменщик. Пять лет спустя в «Канувших и спасенных» он представлен «пожилым малограмотным каменщиком», «каменщиком из Фоссано, который спас мне жизнь»[684]. К этому времени Леви стал упоминать его все чаще[685].
Как заметил историк Салери[686], остается неясным, почему в последней книге Леви Лоренцо утратил имя. Может, потому, что теперь он стал носителем «универсального послания»? Или потому, что имя, связанное с именами детей, стало неотъемлемой частью памяти — замечательного, но не самого достоверного инструмента?[687] Но воспоминания Леви оmuradurникак не могли размыться. В «Канувших и спасенных» он сделал отсылку к двум предыдущим произведениям, поэтому можно предположить: автор попросту не хотел перегружать текст.
Что же касается слов Лоренцо (центрального объекта этого исследования), то в последние годы писатель приводил их в том виде, в каком они прозвучали:на пьемонтском диалекте. В литературном журналеThe Paris Reviewпосле смерти Леви вышло интервью, которое он дал в июле 1985 года. Примо сказал, что Лоренцо «был почти неграмотным» и что он «почти никогда не говорил»: «Он был молчаливым. Отказывался от моих благодарностей. Почти не отвечал на мои слова, только поводил плечами: возьми хлеб, возьми сахар. Молча — нет нужды говорить»[688].
Свою помощь Лоренцо подкреплял минимальным числом слов, которые дошли до наших дней:Oh già, si capisce, con gente come questa/Ah’s capis, cun gent’ parei— «Чего еще можно ожидать от такого, как этот». Эта фраза — единственное, что произносит Лоренцо в произведениях Леви между 1947 и 1986 годами (в двух изданиях «Человек ли это?», в рассказе «Возвращение Лоренцо» в сборнике «Лилит» и в сборнике эссе «Канувшие и спасенные»).
Были и другие слова — скажем, те, которые открывают эту книгу. Их Леви привел в качестве примера в телевизионном интервью незадолго до смерти: «Я сказал ему: “Разговаривая со мной, ты сильно рискуешь”. Он ответил: “Мне все равно”»[689]. Или диалог, который мы находим в расшифровке очередного интервью: «Слушай, это опасно, ты получишь неприятности». — «Плевать»[690].
Больше слов появляется в театральной постановке «Человек ли это?» 1966/67 года, где Пьетро (Лоренцо) осмеливается много говорить (возможно, из-за измененного имени?). В основном он рассуждает о работе. Вот как продолжается диалог, начало которого я привел выше.
АЛЬДО (удивленно). Тебе нравится работать?
ПЬЕТРО. В моем возрасте я уже ни на что другое не гожусь. К тому же это не такая уж плохая работа. (С некоторой гордостью.) Возвести арку! Не многие сегодня на такое способны. Замок Ступиниджи[691] тоже я реставрировал. И во Франции тоже, тот большой замок рядом с морем.
АЛЬДО. Какой замок?
ПЬЕТРО. Я работал там зимой, когда у нас не было работы. (Пауза, вспоминает.) В Тулоне. Добрался туда пешком, без документов, нелегально. Семь дней в пути!
После размышлений о мире, который «несправедлив», и о том, что он «никогда не просил» рождаться, Пьетро-Лоренцо добавляет: «Если уж пришел, то оставайся». И буднично замечает: «Работай как можно лучше и, если выдастся случай, делай добро». — «Добро здесь, в Аушвице?» (Альдо-Примо не верит своим ушам.) — «Именно. Здесь для этого хватает возможностей». (Каменщик отвечает сухо, сходит с лесов и с удовлетворением оглядывает свою работу.)[692]
Три печатных листа, на которых выкристаллизована театральная версия «Человек ли это?», содержат четкое объяснение поступков «малограмотного» каменщика. Язык сухой и чистый, фразы четкие. «Делать то, что можешь» на практике означало: Лоренцо «каждый вечер передает… три, а то и четыре литраZivilsuppe— супа вольнонаемных итальянцев»[693], бесценное сокровище для двух заключенных[694].
Леви в лагере пытался разъяснить одному из своих «последователей», новичку —Zugang,венгру: следует «крутиться — доставать еду, уклоняться от работы, найти влиятельных друзей, прятаться и скрывать свои мысли, красть и лгать», потому что «те, кто так не делал, быстро умирали»[695]. «Свободный» Лоренцо думал о своей работе и о том, чтобы, согласно обстоятельствам, помогать другим.
О лагерной «морали» рассказано в книге «Историк и свидетель» (Lo storico e il testimone) Кристофера Браунинга — это расследование и обвинительное заключение в отношении нацистского трудового лагеря в Стараховице. Система выживания основывалась не столько «на личной выгоде»[696], сколько на оценивании обстоятельств — раз за разом, в каждом отдельном случае.
Даже когда судьба развела Лоренцо с Примо (его перевели в другое место, как мы знаем из «Человек ли это?»[697]), каждый вечер друзья-заключенные продолжали получать свои три-четыре литра супа. Лоренцо отличался этим от остальных «вольнонаемных» рабочих, относившихся к рабам совсем по-другому — как кKazett[698], «средний род, единственное число»[699]. Это, правда, не мешало некоторым вольняшкам «бросить иной раз хефтлингу кусок хлеба или картофелину, а то и разрешить в знак особой щедрости доесть остаткиZivilsuppeсо дна их котелков, при условии вернуть их назад чисто вымытыми»[700].
Что их побуждало к этому? Слишком назойливый голодный взгляд, порыв состраданья, а иногда и простое любопытство: поглазеть, как мы, точно голодные собаки, налетаем со всех сторон на брошенный кусок, кто скорее схватит, и, когда он достается самому сильному, возвращаемся ни с чем на место[701], [702].
В Аушвице не было недостатка в «возможности» делать добро, говорит нам каменщик, который в то время уже успел все понять. Лагерь итальянских работников располагался на холме, с которого были видны «трубы Биркенау с одной стороны и живые мертвецы Моновица — с другой». Кэрол Энджер считает, что Лоренцо и его товарищи «поняли, что именно там происходит, и страдали от этого»[703]. В ясные дни, оставшиеся в памяти Леви, из Буны было видно «дым крематория»[704], [705].
РуководительI. G. Farbenв Италии Ханс Дайхманн так описывал в 1978 году представшее взору работяг вроде Лоренцо: «Итальянские строители жили в барачном городке, построенном на небольшом холме, с которого открывался вид на всю огромную стройку, а с другой стороны — на поле уничтожения, где в тумане и в дыму зловещей трубы царил самый настоящий ад»[706].
Значит, Лоренцо был наблюдательным, умел быстро оценивать ситуацию и действовать осторожно — ведь рядом с местом, куда он каждый день приносил еду, находилсяItalienisches Syndikats-Büro— «Итальянский синдикатный офис», где, по свидетельству Иана Томсона, было «полно шпиков»[707]. И в этом смысле память тоже не подвела Леви.
Он хорошо помнил поступки Лоренцо, которые полностью перечислил в «Человек ли это?» и к которым вернулся в «Лилит». Потому что единственное, что имеет значение, — дела. Это не просто избитая поговорка, а «центральная мысль», которую Леви не раз повторял: ценность человека «зависит от того, чего от него можно ожидать»[708]. Это произносит часовщик Мендель (в образ которого Леви «вложил много от самого себя», как подтверждают его биографы и критики[709] и как утверждал он сам[710]) — главный герой «Если не сейчас, то когда?».
Однако еще больше определяют человека его поступки. Миранда, одна из героинь рассказа «Психофант» (Psicofante; сборник «Порок формы» (Vizio di forma), 1971), говорит: «Главное — что человек делает, а не то, кто он такой. Человек — это совокупность его поступков: прошлых и настоящих — ничего более»[711]. Рассказ написан «в ироничной форме», но друзья, с которыми разговаривает Миранда на его страницах, — это круг общения Леви и «старые знакомые» Бьянки Гвидетти Серра: «Все мы, а особенно те, кто принадлежал к определенной группе, которая образовалась в 1938 году — ко времени “расовых” законов»[712].
Пожалуй, самое удивительное в истории Лоренцо — что он помогал Леви не только в буквально жизненно важном. Я уже упоминал, где нашел название фирмыG. Beottiиз Пьяченцы (в которой работал каменщик из Фоссано) — на почтовых открытках, теперь хранящихся в архивах Международного центра исследований творчества Примо Леви[713].
Как благодаря Архивам Арользена установила Лаура Фонтана, многие вольнонаемные за периметром Аушвица посылали по почте весточки (большая часть из 30 миллионов документов оцифрована и доступна в интернете — невероятная работа). Подлинники некоторых писем сегодня можно купить наeBay.Но другие — сотни? сотни тысяч? — по сию пору пылятся в семейных архивах и на чердаках половины Европы.
С близкими в письменном виде общались все более-менее грамотные иностранные служащие рейха. Каменщик из области Фриули Пьетро Луза (на пять лет младше Лоренцо), нанятый фирмойPagani[714], отправил жене Джузеппине открытку: в 12 убористых строчках он дважды заверил ее в своем хорошем самочувствии, чем вызвал оправданные подозрения — значит, не все у него так уж гладко. Помощник механика из Падуи Бруно Миони (ровесник Леви) пожаловался в письме отцу, Умберто, что «очень грустит» и «очень скучает по своему дому, семье и родной земле»[715]. Письмо датировано днями, когда Леви впервые встретился с каменщиком из Фоссано.
Насколько мне известно, сам Лоренцо домой не писал — ни по крайней необходимости, ни чтобы просто дать о себе знать. Возможно, «это были времена, когда даже надежда могла пугать», как написала Гвидетти Серра в мемуарах «Красная Бьянка» (Bianca la rossa)[716].
До нас не дошло ни одной открытки, отправленнойmuradurот своего имени. Ни родителям, хотя они оба в те годы еще были живы, ни братьям или сестрам — в семье даже не упоминали о подобных весточках[717]. И это, на мой взгляд, довольно любопытно. Потому что Лоренцо писал открытки за Примо[718].
Леви упомянул об этом в рассказе «Ученик» (Un discepolo; сборник «Лилит»): «В июне [1944] с пугающей беспечностью и с помощью одного каменщика, “свободного” итальянца, я написал письмо своей матери, которая в то время скрывалась в Италии». Отправлено оно было на адрес Бьянки: «Я совершил это, как выполняют ритуальные действия, особо не надеясь на успех»[719]. Почерк был аккуратный, и письмо до подруги дошло[720].
«Перроне» (с двумя «р»), как написали отец и дядя в графе о его рождении в сентябре 1904 года[721]; «Ло. Пе.», которого Примо называл «святым Антонио», воспользовался своей привилегией (которая у него имелась, в отличие от рабов рабов), но не для себя. Он написал открытку за Примо[722] и, не раздумывая, назвал себя «его другом». Эта деталь придает поступкам Лоренцо еще большую весомость.
Это был невероятно рискованный поступок. Но мы знаем, что так порой делали и «вольнонаемные» французы[723], — Лоренцо понимал, о чем они говорят, так как часто бывал во Франции. Все это было необычайно важно для рабов рабов, за которых писались открытки. Евреям, «врагам по определению»[724], было запрещено отправлять корреспонденцию. Леви отмечал в «Канувших и спасенных», что «потеря… связи… вызывает смертельную тоску, несправедливое чувство обиды за то, что ты оказался брошенным»[725], потому что «на большом континенте свободы свобода коммуникации занимает обширную территорию. Это как здоровье, истинную ценность которого понимаешь, только потеряв его»[726], [727]. Для узников «письма значили больше всего остального: придавали их жизни хоть какой-то смысл и были единственной связью с потерянным миром», — подчеркивал и исследователь Томсон[728].
Послание отправилось в путь в рекордные для того времени сроки — на открытке с датой «25 июня» стоит штемпель Аушвица за следующий день. Отправитель — Перроне Лоренцо,Gruppo Italiano, Ditta Beotti,Аушвиц… Германия. Это сообщение Примо, посланное Лоренцо с польской территории, и адресата достигло довольно быстро — всего за три недели. Письма тогда могли идти и несколько месяцев[729]. Открытку получила Бьянка Гвидетти Серра, дорогая подруга. Она жила в Турине, на улице Монтебелло, 15, и не была еврейкой, а поэтому меньше подвергалась опасности[730].
Бьянка ничего не знала о происходящем с Примо в Аушвице, но, увидев открытку, испытала «огромное облегчение»[731]: пишет — значит, жив. Сам он позже признался Иану Томсону, что с его стороны поступок был «безответственным»: «Я понятия не имел, насколько безопасно отправить письмо на домашний адрес»[732]. А ведь таким образом Леви действительно подверг угрозе итальянского «сообщника» Лоренцо, о чем позже и написал в рассказе «Жонглер» (Il giocoliere)[733].
Другой «счастливый билет» вытянула Ада Делла Торре, кузина и подруга Примо. Она случайно оказалась в Турине в гостях у его матери Эстер Луццати, которую все называли Рина, и позвонила Бьянке. Поднявшая трубку домработница закричала: «Быстрее сюда!»[734] Так открытка попала к родственникам Примо. Ответ скоро отправился в обратный путь — в начале второй половины июля мать послала его «таким же способом».
В то самое время Леви за 1400 километров от родины пытался обучить Банди, недавно прибывшего в лагерь венгра, искусству выживания. Странное имя было «уменьшительным от Эндре Шанто, что по-итальянски звучит почти какsanto(“святой”. — Прим. ред.)»[735], и, казалось, он не имел намерения осваивать путаную лагерную мораль.
«Пришел август, как необычный подарок для меня: письмо из дома, невероятное дело», — вспоминал Леви. Послание было от «синьоры Ланца» — так для конспирации подписалась мать[736].
Письмо из милого мира жгло мне карман, я знал, что, элементарной осторожности ради, мне стоило молчать, и все же не мог о нем не говорить. В то время мы чистили цистерны. Я спустился в свою цистерну, со мной был Банди. В тусклом свете лампочки я прочитал ему это волшебное письмо, по-быстрому переведя его на немецкий. Банди слушал меня внимательно. Он, конечно же, мало что понимал, потому что немецкий не был ни его, ни моим родным языком и еще потому, что письмо было малосодержательным и иносказательным.
Но он понял, что клочок бумаги, прилетевший ко мне таким странным образом, который я уничтожу до наступления вечера, был лучом света, брешью в темной вселенной, которая сжималась вокруг нас, и что сквозь него могла пробраться надежда. Хочется верить, что Банди почувствовал это: потому что, когда я закончил читать, он приблизился ко мне, долго шарил в карманах и наконец бережно извлек из них редис. Он протянул его мне, сильно покраснев, и с застенчивой гордостью сказал: «Я научился. Это тебе: первая вещь, которую я украл»[737].
Затем были еще две открытки, так же написанные рукой Лоренцо, им же подписанные и отправленные[738]. А Бьянка послала продукты и одежду — 9 августа, из почтового отделения в Сасси, пригороде Турина. Чтобы попасть в Аушвиц, посылка должна была пересечь охваченную войной Европу[739].
Первая открытка, датированная 20 августа, отправилась в путь на следующий день. Лоренцо от имени Примо писал его подруге, что чувствует себя хорошо, что не болеет («здоровье отличное, в хорошую погоду чувствую себя даже лучше»), что растет его знание немецкого и что это «большой плюс для работы». Так, заметила Энджер, дома поняли, что он работает[740]. Напоследок адресант успокаивал родных, сообщая, что письма порой идут месяцами: «Не беспокойся обо мне, постарайся рассказать все ваши новости и имей, как и я, много смелости и надежды. Обнимаю крепко и всегда помню о тебе. Твой Лоренцо»[741].
Матери и Анне Марии, сестре Примо — еврейкам — приходилось скрываться. Получив весточку, торжествующая Бьянка прибежала в их убежище: «У меня потрясающая новость! Смотрите, что у меня!»[742] В мемуарах, вышедших в 2009 году, Гвидетти Серра немного перепутала даты — написала, что это произошло месяцем раньше. Но тогда пришло первое послание, переданное семье Адой Делла Торре, кузиной Примо. В интервью Томсону в 1993 году она рассказала, что происходило между 21 августа и сентябрем 1944 года.
Ответ Леви матери, записанный неопытной рукой Лоренцо Перроне и отправленный Бьянке Гвидетти Серра, прошел цензуру Аушвица 21 августа. Бьянка получила открытку шесть недель спустя (в середине сентября 1944 года) и передала ее матери Леви в Турине: «Я никогда не забуду выражение лица Эстер, когда она поняла, что Примо, возможно, все еще жив». Но после первого восторга Эстер заметила, что открытка отправлена полтора месяца назад, а за это время могло произойти что угодно. Эстер мучилась от беспокойства за своего первенца; ей предстояло увидеть Примо лишь еще через 13 месяцев[743].
Они встретились во многом благодаря «редчайшей удаче»[744] — возможности поддерживать связь. «Мы, выжившие, составляем меньшинство, совсем ничтожную часть. Мы — это те, кто благодаря привилегированному положению, умению приспосабливаться или везению не достиг дна», — так в «Канувших и спасенных» Леви резюмировал причины, которые позволили кому-то выбраться из ада[745], [746].
Через несколько страниц, в главе «Коммуникация», он написал, что заключенные страдали в изоляция от мира и в целом «отсутствия и недостатка»[747] общения и что «безразличие к своей обособленности, равнодушие, отношение к исчезновению слова как к должному было фатальным симптомом, свидетельствующим о приближении окончательной апатии»[748], [749].
Вклад Лоренцо в контакт с «потерянным навсегда миром»[750] был таким же решающим, как и литры — сотни литров — супа для Примо и Альберто: «Каждый выживший и вернувшийся из лагеря — скорее исключение, чем правило; хотя мы сами, надеясь освободиться от преследующего нас прошлого, стараемся забыть о нем»[751], [752]. Выживали «самые сильные, самые хитрые и самые удачливые», писал он в «Если не сейчас, то когда?»[753]. Основными факторами для этого были упорство, ловкость и удача. Для Примо воплощением последней оказался Лоренцо[754].
Вопрос, отчего он это сделал однажды и почему потом продолжал помогать, остается без ответа. Думаю, здесь уместно привести слова дона Лента, сказанные Томсону много лет назад, — это прямое и наиболее вероятное объяснение: «Во времена Лоренцо каменщики и рыбаки Фоссано объединялись, чтобы помогать самым слабым»[755]. Возможно, в этом — ядро истории Лоренцо, спасшего Примо, кульминация попытки пересмотреть его жизнь и поступки, угадать его мысли.
Аушвиц и его окраины ужасают, но одновременно и дарят нам веру в людей. За нее можно было ухватиться тогда, можно и сейчас. Зло не заражало всякого и повсюду; там, в преисподней, были и те, кто (по словам Леви) имел «достаточно понимания, сочувствия, терпения и смелости», чтобы противостоять мерзости[756]. Среди всеобщей серости всегда что-то проблескивало и можно было найти «второй конец нити»: «человека-друга»[757]. С большой вероятностью там были и другие — сотни? — мужчин и женщин, подобных Лоренцо. Их имена погребены в архивах среди миллионов других.
По всей нацистской Европе гильотинировали[758] сотни «свободных» и «вольнонаемных» работников — за то, что они пытались «организоваться»[759].Braccia— иностранные рабочие, вывезенные из Италии для работы на военную машину Германии — десятками бежали из Хайдебрека и Блехаммера[760], намного меньше — из Моновица[761]. Все они рисковали как минимум оказаться за колючей проволокой — среди будущих «канувших» и единиц спасенных. Лоренцо же подвергал себя огромной опасности, продолжая доставлять литры супа и отправлять открытки.
Примо и Альберто обсуждали свою внезапную удачу: «Так, переступая через лужи, мы идем по грязи под темным небом и разговариваем. Разговариваем и идем. У меня в руках два пустых котелка, у Альберто полнаяmenazka, но, как говорится, своя ноша не тянет»[762].
Мы обсуждаем новые планы: нам нужна вторая menazka, на обмен, чтобы не два раза ходить в дальний конец стройки, где работает сейчас Лоренцо, а один. Мы говорим о Лоренцо, думаем, как его отблагодарить. Конечно, потом, если вернемся, мы обязательно сделаем для него все, что будет в наших силах, но какой толк загадывать вперед? Вряд ли мы вернемся, это и ему, и нам ясно, поэтому если делать что-то, то сейчас, не откладывая на потом[763], [764].
Не думаю, что Примо и Альберто когда-либо пытались обсудить с Лоренцо план побега. В любом случае сбежать из Моновица было практически нереально, хотя некоторым это удавалось. Например, британский солдат Чарльз Кауард поспособствовал сотням заключенных, использовав хитрую стратегию, о которой 8 ноября 2020 года рассказал Яд Вашем.
Солдат «брал шоколад и сигареты у своих товарищей по заключению и менял их у охранников на мертвецов, которым потом подкладывал документы живых евреев, и таким образом помогал им бежать»[765]. Но Кауард был в привилегированном положении: военнопленные имели возможность получать посылки от Красного Креста[766], могли жаловаться (и немцы иногда даже извинялись)[767] и рассчитывать на поддержку «команды» — на сеть, о которой мы говорили.
Помимо Каурда, был еще один «подтвержденный» праведник народов мира, действовавший в Моновице или в непосредственной близости от него. Польский крестьянин Джозеф Врона жил вместе с матерью Анной, сестрой Хеленой и братом Евгением в деревне Нова-Вийс округа Кенты Освенцимского уезда. Врона работал на Буну и наладил контакт с еврейскими узниками. Он помог сбежать рабам рабов, Якобу Триммеру (позже он стал известен под именем Макса Дриммера) и Менделю Шейнгезихту (Герману Шайну).
В те дни, когда Бьянка и Эстер читали написанный рукой Лоренцо призыв Примо сохранять спокойствие, а сам Лоренцо каждый день приносил друзьям полную менашку супа, Врона перерезал колючую проволоку и вывел Якоба и Менделя из лагеря. Если быть точными, это случилось 21 сентября 1944 года.
Джозеф держал беглецов дома около двух месяцев, а потом сумел переправить их к своей знакомой, где они и прожили до самого освобождения[768]. «Единственным способом спастись» для евреев, как пишет историк Ян Гросс[769] в главе «Почему важны границы Холокоста» (Perche i margini della Shoah sono importanti) своей книги «Урожай золота. Разграбление еврейского имущества» (Un raccolto d’oro. Il saccheggio dei beni ebraici), «были контакты с местным населением»[770]. Яд Вашем объявил Врону праведником народов мира 13 марта 1990 года, а 12 декабря 2006 года удостоил этого почетного звания и его родственников[771]. Дырой, которую проделал Джозеф в лагерной ограде, успели воспользоваться еще два узника — скорее всего, немцы[772].
Врона не был единственным поляком, который помогал заключенным[773]. «Лагерное мироздание населяли тысячи отдельных монад, которые постоянно вели между собой скрытую отчаянную борьбу»[774] — за выживание: «Это была… нескончаемая война всех против всех»[775], [776].
Предполагаю, беда случилась в октябре. Лоренцо недавно исполнилось 40. Леви потом написал в «Лилит»: «Скорее всего, кто-то за мной шпионил, потому что в один из дней я не обнаружил в нашем тайнике ни котелка, ни супа. Альберто и я были унижены этой неудачей и, более того, сильно напуганы — котелок принадлежал Лоренцо, и на нем было выцарапано его имя. Вор мог заявить на нас, или, что более вероятно, шантажировать»[777]. И вот они — другие слова Лоренцо. Их, как обычно, мало — но они, несмотря на приведенные в косвенной речи, добавляют нам новый фрагмент мозаики.
Лоренцо, которому я сразу же сообщил о краже, сказал, что ему плевать на котелок и что он достанет себе новый. Но я-то знал, что это неправда, — он не расставался со своим котелком со времен армейской службы и возил его с собой все эти годы; понятно, что он был ему дорог[778].
Не знаю, какие именно слова произнес Лоренцо во время того разговора. Но могу судить по открытке, которая пришла через три недели. Так и представляю себе этот ответ, произнесенный за бог знает каким бараком — с опущенной головой и отведенным взглядом: «Не имеет значения,amico».
Ночь, которая не хотела заканчиваться
Лоренцо крепко стоял на ногах у самого края ада — дольше двух лет и восьми месяцев подряд. Мы не знаем, планировал ли он побег до знакомства с заключенным № 174 517 (но среди вольняшек только за первые месяцы 1944 года было не меньше 500 попыток)[779].
По прошествии десятилетий и учитывая, насколько потаенной бывает человеческая душа, мы не можем узнать, почему Лоренцо остался. Из страха? Оттого, что ему было важно «хорошо делать» свою работу? А может, потому, что ему платили? Или оттого, что в Италии у него не было’na fumna— женщины, из-за которой его бы тянуло домой? Он не мог бросить двух тонущих в нужде доходяг? Его не пускала неразрывная связь, возникающая между спасателем и спасаемым?[780] Или он остался по совокупности причин?
Но мы точно знаем: кроме Леви, в «Суиссе» у него был еще один друг. Я не упомянул о нем, описывая первую встречу Примо и Лоренцо: это была важная сцена, и я решил убрать из нее «фоновый шум». Но в лунном пейзаже — результате разрушительных бомбардировок — присутствовал еще один человек, итальянец по фамилии Перук (если она, конечно, настоящая) и с неизвестным нам именем.
Зная о привычке Леви добавлять в рассказ элементы вымысла и давать новые имена многим «персонажам», я решил не тратить слишком много времени на поиск информации. К тому же сам Леви рассказывает о Перуке в нарративе легенды, а не реальной истории.
Перук из Фриули был для Лоренцо как Санчо для Дон Кихота. Лоренцо всегда держался с врожденным достоинством человека, которого не страшит риск. Перук, в отличие от Лоренцо, маленький и приземистый, был беспокойным и нервным и постоянно крутил головой. Его глаза сильно косили, как будто бы Перук в постоянном страхе заставлял себя одновременно смотреть прямо и по сторонам, как делают хамелеоны[781].
Леви упомянул Перука в рассказе, опубликованном в 1981 году и посвященном Лоренцо, и, насколько мне известно, больше ничего о нем не писал. Перук был в том тексте единственным добавлением. Автор поместил его между теми, кто помогал безусловно, как Лоренцо, и теми, кто облегчал чужой голод, чтобы просто избежать жадных взглядов либо из эфемерных проявлений человечности или мрачного любопытства.
Перук помогал заключенным, но нерегулярно. Потому что трусил.
Он приносил хлеб итальянским узникам, но скрытно и не каждый день, потому что слишком боялся непонятного и зловещего мира, в котором оказался. Он протягивал хлеб и сразу же убегал, не дожидаясь даже краткого «спасибо»[782].
В какой-то момент я все же решил поискать информацию в Архивах Арользена. Сколько таких Перуков оставили след в сломленной господством «Оси» Европе? Много. И мое внимание привлекли двое из них. Первый, Этторе[783], родился в 1908 году в коммуне Кьонс[784], однако в марте 1944, согласно немецким документам, никак не мог быть в Аушвице.
Второго звали Антонио[785], и он, как и «наш» Перук, был фриульцем из коммуны Канева, недалеко от города Порденоне. Если я правильно разобрал написанное от руки, Антонио был почти ровесником Лоренцо (родился 22 апреля 1906 года) и работал на компаниюColombo(владелец — инженер Марио Коломбо из Рима[786]). Эта компания подписала контракт одновременно с фирмойG. Beottiв 1943 году[787], что способствовало итало-немецкой интеграции. На начало 1945 года Антонио числится заключенным Дахау, и это не сходится со сведениями, которые у нас имеются благодаря Леви.
Многочисленные телефонные звонки предполагаемым потомкам не дали никаких результатов. Перук остался тенью без реальных зацепок. В архивах Аушвица нет списков итальянских вольнонаемных работников — о них вообще крайне мало данных[788]. Можно оценить масштаб поиска: приходится действовать наугад, вылавливая одно имя из миллионов «добровольцев» и «свободных», заполонивших Третий рейх в те годы. Из рабочих-рабов, на самом деле принуждаемых к труду и закованных в кандалы. Извлечь этих людей из забвения непросто, а в некоторых случаях — и невозможно.
Леви не раз говорил, что как писатель сознает свою (относительную) беспомощность перед могуществом трехмерной реальности, начиная с самого интимного — психологического аспекта.
В статье «Аушвиц, тихий городок» (Auschwitz, citta tranquilla), опубликованной в газетеLa Stampaв марте 1984 года, он признался: прочитал десятки книг о психологии палачей, но так и не получил ответов на свои вопросы; «возможно, проблема в том, что задокументированные свидетельства не могут передать всю глубину человеческого естества, — с этой задачей драматурги и поэты справляются лучше, чем историки и психологи»[789].
Что уж говорить о связи между словами и действиями: «Облекать факты в форму слов — занятие бесперспективное», — написал он в рассказе «Углерод»[790], [791], последнем из «“минеральных” рассказов»[792], [793] сборника «Периодическая система». «Невозможно полностью отобразить человека из крови и плоти в персонаже и создать ему объективную историю, ничего не исказив», — подчеркнул Леви десять лет спустя на страницах сборника «Чужое ремесло» (L’altrui mestiere)[794].
Яркий пример — рассказ «Железо», посвященный Сандро Дельмастро[795], который в литературной обработке Леви стал сыном каменщика (в реальности это было не так)[796]. Сандро — друг Примо с университетской скамьи и верный товарищ по горным походам. В те времена альпинизм был синонимом свободы и возможностью проверить себя на прочность. Дельмастро стал для Леви учителем жизни.
«В самой глубине его души зрела потребность подготовиться (и подготовить меня) к железным временам, которые с каждым месяцем приближались», — писал Леви о многочисленных парных восхождениях с Сандро[797], [798]. В программе Би-би-сиBookmarkв 1985 году[799] Леви вспоминал: благодаря этим «тренировкам» он задолго до лагеря научился выживать и терпеть усталость, опасность, холод и голод.
Во время одного из подъемов, описанных в рассказе «Железо», альпинисты попали в сложную ситуацию, но это не смутило Сандро. «В двадцать лет, — сказал он, — простительно иной раз сбиться с пути»[800]. На вопрос друга, а как же спускаться, Дельмастро «таинственно» ответил: «Там видно будет… Возможно, придется отведать медвежатины, это самое худшее, что может случиться»[801], [802].
«И все-таки спустились мы вниз без посторонней помощи. Хозяину гостиницы, который, взглянув на наши измученные лица, спросил насмешливо, как все прошло, мы гордо ответили, что отлично прогулялись, и, заплатив по счету, с достоинством отправились восвояси. Это и называлось “отведать медвежатины”, — написал дальше Леви, — и теперь, спустя столько лет, я жалею, что так мало отведал, потому что ничто из всего хорошего, что дарила мне жизнь, не оставило в памяти подобного вкуса — вкуса силы и свободы, пусть даже свободы ошибаться, оставаясь при этом хозяином своей судьбы»[803], [804].
«Медленно, трудно в нас вызревала мысль, что мы одни, что нам не на кого рассчитывать ни на земле, ни на небе и в своей борьбе мы должны полагаться только на собственные силы», — сокрушался Леви в следующем рассказе «Калий»[805], [806].
Примо испытывал благодарность к Сандро Дельмастро, «который сознательно вовлекал меня в трудные предприятия, лишь на первый взгляд казавшиеся безрассудными; я точно знаю, что позже этот опыт мне пригодился»[807], [808]. Леви понимал, что никогда не сможет в полной мере оживить на страницах книги человека действия, которым являлся его друг.
Дельмастро погиб в апреле 1944 года — «был убит автоматной очередью, выпущенной ему в затылок безжалостным ребенком-палачом, озлобленным пятнадцатилетним охранником, одним из тех, кого республика Сало набирала в колониях для малолетних преступников»[809]. Смерть Дельмастро повлекла за собой почти полное уничтожение Регионального военного комитета Пьемонта[810].
Вот что писал Леви о связи между реальностью и вымыслом, о литературе, как более или менее добровольном «искажении»[811] в очерченных для каждого «персонажа» рамках.
Сегодня я знаю, что обряжать человека в слова, возрождать его на листе бумаги, особенно такого, как Сандро, — дело безнадежное. Он был не из тех, о ком рассказывают, не из тех, кому ставят памятники, над которыми, кстати, сам он всегда смеялся. Человек действий, он существовал только в них, и от него ничего не осталось. Ничего, кроме слов[812], [813].
Дело не в зыбкости воспоминаний — с ними Леви всегда обращался с большой осторожностью и мастерством. Воспоминания о Моновице, говорил он, «память до сих пор хранит в мельчайших подробностях»[814], [815], а в конце жизни удивлялся, что «с годами эти воспоминания не блекнут и не забываются — наоборот, обрастают новыми подробностями, порой всплывающими в разговорах, в письмах, которые я получаю, и в книгах, которые читаю»[816].
И тем не менее в рассказе «Возвращение Чезаре» (Il ritorno di Cesare)[817] Леви написал: «По прошествии времени человеческая память склонна ошибаться, особенно если она не подкреплена материальными доказательствами или, наоборот, опьянена желанием рассказать красивую историю»[818]. Это отчасти верно и в отношении Лоренцо, человека молчаливого и привыкшего к действиям. Вот что пишет о нем Леви в предисловии к «Лилит»:
О Лоренцо я уже рассказывал раньше, но лишь в общих чертах. Лоренцо был еще жив, когда я писал «Человек ли это?», и нелегкая задача — превратить живого человека в литературный персонаж — связывает писателю руки. Так происходит, потому что даже если пишешь о достойном и всеми любимом человеке с наилучшими намерениями, то все равно раскрываешь его личную тайну, а это никогда не бывает безболезненным для объекта рассказа.
Каждый из нас, сознательно или нет, создает определенный образ самого себя, но этот образ роковым образом отличается от того, как видят нас те, кто рядом с нами. Увидеть себя описанным в книге под другим углом — болезненно, словно в зеркале, которое вдруг показывает нам чужое отражение: возможно, и более благородное, чем наше собственное, но все же не наше. По этой и по другим, более очевидным причинам считается хорошим правилом не писать биографии ныне живущих людей, если только автор открыто не выбирает памфлет или агиографию, которые отличаются от реальности и не являются беспристрастными. «Какое из наших изображений является “правдивым”?» — вопрос бессмысленный[819].
Мне кажется, в этих словах явно прослеживается особая аккуратность, появившаяся после одного из неосторожных «превращений»[820]. Я имею в виду Чезаре, «изобретательного хулигана» из «Передышки». Лелло Перуджа[821], вдохновивший Леви[822], вряд ли узнал бы в нем себя. Впрочем, как и Банди — Эндре Шанто, «ученик» из одноименного рассказа. И все-таки Примо хотел, чтобы «он нашел себя» на посвященных ему страницах[823]. Семья Дельмастро тоже наверняка не оценила бы портрет Сандро, вышедший из-под пера Леви[824].
В любом случае заметно, с какой нежностью он относился к Лоренцо, называя его «достойным и всеми любимым человеком» и вроде бы даже позаимствовав у него фразу: «Молчи, не надо слов».
Думаю, это было в октябре 1944 года. Альберто начал разыскивать по Моновицу вора, стащившего котелок Лоренцо. Он предложил Элиасу три порции хлеба в рассрочку, чтобы тот «по-хорошему или по-плохому» нашел и вернул котелок, столь дорогой фоссанскомуmuradur.
В рассказе «Возвращение Лоренцо» Леви пишет, что Элиас «любил показать себя», поэтому нашел вора, тоже поляка, и победил его за десять минут. Котелок вернулся к Лоренцо. А Леви написал об Элиасе: «С тех пор он стал нашим другом»[825].
Скоро начались холода. Страницы, на которых описывается последовавший кошмар, — одни из самых тягостных в «Человек ли это?». Когда их читаешь и перечитываешь, в голове раздается грохот барабанов-тимпанов — тот холод был не сравним ни с чем, что способен испытать человек на свободе. Стадо рабов встретило холод-убийцу звенящей тишиной. Узники надеялись побороть стужу.
Мы всеми силами боролись за то, чтобы не наступила зима. Цеплялись за каждый теплый час, старались хоть на секунду удержать над горизонтом заходящее солнце, но наши усилия были напрасны. Вчера солнце окончательно исчезло в грязном тумане за заводскими трубами и колючей проволокой, а сегодня уже зима.
Что это такое, мы знаем, потому что пережили здесь прошлую зиму, а новички скоро узнают. В течение предстоящих месяцев, с октября по апрель, семь человек из каждых десяти умрут, а кто не умрет, будет страдать ежеминутно, ежечасно и ежедневно, с темного, начинающегося задолго до рассвета утра до вечернего супа, сжимаясь всем телом, прыгая с ноги на ногу, похлопывая себя по бокам, чтобы устоять перед холодом. Необходимо будет подкопить хлеба, чтобы обзавестись рукавицами и, не досыпая, штопать их, когда они порвутся. Днем, поскольку есть на открытом воздухе холодно, придется делать это в бараке, стоя впритык друг к другу, и даже облокачиваться о нары нельзя — запрещено. Руки покроются трещинами и язвами, и, чтобы сделать перевязку, надо каждый вечер часами стоять в очереди под снегом и ветром[826], [827].
Умереть предстояло семи из десяти. Остальным — страдать каждую минуту, вырванную у смерти. Роскоши ошибиться не было.
В то утро на наших глазах умерла надежда, так мы восприняли наступление зимы. Мы узнали о ее приходе утром, когда шли из барака в умывальню: небо было беззвездным, в темном холодном воздухе пахло снегом. Стоя в ожидании развода на площади для перекличек, никто не проронил ни слова. Когда в забрезжившем свете мы увидели первые снежинки, то подумали: скажи нам кто-нибудь в эту же пору в прошлом году, что мы проведем в лагере еще одну зиму, мы бросились бы на проволоку под высоким напряжением; впрочем, это и сейчас не поздно бы сделать, но удерживает не поддающаяся никакой логике безумная надежда, за которую нам самим стыдно[828], [829].
В Аушвице и в других лагерях уничтожения призрачная надежда узников, а вместе с ней и их желание увидеть семью работали на палачей. Склонение к суициду по факту является убийством[830], но мы располагаем достаточным количеством данных[831], чтобы утверждать: самоубийства не были настолько распространены в лагерях, как это можно было бы предположить[832]. Заключенные были слишком заняты — они цеплялись за жизнь[833], хотя иногда и впадали в отчаяние.
Между Примо и Альберто и Лоренцо с Перуком возникла удивительная дружба. И она крепла, несмотря на ужас, который испытывал Перук. В это время в перевернутом лагерном мире произошли два важных события.
Первое — поистине чудесное для рабов рабов: пришла посылка из Италии, отправленная родными Примо. Его мать Рина и сестра Анна Мария в то время скрывались, но сумели ее передать, как писал Леви в рассказе «Последнее Рождество войны» (L’ultimo Natale di guerra)[834], «через цепочку друзей, последним звеном в которой был Лоренцо Перроне, строитель из Фоссано, о котором я рассказывал в “Человек ли это?”»[835].
В посылке были настоящий шоколад, печенье и сухое молоко, но, чтобы описать ее подлинную ценность для меня и моего друга Альберто, обычных слов недостаточно. Такие понятия, как «есть», «голод» и «пища», имели в лагере совершенное иное, отличное от привычного значение. Эта посылка — неожиданная, невероятная, невозможная, как метеорит или дар небес, — была полна живительной силы и символов и имела для нас огромное значение. Мы больше не были одиноки — восстановилась связь с внешним миром[836].
«Огромное значение» посылки хорошо описала Кэрол Энджер: «Это были продукты, о которых в Аушвице никто уже не помнил»; «благодаря этой посылке и супу, который приносил Лоренцо, Примо и Альберто были спасены»[837]. Почти половину ценного дара тут же украли, зато уцелевшее помогло выжить: «Пока Альберто пытался припомнить свои излюбленные философские истины, мы распихали оставшееся содержимое посылки по карманам. Больше половины досталось нам, верно? Но и остальное не то чтобы было растрачено впустую — какой-то другой голодный праздновал Рождество за наш счет и, может быть, даже благословлял нас. В одном мы были уверены: это последнее Рождество войны и заключения»[838].
Судя по всему, содержимое посылки кончилось задолго до Рождества — Леви благодарит за нее родных в последней открытке, отправленной Лоренцо в Италию 1 ноября 1944 года.
Дорогой[839] Абиамо мы наконец получили то что так долго ждали. Можешь представить какая это была для нас радость. Несмотря на первые заморозки мы здоровы и бодры духом. Прошу тебя сообщить об этом семье деллавольта в брешие. Я всегда молюсь за тебя и вижу тебя во сне тебя и наш дом и нашу жизнь такой как она была. Даст Бог мы скоро встретимся старайся изо всех сил я очень в тебя верю. Добрый привет от того кто всегда о тебе помнит.
Лоренцо.
до свидания пока-пока[840]
Второе событие необычайной важности касалось самого Лоренцо. Я упоминал о нем на первых страницах этой книги — подобное нечасто случалось в жизниmuradur.История описана в «Человек ли это?»: «Мы могли бы попытаться починить ему ботинки в лагерной сапожной мастерской, где обувь чинят бесплатно (в лагерях уничтожения по закону все бесплатно). Альберто обещает спросить у своего приятеля, старшего сапожника, может, удастся договориться за пару литров супа»[841], [842]. Однако чем окончилась история, Леви не сообщил.
Он расскажет об этом спустя почти полжизни, в «Лилит». Друзья попросили у Лоренцо адрес его сестры, чтобы как-то отблагодарить, — ведь сам он ничего не хотел за свой суп. Но каменщик отказал.
Но чтобы не унижать нас, он согласился на наше предложение. Его рабочие ботинки прохудились, у вольнонаемных в лагере не было сапожников, а в городе, в Освенциме, ремонт стоил дорого. Заключенные же, у которых имелась обувь, могли чинить ее бесплатно, потому что (официально) деньги нам не полагались. Поэтому мы договорились поменяться: Лоренцо четыре дня ходил на работу в моих деревянных башмаках, а я за это время отремонтировал его ботинки в мастерской Моновица, где мне выдали временную пару[843].
А теперь представьте: несколько часов, точнее суток, Лоренцо был вынужден буквально проявлять чудеса эквилибра в чужих башмаках разного размера — у Леви от них до конца жизни остались рубцы[844]. Но к Лоренцо в результате вернулись его отремонтированные рабочие ботинки — многолетние товарищи по стройкам в Италии и Франции. Именно в эти дни, которые каменщик провел в чужой обуви — может, днем раньше или позже, — Примо выпал очередной шанс на спасение.
В этой поразительной истории выживания жизнь и смерть зависели не только от супа, открыток и посылок, но и от обуви. В дни лютого холода в середине ноября фортуна улыбнулась Леви[845] — он оказаться избранным[846]. Еще 20 или 21 июля[847] химик из Турина успешно сдал «экзамен» — Буне требовались специалисты, — и вот теперь вместе с несколькими счастливчиками его перевели вBau 939, в лабораторию полимеризации.
Первый момент был «как наваждение»: «…возникает и тут же исчезает воспоминание: большая полутемная комната в университете, четвертый курс, дуновение майского ветерка, Италия»[848]. Возглавлял лабораторию герр Ставинога, поляк по происхождению. Он определяет рабам рабочие места и разговаривает неохотно, но обращается «месье» — и это, как вспоминал Леви, «нас смущает и одновременно смешит»[849], [850].
Вот как описывает тот период Кэрол Энджер: русские в 80 километрах; Буна разрушена и погружена в гробовую тишину; «вольнонаемные французы с высоко поднятыми головами» и британские военнопленные показывают на пальцах узникам-хефтлингам латинскую V — виктория, победа. Во всем чувствовалось приближение неизбежного конца. Леви теперь работал там, где его вряд ли бы стали бить и где находилось много «чудесных вещей, которые можно украсть», подытоживает Энджер. «Если бы я слишком давно не был заключенным, я мог бы даже начать надеяться», — говорил, по ее словам, Леви о работе в лаборатории[851].
Последней неожиданной «удачей»[852] стала для него скарлатина[853] (Альберто переболел еще в детстве[854]). Примо слег как нельзя вовремя: не слишком рано — иначе попал бы в списки на уничтожение, и не чересчур поздно — состояние здоровья позволило ему выжить. Почти все другие рабы, в спешке эвакуированные, пропали без вести среди миллионов «канувших» — как его старый друг Франко Сачердоти[855], [856]. Он заболел «всего лишь раз, но в подходящий момент», — скажет позже Филип Рот[857], [858].
Для раба рабов, ставшего «химиком-рабом»[859], неожиданный допуск к лабораторной деятельности в конце 1944 года оказался решающим фактором спасения. Именно в первые недели в тепле и встретились в последний раз на пороге «дома мертвых»[860] Примо и Лоренцо.
«Не все родятся героями»[861], [862], — признает Леви в рассказе «Ванадий», где впервые приводит концепцию «серой зоны». Через десять лет он опишет ее в своей непревзойденной манере: «Лишь демагог может утверждать, что это пространство свободно. На самом деле оно никогда не бывает свободным; его заселяют подлецы или психопаты (иногда подлецы и психопаты в одном лице), и об этом не следует забывать, если мы хотим понять особенности человеческой природы, если хотим знать, как защитить свои души, когда вновь замаячит похожее испытание»[863], [864]
В рассказе «Ванадий» Леви исследовал человеческую душу доктора Мюллера (в реальности — инженера Фердинанда Мейера[865]), о котором не осталось записей в архивах Аушвица[866]. Леви познакомился с инженером в лаборатории полимеризации в Буне, и судьба вновь свела их 20 лет спустя, во второй половине 1960-х. Они некоторое время переписывались — Леви пытался выяснить, понимает ли Мейер цену своего бездействия и чувствует ли ответственность за происходившее в лагере.
В рассказе автору не удалось добиться от Мюллера ни четкого осуждения, ни оправдания темного прошлого, но доктор описан с большим великодушием и состраданием.
Не мерзавец и не герой; если отфильтровать риторику и вольную или невольную ложь, получим типичный экземпляр серого человека, который (и таких было немало), живя в стране слепых, видел, пусть и одним глазом. <…> Я не мог его полюбить. Не мог полюбить и не хотел с ним встречаться. Впрочем, определенного уважения он заслуживал: нелегко ведь быть одноглазым. Он не был ни равнодушным, ни бесчувственным, ни циничным; свои отношения с прошлым он так и не выяснил, хотя пытался или делал вид, что пытается[867], [868].
Леви говорил, что «персонаж Мюллера — это собирательный образ немецкой буржуазии»[869], что «мир, в которомвсебыли бы такими, как он, то есть порядочными и безоружными, был бы толерантным, но абсолютно нереальным миром. В реальном мире существуют люди с оружием, они строят Освенцим, а порядочные и безоружные прокладывают им путь»[870], [871].
Однако случаи поддержки, которую вряд ли могли бы оказать совсем уж «порядочные и безоружные», были замечены. Как выяснил Марко Бельполити[872], Леви не использовал в рассказе «Ванадий» письмо от 1967 года, где говорилось о двух немцах, которые «поплатились за свои поступки: Гробер, работник лаборатории, дал хлеб голландскому еврею, после чего в ноябре 1944 года неожиданно пропал — возможно, его отправили на русский фронт». А герр Ставинога взял Леви с собой в убежище во время воздушной тревоги и сцепился там с «зеленым треугольником»[873], [874].
Балансируя между реальностью, «вымышленными» персонажами и их прототипами[875] (слово, которое использовал сам Леви[876]), с одной стороны, он выступал против «косности, отсутствия совести и унижения ближнего, а с другой — пытался искоренить те же качества внутри самого себя»[877]. Леви не раз обращался к примеру Лоренцо — одному из немногих людей в Аушвице, кому удалось противостоять «темным силам».
Однако эвфемизм «темные силы» в устах таких людей, как Мейер-Мюллер[878], звучит «лицемерно и фальшиво», поэтому Леви его не использует. Но подчеркивает: фоссанскийmuradurвыступает в роли естественного противовеса низости и подлости многих «других» — и там, в лагере, и внутри нас самих. (Его образ — «цельный», и пытаться разобрать его — «бессмысленное занятие».)
«Совершенны поступки, о которых мы рассказываем, а не какие мы совершаем»[879], и упоминание о Лоренцо в «Ванадии» подтверждает это. Он кажется воплощением добра, противостоящего абсолютному злу, которое воплощено в Аушвице и в котором оно беспрерывно множилось и воспроизводилось.
Можно возразить: это всего лишь эпизодический персонаж. Однако у него есть своя, так сказать, литературная жизнь. Мы видели: отчасти это правда. Выступая в апреле 1986 года перед студентами профессора Элвина Розенфельда[880] в Индиане, Леви вспоминал Лоренцо как человека, принадлежащего к католической культуре, но неверующего, «очень простого, малообразованного»: «Это был действительно очень необычный человек, выделяющийся из массы», им двигало «неудержимое желание помогать… по исключительно моральным соображениям»: «Он почти не умел писать, но у него была потребность помогать людям, которые нуждались в помощи»[881]. Сложно объемно представить себе этого персонажа — у нас мало данных. Он примитивен и туповат по сравнению с реальным человеком; как правило, напряженно молчит, склонив набок голову.
Реальный Лоренцо — в отличие от немецкого инженера и его литературной проекции — смотрел на Аушвиц в четыре глаза: был внимательным, заботливым и сострадательным. Да, он не умел приспосабливаться, поэтому и не подчинился жестокой логике мира, даже имея на это полное право. Возможно, он в целом не был приспособлен к жизни там, где царил произвол, — судя по его ясным и четким поступкам. Об этом свидетельствует последняя встреча Лоренцо и Примо в лагере — предположительно 26 декабря 1944 года[882], во время очередного американского авианалета.
В конце декабря, незадолго до того, как я заболел скарлатиной, которая спасла мне жизнь, Лоренцо вновь стал работать рядом с нами, и я снова смог забирать котелок прямо из его рук. Однажды утром я увидел его серо-зеленую накидку на разрушенной ночной бомбардировкой стройплощадке. Он шел широким шагом, уверенно и медленно. Протянул мне котелок, который был помят и весь в пятнах, и сказал, что суп немного грязный[883].
Внутри котелка виднелись «комья земли и камни». Примо спросил, что случилось, но Лоренцо лишь «покачал головой и пошел прочь». Год спустя Леви узнал, что «в то утро, пока Лоренцо обходил своих товарищей, собирая остатки супа, лагерь подвергся воздушному налету. Одна из бомб упала неподалеку и взорвалась, земля погребла котелок и повредила Лоренцо барабанную перепонку в одном ухе, но ему надо было принести суп, поэтому он пошел на работу»[884]. Так Леви описал этот эпизод в 1981 году в рассказе «Возвращение Лоренцо».
Через пять лет он рассказал Розенфельду, чтоmuradurвместе с котелком оказался «в воронке, оставленной бомбой», а поднятые взрывом комья земли попали ему в ухо. «Он наполовину оглох в тот день», но ничего не сказал Примо[885]. В интервью Николо Караччиоло он примерно в те же месяцы пытался вспомнить, что же именно произнес Лоренцо напоследок — конечно же, на пьемонтском диалекте.
Лоренцо, «Ло. Пе», «святой Антонио», Дон Кихот — именно таким он был для Леви[886] — в тот день сказал всего несколько слов. Возможно, последних, обращенных к Примо в этом перевернутом мире. «Мне жаль, — он извинялся, —но суп немного грязный»[887]. Потом Лоренцо, скорее всего, так же лаконично попрощался:Ciau, amico— «Пока, дружище». И пару часов или дней спустя вместе со своим верным Санчо — Перуком из Фриули — отправился в путь.
Прогулки
Полноводная людская река, разлившаяся в январе 1945 года, не возвращалась в берега до самой осени: «Колоннами и поодиночке, часто босиком, закинув за спину сапоги, чтобы сохранить их целыми на долгом пешем пути, в военной форме и без формы, с оружием и без оружия, шли они, подбадривая себя песнями и молча, с опущенными головами»[888], [889]. Так об этом периоде вспоминал Леви в книге «Передышка», вышедшей в 1963 году.
В книге описаны два месяца, проведенные автором в транзитном лагереStaryje Doroghi[890] летом 1945 года. Он попал сюда, избежав смерти в гитлеровском концлагере, где встретил советских солдат, — путь домой оказался географически нелогичным и по-книжному авантюрным.
Лоренцо в это время был уже далеко: шаг за шагом он преодолел бесконечные километры, разделявшие его с Пьемонтом, — 1412, по сегодняшним картамGoogle. Он просто шел и шел — скорее всего, опустив голову и произнося только самые необходимые слова. Вряд ли, отправляясь в путь, он надел шляпу (насколько мне известно, у него ее и не было), но вот серо-зеленую накидку, конечно же, прихватил.
Похожего на ветошь —rag of clothing, по словам Энджер[891], — во многих местах заштопанного свитера у Лоренцо уже не было. Он отдал его Примо — поддеть для тепла под арестантскую робу. Скорее всего, это произошло между октябрем и концом декабря — уже после наступления зимы. Мне нравится думать, что это был следующий жест помощи на краю ада. Но нельзя исключать и первый порыв при наступлении холодов, когда ледяные клещи сомкнулись вокруг Буны.
Последнюю зарплату Лоренцо получил 15 января 1945 года. Работодателем на тот момент значится фирмаColombo[892]. Это свидетельствует о том, что в последние месяцы в «Суиссе» он в рамках все того же итало-германского соглашения перешел в другую компанию.
Возможно, он покинул Аушвиц раньше, чем получил на это разрешение[893]. Но, может, это был побег. Ясно лишь, что 21 января, за 6 дней до освобождения лагеря Красной армией, когда уже действовал подписанный днем ранее приказ об эвакуации, Лоренцо покинул лагерь вместе с другими вольнонаемными рабочими, — это подтверждает Сеткевич[894].
Судя по рассказу «Возвращение Лоренцо», фоссанскийmuradurпоспешно уходил из Моновица — потому что «знал, что русские вот-вот придут, и боялся их. Возможно, это было не так уж и беспочвенно: если бы он дождался прихода русских, то вернулся бы в Италию намного позже»[895]. Лоренцо с Перуком отправились в путь пешком, имея «крайне смутное представление о географическом местонахождении Аушвица»[896]. На ближайшей железнодорожной станции они разжились пассажирской схемой, на которой обозначены и соединены прямыми линиями остановки поездов.
Они шли по ночам в сторону Бреннеро[897], ориентируясь по этой схеме и звездам. Ночевали на сеновалах, ели украденную в полях картошку. Когда они слишком уставали, чтобы идти дальше, — останавливались в деревнях, где два каменщика всегда могли рассчитывать на работу. Отдыхали, работая, плату брали деньгами или продуктами. Так они шли четыре месяца[898].
Я натурально представляю Перука и Лоренцо, которые на этом пути время от времени обмениваются короткими фразами. «Панчо» — на своем фриульском, Лоренцо — на пьемонтском. «’Ndoma, ’mpresa.Давай, пошевеливайся. Дорога долгая». — «Вперед,bogia, date n’andi,ну же». Для Лоренцо передвигаться пешком было не впервой.
Сложно не поддаться искушению и не сравнить Лоренцо с героем «Передышки» Мавром, каменщиком из Вероны: «Он не шел, а летел на всех парах, как хорошо отлаженная машина… продолжил свое движение к горизонту, противоположному тому, на котором он перед этим возник»[899], [900].
Мы также можем представить, как Лоренцо восстанавливал силы в одном из неотличимых от других точно таких же мест: спал под открытым небом во дворах, заросших травой, разбивал лагерь «прямо на траве, под открытым небом»[901], как и «тысячи людей — перемещенные иностранцы со всех концов Европы»[902], [903].
Два итальянца из Пьемонта. Один — полуграмотный каменщик, «казавшийся немым», как говорил о нем Леви[904], второй — дипломированный химик, которому было суждено зарабатывать на жизнь словом. Оба попали в Аушвиц по разным, но взаимодополняющим причинам; оба оказались среди «сотен тысяч итальянцев, мужчин и женщин, военных и гражданских, вольнонаемных и рабов, которые работали в конторах и в лагерях на руинах Третьего рейха», как написал Леви о событиях июля и августа 1945 года в романе «Если не сейчас, то когда?»[905].
Маловероятно, чтобы Лоренцо «работал, как и многие другие (добровольно или нет), на немецких фабриках» в Равиче[906] к северо-западу от Аушвица[907]: основываясь на документах, можно предположить, что двигался он в другую сторону, на юго-запад через чехословацкие и австрийские территории. По воспоминаниям Леви, в диалоге с Розенфельдом, Лоренцо боялся русских, «вероятно потому, что подвергся нацистской пропаганде»[908]. Однако такое утверждение, скорее всего, излишне прямолинейно.
Они шли четыре месяца по ночам, ориентируясь по звездам, и прятались днем, чтобы их не схватили немцы. С железнодорожной станции они захватили карту, но она не слишком помогала. На ней были указаны лишь станции, соединенные прямыми линиями. Карта постоянно приводила их не туда, к тому же в светлое время суток они вынуждены были останавливаться, чтобы отдохнуть и раздобыть еду[909].
Именно поэтому путь домой занял так много времени. Бесценные документы, добытые биографом Леви Кэрол Энджер, хранятся в Центре международных исследований Примо Леви — их нет в досье Лоренцо в Яд Вашем. В марте 2022 года, через 20 лет после опубликования биографии Леви на английском[910], мне удалось заполучить первоисточники.
Благодаря новой информации теперь я могу собрать недостающие фрагменты пазла — именно в тот момент, когда пишу вторую часть этой истории. Судя по тому, что удалось выяснить Энджер, в январе 1945 года Лоренцо несколько месяцев работал на компаниюColombo.Последнюю зарплату в G.Beottiон получил 9 мая 1944 года[911], что о многом нам говорит.
Например, о том, что между декабрем 1942 года и началом 1943-го Лоренцо хотя бы один раз успел побывать в Италии и вернуться в Германию между 27 и 29 января[912]. Также мы понимаем, что, пока он работал каменщиком, ему платили не слишком регулярно (иногда раз в неделю, иногда — раз в месяц); такса составляла 0,76 марки в час[913]. И Энджер, так же как и Леви, и Бермани, берет слово «вольнонаемный» в кавычки[914].
Из трудовой книжки, которой нет в Яд Вашем, но которая сохранилась в архивах Энджер, мы узнаем: в марте 1942 года Лоренцо числилсябетонщикомв Тарвизио[915], [916]. Факт, что это написано по-французски (а прочие записи сделаны на итальянском), подтверждает правоту Леви: фирма G.Beottiнаняла Лоренцо, когда он находился во Франции.
Несколько документов, которые мне удалось отыскать в торговой палате города Пьяченцы, не объясняют, как Лоренцо попал на работу в G.Beotti[917]. Я также не нашел объявлений этой фирмы в местном еженедельникеLa Fedeltaза 18 и 25 марта[918]. Мы точно знаем, что Лоренцо дважды посещал полицейское управление Кунео (30 марта и 14 апреля), а 16 апреля в Тревизо получил визу для «перехода в Германию через пограничный пункт Тарвизио» и, скорее всего, в ближайшие три дня уже оказался за рубежом[919].
Обратный путь Лоренцо и Перука Энджер восстановила более детально: «В конце апреля они получили выездные визы в австрийском Брукк-ан-дер-Мур, чтобы через Арнольдштайн и Филлах покинуть территорию рейха»[920]. Документы подтверждают, что в Брукк-ан-дер-Муре Лоренцо находился с 28 апреля по 10 мая 1945 года[921]. Это позволяет предположить, что в путь он отправился после 1 января, но раньше 15-го — дня получения последней зарплаты. То есть путешествие заняло пять месяцев, а не четыре.
Вероятно, Леви немного «изменил» путь Лоренцо — сказал, что он пересек границу в Бреннеро, а не в Тарвизио (как было на самом деле). Сам Примо прошел там два раза: в феврале 1944-го и в обратном направлении — в октябре 1945-го. Леви писал, что Лоренцо вернулся 25 апреля, в день освобождения Италии. Американцы и русские тогда пожали руки в охваченном огнем Берлине[922], где сражались даже дети и над которым уже через несколько дней взметнулся красный флаг[923].
На итальянской границе Лоренцо оказался на волосок от гибели: в них с Перуком выстрелил драпающий немецкий танк[924]. Во второй половине мая, когда Примо еще проходил свой «крутой маршрут»[925] в Восточной и Центральной Европе (Беларусь, Украина, Румыния, Венгрия, Чехословакия, Австрия, Германии и снова Австрия[926]), Лоренцо уже вернулся домой.
«Конечно, потом, если вернемся, мы обязательно сделаем для него все, что будет в наших силах, но какой толк загадывать вперед? Вряд ли мы вернемся, это и ему, и нам ясно, поэтому если делать что-то, то сейчас, не откладывая на потом»[927], [928], — так рассуждали Примо и Альберто, придумывая, как отблагодарить Лоренцо. А он, оставив Моновиц, отправился домой вместе с верным другом Перуком. В лагере оставалось 9792 живых узника, из них 9054 еврея[929].
Если не считать тех, кого систематически отправляли в газовые камеры Биркенау, за предыдущие несколько лет в Моновице погибло около 1670 человек. Леви вспоминал, что в один из августовских дней 1944 года в Биркенау убили 24 000 человек[930], [931] — самых слабых и тех, кто, как решили, по разным причинам не мог работать. Подсчеты Сеткевича, посвятившего изучению этого вопроса более десяти лет, подтверждают, что в газовые камеры в Аушвице были отправлены тысячи заключенных. По самым осторожным оценкам, общее число жертв Моновица достигает 10 000 — и это только часть злодеяний[932], совершенных при участии корпорацииI. G. Farben[933].
В день, когдаmuradurиз Фоссано пересек границу в Тарвизио, 17 апреля 1942 года, в Аушвиц поступило более 1000 депортированных, из них 50 умерло. В день, когда Лоренцо отправился в обратный путь, в «крематории V» Биркенау сожгли тела 100 застреленных поляков и полячек. Когда каменщик прошел первые метры вдоль железной дороги, в лагере, согласно официальным документам, оставалось в живых 11 493 женщин и девушек и более 202 детей[934].
Всего за четыре года восемь месяцев в Аушвице были убиты 1 100 000[935] человек; примерно 90% из них были евреями[936]. Те, кому «посчастливилось» дожить до прибытия в лагерь, до смерти стали рабами рабов — как Примо Леви, № 174 517. Он — один из немногих уцелевших. Если бы не вовремя подхваченная скарлатина, он не оказался бы в числе еще 800 узников в лазарете[937].
Верного друга Альберто Далла Вольту, как и остальных заключенных, с приближением фронта срочно угнали из лагеря[938]. Альберто «неловко попрощался с Примо (“Arrivederci, buona fortuna”— “Прощай, удачи”) и ушел навстречу смерти», как пишет Иан Томсон[939]. Напоследок, после прожитых «в доверии и дружбе» месяцев, Альберто разделил с Примо пайку хлеба и оказался среди «канувших» — в «серой армии муравьев»[940], которые брели по руинам готового вот-вот окончательно пасть Третьего рейха.
Альберто ушел пешком вместе с большинством заключенных, когда фронт был уже совсем рядом. Немцы заставили людей идти дни и ночи без отдыха по снегу и льду, пристреливая всех, кто не в состоянии был двигаться дальше. Потом тех немногих, кто остался в живых, погрузили на открытые платформы и отвезли в новые столицы рабства — в Бухенвальд и Маутхаузен. Лишь четвертая часть эвакуированных из Освенцима пережила этот переход[941], [942].
По пути домой Леви отправил из Катовице единственное письмо, датированное 6 июня 1945 года[943]: исписанные карандашом полторы страницы, адресованные Бьянке Гвидетти Серра. «Я чудом жив», — писал Леви и рассказывал, что его спасли скарлатина и удача.
У нацистов не осталось времени, чтобы убить лежавших в госпитале: «А потом, 27 января, пришли русские». Еще он писал, что из тех, с кем он был депортирован чуть больше года назад из Фоссоли, выжило лишь пятеро. И Ванды Маэстро уже точно нет в живых: «В Моновице нас было 95; 75 умерли от голода и болезней, 14 захватили с собой бежавшие немцы». Об их судьбе, включая и Альберто, «ходят довольно тревожные слухи». Из Фоссоли в феврале 1944 года было вывезено 650 человек; домой вернулись лишь 3[944], а по факту выжили 24[945].
«Не верь тому, что я писал из Моновица», — предупреждал он Бьянку, как будто это было необходимо. И дальше — о лагерном номере на левом предплечье, который «навсегда останется позором не для нас, а для тех, кто сейчас теряет могущество». Письмо завершил длинный постскриптум:
Я одет как бродяга; скорее всего, вернусь домой босиком. Но зато я выучил немецкий, немного русский и польский и к тому же научился выживать в разных ситуациях, не терять храбрости и противостоять страданиям — как моральным, так и физическим. В целях экономии я снова ношу бороду. Знаю, как приготовить картошку множеством способов (ничем ее не приправляя) и могу сварить суп из капусты и репы.
Еще я освоил разные профессии: помощник каменщика, землекоп, носильщик, могильщик, переводчик, велосипедист, портной, вор, медбрат, исследователь, каменотес и даже химик. Чуть не забыл: у меня нет никаких новостей от замечательного Лоренцо Перроне, но, вполне вероятно, что с ним все в порядке. Вы нашли его сестру? Думаю, она живет в Турине, по улице С.-Франческо-да-Паола (или д’Ассизи), 15. Никто не представляет, скольким я ему обязан — я перед ним в неоплатном долгу[946].
Примо спрашивал подругу о том, кому обязан спасением, кто пренебрег опасностью и остался верен человеческим ценностям. Вскоре он напишет о нем и в книге «Человек ли это?».
Суть этой истории состоит в следующем: один вольнонаемный итальянский рабочий приносил мне в течение шести месяцев остатки хлеба и еды; еще он подарил мне свою заплатанную майку, написал за меня открытку в Италию, а потом передал мне ответ. И все это совершенно бескорыстно, ни разу не попросив и не приняв ничего взамен, просто потому, что он был добрым, хорошим парнем и даже не представлял себе, что за добро можно требовать вознаграждения[947], [948].
Но дело, конечно, было не только в супе, поддевке для тепла и открытках. Леви поспешил напомнить: «Лоренцо был и остался человеком; в этом перевернутом мире, в мире со знаком минус, он сумел уберечь и не запятнать свою человечность. Благодаря ему мне тоже удалось не забыть, что я — человек»[949], [950]. Леви приводит суть всей истории, основную мысль и, возможно, свое «послание» нам. Эти слова сейчас, пожалуй, приобретают еще более глубокий смысл.
Именно Лоренцо я обязан тем, что сегодня жив. И не только за его материальную поддержку, а еще в большей степени за то, что своей манерой поведения, своей добротой, очень искренней и естественной, он постоянно напоминал мне о том, что за пределами нашего мира по-прежнему существует справедливый, а не развращенный, не дикий, не раздираемый ненавистью и страхом мир; существует нечто чистое и цельное, нечто такое, что трудно назвать словами, — какая-то отдаленная возможность добра, ради которой имело смысл остаться жить[951], [952].
Но по-человечески ли было именно в тот момент выставлять счет?
Я до сих пор помню, как ходил с отцом на фильм «Перемирие»[953] Франческо Рози[954]. Картина вышла в 1997 году. Мне было 14, я, вероятно, уже успел прочесть и «Передышку», по которой сняли кино, — книгу, посвященную долгому пути Леви домой, и, конечно же, «Человек ли это?». Как многие сверстники, я вырос на произведениях Леви: начиная с этих двух, читаных-перечитаных множество раз еще на школьной скамье.
Позже (наверное, году в 2008-м) я открыл для себя «Канувших и спасенных», а потом постепенно и все остальное. Практически всю жизнь я читаю и перечитываю Леви — смесь художественной литературы, документального свидетельства и «антропологического»[955] или, скорее, этологического[956] исследования: именно Леви настаивал, что является примером «человека-животного»[957].
Размышления Примо не дают нам оторваться от реальности и в то же время помогают понять ее с помощью «концептуального мышления»[958], [959]. Я со школьной скамьи зачитывался Леви, а мой отец был с ним знаком (они оба как раз перед моим рождением посещали курсы в Институте имени Гёте[960], Примо[961] даже заезжал к нам на своей машине году в 1980–1981-м — отец не раз об этом вспоминал). Но я не помню историю встречи Леви с Лоренцо — она не отложилась в моей памяти.
Как и многие другие читатели, я не сразу обратил внимание на каменщика из Фоссано. Кто знает, почему историю немногословного человека, движимого «неудержимым импульсом» помочь нуждающемуся, так долго не замечало коллективное сознание, — ведь он не раз упоминается в работах Леви. Для большинства читателей Лоренцо долго оставался одним из «незначительных» персонажей, а не тем, благодаря кому Леви смог поведать миру о пережитом опыте. Как признался в 1986 году сам писатель, ему было невозможно выжить без «внешней помощи»[962].
Понять, что движет такими Лоренцо, чрезвычайно сложно — требуются титанические усилия. Еще и поэтому подобные истории часто окружены тайной. К тому же не все попытки оказались удачными — вспоминается как минимум два примера.
Первый Леви приводит в «Передышке». В одной из глав описано, как в лагереStaryje Doroghiон встретил знакомую по Аушвицу, Флору: «Итальянка из Буны, объект наших с Альберто мечтаний в течение целого месяца, неосознанный символ потерянной, причем потерянной навсегда, как мы думали, свободы. С нашей встречи прошел год, а казалось — сто»[963], [964]. «Провинциальная проститутка, Флора попала в Германию на принудительные работы, в “Организацию Тодта”[965]. Немецкого она не знала, ничем, кроме своей профессии, заниматься не умела, поэтому оказалась в Буне, где ее определили подметать заводские цеха», — писал Леви[966]. Флора не раз помогала им с Альберто.
Это была единственная женщина в лагере, которую мы видели изо дня в день, из месяца в месяц, к тому же она говорила на одном с нами языке, но вольным разговаривать с хефтлингами было запрещено. Нам с Альберто она казалась таинственной красавицей, неземным существом. Несмотря на запрет, лишь добавлявший остроты и особой прелести нашим встречам, мы украдкой заговорили с ней: сказали, что тоже итальянцы, и попросили хлеба. Попросили смущенно, понимая, что унижаем самих себя и лишаем романтического налета наши отношения, но голод, с которым трудно договориться, настоял, чтобы мы не упустили подвернувшейся возможности.
Флора принесла хлеб и приносила много раз; с растерянным видом она передавала его нам в самом темном углу и поливала своими слезами. Она нас жалела и хотела еще чем-то помочь, но не знала чем и к тому же боялась. Она боялась всего, как беззащитный зверек, возможно, даже и нас, но не лично, а как представителей этого странного непонятного мира, вырвавшего ее из родной страны, загнавшего под землю, всучившего ей метлу и заставившего подметать полы, уже подметенные сотню раз[967], [968].
Флора, несомненно, была куда менее смелой, чем Лоренцо. Но она жалела заключенных и, преодолев страх, несколько раз сумела им помочь. В благодарность Примо и Альберто «торжественно преподнесли Флоре, у которой были волосы»[969], найденную где-то расческу. Однако вскоре друзья «испытали острое разочарование, смешанное с нелепой и чудовищной ревностью, когда до нас дошло то, что не являлось, по-видимому, тайной с самого начала: Флора встречается с другими мужчинами»[970].
Кто знает, от отчаяния, из нужды или просто по привычке она продолжала заниматься единственным хорошо знакомым ей делом «на сене, в крольчатнике, тайно организованном в одном из подвалов совместным кооперативом немецких и польских капо»[971].
Делалось это просто: выразительный взгляд, требовательный кивок головой — и Флора отставляет в сторону метлу и послушно следует за случайным мужчиной. Через несколько минут она возвращалась, одна, поправляла на себе одежду и, избегая смотреть нам в глаза, снова бралась за метлу. После такого ужасного открытия хлеб Флоры казался нам горьким, но мы не отказались от него, не перестали его есть[972], [973].
И вот после освобождения из Моновица Леви и Флора столкнулись вStaryje Doroghi. Примо был «грязным, оборванным, усталым, подавленным, никому не нужным»[974], но при этом ощущал, что молод, полон сил и у него есть будущее; «Флора же не изменилась. Она жила с сапожником из Бергамо, но не как жена, а как прислуга»[975].
Примо «из жалости к ней и себе»[976] сделал вид, что не узнал Флору, потому что, «сравнивая сидящую передо мной женщину с женщиной моих воспоминаний, я понял, что изменился, стал совсем другим, словно из куколки превратился в бабочку»[977], [978]. Это была грубая попытка отвернуться от мира, где они оба опустились на дно.
Когда я думаю об этой женщине, у меня появляется комок в горле. Флора — это было ее настоящее имя? Энджер предполагает, что ее звали Мария[979], — только это навсегда потерялось где-то в излучинах памяти и времени. Здесь нет никакого «морализаторства» — но оно невольно возникает, чтобы горько прокомментировать: не все спасшиеся были и впрямь спасены — даже те, кто помогал другим.
Второй пример еще точнее раскрывает неоднозначность персонажей, которые, в терминологии Леви, больше напоминают гусениц, чем бабочек. Были и те, кто «в серой зоне» перевернутого мира чувствовали себя как в родной стихии. Это история о мелочности и человечности.
Некий Краверо впервые появился в «Передышке», а более чем через 20 лет — в рассказе «Автомат под кроватью» (Mitra sotto il letto), опубликованном в 1986 году в газетеLa Stampa. Это позволило Энджер предположить, что Леви использовал подлинную фамилию[980]. Но в Архивах Арользена нашлись десятки Краверо, и, учитывая подлый характер персонажа, я отказался от поисков реального человека.
История произошла в конце весны 1945 года, в дни, когда Примо отправил Бьянке те самые полторы страницы, а Лоренцо уже точно пересек границу и чудом не погиб под танковым обстрелом. «Никто не верил, что польская почта работает», — писала Энджер в биографии Леви об этом периоде[981]. Краверо решил бежать из Катовице, и Леви передал с ним письмо для своих родственниц. Сестра Анна Мария состояла в Сопротивлении и держала под кроватью автомат.
Краверо добрался до Турина в июле 1945 года — «в рекордный срок — за месяц»[982], [983] и доставил «первую весточку [от Примо] за девять месяцев»[984]. Однако он не просто передал письмо. Воспользовавшись моментом, он решил разжиться деньгами — якобы для того, чтобы вернуться в Польшу и найти Примо[985], [986]: «Если моя мать даст двести тысяч лир, он через две, самое большее через три недели доставит меня ей»[987]. Мать и сестра не поверили. Краверо ушел раздосадованным и по дороге прихватил хранившийся в подъезде велосипед Анны Марии[988]. А вскоре по неизвестной причине оказался в тюрьме — бог знает, за какое преступление[989].
В то время как Флора застыла в состоянии невольницы, а Краверо пытался нажиться на чужой тревоге и надежде, Лоренцо в глубине души оставался свободным, как будто бы обладал врожденным иммунитетом к подлости.
В лагерь для беженцев Лоренцо попал 19 мая[990], а уже в начале июня оказался в Турине. Мы знаем об этом благодаря кропотливой работе Энджер[991] и документам, которые она собрала[992]. В городе было неспокойно[993]: все еще веяло войной и много убивали. Фашистские снайперы по инерции продолжали стрелять, а кое-кто под шумок сводил счеты[994].
Как в то время выглядел Лоренцо? У нас имеются две черно-белые фотографии (первая — 1920-х годов, вторая, скорее всего, как раз периода возвращения в Италию) и еще кое-какие подробности. В архиве Энджер есть описание внешности Лоренцо от 30 марта 1942 года. Незадолго до отправки в Третий рейх ему выдали паспорт: цвет лица — розовый, глаза — карие, волосы — каштановые. То есть прямо перед «Суиссом» у него еще не было седины.
Удивительно узнать, что ростом Лоренцо был всего лишь 1 метр 71 сантиметр. Для того времени не низкорослый, но точно меньше, чем я ожидал[995]. Я решил обнародовать этот факт, когда узнал, что его данные частично подтверждаются воинскими документами. В них было указано, что глаза у Лоренцо серые, а окружность грудной клетки — «0,85 см»[996], [997].Таккабыл явно не богатырского сложения. Но, видимо, казался могучим всем, с кем встречался, в особенности Леви («невысокому и худому»[998], почти всегда самому миниатюрному — и на групповых фотографиях[999], и по воспоминаниям товарищей по заключению[1000]).
За следующие три года Лоренцо сильно изменился внешне. По пути домой он был «кожа да кости»[1001]: весил от силы 40 килограммов[1002]. Лоренцо поседел и в целом выглядел отталкивающе, но формально болен не был: в справке из лагеря для беженцев нет записи о пребывании в больнице или проблемах со здоровьем. Впрочем, как и информации, что перед возвращением домой он получил новую одежду[1003].
Конечно, Лоренцо не был единственным, кто в те месяцы пребывал в похожем состоянии и направлялся через всю Европу в сторону Италии. Один из многих, он возвращался из «немецкого ада» — капля в «потоке голодных бродяг», по свидетельству Ричиотти Лаццеро (книга «Рабы Гитлера»,Gli schiavi di Hitler)[1004]. «Они идут пешком, короткими отрезками, цепляются за поезда и грузовики, попрошайничают, спят где попало и бредут как сомнамбулы в сторону Бреннеро, через Тарвизио, туда, где раскинулись семь тысяч итальянских городов, — писала 23 мая 1945 года ежедневная римская газетаL’Epoca[1005]. — Около миллиона человек — солдаты и рабочие»[1006].
Лоренцо привык попадать во Францию нелегально, но на этот раз путешествовал совершенно законно: его паспорт был дважды обновлен во Вроцлаве, действителен до 24 мая 1945 года[1007]. Краверо добрался до столицы Пьемонта месяцем ранее, и Лоренцо, отыскав семью друга Примо, врать не стал.
Перейдя Бреннеро, Перук оказался почти дома и направился в сторону Леванте. Лоренцо все так же пешком продолжил путь и за двадцать дней дошел до Турина. У него был адрес моей семьи, он разыскал мою мать, желая рассказать ей обо мне. Он не умел врать, а, возможно, после увиденного в Аушвице и в разрушенной Европе посчитал, что лгать будет бессмысленно и глупо. Он сказал моей матери, что я не вернусь. Все евреи в Аушвице погибали: в газовых камерах или от каторжного труда, либо же их расстреливали бежавшие немцы (что было правдой). Более того, от моих товарищей он знал, что на момент эвакуации нашего лагеря я был болен. Было лучше, чтобы моя мать смирилась[1008].
Впоследствии этот эпизод оброс некоторыми подробностями. По словам Томсона, Лоренцо разговаривал с Эстер-Риной с явным «стеснением и неловкостью»[1009]. Леви позже говорил Розенфельду, чтоmuradurсказал буквально следующее: «Да, я видел его, помог ему, дал хлеба и еды, но он болен, и не думаю, что он сможет вернуться»[1010]. Лоренцо был «оборванный и мертвенно-бледный, но на его лице читались искренность и сострадание». Сообщая матери Леви «такую ужасную новость, он говорил с трудом».
Известие о сыне взволновало Рину, пишет Энджер[1011], но она «не показала виду» и даже «пригласила его [Лоренцо] за стол, накормила и напоила вином»[1012]. Потом предложила денег, чтобы он смог проехать на поезде «хотя бы последнюю часть пути» до Фоссано. Но он, как вы можете догадаться, отказался. «Лоренцо провел в пути четыре месяца, кто знает, сколько километров прошагал, и не видел смысла садиться на поезд», — писал Леви в «Возвращении Лоренцо»[1013].
«Я добирался издалека и шел четыре месяца, зачем мне садиться на поезд, чтобы доехать до своей деревни, которая и так близко», — кажется, именно это он сказал Рине[1014] и распрощался, чтобы прошагать последние 70 километров — 12 часов пути, согласно нынешнимGoogle Maps.
Но прежде он зашел вComitato di liberazione nazionale(Комитет национального освобождения) на улице Марии Виттории, к Анне Марии. «Он был невероятно грустным и чувствовал себя настолько неловко в моем присутствии, что почти не мог говорить», — вспоминала сестра Леви 19 октября 1992 года в разговоре с Томсоном[1015].
В коммуне Дженола 28 апреля 1945 года разразилась ужасная фашистская бойня[1016], [1017]; Лоренцо встретил тут старого друга Чино Сордо[1018] — он был на телеге. Энджер узнала об этой встрече от брата Леви; впоследствии информацию подтвердил местный историк Менарди[1019].
До дома на улице Микелини в Фоссано оставалось меньше двух часов ходьбы[1020]. Чино, которого Леви в шутку называл кузеном Лоренцо, предложил подвезти, «но тот отказался и пошел, как ходил всю свою жизнь»[1021], — читаем мы в «Возвращении Лоренцо»: «Время для него мало значило»[1022]. Как бы там ни было, но первым весть о том, что Лоренцо жив, хотя и выглядит плохо, принес в Фоссано Чино Сордо.Таккавернулся.
А его друг Примо, находясь за тысячи километров, в эти дни восстанавливал силы. У Леви тоже были непростые отношения со временем: он праздно жил в изгнании, наказанный бездельем. В новом лагере он почувствовал «тяжелый дух общих грез» — с момента, когда «ничто не защищает человека от самого себя, поэтому и возможно разглядеть тщетность и бессилие нашей жизни и жизни в целом на кривых масках монстров, порожденных сном разума»[1023].
Стоит подчеркнуть, даже если придется повториться, — это важно для нашей истории: там многие теряли самих себя и переставали отличать правильное от неправильного. Но с Лоренцо подобного не произошло. Он долго шел пешком, но не воспользовался ситуацией — не согласился, чтобы его подвезли. Он не утаил правды, чтобы только не причинить боли. Леви так говорил Розенфельду: «Он был настолько простодушным, что даже представить себе не мог, будто иногда ложь случается во благо»[1024].
«Искаженные и приблизительные» карты, которые помогли ему вернуться домой, он в Пьемонте, скорее всего, выбросил[1025]. Но чистосердечность не избавила его от встречи с горбатыми и кривыми монстрами прошлого. После всех пережитых ужасов мир постепенно распрямлялся, оставляя позади тех, кому следовало там остаться.
В 1945 году «ездовые собаки»[1026], каким был и Леви[1027], [1028], медленно поднимались на ноги, а Лоренцо обреченно брел вперед. Все возвращалось на свои места. Более или менее.
Немая потребность в достоинстве
Но есть иные способы победить эту боль: другие сражения, в которых каждый борется, как может, без посторонней помощи. Кто их выигрывает, становится сильнее и лучше. А кто не выигрывает? Кто сдается, внезапно или постепенно? Что скажешь ты, что скажу я, если нам придется идти по дороге на запад? Сможем ли мы не пасть духом во имя рода человеческого и во имя тех, кто нашел в себе силы переломить судьбу?[1029]
Нас мало живых
[1031]
Простого каменщика, который в 1945 году прошел пешком больше тысячи километров, дома не ждал пышный прием. И в Фоссано он вряд ли вошел с высоко поднятой головой — у него была привычка ходить понурившись. А теперь рассмотрим, что же произошло. Более трех лет назад человек ушел на запад с фирмой G.Beotti, потом однажды появился дома на Рождество и не подавал вестей[1032] еще почти два с половиной года. И вдруг вернулся.
Скорее всего, случайно встретившийся ему друг был потрясен: от плотного здоровяка осталось всего килограммов 40 (а то и меньше) — судя по тому, что рассказали Энджер его родственники[1033]. Это была ходячая демонстрация лживости нацистской пропаганды, трубившей, как хорошо живут и отлично питаются вольнонаемные рабочие[1034]. Для мужчины своего телосложения Лоренцо весил ровно половину от положенного — даже меньше, чем субтильный Леви в 15 лет (он таким и остался, и природная миниатюрность оказалась еще одним плюсом для выживания)[1035].
Еще уТаккапоявился заметный шрам на бедре — поранился ржавой колючей проволокой[1036]. Примо в лагере не только помог другу починить обувь, но и раздобыл лекарства, чтобы рана не воспалилась. По крупицам собранные сведения, воспоминания матери и сестры, немногие, но существенные детали позволили нам в общих чертах восстановить одиссею, длившуюся почти пять месяцев. Настал момент показать, каким Лоренцо вернулся домой в первой половине июня 1945 года и каким стал после войны[1037].
В доме с двойным номером 4–6 по улице Микелини[1038] все это время жили ближайшие родственники Лоренцо: мать и отец Джованна и Джузеппе, братья Джованни, Микеле и Секондо, сестра Катерина и племянница Эмма, которой вот-вот должно было исполниться восемь (не знаю, была ли она там, когда Чино Сордо встретил Лоренцо в Дженоле). Другая сестра — Джованна, мать Эммы, — жила в Турине[1039]. Когда Чино примчался с радостным известием, отец, по словам Энджер, «запряг мула и отправился навстречу сыну»[1040].
Лоренцо остановился передохнуть у еще одного друга неподалеку от Дженолы, но с отцом ехать тоже отказался. «Он пошел пешком, потому что ему так нравилось», — рассказывала Энджер[1041]. Я вполне могу представить себе, как он раздраженным жестом и парой слов на пьемонтском диалекте отсылает домой отца:Gaute, va’ via, padre. Arrivo, un moment— «Езжай, отец. Я скоро сам приду». Джузеппе тоже был немногословен и в основном объяснялся знаками — наверное, в тот раз тоже. Вот что пишет Энджер.
Возможно, Джузеппе не сказал жене, что сын не захотел возвращаться с ним домой. Или вообще ничего не сказал, потому что всегда был немногословен, и вряд ли это изменилось с возрастом. А может, эта история всего лишь семейная легенда, наполовину выдуманная и приукрашенная. Но она рисует настолько яркий образ Лоренцо, что в нее безоговорочно веришь.
Он вернулся на улицу Микелини, 4: серый, исхудавший, в разваливающейся обуви и с язвами на ногах. Он вошел в дом и бросил на пол кишащий вшами мешок. Племянница Эмма посмотрела на него с испугом, а мать грубо спросила: «Вы кто? Что вам нужно?» — «Мама, это я, Лоренцо».
Это история Пероне, и мы не знаем, заплакала ли Джованна. Она вынула из мешка кое-какие вещи (и помятый котелок), а все остальное сожгла во дворе[1042].
Через 70 лет Эмма вспомнила[1043] точные слова бабушки Джованны и повторила их в интервью Энджер:Cosa vol chiel?— «Чего ему?»
«Но, мам, эт ж я, Луренц», — раздался ответ.
Обувь — в клочья; ноги в язвах; кишат вши. Лагерный джутовый сидор[1044] — сразу в огонь. Все долой — Лоренцо не дал выкинуть только котелок. Может, потому, что он напоминал о хорошем? Кажется невероятным, но у Лоренцо и впрямь остались добрые воспоминания (и мы это увидим): Примо и Альберто потеряли, а затем благодаря Элиасу сумели вернуть котелок.
Убогий скарб сожгли не для того, чтобы избавиться от воспоминаний. Причина была куда более прагматичной: человеческая жизнь снова начала обретать некоторую ценность — чего совсем не было в «Суиссе». Из-за вполне реальной опасности вспышек инфекционных заболеваний и эпидемий медицинское управление провинции Кунео опубликовало санитарные требования по «обеззараживанию людей и одежды»[1045] вернувшихся из Германии. Хрупкий мир обретал повседневную реальность, возвращая себе естественный цвет.
Уже в начале мая по распоряжениюCorpo volontari della libertа[1046] в Фоссано заработали фабрики и магазины[1047]. В конце июня мэр настоятельно рекомендовал беженцам и переселенцам, лишившимся жилья во время войны, вернуться на постоянные места проживания[1048]. ЕженедельникLa Fedeltaв начале июля писал: «Каждый день мы радуемся возвращению наших соотечественников из Германии». Далее говорилось, что количество вернувшихся будет расти и им всем, за исключением тех, кто «отправился в Германию добровольно», положена выплата в 5000[1049] лир «и отрез на платье»[1050].
Вольнонаемным для получения субсидии предстояло пройти проверки «политического поведения» и «экономической ситуации»[1051]. «Большинство вернувшихся из Германии», докладывал в конце месяца Комитет национального освобождения, «имеют слабое здоровье, и им требуется усиленное питание»[1052]. Он также напоминал, что, как орган нового правящего класса, «мы очень беспокоимся об общественном питании» и о «тяжелом положении малоимущих классов»[1053].
В городском архиве я отыскал папку Комитета национального освобождения Фоссано с заявлениями и расшифровкой допросов горожан. Но о Лоренцо я не нашел ничего. Не исключаю, что он пытался получить выплату не как вольнонаемный. Или наоборот — ничего не знал о подобной возможности. Но я хорошо изучил его за долгие годы, поэтому уверен: он не позволил бы проверять свое «политическое поведение» или «экономическую ситуацию». Подтверждений, что Лоренцо получил хоть что-нибудь на «грандиозном» благотворительном мероприятии 16 сентября 1945 года, тоже нет — сохранилась вся отчетность и подписи благополучателей[1054].
В документах по благотворительной инициативе от 28 августа я нашел Джованни, «сезонного каменщика». Это означает, что старший брат Лоренцо обратился за помощью «продуктами, одеждой» или «денежным вспомоществованием»[1055]. Возможно, поэтому легендарно гордыйmuradurне стал просить о чем-то там, где побывалбородач Джованни: в тесном сообществе Бурге наверняка поползли бы слухи[1056]. Не исключено, что хотя бы часть горожан считала Лоренцо коллаборантом, работавшим на гитлеровцев[1057]. Предполагаю, что в своем прибежище на улице Микелини он голодал, а одевался в тряпье.
После 20 лет диктатуры, через 5 лет конфликта в Европе и 22 месяца войны, в том числе гражданской (на родной земле), материальные проблемы оказались лишь одной стороной жизни, причем наиболее понятной и в каком-то смысле самой простой.
Не станем забывать о 38 погибших бойцах фоссанского Сопротивления[1058]. Местное католическое изданиеLa Fedeltaпризвало к «очищению»: «В течение пяти долгих лет мы дышали ненавистью». Предостерегали даже тех, кто годами пытался бороться с режимом: «В ваших легких тоже есть ее остатки. Эти патогенные микробы захватили наш организм, и от них необходимо как можно быстрее избавиться»[1059]. То же в полной мере можно отнести и к Лоренцо.
Таккавернулся не только изменившимся внешне — он стал не просто истощенным, израненным и грязным. В нем что-то сломалось — он почти не ел и одевался как придется, а его молчание стало чересчур упрямым и непроницаемым[1060]. Трудно представить, что именно ему довелось увидеть, — тогда еще мало знали о недавних преступлениях нацистов; и об ужасах лагерей еще не было широко известно — о них не писала пресса[1061]. Даже местные не особо отличали места вроде Дахау или Маутхаузена, где убивали каторжным трудом, от лагерей смерти, предназначенных для «окончательного решения»[1062], [1063].
В 1992 году, уже зная об ужасах непривычного слуху[1064] места Аушвиц, Секондо рассказал Томсону: «Когда я спросил у Лоренцо, где, черт возьми, он был, он отказался ответить и, покачиваясь, ушел прочь вместе со своими собутыльниками. Он ни с кем не хотел говорить об Аушвице и о том, что видел»[1065]. Жестянщик Микеле (ставший городским водопроводчиком[1066]) рассказал мэру Фоссано Джузеппе Манфреди, а тот написал в местной газете, что брат «никогда не говорил о том, что происходило с ним в Германии»[1067].
«Лоренцо никогда не сказал бы своей семье о том, что делал в Аушвице», — подтвердила и Энджер, которая тщательно исследовала воспоминания его родственников[1068]. «Лоренцо стал еще более замкнутым и одиноким, чем раньше», — писала она в 1997 году Мордехаю Палдиэлю из Яд Вашем, продвигая официальное признание Лоренцо праведником народов мира[1069].
Да, он вернулся домой, но не по-настоящему. В один из первых дней — Томсон считает, что в мае, но скорее в середине июня — Лоренцо «нашли посреди поля, поверженного граппой[1070] и усталостью»[1071].
В те сложные времена убийства происходили почти каждый день, а беззаконие и неопределенность будущего были нормой. Мэр Фоссано Луиджи (Джино) Бима (предшественник Манфреди) безуспешно пытался «раз и навсегда пресечь кражи дров и порчу растений — дело рук тех, кто предпочитал работе и ежедневному своему труду присвоение плодов чужого»: он обещал занятость «как можно большего числа человек» на работах по восстановлению города, которые будут «долгими и тяжелыми»[1072].
В списке Комитета национального освобождения Фоссано перечислен ущерб, нанесенный городу за время войны: один разрушенный и один поврежденный мост через реку Стуру на дороге Фоссано — Салмур; несколько зданий, церквей и аркад разрушены или частично повреждены; «выбиты стекла во множестве зданий»[1073]. Список представили командованию союзников, вошедших в город в мае 1945 года.
Если сравнивать с крупными итальянскими городами в центре и на севере страны, то Фоссано почти не пострадал, но работы все равно предстояло много. И все же Лоренцо после возвращения нигде не работал первые несколько недель[1074]. У него хватало других забот.
Во вторник, 3 июля 1945 года, всего через несколько дней после встречи с сыном в Дженоле, отец Лоренцо неожиданно умер. Этот грубый человек, вероятно, никогда не баловал своих детей, считая любое проявление нежности чем-то постыдным. Смерть зарегистрировали в мэрии два младших брата Лоренцо, 33-летний Микеле (подписался «Пероне» — с одной «р») и 32-летний Секондо. Они заявили, что их отец Джузеппе, 68-летний старьевщик, скончался в 9:30 утра[1075]. Через несколько дней в ближайшем номереLa Fedelta[1076] вышел некролог.
Остается загадкой, почему оба брата заявили, что их отец являлся «вдовцом Таллоне Джованны», — их мать пережила отца на 8 лет[1077]. Они не прочли, что подписывали? Почувствовали себя неловко в присутствии государственного чиновника?
Будет неправильным полагать, что Лоренцо отказался улаживать бюрократические вопросы, потому что был зол на своего «старика». Несмотря ни на что, он, вероятно, был привязан к отцу. И уж точно невозможно представить, чтобы Лоренцо испытал облегчение от этой смерти: его отношение и к превосходству над другими, и к насилию, пусть даже оправданному и справедливому, радикально изменилось.
После «Суисса» он не принимал участия в драках в «Пигере», как из поколения в поколение было принято у всей его родни по мужской линии. Что-то в нем навсегда изменилось, и, возможно, внезапная кончина отца лишь укрепила эти перемены. Жестокость, сопровождавшая его с рождения в виде полученных и отвешенных тумаков, потасовки с дубиной или ножом в руках, вековая злоба поколений — все это ушло вместе с отцом.
Лоренцо был, как и раньше, немногословным и угрюмым, возможно даже отчаявшимся, зависимым от алкоголя и саморазрушающего поведения. Но он навсегда лишился способности причинять боль другим, даже за дело. Вероятно, в широком смысле Лоренцо изначально и не понимал, что происходит вокруг. Но после возвращения все прояснилось. И это стало причинять боль.
Хочу признаться: я, скорее всего, ошибался. Был некто, хорошо его знавший. Но я понял, кто это, только сотни раз перечитав все написанное о Лоренцо, — когда ухватил каждый отдельный кусочек его собственных свидетельств о себе. Его знал друг — Примо.
«Отрывок о Лоренцо Пероне, возможно, самый важный фрагмент свидетельства Примо Леви»[1078], — писала Кэрол Энджер племяннице Лоренцо Эмме в 1995 году, спустя 40 лет после возвращения обоих мужчин в Италию. В архиве Международного центра исследований творчества Примо Леви я нашел такие строки: «Примо Леви сделал историю Лоренцо Пероне центральным элементом своего исследования человеческой природы»[1079].
Это довольно серьезное заявление. Энджер больше других изучала скрытую, частную, интимную часть жизни Леви[1080] и лучше многих ее знает. И английская, и итальянская биографии писателя выстроены в хронологическом порядке; авторы (и Энджер, и Томсон) одинаково взвешенно представили собранный материал.
В 1945 году Леви был даже не в середине своего жизненного пути — ему исполнилось всего 26, и он прожил еще больше четырех десятилетий. Но, встретившись с человеком, который в 41 год казался стариком, он все понял правильно — сделал его «отправной точкой» исследования человеческой природы, насытил глубинным смыслом и вынес в название книги «Человек ли это?»[1081].
Выскажусь осторожно: Леви видел в Лоренцо нечто среднее между старшим братом и «дядей» (что является очень многозначным понятием в большой семье)[1082]. Множество родственников Примо по материнской линии (два дяди, тетя и даже муж матери, который был намного моложе нее) родились в начале века и были практически сверстниками Лоренцо. А юноша из Турина — из-за 15-летней разницы в возрасте — представлялся Лоренцо сыном, которого у него никогда не было.
Когда родился Примо, Чезаре Леви было 40 лет. Он оказался отсутствующим и отстраненным отцом[1083], ему нравилось «выделяться из толпы»[1084]. Чезаре умер во время войны, 24 марта 1942 года[1085]. В это времяmuradurиз Фоссано готовился перейти границу в Тарвизио, а молодой химик Примо намеревался взять в руки оружие, чтобы выступить против фашистов.
В Аушвице Леви единственный раз настолько долго «жил» далеко от дома (исключая пребывание в Милане в 1942–1943 годах[1086]), и Лоренцо заботился о юноше так, как мог бы позаботиться только отец. Именно так кажется, если смотреть на их отношения со стороны. Пожилой мужчина — цельный, искренний, как и все, неидеальный, — рискуя жизнью, превращается в скалу. За ее выступ можно уцепиться и удержаться, когда все кажется потерянным. Мы явственно видим руку, которая внезапно протягивается из ниоткуда — из тумана или из горы щебня, крепко хватает Леви и выдергивает его из пустоты.
Разыскать Лоренцо было первой мыслью Примо после возвращения из Аушвица. Он говорил Томсону о тех днях: «Внезапно твой сосед больше не был твоим врагом в борьбе за жизнь, а был человеком, который имел право на помощь. Мы как будто проснулись. Сострадание и готовность помочь другим вновь зарождались внутри и вокруг нас»[1087].
На последних страницах книги «Человек ли это?» рассказывается, как товарищи по лагерю — французы «Шарль, Артур и я… почувствовали, что снова превращаемся в людей»[1088], и все трое принялись помогать больным и умирающим[1089], вновь обрели сострадание, которое раньше «молчало», «растворяясь, не успев зародиться», между приступами голода[1090]. Лоренцо тоже побывал за гранью, но чуткости никогда не терял. Примо это понял, приехав к нему 19 октября 1945 года.
В памяти ближайших друзей Леви навсегда осталась сцена, которой он потом завершил роман «Передышка». Как только Бьянка Гвидетти Серра узнала о возвращении Примо, она вместе с общими друзьями бросилась к нему домой. Там были все — он сам, его мать Рина и сестра Анна Мария.
Бьянка и Примо пожали друг другу руки:Ciao— «Привет». В ихсредетогда не было принято обниматься при встрече, вспоминала позже Бьянка в британском документальном фильме «Память об оскорблении» (La memoria dell’offesa)[1091]. «Не думаю, что я когда-нибудь обнимала Леви», — с улыбкой призналась она в другой, французской ленте[1092]. Но вполне возможно, что и его мать ни разу в жизни не обняла сына[1093].
Как писала Энджер, Примо поблагодарил Бьянку за помощь Рине и «за то, что принесла письмо Лоренцо». Довольно быстро после возвращения Леви вновь обрел «освобождающую радость рассказа»[1094]: «Нашел дело всей оставшейся жизни»[1095].
«Я был отекший, бородатый и оборванный, — написал Леви в финале “Передышки”[1096]. — Я вновь обрел <…> возможность есть досыта»[1097]. А в телевизионной передаче с участием сестры Анны Марии[1098] он позже продолжил почти весело: «Узнать меня было нелегко»[1099].
Уже в первые недели после возвращения его привычная робость отступила: он стал болтать со всеми, превращаясь в рассказчика. Примо всегда был прекрасным слушателем: «Но такова уж моя планида (о чем я совсем не жалею)», — писал он в «Периодической системе»[1100], [1101].
Эльзасский еврей ЖанPikolo[1102] Самуэль, № 176 817, который жил в Моновице в одном бараке с Альберто и Примо, утверждал: Леви мог «разговорить» кого угодно, внимательно слушал и никогда не забывал о собеседнике[1103]. Об «искусстве слушать»[1104] сам Примо много лет спустя говорил в телепрограмме «Источник жизни»: «Я человек, который говорит и слушает, и речь других оказывает на меня большое воздействие».
Позже на ту же тему он сказал: «Очень важно быть понятым. Между человеком, который умеет говорить так, чтобы его понимали, и тем, кого не понимают, лежит огромная пропасть: один спасается, другой нет. Это тоже был фундаментальный опыт, приобретенный в лагере: важность понимать и быть понятым»[1105]. В первый раз у Леви, возможно, и не получилось «разговорить» Лоренцо. О чем они говорили позже, тоже неизвестно, но они провели вместе немало — я бы даже сказал, много — времени.
Примо пробыл в Турине недели две и засобирался в Фоссано к своемуmuradur— он вернулся месяца три или четыре назад. Возможно, тогда уже заканчивался октябрь, как сказал Примо в интервью Караччиоло[1106], но точно до 3 ноября 1945 года[1107].
Это было время максимального «сострадания и готовности помогать другим» — в воздухе носилось желание взаимной поддержки. По предложению Христианско-демократической партии[1108], которое поддержали и другие организации свободной Италии, стали проводиться «дни солидарности». Нуждающихся обеспечивали вещами и продуктами — «всем, что помогало малоимущим и брошенным на произвол судьбы семьям справиться с нищетой, голодом, нуждой и тяготами»[1109]. Муниципальные органы помощи Фоссано тогда распределили срединуждающихся150 килограммов шерстяной пряжи посниженнымценам[1110]. Энджер подытожила то, что ей удалось узнать у семьи Лоренцо.
Это история Примо Леви, не только Пероне, но нигде нет описания их первой встречи. Семья Пероне рассказывает, что доктор Леви привез Лоренцо связанный на спицах свитер — чтобы отблагодарить за тот, который он отдал ему в лагере. Свитер был из козьей шерсти, белый, с красной каймой по горловине. Лоренцо хранил его до самой смерти, но (они с улыбками переглядываются) свитер оказался таким грубым и колючим, что, скорее всего, он его так никогда и не носил[1111].
Эпизод со свитером крайне важен: неслучайно в архиве Энджер, где сохранились заметки с интервью и черновики писем родственникам Лоренцо, есть полное, детальное его описание[1112]. Из козьей шерсти; с красной окантовкой по горловине; белый — возможно, в противовес всему серому, что властвовало там, в Моновице, в их параллельной жизни. А может быть, это был просто белый свитер — теплый, но неудобный. Логично и трогательно, что Лоренцо хранил его до самой смерти, даже если никогда не надевал.
Пытаясь понять точку зрения спасенного, невозможно параллельно не задаваться вопросом: а как бы мы поступили, когда выжили? Белый теплый свитер от человека, который раньше тонул в нужде, но сейчас, почти как самаритянин, протягивает руку спасителю — с символичным в своей простоте и значимости подарком. Это хорошо описывает Самуэле Салери в своей неопубликованной работе о Лоренцо.
Символичный жест благодарности за штопаный свитер, который спасал заключенного от холода. Теплая новая одежда, врученная одним свободным человеком другому свободному человеку. Теперь эти двое могут быть друзьями, встречаться на равных, без условностей и запретов, разговаривать и спрашивать друг друга: «Как дела?»[1113].
Именно это: «Как дела, Лоренцо?» — подразумевал Примо, протягивая руку старшему другу. Он наконец-то мог сделать это открыто.
Взгляд цепляется за их ладони. Они обменялись рукопожатием в первую встречу? Изящная кисть химика[1114] и мозолистая рука каменщика сплелись и скрепили дружбу? Или сохранилась некогда установленная привычная дистанция?
Далее — глаза. Уmuradur— карие (по паспорту) или серые (если верить военным документам)[1115]. У Леви — голубые[1116]. Как смотрели друг на друга Лоренцо и Примо под любопытными взглядами жителей Фоссано? Они ведь точно не могли не заметить визита странного незнакомца и, конечно же, обсудили его во всех подробностях.
Почти сразу же после этой встречи с Лоренцо Примо послал в редакцию журнала свое первое (не считая еще одного, написанного в школе[1117]) стихотворение. Его опубликовали 22 июня 1946 года. (Записано оно, видимо, 28 декабря 1945 года — такая под ним стояла дата.) Леви впервые написал об Аушвице.
Как отметила в 2019 году литературовед Софи Незри-Дюфур в связи со 100-летием Леви, его поэтические свидетельства предшествовали прозе[1118]. Он сам говорил об этом[1119], хотя стихов написал немного[1120].
То самое стихотворение называлосьBuna Lager(«Лагерь Буна»).
В этом стихотворении говорится о «канувших», а не о «свободных» работниках. Возможно, это всего лишь мое предположение, но между строк угадывается след Лоренцо — стихи были написаны вскоре после того, как Примо вновь с ним увиделся. Встреча напомнила Леви о слишком многих сгинувших в лагере.
Мне кажется, здесь и описан Лоренцо: «ноги в язвах», «уставший товарищ», которого Леви «видит сердцем», «потухший» человек, который «может быть сильным». И заключительный вопрос: «Если мы встретимся там, / Наверху, в мире под солнцем, / То с каким лицом мы предстанем друг перед другом?»
Этим двоим, вольняшке и рабу рабов, а потом химику-рабу, выпал шанс встретиться после лагеря — «там, наверху», — причем не раз. Во вновь обретенном мире они смотрели друг на друга: один продолжал лететь в бездну, превращаясь в гусеницу (используя метафору Леви), второй — замечал свет «солнца». И даже ему, Примо, понадобилось много месяцев, чтобы избавиться от «привычки смотреть при ходьбе под ноги, словно в поисках чего-нибудь, что можно съесть или быстро спрятать в карман и потом обменять на хлеб»[1123], как написал он в последних строках «Передышки»[1124].
Если они подали друг другу руки, то ладонь у Лоренцо, конечно же, была мозолистая, а у Примо — хотя изящная, но огрубевшая[1125], как он потом писал в «Чужом ремесле»[1126], «верная соратница ума».
Спустя несколько недель Леви и впрямь стал писать — по словам редактора Марка Бельполити, «встал на путь рассказчика и оратора». И больше никогда с него не сходил[1127]. Из рассказов рождались книги-свидетельства, а роман «Человек ли это?» появился «наоборот»[1128] — из многих слов, которые молодой человек произносил раньше, чем начал писать, в конце 1945 года[1129].
Вместе с товарищем по заключению, врачом-хирургом Леонардо де Бенедетти[1130], «хорошим человеком»[1131], Леви составил «Отчет об организации гигиенических и санитарных условий концентрационного лагеря для евреев Моновиц (Аушвиц — Верхняя Силезия)» (Il Rapporto sulla organizzazione igienico-sanitaria del campo di concentramento per ebrei di Monowitz (Auschwitz — Alta Slesia)). Бенедетти стал персонажем[1132] «Передышки»[1133], а отчет вышел вMinerva medica[1134] (выпусках за июль-декабрь 1946 года[1135]), авторитетнейшем журнале[1136].
«Фактографической» матрицей романа «Человек ли это?» — шедевра, который дописывался и лихорадочно готовился к печати в 1946 году[1137], — стали воспоминания о Лоренцо, которыми Леви много позже поделился в сборнике «Лилит» (в рассказе «Возвращение Лоренцо»).
Когда вернулся и я, на пять месяцев позже, после моего долгого скитания по России, я отправился в Фоссано, чтобы вновь увидеться с ним и отвезти ему свитер на зиму. Я увидел уставшего человека — не от долгого пути, смертельно уставшего бесповоротной усталостью. Мы пошли выпить вместе в остерию, и из тех немногих слов, что мне удалось вытянуть из него, я понял, что его любовь к жизни истончилась, почти пропала. Он перестал работать каменщиком, ходил по домам с тележкой, покупал и продавал старые железяки.
Он не хотел больше правил, хозяина и часов работы. То малое, что он зарабатывал, спускал в остерии. Он пил не ради удовольствия, а чтобы забыться, уйти от мира. Мир он успел повидать, и тот ему не нравился — он чувствовал, что все вокруг рушится, и ему больше не хотелось жить. Я подумал, что, возможно, ему стоит сменить обстановку, и нашел ему работу каменщиком в Турине, но Лоренцо отказался. Он жил как бродяга, спал где придется, даже под открытым небом в суровую зиму 1945–1946 года. Пил, но оставался в ясном уме. Не был верующим и не слишком хорошо знал Евангелие, но рассказал мне кое-что, о чем я не подозревал в Аушвице[1138].
Стоит ненадолго прервать чтение этого единственного свидетельства Леви о том, что случилось с Лоренцо после лета 1945 года (другие фрагменты этого рассказа мы увидим во многих интервью и документах). Прервемся, чтобы подтвердить: то, что рассказал Леви в «Возвращении Лоренцо» и что известно из других источников, почти полностью совпадает с реальной историей.
Мне не удалось найти следа хоть каких-то трудовых контрактов Лоренцо в 1945–1946 годах[1139]. По рассказам тех, кто его помнил, он действительно сталстарьевщиком.По средам, как когда-то и его отец, он раскладывал для продажи всякий хлам у входа в кинотеатрIride. Об этом писал и местный священник дон Лента, «исследовавший пожилых фоссанцев, от предпринимателей до строителей, в довоенном Борго-Веккьо»[1140].
Братья, сестры и прочие родственники, опрошенные в 1990-х Томсоном и Энджер, местные энтузиасты-краеведы, хранители коллективной памяти Фоссано, подтвердили: Лоренцо больше официально не работал[1141]. И все же несколько недель он был чем-то занят — это подтверждает отрывок из биографии Леви.
В коротком письме Эмме Далла Вольте (матери Альберто), датированном 3 ноября 1945 года, Лоренцо рассказал о несчастном случае. Произошел он, вероятнее всего, в сентябре: «Я упал, когда заготавливал дрова, и очень сильно ударился. Мне пришлось месяц пробыть в больнице, и сейчас я хромаю — что ж, и такое случается в жизни»[1142]. Но все же большую часть времени он трудилсястарьевщиком.
Местный житель Микеле Тавелла, родившийся в 1940 году и собравший десятки фотографий Бурге и его жителей — свидетельств XX века, — показал мне снимок: старьевщик в сползшей на лоб шляпе тянет за собой тележку; фотографу из-за его спины улыбаются две девчонки. Лица мужчины не видно, но это точно не Лоренцо, я уверен. Однако фото позволило мне представить, как именно выглядела его тачка на двух колесах. Леви дал нам понять в рассказе «Долина Гверрино» (La valle di Guerrino), что «иногда» Лоренцо мог даже спать в этой тележке[1143].
Он был истерзан, изнурен, потерян. Говорил ли он о своем отчаянии, выражал его словами? Из многих интервью мы знаем: точно говорил другу Примо, «хорошему парню»[1144] (как он охарактеризовал его в письме матери Альберто). В разговоре с Караччиоло[1145] у Леви при рассказе об этом навернулись слезы.
Он говорил: «В таком мире, как этот, не стоит жить». И, будучи каменщиком, хорошим каменщиком, он перестал работать на стройке, стал старьевщиком: покупал и продавал металлолом, и все те гроши, которые зарабатывал, пропивал. Когда время от времени я приезжал к нему в Фоссано и спрашивал: «Почему ты так живешь?» — он холодно отвечал мне: «…не вижу смысла жить, я пью, потому что мне проще быть пьяным, чем трезвым»[1146].
Элвину Розенфельду Леви говорил: «Вернувшись домой, он не стал больше работать каменщиком, потому что был изранен. Не физически — морально. То, что он увидел в Аушвице, и все то, что сегодня оставляет равнодушными многих, ранило его. И он не хотел больше жить. Начал пить. Я безуспешно пытался его переубедить, но он сказал мне довольно холодно: “Зачем дальше жить в этом мире?” Из-за алкоголя он стал часто ходить, пошатываясь; зимой пьяным много раз падал в снег»[1147].
В интервью Габриэлю Мотоле[1148] мы видим нигде ранее не встречавшееся упоминание холодной войны.
Он спросил меня однажды довольно лаконично: «Зачем еще мы приходим в этот мир, если не помогать друг другу?» Конец. Точка. Но он боялся мира. Он видел в Аушвице, как люди умирают как мухи, и это сделало его несчастным. Он не был евреем и не был узником. Но он все пропускал через себя. После возвращения домой он начал пить. Я поехал к нему — он жил недалеко от Турина, — чтобы попытаться убедить его бросить пить.
Он оставил свое ремесло каменщика и начал покупать и продавать всякие железяки, чтобы заработать себе на выпивку. Пропивал все, что зарабатывал, — до последней лиры. Я спросил его — почему, и он честно ответил: «Я больше не хочу жить. Мне достаточно. После того, как я узнал об угрозе атомной бомбы… Думаю, я видел все…»
Он многое понял, но так никогда и не узнал, где именно побывал: вместо «Аушвиц» он произносил что-то вроде «Ау-Швисс» — как «Швейцария». Его представления о географии были путаными. Он не мог больше работать по часам. Он напивался и забывался пьяным в снегу[1149].
Лоренцо «боялся мира», ему не хотелось больше жить, «как будто бы я просил родиться». И еще хуже было то, что он не хотел больше строить.
Прежде чем рассказать, о чем Леви даже не «подозревал» в Аушвице, попробуем представить его встречи с Лоренцо в остерии. (Я понимаю, что тема вроде бы притянута за уши, но на деле она очень важна и поэтому необходима, к тому же еще и в определенное время.) Именно в «Пигере»старьевщикЛоренцо проводил большую часть времени — едва ему удавалось сшибить пару лир, он немедленно отправлялся их пропивать.
О тех часах, которые Примо и Лоренцо были вместе, сохранились кое-какие — косвенные — свидетельства, и мы их увидим. Прежде всего они представлены в книге Иана Томсона «Примо Леви. Жизнь» (Primo Levi. Una vita). Автор пишет: брат Секондо вспоминал, что, когда Примо приехал из Турина в первый раз, Лоренцо «не хотел говорить об Аушвице и с яростью алкоголика умолял Леви уйти»[1150]. Нельзя отрицать — так все и было.
Тот, кто когда-то обладал молодым и спортивным телом, благодаря чему был отобран в специальные войска, теперь стал пьяницей, и Леви чувствовал в его дыхании запах застарелой граппы. Перроне спускал на граппу все до последнего гроша и пьяным засыпал в кустах или в обледенелых канавах. Леви сумел найти ему работу каменщика в Турине, но теперь его старое дело было Лоренцо ненавистно. Перроне думал лишь о местном празднике Святой Анны 26 июля, когда сможет бесплатно напиться до бесчувствия[1151].
Он все же поработал несколько дней в Турине — об этом вспомнила племянница Эмма. Она училась там в начальной школе и была очень привязана к дяде Лоренцо. Эмма помнит, как вместе с матерью ходила встречать его на станцию Порта-Нуова[1152], [1153]. Но я полагаю, что Примо и Лоренцо все же чаще виделись в Фоссано.
Этому есть и еще одно подтверждение, обнаруженное в бумагах Энджер (я сумел расшифровать ее рукописные заметки на итальянском вперемешку с английским): по воспоминаниям Секондо, Примо называл «мамой» и их с Лоренцо мать[1154].
Остается вопрос, о чем же говорили Лоренцо и Примо во время этих встреч?
Мы можем найти ответ в различных текстах Леви. В первую очередь в «Звездном ключе», герой которого Фауссоне, по признанию[1155] автора, — его альтер эго. Он без умолку болтает, но в какой-то момент «против всех своих привычек» резко замолкает и дальше идет «молчаливо бок о бок со мной, с руками за спиной и опустив глаза»[1156]. В этом описании как будто бы проглядывает еще и образ Лоренцо.
Всем известно: совместный тяжелый опыт может в одночасье разрушить самые невероятные человеческие отношения. Но, как мы видим в «Если не сейчас, то когда?», случается и обратное: общие тяготы сближают. Леви пишет о двух персонажах: «Они подолгу молчали, наслаждаясь этой расслабленной и естественной тишиной, которая возникает из взаимного доверия. Когда вы многое пережили вместе, больше нет потребности разговаривать»[1157].
Другое альтер эго Леви — часовщик Мендель и его двойник Леонид, о котором я уже писал. Он приравнен еще и к Лоренцо (только Леонид, как и Мендель, не был пьяницей). Нам приоткрывается дополнительная дверца в беседы Леви с другом-каменщиком. Леонид так завершает историю о своей несчастной доле: «С меня довольно. Хватит идти неизвестно куда. Достаточно с меня крови и подонков, я хотел бы остановиться и я хотел бы умереть». Леви-рассказчик описывает эту сцену так:
Мендель ничего не ответил. Он понимал, что его товарищ был не из тех, кого способны излечить слова, — вероятно, слова не помогли бы никому, кто нес на плечах подобный груз. И тем не менее он чувствовал себя в долгу перед ним, виноватым, бессильным помочь, когда видишь, как кто-то тонет на мелководье, но не зовет на помощь, — раз так, то пусть погибает. Чтобы ему помочь, надо было его понять, но, чтобы понять, требовалось, чтобы он говорил. Но он не говорил — произносил четыре слова и вновь замолкал, не глядя в глаза[1158].
И еще о Леониде, «хорошем парне с плохим характером»[1159]: «он начал страдать намного раньше нас» и «его следует лечить»[1160]. Вполне возможно, Леви действительно описывал Лоренцо, с которым в те годы проводил много времени в «Пигере» в Бурге. Вероятно, это повлияло на образ Менделя, движимого «молчаливой потребностью в достоинстве»[1161] и время от времени грезившего под воздействием усталости, пустоты и «желания тихого и белого небытия, подобного зимнему снегопаду»[1162].
Все встало на свои места в 1945 году. Вдали от места, где Лоренцо когда-то отдал Примо свой свитер — на расстоянии в 1412 километров, — начались холода.Такканаконец-то опять был дома, и к нему приезжал Примо — между тем, кто помогает, и тем, кому помогают, возникает связь[1163]. Насколько мы знаем, встречи в «Пигере» были частыми. Если честно, то слишком частыми — для Лоренцо всегда находился столик[1164]. Но иногда друзья вместе шли на улицу Микелини.
О том, как тогда выглядел Лоренцо, мы имеем некоторое представление. Леви же мне видится точно таким же, как его персонаж в спектакле Антонио Марторелло «Я вам приказываю» (Io vi comando): элегантным, как было положено в то время начинающему химику, в до блеска начищенных ботинках. Но неприкаянным и потерянным. Этот спектакль, посвященныйТакка, в марте 2022 года дважды показали в Фоссано[1165]. Вы можете себе представить, как Леви, как пишет Томсон[1166], любивший простых людей, «фабричных рабочих, работников виноделен, металлистов[1167]», поглощает литры вина или хотя бы опрокидывает пару бокалов за столиком «Пигера»?!
Остерия «Пигриция»[1168] получила название по прозвищу владельца. Старожил-borgatinoТавелла рассказал, что тот, не поднимаясь, частенько велел жене: «Подгони-ка мне полпузыря —mês s’tup». Патологическая лень хозяина-выпивохи была замечена, а пьемонтский диалект дооформил прозвище. Оно приклеилось и к заведению:Pigr— «ленивый» — «Пигер»[1169].
Для Фоссано довольно обычно почти полностью вытеснять настоящие имена (как в случае сТакка). Позже эту остерию продали, и она опять стала называться по прозвищу нового владельца — «Сланс»[1170]. Хозяин медленно ходил и сильно шаркал:slans, slans[1171]. В «Пигере» спорили, играли в карты — особенно в тресетте[1172], [1173], пели под гитару[1174], как дома, пили местное вино — жуткое, к слову, пойло[1175]. Зато компания тут всегда была отличной.
В те времена в «Пигер» приходилось ходить даже 60-летнему священнику Франческо Бертотти. Чтобы проповедовать, ему ничего не оставалось, как садиться с «паствой» за стол. «Давай, преподобный, выпей с нами», — призывалидона Бертоттитела тех, чьи души он пытался отыскать[1176].
Вот как описывал «Пигер» известный нам мэр Манфреди: «Тут каменщики и рыбаки, острые на язык любители непристойных шуток, грубые и жесткие; они демонстрировали свое презрение к любой власти и удобствам; вели убогую, пропахшую потом жизнь. Это было царство дона Бертотти, преподобного, которому известно все худшее и лучшее в этих людях. Это был мир женщин-портомоек, которые отбивали белье о камни…»[1177]
В «Пигере» забывались тяготы бытия. Как видно на одной из опубликованных Манфреди фотографий, там всегда было многолюдно: «Простой народ, грубый и искренний. Могли отвесить друг другуsganassoni— затрещину, но пара стаканов вина тут же скрепляла дружбу»[1178].
Мы не знаем, сколько именно выпивал Примо Леви, но он точно был умерен в выпивке. Сам он писал об этом совершенно ясно в антологии «В поисках корней» (La ricerca delle radici), представляя встречу с поэтом XVIII века Джузеппе Парини. Автор назвал его «одним из тех людей, с кем сквозь века хотелось бы поговорить и узнать его получше: может быть, за столом, вечером, на берегу какого-нибудь озера, за бокалом хорошего вина»[1179].
В рассказе «Калий»[1180] Леви писал о некоемspirito[1181] и о том, что приупотреблении«алкоголь… веселит душу и греет сердце»[1182]. Примо, несомненно, знал и негативную сторону: возбуждающий[1183], опьяняющим[1184] и дурманящий эффект[1185] спиртного и понимал, «для чего нужен» алкоголь. На вершине, когда «слабнет хватка», он «снимает усталость, расслабляет, согревает и поднимает настроение» (рассказ «Медвежье мясо»,La carne dell’orso; опубликован в 1961 году)[1186]. Но какая у этого цена…
Способ опьянеть, правда, смертельно опасный, был найден даже в лагере — глотнуть метанола, читаем мы в газетеLa Stampaза год до смерти Леви[1187]. Разумеется, Примо знал, каково это — «перебрать» «мутного, вязкого и кислого»[1188], что и описал в «Звездном ключе».
Вино никогда мне не благоприятствовало. Это оно погрузило меня в неприятное состояние униженности и бессилия; я не терял ясности, но чувствовал, как потихоньку слабею, и мне становится сложнее держаться на ногах. Я боялся момента, когда мне придется подняться с лавки, чувствовал язык связанным. Мое зрение неприятно сузилось, и я наблюдал, как торжественно разворачивались два берега реки, как бы через диафрагму или, вернее, как если бы перед моими глазами был один из тех маленьких театральных биноклей, которые использовали в прошлом веке[1189].
В следующем отрывке автор (с большой долей вероятности) списывает своего героя Фауссоне с Лоренцо: алкоголь «не затуманивал его разум, но как будто обнажал его, снимая защитную оболочку. Я никогда не видел его таким молчаливым, но странным образом это молчание делало нас ближе, а не отдаляло. Без жадности, но и без особого удовольствия он опрокинул еще один стакан, как будто принял лекарство»[1190].
Герой рассказа «Гости» (Ospiti) Санте замечает: «Уже давно я спокойно не ходил в остерию, потому что войти, выпить бокал и уйти — это как будто бы и не заходить вовсе»[1191]. И действительно, Лоренцо казалось, что выпивка «была необходима его обмену веществ, как вода земле»[1192].
Кому незнакомо, как действует алкоголь? У Леви был любимый сорт виски (в очень «британском» стиле —Ballantine’s[1193], [1194]); он умел наблюдать и,что существенно,талантливо передавать увиденное на бумаге. В «Передышке» описан пьяный в стельку советский капитан Иван Антонович Егоров: «огромные штаны доходили ему до подмышек»[1195], «погруженный в безутешную алкогольную тоску»[1196], разговаривал «с одной и той же замогильной интонацией»[1197], попеременно «икая и рыгая»[1198], [1199]. Все эти фразы, возможно, выглядят довольно бессвязно, но сквозь них, я полагаю, проступает образ Лоренцо[1200].
Остается еще вопрос языка — Леви понимал пьемонтский диалект[1201]: «Это был язык моего детства, на котором отец разговаривал с матерью, а она — с лавочниками»[1202]. Я думаю[1203], Примо и говорил на нем достаточно хорошо, и прекрасно сознавал разницу между ним и итальянским (или французским, английским, немецким[1204]) языком. Диалект — это «разговорный инструмент», а итальянский язык — «окаменевший»[1205] и «более всего подходящий для эпитафий на могильных плитах»[1206], [1207]. Вот как писал Леви об одном из своих персонажей:
Он… говорил на пьемонтском диалекте. Последнее обстоятельство меня смутило, потому что невежливо отвечать по-итальянски тому, кто говорит с тобой на диалекте: ты сразу же оказываешься по другую сторону барьера, попадаешь в разряд аристократов, благородных господ или, по выражению моего знаменитого однофамильца, луиджинцев[1208]. К тому же мой пьемонтский был настолько правильный грамматически и фонетически, настолько невыразительный и гладкий, заученный и безликий, что казался ненастоящим. В нем не было и следа атавистической непосредственности, он появился на свет за письменным столом при свете керосиновой лампы в результате прилежных занятий лексикой и грамматикой[1209], [1210].
В «Пигере» слетали все маски[1211]. Человек «воспитанный» и образованный, элегантный и грамотный, не умеющий выражаться непристойно[1212], сидел напротив Лоренцо — неотесанного и настоящего. Чертовски настоящего!
Леви был одним из лучших студентов-химиков на курсе, поэтому он пытался упорядочить хаос. Всегда удивительно спокойный[1213], Примо не умел «пускать в ход кулаки» даже для самообороны, хотя всегда держал удар[1214]. «Не потому, что считаю себя святым или мешает интеллектуальный аристократизм, а исключительно из-за неумения драться», — четко заявил он в конце жизни[1215], [1216].
И вот после Аушвица Леви сидел в остерии. Напротив человек, который проучился в школе три класса и начал работать в 10 лет. Пока Примо ставил опыты в лаборатории, а на выходных покорял горные вершины, Лоренцо недели напролет шагал горными тропами, незаконно пересекал государственные границы, зло и устало сплевывал, изредка цедил сквозь зубы ругательства и нанимался на службу к очередному хозяину.
«Легендарный» Примо Леви еще со школы[1217] «никогда не злился». Он был одним из самых спокойных, искренних и мирных людей, каких породила человеческая культура, — но не по причине врожденной уравновешенности, а из-за самодисциплины[1218]. Леви мог быть беспокойным, суровым и безжалостным — но лишь на словах, а не какТакка. Точка.
Лоренцо же, к удивлению, «говорил как никто другой» и, как Сандро Дельмастро, изъяснялся «на своем немногословном языке»[1219], [1220]. Именно во время этих встреч Лоренцо рассказал Леви большую часть того, что нам известно сегодня: подробности случая с засыпанным землей и камнями котелком с супом (несмотря на поврежденную барабанную перепонку, Лоренцо все равно принес друзьям поесть). Возможно, «разговор не клеился, занимался и вновь потухал, как огонь на сырых дровах» (здесь я привожу слова из рассказа Леви «Порок формы»[1221]). А может, наоборот — им было что обсудить.
Я до сих пор не раскрыл здесь одной важной детали. И скоро объясню почему.
В Фоссано Леви был в каком-то смысле как дома[1222]. В некоторых интервью Примо говорил о Лоренцо, что он «был из Фоссано, как и мой отец, и у нас даже имелись общие знакомые»[1223]. Семья писателя действительно происходила из тех мест, но не из самого Фоссано, а из коммуны Бене-Ваджиенна (14 минут езды, согласноGoogle). Общие знакомые и стали одной из первых тем для разговоров в преисподней — в Аушвице[1224].
Леви часто вспоминал об этом. Например, в интервью Караччиоло: «И еще большей удачей оказалось то, что часть моей семьи была родом из Фоссано близ Кунео и у нас даже нашлись общие знакомые. Каменщик Лоренцо оказался знаком с тетками моего отца»[1225].
Эти тетушки, почти знаменитые, упоминаются только в одном тексте Леви — коротком рассказе «Белка» (Lo scoiattolo), написанном незадолго до смерти[1226] и вышедшем в сборнике «Чужое ремесло» (1985). Там же появляется и фамилия «Перроне».
Рассказ основан на игре слов — любимом занятии химика[1227]. «Белка» начинается так: «Несколько лет назад мне довелось представить двум моим пожилым тетушкам, живущим в провинции, синьора по фамилии Перроне. Тетушки тут же переделали эту фамилию в “Прун” и все оставшееся время обращались к нему исключительно “месье Прун”. Он же воспринял это как само собой разумеющееся и нисколько не удивился». И дальше: «Этот случай меня поразил, потому что фонетическая разница между “Перроне” и “Прун” достаточно большая, и я, горожанин, понятия не имел, что “прун” в здешних местах означает “белка”».
Рассказ изобилует интересными этимологическими подробностями и историями о белках, но суть не в этом. Из телевизионной передачи, которая вышла в эфир в 1985 году (интервью Джорджио Бокки[1228]), мы точно знаем, что Леви представил родственницам именно Лоренцо, и «эти старые тетушки, глухие, не слишком образованные и провинциальные», «тут же восстановили правильное имя синьора Перроне — Прун»[1229].
Последняя история рассказа «Белка» — о зверьке, на которого Леви наткнулся в лаборатории биохимии. Там изучали проблемы сна. Белка все время вынужденно бежала в колесе — чтобы ее в нем «не бросало».
Белка была измучена: она тяжело припадала на лапы на своей бесконечной дороге и напомнила мне гребцов на галере или заключенных в Китае, которых заставляли день и ночь двигаться в похожих клетках, чтобы направить воду в оросительные каналы. В лаборатории никого не было, и я застопорил колесо. Оно остановилась, и белка тут же уснула[1230].
Финал рассказа типично самоироничен для Леви[1231]: «Может быть, именно я виноват, что о сне и бессоннице до сих пор известно так мало»[1232]. Но этим рассказом о белке завершается и история Лоренцо. Животное, обреченное на сизифов труд, — в некотором роде символ всей жизниmuradur.
Для него, без сомнения, все так и было. В интервью 1978 года Леви сказал: «Он начал пить и говорил мне, что не хочет больше жить, что пожил уже достаточно»[1233]. Из просто нелюдимого Лоренцо превратился в мрачного, потому что больше не чувствовал себя нужным. Об этом говорила и Энджер, которая глубже других узнала Лоренцо, хотя никогда с ним не встречалась: «Он опустился на дно не потому, что увидел слишком много зла, а потому, что не мог больше делать добро». Она писала на английском:
Not just because he had seen too much evil,
but because he could no longer do good[1234].
Вот наконец-то и пришло время рассказать, о чем узнал Леви в один из своих первых визитов к Лоренцо — скорее всего, в ноябре 1945 года. Я немного поиграл с фабулой и не сразу поведал вам историю тетушек Леви из «Бене» (как местные называют Бене-Ваджиенна[1235]) и об их общих с Лоренцо знакомых. Я не хотел, чтобы у вас создалось неправильное впечатление: Лоренцо помог Примо как соотечественнику и земляку, поскольку оба из Пьемонта и почти из одного города.
Конечно, можно сказать: помогать следует любому, попавшему в беду, и неважно, верующий ты или нет. И что — прямо по Оруэллу — некоторые ближние оказываются роднее других и в отношении них проще творить добро. Однако Лоренцо так не считал — он был другим. Примо узнал об этом только по возвращении — а раньше даже и не догадывался.
Там, внизу, он помог не только мне. Он опекал и других, итальянцев и не только, но ему казалось правильным не рассказывать мне об этом. «Мы приходим в этот мир, чтобы делать добро, а не хвалиться этим», — говорил он. В «Суиссе» он был настоящим богачом по сравнению с нами и мог нам помогать. Но сейчас все было кончено, у него не было больше такой возможности[1236].
Лоренцо —Такка, «Ло. Пе.», «святой Антонио», Дон Кихот,месье Прун— мало говорил. Он был слишком занят делом. Но теперь он шел ко дну и, как Леонид[1237], не просил помощи. Может, он и говорил так же, как персонаж Леви: «Четыре слова и затем молчание, стараясь не встретиться взглядом». А может, он не мог навалить неподъемную тяжесть на плечи своего друга-химика.Muradurбыл не из тех, кого можно «вылечить словами».
Растратив всю энергию и сотни раз рискуя жизнью (ради близкого, ради далекого — ему было все равно), теперь он начал крутиться безрезультатно, как белка в колесе. Пока Примо упорно искал смысл существования, Лоренцо его необратимо терял.
Эта история о Лоренцо, а не о Примо Леви. Не о начале, а о беспощадном скором завершении. Хотя ничего неотвратимого не бывает — ни в истории, ни в человеческой жизни.
От тех, кто всегда напоминает о вас
[1238]
Фирма G.Beotti, с которой Лоренцо отправился в Германию, продолжала работать и после окончания войны. В конце года ее головной офис переехал на улицу Темпио, 2, все там же, в Пьяченце, и менее чем через 12 месяцев началась «реконструкция здания» в Милане по улице Понтаччо[1239]. G.Beottiпрекратила деятельность лишь в 1966 году[1240] (мы это уже выяснили).
Стоит вернуться к контракту, который фирмы G.BeottiиColomboподписали в 1942 году. В приложении к документу содержится важная деталь — о квалификации рабочих, в том числе каменщиков (к ним принадлежал и Лоренцо, что подтверждается его трудовой книжкой[1241]). От них требовалось еще и «умение выполнять штукатурные работы и декоративную клинкерную облицовку»[1242].
Можно даже не сомневаться — эти навыки были очень востребованы в послевоенной Италии. Страна лежала в руинах, и трудоустроиться таким, как Лоренцо[1243], точно не было сложно. И все же, судя по единственной в жизни трудовой книжке, выданной в 1937 году, почти все время после возвращения в Италию Лоренцо не имел официального места работы.
Я уже писал, что в книжке нет записей ни за 1945-й, ни за следующий год. Как вспомнила племянница Эмма, Лоренцо что-то говорил о дровах, но, скорее всего, речь шла о какой-то непрофессиональной разовой подработке. Все это время он состоял на учете в бюро по трудоустройству Фоссано, куда однажды уже обращался после вступления Италии в войну в июле 1940 года[1244]. Строителями тогда работали в основном мужчины от 16 до 40 лет (хотя уже в начале XX века большинству строителей в Фоссано было от 11 до 45)[1245] — в этом смысле Лоренцо был типичным местным рабочим. Тем более удивляют пустые страницы в его трудовой книжке.
Лоренцо, несомненно, знал свое дело и у него имелся опыт, но он просто больше не хотел этим заниматься. Хотя, предполагаю, что он не только ходил по улицам с тележкой старьевщика. Лоренцо наверняка подрабатывал на стройках — просто в послевоенном хаосе было не до формальностей. И все же, учитывая количество записей в трудовой за 1942–1945 годы (фирмаSaporitiв аэропорту Левальдиджи; затем G.BeottiиColomboв Моновице), хроническое отсутствие у Лоренцо постоянного места работы и в последующие годы не может не бросаться в глаза.
Даже в лагере, как мы уже говорили, «работа могла порой стать защитой». Как писал Леви в «Канувших и спасенных» о тех, «кому удавалось продолжать трудиться в лагере по своей профессии»[1246], — портных, сапожниках, столярах, кузнецах, каменщиках: «Получив возможность заниматься привычным делом, они в определенной степени возвращали себе человеческое достоинство. Впрочем, работа выручала и многих других, она тренировала ум, отвлекала от мыслей о смерти, приучала жить сегодняшним днем: известно, что повседневные заботы, даже мучительные и неприятные, помогают не думать об угрозе более страшных, но более далеких, будущих неприятностях»[1247], [1248].
Но Лоренцо не искал успокоения в труде, или просто «хорошо сделанная работа» уже не помогала освободиться от тяжелых мыслей. Он слишком страдал, так как не утратил своего достоинства.
Сразу же после войны «старики молчали, а молодежь жила», писал Самуэле Салери библиотекарю Джованни Менарди[1249]. Фотографии того времени подтверждают эту тривиальную истину — возможно, раскрывающую подлинную суть человеческой натуры.
Был ли 40-летний Лоренцо стариком? В глазах искрящейся молодежи из Бурге — скорее да. После «Суисса» его образ как будто бы испарился — просто исчез. Тавелла (сейчас старожил Фоссано, а тогда младший школьник) и племянница Эмма хорошо помнят семью Пероне: ибородача Джованни, у которого тоже были проблемы с легкими, и жестянщиков Микеле и Секондо, и даже сестру Катерину.
А вот Джованну Тавелла не помнит — она уехала из Фоссано вместе с Эммой. И Лоренцо, которого в те годы он не мог не встречать, не помнит тоже — совсем. Это невероятно — он жил всего в 20 минутах ходьбы. «Говорят, он не выходил из дома, у него особо не было друзей и он ни с кем не общался», — в разговоре со мной Тавелла вспомнил об этом и сам удивился[1250].
Получается, квалифицированному каменщику в Фоссано не досталось работы? И от этогоТакка«почти не выходил из дома», как в 2000 году подтвердил мне его племянник Беппе?[1251] Вряд ли. Могу представить, как он, закрыв лицо руками, говорил скорее себе, чем кому-то еще: «Я устал. Я так устал там, впреисподней.Она поглотила меня».
Примо Леви сдержал слово, данное неразлучному другу Альберто: он сделал для Лоренцо все что мог — в прямом смысле. Не то чтобы я сомневался, но этому имеются и документальные подтверждения.
Одно из посланий Лоренцо просто разбивает сердце: «Всегда вспоминаю, передаю Вам самые искренние приветы, Вам, Вашей дорогой маме и сестре, Ваш друг Перроне Лоренцо». Это первая открытка с видом Фоссано[1252]; она адресована «доктору Примо Леви» и отправлена из Кунео 27 числа. То ли в феврале, то ли в июле 1946 года — дата на почтовом штемпеле смазана.
Я не предполагал, что Лоренцо не чувствовал себя с Примо на равных[1253] и что это были одни из многих асимметричных отношений, которые поддерживал Леви. «Будучи химиком, знающим все о химических соединениях, я оказался неподготовленным в вопросах того, что соединяет людей. Здесь и впрямь все вероятно, достаточно вспомнить о некоторых, казалось бы, невозможных, но долговечных браках и о крепкой дружбе совершенно непохожих между собой людей», — писал он в книге «В поисках корней»[1254] как раз в то время, когда вышло и «Возвращение Лоренцо».
Я знал, что они переписывались, но корреспонденция со стороны Примо не сохранилась. Энджер безуспешно пыталась отыскать хоть что-нибудь еще в 1990-е[1255], но обнаружила лишь письмо Лоренцо Эмме Далла Вольте, которое теперь хранится в архиве Энджер[1256].
Я и представить не мог, что однажды найдутся письма, которые Лоренцо отправлял Примо. Невероятная новость пришла из Международного центра исследований творчества Примо Леви в первый день лета 2022 года. Находка символически завершала первую послевоенную зиму, если письма были написаны в феврале 1946 года. Но если в конце июля — то нет. Однако письменные послания существуют, они дошли до адресата, не пропали и теперь являются документальной привязкой к 1946 году — первому мирному году, по крайней мере в этом уголке Европы[1257].
От Лоренцо за тот год у нас сохранились прекрасные, но короткие строчки; Леви оставил нам множество письменных свидетельств. «Рассказывать — это действенное лекарство», — читаем мы в рассказе «Задача молекулы» (La sfida della molecola)[1258]. Леви чувствует «облегчение»[1259], он «излечился» от лагеря, описывая его на бумаге[1260]. Излечился словами.
В сером январе 1946 года «еще мясо и уголь продавались по карточкам, автомобилей ни у кого не было, но Италия дышала небывалой свободой и надеждой»[1261]. Однако Леви чувствовал себя плохо: «То, что я видел и пережил, сломало меня изнутри; я чувствовал себя ближе к мертвым, чем к живым, и мне было стыдно, что я человек, потому что это люди создали Освенцим, а Освенцим поглотил миллионы человеческих существ, и многих моих друзей, и женщину, которая по-прежнему оставалась в моем сердце»[1262]. Но Леви нашел выход из этого тупика, о чем и написал в рассказе «Хром» в сборнике «Периодическая система».
Мне казалось, что, рассказывая все это, можно как-то освободиться, и я чувствовал себя Старым Мореходом из поэмы Колриджа[1263], который хватает посреди улицы за рукава спешащих на свадьбу гостей и пристает к ним со своей историей о проклятии. Я сочинял стихи, лаконичные и полные боли, до умопомрачения рассказывал устно и писал на бумаге о пережитом, пока не родилась наконец книга; за письменным столом я обретал ненадолго покой и чувствовал, что снова делаюсь человеком, таким же, как все: не мучеником, не мерзавцем, не святым, а просто одним из тех, кто заводит семью и смотрит не в прошлое, а в будущее[1264], [1265].
Судьба в то время преподнесла Леви «еще один, особенный, единственный в своем роде, подарок — встречу с женщиной — настоящей, из плоти и крови, молодой и горячей (ее тепло я чувствовал через два наших пальто, идя с ней бок о бок по бульварам, подернутым влажным туманом, по улицам, вдоль еще не разобранных развалин). Она была веселой, спокойной, мудрой, надежной»[1266], [1267]. Это была Лучия Морпурго, которая в сентябре следующего года стала женой Примо[1268].
«Уже через несколько часов [после первой встречи] я почувствовал себя обновленным, полным новых сил, выздоровевшим от долгой болезни, очистившимся и готовым наконец-то с радостью и энергией снова вступить в жизнь. Мир вокруг меня тоже вдруг выздоровел, померкли в памяти лицо и имя той женщины, что сошла вместе со мной в ад и не вернулась обратно»[1269], [1270] — лицо и имя Ванды Маэстро.
И писание мое изменилось, перестало быть мучительным путем к выздоровлению, жалобной просьбой о помощи, тоской по дружеским лицам; не омраченное больше одиночеством, оно обрело ясность, как труд химика, который взвешивает, делит, измеряет и выносит суждения на основе веских доказательств, стараясь ответить на все «почему?». Помимо чувства облегчения и освобождения, свойственного тому, кто вернулся и рассказывает о пережитом, мне теперь доставляло удовольствие писать; это было новое, сложное, необыкновенное удовольствие, подобное тому, какое я испытал студентом, постигая торжественный порядок дифференциального исчисления. Какое счастье было искать, находить, придумывать нужное слово — соразмерное, краткое и сильное; вытаскивать из памяти события и описывать их максимально строго, не нагромождая лишних слов. Как это ни парадоксально, но мои воспоминания из тяжкого груза превращались постепенно в ценный материал, и сам я по мере работы над книгой рос, словно растение из брошенного в благодатную почву семени[1271], [1272].
Друзья разделились классически: один расцветал — другой угасал. Леви был верен слову и пытался поддержать Лоренцо — «подкидывал деньжат» и «кое-что из одежды», но, казалось, помочь ему было невозможно. Примо говорил Николо Караччиоло о Лоренцо: «Он был очень плох», «сломлен увиденным в Аушвице» и, будучи «хоть и немногословным, но крайне чувствительным человеком», оказался «глубоко травмирован и не хотел больше жить»[1273].
Самому Леви, наоборот, казалось, что он пишет «об очень далеком прошлом»[1274]. Книга «Человек ли это?» вышла 11 октября 1947 года — меньше чем через два года после возвращения[1275], а отрывки публиковались в еженедельной газетеL’amico del popoloи журналеIl Ponteеще раньше, уже между мартом и августом[1276].
Получив авторские экземпляры, Леви отвез их Лоренцо и Бьянке Гвидетти Серра. Книга из первого тиража с автографом автора: «Бьянке, Примо»[1277] — сохранилась. Надпись на форзаце книги Лоренцо неизвестна — возможно, там было примерно то же самое, но, может, и что-то еще. Мы вряд узнаем точно, если только экземпляр вдруг случайно где-нибудь не всплывет.
После смерти мужа мать Лоренцо чувствовала себя потерянной, а старший брат Джованни «полностью замкнулся в себе». Главой семьи стала Катерина, «самая гордая» из Пероне, по словам Энджер, — в действительности, самая энергичная и решительная. Именно она сберегла фотографии Лоренцо и рабочие документы, «потому что ремесло было той его частью, которая уцелела».
Однако от всего прочего Катерина безжалостно избавилась — пропали «котелок, в котором он приносил суп Примо и Альберто; одежда, в том числе и тот самый белый свитер из козьей шерсти; книги, и среди них экземпляр “Человек ли это?” с дарственной подписью Примо»[1278]. Не сразу выбросили только письма Леви — «может быть, потому, что они доказывали, что Лоренцо был дорог кому-то еще».
Но эти письма доказывали и кое-что еще: Лоренцо выбрал путь саморазрушения и стал пить, потому что хотел умереть. В конце концов стыд, вызванный письмами Примо, перерос утешение, которое они приносили Катерине и другим Пероне, и она или кто-то еще уничтожил их — как в 1945 году Джованна сожгла вместе со всем содержимым мешок, принесенный Лоренцо из Аушвица. Конечно же, для биографа это печальная потеря. Но еще более печальна она для Лоренцо и его семьи[1279].
Слова, которые Леви публично посвящалmuradur— произносил или писал — мы хорошо изучили. Наверное, правильно, что самых личных строк не сохранилось. Скорее всего, в них было то, что мы говорим, когда нечто дорогое утрачено безвозвратно.
Бросивработу в городке Авильяна[1280] в Долине Суза, Примо Леви вернулся в Турин. Он стал жить затворником в старом доме на Корсо-Ре-Умберто и говорить, что является «олицетворением малоподвижности»[1281]. После его смерти Бьянка Гвидетти Серра вспоминала долгие совместные прогулки по горам и холмам и «бесконечные беседы в его гостиной — той же комнате, где он родился»[1282].
Леви был домоседом — за исключением прогулок или походов; спокойным и разговорчивым. Лоренцо, в противоположность — всегда в движении, замкнувшийся в своей боли и обиде. Но он не вымещал на более слабом вековой конфликт поколений — старый, как сама история. Лоренцо превратил его (а Леви записал), если позволите использовать такое огромное слово, в любовь. «А без любви зачем жить?» — спрашивал поэт в диалоге с врачом[1283].
Любовью буквально сочатся строки, написанные рукой Лоренцо от имени Примо, — на такую способен лишь по-настоящему хороший человек. Это тем более удивительно, что слово «любить» в пьемонтском диалекте отсутствует[1284].
Письмо, котороеТаккаотправил Примо из Фоссано 14 декабря 1947 года — еще не отчаянное, но довольно объемное, на двух тетрадных листах, — дает понять, какую «бесконечную боль» он испытывает[1285]. Если я правильно разобрал, какAuschwissон пишет слово Аушвиц, и вспоминает «светлые моменты» «там» с другом Примо. Лоренцо шлет крепкие объятия, будто ищет их для себя, и просит «все забыть», потому что волосы поднимаются от этих воспоминаний. Однако в его словах нет ни капли злости.
Уважаемый синьор Примо Леви.
Я пишу вам эти строки чтобы сообщить что я здоров как надеюсь и вы и ваша жена и мама. Хочу сказать вам что то что вы мне отправили я еще не успел прочитать. Потому что как только получил книгу ее у меня вырвали из рук один хотел ее прочитать другой потому я стал последним но надеюсь что на этой неделе я ее прочитаю. Как вы говорите об Аушвиссе у меня волосы дыбом встают мне лучше забыть иногда мне снятся вновь те хорошие моменты которые были у нас там. За сим прощаюсь с вами всеми от всего сердца и желаю хороших Рождественских праздников всей вашей семье и посылаю вам крепкое объятие от того кто всегда помнит о вас. Ваш друг Лоренцо Перроне прощайте[1286].
Мне неизвестно, прочел ли Лоренцо «Человек ли это?»: он больше не упоминал книгу в письмах, и мы никогда не узнаем, обсуждал ли он ее с автором. Но кто-то из семьи наверняка читал в главах «События лета» и «Последний»рассказыо Лоренцо.
Не думаю, что уТаккабыло тщеславие, какое любого заставило бы «искать себя» на страницах книги. Но также я считаю маловероятным, будто он не выяснил, что именно Примо написал о нем в 250-страничной книге, — их история заняла в ней всего-то пять страниц[1287]. Она напоминала Леви о том, что существует «отдаленная возможность добра»[1288], ради которой стоило выжить.
Ошибочно полагать, что в 1947 году Леви был уже тем самым Примо Леви, которого мы теперь знаем. Крупное издательствоEinaudiизначально отклонило книгу «Человек ли это?», вернувшись к ней лишь спустя несколько лет (тираж тогда составил 2000 экземпляров[1289]). Впервые же ее напечатало издательствоFrancesco De Silva, основанное Франко Антоничелли[1290], [1291].
«Статус» свидетеля Леви получил лишь в конце 1950-х, после того как в 1958 книга вышла вEinaudi. В конце 1959 года Примо дважды выступал публично (в залах на 1500 и 1300 человек) — и это положило начало тому, что впоследствии станет его миссией[1292]. После 1947 года (всего-то десятью годами ранее), вспоминал тогда Леви, книга «Человек ли это?» была известна лишь узкому кругу.
Первый раз она вышла в 1947 году в количестве 2500 экземпляров, но, хотя и была благосклонно встречена критикой, полностью не разошлась: 600 оставшихся экземпляров отправили во Флоренцию на склад нераспроданной печатной продукции, где они погибли во время осеннего наводнения 1966 года. Через десять лет после «мнимой смерти» ее в 1957 году вернуло к жизни издательство Einaudi. Я часто задаюсь бессмысленным вопросом: что было бы, если бы уже первое издание книги имело успех? Возможно, ничего не было бы, и я продолжал бы тянуть лямку химика, становясь писателем лишь в воскресенье (да и то далеко не в каждое), а возможно, наоборот, поддавшись искушению, встал под знамена литературы — писатель, так сказать, в натуральную величину, еще неизвестно, успешный или нет. Повторяю, вопрос праздный: гадать, что было бы, если бы… создавать гипотетическое прошлое — занятие столь же неблагодарное, как и предсказывать будущее[1293], [1294].
Леви писал, потому что хотел рассказать об увиденном как можно большему числу людей и избавиться от тревоги[1295], а не чтобы стать писателем. Хотя он и сознавал, что совершает решительные шаги в этом направлении[1296]. Судя по всему, это сработало. Возможно, именно из-за того, что книга «Человек ли это?» не получила сразу должного внимания и более десяти лет пребывала в подвешенном состоянии.
Но вопрос, которым Леви задавался в отношении своего первого произведения — «что было бы, если бы?..» — не может не возникнуть в отношении Лоренцо и посвященных ему 250 «памятных строк», как сказал Альберто Кавальон[1297]. За десятилетия, прошедшие после 1958 года, книгу прочли десятки, сотни тысяч людей, и сегодня она является всемирным достоянием, доступным миллионам читателей практически в каждом уголке планеты.
Еще при жизни Лоренцо о его поступках, заливавших неожиданным и почти слепящим светом эту серую планету, узнали сотни людей. Но на деле почти все, что им известно, — это только имя.
Думаю, с весны 1948 года Лоренцо и Примо стали видеться реже. Леви работал на износ[1298] вSocieta industriale Vernici e Affini (SIVA)[1299], на лакокрасочном заводе (сначала на проспекте Реджины Маргериты, 274 в Турине; потом в Сеттимо-Торинезе, куда перенесли завод в 1953 году). Новое место работы было недалеко от дома Леви, но гораздо дальше от Фоссано, чем Авильяна, где он трудился раньше[1300]. Однако основная причина более редких встреч была, скорее всего, в другом: 31 октября родилась Лиза Лоренца[1301], первенец четы Леви. Отец назвал дочь в честьmuradur,своего друга и спасителя[1302].
Лоренцо послал Примо милую открытку с заснеженным горным пейзажем, написав «пару строк для маленький Лизы Лоренцы»: «Желаю вам хороших рождественских праздников и хорошего начала года и чтобы небо ей помогало. Прощайте. Лоренцо»[1303].
Отдельно он отправил еще и письмо, не слишком длинное, но и не такое уж короткое. Из него мы узнаем, что он неважно себя чувствовал — с начала зимы его мучил хронический бронхит. Что ж, пришло время затаив дыхание прочесть целиком это трогательное и потрясающее послание. Лоренцо написал его за два дня до Рождества 1948 года — первого Рождества, которое его другу предстояло встретить в роли отца.
Уважаемый синьор доктор Примо.
Отвечаю на ваше письмо которое я был очень рад получить и узнать что вы все еще помните обо мне. Только я не могу помнить о вас потому что когда ты беден ты всегда будешь бедным. В этом году я был богат здоровьем но вы знаете какая она моя болезнь. Как только приходит зима у меня сразу же немного разыгрывается бронхит который останется со мной до самой смерти. Я был очень рад узнать что два месяца назад ваша синьора родила девочку. Лучше любого подарка для меня это то что вы решили дать ей имя Лиза Лоренца. Она будет носить и мое имя но надеюсь бог поможет и она не станет носить и мои страдания которые шли со мной по жизни. А пока передавайте от меня большой привет вашей синьоре и вашей маме и всей семье и также вашему другу де Бенедетти. Я желаю вам хорошего рождества и хорошего нового года всей семье и передаю вам от всего сердца тепло того кто всегда вас будет помнить
Ваш друг Перроне Лоренцо. Прощайтe.
Я хотел бы попросить вас о многом, но вы уже сделали так много для меня, что я даже стыжусь просить больше[1304].
И они возместят
[1305]
Я надеялся застать в живых хоть кого-нибудь. Последней фирмой, в которую в сентябре 1949 года нанялся 45-летний Лоренцо с почасовой оплатой в 45,60 лиры[1306], была («Дутто Антонио и сыновья» (Dutto Antonio & figli) из деревни Спинетта в Кунео.
Я сделал десяток звонков разнообразным Дутто в половине муниципалитета (а эта фамилия там распространена), составил запросы в городские архивы и местную торговую палату. Затем я решил организовать что-то вроде народного поиска: выложил в социальных сетях фото штампа фирмы и основную информацию, полученную из обрывков разговоров с предполагаемыми родственниками и потомками, а сам продолжил отметать многочисленных однофамильцев.
Одного из двух сыновей Антонио Дутто (Dutto) звали Альдо, и у него, как я установил, было прозвищеEl Dutturin[1307] (возможно, так называли и всю семью[1308]). Местные строители не вспомнили фирму с таким названием[1309], но с помощью Веры Мазоеро из отделенияCGIL[1310] в Кунео я выяснил, что на кладбище деревни Спинетта есть захоронение семьиDutturin.
Владелец фирмы Антонио Дутто был внесен в «Общий ежегодник Италии» за 1935 год[1311] какcapomastro(прораб); во всей профильной документации[1312] он присутствовал вплоть до начала 1950-х, когда стал называть себя предпринимателем —impresario[1313].
Антонио Дутто родился в 1896 году (на 8 лет раньше Лоренцо) в Певераньо (примерно 30 километров от Фоссано). Как следует из документов, обнаруженных в историческом архиве торговой палаты Кунео, Антонио Дутто начинал свой бизнес дважды. Сначала в Спинетте где-то между 1931 и 1939 годами, но не позже, чем за два месяца до начала Второй мировой войны, и еще раз — почти сразу после нее, в 1946-м, когда восстанавливал одно из поврежденных зданий[1314]. В сентябре он стал работать в Кунео.
Я не нашел свидетельств об официальном прекращении деятельности этой компании, но, возможно, ее автоматически удалили из реестра после смерти владельца в 1958 году[1315].
В новую фирму Антонио Дутто, которая специализировалась на «промышленном строительстве» и которая вела одну из строек в Фоссано, Лоренцо и нанялся в 1949 году. Об этом свидетельствует штамп в трудовой книжке, удостоверенный подписью Альдо-сына. Подпись идентична другой, оставленной в еще одном документе в том же году[1316]. В то время по плану Фанфани[1317] предполагалось строительство домов для рабочих. ФоссанскийLa Fedeltaрадовался новым строительным площадкам и появлению «рабочих мест, которые помогут справиться с безработицей»[1318].
К сожалению, никого из тех, кто работал у Антонио в 1949 году и мог бы помнить Лоренцо, уже не осталось в живых. Я до последнего надеялся, но все поиски привели лишь к сухим данным о компании и надгробиям с именами. Антонио умер в год выхода нового издания «Человек ли это?»; его сыновья Альдо и Оресте — в 2002 и 2020 годах соответственно. Их сестра Катерина — в 2008 году. Об этом свидетельствует семейная могила в Спинетте.
Я представлял, как найду кого-нибудь, кому на тот момент было лет 20 — значит, сейчас чуть за 90, — и он или она могли бы вспомнить хоть что-нибудь о Лоренцо. Шанс был минимален, но попытаться стоило. Однако теперь мне остается только оставить эту нить и продолжить рассказ, доведя его до конца истории.
У меня перед глазами — мужское лицо. Образ, возможно, ненужный и не особо достоверный: фотография Антонио Дутто на могильном памятнике. Последний работодательТаккавыглядит уверенным в себе — ну или мне просто хочется так думать. Хотя есть повод полагать, что таким Антонио и был: мне удалось раздобыть документ о его территориальном споре с соседями в местечке Тетти-Бовис. Тяжба длилась более года; Дутто, судя по всему, умел быть настойчивым[1319].
Неизвестно, зазывал ли он Лоренцо на работу, или, наоборот, каменщик сам попросился, но я знаю — и это, без сомнения, знал и Дутто как опытный руководитель: он нанял человека, который находился на грани гибели. Судьбаmuradurбыла предрешена, на что указывало многое.
Лоренцо болел. Он сам написал об этом Примо под Рождество 1948 года: «Только приходит зима у меня сразу же немного разыгрывается бронхит который останется со мной до самой смерти». Возможно, в конце 1949 года, когда он уже два месяца работал наDutto Antonio & figli, ему стало хуже. Мы точно знаем: 14 января 1950 года (через четыре месяца после устройства в фирму) каменщик оказался в списках безработных[1320].
Не нашлось документов, которые помогли бы восстановить последние два года жизни Лоренцо. (Знаю только, что как минимум один раз он съездил навестить Леви — точно не наоборот. Об этом есть записанные воспоминания, в том числе и Лучии, жены Примо[1321].)
Начнем со знакомых. Кое-что можно понять из свидетельств Леви, если изучить их в хронологическом порядке. В интервью 1978 года (вышедшем уже после смерти) Леви утверждал: Лоренцо не хотел больше жить, потому что «он уже достаточно всего повидал». Было сказано также, что каменщик вернулся «с куда большим чувством отчаяния, чем я», что он был «в ужасе от увиденного, напуганный и израненный». И что он заболел туберкулезом[1322].
В «Возвращении Лоренцо» (1981 год) Леви пишет без уточнения: «Он заболел». И добавляет, что «благодаря знакомым врачам… смог положить его в больницу, но там ему не давали вина, и он сбежал»[1323]. В интервью 1983 года Примо подтвердил диагноз Лоренцо: туберкулез —alias Tbc[1324].
«Он заболел туберкулезом», — сказал Леви и Габриэлю Мотоле в 1985 году, повторив то же в 1986-м Элвину Розенфельду[1325]. Примо сокрушался о собственной беспомощности: «Его отправили в больницу, но там ему не давали вина, и поэтому он сбежал. Я пытался помочь ему встать на ноги, но безуспешно»[1326].
В интервью Николо Караччиоло (в 1986) Примо сказал то, о чем не упоминал ранее: «Он напивался и спал на улице — и заработал воспаление легких. Я смог положить его в больницу в Савильяно, но там ему не давали вина, и он убежал, потом его нашли полумертвым в какой-то канаве, где он уснул пьяным»[1327].
В предшествующее его собственной смерти десятилетие Леви дал большую часть всех своих интервью, и они вышли уже посмертно[1328]. Примо разбросал по ним основные подсказки[1329], будто боясь забыть[1330] (за исключением точных дат), — чтобы читатели узнали, что же случилось с Лоренцо.
Он заболел туберкулезом — или все началось с воспаления легких? Или наоборот? А что с бронхитом? Благодаря друзьям Примо Лоренцо госпитализировали в ближайшем Савильяно, но он сбежал, потому что нуждался в выпивке. Леви с его привычкой копать глубоко[1331] лучше других знал: следы выцветают, бледнеют и исчезают.
К сожалению, более чем через семь десятков лет достоверность информации проверить невозможно. В больнице Савильяно тогда действительно было одно из немногих в регионе туберкулезных отделений[1332], но медицинскую карту Лоренцо найти не удалось, а она бы нам очень пригодилась. Возможно, однако, что ее никогда и не было: медиков обязали вести подробный учет госпитализаций только после реформы Мариотти 1968–1969 годов[1333].
А кто, кстати, те друзья Примо из Савильяно? Я не смог найти о них упоминаний. Иногда так бывает. Месяцы поисков; как минимум полдюжины работников архива и чиновников, потративших часы… Все ради того, чтобы я мог написать: нам ничего не удалось отыскать — никаких документальных подтверждений. Вот почему в конце книг размещают благодарности тем, кто по просьбе автора взял на себя заботы по поиску, днями и неделями перебирал бумаги в пыльных архивах.
Через 70 лет мы искали историю болезни везде: в архиве больницы Савильяно, который в 1951 году перевезли в Виньолу[1334]; в городском историческом архиве, где хранится часть документации за 1938–1949 годы (это тоже неожиданное препятствие — одно из тех, что возникают при любом поиске). Но самые свежие даты — это все равно 1940-е[1335]. В эти архивы имеет доступ только медицинский персонал, и в Виньоле наши добровольные помощники рылись на стеллажах инфекционного отделения, терапии, хирургии; на всякий случай проверили даже акушерское отделение — ничего. Не подняли только записи приемного покоя за два тяжелых года — с 1950-го[1336], когда началось медленное умирание Лоренцо.
Это не так уж удивляет. Даже если предположить, что медкарта все же существовала, то прошло, к сожалению, слишком много времени.
Доктор Франческо Фруттеро, сын основателя и главного врача больницы Энрико, основанной еще в XIX веке, работал в ней с 1945 по 1953 год (его отец умер только в 1940 году). В подробных мемуарах[1337] Фруттеро не упоминается ни о Леви, ни о Перроне. Правда, доктор мог не иметь отношения к туберкулезному отделению[1338] и точно не был «контактом» Леви[1339] (хотя я на это очень надеялся). Ими не были также представители другой известной в Савильяно медицинской династии[1340].
Когда же началась больничная эпопея Лоренцо — медленное и все более отчаянное угасание? Если верить фоссанскому библиотекарю Карло Морра (1935 года рождения), то он говорил Самуэле Салери: в 1950 или 1951 году Лоренцо уже былciucatun— забулдыгой. Но это всего лишь воспоминания подростка, и они могут быть неточными.
Я плохо помню Лоренцо Пероне. Я встретил его в 1950 или в 1951 году вместе с моим дядей, который иногда с ним работал. Я спросил, кто этот изможденный синьор, и мне ответили, что он был каменщиком (строителем, как сказали бы сейчас), болел, уже мало работал, и чаще всего его можно было найти в остерии.
Естественно, мои воспоминания очень расплывчатые и путаются с тем, что я позднее читал у Примо Леви[1341].
Доктор Джованни Ниффенеджер (1927 года рождения) в 1950 году работал в туберкулезном отделении больницы Савильяно. «Это воспоминания моей молодости, я там часто бывал», — со вздохом он вспоминает пациентов, которые «сменяли друг друга» и «распространяли миллион бацилл». Доктор помнит, как, заразившись, умерли медицинская сестра и монахиня[1342].
Мэру Манфреди на момент «возвращения» Лоренцо (для него он всегда Пероне с одной «р») было лет 19–20. В начале 1990-х Беппе вспоминал, как Лоренцо переходил из остерии в остерию, пока ему не переставали наливать, а потом продолжал скитаться «по окрестностям Сальмура[1343]», пока его не «находили полумертвым». Вот тогда Леви и «отправил его в больницу в Савильяно, где у него были знакомые», как рассказывал Манфреди, немного меняя местами события, о которых говорил и сам Примо[1344].
В те же 1990-е Иан Томсон и Кэрол Энджер независимо друг от друга, но с равной настойчивостью попытались восстановить последние месяцы жизни Лоренцо. Томсон тоже пришел к выводу, что он заболел «туберкулезом, осложненным бронхопневмонией»[1345]. Это подтверждается и письмом Лоренцо, отправленным в конце 1948 года, — то есть оба сообщения Леви о диагнозах друга, скорее всего, верны.
В архиве Томсона, хранящемся вWiener Holocaust Library[1346], есть свидетельства о рождении и о крещении Лоренцо, но нет данных о причине его смерти[1347]. Мог исследователь узнать что-то важное из разговоров, которые вел в те годы?
Однажды ночью, будучи под воздействием граппы, Лоренцо привел домой бывшего полицейского по фамилии Аралья. Как выяснилось позже, он не просто был бездомным, но и болел туберкулезом. Они пропустили еще по стаканчику, и гость уснул на полу, рядом с пятью[1348] братьями и сестрами Перроне. Как алкоголик, Перроне оказался беззащитен перед туберкулезом и через пару недель уже начал кашлять кровью. Леви удалось устроить его в больницу Савильяно недалеко от Фоссано, где у него был знакомый доктор. Он купил Лоренцо шерстяной свитер и зимние брюки и сидел у его кровати, держа за руку. У Перроне начались видения: ему мерещились крысы, львы и, по словам брата Секондо, «крылатые твари»[1349].
Алкоголизм и туберкулез часто идут рука об руку и появляются одновременно. Раньше считалось, что причины одной и другой напасти кроются в бедности и плохих условиях жизни; сегодня подчеркивается их взаимосвязь — это порочный круг. Часто, заболев туберкулезом, человек для облегчения боли начинает пить и быстро приходит к алкоголизму. Но в случае Лоренцо, как мы знаем, было наоборот: алкогольная зависимость у него развилась задолго до того, как он заразился.
Хорватский психиатр и нарколог Владимир Худолин[1350] еще в начале 1990-х говорил, что при одновременной манифестации[1351] этих двух заболеваний «лечением должны заниматься сразу несколько специалистов в тесном сотрудничестве: фтизиатр, психиатр и нарколог». В некоторых странах для таких пациентов создают специальные лечебные учреждения — еще и потому, что многие больные туберкулезом алкоголики «противятся» лечению и в целом «враждебно относятся к лекарствам, медицинским манипуляциям и не особо следят за своим здоровьем»[1352].
При алкоголизме иммунитет часто ослаблен; скорее всего, так было и у Лоренцо, страдавшего хроническим бронхитом. Этанол негативно влияет на работу иммунной системы, делая организм особо восприимчивым к возбудителям ряда инфекций, в том числе пневмонии и туберкулеза[1353]. Лоренцо, без сомнения, попал в этот чертов замкнутый круг.
Алкоголизм в то время уже давно был признан заболеванием — законодательные поправки приняли в 1913 и 1923 годах, — но еще долгие годы в общественном мнении он был криминализован: поскольку преступники-рецидивисты в основном пьющие, то считалось, что и остальных алкоголиков нужно не лечить, а наказывать[1354]. В случае Лоренцо это было излишним — он уже наказывал сам себя.
Возможно, неверно говорить, что он осознанно искал смерти. Однако все доступные нам вторичные источники сходятся на такой интерпретации событий. Исключение составляет, пожалуй, только библиотекарь Морра, призывающий быть аккуратнее в оценках[1355]. В рассказе «В свое время» (A tempo debito) Леви пишет: «Тот, кто о устал от жизни или говорит, что устал, не всегда желает умереть: скорее он просто хочет жить лучше»[1356].
Позволял ли себе Лоренцо надеяться на другую жизнь? Мы вряд ли узнаем точно, но можем предполагать. Где проходит грань между вялым сопротивлением болезни и умиранием; «принятием» смерти без борьбы[1357] и медленным самоубийством, методичным, день за днем, с циничной решимостью, отравлением себя? Конечно, Лоренцо чувствовал тяжесть последствий пребывания в «Суиссе» и балансировал на краю.
Там, возле самого дна, «у него была возможность помогать, делать что-то хорошее для мира. А затем все закончилось», писала Энджер. Он однажды вдруг стал «богат» в самом благородном смысле этого слова. А потом привычный порядок вещей вернулся.
Он вновь стал бедняком и не мог никому помогать — теперь ему самому требовалась помощь. Ему помогал Примо. Он делал это так же естественно и молчаливо, как и сам Лоренцо: повторял, что не протягивает руку помощи, а возвращает долг, что даже если до конца жизни продолжит ему помогать, то так и не сумеет расплатиться. Роли поменялись: теперь изгоем-евреем был Лоренцо, и ему предстояло остаться им навсегда. Но он не умел принимать помощь. Таков он был[1358].
Леви каждую неделю навещал Лоренцо в больнице. Энджер удалось сохранить для нас несколько трогательных подробностей из воспоминаний семьи Лоренцо: «К нему часто ездили братья и самая младшая сестра (Джованна) из Турина, Катерина приезжала к нему почти каждый день. Но в больнице ему не позволяли пить, и он сбежал, как только смог»[1359].
Это мне подтвердила и племянница Эмма, которая хорошо помнит те месяцы. Ей было 14 лет, и она, к моему удивлению, легко разрешила загадку таинственных знакомых в больнице Савильяно: оказалось, Лоренцо туда устроил не Примо, а братья Микеле и Секондо. Возможно, Леви хотел подчеркнуть свою ответственность, а вовсе не заслугу. Но сестре Катерине такой «поворот» истории явно нравился — ведь иначе можно было подумать, что собственная семья о Лоренце не заботилась[1360].
«В то время, к сожалению, многие сбегали», — вспоминал молодость доктор Ниффенеджер[1361]. Когда Лоренцо пришел домой, ему, по словам Энджер, «не слишком обрадовались, потому что он был заразным, покинул больницу незаконно и умирал от желания выпить»[1362]. Но, как рассказывает Эмма[1363], в честь Лоренцо все же накрыли стол. А потом родственники «связались с Леви, который думал перевезти Лоренцо в Турин. Однако Лоренцо решительно отказался. Семья сообщила об этом в больницу, и тогда ему все же пришлось в нее вернуться»[1364]. Братья отвезли Лоренцо и хорошо устроили; еще несколько печальных недель они долетали до Савильяно на своем верномVespa[1365], чтобы ухаживать за Лоренцо, но ему уже мало чем можно было помочь[1366]. В интервью Энджер в 1992 году Манфреди вспоминал, что «братья и сестры Лоренцо часто навещали и помогали ему», но он «похоронил в себе, как в могиле» все увиденное и пережитое[1367].
Он сильно пил и мучился от своей зависимости, но при этом как будто бы хотел умереть свободным, как свободным жил[1368]. Он смог отпустить, наконец освободившись, даже странную кличкуТакка, с которой провел почти всю жизнь. Как пишет Энджер, старожилы-borgatini,Карло Лента и племянник Лоренцо Беппе[1369] полагают, будто прозвище передавалось в семье из поколения в поколение[1370].
В материалах Энджер и Томсона часто встречается имя дона Ленты. Он был одной из ключевых фигур этой истории или, лучше сказать, одним из тех, кто помог сохранить в коллективной памяти историю Лоренцо. Одногодок Леви (родился в начале 1919 года), Карло Лента принял сан священника в 1942-м. Через месяц после возвращения Лоренцо из Буны[1371] Лента начал служить в соборе Фоссано и 1 мая 1951 года стал капелланом главного городского госпиталя[1372].
Карло Лента написал брошюру «Только любовь может спасти нас» (Solo l’amore ci puo salvare). В ней он обличал «господство и эксплуатацию человека человеком»[1373]. Лента был «хорошим священником»[1374] и более полувека служил болящим — вплоть до смерти 30 апреля 2003 года[1375].
Десятью годами ранее Томсон взял у 74-летнего дона Ленты интервью. Священник не показался исследователю старым: он был очень любезен, терпелив и сильно привязан к своей пастве.A very decent man(«Очень порядочный человек») — эту характеристику Томсона я считаю потрясающей в ее однозначности[1376]. Дон Лента и впрямь был хорошим человеком. Он сумел разглядеть в Лоренцо символ уходящего мира и проявил трогательное и настойчивое усердие в сохранении истории этой потерянной души.
В 1982 году он с гордостью сообщилLa Fedelta, что «среди вдохновляющих страниц новой книги известного писателя» (речь шла о «Лилит и другие рассказы»[1377]), есть «строитель из Фоссано, из Бурге». В 1993 году Лента рассказал Томсону, как выглядел Лоренцо в последние годы: стоял со своей тележкой в снегу, с огромным синяком на лице[1378]. В те годы, по словам дона Ленты, «строители и рыбаки из Фоссано старались помогать другим»[1379].
Два года спустя Лента вспомнил, что Лоренцо после возвращения работалстарьевщиком, как и его отец, и это подтвердили «старожилы Фоссано — строители и наемные работники послевоенного Борго-Веккьо»[1380]. Наконец, 22 января 1997 года он дал ценные показания о кончине Лоренцо на официальном бланке больницы Савильяно[1381]. Это помогло Кэрол Энджер запустить процесс присвоения Лоренцо статуса праведника народов мира.
Мы скоро прочтем, наверно, самое достоверное описание его последних дней. Дон Карло Лента лучше других понимал и безусловно любил этого немногословного человека. Вот что Лента говорил Томсону: «В конце сам Лоренцо ото всех отстранился, никто не мог спасти его, даже Примо Леви»[1382].
Лоренцо можно понять. Какой смысл жить, когда больше некого защищать? Может, как раз рабы рабов вроде № 174 517 и стали его временным спасением[1383], дав цель и смысл существования. Может, Лоренцо хотел бы помочь всем и даже победить смерть — но просто не сумел. Здесь не может не вспомниться финальная сцена из фильма «Список Шиндлера»: отчаяние спасителя, который хотел бы, мог, должен был сделать больше. «Я бы спас человека, хотя бы одного. Человеческую жизнь. <…> Еще одну я смог бы спасти, — звучит сквозь слезы. — Но я не спас… Не спас… Не спас…» — повторяет герой, опускаясь на колени в объятиях «своих» спасенных[1384].
Прекрасны слова из Талмуда о том, что, спасая одну жизнь, мы спасем весь мир. Но чтобы удержаться в нем, только осознания этого недостаточно[1385].
Так вот оно что — Лоренцо не спасся!
После шести месяцев, проведенных между госпитализациями, выписками из стационара[1386], побегами и возвращениями, пронзенный болью жизни и потребностью прекратить жить Лоренцо испустил дух около 19 часов в среду, 30 апреля 1952 года[1387].
В конце апреля того долгого послевоенного года дождь лил подряд несколько дней или, может, недель. Местные газеты писали о досаждающих ливнях и упоминали град[1388]. Приближался праздник Сан-Джовенале[1389] — чествование покровителя Фоссано; пресса сообщала о новом уличном освещении[1390]. Однако «испокон веку» хроника в эти дни наполнялась еще и описанием пьяных драк и дебошей[1391].
Единственным упоминанием о смерти Лоренцо, которое мне удалось найти, была заметка в местном еженедельникеIl Popolo Fossanese. В ней выражались «глубочайшие соболезнования семье Перроне, а особенно другу Микеле, в связи со смертью Лоренцо Перроне, который скончался вечером 30 апреля в возрасте 48 лет»[1392]. На самом деле столько Лоренцо исполнилось бы в сентябре, если бы он до него дожил.
Жизнь между тем продолжалась. Между 25 апреля и 1 мая на пять новых рождений в городе пришлись смерти трех земляков Лоренцо 67, 76 и 78 лет[1393] соответственно; в последующие дни к ним добавились 91-летний чернорабочий и 54-летний кочегар и болевший 14-летний Бартоломео Ванцетти из коммуны Виллафаллетто[1394].
Будучи не сильно подкованным в политике, Лоренцо больше походил на анархиста, казненного в США четверть века назад[1395], чем на фоссанцев, многие из которых каждое воскресенье ходили в церковь. Леви всегда говорил о Лоренцо как о человеке нерелигиозном (кроме одной, возможно, ошибочно воспроизводимой цитаты о том, что «он был очень кротким и очень набожным, грубым и вместе с тем религиозным»[1396]). Дон Лента полагал, что он стал таким после «Суисса»[1397]. В свидетельстве о смерти, выданном приходом Санта-Мария-делла-Пьеве в Савильяно, написано:munito dei Sacramenti(«с Таинствами»)[1398], а подпись тогдашнего настоятеля Франческо Маренго фактически означает, что Лоренцо перед смертью соборовался, о чем, предполагаю, попросил сам.
Иной информации о последних часах жизни Лоренцо не сохранилось. В городском отделе регистрации актов гражданского состояния данные еще более сухие и скудные: подтвержден факт и место смерти и что скончавшийся оставался холостым до последнего вздоха[1399]. Возможности выяснить причину смерти нет — это безуспешно пыталась сделать еще Энджер в 1990-х (о чем упоминается в ее архиве[1400]). Спустя два десятилетия я тоже не сумел отыскать никаких справок или свидетельств о причине смерти Лоренцо — ни в государственных, ни в церковных архивах[1401].
О том, что происходило дальше, мы знаем благодаря записям дона Ленты, подшитым в дело Лоренцо в Яд Вашем: «Синьор Лоренцо Пероне из Фоссано умер в больнице Савильяно 30 апреля 1952 года и погребен по гражданскому обряду 2 мая на участке 569 городского кладбища»[1402]. Сомневаться в этом причин нет.
Проходи церемония по католическому обряду, дон Лента точно бы об этом знал и непременно в ней участвовал. Но позже он свидетельствовал, что прощание было не религиозным, как это помнилось Эмме[1403], а очень необычным, церковно-светским, и из-за этого странно трогательным.
Гроб с телом, привезенный из Савильяно, выставили перед церковью Сан-Джорджо на Виа-Гарибальди. Примо Леви вновь публично поблагодарил покойного, называя не иначе как «синьором Лоренцо», спасшим ему жизнь в 1944 году в лагере Буна-Моновиц (Аушвиц III).
В вере,
Как легко догадаться, я всеми способами пытался выяснить, что именно говорил Леви на похоронах. Я знаю, что он был краток и повторил слова, которые часто произносил: «Уверен, что именно благодаря Лоренцо я живу сегодня»[1405].
Насколько мне известно, никто из присутствовавших на церемонии не имел привычки вести дневник. Леви в то время был всего лишь приезжим из Туринаdutur— доктором, — худощавым, вежливым, элегантнымевреем[1406], который только нащупывал силу письменного слова, и его визит не отобразила местная пресса.
Обряд не был религиозным, и до наших дней не дошло никаких документальных свидетельств, кроме воспоминаний присутствовавших или свидетельств тех, кто в последующие десятилетия пытался восстановить ход событий. В других приходах Фоссано тоже не осталось записей, хотя Томсон и говорил о «молебне на улице Микелини» 30 апреля в родительском доме Лоренцо. Затем «последовали похороны в церкви Сан-Джорджио», но, скорее всего, имеется в виду панихида, на которой присутствовало большинство жителей Бурге[1407] и часть которой, судя по четким воспоминаниям Эммы, прошла внутри церкви.
Если бы Примо в 1952 году уже стал тем, кого скоро узнал весь мир, все было бы проще и яснее. «Единственный путь к спасению парадоксален и противоречив», — написал много позже Леви в «Канувших и спасенных»[1408], [1409]. Однако определенная нам дорога пролегает сквозь непроходимые заросли, так напоминающие последние недели и часы Лоренцо.
До нас дошли трогательные детали прощания. Братья и сестры Лоренцо «молчаливо провожали взглядом Леви, пока он клал цветы в открытый гроб», писал Томсон[1410]. Мэр Манфреди вспоминал: тело Лоренцо «перевезли из Савильяно в церковь Сан-Джорджио в Борго-Веккьо, где жили Пероне. На похороны пришло много людей. В первом ряду был Примо Леви с женой и дочерью»[1411]. (Эмма, которая видела, как приехали Леви, не помнит, чтобы с ними на вокзале была девочка[1412].) По словам Манфреди, Примо «был в белом свитере» (так уверяла и жена Секондо[1413]): «В этой маленькой детали была вся нежность, с какой семья относилась к человеку, увековеченному пером Леви»[1414].
Лоренцо умер от беспросветности. Он спас Леви, а вот Примо, как ни старался, не сумел —muradurнаправился по жизни «не в ту сторону». Именно поэтому, по словам Энджер, в глазах семьи «смерть Лоренцо была не мученичеством, а трагедией и семейным позором»[1415].
Через 70 лет хмурым весенним днем я искал на кладбище Фоссано участок 569. Оказалось, Лоренцо погребен под фамилией Перроне (с двумя «р»). Второй раз я пришел сюда летом, чтобы под ярким солнцем все получше рассмотреть.
Надгробие изъедено временем, и выбитые имена уже едва заметны. Тут похоронены еще одни Перроне: другой Лоренцо — дядя и он же крестный того, которого я ищу, и его жена. Лоренцо-старший умер, когда племянник только вернулся с военной службы.
Через 20 лет останки Лоренцо перезахоронили в семейную могилу, «превратив» его в Пероне с одной «р» (как и все родственники). На надгробие поместили его фото времен военной службы: лицо веселое и даже угадывается полуулыбка, поза строгая, но не отталкивающая. Рядом — портреты: отца Джузеппе; матери Джованны, пережившей его на 8 лет[1416], старшего брата Джованни (бородача Джуанина) (умер в 1976-м) и младшего брата Микеле (умер в 1988-м), сестер Джованны (умерла в 1979-м) и Катерины (умерла в 1992-м). Не хватает только еще одного младшего брата, Секондо. Почти все похороненные здесь ближайшие родственники умерли через 24–40 лет после Лоренцо — раньше скончался только его отец.
По моему мнению, немногословныйmuradurумер «от неизлечимой печали, которая прорастает на руинах потерянных цивилизаций»[1417]. (Леви в сборнике «Лилит» подтвердил мою догадку.) Вспоминая похороны и прокручивая в голове пленку безрадостной жизни человека на надгробном памятнике, понимаешь, как ему нелегко удерживать на лице улыбку. Он жил одиноко, а после смерти упокоился в окружении родителей, братьев и сестер.
Примо, «напряженный и бледный», горше всех на похоронах «оплакивал друга»[1418]. Прощаясь с Лоренцо, он вспоминал его барабанную перепонку, пробитую среди руин в Третьем рейхе; усыпанный латками штопаный свитер; отправленные Бьянке открытки со словами:Addio — ciau(«Пока — привет»);менашкус супом, который поддерживал жизнь на протяжении шести месяцев, и «прекрасные неповторимые дни»[1419]; первую встречу почти восемь лет назад и первые слова, произнесенные на пьемонтском диалекте посреди серой планеты Аушвиц; 1412 —тысяча четыреста двенадцать— километров пешей дороги домой.
Не думаю, что Примо случайно надел в тот день белый свитер. Леви приехали всей семьей — он сам, жена и маленькая Лиза Лоренцо, которой было три с половиной года. Примо — в белом свитере. На похороны. На прощание с этим старым негодяем Лоренцо, чтобы было понятнее. Который для Примо оставался «святым Антонио», Дон Кихотом, потерпевшим поражение в битве с ветряными мельницами жизни. Но как же, черт возьми, он сражался там, на самом дне! Бился как мог, отвечая проклятому перевернутому миру кулаками, локтями, коленями и множеством пинков, — как умел только он,Такка.
Возможно, Примо специально оделся так, чтобы напомнить: белый колючий свитер из козьей шерсти — первое, что он привез Лоренцо на исходе 1945 года. А может, это был еще более мощный символ — я вижу в нем «послание»: неизбежный проблеск света, ослепляющий на фоне «черной дыры»[1420] в истории XX века.
История святого пропойцы
[1421]
Леви несколько раз говорил, что смерть Лоренцо наступила в результате самоубийства. Он никогда этого не писал, но не раз подчеркивал в разных интервью 1980-х годов, незадолго до собственной смерти (и тоже суицида[1422]) в 1987 году. Если так, то «его» Дон Кихот стал еще одним из как минимум 11 самоубийц, с которыми Леви был близко знаком[1423]. Среди них — преподаватель немецкого из Института имени Гёте, Ханс-Дитер Энгерт[1424], о котором тепло вспоминает мой отец.
Под конец жизни Леви все чаще повторял, что смерть Лоренцо не была случайностью. Примо будто пытался защититься от самого себя — не «подправляя» и не сглаживая, а конкретизируя и разъясняя события прошлого[1425]. В 1978 году Леви ограничился замечанием, что Лоренцо «умер больным туберкулезом и несчастным»[1426]. А через три года, в «Возвращении Лоренцо», он уже явно придерживался версии суицида. «Он был тверд и последователен; не будучи узником концлагеря, он умер от болезни вернувшихся» — так оканчивается рассказ[1427].
Почти этими же словами с легкими вариациями Леви и в других случаях[1428] говорил о смерти своего друга, все сильнее упирая на суицид. В одном интервью 1983 года он привел такой диалог: «И тем, кто, как и я, говорил ему: “Почему ты себя убиваешь?” — он отвечал: “Да, я убиваю себя”. Он умер от туберкулеза, но потому, что напивался и засыпал на улице, — он не хотел больше жить. Может быть, из-за того, что он повидал… Тяжело по-настоящему понять, что было на уме у этого одинокого человека»[1429].
В другом интервью, двумя годами позднее, в 1985-м, Леви сказал: «Он боялся мира. Увиденное в Аушвице — то, как люди умирали словно мухи, — сделало его несчастным. Он не был евреем и не был заключенным. Но он был очень чувствительным. <…> Он умер от алкоголя и туберкулеза. Да. Это было настоящим саморазрушением»[1430].
Можно ли считать смерть Пероне добровольным уходом из жизни? По словам Примо, в этом нет сомнений. Размышления Леви в «Канувших и спасенных» (книге, над которой он работал в конце 1970-х — середине 1980-х) относятся к депортированным, к евреям, к заключенным, но, думаю, в некотором смысле описывают и произошедшее с Лоренцо.
Мысль, что «для борьбы с поглотившей его системой [человек] не сделал ничего или сделал слишком мало»[1431],послеосвобождения[1432] стала причиной множества смертей; «в большинстве случаев мысль о сведении счетов с жизнью рождается из-за чувства вины»[1433], хотя на самом деле ее нет[1434]. Но есть ли вообще возможность остановить столь радикальное и прилипчивое — абсолютное — зло?!
Стыд, «особенно перед теми немногими, кто мог и имел мужество бороться»[1435], [1436], «возвращается “потом”: и ты мог, и ты должен был»[1437], [1438]. Но те, кого Леви назвал бы «праведниками среди нас», проживали нечто, раздирающее их на части.
Самые праведные из нас — а таких было не меньше и не больше, чем в любом человеческом сообществе, — испытывали муки совести, боль, стыд за вину, которая лежала на других, не на них, но к которой они считали себя причастными, поскольку понимали: происходящее вокруг них, при них и в них — неотвратимо. Его никогда уже не смыть, оно доказывает, что человеческий род, человек, а значит, и мы потенциально способны создавать неисчислимое количество горя, и это горе — единственная сила, которая вырастает из ничего, сама по себе, без усилий. Достаточно лишь не видеть, не слышать, не делать[1439], [1440].
«Стыд за мир», такой же, как и другой, несправедливый, но беспощадный — перед самим собой, мог подтолкнуть к самоубийству. Однако нам стоит быть осторожными с выводами. Самые известные слова Леви на эту тему широко разлетелись после его трагической смерти[1441]. Он написал их по случаю кончины Жана Амери[1442] (настоящее имя Ганс Майер) — австрийского партизана еврейского происхождения, депортированного в Аушвиц и в 1978 году со второй попытки[1443] покончившего с собой.
В статье вLa StampaЛеви настаивал на сложности восприятия такого поступка: «Особенно трудно понять причины суицида, поскольку сам человек не осознает их или говорит о них искаженно»[1444]. В «Канувших и спасенных», рассказывая об Амери, Леви пишет, что все самоубийцы пускаются в пространные «объяснения»[1445]. Но кажется, что он имеет в виду и Лоренцо: «Кто “меряется силой” со всем миром, тот возвращает себе попранное достоинство, но платит за это слишком высокую цену, потому что уверен в своем поражении»[1446], [1447].
Можно ли приравнять «падение» Лоренцо, ускоренное злоупотреблением спиртным, к желанию «поднять на себя руку», цитируя опубликованную в 1976 году книгу Амери — через два года после первой неудавшейся суицидальной попытки и за два года до успешной второй?[1448]
Предположительно, мне удалось найти вероятный ответ на этот болезненный вопрос во внушительном томе Томаса Махо «Кому принадлежит моя жизнь? Самоубийство в современном мире» (A chi appartiene la mia vita? Il suicidio nella modernita). Книгу мне порекомендовал Марко Бельполити, редактор произведений Леви.
Количество суицидов стало увеличиваться еще в XIX веке — с началом индустриализации, ростом бедности, повышением стоимости жизни, распространением алкоголизма и туберкулеза. В той или иной степени все перечисленное имеет отношение и кТакка. Современные данные показывают рост самоубийств именно среди «побежденных» — при окончании таких конфликтов, как Вторая мировая война. Лоренцо был именно таким побежденным.
Для меня оказалось открытием, что еще в 1976 году философ Вильгельм Камлах[1449] апеллировал к общественному признанию «права на собственную смерть». А Махо писал: «Суицид, оправданный возрастом, одиночеством, неизлечимой болезнью или тяжело переносимой болью, сегодня в целом принимается обществом, и пассивная эвтаназия разрешена почти во всех европейских странах[1450]». И подытоживал, прежде чем углубиться в специфическую тему мученичества и «политического суицида»: «Самоубийство как форма политического протеста — это в некотором смысле аналог мученичества». Махо сравнивал «живые факелы» 1960-х годов с отказом от еды как со «своеобразным внутренним медленным сгоранием». Эти слова автор поместил в более широкий контекст «культуры радикального отказа»[1451].
У меня на мгновение как будто даже получилось хотя бы частично понять причину, по которой Лоренцо «не хотелось больше жить» (фраза годами звучала в моей голове). Почему он отказался от мира и обрек себя на медленное и неумолимое умирание? Примо написал об этом в «Лилит», размышляя над непреодолимым желанием своего друга «уйти из мира».
Леви часто цитировал «Тевье-молочника» Шолом-Алейхема[1452] —muradurиз Фоссано тоже был «человек… простой»[1453], но имел представление, «для чего живет человек»[1454], [1455].
Он бился изо всех сил, но в отчаянном жесте протеста более или менее осознанно решил уйти из жизни.
В «Канувших и спасенных» — «духовном завещании»[1456], которое он сам называл «моральной книгой»[1457], в «шедевре саморефлексии»[1458] (как выразился Бельполити), — в главе «Серая зона» Леви пишет: «Дьявольский порядок, созданный национал-социализмом, чудовищная коррупционная власть, от которой трудно было уберечься; она принижала своих жертв, делала их похожими на себя, превращала в сообщников, крупных и мелких. Чтобы противостоять ей, нужно было иметь очень твердые моральные устои»[1459], [1460].
И далее: «Путь привилегированных наверх (не только в лагере, но и в любом человеческом сообществе) — явление удручающее, но неизбежное; привилегированных нет только в утопиях. Долг каждого порядочного человека — вести войну с незаслуженными привилегиями, но не стоит забывать, что война эта бесконечна»[1461], [1462].
«Лагерь оказался жестокой лабораторией»[1463], [1464], и, несмотря на то что правда была на стороне Лоренцо, он оказался раздавлен. Лейтмотивом жизни (а не только творчества) Примо Леви[1465] была драма «праведника, угнетаемого несправедливостью». Неслучайно он открыл антологию «В поисках корней» библейской притчей об Иове[1466], которую считал фундаментальной историей. Сюжет присутствует как в еврейской, так и в христианской Библии и является архетипом «справедливости».
По словам Леви, эта история, «великолепная и ужасная, вмещает в себя вопросы всех времен, на которые человек до сих пор не нашел ответов, но будет искать их всегда, потому что они нужны ему, чтобы жить, чтобы понять самого себя и мир».
Иов — праведник, страдающий от несправедливости. Он жертва жестокого пари между Сатаной и Богом: что сделает Иов, благочестивый, здоровый, богатый и счастливый, если забрать у него сначала богатства, потом семью, а затем и здоровье? И вот Иов, праведник, ставший подопытным, ведет себя так, как сделал бы каждый из нас: сначала склоняет голову и благословляет Господа («неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?»), но потом его убеждения подвергаются испытаниям. Бедный, лишенный детей, покрытый язвами, он сидит среди мусора, почесываясь черепком, и препирается с Богом[1467].
В рассказе «Кулак Ренцо» (Il pugno di Renzo) из сборника «Чужое ремесло» Леви раскрывает, над чем бьются праведники, подобные Иову, — они пытаются разгадать «причину зла»[1468]. Они не принимают страдание и приходят к отрицанию Бога[1469], настаивал он в одном из интервью. Рассуждения и аргументы Леви всегда касались человечности, даже когда отстранялись от темы веры.
В лагере «праведный человек вел себя как праведник», говорил он в другом интервью. Примо в любой ситуации оставался сильным духом и верным своим моральным принципам, как писал Итало Кальвино[1470] в рецензии на работу Леви «В поисках корней»[1471]. В запутанном и непостижимом мире, где все человеческие качества «проступают», как во время проявки фотографий, это было просто[1472]. Все становится ясным: в обширном наборе «персонажей»[1473], которые представил Аушвиц[1474], Лоренцо проявил себя кристально чистым: он, как сова, комфортно чувствовал себя в темные времена и неуверенно — при свете дня[1475]. Но какой ценой ему это далось!
Мы видели отчаяние, которое проступало между строк в его письмах к Леви. Для наглядности процитирую начало «Передышки», написанное, скорее всего, еще в 1947 году[1476]: четверо русских солдат осматривают то, что осталось от лагеря, — они «растерянно уставились на груду разлагающихся трупов, на разрушенные бараки, на нас, живых»[1477], [1478].
Они не сказали нам ни слова, не улыбнулись в знак приветствия; скорее не сочувствие, а смущенная сдержанность запечатала их губы, приковала их взгляды к зрелищу смерти. Нам было хорошо знакомо это чувство, мы испытывали его после селекций, всякий раз, когда на наших глазах унижали других и когда мы сами подвергались унижению; имя этому чувству было стыд, тот самый стыд, которого не ведали немцы, но который испытывает честный человек за чужую вину, мучаясь, что она существует, что она стала неотъемлемой частью порядка вещей и его добрая воля — ничто или слишком мало, чтобы что-то изменить.
Вот почему и для нас час освобождения пробил скорбно и глухо, наполнив сердца не только радостью, но и болью и мучительным стыдом, из-за которого хотелось поскорей смыть с совести грязное пятно, вытравить его из памяти. Нестихающая боль напоминала, что это невозможно, ибо нет и не может больше быть такой доброты и такой чистоты, которые позволили бы нам забыть прошлое. След от нанесенного оскорбления останется навсегда — в памяти тех, кто это пережил, в местах, где это случилось, в написанных нами свидетельствах[1479], [1480].
Таккабыл по-настоящему справедливым человеком, потому полностью сознавал огромную вину, которую уже ничто не могло загладить. Леви, будучи человеком нерелигиозным, не раз вшуткуназывал его «святым Антонио» и однажды в 1981 году описал «как спасителя, ниспосланного ему с небес»[1481].
В интервьюThe Paris Review, опубликованном уже после смерти Леви, он назвал Лоренцо «настоящим святым»[1482]. Но еще раньше, в 1975-м, за шесть лет до выхода «Возвращения Лоренцо», Леви уже говорил о его «святости» с Коррадо Стаджьяно. Интервью вышло в газетеIl Giorno4 мая 1975 года. На вопрос «Каковы правила выживания в лагере?» Примо ответил так:
Существует некая полемика между мной и читателями моей книги. Они считают, что я выжил благодаря своей способности к самоконтролю и моральной силе. Эти качества, несомненно, способствовали моему спасению, но процентов на десять. На самом же деле я спасся благодаря своему здоровью (мой вес был 48 килограммов, при освобождении — 42), тренировкам на выносливость (в горах и на велосипеде) и потому, что меня допустили к работе в химической лаборатории, а главное — благодаря помощи Лоренцо, каменщика из Фоссано. Он был простым человеком, святым, ему казалось очевидным, что надо помогать тем, кто страдает, не извлекая из этого никакой выгоды. Сам же он впоследствии не пожелал быть спасенным и умер в 1950 году[1483].
В тексте мы видим неточность в датах — Примо на два года сместил смерть своего друга. В 1986-м, незадолго до собственной гибели, в разговоре с Розенфельдом Леви повторил и усугубил ошибку (по крайней мере, так может показаться): «Он не хотел жить и поэтому умер в 1947 году. Он был одиноким человеком. На мой взгляд, не будучи верующим, он тем не менее был святым»[1484]. В последние 12 лет Примо не раз называл неверную дату смерти своего друга — отстоящую от подлинной на два, а то и на все пять лет.
Вряд ли Леви плохо помнил события собственной жизни второй половины 1940-х: в это время вышло первое издание «Человек ли это?», он женился и родилась Лиза Лоренца. Единственное объяснение ошибок — промах редакторов. Когда Примо писал о Лоренцо, он всегда «самым внимательным образом» относился к фактам, как отмечает литературный критик Доменико Скарпа.
У нас не осталось аудиозаписи, чтобы сравнить ее с печатным текстом[1485]. Конечно же, как и в случае любого интервью, слова Леви прошли через фильтр: следует по-разному относиться к написанному им собственноручно, к тому, что он говорил, и к тому, что предполагаем мы[1486].
Тем не менее складывается впечатление, что Лоренцо был приговорен уже в 1947–1948 годах (это подтверждают отправленные им письма).
Святой, обреченный на мученичество.
Для Леви в те годы все только начиналось. Через несколько недель после смерти Лоренцо, 16 июля 1952 года, один из редакторовEinaudiвернулся к обсуждению книги «Человек ли это?». Еще через три года наконец-то был подписан контракт[1487]. Книга вышла 9 мая 1958 года[1488], когда второму ребенку Леви, сыну Ренцо, был уже почти год — мальчик родился в июле 1957-го.
Между первым и вторым изданием «Человек ли это?» Леви и Лоренцо виделись множество раз. Однако Примо решил не менять ни запятой в истории о том, что случилось с его другом в Аушвице[1489]. Книгу перевели на несколько языков; на немецком она —Ist das ein Mensch?— вышла в 1961 году[1490]. В апреле 1963 года появилось продолжение первого романа — «Передышка».
«Человек ли это?» постоянно допечатывалась, превращаясь в одну из самых читаемых послевоенных книг и подтверждая все возрастающую популярность Леви в Италии[1491]. Так начался его путь «свидетеля»[1492] — своеобразного «гуру» памяти. Сам он это звание, конечно же, никогда не принимал[1493].
В 1960-х Примо продолжал ездить в Фоссано к родственниками Лоренцо[1494]. Он не забывал их и позже: 18 сентября 1979 года, узнав о смерти Джованны, Леви написал трогательное письмо ее дочери Эмме.
Дорогая синьора.
Я очень хорошо помню Вашу мать, к которой я много раз обращался, чтобы получить новости о Лоренцо и поддерживать с ним связь. Мне очень жаль узнать, что ее больше нет и что она так много страдала, и я разделяю Ваше горе. Когда любишь человека, его уход всегда кажется большой несправедливостью. Спасибо Вам за то, что написали мне: я никогда не забывал Лоренцо и, если буду неподалеку, наведаюсь поприветствовать его там, где он покоится рядом со своими братьями[1495].
В 1980-х американский перевод «Периодической системы» вызывал «взрыв интереса»[1496], и Леви стал писателем мирового уровня[1497] («Человек ли это?» к 1985 году была переведена уже на девять языков, и в одной только Италии продали более полумиллиона экземпляров[1498]). Ходили слухи, что Леви может быть номинирован на Нобелевскую премию по литературе[1499]. Он стал всемирно известен именно в те годы, когда вновь принялся размышлять над своим «спасением»[1500].
Мы видели, как много раз он возвращался к истории Лоренцо: в театральной постановке «Человек ли это?» 1966/67 года, гдеmuradurбуквально оживает; в «Возвращении Лоренцо» в 1981-м; наконец, в «Канувших и спасенных» в 1986-м. И это не считая множества интервью (особенно в 1980-х), в которых Леви добавлял кусочки мозаики, обрывки фраз, недостающие детали о «каменщике, который приносил мне еду»[1501].
Этого «человека на краю» Леви называл также «анархистом»[1502] — практически в ломброзианских[1503] терминах[1504]. Предполагалось, что Лоренцо был из «огнеупорного материала» — из тех, кто не склоняет голову перед несправедливостью[1505]. И как следствие — действует.
Энджер добавила к документам для Яд Вашем фрагмент интервью Розенфельду. Примо сказал, что Лоренцо помогал «другим двум или трем заключенным — не итальянцам; один из них был французом, другой — поляком и так далее»[1506]. В момент, когда интервью записывалось, Леви был уже известным писателем и сознавал это. Жить ему оставалось недолго: 11 апреля 1987 года он упал в лестничный пролет своего дома по адресу Корсо-Ре-Умберто в Турине.
В последующие десятилетия его слава только росла: в 2015 году вышло полное собрание сочинений (The Complete Works of Primo Levi) под редакцией переводчицы Энн Голдштейн. Она сделала Леви первым итальянским автором, все работы которого были переведены на английский язык[1507].
Как заметил Томсон в переиздании биографии писателя к 100-летию со дня рождения, за несколько лет до смерти Леви в прямом смысле слова сталзвездой: в его честь назвали астероид Примолеви[1508] (пишется слитно)[1509].
До последних дней бывший узник Аушвица задавался вопросом, почему выжил именно он. Математически вывести формулу, конечно, невозможно. Но, подбирая соотношение разных обстоятельств, Леви настаивал: чтобы остаться в живых в лагере, важна «комбинация» из трех факторов — удачи, проворства и умения идти по головам.
Лоренцо дал этому свое объяснение. Он помог Примо оказаться среди везучих и шустрых, не вынуждая осуждать себя, — его «участие в вине» оказалось минимальным. И это благодаря встрече с ним, Лоренцо. Так уж случилось. Везение, черт побери, просто везение! Фраза, с которой начинается «Человек ли это?»: «Мне повезло».
Удачу некоторые называют «Провидением».
Я впервые подумал, что 15 страниц[1510] — это совсем не много, когда литературный критик Доменико Скарпа сказал на торжестве по случаю 100-летия Леви (в октябре 2019 года), что общий объем написанного им составляет примерно 4300 страниц[1511].
Тремя месяцами ранее я получил папку с делом Лоренцо из Яд Вашем и подумывал написать его биографию. Как сказал Скарпа, в отличие от Леви, мы не знаем о каменщике почти ничего[1512]. Теперь это уже не так. Я изначально предполагал, что в этой истории будет куда больше белых пятен, чем оказалось на самом деле. Однако материала, который уже тогда был у меня в руках, для начала было вполне достаточно.
И все же без ответа остался вопрос: почему дело Лоренцо не попало в Яд Вашем раньше, в 60–80-х годах прошлого века — до того, как историей заинтересовалась Кэрол Энджер? Она начала упорно собирать материал в 1995-м, чтобы представить кандидатуру Лоренцо на присвоение звания праведника народов мира. Это удалось сделать в 1998-м во многом и благодаря помощи семьи Перроне[1513], а также Бьянки Гвидетти Серра[1514], ЖанаPikoloСамуэля[1515] и Ренцо Леви[1516].
Фамилия Лоренцо — с одной или двумя «р» — нигде не упоминалась вплоть до 1960-х годов. Леви публично произнес ее лишь в 1970-х, а в текстах стал указывать с 1980-х. В местной газетеIl Popolo Fossanese[1517] о Лоренцо впервые написали в 1963 году (я узнал это через Яд Вашем) — в город приехал Примо Леви, ставший по-настоящему знаменитым после выхода «Передышки», и его друга тоже упомянули в посвященной событию статье.
В следующий раз фамилия Лоренцо возникла только через три года — в журналеFamiglia Cristiana, написавшем о творчестве Леви[1518]; затем — в 1973 году в книге «Приглашение к чтению Примо Леви» (Invito alla lettura di Primo Levi) его «первого биографа» Фиоры Винченти[1519]. С разрешения Леви автор указала фамилию фоссанскогоmuradur[1520]. Это вехи, но они не проливают свет на жизнь и поступки Лоренцо.
В статье «Имена и легенды белки» (Nomi e leggende dello scoiattolo; La Stampa, 1980[1521]) Леви впервые сам раскрыл фамилию Лоренцо — как будто оставил подсказку для восстановления его биографии. И лишь в 1985 году в интервью Джорджио Бокка — в год, когда вышел сборник «Чужое ремесло» с рассказом «Белка», — стало очевидно, что сообщил он тогда именно о Лоренцо[1522].
Когда Леви открыто заговорил о нем, то сам уже был в депрессии[1523] — один «глупый кризис» следовал за другим[1524]. Рассказ «Последнее Рождество войны» был издан 27 марта 1984 года, а в декабре 1986 года его напечатал журналTriangolo Rosso(издается ANED[1525], [1526]). Через четыре месяца Леви покончил с собой.
«Последнее Рождество войны» — рассказ о том, как Леви через цепочку друзей, «последним звеном» в которой был Лоренцо Перроне, получил посылку от матери. В этом произведении и еще в рассказе «Белка»[1527] — только в двух местах — автор указал фамилию своего спасителя, напомнив, что упоминал его в «Человек ли это?» и в «Лилит». Конец его жизни Примо описал как «мучительный»[1528].
О внешности Лоренцо мы можем судить по немногочисленным фотографиям. Одна из них была найдена в 1970-х или 1960-х годах; возможно, это ее поместили на первое надгробие. На снимке — бравый стрелок-берсальер. Фото было впервые опубликовано по инициативе мэра Манфреди в 1992–1993 годах, но тогда стало известно только местным[1529].
Вторую фотографию племянница Лоренцо Эмма отдала Кэрол Энджер в 1990-х[1530]. Примерно тогда же (в октябре 1992-го) местный библиотекарь Джованни Менарди разрешил Иану Томсону использовать первое фото[1531]. В 1998 году Лоренцо было присвоено звание праведника народов мира, а в 2002-м вышли две биографии Леви, написанные Кэрол Энджер и Ианом Томсоном, и обе фотографии стали часто публиковаться; с появлением интернета их может найти любой желающий.
Манфреди говорил, что в 1990-х несколько иностранных журналистов и документалистов хотели написать книгу или снять фильм[1532] по истории Лоренцо, но, насколько мне известно, за последующие 30 лет ничего оmuradur из Бургетак и не вышло.
Маловероятно, что без фото и фамилии другие бывшие рабы могли бы «узнать» в герое произведений Леви человека, который им помогал. Я пытался разыскать кого-нибудь из последних выживших, хотя, по самым скромным подсчетам, им должно быть уже около 100 лет. Я не нашел ничего, кроме письма в газету — якобы от имени еще одного заключенного, спасенного Лоренцо: чтобы рассказать «тем, кто не был там, и тем, кто там был, но не замечал, что происходило в те годы» и «чтобы не забывать того, кто дал нам маленькую надежду своей внутренней силой — Лоренцо Перроне»[1533]. Конечно же, это письмо былопридумано— его сочинили школьники.
Я готов утверждать, что мы никогда не узнаем, кому еще помогТакка. А ведь другие люди наверняка были — он же не раз говорил: «Мы приходим в этот мир, чтобы делать добро, а не чтобы хвалиться им»[1534].
Дома по улице —via— Микелини, в котором Лоренцо прожил почти всю жизнь, больше нет. Его снесли, так как он «находился в жалком состоянии», сказал руководивший работами архитектор Клаудио Мана[1535]. Та же участь постигла и казарму Умберто I, которая затеняла улицу. «Здесь наконец-то появилась настоящая площадь —piazza»,— говорит архитектор Сильвио Пальеро.
Он местный, родился в 1955 году и рос неподалеку. Мне не удается удержаться от улыбки, когда он вспоминает: в 1960-х, если футбольный мяч попадал во двор Перроне, то обратно вылетал уже изрезанным[1536]. Похоже, это было делом рук так и оставшейся незамужней решительной Катерины, которую соседи отчего-то называли Ниной.
Площадь неподалеку от дома, где жил Лоренцо с братьями и сестрами, теперь носит имя писателя и партизана Беппе Фенольо[1537]. В 1997 году по инициативе мэра Манфреди здесь поставили памятник — мельничный жернов — с лирической надписью на камне рядом. Она заставляет вспомнить Лоренцо (Macina la ruota della storia / Macina la fatica operaia— «Он шлифует колесо истории, / Он шлифует рабочую усталость»[1538], [1539]). В июне 2021 года в нескольких десятках метров от места, где жилmuradur, установили памятную табличку в честь «доблестного гарибальдийца» Джузеппе Валле, 14-летнего участника Экспедиции Тысячи[1540] — почти за полвека до рожденияТакка.
Здание, где находился «Пигер», теперь тоже перестроено, как и многие дома в исторической части Бурге. Фирмы, в которых работал Лоренцо — и та, что привезла его в Буну, и последняя, в которую он там нанялся, — несколько десятилетий назад закрылись. Даже туберкулезное отделение, где он умер, снесли более полувека назад, в 1970 году[1541] — еще раньше, чем дом на улице Микелини.
От Буны сегодня тоже почти ничего не осталось. В 1947 году выжившие в Аушвице решили превратить в музей Аушвиц I и Аушвиц II — Биркенау, не затрагивая остальные территории — почти 50 подлагерей, склады немецких предприятий и сам лагерь Моновиц[1542]. От тех времен остались два памятника и химический завод[1543], который тогда же был немедленно переименован вZakłady Chemiczne[1544]. В начале 2000-х он стал крупнейшим в Европе предприятием по производству синтетического каучука[1545]. Территория Моновица теперь застроена.
Следы нашего пребывания на этой земле рассеиваются и исчезают — такова судьба. В книге «Конца нет. Сберечь память об Аушвице» (Non c’e una fine. Trasmettere la memoria di Auschwitz) директор музея Аушвиц-Биркенау Петр Цивински пишет о попытке сохранить и показать следующим поколениям место, где «ничто не имеет более разрушительного эффекта, чем ход времени»[1546].
Я спрашивал Цивински, почему все 70 лет после смерти Лоренцо о нем так мало говорилось? Ведь Примо Леви, один из величайших свидетелей XX века, написал о нем сотни строк и десятки страниц, произнес тысячи слов. Мне кажется, общественность уделяла ему так мало внимания, потому что он был бедняком,Такка, простым Лоренцо — а не человеком в вицмундире, дипломатом, промышленником или кем-то еще с достойным положением. Эта история дошла до нас лишь благодаря Леви.
Цивински, прекрасно сознающий важность конкретных действий[1547], мне ответил, что «память немного похожа на нашу историю, она строится на рассказах о персонажах-символах, и в ней обычно не остаются те, кто не достиг воображаемого пантеона». Петр согласился со мной: «Примо Леви правильно поступил, что рассказал историю Лоренцо, сделав ее частью истории Холокоста, которая больше не будет неизвестной, анонимной, забытой». От себя добавлю: Лоренцо достоин войти в пантеон.
Цивински считает, что сотни тысяч людей, депортированных в Аушвиц, обречены на вечную неизвестность: от их историй «остается лишь одна туфля, ключ, ложка или чемодан. Или даже меньше. Иногда только номер транспорта, который привез заключенного». «Память Шоа, — замечает директор музея, — это непрекращающийся крик и в то же время тяжелое молчание. Такой она должна остаться навсегда»[1548].
Человечеству нужны были сотни тысяч Лоренцо, чтобы не допустить ни этого крика, ни этого молчания, — но их не нашлось. Именно поэтому его история, такая искренняя и настолько символичная, должна звучать снова и снова. Это вечное напоминание, которое не должно кануть в Лету.
Я снова думаю о слезах режиссера Антонио Марторелло, увидевшего письма Лоренцо другу Примо. Они были посланы после возвращения домой и внезапно появились из ниоткуда в 2022 году. Мне приходят на ум слова Самуэля Салери: «Лоренцо — это добро, которое существует. Существует, но не побеждает»[1549].
В истории его жизни и смерти скрыто «послание» для всех нас: «Общество, которое не замечает страданий, находится в большой опасности». Это сказал Ян Броккен, когда мы говорили о Лоренцо. А потом добавил: «Спасти одну жизнь равносильно спасению мира»[1550].
Об этом же написал и Давид Гроссман[1551]. Встретив заключенного № 174 517, Лоренцо «увидел в нем человека, не стал сотрудничать с теми, кто хотел лишить его человеческого облика, и таким образом спас ему жизнь, не меньше. Каким простым и великим был его поступок», таким же смелым было и «его героическое восстание против машины уничтожения и унижения». Посмотрев на Леви, «как смотрят на человека», Лоренцо смог переломить «естественный ход вещей в том перевернутом мире, где он находился»[1552].
Чезаре Бермани сказал в один из дней, который мы провели вместе в его огромной библиотеке: «Такие случаи, как этот, меняют историю и то, как мы ее творим»[1553].
Я спросил у Томсона и Энджер, что им запомнилось больше всего, какие впечатления оставил Лоренцо в их сердцах и памяти, — ведь они посвятили творчеству Леви десятилетия. Томсон вернулся к истории Лоренцо в 2022 году по случаю Дня памяти[1554]. Сентиментальная статья «Писатель и каменщик. Как Примо Леви выжил в Аушвице» (Lo scrittore e il muratore. Come Primo Levi sopravvisse ad Auschwitz) вышла в еженедельникеThe Tablet[1555]. Автор утверждает, что сегодня некоторые жители Фоссано хотят, чтобы Лоренцо был канонизирован[1556].
Мне Томсон сказал так: «С одной стороны, Лоренцо стал для Леви судьбоносной фигурой — помог ему выжить в лагере, впоследствии свидетельствовать и писать, превратившись в один из краеугольных камней культуры XX века»[1557]. С другой стороны, Лоренцо — яркий представитель того, что англичане называютcultura contadina(«крестьянская культура»): с типичным, присущим людям низших классов «взглядом на мир», но с твердой «моралью». Тот, кто ощутил, каково это — быть «последним», поднимается даже в архетипе «крестьянского» мира: почти исчезнувшая[1558] фигура со своими ценностями.
Я вспомнил, что ровно два года назад Лука Бедино, сотрудник исторического архива Фоссано, сказал: доброта Лоренцо была врожденной, не искусственно выработанной — «искренней, спонтанной, молниеносной»[1559]. Бедино пристально следил за моими попытками писать биографию Лоренцо — а это вначале мне самому казалось почти невозможным. Я, конечно же, подумал о доне Ленте — Томсон именно его имел в виду, когда говорил о желающих видеть Лоренцо канонизированным.
В религиозным смысле эта история тоже важна[1560]. Мне кажется, она замыкает жизненный кругmuradur:крещеного — но неверующего; соборовавшегося — но панихида была гражданская; прощание прошло в храме (в церкви Сан-Джорджио), а похороны — по светскому обряду. Но от этого сакральный смысл слов его друга Леви[1561], безбожника, как и он сам, в звенящей тишине становится только еще более символичным. Белый свитер, который Леви надел на похороны; скупые слова и слезы — Леви был из «стойких»[1562] мужчин, которые, отвернувшись, не стыдятся заплакать[1563]. Возможно, так Лоренцо снова спас его — уже в последний раз.
Примо редко употреблял слово «святой», чаще настаивая на неоднозначности человеческих поступков[1564]. Среди немногих, кого он называлsanto,был Лоренцо. Можно ли сказать, что его история оказалась стержнем рассуждений о каждом из нас? Что фигура Лоренцо безупречна (это слово точно не понравилось бы Леви[1565]) — в противовес «серости», поражающей наши души?
«Возможно, слова значат не так уж и много, но они никуда не деваются, — писала Энджер 20 лет назад в биографии Леви. — Невозможно оживить человека на бумаге, но это единственное место, где он может продолжать жить»[1566]. Достаточно ли этого? Выдержат ли слова испытание временем? Конечно же да.
Поэтому я прошу Энджер, благодаря которой мои изыскания стали возможными, вернуться к «центральному» образу — к тому, кто посвятил жизнь «исследованию человечности»[1567], ктоискалответ, «что есть человек?»[1568]. Энджер подтвердила мое предположение: «Лоренцо — ключевая фигура» в понимании Примо Леви и его произведений.
Как мы знаем, Леви искал «человеческое в обычных людях и нашел у них глубокую человечность». Не многим удалось выйти оттуда, не потеряв себя, — вот что напомнила мне Энджер. Даже смахнув флер легенды, которым друг Примо окутал Лоренцо, можно утверждать: он был именно таким. Биограф подобралась к сути, и я полностью согласен с выводом: отвечая на вопрос всей жизни, именно о Лоренцо Леви говорит: «Это — человек»[1569].
Упустил ли я какие-то факты из биографии Лоренцо? Наверняка, и это естественно. Я начал разматывать клубок слишком поздно — так уж вышло. Когда я мальчишкой ходил с отцом в кино на «Перемирие», Энджер и Томсон уже пядь за пядью прочесывали Фоссано и окрестности в поисках свидетельств жизни Лоренцо — сохраняли их, обрабатывали и архивировали.
Время неумолимо, оно унесло большую часть известных и неизвестных нам очевидцев жизни Лоренцо, в том числе и мэра Манфреди — он умер в 2005 году. Остались племянник Беппе, подаривший мне великолепное свидетельство в 2020 году, и племянница Эмма, которая испугалась Лоренцо, когда он вернулся, — я встретился с ней летом 2022 года и сказал, что книга наконец-то закончена. Эмма, с любовью хранящая свидетельство Яд Вашем, подарила мне еще одно воспоминание о Лоренцо — наверно, лучшее из всех. Я с трудом пытаюсь избавиться от комка в горле.
Когда Лоренцо вернулся, Эмме было почти 7 лет, а когда он умер, ей исполнилось 14. Она помнит его, «наверное, самым красивым» из всех своих дядей и рассказывает про «четыре ноги»: Лоренцо уводил ее в остерию (конечно же, в «Пигер»), скрывая под своей накидкой, и из-под нее торчали только ноги. В заведении он заказывал себе красное вино, а племяннице — лимонад. Бабушка Джованна или тетушка Нина, растившие Эмму в Бурге, приходили ее искать — «Пигер» совсем не подходящее место для маленькой девочки[1570].
Она обожала своего дядю, а он — ее, и, как только получалось, они снова украдкой отправлялись вместе в остерию. Кто знает, о чем говорилиТаккаи маленькая Эмма, которой сейчас 85 лет? У нее и сегодня ясные глаза и уверенный взгляд. Я невольно вспоминаю слово, которым она описывает дядю: «незабвенный»[1571].
Со смерти Лоренцо прошло уже больше 70 лет. С момента, когда он появился на свет, — более века. В 2019 году я с блокнотом в руках посетил множество мероприятий по случаю 100-летия Леви — в поисках неизвестных мне свидетельств о химике и писателе и его «друге Лоренцо».
Тогда я и встретил его детей — Лизу Лоренцу и Ренцо[1572], но не осмелился сказать им, что пишу эту книгу. Сейчас я надеюсь, что они будут в числе первых читателей и раньше многих увидят эти страницы. Звание праведника народов мира присвоили Лоренцо за 20 лет до 100-летия Примо[1573]. Сын Леви, названный в честь Лоренцо, сказал по этому поводу следующее:
Никто не заслуживает этого признания больше, потому что он, подвергая собственную жизнь опасности, помог нашему отцу и многим другим выжить. Возможно, он принял бы эту церемонию со своей грустной улыбкой, убежденный, что сделанное было лишь его долгом: одинокий и добрейшей души человек, до конца жизни отмеченный ужасным опытом[1574].
На кладбище в Фоссано я впервые побывал в 2022 году, в «готически-хмурый» (как выразился сопровождавший меня архивариус Бедино) день. Я хотел найти место, где 2 мая 1952 года похоронили Лоренцо. Неожиданно пошел дождь. Когда я уже заходил на территорию кладбища, мне позвонили из торговой палаты Пьяченцы: обнаружилась информация о родственниках владельца компанииG. Beotti, в которой работал Лоренцо и которую не удалось найти с первой попытки.
Я не могу перестать думать: если бы Леви не стал тем самым, кого мы знаем с 1947-го и особенно с конца 1950-х, то мы ничего не узнали бы и о Лоренцо, который упокоился под размываемым временем могильным холмом. Невозможно забыть о самом поразительном, что написал Леви о Лоренцо: «Там, внизу, он помог не только мне».
Когда он начал? Уже в апреле 1942 года, как только попал в «Суисс»? Или после возвращения из дома с рождественских праздников, проведенных в Фоссано? А может, годом позже? Возможно, ему потребовалось время, чтобы это решение вызрело? А может, оно было инстинктивным? Фактом остается, что Лоренцо оказался тараном, разрушившим основу расползающегося зла.
Лоренцо помогал не только Примо, и это огромное оставленное нам наследие. Я продолжил размышлять о фразе Леви, которая своей филигранной точностью и остроумной сдержанностью пробивает привычное понимание мира.
Мне потребовалось время, чтобы увидеть еще один вопрос, оставленный нам Леви. И он не о том, какому количеству человек помог его друг. Сколько еще было таких Лоренцо, о которых мы ничего не знаем? Сколько каменщиков на окраинах «Суисса» помогли спастись несчастным — единицам, десяткам, сотням? И наконец (хотя в поисках смысла не бывает конца): если бы все люди были такими, как Лоренцо, могло бы появиться такое место, как Аушвиц?
В первой статье о Лоренцо, вышедшей полвека назад, говорится, что «было бы очень хорошо», — но я от себя добавлю: полезно и необходимо рассказать истории последних среди праведников. Последних, ставших первыми и не воспользовавшихся этим. Рассказывать об этом жизненно необходимо — и мы обязаны делать это каждый день. Потому что Лоренцо оставил нам нечто поистине великое: веру в людей.
Список сокращений
ЛП — Лоренцо Перроне/Пероне.
ПЛ — Примо Леви.
AA — архив Аушвица.
АКЭ — архив Кэрол Энджер (в Международном центре исследований творчества Примо Леви
АПЛ — архив Примо Леви.
АРА — Архивы Арользена.
ГАК — Государственный архив Кунео.
ГАП — Государственный архив Пьяченцы.
ИАГАКК — Исторический архив главного архива коммуны Кунео.
ИАГФ — Исторический архив города Фоссано.
КИТ — коллекция Иана Томсона (в Библиотеке Винера, Лондон).
ТПК — торговая палата Кунео.
ТПП — торговая палата Пьяченцы.
ЯВ — архив Яд Вашем, досье ЛП.
За исключениемособых случаев[ОС], ссылки относятся кполным собраниямсочинений [ПС] под редакцией Марко Бельполити (в 3 т. Турин: Einaudi, 2016–2018). Для каждой цитаты в сноске указывается ссылка на оригинальное произведение, номер тома (I, II, III) и номер страницы.
Что касается текстов, опубликованных Леви: после кавычек всегда указывается первое возможное появление в книге (и далее в скобках — если оно есть; для текстов, не опубликованных в книге, эта информация остается при каждом упоминании).
Что касается интервью: они полностью указаны при первом упоминании; далее всегда дана в круглых скобках дата публикации; в случае посмертных интервью — дата проведения. Далее в квадратных скобках указывается дата публикации томов или их содержания.
ЧМ (L’altrui mestiere— Чужое мастерство [1985])
ВНЧ (Ad ora incerta— В неясный час [1984])
ДС (Altre poesie— Другие стихотворения [1982–1987])
БИ (Conversazioni e interviste— Беседы и интервью [1961–1987])
ЗК (La chiave a stella— Звездный ключ [1978])
ЗиС (Dichiarazioni e deposizioni— Заявления и свидетельства [1946–1979])
ПИ (Interviste postume— Интервью, вышедшие посмертно [1987–2018])
Л (Lilit e altri racconti— Лилит и другие рассказы [1981])
РС (Pagine sparse— Разрозненные страницы [1947–1987])
ДдММ (Rapporto per “Minerva medica” —доклад для журналаMinerva medica[1946])
ВПК (La ricerca delle radici— В поисках корней [1981])
РиЭ (Racconti e saggi— Рассказы и эссе [1986])
КиС (I sommersi e i salvati— Канувшие и спасенные [1986])
ОИ (Storie naturali— Обычные истории [1966, под псевдонимомDamiano Malabaila])
ЕНСТК (Se non ora, quando?— Если не сейчас, то когда? [1982])
ПС (Il sistema periodico— Периодическая система [1975])
ЧЛЭ (Se questo e un uomo?— Человек ли это? [1958 (I изд. 1947)])
ЧЛЭП (Se questo e un uomo?— Человек ли это? (приложение) [шк. изд., 1976])
ЧЛЭс (Se questo e un uomo?— Человек ли это? (сценарий) [1966])
П (La tregua— Передышка [1963])
ПФ (Vizio di forma— Порок формы [1971])
Благодарности
Как и за многими моими книгами, за этой стоит — позвольте уж так сказать — огромная командная работа. Она растянулась на несколько лет, включив в себя идеи, исследования, поиск и написание. Но вся ответственность за эти страницы лежит исключительно на мне.
Я уже говорил: было время, когда написание этой биографии я считал просто невозможным. Однако благодаря поддержке множества людей мне удалось собрать достаточное количество материала, причем существенную часть — когда работа над книгой уже шла полным ходом. Изучение истории второстепенного персонажа этого исследования, Примо Леви, оказалось захватывающим. Благодаря биографам и людям, потратившим много времени на изучение его трудов, мне удалось узнать много нового и обнаружить документальные свидетельства прошлых лет.
Я благодарен множеству людей, которые вместе со мной распутывали нить этой биографии. Она проступала постепенно, становилась все более четкой. Надеюсь, нам удалось во всей полноте раскрыть образ Лоренцо.
В первую очередь я хочу поблагодарить ныне здравствующих племянницу Лоренцо Эмму Барберис (в замужестве Бард — спасибо, Джейми!), дочь Джованны, которая помогла мне увидеть Лоренцо ее глазами, и Беппе Пероне (с одной «р»), его племянника.
О тонкостях взаимоотношений Лоренцо и Примо (на которые был сделан основной акцент в этой работе) мне удалось узнать благодаря Лиаду Шемешу, координатору отдела по связям с общественностью и отделения исследований праведников народов мира. Общение с теми, кто в последние десятилетия изучал биографию и работы Леви, рассказывал о нем и хранил его огромное культурное и человеческое наследие, стало для меня необычайно важным.
Благодарю Кэрол Энджер и Иана Томсона, которые летом 2022 года вернулись к исследованиям 20-летней давности и предоставили свои источники: в них оказалось намного больше информации, чем в опубликованных книгах. Спасибо обоим биографам Примо Леви за многочисленные отзывы и ценные предложения по моей работе над книгой.
Огромное спасибо Международному центру исследований творчества Примо Леви — в лице президента Фабио Леви, директора Даниэлы Мураки и сотрудницы архива Кристины Дзуккаро. Они рассказали мне о существовании писем и открыток Лоренцо, а также неожиданно разрешили доступ к архиву Энджер и предоставили библиографические и аудиовизуальные материалы, бесценные для моих исследований. Эти люди терпеливо общались со мной, помогая отточить детали текста.
Благодарю Доменико Скарпу, который читал и комментировал еще сырые страницы моей книги. Работа Скарпы «Библиография Примо Леви, или Первый атлант» (Bibliografia di Primo Levi ovvero Il primo Atlante, Einaudi / Centro Internazionale di Studi Primo Levi, Torino,2022), опубликованная летом 2022 года, очень помогла мне в написании последних глав и в работе над примечаниями (особенно в части первых публикаций Леви).
Конечно же, огромное спасибо Марко Бельполити, редактору произведений Леви и автору книги «Леви анфас и в профиль» (Primo Levi di fronte e di profilo[2015, на английском языке],Seagull, New York-Calcutta-London 2022) — за поддержку и помощь.
Благодарю Альберто Кавальона — кроме прочего, еще и редактора комментированного издания «Человек ли это?» — за то, что с присущей ему любовью и открытостью помогал мне на всем протяжении исследования. Спасибо Мартине Менгони, а также Ховарду Фальксону и Соне Бакке из Библиотеки Винера в Лондоне — за обнаружение следов Лоренцо в коллекции Иана Томсона.
Благодарю Луку Бедино из Фоссано за помощь в поиске информации о Лоренцо в гражданском реестре — от рождения его отца и до момента смерти самогоmuradur. Бедино сопровождал меня на кладбище, участвовал в поисках двух могил Лоренцо. Благодарю также доктора Массимо Нарди, генерального секретаря коммуны Фоссано.
Огромное спасибо старожилу Бурге Микеле Тавелле, который поделился обширными воспоминаниями, а также вместе со мной и Катериной Росси перечитал этот текст и помог избежать диалектных языковых ошибок. Благодарю также Сильвио Пальеро, который вместе с Микеле помог мне восстановить топографию Старого города и предоставил ценные фотографии.
Глубочайшая признательность Антонио Марторелло и Луизе Меллано, президенту Национальной партизанской ассоциации Италии в Фоссано, а также Фабрицио Бьоле, Пинуччо Беллоне и Агнезе Фиссоре, которые первыми открыли мне двери города; Чечилии Ди Марко и Аделине Брицио — за обмен опытом; Самуэле Салери родом из Брешиа, как и Альберто Далла Вольта, — надеюсь, он простит, что я включаю его в список фоссанцев (он первым написал дипломную работу о Лоренцо); архитектору Клаудио Мане — за детали сноса дома на улице Микелини.
Искренне благодарю друзей из Исторического института Сопротивления и современного общества в провинции КунеоD. L. Bianco,особенно директора Джиджи Гарелли и Алессандру Демикелис, а также Кьяру Занголу из Государственного архива Кунео за поиски следов Лоренцо.
Спасибо Валентине Корридори, работникам Государственного архива в Пьяченце (Арианне Боне) и торговой палаты Пьяченцы (Люсии Казелле) за помощь в поиске данных о компанииG. Beotti.
Искренняя благодарность Марте Рутильяно и Ипполито Негри — за то, что позволили «соединить точки»; Антонио Камузо из Архива истории Бенедетто Петроне — за наши разговоры. И конечно же, Чезаре Бермани — за незаменимую работу, которую он проделал десятилетия назад, и за прекрасный день, который мы провели вместе в разговорах о Лоренцо и о том, как рассказать его историю.
В Мемориальном музее Аушвиц-Биркенау я чувствую себя как дома уже около десяти лет. Чтобы завершить это исследование, я снова обратился к его сотрудникам. Прежде всего спасибо директору Петру Цивински — за человечность и готовность помочь; Микеле Андреоле, незаменимому гиду (в прямом и переносном смысле); Эльжбете Цайзер, руководителю коллекций музея, — за первую встречу и обмен информацией в далеком 2015 году.
Спасибо Дагмару Копияшу, основателю Фонда памятных мест в окрестностях Аушвица-Биркенау, и Агнешке Ките, а также Шимону Ковальски и Петру Сеткевичу, руководителю исследовательского центра и автору необходимой мне монографии о Моновице, переведенной на английский язык.
Хочу поблагодарить за диалог Фабрицио Салмони, сына Альберто и Бьянки Гвидетти Серра, а также извиниться перед десятками фриульских Перухов, которых я напрасно побеспокоил. Благодарю директора Государственного архива Больцано доктора Харальда Тониатти и прошу прощения за ложный след; спасибо Монике Эммануэлли, директору Фриульского института истории освободительного движения, за предоставленный доступ к архиву, а также Лучано Патату — за детальное исследование.
Приношу извинения также десяткам Дутто, которые из-за меня оказались в такой же ситуации, как Перухи. Особая благодарность Луизелле Дутто, а также Вере Мазоэро, которая тщательно искала следы Лоренцо; благодарю Стефанию Кардону из торговой палаты Кунео и Беппе Сегре, главу еврейской общины Турина.
От всего сердца благодарю Сильвию Оливеро из Исторического архива города Савильяно, Анжелу Каччиагуэрру из городского реестра, Чинцию Елену Марио — за знакомство с историей здравоохранения Савильяно; доктора Лучано Галлетто; Беатриче и Адриану Фруттеро — дочь Франческо и внучек Энрико, которые разделили со мной воспоминания и артефакты; доктора Джованни Ниффенеджера — за ценное свидетельство.
Благодарю Сюзанну и Сару из архива Виньоло — за помощь в поисках истории болезни Лоренцо и деталей его смерти и похорон; архив архиепископа Туринского; Лауру Фиорито из архива прихода церкви Санта-Мария-делла-Пьеве в Савильяно, Росселлу Фиорилло из архива епархии Фоссано.
Благодарю всех, кто помогал мне в исследованиях (Леонардо Минео с Аттилио Оффманом и Антонио Полосой; Барбару Беррути, Кьяру Коломбини, Андреа Д’Арриго, Тобиа Императо и Кристину Сару из Пьемонтского института истории Сопротивления и современного общества «Джорджио Агости»; Фабио Канцеллиере из Национального архива кинематографии Сопротивления; Андреа Спаньоло; Анну Стефи; Марту Марготти; Гади Луццато Вогеру и Лауру Браззо из Центра современной еврейской документации; Мартину Ланди; Мирну Кампанеллу и Луизу Алонци из библиотеки епархии Фрозиноне).
За интересные и плодотворные дискуссии благодарю Давида Бидусса; Фаусто Чуффи; Фила Кука; Энрико Деальо; Джованни Де Луну; Франческо Филиппи; Эрика Гобетти; Влодека Голдкорна; Вольфа Грунера; Бруно Майда; Энрико Манера; Мартину Мерлетти; Марко Понти с «его» Эрмесом; Алису Равинале [и Эдоардо Морино], Томмазо Спеккера и Габриэл Эйкенберг.
А также ассоциациюDeina, одним из сооснователей которой я являюсь и с которой неоднократно побывал в Аушвице и других мемориальных комплексах по всей Европе. Особая благодарность — Елене Биссаке, Франческе Поли и Давиде Тозо; они, возможно, помнят начало этого приключения. И еще спасибо Рубену Бианкетти и Даниэле Реголи — за постоянную поддержку.
Наконец, благодарю Карло Баллеро и Анну Мондино за помощь в разжигании искры этого проекта; Сильвию, Аду и Альберто из агентства Меуччи — за поддержку на каждом этапе.
Особо — сегодня больше, чем когда-либо, — благодарю Джованни Карлетти, редактора и друга, который вместе с Каролиной Кориани, Агнезе Гуалдрини, Джованной Молликой, Николеттой Каваллуцци и Стефано Савеллой превратил эту рукопись в книгу; благодарю Алессандро, Джузеппе, Антонию и Бьянку Латерцу за веру в каждый наш проект. А также Адриа Фруитоса — за прекрасную обложку.
Завершающие слова благодарности — моей огромной семье, особенно моей матери и отцу, бета-ридерам многих моих работ. Они уделили особое внимание «Праведнику мира». А еще Лауре, Лоренцо и Томмазо, потому что они научили меня понимать, что такое настоящая любовь.
МИФ Психология
Все книги по психологии на одной странице: mif.to/psychology
Узнавай первым о новых книгах, скидках и подарках из нашей рассылки mif.to/psysubscribe
#mifbooks
#mifbooks
Над книгой работали
Руководитель редакционной группыСветлана Мотылькова
Ответственный редакторАлександра Сетченко
Литературный редакторЕлена Никитина
Арт-директорАнтон Героев
Иллюстрация на обложкеОльга Халецкая
КорректорыАнна Погорелова, Татьяна Князева
ООО «МИФ»
mann-ivanov-ferber.ru
Электронная версия книги — ООО «Вебкнига», 2026
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
