Обложка Новая география инноваций. Глобальная борьба за прорывные технологии

Новая география инноваций. Глобальная борьба за прорывные технологии

Мехран Гул

0% прочитано
Стандартный
Мехран Гул

Новая география инноваций. Глобальная борьба за прорывные технологии

Глава 1. Одаренный ученик

Мехран Гул

Новая география инноваций. Глобальная борьба за прорывные технологии

Настоящее, точно понятое, предсказывает будущее.

Памяти моей матери

(1956–2015)

Mehran Gul

The New Geography of Innovation

The Global Contest for Breakthrough Technologies

Copyright © Mehran Gul 2025

All rights reserved

© Издательство Института Гайдара, 2025

В книге содержатся упоминания организаций и лиц, включенных в:

(1) Перечень иностранных и международных неправительственных организаций, деятельность которых признана нежелательной на территории Российской Федерации: Atlantic Council of the United States (Atlantic Council) («Атлантический совет»), Freedom House, Inc. («Фридом Хаус»);

(2) Перечень общественных объединений и религиозных организаций, в отношении которых судом принято вступившее в законную силу решение о ликвидации или запрете деятельности по основаниям, предусмотренным Федеральным законом от 25.07.2002 № 114-ФЗ «О противодействии экстремистской деятельности»: Meta Platforms Inc. (Facebook, Instagram).

Введение. Капитализм с лицом эмодзи

Зимой 2000 года Микко Кодисоя искал человека, который помог бы ему управлять компанией Sumea – небольшой финской студией-разработчиком игр из Хельсинки. Он предложил эту должность Илкке Паананену, 22-летнему студенту Хельсинкского технического университета. Самым привлекательным качеством Илкки как кандидата было то, что он оказался единственным, кто согласился взяться за эту работу.

«У ребят не было инвестиций, поэтому они даже не могли предложить мне зарплату, – рассказывает Илкка. – Кандидатов на должность почти не было, я оказался, пожалуй, единственным – вот меня и взяли»[1].

Основатели Sumea были творческими натурами, увлеченными разработкой игр, но совершенно не интересовавшимися рутинными аспектами ведения бизнеса. Именно поэтому они пригласили Илкку – студента экономического факультета, – чтобы он взял на себя всю эту «хозяйственную часть».

«Потом они решили, что для придания мне веса как представителю компании нужна солидная должность, и назначили меня генеральным директором, – рассказывает Илкка. – До этого у меня не было настоящей работы – только стажировки да пара летних подработок. Разумеется, я понятия не имел, что делать».

В дальнейшем Sumea достигла умеренного успеха. В 2004 году компанию приобрел Трип Хокинс – настоящая легенда игровой индустрии, который, по сути, создал рынок домашних видеоигр, основав в 1980-х годах компанию Electronic Arts.

После поглощения Микко и Илкка снова объединились для создания новой игровой компании, где все было бы устроено именно так, как они хотели: «лучшие люди, которые сформируют лучшие команды, которые затем создадут лучшие игры». Компанию они назвали Supercell.

Supercell, начавшая свой путь с пятнадцати человек в тесной комнате площадью 35 квадратных метров, поначалу столкнулась с трудностями. Первая игра компании, Gunshine, не получила большой популярности и была закрыта через несколько месяцев. Вторая игра, Hay Day, оказалась успешной. А третья – Clash of Clans, выпущенная в августе 2012 года, – навсегда изменила индустрию мобильных игр.

Clash of Clans, стратегия, в которой игрок выступает в роли вождя деревни, развивающего собственное поселение и воюющего со всеми другими деревнями, стала самой кассовой игрой в США всего через три месяца после запуска[2]. За год она превратилась в самую прибыльную игру в мире.

От идеи до выпуска Clash of Clans прошло всего шесть месяцев. Десять лет спустя игра по-прежнему сохраняет популярность. Ее скачали более полумиллиарда раз, а общая выручка за все время превысила 10 млрд долларов[3]. Как эти показатели соотносятся с другими хитами из индустрии развлечений, такими как фильмы, книги и музыка?

Франшиза Clash of Clans заработала больше денег, чем три самых кассовых фильма в истории кинематографа – «Аватар», «Мстители: Финал» и «Аватар: Путь воды», – вместе взятые. Она принесла больше дохода, чем все книги о Гарри Поттере[4]. Ее выручка превышает общий доход от ста самых прослушиваемых музыкальных синглов за всю историю[5].

В 2016 году китайский технологический гигант Tencent приобрел Supercell, оценив компанию более чем в 10 млрд долларов[6]. Так Supercell стала первой европейской интернет-компанией, преодолевшей планку в 10 млрд[7]. При штате менее 400 сотрудников Supercell является мировым лидером по стоимости в расчете на одного работника. Феноменальный успех финской компании превратил Илкку – студента, ставшего генеральным директором лишь потому, что никто другой не хотел занять эту должность, – в миллиардера.

Supercell была основана в том числе благодаря займу в 400 000 евро от правительства Финляндии, без которого, по словам Илкки, компания просто не смогла бы существовать[8]. Эта инвестиция принесла колоссальную отдачу. Базирующаяся в Хельсинки компания является крупнейшим корпоративным налогоплательщиком Финляндии, самым значительным глобальным успехом, вышедшим из этой небольшой северной страны после Nokia. Одна только Supercell возвращает в бюджет суммы, многократно превышающие все государственные инвестиции Финляндии в стартапы за всю историю.

Supercell – это в равной мере продукт своей среды и творение своих основателей. Если для того, чтобы вырастить ребенка, нужна целая деревня, то для того, чтобы вырастить компанию, требуется целый город. Илкка утверждает, что без хороших школ, качественного здравоохранения, безопасных улиц и надежной системы социального обеспечения такая компания, как его, не могла бы существовать. «Мы гордимся нашими финскими корнями, – говорит он мне. – Мы ощущаем, что в Финляндии у нас есть социальная система и сообщество, которые позволили нам стать успешными».

Аджай Агарвал большую часть своей карьеры профессора менеджмента посвятил размышлениям над одним вопросом. Многие регионы успешны в науке. Но лишь немногие способны превратить научные достижения в новые технологии и крупные компании. Почему?

Это несоответствие побудило Агарвала, заведующего кафедрой предпринимательства и инноваций в Школе менеджмента Ротмана Университета Торонто, изучать, как в разных местах новые научные разработки превращаются в коммерческие продукты и жизнеспособные компании.

«Это стало вопросом географии, – говорит он[9]. – Если вы видите группу людей, пытающихся что-то сделать, и среди них есть зеленые люди, красные люди, синие люди и фиолетовые люди, причем фиолетовые добиваются успеха, а остальные – нет, естественно спросить: что особенного в этих фиолетовых людях?»

Ответ не стоило искать в сложных академических дискуссиях. «В какой-то момент я решил: довольно круглых столов, аналитических документов, деловых завтраков и всего подобного, – говорит он. – Мы просто попытаемся создать что-то реальное, пусть даже очень небольшое, – это и привело к появлению Creative Destruction Lab».

Creative Destruction Lab, или CDL, – это некоммерческий инкубатор для компаний, основанных на научных разработках, запущенный в Университете Торонто в 2012 году с целью «улучшения коммерциализации науки для блага человечества». Он проводит девятимесячную программу, помогающую перспективным основателям запустить свои научно-ориентированные предприятия на ранней стадии развития.

Когда CDL только начинал свою работу в 2012 году, Агарвал с трудом находил менторов для своих основателей. В Торонто просто не было достаточного количества людей, построивших успешные технологические компании. Поэтому он решил каждые несколько месяцев приглашать технологических гуру из США, чтобы на короткое время воссоздавать в Торонто атмосферу Кремниевой долины.

«Нам нужно было запустить этот процесс с толчка, как запускают автомобиль: нужно было как-то зажечь искру, – говорит он. – Creative Destruction Lab можно рассматривать так: мы временно создаем Кремниевую долину в Торонто, собирая вместе всех участников, которые обеспечивают работу экосистемы Кремниевой долины».

За относительно короткий период CDL выпустил компании, преследующие чрезвычайно амбициозные

Среди них Xanadu – компания, разрабатывающая квантовые компьютеры на основе частиц света, Deep Genomics – использующая машинное обучение для расшифровки молекулярной основы генетических заболеваний, и Kepler – создающая сеть межзвездной связи для расширения возможностей коммуникации в дальнем космосе. Все три компании базируются в Торонто.

«Космическое направление CDL стремится создать экосистему, в которой человек с интересной идеей может увидеть, что здесь, в Канаде, существует инкубатор, способный объединить бизнес-опыт и финансовые ресурсы для превращения этой идеи в бизнес», – рассказывает Крис Хэдфилд, бывший канадский астронавт, командовавший международной космической станцией[10]. Сейчас Хэдфилд возглавляет космическое направление CDL.

Агарвал полагает, что CDL только запустил благотворный цикл, в котором опыт и средства успешных компаний реинвестируются в экосистему, создавая новые успешные компании: «Это как цветок, который распространяет свою пыльцу», – говорит он.

И хотя первоначальная искра для CDL могла прийти из экосистемы, которую он перенял из Кремниевой долины, Агарвал решительно не согласен с моим предположением, что он занимается своего рода социальным экспериментом по клонированию культуры Долины в Торонто.

У Долины много достоинств, но также много недостатков, утверждает он, и он не намерен воспроизводить «бро-культуру» или «агрессивную, напористую рабочую среду», которую видит в Долине. «Точно вам говорю, мы не пытаемся копировать культуру Кремниевой долины, – говорит он. – Это на сто процентов не так».

Когда французский миллиардер Ксавье Ниль захотел построить в Париже крупнейший в мире суперхаб для стартапов, чтобы город мог конкурировать с такими технологическими центрами, как район залива Сан-Франциско, Бостон и Лондон, он сделал необычный выбор. Он назначил руководителем проекта 30-летнего американского технологического журналиста со специализацией по французской литературе в UCLA. «Я думала, что Ксавье шутит, – говорит Роксана Варза, директор Station F, крупнейшей в мире площадки для стартапов. – Я даже рекомендовала на эту должность другого кандидата»[11].

Station F – настоящее сердце парижской технологической экосистемы. Этот кампус, расположенный в переоборудованном столетнем железнодорожном депо площадью с четыре футбольных поля, спроектирован для объединения целой предпринимательской экосистемы под одной крышей. Его основатель Ксавье вложил 250 млн евро собственных средств в создание этой гигантской площадки, где он смог сконцентрировать все разнообразные таланты, необходимые для построения компаний-гигантов мирового масштаба. Здание вмещает тысячу новых стартапов.

Несмотря на то что Station F – полностью частный проект, он превратился в настоящий символ амбиций Франции стать технологической столицей Европы. Когда в 2017 году Эммануэль Макрон открывал комплекс, он объяснил, почему именно здесь должны собираться самые умные люди с самыми смелыми мечтами. «Мне нравится сравнивать исследователя из Гарварда с исследователем из Франции, – сказал он. – Во Франции отличное бесплатное школьное образование, бесплатная медицина, есть пенсионная система. В США ничего этого нет»[12].

Station F четко обозначает свои цели: стать местом притяжения для талантливых основателей со всего мира, мечтающих создать новые Apple и Google. «Нам было нужно, чтобы из Station F вышла успешная компания-единорог, – говорит Роксана. – Я чувствовала, что мы должны были достичь этой цели, иначе нельзя считать нас успешными».

На это им потребовалось пять лет. В 2022 году Hugging Face стала первым выпускником Station F, преодолевшим оценку в миллиард долларов. Молодой компании потребовалось совсем немного времени, чтобы стать центральным хабом сообщества искусственного интеллекта. Это самая популярная онлайн-платформа, где эксперты и энтузиасты ИИ собираются, чтобы делиться своими разработками и совместно создавать модели машинного обучения.

Hugging Face получила название в честь эмодзи улыбающегося лица с раскинутыми руками. Основатель компании Клеман Делангэ заявил, что, когда компания станет публичной, он хочет, чтобы вместо стандартного трехбуквенного тикера на бирже ее представлял эмодзи[13]. Капитализм с человеческим лицом уходит; на смену ему приходит капитализм с лицом эмодзи.

По мнению Роксаны, впечатляющий успех Hugging Face подтверждает главную идею, лежащую в основе Station F: во Франции могут появляться по-настоящему значимые проекты. Вполне возможно, что скоро талантливые специалисты начнут перемещаться из Пало-Альто в Париж, а не наоборот. В конце концов, именно такой путь выбрала она сама.

«Я почти уверена, что для человека, занимающегося моим делом, находиться вне Кремниевой долины даже интереснее, – говорит она. – С момента моего приезда во Францию я смогла увидеть прямое влияние своей работы, поэтому для того, чем я занимаюсь, это гораздо более интересное место».

США – источник практически всех технологий, определяющих современную жизнь: персональных компьютеров, операционных систем, смартфонов, электронной коммерции, веб-браузеров, электронной почты, поисковых систем, социальных сетей, электромобилей и прочего. Большинство технологических компаний, создавших и монетизировавших эти технологии, также находятся в США. В этой книге поднимается вопрос: меняется ли эта ситуация?

Этот вопрос чаще всего возникает в контексте Китая. Менее десятилетия назад отношение к китайским технологическим компаниям было преимущественно пренебрежительным и самодовольным. Теперь звучат тревожные сигналы. Китай больше не ограничивается несколькими известными разработками вроде безналичных платежей, WeChat или 5G. Его компетенции в технологиях стали широкими и глубокими. ByteDance, создатель TikTok, – самая дорогая частная компания в мире. BYD производит больше электромобилей, чем Tesla. DJI продает больше коммерческих дронов, чем все остальные компании, вместе взятые.

Но пока эксперты рассуждают о том, как будет развиваться технологическое противостояние США и Китая, стоит задать не менее интересный вопрос: существуют ли другие потенциальные «Китаи»? Страны, которые сегодня никто не воспринимает всерьез, но которые могут неожиданно быстро стать серьезными конкурентами.

Все говорят о США и Китае, и в силу своих размеров они, вероятно, являются двумя наиболее важными технологическими державами, но это не означает, что они единственные значимые игроки. По меньшей мере десяток стран производят компании мирового значения, создающие продукты, которые ежедневно влияют на жизни миллиардов людей по всему миру. Причем некоторые из этих стран, в пересчете на численность населения, даже более продуктивны в создании новых технологий, чем два главных технологических соперника.

Samsung, южнокорейский конгломерат, соперничает с Apple за позицию крупнейшего в мире производителя смартфонов. Каждый четвертый пользователь смартфона использует устройство Samsung. Компания Arm, основанная в Великобритании, разрабатывает архитектуры чипов, которые применяются более чем в 90 % всех мобильных устройств. Spotify из Швеции является самым популярным музыкальным стриминговым сервисом в мире.

И это далеко не все. Ключевой игрок мировой полупроводниковой индустрии, компания TSMC, базируется на Тайване. Другая важная компания в этой отрасли, ASML, базируется в Нидерландах. Некоторые из самых известных в мире игр, такие как Minecraft, Candy Crush и Angry Birds, были созданы игровыми студиями в странах Северной Европы. Почти все крупные производители электрических батарей, включая CATL, LG и SK On, расположены в Азии.

Эта книга рассказывает о технологиях и о том, где они находят свое место в мире. Кремниевая долина на протяжении полувека была непревзойденной в создании технологий и быстрорастущих технологических компаний с капитализацией более миллиарда долларов – таких, как Apple, Facebook, Google, – что сделало ее центром самого стремительного создания богатства в истории человечества. Теперь ее секреты распространяются по всему миру.

География инноваций меняется. В мире сейчас существует

Так что же это за места? Это зависит от того, как на них смотреть. В этой книге я использую три различных подхода.

Первый – взгляд с позиции венчурного капиталиста. Здесь критерий прост: кто создает больше всего стартапов стоимостью в миллиард долларов? Это узкий, но простой и действенный фильтр для определения значимости. Если смотреть через эту призму, карта самых инновационных мест в мире выглядит так.

Рис. 1. Десять ведущих стран по количеству частных технологических компаний с капитализацией более миллиарда долларов

Источник: Dealroom, ‘Unicorns’, Retrieved 13 February 2025, https://dealroom.co/guides/unicorns.

Полезным дополнением к подсчету технологических компаний с высокой капитализацией было бы добавление еще одного уровня анализа: кто привлекает наибольшее венчурное финансирование? Это дает несколько иной список лидеров.

Рис. 2. Десять ведущих стран по объему венчурных инвестиций

Источник: Dealroom, ‘The State of Global VC’, Retrieved 12 February 2025, https://dealroom.co/guides/global.

Фильтрация по количеству стартапов с высокой капитализацией и объемом привлекаемого ими финансирования – полезный способ анализа, но не лишенный недостатков. Самый очевидный из них в том, что этот подход предполагает, будто инновации происходят только в новых компаниях. Nvidia, основанная в 1993 году, сейчас уверенно находится в середине своего жизненного цикла. И тем не менее можно утверждать, что она только сейчас по-настоящему набирает обороты.

И здесь вступает в игру второй подход. Он учитывает как старые, так и новые компании. В этом случае мы измеряем технологический потенциал региона, анализируя совокупную рыночную капитализацию всех технологических компаний, базирующихся там. При таком взгляде мир выглядит примерно так.

Рис. 3. Совокупная рыночная капитализация технологического сектора по регионам (трлн долл.), 2021–2023 гг.

Источник: Atomico, ‘State of European Tech 2023’, p. 240.

Существует множество способов определить рейтинг наиболее инновационных мест. Но я полагаю, что приведенный выше график наиболее точно отражает относительную значимость различных регионов в контексте технологических преобразований, происходящих сегодня в мире. Этот относительно узкий критерий – оценка стоимости технологических компаний – четко соответствует тому, где в глобальном масштабе происходит наибольшее количество технологических инноваций в самом широком смысле этого термина. Такое представление сформировалось у меня в процессе написания этой книги. На следующих страницах мы обсудим, почему это так.

Оба описанных выше подхода уязвимы для критики, прежде всего потому, что они исходят из предположения, будто технологические инновации – единственный вид инноваций, имеющий значение, и даже их оценивают узкими финансовыми показателями: рыночной стоимостью и объемом венчурных инвестиций. Разумеется, инновации – это нечто большее. Справедливое замечание. Давайте рассмотрим третий подход – Глобальный инновационный индекс (ГИИ), рейтинг самых инновационных стран мира, который публикует Всемирная организация интеллектуальной собственности (ВОИС) – агентство ООН со штаб-квартирой в Женеве, объединяющее 193 государства-члена.

Их подход совсем не упрощенный. ВОИС заявляет, что предоставляет всестороннюю оценку состояния инноваций в мире, анализируя более 80 показателей, охватывающих самые разные аспекты – от результатов научных исследований, затрат на НИОКР, расходов на образование, результатов тестирования до рыночной стоимости компаний, количества выпускников инженерных специальностей, патентов и многого другого. Согласно этому впечатляющему многофакторному анализу, рейтинг самых инновационных мест в мире выглядит примерно так:

Рис. 4. Ведущие страны в Глобальном инновационном индексе ВОИС

Источник: World Intellectual Property Organization, ‘Global Innovation Index 2023’, p. 19.

Это достойный список. Но не лишенный недостатков. Сильный количественный уклон ГИИ придает этому сравнительному анализу налет легитимности, основанной на математической строгости, но приводит к выводам, которые не вполне проходят проверку на здравый смысл.

Семь из десяти стран в этом списке – европейские, что создает явное впечатление, будто континент прочно занимает центральное место в создании будущего. Это не соответствует действительности. И европейские политики были бы первыми, кто это отметил.

«ЕС проигрывает гонку за инновации», – пишет лауреат Нобелевской премии по экономике Жан Тироль в недавнем отчете Европейской группы политического анализа[14]. В документе подчеркивается, что отставание от США в сфере новых технологий увеличивается, и Китай также вот-вот обгонит европейский континент.

Кстати, о Китае, единственной стране, которая серьезно конкурирует с США в гонке за разработку новых технологий, – его отсутствие в этом списке бросается в глаза. В чем причина? Это напоминает мне старую цитату Кейнса: «Слишком большая доля современной „математической экономии“ представляет собой, по существу, простую мешанину, столь же неточную, как и те первоначальные допущения, на которых она основывается, причем авторы получают возможность забывать о сложных отношениях и взаимосвязях действительного мира, замыкаясь в лабиринте претенциозных и бесполезных символов»[15]. Иногда, когда разбираешь всю эту математическую строгость, находишь лишь своего рода интеллектуальное окоченение[16].

Но даже если мы можем спорить о методике расчетов ГИИ, основная идея о том, что инновации – это больше, чем просто технологические компании и их оценки, заслуживает одобрения, и мы будем ее придерживаться.

Каждый из этих трех подходов имеет свои ограничения. Но вместе они представляют три полезные отправные точки для исследования того, какие места играют наибольшую роль в привнесении нового в мир. Это множество стран, поэтому для начала мы будем сочетать разные подходы. Эта первая книга сфокусирована на Северной Америке, Европе и Дальнем Востоке – регионах, где сосредоточена основная активность. В последующих книгах мы расширим обсуждение на другие регионы.

Книга построена по географическому принципу. Каждая глава дает читателю возможность глубоко погрузиться в происходящее в отдельно взятой стране. Но через эти обсуждения проходят две сквозные темы. Первая: что делает место инновационным? Независимо от того, какой фильтр мы используем для отбора и ранжирования лидеров, факт остается фактом – их в мире крайне мало. Почему?

Большинство разговоров об инновациях сосредоточены вокруг личностей и организаций. Стив Джобс был творческим гением. Pixar создала уникальную корпоративную культуру. Стэнфорд переосмыслил само понятие университета. И так далее. Однако эта книга поднимается на уровень выше, исследуя ту инновационную экосистему, которая порождает этих людей, организации и компании.

В книге проводится мысль, что компании – это своего рода семена, посеянные в определенной среде. Новые технологии – плоды этих семян. Плохие фермеры выращивают сорняки, хорошие – урожай, а великие – почву. Так в чем же секрет предпринимательской почвы этих экосистем, что делает их столь плодородной почвой для новых начинаний?

Вторая сквозная тема книги – что вообще означает инновационность места? Это просто наличие таких компаний, как Apple, DeepMind и ByteDance? Или есть нечто большее? И что именно это «большее»?

Безусловно, эта книга во многом ориентирована на обзор инноваций, создаваемых технологическими компаниями. Тому есть три причины. Во-первых, «бритва Оккама»: это позволяет сохранить простоту и фокус. Обсуждение должно проходить в определенных границах, иначе оно будет уходить куда угодно, не принося никакой пользы.

Во-вторых, похоже, что наиболее значимые технологические разработки сегодня происходят не

И в-третьих, и это самый спорный момент, можно утверждать, что все остальные показатели инновационности (объемы НИОКР, государственное финансирование, количество выпускников технических специальностей, патенты, научные публикации, рейтинги университетов, венчурные инвестиции) в конечном итоге должны воплощаться в новых технологиях. Это река, в которую впадают все притоки, поэтому разумно пропустить промежуточные звенья и сразу оценивать конечный результат. А он в основном создается в компаниях. Поэтому на них и сделан акцент. Но мы периодически задаемся вопросом: существует ли более эффективный подход?

Это книга о технологиях. Но в ее центре – люди. В частности, те люди, которые воплощают эти технологии в жизнь. Она создана на основе бесед с почти 200 ключевыми фигурами технологического мира: предпринимателями, учеными, венчурными капиталистами и государственными деятелями, для которых движение прогресса вперед стало делом жизни. Это попытка составить целостную картину того, как выглядит карта наиболее технологически развитых мест в мире, как они достигли такого статуса и какой мир они создают. На самом базовом уровне книга задает вопрос: что происходит там, в большом мире? Вопрос, ответить на который оказалось гораздо сложнее, чем я предполагал.

Летом 2000 года Дэвид Валлерстайн, энергичный 25-летний консультант южноафриканского конгломерата Naspers, отправился в Шэньчжэнь на встречу с Ма Хуатэном, 29-летним соучредителем китайского интернет-стартапа, разработавшего онлайн-чат QQ – китайскую версию ICQ, популярного мессенджера от AOL для персональных компьютеров. QQ, запущенный в 1999 году, приобрел огромную популярность среди китайской молодежи, только начинавшей пользоваться интернетом, и за год привлек миллион пользователей – и это в стране, где доступ к Сети имели всего около 22 млн человек. В распоряжении Валлерстайна была внушительная по тем временам сумма в 100 млн долларов, которую Naspers выделил для инвестиций в формирующуюся интернет-экономику Китая. Он ехал в Шэньчжэнь с весьма убедительным предложением о покупке молодой компании Хуатэна.

Валлерстайн привык к успешным встречам в Китае. Страна все еще была бедной, средний житель зарабатывал менее 100 долларов в месяц, иностранные инвестиции были редкостью, а сама идея технологического стартапа воспринималась как малопонятная диковинка. Валлерстайн с его 100 млн долларов обычно был желанным гостем, куда бы он ни пришел. Но не в этот раз. После обмена любезностями и короткой встречи Ма Хуатэн, также известный как Пони Ма, вежливо сообщил Валлерстайну, что его двухлетняя компания Tencent не продается. Спасибо, что пришли, и до свидания.

Валлерстайн опешил. Раньше он ни с чем подобным не сталкивался. Но он проделал весь путь из Пекина не для того, чтобы его просто отправили обратно. Не испугавшись отказа, он пригласил Хуатэна и его четырех соучредителей на ужин в тот же вечер, где, как гласит легенда, все сильно напились. На следующее утро он вернулся в офис Tencent, чтобы представить новое предложение о том, как две компании могли бы сотрудничать. Потребовался более чем год ухаживаний, прежде чем Хуатэн наконец согласился и продал половину Tencent компании Naspers за 34 млн долларов[17] – смелая инвестиция для того времени и места, затмившая даже ставшую легендарной ставку Softbank в 20 млн долларов на Alibaba, сделанную всего годом ранее.

После заключения сделки Валлерстайн, калифорниец по рождению, выпускник Вашингтонского университета и Беркли, в свободное время играющий на рок-гитаре, стал первым иностранным руководителем, нанятым Tencent. Он оказался первым человеком за пределами пятерки основателей, вошедшим в высшее руководство компании. На тот момент трехлетняя компания насчитывала всего 45 сотрудников и имела единственный продукт – QQ, который только-только начал приносить прибыль. «В первые годы я часто выступал с речами, чтобы воодушевить команду, убедить компанию, что однажды мы сможем стать международным брендом и участником глобальной экономики, – рассказывает мне Валлерстайн, предпочитающий работать из переоборудованного под офис церковного здания в Пало-Альто. – В 2000 году такие идеи казались совершенно фантастическими. Думаю, даже после нашего выхода на биржу мы все еще не до конца осознавали, что можем играть какую-то роль или оказывать влияние на международных рынках»[18].

В свои пятьдесят Валлерстайн посвятил ровно половину жизни компании Tencent. Долгое время он был самым высокопоставленным американцем в руководстве компании, а сейчас остается американцем с самым длительным стажем в высшем эшелоне этого бизнеса. Он один из немногих западных специалистов, подхваченных волной невероятного взлета Tencent и Китая – от практически полной неизвестности до абсолютной значимости во всех технологических сферах за невероятно короткий срок – всего 25 лет. На пике своего развития, в начале 2021 года, Tencent с рыночной капитализацией, приближавшейся к 1 трлн долларов, была самой дорогой компанией Азии. Ранняя инвестиция Naspers в 34 млн долларов выросла до более чем 200 млрд долларов, став одним из самых феноменально успешных вложений в истории капитализма – корпоративным эквивалентом выигрыша в лотерею Powerball.

Naspers начиналась как скромный газетный бизнес в Стелленбоше, Южная Африка, в 1915 году и большую часть XX века занималась изданием газет и журналов на языке африкаанс[19]. Эта единственная инвестиция в малоизвестный китайский стартап, инициированная 25-летним консультантом, превратила ее в глобальный интернет- и медиагигант, который в определенный момент прорвался в ряды 100 самых ценных компаний на планете, соперничая на равных с такими технологическими лидерами, как Amazon, Netflix и Facebook. Доля Naspers в Tencent, составляющая практически всю стоимость компании, сделала ее – с большим отрывом – самой ценной компанией на всем Африканском континенте.

Каким образом Tencent удалось так вырасти за такое короткое время? В первые годы рост компании практически полностью обеспечивался ее десктопным мессенджером QQ. Первый продукт компании, которым до сих пор пользуются 800 млн человек, обеспечил ей капитализацию «всего лишь» в несколько миллиардов, но не в сотни миллиардов долларов; принес известность в масштабах Китая, но не мирового рынка. Стремительный рост компании начался более чем через десятилетие после ее основания, когда она переключила фокус с настольных компьютеров на мобильные устройства. В 2011 году она запустила WeChat – ориентированное на смартфоны суперприложение, которое вывело Tencent и китайский интернет-опыт на совершенно новый уровень. WeChat объединяет функциональность Facebook, WhatsApp, Uber, Instagram и различные другие платежные и розничные функции – все, что пользователь может захотеть делать в интернете на смартфоне, собрано в одном приложении. С помощью WeChat Tencent контролирует самый важный цифровой сервис на крупнейшем в мире цифровом рынке. Почти каждый – и речь идет буквально о каждом – житель Китая использует его. WeChat настолько важен для повседневной жизни в стране, что смартфон без флагманского продукта Tencent для среднего пользователя стал бы практически бесполезным.

Первая должность Валлерстайна в компании называлась «руководитель международного направления». Он свободно владел английским и мандаринским диалектом китайского, приобрел ключевой жизненный опыт в США, Азии и Африке и делил свое время между Западным побережьем и Китаем. Поэтому было вполне естественно, что его роль заключалась в том, чтобы стать мостом между Tencent и внешним

Роль Валлерстайна заключалась не столько в том, чтобы вывести Tencent в мир, сколько в том, чтобы принести мировые достижения в Tencent. В начале 2000-х использование интернета в Китае начинало стремительно расти, и страна ежемесячно пополнялась десятками миллионов новых интернет-пользователей, многие из которых с любопытством пытались понять, какие возможности открывает это новое окно во внешний мир. Tencent увидела перспективу в удовлетворении ненасытного аппетита недавно подключившихся к Сети китайских потребителей к иностранной музыке, иностранным играм – ко всему иностранному. Задачей Валлерстайна было удовлетворить этот спрос. «Я был гораздо больше сосредоточен на том, чтобы привнести в Китай превосходные технологии, ценные активы и интеллектуальную собственность, – говорит он. – И основой этой стратегии было лицензирование отличных игр для китайского рынка».

Первые попытки Tencent выйти за пределы материкового Китая были довольно простыми. Валлерстайн наладил партнерство с зарубежными разработчиками игр, чтобы распространять их продукты на платформах Tencent в Китае. Если игры были успешными, они делили прибыль между собой. Однако со временем эти отношения стали более глубокими. Tencent перешла от простого распространения иностранных игр в Китае к приобретению долей в зарубежных компаниях-разработчиках. «Мы обнаружили, что многие студии, которые нас интересовали, испытывали нехватку капитала, и мы не были уверены в их выживании, – рассказывает Валлерстайн. – Но нам нравились их игры. Как обеспечить их выживание? Мы решили инвестировать в них и приобрести небольшую долю, чтобы у них был капитал для завершения разработки своих игр».

QQ был первой версией Tencent; WeChat – второй. Скромные и чисто прагматичные ранние инвестиции компании в небольшие игровые компании проложили путь для третьей версии Tencent: ее метаморфозы из ориентированного на Китай разработчика приложений для смартфонов в высокодиверсифицированный глобальный технологический конгломерат, который иногда называют Berkshire технологического мира.

Первые попытки Tencent войти в игровую индустрию, где до этого доминировали американские и японские компании, на протяжении почти пяти лет терпели сокрушительные неудачи. Сегодня эти трудности становления остались в далеком прошлом – компания превратилась в крупнейшего игрового издателя в мире. Tencent владеет долями более чем в сотне игровых студий от США до Европы, Японии и Южной Кореи, а в ее портфолио входят некоторые из самых востребованных игр[20]. Компания полностью владеет базирующейся в Лос-Анджелесе Riot Games, создателем League of Legends, в которую ежемесячно играют более 180 млн человек; почти половиной Epic Games из Северной Каролины, разработавшей Fortnite с аудиторией в 350 млн игроков; а также более чем 80 % финской студии Supercell, создавшей популярную франшизу Clash of Clans, которая привлекает свыше 100 млн пользователей ежемесячно.

Tencent владеет миноритарными долями в Activision Blizzard, американском разработчике видеоигр, создавшем Call of Duty, World of Warcraft и Candy Crush; французском издателе Ubisoft, выпустившем хит Assassin’s Creed; и Krafton, южнокорейском издателе PUBG. Трудно найти популярную игру, которая каким-то образом не связана с Tencent. Grinding Gear Games (Новая Зеландия), Funcom (Норвегия), Sharkmob (Швеция), Sumo Group (Великобритания), Inflexion (Канада) – все эти компании принадлежат Tencent.

Как компания социальных сетей Tencent привлекает более миллиарда пользователей. Но гораздо меньше людей знают о том, что как игровая компания Tencent также охватывает более миллиарда человек. Разница в том, что если пользовательская аудитория приложений социальных сетей компании почти полностью китайская, то аудитория игр, связанных с Tencent, – во всем мире.

Присутствие Tencent в индустрии развлечений не ограничивается играми. Компания также является ключевым участником мирового музыкального рынка. Tencent Music Entertainment (TME) – самый популярный музыкальный стриминговый сервис в Китае. Можно было бы назвать его «китайским Spotify», но это было бы некорректным сравнением[21]. Музыкальный сервис Tencent не только имеет больше пользователей, чем Spotify (самая популярная музыкальная стриминговая компания за пределами Китая), но и фактически является третьим по величине акционером Spotify, так что их отношения сложно назвать конкурентными. Tencent также входит в число крупнейших акционеров Universal – ведущей музыкальной компании мира. Кроме того, Tencent активно присутствует в киноиндустрии. Ее производственное подразделение Tencent Pictures участвовало в создании крупных американских франшиз, таких как «Терминатор: Темные судьбы», «Люди в черном: Интернэшнл», а также таких хитов, как «Конг: Остров черепа», «Чудо-женщина» и «Веном».

Большинство людей за пределами Китая, слыша о Tencent, по-прежнему ассоциируют ее с WeChat. Однако это представление давно устарело. Стремительная международная экспансия компании вывела ее далеко за рамки социальных сетей, игровой индустрии, сферы развлечений, китайского рынка и вообще какой-либо четкой категоризации, превратив в многопрофильный международный холдинг с долями в более чем тысяче компаний. Свыше 600 из них находятся за пределами Китая, включая такие известные американские технологические бренды, как Snap, Reddit и Discord[22]. В 2017 году Tencent заплатила 1,78 млрд долларов за 5 % акций Tesla, став на тот момент пятым по величине акционером этого технологического гиганта[23]. К 2021 году, на пике своей международной активности в области слияний и поглощений, Tencent сформировала инвестиционный портфель публичных компаний стоимостью 190 млрд долларов, а также владела долями в непубличных компаниях на десятки миллиардов долларов[24].

В 2014 году Валлерстайн перешел на должность директора по инновационным исследованиям (Chief eXploration Officer, CXO), став фактическим руководителем внутреннего венчурного фонда Tencent. В его обязанности входил поиск сверхпередовых технологий по всему миру – радикальных амбициозных проектов, которые могли бы не только увеличить прибыль компании, но и предложить реальные решения для важнейших проблем человечества в области здравоохранения, энергетики и устойчивого развития. Из своего офиса в Пало-Альто он контролировал инвестиции на миллиарды долларов в довольно экзотичные идеи, включая Moon Express – стартап, цель которого состоит в размещении дронов на лунной поверхности, и Planetary Resources – компанию, исследующую возможности добычи ресурсов на астероидах.

Tencent выросла настолько, что могла позволить себе тратить «деньги на утопические проекты», преображаясь по образу своих коллег из Кремниевой долины, чьи бизнес-планы порой звучат так, будто они заимствованы из научно-фантастических романов. Речь шла уже не столько о монетизации захваченных рынков или максимизации стоимости акций, сколько о создании общего искусственного интеллекта, превращении человечества в вид, обитающий на нескольких планетах, и распространении света сознания. Работа Валлерстайна теперь заключалась не просто в достижении успеха, а в том, чтобы творить добро[25]. Когда он выпустил свой первый рок-альбом, в него вошла песня «Последний шанс», в которой он поет: «Это шанс встретиться с реальностью / Последний танец для всего человечества», а завершается композиция затухающим тиканьем часов.

Валлерстайн начал свою карьеру с привлечения внешнего капитала в перспективные компании Китая. Со временем его работа трансформировалась в прямо противоположную: инвестирование китайского

Это касается не только Дэвида Валлерстайна, не только Tencent и не только технологической индустрии. Китайские частные и государственные предприятия приобретают иностранные активы во всех секторах, чему отчасти способствует государственная стратегия «Идти вовне» (Going Out). Сегодня Китай является вторым по величине в мире источником иностранных инвестиций.

Заключение сделок охватывает различные отрасли и географические регионы. Крупная китайская страховая компания Anbang владеет отелем Waldorf Astoria в Нью-Йорке. Китайский автопроизводитель Geely владеет шведским концерном Volvo. Китайская государственная автомобильная группа BAIC является крупнейшим индивидуальным акционером Mercedes-Benz. А китайская государственная химическая компания Sinochem владеет базирующейся в Швейцарии Syngenta – крупнейшей в мире компанией по производству сельскохозяйственных химикатов.

Ажиотаж вокруг сделок не остался незамеченным. США уже давно ужесточают меры против китайских производителей оборудования, таких как Huawei и ZTE. Теперь эти ограничения распространяются и на китайских инвесторов. В январе 2024 года Министерство обороны США добавило International Data Group (IDG), один из наиболее известных пекинских венчурных фондов, в список организаций, классифицированных как «компании, связанные с китайскими военными», которые участвуют в модернизации китайских вооруженных сил путем «обеспечения доступа к передовым технологиям и экспертизе». IDG, который начинал как американская венчурная фирма из Бостона, позже выкупленная китайской командой, отрицает эти обвинения. Это первый случай, когда крупная инвестиционная фирма со штаб-квартирой в Китае была включена правительством США в санкционный список. Обвинение имеет особый вес, учитывая, что оно исходит не от гражданского ведомства, ответственного за надзор за торговыми отношениями, такого как министерство торговли, а от структур национальной безопасности в Пентагоне. В конечном итоге министерство обороны исключило IDG из своего списка организаций, но этот эпизод подчеркивает возросшие геополитические риски для инвестиционных фирм, работающих одновременно в США и Китае[28].

Еще несколько лет назад американские компании охотно принимали средства от китайских инвесторов. Теперь все иначе. «В 2017–2018 годах компании, нуждающиеся в значительных инвестициях, могли рассматривать Китай как источник капитала, но сейчас это, очевидно, невозможно, – рассказал мне Шахин Фаршчи, управляющий партнер американской венчурной компании Lux Capital. – Плохо ли это? Я так не думаю. Считаю, что компаниям следует эффективнее управлять своими финансами, и в США достаточно капитала. Поэтому, если у компании действительно перспективная бизнес-модель, она сможет привлечь необходимый капитал в США»[29].

Американские регуляторы также ограничивают движение капитала в обратном направлении – из США в Китай. В сентябре 2023 года президент Байден подписал указ, запрещающий частным американским фондам инвестировать в определенные технологии в Китае и требующий предварительного разрешения для других направлений. Несколько ведущих американских венчурных компаний, включая Sequoia Capital, GGV Capital и DCM Ventures, либо официально отделились от своих китайских подразделений, либо заявили о планах сократить или реструктурировать инвестиции в Китай. Кит Рабуа, управляющий директор Khosla Ventures, крупной американской венчурной фирмы, выразил общее настроение, сказав мне: «Мы считаем Китай авторитарным режимом, который идеологически обанкротился и выглядит сомнительным с моральной точки зрения. Поэтому мы не хотим участвовать в укреплении власти КПК»[30].

Совсем недавно США были крупнейшим источником внешнего капитала для китайских технологических стартапов, а Китай – крупнейшим источником иностранных инвестиций в американские технологические компании. Сейчас ситуация изменилась. Это экономическое разделение происходит в то время, когда венчурные фирмы обеих стран сталкиваются с перенасыщенными внутренними рынками, что вынуждает их искать новые возможности за рубежом. «Я готов финансировать компании практически в любой точке мира, – говорит Кит Рабуа. – Нас не интересует, где они находятся. Мы будем их финансировать. Они могут быть где угодно – кроме Китая». Поскольку две крупнейшие мировые экономики сокращают взаимное присутствие на рынках друг друга, значительная часть капитала, который ранее циркулировал между ними, теперь перенаправляется в другие регионы, создавая новые возможности для компаний из географических зон, которые раньше оставались вне поля зрения крупных технологических инвесторов.

Одним из выгодоприобретателей этой ситуации становится Европа. Континент долгое время считался далеким третьим по силе и конкурентоспособности технологического сектора. Если в США и Китае крупнейшими компаниями являются технологические гиганты вроде Apple и Tencent, то в Европе корпоративный ландшафт по-прежнему формируют более старые компании из традиционных секторов – люксовых товаров и фармацевтики. Одна из причин, по которой континент не создал глобально значимых технологических компаний, заключается в том, что европейские предприниматели просто не имеют доступа к огромным объемам венчурного капитала, необходимого для их развития. Теперь китайские инвесторы начинают заполнять этот пробел.

Alibaba и Didi Chuxing вложили сотни миллионов в европейские финтех-стартапы, такие как N26, Lydia и WorldFirst. Kuka, одна из крупнейших робототехнических компаний Германии, была приобретена китайской группой Midea в 2022 году. Tencent владеет долями в десятках европейских игровых студий, включая крупнейшую на континенте – Ubisoft.

Как и США, европейские политики также усиливают контроль за китайскими инвестициями в стратегические технологии. Правительство Германии заблокировало приобретение Aixtron, производителя полупроводников, китайским инвестиционным фондом Fujian Grand Chip Investment Fund, предположительно по настоянию правительства США. NEURA Robotics, немецкая компания, производящая роботов, способных воспринимать окружающую среду и работать с людьми (так называемых когнитивных роботов или коботов), была основана благодаря инвестиции в 80 млн долларов от единственного инвестора – китайского конгломерата Han’s Group. В 2023 году компании пришлось выкупить доли своих китайских инвесторов и перенести все производство из Китая в Германию, по словам основателя компании, в связи с «сегодняшним деглобализированным миром». Инвестор компании сообщил мне, что у нее теперь более яркие перспективы, поскольку она может двигаться вперед с «чистым списком акционеров»[31].

Дело не только в безопасности. Это также вопрос взаимности. «Проблема с Китаем в том, что некитайскому игроку крайне сложно добиться успеха на китайском рынке – правила игры там нечестные и несправедливые для чужаков, – говорит Хуссейн Канджи, венчурный инвестор из Лондона. – Мы не можем играть на их поле, но они могут играть на нашем»[32].

В США отношение к Китаю последовательно негативное. В Европе настроения более противоречивые. Серьезные подозрения относительно мотивов Китая соседствуют с тем, что иногда выглядит как активная защита более тесных экономических связей со второй по величине экономикой мира и крупнейшим торговым партнером ЕС. Европейские лидеры призывают к более тщательной проверке сделок с участием Китая, одновременно выражая недовольство намеками на то, что решения о том, с кем Европа может или не может вести бизнес, могут приниматься где-то помимо Брюсселя. Председатель Европейской комиссии Урсула фон дер Ляйен подчеркнула необходимость для Европы сохранять свою «стратегическую автономию»[33].

Один высокопоставленный европейский чиновник сказал мне, что, размышляя

Китай иногда рассматривается как антагонист европейской промышленности: дешевый конкурент, черная дыра интеллектуальной собственности. Однако порой он становится и ее неожиданным спасителем. Lilium – мюнхенская компания, производящая электрические летающие аппараты. Основанная в 2015 году, она представляет собой амбициозное исключение в консервативной стартап-среде. Компания пережила свой тяжелейший кризис в начале 2023 года, когда понесла убытки более 390 млн долларов, в результате чего цена за акцию стала составлять менее одного доллара. Столкнувшись с неизбежным исключением из листинга Nasdaq и не сумев привлечь необходимый капитал от местных инвесторов, компания обратилась к Tencent, которая фактически спасла ее от неминуемого краха, предоставив финансовую поддержку в размере 175 млн долларов. Дэвид Валлерстайн входит в совет директоров Lilium.

«Это стало спасением для Lilium, то, что они сделали, было просто замечательно, – говорит Герман Хаузер, британско-австрийский соучредитель Arm, одной из самых известных технологических компаний, появившихся в Европе. – Нам необходимо заключать сделки с Китаем. Поступать иначе – просто глупо. Нельзя игнорировать крупнейший рынок, крупнейшую экономику в мире. Люди настолько ориентированы на доллар и все еще так сосредоточены на США, что не многие знают: Китай является крупнейшей экономикой по паритету покупательной способности и вскоре станет таковой и в долларовом выражении. Они уже являются ведущим рынком в ряде областей, таких как смартфоны, платежные системы и электромобили. BYD недавно обогнал Tesla, став крупнейшим производителем электромобилей в мире. Так что просто глупо игнорировать это. Вам придется иметь дело с Китаем, нравится вам это или нет»[34].

Хаузер, который сейчас возглавляет Amadeus – базирующийся в Кембридже венчурный фонд, ориентированный преимущественно на технологически сложные стартапы в Европе, большую часть своего времени он уделяет продвижению технологического суверенитета – идеи о том, что Европа должна занять более независимую позицию в технологических вопросах. «Я думаю, что в глубине души у европейцев есть очень сильное ощущение, что Европа должна быть независимой от США и Китая, – говорит он. – Мы, безусловно, способны быть независимыми… США оказывают большое давление на Европу, особенно в отношении политики по Китаю, но я недостаточно разбираюсь в политике, чтобы знать, происходит ли это так же, как когда американцы настойчиво говорят о разъединении с Китаем и заявляют, что не будут с ним сотрудничать, а если посмотреть на реальное положение дел, то после этих заявлений они увеличили объем торговли на 25 %. Европейские политики тоже будут говорить правильные вещи, чтобы американцы были довольны, но что они будут делать на самом деле? Нужно смотреть на показатели торговли, и я думаю, что эти показатели все еще довольно обнадеживающие».

Европейские предприниматели испытывают на себе последствия напряженности в отношениях между США и Китаем. Им необходимы крупные суммы иностранного капитала для создания масштабных компаний, и порой такие инвестиции могут прийти только из таких стран, как Китай, но они опасаются попасть между двух огней в соперничестве, в котором часто считают себя нейтральными наблюдателями. Tencent заплатил 8,4 млрд долларов за финскую игровую студию Supercell – одна из крупнейших технологических сделок на континенте за всю историю. Генеральный директор компании Илкка Паананен сказал мне: «Мы, как представители нейтральных стран Северной Европы и компании из этих стран, не смогли бы построить эти по-настоящему глобальные бизнесы, имеющие клиентов во всех странах мира… И это становится все более сложной задачей из-за нарастающей разобщенности в мире. Конечно, с экономической точки зрения это вызывает некоторое беспокойство»[35].

После десятилетий рекордного роста китайские технологические компании сейчас страдают от кардинально изменившейся бизнес-среды как внутри страны, так и за рубежом. Давление со стороны регулирующих органов усложняет для них приобретение новых активов и сохранение существующих на Западе – регионе, который десятилетиями был единственным направлением их усилий по международной экспансии. Tencent пришлось полностью выйти из капитала Tesla, продав свои 5 % акций как раз тогда, когда производитель электромобилей стал крупнейшей автомобильной компанией в мире.

Китайское правительство также начало закручивать гайки для крупных технологических компаний. В декабре 2023 года оно ввело новые ограничения для игровых компаний, нацеленные на сокращение времени, которое люди проводят за видеоиграми. Tencent, некогда компания стоимостью почти в триллион долларов, потеряла треть своей рыночной капитализации. На фоне этих потрясений Валлерстайн, самый влиятельный американец в китайском технологическом гиганте на протяжении большей части истории компании, в январе 2024 года ушел с должности директора по инновационным исследованиям и теперь является советником компании по таким вопросам, как климат и здравоохранение.

Я спросил Валлерстайна, рок-гитариста, который живет и дышит Tencent, уроженца Калифорнии, чья личная история вплетена в миф о создании одного из крупнейших технологических гигантов Китая, испытывает ли он какие-либо противоречивые чувства из-за напряженности между страной, откуда он родом, и страной, которая сделала его тем, кто он есть; что он думает о негативном восприятии китайских технологий, о текущем тупике и о том, как ситуация может развиваться дальше.

«Я не думаю, что сейчас происходит реальное стратегическое планирование текущей ситуации. Есть определенные указания, есть высказывания на высоком уровне, делаются заявления, которые затем отражаются в политике, но я не вижу четкого представления о том, к чему все должно прийти.

Совершенно не ясно, каким образом китайские компании могли бы восприниматься позитивно в США, даже если они делают то, что по американским меркам считается хорошим. Мне кажется, что импорт в Китай большого количества американской интеллектуальной собственности – фильмов, спортивных мероприятий, медиаконтента, музыки, всего в духе Снуп Догга – должен приносить высшую оценку. Не знаю, существует ли инстанция, которая выдает такие оценки, но на практике я никогда не получал ни одобрения, ни рукопожатия со словами: „Эй, по крайней мере, вы, ребята, когда импортируете наши фильмы, музыку, игры или интеллектуальную собственность и платите нам за это справедливую цену, даете нам деньги, – это хорошо, это позитивно“.

Я считаю, что правительствам по всему миру необходимо определить, какие действия они считают позитивными, а не только негативными. Можно сказать: это плохо, нам это не нравится. Мы считаем, что вы воровали интеллектуальную собственность, – это плохо. Прекратите это делать. Но также нужно говорить: когда вы делаете вот это, – это хорошо, делайте больше. Я выступаю за поощрение позитивных действий между странами. Думаю, вполне нормально заявлять, что нам нравится такое поведение, мы хотим, чтобы люди импортировали больше иностранной продукции, нашей продукции или чего-то еще. Нам нужно разобраться,

Я не думаю, что люди действительно понимают, к чему они стремятся, куда движутся. Лучшие друзья Америки – это все те страны, с которыми Америка воевала. И когда лидеры говорят: „Хорошо, мы о чем-то договорились, мы провели переговоры, вопрос решен“, удивительно, как быстро люди прекращают конфликтовать и начинают ладить».

В 2015 году четыре исследователя из пекинской лаборатории Microsoft Research Asia (MSRA) опубликовали основополагающую статью, ставшую одним из важнейших прорывов в машинном обучении. Работа под названием «Глубокое остаточное обучение для распознавания изображений», или просто ResNet, описывала, как можно выстраивать нейронные сети слоями для значительного повышения эффективности систем искусственного интеллекта.

Искусственный интеллект – это общий термин, охватывающий различные подходы к имитации человеческого познания в машинах. Нейросети – один из популярных подходов. Они представляют собой своеобразные искусственные аналоги биологических нейронных сетей нашего мозга: сложное переплетение взаимосвязанных узлов, или нейронов, согласованно работающих над обработкой информации.

Исследователи давно предполагали, что нейронные сети можно выстраивать слоями для увеличения вычислительной мощности систем искусственного интеллекта. Однако реализация этого на практике оказалась сложной задачей. По мере увеличения глубины нейронных сетей качество проходящего через них сигнала ухудшалось. Это напоминает игру в «испорченный телефон» – чем больше участников, через которых проходит сообщение, тем сильнее оно искажается. В глубоком обучении это явление известно как проблема исчезающего, или затухающего, градиента.

Команда MSRA в Пекине решила эту проблему, предложив технику «обходных связей». Они разработали способ обучения нейронных сетей глубиной в сотни слоев без заметной потери сигнала. Это открыло путь к созданию более мощных систем ИИ, которые сделали возможными такие приложения, как распознавание лиц и автономное вождение. ResNet также является одним из ключевых усовершенствований, отличающих AlphaGo (программу DeepMind, играющую в го лучше людей) от AlphaZero – более продвинутого игрового бота с обобщенными возможностями, способного играть в несколько игр, включая го, шахматы и сёги – три наиболее стратегически сложные настольные игры в мире – на уровне, недоступном человеку.

Менее чем за десятилетие статья о ResNet набрала почти четверть миллиона цитирований в Google Scholar. Это самая цитируемая работа по искусственному интеллекту за всю историю. Это также самая цитируемая публикация в области компьютерных наук. Фактически это самая цитируемая научная статья, опубликованная в XXI веке. Авторами работы о ResNet стали Хе Каймин, Чжан Сянъю, Жень Шаоцин и Сунь Цзянь. Все четверо получили степени бакалавра, магистра и доктора наук в китайских университетах. Никто из них не работал за пределами Китая до публикации этой революционной работы. Все они получили награды на ведущих мировых конференциях по ИИ и конкурсах компьютерного зрения.

В 2015 году они выиграли ImageNet – крупное соревнование по искусственному интеллекту в Стэнфорде, приглашающее исследователей представить алгоритмы ИИ для распознавания объектов на изображениях. Система, представленная MRSA, стала первой, которая превзошла возможности человека в распознавании изображений на их наборе данных. ResNet не был единичным успехом. Последние три соревнования ImageNet были выиграны командами из Китая.

«Раньше Китай производил много некачественных исследований в области искусственного интеллекта, – говорит Джеффри Хинтон, признанный британский ученый-компьютерщик и профессор Торонтского университета. – Затем он стал производить много некачественных исследований и какое-то количество качественных. Теперь он производит много качественных исследований, причем некоторые из них – абсолютно мирового уровня»[36].

Хинтон является автором работы «Классификация ImageNet с помощью глубоких сверточных нейронных сетей», или AlexNet, которая была самой цитируемой статьей по искусственному интеллекту до появления ResNet. Она до сих пор остается второй наиболее цитируемой научной работой в этой области. Хинтон также выиграл соревнование ImageNet и получил практически все основные награды в области компьютерных наук, включая премию Тьюринга (известную как Нобелевская премия в области компьютерных наук) и, для полноты картины, настоящую Нобелевскую премию – на этот раз по физике. По его словам, обилие научных публикаций делает Китай единственной страной, которая находится в наилучшем положении для того, чтобы стать лидером в области искусственного интеллекта. По его мнению, растущая научная мощь Китая вполне может сделать его следующей глобальной державой, масштаб которой «сопоставим с Британской империей».

В 1990 году на долю Китая приходилось всего 1,2 % научных публикаций в мире. Сейчас он обогнал США, став ведущим мировым источником научных статей. Почти четверть всех научных публикаций в мире сегодня подготовлены в Китае. И речь идет не только о количестве. Китай также производит большую часть исследований высочайшего качества в мире. В 2022 году он опередил США в Nature Index – рейтинге стран, публикующих наибольшее количество статей в самых престижных научных журналах мира. Китай также сместил США с первого места в рейтинге, составляемом компанией Clarivate, которая анализирует цитируемость научных публикаций. Недавняя статья на обложке журнала The Economist о превращении Китая в научную сверхдержаву провозгласила: «Старый мировой научный порядок, в котором доминировали Америка, Европа и Япония, подходит к концу»[37].

Лаборатория Microsoft Research Asia, создавшая ResNet, начинала свой путь в крайне скромных условиях. Основанная в 1998 году как Microsoft Research China, она появилась в то время, когда интернетом пользовалось менее 0,1 % населения Китая. В лаборатории работало всего пять сотрудников, размещавшихся в заурядном офисном здании в районе Чжунгуаньцунь Пекина, который в то время состоял в основном из деревень и огородов с ухабистыми кривыми улочками, по которым ездили повозки, запряженные волами.

С тех пор этот район стал сердцем процветающего технологического сообщества Пекина. Теперь Чжунгуаньцунь известен как китайская Кремниевая долина и входит в десятку самых дорогих мест в мире для аренды коммерческой недвижимости. На его проспектах расположились ведущие университеты Китая, такие как Цинхуа и Пекинский университет, а также офисы крупнейших технологических гигантов страны – Baidu, Sina и ByteDance. Более половины всех китайских технологических стартапов-миллиардеров – более 100 компаний – базируются в этом районе.

ResNet – не единственное достижение лаборатории MSRA. Здесь были разработаны технологии обработки и визуализации рукописного ввода, заложившие основу для компьютерных технологий с использованием стилуса. Многие технологии, применяемые сегодня в системах распознавания лиц по всему миру, также были созданы в этой лаборатории. MIT Technology Review назвал MSRA «самой передовой исследовательской лабораторией в мире», а Институт Полсона – «важнейшим институтом в становлении и развитии китайской экосистемы искусственного интеллекта». Китайские СМИ окрестили ее «„Академией Вампу“ китайского интернета», проводя параллель с военной академией начала XX века, выпускавшей командиров как для Гоминьдана, так и для Коммунистической партии Китая[38].

MSRA, в которой сейчас работает более 200 научных сотрудников и 300 приглашенных исследователей, для Китая стала тем же, чем были Bell Labs или Xerox PARC для США в их период расцвета, и считается колыбелью китайской технологической элиты. Среди 7000 выпускников лаборатории – одни из самых влиятельных персон в технологической индустрии страны: Ван Цзянь, технический директор Alibaba; Ма Ин, главный научный сотрудник и руководитель направления ИИ в ByteDance (материнской компании TikTok); Инь

Microsoft стала одной из первых крупных международных корпораций, создавших серьезную исследовательскую лабораторию в Китае, и тем самым заложила модель, которой впоследствии воспользовались многие. Свыше 1300 иностранных компаний открыли в Китае передовые исследовательские центры, чтобы задействовать потенциал растущего резерва научных кадров страны. Некоторые из этих центров были созданы по образу и подобию MSRA и укомплектованы бывшими сотрудниками этой лаборатории.

Чжан Яцинь был одним из пяти основателей MSRA. Сегодня он известная фигура в китайской технологической индустрии, а в 2008 году был факелоносцем во время Олимпийских игр в Пекине. Однако его жизненный путь начинался совсем не многообещающе.

Чжан потерял отца во время Культурной революции и воспитывался матерью и бабушкой. В детстве его мать не верила, что сын сможет даже поступить в университет. Председатель Мао считал образованные слои населения контрреволюционными и закрыл всю систему образования на целое десятилетие – с 1966 по 1976 год, – чтобы искоренить из общества элитарные и буржуазные тенденции. После смерти Мао в 1976 году школы и университеты постепенно начали возвращаться к жизни. В 1978 году Чжан сдал первый за 12 лет общенациональный вступительный экзамен в высшие учебные заведения Китая.

Он сдал экзамен и попал в заголовки национальных газет. Чжан Яцинь был всего лишь 12-летним ребенком – самым юным на тот момент абитуриентом, принятым в высшее учебное заведение в Китае. Этот вундеркинд поступил на инженерный факультет за тысячу километров от дома – в Научно-технический университет Китая (USTC), иногда называемый «китайским Калтехом», небольшой элитный научный вуз в Хэфэе, столице восточнокитайской провинции Аньхой.

После окончания университета Чжан получил стипендию на обучение в США, где в возрасте 23 лет защитил докторскую диссертацию в Университете Джорджа Вашингтона. В 31 год он стал действительным членом Института инженеров электротехники и электроники (IEEE) – самым молодым человеком, удостоенным этой чести за столетнюю историю организации. А в следующем, 1998 году, когда он получил звание «Выдающийся инженер года», президент Клинтон направил ему письмо, в котором назвал его «примером для подражания».

Чжан проработал в Microsoft 16 лет, занимая в том числе пост директора MSRA и председателя Microsoft China, высшего представителя компании в стране. В 2014 году, как раз когда отечественные технологические компании Китая начали быстро расти, он покинул Microsoft и стал президентом Baidu, где возглавил развитие новых технологий и бизнес-направлений. Сейчас Чжан преподает в Цинхуа, недалеко от своего бывшего офиса MSRA в Чжунгуаньцуне, и занимает пост декана Института исследований искусственного интеллекта (AIR) – самого престижного академического подразделения Китая по подготовке специалистов по ИИ.

Я спросил Чжана, почему он, в отличие от большинства ученых, которые уходят на высокооплачиваемые должности в быстрорастущей технологической индустрии Китая, решил пойти в обратном направлении. «Деньги для меня не имели большого значения, – сказал он. – Оглядываясь назад, я понимаю, что больше всего удовольствия мне приносила работа в Microsoft Research»[39]. AIR – это попытка Чжана воссоздать магию MSRA в университетской среде и подготовить новое поколение китайских специалистов по ИИ, способных совершать фундаментальные прорывы, подобные ResNet.

Как и MSRA, Университет Цинхуа также является плодом американо-китайского партнерства, хотя и сложившегося при весьма своеобразных обстоятельствах. Его истоки восходят к Боксерскому восстанию – движению начала XX века против иностранного влияния в Китае. После подавления восстания иностранными державами, в том числе США, президент Теодор Рузвельт добился одобрения конгресса на использование части контрибуций, взысканных с побежденной династии Цин, для финансирования стипендиальной программы, позволяющей ежегодно отправлять сотню китайских студентов на обучение в США. В 1911 году на эти средства в Пекине был основан Колледж Цинхуа. Бюро образования США и ИМКА привлекли 16 американских преподавателей, составивших первый преподавательский состав университета. На третьем курсе студенты Цинхуа переводились непосредственно в американские колледжи для завершения образования в США.

Рожденный в результате национального унижения, Цинхуа сейчас является важным источником национальной гордости[40]. Широко признанный лучшим университетом страны, он особенно известен своими влиятельными выпускниками, играющими огромную роль в национальной политике. Среди выпускников – шестой и седьмой генеральные секретари Коммунистической партии Китая (КПК) Ху Цзиньтао и Си Цзиньпин, которых часто называют «верховными лидерами» страны. Два выпускника Цинхуа последовательно управляли Китаем в течение непрерывных двух десятилетий. Учитывая историю их альма-матер, пропитанную колониальным прошлым страны и берущую свои истоки в одном из самых унизительных эпизодов недавней китайской истории, пожалуй, неудивительно, что именно эти две фигуры наиболее известны тем, что повели современный Китай по более решительному и националистическому пути.

В последние годы китайские университеты значительно укрепили свою репутацию. Согласно Лейденскому рейтингу, который ранжирует университеты по объему научных исследований, шесть из десяти лучших университетов мира находятся в Китае[41]. По версии Nature Index – семь из десяти. Саймон Маргинсон, профессор высшего образования Оксфордского университета, рассказал мне, что если оценивать исключительно по уровню факультетов естественных наук, технологий, инженерии и математики, то китайские университеты сейчас опережают американские[42]. «Университет Цинхуа значительно превосходит всех остальных, – говорит он. – На втором месте Чжэцзянский университет. Массачусетский технологический институт примерно на седьмом или восьмом месте, это единственный американский университет в первой десятке»[43].

Академическое положение Цинхуа в немалой степени укрепилось благодаря ученым, вернувшимся на родину, таким как Чжан Яцинь, которые привносят в образовательный процесс знания, полученные в ведущих исследовательских институтах США и Китая. «Если взглянуть на преподавательский состав, он высочайшего уровня», – говорит мне Чжан. Среди других выдающихся преподавателей Цинхуа – математик Яу Шинтун, обладатель медали Филдса, ранее занимавший именную профессуру в Гарварде, и Эндрю Яо, специалист по компьютерным наукам, лауреат премии Тьюринга. Яо оставил именную профессуру в Принстоне и отказался от гражданства США, чтобы вернуться в Китай и занять должность в Цинхуа и Китайской академии наук (КАН).

По словам Чжана, его замысел создать аналог MSRA реализуется даже лучше, чем он ожидал. «Студенты Цинхуа, даже на уровне бакалавриата, очень хороши, для них совершенно естественно быть частью исследовательской команды, – говорит он. – Уровень студентов так же впечатляет, как в Массачусетском технологическом институте, Калтехе и Колумбийском университете, – это поразительно. Я думал, что это займет больше времени, но я рад видеть, что это уже происходит».

И MSRA, и университет Цинхуа – это плоды американо-китайского партнерства и всего лишь два ярких примера того, что исторически было гораздо более широким научно-техническим сотрудничеством. Согласно исследованию, опубликованному в Journal of Quantitative Science Studies, Китай и США являются крупнейшими партнерами друг друга в высокоцитируемых научных публикациях[44].

Сейчас это сотрудничество переживает непростые времена. На Microsoft оказывается давление с требованием закрыть MSRA; компании пришлось публично заверить американских регуляторов, что она внедрила защитные механизмы, ограничивающие участие исследователей в политически чувствительных проектах[45]. Google уже закрыл свою исследовательскую лабораторию искусственного интеллекта в Китае.

До сих пор неясно, насколько успешны эти меры в попытке сдержать развитие передовых исследовательских возможностей Китая. Однако очевидно, что они ускоряют уже наметившуюся тенденцию к развитию собственных разработок в сфере исследований и разработок в Китае.

Тан Цзе – один из наиболее успешных выпускников Цинхуа. Он получил докторскую степень в этом университете в 2006 году и сейчас является профессором на факультете компьютерных наук. Его исследования сфокусированы на больших языковых моделях (LLM) – особенно актуальном направлении машинного обучения. Тан разработал несколько самых передовых языковых моделей, созданных в Китае, которые лежат в основе ChatGLM – китайского варианта ChatGPT.

В 2019 году Тан запустил Zhipu – стартап в области искусственного интеллекта, отпочковавшийся от Цинхуа. Он рассказал мне, что этот шаг был обусловлен не столько коммерческими причинами, сколько тем, что университеты стали менее подходящими для масштабных исследований. «Даже в Соединенных Штатах, даже Стэнфорд и MIT не могут проводить такие же исследования в области ИИ, как OpenAI, – говорит он. – Большие языковые модели требуют значительных ресурсов, именно поэтому мы создали отдельную компанию»[46].

Zhipu – крупнейший по объему инвестиций конкурент OpenAI из Китая. Летом 2024 года его оценивали в 3 млрд долларов. Среди инвесторов – такие гиганты, как Alibaba, Tencent и Xiaomi, а также венчурное подразделение саудовской Aramco, вложившее 400 млн долларов[47].

Ассортимент продуктов Zhipu аналогичен OpenAI: чат-бот, генератор изображений по тексту и генератор видео по тексту. Большинство моих собеседников считают, что Zhipu отстает от OpenAI примерно на год – все, что появляется у OpenAI, в течение года появляется и у Zhipu. Я спросил Тан Цзе, выходит ли их конкуренция с OpenAI за рамки чат-ботов и генераторов изображений. «В ближайшей перспективе мы будем просто догонять OpenAI; все, что делает OpenAI, будем делать и мы, – ответил он. – А в долгосрочной перспективе, конечно, мы нацелены на создание общего искусственного интеллекта».

Основатели Zhipu получили образование в Китае. Значительная часть капитала компании номинирована в юанях, а не в долларах. Это отступление от привычной практики среди предыдущего поколения китайских технологических компаний, которые стремились привлекать специалистов с зарубежным образованием и явно предпочитали иностранный капитал. Это говорит о том, что технологическая отрасль страны, которая раньше искала ресурсы и признание за рубежом, теперь все больше опирается на собственные силы. Американские инвесторы уже сокращали свои инвестиции в Китай. Теперь и китайские компании с осторожностью относятся к привлечению американских средств.

«Геополитически ситуация крайне сложная, – говорит Руи Ма, операционный директор американской компании по исследованию рынка Alphawatch, внимательно следящая за технологическими стартапами в Китае. – Люди не хотят работать с долларами США. Они стремятся сохранять свою структуру собственности без американских инвесторов. Они хотят выходить на публичные торги на китайских рынках капитала. Я разговаривала с одной компанией, у которой клиентами являются предприятия, и эти предприятия не хотят пользоваться услугами поставщиков с американскими инвесторами. Это выглядит странно, но такова реальность. Возможно, ситуация изменится, поскольку это не официальное правило, просто люди думают: „Это может быть рискованно“. Так что процесс происходит с обеих сторон»[48].

Некоторые самые блестящие умы Китая, раньше стремившиеся попасть в американские университеты, теперь пересматривают свои планы. По данным Госдепартамента США, количество китайских студентов в американских учебных заведениях с 2019 года сократилось на 20 %[49]. Во многом это связано с атмосферой подозрительности, которая сейчас окружает студентов китайского происхождения в американских кампусах. Но существуют и другие факторы.

«Лично я считаю, что это происходит потому, что у людей есть чувство принадлежности, гордость за свою цивилизацию», – говорит известный руководитель из китайской технологической отрасли, сам выпускник ведущих программ в США и Китае.

Тан Цзе указывает на своем веб-сайте десятки студентов, которыми он руководил и которые получили докторские степени на самых конкурентных факультетах компьютерных наук в мире. Гарвард, Стэнфорд, Массачусетский технологический институт, Принстон, Университет Карнеги—Меллона, Беркли – практически нет ни одной программы первого эшелона, которая не была бы представлена в этом списке. Я спрашиваю его, почему он решил остаться, когда так много его студентов уехали.

«Некоторые мои друзья пытались убедить меня поехать в США, работать в крупной компании или даже стать профессором в университете, – сказал он. – Но в конечном итоге это был мой выбор, мое решение. Я подумал, что смогу сделать что-то значимое в Китае и, возможно, так смогу лучше помочь своей стране. Поэтому я решил остаться.

С самого начала, когда я решил остаться в Цинхуа, я был уверен, что студенты Цинхуа находятся на одном уровне со студентами Калтеха, Массачусетского технологического института и Стэнфорда. Разница лишь в том, что у них неодинаковые ресурсы и возможности. Поэтому, если предоставить им достаточно возможностей посещать различные компании и университеты мира и если дать им такие же ресурсы, я думаю, они смогут очень быстро расти. Именно этим мы занимались последние десять лет».

Фундаментальная наука в Китае сейчас находится в гораздо лучшем состоянии, чем когда-либо прежде. Однако было бы разумно не преувеличивать ее значимость по сравнению с другими странами. Общий объем и качество научных публикаций резко выросли, но лишь немногие из этих работ можно считать действительно прорывными открытиями и инновациями. ResNet по-прежнему остается исключением, а не правилом для китайских исследований.

По некоторым показателям Китай значительно отстает от западных стран. За один только 2023 год США получили столько же Нобелевских премий в научных областях, сколько Китай за всю свою историю. Среди лауреатов Нобелевской премии в различных областях науки всего пять уроженцев материкового Китая, причем четверо из них получили ее за работу, выполненную в американских университетах. Это свидетельствует о том, что даже при увеличении доли Китая в высокоцитируемых исследованиях в качественных изданиях, на США по-прежнему приходится непропорционально высокая доля влиятельных, прорывных работ.

Есть два объяснения того, почему Китай редко получает Нобелевские премии. Первое, предложенное Саймоном Маргинсоном из Оксфордского университета, заключается в том, что Нобелевские премии являются отстающим показателем научных достижений. «Цикл Нобелевских премий растягивается на десятилетия, а китайская наука в ее нынешнем подъеме существует всего двадцать лет, – говорит он. – Нобелевские премии достаются людям, которые сделали свои лучшие работы двадцать или тридцать лет назад. Я буду удивлен, если Китай не начнет показывать лучшие результаты».

Согласно второму объяснению, культура научных исследований в США по своей природе более благоприятна для создания прорывных открытий. США поощряют фундаментальные научные исследования, в то время как научная среда Китая остается более ориентированной на прикладные исследования. Потребуются десятилетия, чтобы изменить эти устоявшиеся институциональные особенности.

«По-настоящему прорывные технологические инновации, по крайней мере по моей оценке, не появятся в Китае в течение двух поколений, – говорит известная фигура в технологической индустрии Китая, занимавшая

Большинство представителей китайской технологической сферы открыто признают, что Китаю еще предстоит многое наверстать для регулярного создания фундаментальных прорывов. И их это устраивает. По их мнению, ближайшее конкурентное преимущество Китая в сфере инноваций заключается не в разработке новых технологий, а в их более быстром внедрении, чем у кого-либо другого. Они видят, что появление новых технологий происходит в две фазы. Первая – изобретение, которое связано со знаниями и творчеством. Здесь США впереди, а Китай отстает. Вторая – внедрение, которое связано со скоростью, эффективностью и дисциплиной. В этом у Китая есть преимущество.

Ли Кайфу, основатель MSRA, занимавший высшие должности в Microsoft и Google в Китае, а сейчас управляющий директор ведущего венчурного фонда Sinovation, сказал мне: «Трансформация, через которую прошел Китай, состоит из трех фаз: от имитатора к незначительным инновациям и затем к реальным инновациям. Сегодня, на мой взгляд, ситуация в мире такова, что блестящие новые идеи по-прежнему в основном рождаются в США, но у китайцев сильнее трудовая этика, инженерная дисциплина, способность к реализации, настойчивость и готовность делать все необходимое, даже если это скучно, чтобы создать успешный конечный продукт. Это сочетание упорства, трудолюбия и готовности заниматься рутинной работой. И я считаю, что это невероятное сочетание для создания успешного продукта.

И хотя все самые впечатляющие открытия – от глубокого обучения до сверточных нейронных сетей и, в последнее время, трансформеров и больших языковых моделей – сделаны американцами, я бы сказал, что их инженерная реализация, скорее всего, будет выполнена в Китае лучше с точки зрения инженерного совершенства, соответствия продукта рынку, скромности, трудолюбия и постоянного совершенствования продукта. Китайцы всегда чувствуют необходимость конкурировать с самими собой, понимая, что, если они этого не сделают, это сделает кто-то другой, и не делаются самодовольными»[50].

Если раньше главной идеей китайской технологической отрасли было копирование того, что уже работает в США, и внедрение этого на огромном закрытом внутреннем рынке, то новая стратегия состоит в быстром освоении новых технологий, даже если они разработаны в других странах, и их масштабном развертывании раньше, чем они будут запущены в использование где-либо еще в мире.

Некоторые примеры хорошо известны: 5G, мобильные платежи, солнечная энергия, электромобили, промышленные роботы, литий-ионные батареи. Ни одна из этих технологий не была изобретена в Китае. Но у каждой из них масштаб внедрения на материке сейчас превышает показатели всего остального мира, вместе взятого.

Можно привести и другие, новые примеры, например автономные транспортные средства. США все еще впереди Китая, когда речь идет о совершенстве технологий автономного вождения. Но в Китае на дорогах значительно больше самоуправляемых автомобилей. По улицам Пекина и Шанхая курсируют сотни беспилотных такси – явление, которое все еще редко встречается в западных городах. Baidu управляет крупнейшим в мире парком роботакси, а его полностью автономный сервис вызова такси Apollo имеет сеть из тысяч беспилотных такси, охватывающую десяток городов Китая.

В Сюнъане, городе, построенном с чистого листа в 100 километрах к югу от Пекина, вся транспортная инфраструктура изначально спроектирована для автономного передвижения. В системе общественного транспорта города действует парк беспилотных автобусов, поездку на которых можно бесплатно забронировать заранее простым касанием экрана смартфона. Этот город, возведенный на территории, которая еще в 2017 году представляла собой преимущественно болота и сельскохозяйственные угодья, сейчас рассматривается как своего рода испытательный полигон для тестирования новых технологий перед их внедрением в других частях страны.

Сюнъань – еще один пример кажущейся безграничной способности Китая создавать оживленные мегаполисы буквально на пустом месте. Он считается преемником таких городов, как Шэньчжэнь и Пудун, которые не столько развивались естественным путем, сколько были созданы по воле властей с самого верха политической иерархии страны. Шэньчжэнь неразрывно связан с именем Дэн Сяопина, который определил его как первую Особую экономическую зону Китая – лабораторию для испытания рыночных принципов, идеи, которая в 1979 году была еще весьма спорной. То, что тогда выглядело как незначительный эксперимент в экономическом планировании, в ретроспективе оказалось одним из самых значимых решений в истории современного Китая.

Решение Дэна создать в Шэньчжэне экономический анклав, тем самым отступив от социалистических канонов, действовавших в остальной части страны, ознаменовало поворотный момент – первый осторожный шаг к открытию экономики и установлению базовой доктрины, которая сейчас лежит в основе благосостояния страны. А Цзян Цзэминь своим непосредственным участием трансформировал Пудун из некогда неразвитого района в ведущий мировой финансовый центр. Панорама города с характерными сферами телебашни «Восточная жемчужина» и напоминающим открывашку для бутылок Шанхайским всемирным финансовым центром стала наиболее часто используемой визуальной метафорой восходящего Китая.

Сюнъань – это еще одна знаковая попытка китайского президента создать урбанистическое чудо. Часто называемый «городом будущего», он рассматривается как своего рода памятник, воздвигнутый Си Цзиньпином в ознаменование своего пребывания у власти. Сюнъань – это город-спутник Пекина, спроектированный для перемещения части функций из переполненной столицы страны, и менее чем за семь лет в нем поселилось более миллиона жителей – примерно столько же, сколько в Далласе или Амстердаме.

«Я действительно считаю, что Китай может играть ведущую роль во второй фазе любой новой технологической революции, – продолжил Ли Кайфу. – Американцы обычно изобретают большинство технологий. Скажем, 70 %. Остальное может быть разделено между Европой, Китаем, Индией и другими странами. Но важно то, что как только значимая технология описана и становится доступной в интернете или научных статьях, китайские компании с большей вероятностью вырвутся вперед благодаря своему инженерному превосходству».

За этим убеждением, что даже если Китай не может превзойти США в изобретательстве, он все равно может превзойти их в реализации, скрывается едва замаскированная уверенность, широко распространенная в технологических кругах Китая, что годы быстрого роста без серьезной внешней конкуренции сделали американские технологические компании изнеженными и самодовольными. В своей книге «Сверхдержавы искусственного интеллекта» Ли Кайфу, выросший в Теннесси, пишет, что китайские предприниматели похожи на «гладиаторов», которые усвоили «урок Колизея» – «убей или убьют тебя». Такое спартанское происхождение может не способствовать «творческому мышлению», но породило маниакальную рабочую этику, на фоне которой «компании Долины выглядят вялыми и безжизненными, а инженеры – ленивыми»[51].

Я спросил высокопоставленного руководителя китайской технологической компании, работавшего на руководящих должностях в крупных технологических компаниях США и Китая, как его опыт работы в американских технологических компаниях соотносится с тем, что он видит в Китае. «Это интересное сочетание, – сказал он. – С одной стороны, все очень по-китайски: коррупция, откаты, приходится иметь дело с множеством проблем с людьми. С другой стороны, набор технологий и инженерный персонал практически как в Google. Некоторые части технологического стека действительно лучше, чем у Microsoft».

Речь идет не только о масштабе внедрения, но и о его скорости. Практически все, с кем я беседовал, считают, что Китай не

«Итак, разница в том, что китайские компании, даже крупные, очень быстрые – у них высокая маневренность при внедрении, – говорит Чжан Яцинь. – А еще они просто очень быстро выходят в новые области. Когда я присоединился к Baidu, их основным бизнесом был поиск. После моего прихода мы занялись облачными вычислениями, автономным вождением, всеми направлениями ИИ, виртуальными помощниками, мы вышли в сферу полупроводников, новых чипов. Baidu разрабатывает собственные чипы. Половина инфраструктуры Baidu, облачной или искусственного интеллекта, использует собственные чипы. Точно так же, как Google. Мы освоили довольно много новых бизнес-направлений, и мы приняли эти решения очень быстро. Очевидно, было проделано много работы, стратегического анализа, но все происходило очень-очень быстро».

Я допытывался у Чжан Яциня, который был главой Microsoft в Китае и президентом Baidu, как, по его опыту, эта гибкость работает в реальных условиях. «Приведу пример, – ответил он. – Когда я был в Microsoft, у нас проводились большие совещания. В Пекине у нас два больших здания. Я хотел решить простую проблему. Каждый раз, когда люди приходили на совещание с ноутбуками, им нужно было подключиться к проектору, это занимало пять—десять минут, возникали существенные задержки. Поэтому я сказал: “Почему бы нам просто не сделать беспроводной дисплей?” Казалось бы, ничего сложного. Затем, конечно, мы вернулись с предложением. Нам пришлось сформировать команду. И просто месяцами ничего не двигалось с места. Это ведь не такая уж сложная задача. Но они просто не могли ее решить.

Когда я пришел в Baidu, я обратился с той же просьбой к IT-команде. И в течение двух недель все 500 конференц-залов были оборудованы полностью беспроводными проекторами. Причем не только для подключения с компьютера, но и с телефона. Они сделали все очень просто. Просто вводишь код – и все. Они не возвращались ко мне с предложениями о создании специальной команды или плана проекта. Они просто сделали это. Я думаю, это характерно для многих китайских компаний. Они видят задачу, и группа людей просто решает ее. Это культура гибкости. Люди очень эффективно переходят от идеи к реализации».

Компании, пытающиеся внедрять новые технологии, не смогли бы добиться успеха, если бы общество не было готово принять эти изменения. В начале 2024 года, как раз когда Baidu анонсировала роботакси шестого поколения, в китайском квартале Сан-Франциско толпа напала на беспилотный автомобиль Waymo и подожгла его[53]. Были также случаи, когда пешеходы били автомобили Waymo и прокалывали им шины. В 2020 году в Великобритании произошло более сотни случаев поджогов и вандализма в отношении вышек 5G и другой беспроводной инфраструктуры из-за теории заговора, согласно которой радиоволны от технологии 5G делают организм человека более восприимчивым к коронавирусу. Когда в Сан-Франциско впервые появились электрические самокаты, противники этого транспорта быстро начали сбрасывать их с многоэтажных парковок, поджигать и выбрасывать в озеро.

Подобный крайний технологический скептицизм и общее сопротивление новшествам и переменам не характерны для современного Китая. Возможно, потому, что люди просто не имеют возможности выражать несогласие? Не исключено. Но это также в немалой степени связано с тем, что китайский менталитет сформировался в условиях, где стремительные перемены – просто норма жизни. Представьте человека, родившегося в Шэньчжэне в 1980 году. Сейчас он комфортно чувствует себя в середине жизненного пути, но далеко не стар; впереди у него еще целая половина жизни. И все же за полжизни он стал свидетелем таких быстрых и масштабных изменений своего окружения, с которыми за всю историю человечества мало кто сталкивался.

В 1980 году Шэньчжэнь был небольшим рыбацким поселением с 30 000 жителей. Средний житель зарабатывал менее 15 долларов в месяц. Если это место и было тогда чем-то известно, то разве что как канал нелегальной эмиграции для тех, кто покидал Китай в поисках лучших возможностей за рекой в Гонконге, который в то время все еще оставался британской колонией. Более полумиллиона человек покинули коммунистический Китай через Шэньчжэнь способом, поразительно напоминающим современные миграционные кризисы вдоль побережья Европы. Некоторые уплывали на самодельных плотах, другие бросали вызов непогоде и акулам, переплывая залив Шэньчжэнь, ширина которого в самом узком месте составляет три мили, часто лишь для того, чтобы по прибытии быть задержанными пограничным патрулем Гонконга.

Поток мигрантов теперь течет в обратном направлении. 30 июня 2024 года китайское правительство открыло транспортный коридор Шэньчжэнь – Чжуншань, соединивший два берега дельты Жемчужной реки и сокративший время в пути между Гонконгом и материком вдвое. Эта 24-километровая восьмиполосная магистраль, мегасооружение, удерживающее 10 мировых рекордов, включает два подвесных моста, два искусственных острова (один из которых имеет форму бриллианта) и подводный туннель. В день открытия более 125 000 автомобилей заполнили трассу из Гонконга в Шэньчжэнь, вызвав километровые пробки. Путешествие из Гонконга, которое должно занимать всего 90 минут, в этот день растянулось на 6 часов. Только за этот выходной более миллиона жителей Гонконга направились на материк. Сорок лет назад жители материкового Китая рисковали жизнью, чтобы бежать в Гонконг. Сегодня в общем трансграничном потоке между Гонконгом и Шэньчжэнем наблюдается чистый приток на материк.

Люди едут в основном ради доступа к процветающей экономике Шэньчжэня. Бывший рыбацкий поселок превратился в бурлящий мегаполис с населением 17 млн человек – третий по величине город Китая после Шанхая и Пекина. Он занимает второе место в мире по числу небоскребов, пятое – по концентрации миллиардеров и седьмое – по концентрации компаний из списка Fortune 500. Город, конечно, больше всего известен своим технологическим сектором и является домом для таких компаний, как Huawei, Tencent, DJI и BYD. В Шэньчжэне, который практически не существовал 45 лет назад, больше технологических стартапов стоимостью в миллиард долларов, чем во всей Германии – стране, существующей в своем современном виде более 150 лет. Жители этого «города без истории» в среднем самые молодые и самые богатые во всем Китае.

Зак Дихтвальд, эксперт по молодому поколению Китая, утверждает, что именно эти стремительные экономические изменения сформировали уникальное отношение китайской общественности к внедрению новшеств. Он использует разработанный им Индекс пережитых изменений (Lived Change Index), чтобы продемонстрировать, насколько динамика трансформаций в Китае не имеет аналогов в других странах. Индекс основан на ВВП на душу населения и отслеживает масштаб экономических изменений, которые население пережило за свою жизнь. С 1990 года американцы увидели рост ВВП на душу населения примерно в 2,7 раза. В то же время

В 1980 году, когда Дэн Сяопин только начал открывать экономику, доля Китая в мировом ВВП составляла 2 %. В 2024 году она выросла до 18 %. «Жить в Китае с 1990 года в широком смысле означает жить в стране, которая движется и меняется быстрее, чем любое другое место на Земле, – пишет Дихтвальд. – Задайте себе вопрос, как жизнь в условиях таких перемен сформировала бы ваши ожидания относительно развития и ваше понимание того, на что способны правительство, технологии и коммерция»[54].

Таким образом, если китайское общество получает больше технологий, то в значительной мере потому, что оно само хочет больше технологий. Здесь активно действует кейнсианский принцип, согласно которому спрос стимулирует рост предложения. Это обеспечило китайскому потребителю доступ к продуктам и услугам, которые во многих случаях лучше того, что предлагается в других странах, а в некоторых случаях вообще не имеет аналогов в мире.

«Я думаю, что в плане клиентского опыта Китай лучше практически во всех аспектах, – говорит Руи Ма, основательница исследовательской фирмы, базирующейся в Калифорнии. – Там гиперконкурентная среда и потребители крайне требовательны. Когда китайцы приезжают в США, они обычно отмечают, что сервис здесь действительно плохой и все делается очень медленно».

Уже 10 лет назад большинство крупных интернет-магазинов в Китае предлагали доставку в день заказа в крупных городах, причем бесплатно – эта услуга уже включена в стоимость. В остальном мире это до сих пор не стало обычной практикой. Технология распознавания лиц интегрирована во множество сервисов, чтобы снизить барьеры и ускорить процессы; в аэропортах пассажирам не нужно предъявлять посадочный талон, даже в электронном виде, – достаточно отсканировать лицо, чтобы пройти на посадку.

В Китае также происходит гораздо более тесное взаимодействие между цифровым и реальным пространством. По меньшей мере пять лет китайские покупатели могут сканировать QR-коды на продуктах, таких как мясо и овощи, в продуктовых магазинах и видеть всю цепочку поставок от фермы до полки прямо на экране своего телефона. Это слияние границ между физическим и виртуальным миром, происходящее в разных отраслях Китая, медленно внедряется на других рынках. И причина не в том, что у других нет доступа к тем же технологиям. Разница в основном заключается в том, что люди в других странах просто не столь восприимчивы к новым технологическим решениям.

Неустанная культура китайских технологических компаний и активное стремление китайских потребителей к освоению инноваций в определенной степени объясняют, почему Китай является исключением в принятии новых технологий. Но это обсуждение было бы неполным без учета роли китайского правительства. Здесь картина выглядит более сложной.

Китайское правительство в каком-то смысле выступает главным спонсором отечественных технологических компаний. Оно предоставляет им существенную финансовую помощь в форме субсидий, налоговых льгот и прямых инвестиций. Например, согласно данным CSIS, в период с 2009 по 2021 год Пекин инвестировал 125 млрд долларов только в сектор электромобилей[55]. Китайские компании получают выгоду от государственной поддержки не только таким непосредственным образом. «Китай обладает огромным потенциалом для централизованного достижения целей», – отмечает Саймон Маргинсон из Оксфорда. Другими словами, китайский режим обладает качеством, редким среди правительств: компетентностью. «Я бы сказала, что правительство в Китае исключительно хорошо строит инфраструктуру», – говорит Руи Ма. Китайские компании имеют преимущество, выстраивая свои услуги на этом прочном и постоянно развивающемся фундаменте, что значительно ускоряет процессы.

И именно эта компетентность в значительной мере обеспечивает легитимность правительства. Ключевое противоречие современного Китая заключается в том, что правительство сохраняет жестко контролируемую политическую систему, одновременно пользуясь необычайно высоким уровнем общественного доверия. Согласно недавнему исследованию китайского общественного мнения за 15 лет, 95 % граждан Китая выразили удовлетворение своим правительством. Эти цифры напоминают показатели Северной Кореи, с той разницей, что опрос проводился Центром Эша при Школе управления имени Кеннеди при Гарвардском университете. «Мы склонны забывать, что для многих в Китае, в их личном опыте последних четырех десятилетий, каждый следующий день был лучше предыдущего», – отметил Тони Саич, директор Центра Эша, руководивший этим исследованием[56].

Даже самые критические опросы обычно показывают поддержку китайского правительства на уровне 50–70 %, что сопоставимо с рейтингами одобрения самых популярных правительств в западных демократиях, например администрации президента Обамы в конце его президентского срока. В статье «Что Запад неправильно понимает о Китае» Рана Миттер, профессор Школы Кеннеди, и Элсбет Джонсон, старший преподаватель Школы менеджмента Слоана, пишут: «Многие китайцы убеждены, что недавние экономические достижения страны – масштабное сокращение бедности, огромные инвестиции в инфраструктуру и становление Китая как технологического инноватора мирового уровня – стали возможны благодаря, а не вопреки авторитарной форме правления»[57].

Один известный руководитель технологической компании из Пекина, который в 1980-х годах уехал из Китая на учебу в США и провел не одно десятилетие на руководящих постах двух крупных американских технологических компаний, сказал мне, что никогда не думал, что когда-либо вернется в Китай «Но, честно говоря, все меняется, – сказал он. – Я аполитичный человек, но я вижу, что Китай как государство, его экономика, все мои родственники, мои родители – они теперь счастливы. Их жизненные условия, по правде говоря, очень хорошие. И мой взгляд на китайское правительство тоже изменился по сравнению с моим изначально враждебным отношением. Эти люди выполняют свою работу весьма достойно. Я не должен испытывать неприязнь к ним из-за того, что у меня было довольно бедное детство, потому что если сравнить повседневную жизнь людей с тем, к чему я привык раньше, она изменилась, и я думаю, их действительно стоит за это уважать».

Но обширное присутствие китайского правительства в некоторых отношениях также препятствует технологическим изменениям. Даже если такие компании, как BYD, Tencent и Huawei, являются наиболее узнаваемыми лицами корпоративного Китая за рубежом, внутри страны государственные предприятия по-прежнему доминируют в экономике. На государственные предприятия приходится 60 % рыночной капитализации публичных компаний в Китае. Все 10 крупнейших корпораций страны и три четверти всех китайских компаний в списке Fortune 500 – государственные предприятия. Это вытесняет частную инициативу из обширных секторов экономики, делая целые отрасли фактически закрытыми для созидательного разрушения со стороны новых стартапов.

Присутствие государства ощущается и в секторах, не находящихся под его прямым контролем. Например, китайское правительство жестко контролирует процесс первичного публичного размещения акций. В США выход на биржу – это заявительная процедура; в Китае – разрешительная. Неприбыльным компаниям просто не разрешается дебютировать на фондовом рынке – подход, который в США сочли бы устаревшим. Airbnb и Amazon считались весьма успешными публичными компаниями, даже если более десяти лет они оставались крайне убыточными. В Китае бизнес-моделям такого типа просто не позволили бы выйти на публичные рынки.

«У Китая своя динамика и особенности, поэтому вам действительно нужно его понимать, – сказал мне видный китайский венчурный инвестор. – Вы не можете просто заявить: „Хорошо, давайте создадим множество космических технологических компаний!“ Так не получится. Политика действительно имеет огромное значение. Поэтому, как бы странно это ни звучало, мы должны ежедневно

Китайские компании на собственном горьком опыте узнали, что то, что можно быстро внедрить, так же быстро можно и свернуть. Примеров предостаточно. В ноябре 2020 года Пекин остановил долгожданный выход Ant Group на биржу, который должен был оценить компанию более чем в 300 млрд долларов – крупнейший на тот момент дебют на фондовом рынке в мире. В последующие годы китайские технологические компании подверглись беспрецедентному контролю. На Alibaba был наложен рекордный штраф в 2,8 млрд долларов, а на Didi – 1,2 млрд. Эти репрессивные меры уничтожили триллион долларов капитализации китайских технологических компаний – сумму, сопоставимую по своей величине со всей экономикой Нидерландов.

Теперь корпоративному Китаю абсолютно ясно, что, когда шестеренки китайской бюрократии начинают вращаться в обратном направлении, судьба целых отраслей может измениться в одночасье. В 2021 году майнинг и торговля криптовалютой были объявлены вне закона. Затем запретили коммерческое репетиторство, что практически за одну ночь пустило ко дну всю индустрию онлайн-образования. Вскоре после этого были введены новые ограничения на видеоигры, которые государственные СМИ назвали «духовным опиумом», ограничив время игр для несовершеннолетних всего тремя часами в неделю, причем не любыми, а только с 8 до 9 вечера по пятницам, субботам, воскресеньям и в праздничные дни. Это объявление вызвало обвал рынка в игровом секторе на 80 млрд долларов.

Каковы были истинные мотивы того, что получило название «летний шторм» или «кампания по закручиванию гаек во всех сферах»? Самое безобидное объяснение состоит в том, что хотя бы некоторые из этих мер были оправданным регуляторным надзором. Ужесточение контроля над частным образованием многие приветствовали как необходимую меру для снижения давления бессмысленной гонки – известной в Китае как «инволюция» (состояние, при котором человек не развивается, а лишь топчется на месте), – лишавшей молодежь детства. Чжан Тайсу, профессор Йельской школы права, назвал это «естественной, давно назревшей корректировкой курса»[58]. Одни трактовали масштаб этой кампании в политическом ключе: старая политическая власть страны ставит на место новую финансовую элиту. Другие же видели здесь более глубокие идеологические и исторические тенденции – возвращение к идеалам «красного Китая».

Пожалуй, ничто так точно не отражает фактическую идеологию Китая последних 25 лет, как высказывание Дэн Сяопина: «Пусть некоторые разбогатеют первыми». Этот «позолоченный век», как считают некоторые, возможно, достиг своего пика. Недавнее исследование Томаса Пикетти, Ли Яна и Габриэля Цукмана показало, что по показателям распределения богатства Китай теперь присоединился к клубу богатых капиталистических стран. «Уровень неравенства в Китае раньше был близок к показателям Скандинавских стран, а теперь приближается к американскому», – заключают они[59]. Во влиятельных кругах КПК это воспринимается как сигнал того, что необходимость в уступках, которые Дэн Сяопин делал частному предпринимательству, себя исчерпала и пришло время сменить курс.

Вскоре после начала кампании по закручиванию гаек, в октябре 2021 года, председатель Си Цзиньпин опубликовал статью в «Цюши», ведущем теоретическом журнале КПК, в которой обратился к концепции «всеобщего процветания» или «всеобщей зажиточности» (共同富裕) – идеологически нагруженному термину, восходящему ко временам Мао Цзэдуна[60]. Эта фраза трактуется по-разному, но отражает определенную тенденцию, целостный образ мышления, как лозунги «Сделаем Америку снова великой» (“Make America Great Again”) или «Вернем контроль» (“Take Back Control”). В своем нынешнем воплощении она широко интерпретируется как выражение намерения партии обуздать то, что Си Цзиньпин неоднократно называл «варварским ростом» и «беспорядочным расширением капитала».

Однако внутреннее стремление китайского правительства ограничить крайности капитализма может не вполне согласовываться с его внешнеполитической целью – ослаблением влияния США в Азии. В то время как нынешнее руководство проводит четкое разграничение между «китайской модернизацией» и «западной модернизацией» для формирования экономического мышления внутри страны, оно также продвигает «мобилизацию всей страны» – еще один отголосок коммунистической идеологии середины XX века – для эффективного технологического противостояния тому, что Си Цзиньпин назвал возглавляемыми США попытками «сдерживания, окружения и подавления». Трудно понять, как подрыв технологического сектора страны – того самого компонента «всей нации», который до сих пор обеспечивал технологический прогресс, – может способствовать достижению этой цели.

Китайское правительство прекрасно это осознаёт. Считается, что кампания по закручиванию гаек, начавшаяся в 2021 году, уже прошла, и крупные технологические компании в основном приняли новые правила игры. Некоторые компании уступили государственным структурам небольшие доли собственности, известные как «золотые акции», что дает правительству формальное право голоса в бизнес-решениях[61]. Время покажет, будет ли достаточно этого непростого взаимодействия технологического сектора с государственными властями, чтобы в ближайшие годы колебания политического курса не ушли слишком далеко от принципа «пусть некоторые разбогатеют первыми» в сторону «всеобщего процветания». Ответ может зависеть от того, смогут ли компании обеспечить то единственное, чего партия, возможно, желает даже больше, чем внутреннего триумфа китайской системы над западным капитализмом: неоспоримое лидерство Китая в глобальной гонке за новые технологии.

Ли Кайфу был преподавателем, исследователем, руководителем технологической компании и венчурным инвестором. Когда наш разговор подходил к концу, я спросил его: «Что дальше?» «Запуск венчурных проектов», – ответил он. Я понял, что он имел в виду, несколько недель спустя, когда появилась новость о запуске им компании 01.AI – пекинского стартапа, напрямую конкурирующего с OpenAI. Летом 2024 года Стэнфордский университет признал новую большую языковую модель компании, Yi-Large, третьей самой продвинутой в мире[62]. Название 01.AI, по-китайски «Лин-И Вань-У», отсылает к отрывку из даосского трактата «Дао Дэ Цзин» и означает «ноль-один, все». Компания достигла оценки в 1 млрд долларов всего за 8 месяцев.

«Китай больше не подражатель, он ученик, – сказал мне Ли Кайфу. – Америка – учитель, а Китай – ученик, когда речь идет о великих технологиях. Но сейчас Китай – это одаренный ученик, который не только учится у учителя, но и, возможно, превосходит его в исполнении, не так ли?»

Глава 2. Вершины совершенства

Тот факт, что Китай вошел в число технологически развитых стран, больше не подлежит сомнению. Существуют разногласия относительно того, хорошо это или плохо, но есть широкий консенсус относительно самого факта. Спросите десять человек, считают ли они Китай реальным соперником США в технологиях, и девять скажут «да», а десятый заявит, что он уже оставил Америку позади; и парадоксально, но те, кто склонен больше всего преувеличивать возможности страны, обычно относятся к ней с наименьшей симпатией. Естественный вопрос, вытекающий из этого: находятся ли США в упадке? Здесь картина остается неясной.

Смещается ли центр притяжения наиболее важных технологических инноваций за пределы США? Остается ли он в США, но распространяется на регионы за пределами залива Сан-Франциско? Растет ли значимость района залива или она снижается? Увеличивается или сокращается разрыв между США и остальным миром? В отличие от вопроса о возвышении Китая, по этим вопросам практически нет даже подобия консенсуса. Я встречал одинаково авторитетных экспертов, которые приводили одинаково убедительные аргументы как в пользу одной,

Начнем с пессимистов. Некрологи Кремниевой долине пишут примерно столько же времени, сколько она существует. Но кажется, что в последнее время этот хор звучит громче. «Кремниевой долине конец», – заявила New York Times в 2018 году[63]. «Пик Долины», – вскоре после этого написал The Economist[64]. А особенно резкая критика под названием «Конец мифа о Кремниевой долине», опубликованная в The Atlantic в 2022 году, отмечала: «Технологические гиганты, которые формировали нашу жизнь – как онлайн, так и офлайн – на протяжении XXI века, наконец-то уперлись в стену… Теперь, находясь под властью монополий, испорченная токсичностью и чрезмерно зависимая от нестабильной рабочей силы, Кремниевая долина выглядит так, будто она окончательно достигла своих пределов»[65].

Не только СМИ, но и инсайдеры из мира технологий бьют тревогу. Майкл Мориц, бывший ведущий партнер Sequoia, опубликовал в Financial Times статью, где высказал свои опасения относительно текущих тенденций. В статье «Кремниевой долине стоило бы последовать примеру Китая», опубликованной в 2018 году, Мориц жаловался, что пока китайские компании вырываются вперед благодаря безжалостной трудовой этике, работники технологического сектора США отвлекаются на «изматывающие дискуссии» о «несправедливости жизни». Это был упрек как крайне левой политике, проникшей в технологические компании, так и избалованности американских технологических специалистов, которые стали больше заботиться о балансе между работой и личной жизнью, чем о выпуске следующего прорывного приложения. Мориц сетовал, что все это признаки того, что общество «слетело с катушек», и заключил, что «в Китае вести бизнес проще, чем в Калифорнии»[66].

Это перекликается с более широким течением идей о том, что интеллектуальная среда Долины была захвачена политикой идентичности и стала слишком одержимой вопросами социальной справедливости. Периферийные социальные вопросы, обслуживающие узкие группы интересов, диктуют, какой должна быть политика для всех, забывая при этом об их интересах. Слишком много разговоров о социальном прогрессе и недостаточно – об экономическом и технологическом развитии. Перемены в общественных настроениях зашли слишком далеко: равенство стало важнее производительности, социальная справедливость – важнее общественного порядка, а культурное разнообразие – важнее социальной сплоченности.

Но есть и левый контрнарратив, утверждающий обратное. Проблема не столько в том, что Долина стала слишком прогрессивной, сколько в том, что ее мышление стало более ориентированным на рынок, чем на социальные вопросы. Это ослабило прогрессивный характер региона – его способность быть на два шага впереди остальной страны во всем, что касается социальной справедливости, – который и сделал Долину тем, чем она является сегодня. Творчество и нестандартное мышление – лишь побочный продукт этих контркультурных ценностей. Уберите демонов Долины, говорят они, и ее ангелы тоже исчезнут. «Социальное разнообразие и общее благо» – вот что отличает настоящих жителей Сан-Франциско, говорит Дэвид Талбот, основатель и бывший главный редактор Salon[67]. Он добавил, что нынешний конфликт «противопоставляет фундаментальные прогрессивные ценности Сан-Франциско, включая сильную приверженность социальному разнообразию и общему благу – вызывающе индивидуалистическому, даже солипсистскому миру цифрового капитализма».

Все это говорит о том, что Долина подвергается нападкам с обеих сторон идеологического спектра. И хотя их утверждения о проблемах региона – слишком много прогрессивизма или слишком мало? – могут казаться взаимоисключающими, красная нить, проходящая через оба конкурирующих нарратива, заключается в том, что это место уже не то, каким оно было раньше.

«Я думаю, Долина кардинально изменилась, культура трансформировалась», – говорит Виктор Хванг[68]. Виктор провел почти десятилетие в Долине как предприниматель, прежде чем переехать в Канзас. Он рассказывает мне, что уехал, потому что это место теперь меньше связано с мечтами и больше – с коммерцией, место, где идеалисты в значительной степени уступили место прагматикам.

«Я заметил, когда Долина прошла точку невозврата, – это случилось, когда люди, переезжавшие туда, уже не были настоящими ценителями инноваций. Игра кардинально сместилась в сторону вопросов: как мне заработать деньги? Как построить свой личный бренд? Как выкачивать ресурсы из Долины, а не как внести свой вклад в нее? Она изменилась, потому что изменились люди, которые стали туда приезжать. И теперь мы видим, как многие уезжают, потому что магия начала исчезать».

Виктор, бывший вице-президент Фонда Кауфмана – некоммерческой организации, поддерживающей предпринимательство, наиболее известной запуском Программы стипендиатов Кауфмана (уважаемой программы обучения для молодых венчурных капиталистов), – является автором книги «Тропический лес» – о том, чему его научила жизнь в Долине относительно того, почему некоторые места более креативны, чем другие. «То, что я фиксировал в то время, – и у меня было это ощущение, что я находился в эпоху расцвета Флоренции, – я пытался записать это отчасти и потому, что понимал: это исторический момент, который может исчезнуть, – говорит он. – И поэтому я пытался сказать: вот каково это – быть во Флоренции в самый разгар эпохи Возрождения».

Эта книга – размышление о том, почему одни среды похожи на фермы, а другие – на тропические леса[69]. Фермы – это управляемые системы, где входные и выходные параметры определены заранее. Вы сажаете определенные семена и получаете соответствующий урожай. Школы, компании и государственные учреждения – все это среды, похожие на фермы. В таких условиях существует четкое разграничение между желаемым (урожаем) и нежелательным (сорняками), и вся система оптимизирована так, чтобы давать много первого и не допускать второго.

Тропические леса гораздо более хаотичны. В них ничто не задано заранее: ни входные, ни выходные параметры, ни даже процессы. Разнообразные компоненты соединяются в необычных комбинациях, производя множество различных результатов, – это среда, способствующая эволюции новых видов. В тропических лесах нет разделения на урожай и сорняки; то, что сегодня выглядит как ненужный сорняк, завтра может стать самой ценной новой культурой.

Виктор считает, что Долина, которая раньше была этим масштабным предпринимательским тропическим лесом, со временем стала больше похожей на ферму. Экспериментирование и нестандартное мышление, питавшие ее творческие инстинкты, давно сменились более коммерческим подходом, нацеленным на создание компаний с высокой рыночной оценкой.

«Я бы сказал, что тропические леса не умирают за одну ночь, поэтому в Долине, возможно, будет еще пара взлетов, но долгосрочный упадок очевиден, и это видно по людям, – говорит он. Положительный момент в том, что даже если Долина угасает, культура, сделавшая ее тем, чем она является, нашла свой путь во многие другие места. – Я надеюсь, что это станет величайшим наследием Кремниевой долины: она научила мир помнить об инновациях. И перед тем как исчезнуть, она передала это послание всем остальным: вот как это делается».

Отъезд видных фигур технологического мира из района залива Сан-Франциско усилил ощущение, что лучшие годы Долины могут быть позади. Илон Маск переехал в Техас, Питер Тиль – в Лос-Анджелес, Алекс Карп – в Колорадо, а Ларри Эллисон – на Гавайи. Разные города, от очевидно процветающего Остина до не столь очевидного Роли-Дарема, уже провозглашаются «новой Кремниевой долиной».

Кит

«Я думаю, Кремниевая долина переживает свой упадок по типу Детройта, но с технологиями этого не происходит, – сказал он. – У технологий сегодня такое же блестящее будущее, как и пять, десять, двадцать лет тому назад. Миру по-прежнему нужно больше технологий. Технологии решают проблемы, а у мира их немало. И единственная волшебная палочка для решения большинства проблем в жизни – это технологии. И так будет продолжаться. Но я думаю, что места и люди, решающие проблемы с помощью технологий, будут распределены шире и с меньшей вероятностью будут сосредоточены в Кремниевой долине и районе залива»[70].

Рабуа весьма открыто высказывался о возвышении Майами как соперничающего центра технологий. Для него это был вопрос того, что город просто гораздо более пригоден для жизни по сравнению с его более устоявшимся конкурентом на Западе. «В конечном итоге это связано со счастьем, – говорит он. – На самом деле очень трудно строить компанию, когда тебя постоянно атакуют, твою собственность воруют и ты сталкиваешься с агрессией со стороны бездомных. Чем больше ты отвлекаешься на неэффективность властей, тем меньше вероятность, что ты сосредоточишься на своей работе. Поэтому я считаю, что Майами, будучи безопасным, динамичным, захватывающим городом, позволяет людям делать свою лучшую работу».

Это мнение я слышал часто. Речь идет не столько об упадке США, сколько об упадке Долины, с перемещением активности в другие центры страны: Остин, Майами, Лос-Анджелес, Бостон. Но альтернатива, которая упоминается чаще всего, – это Нью-Йорк. Город долгое время был вторым по значимости технологическим центром в США, уступая только Долине по всем ключевым показателям: количеству компаний-миллиардеров, оценкам стоимости, успешным сделкам по продаже компаний. Город произвел свою долю звездных компаний, таких как Etsy и Warby Parker.

Chainalysis входит в число недавних нью-йоркских технологических стартапов, привлекающих внимание. Запущенная в 2014 году как фирма цифровой криминалистики для эры блокчейна, эта компания создает программное обеспечение, которое может отслеживать блокчейн-транзакции, такие как биткоин-платежи. У компании интересная предыстория, поэтому будет полезно сделать небольшое отступление и рассмотреть ее истоки.

Стартап родился из одного из самых громких скандалов в криптовалютном пространстве. Большинство людей по-настоящему поняли, что такое криптобиржи и насколько сомнительной может быть их деятельность, только когда FTX, одна из крупнейших криптовалютных бирж в мире, обрушилась в 2022 году, уничтожив десятки миллиардов долларов клиентских средств и отправив своего основателя Сэма Бэнкмана-Фрида в тюрьму. Но до FTX была Mt. Gox – самая первая криптовалютная катастрофа.

Mt. Gox была криптовалютной биржей, появившейся в Токио в 2010 году, когда о биткоине никто толком ничего не знал[71]. В первый день работы на бирже было продано 20 биткоинов по цене 5 центов за монету. С тех пор стоимость одной монеты выросла более чем в миллион раз, превысив 70 000 долларов. В течение нескольких лет после своего основания Mt. Gox обрабатывала 70 % всех биткоин-транзакций в мире. В свой золотой век Mt. Gox не просто участвовала в рынке биткоина – она и была этим рынком.

В 2014 году биржа подверглась масштабной хакерской атаке: 850 000 биткоинов, или 7 % от всего мирового запаса биткоинов, исчезли за одну ночь. На тот момент они стоили около полумиллиарда долларов; по сегодняшнему курсу эта сумма превысила бы 60 млрд долларов. В ходе того, что назвали первым банковским кризисом криптоэпохи, 24 000 человек потеряли свои вклады, а Mt. Gox объявила о банкротстве. Биржа была настолько крупным игроком в криптомире, что крах одной этой компании обрушил цену биткоина вдвое. Известная нью-йоркская газета заявила, не в первый и не в последний раз, что «мечта о биткоине практически умерла»[72]. Mt. Gox, может, и прекратила существование, но память о ней осталась в языке. Название компании фактически стало синонимом краха: «попасть под гокс» (to be goxxed) означает остаться ни с чем.

Кто взломал Mt. Gox? Почти десятилетие никто не знал. Десятки миллиардов долларов в криптовалюте просто испарились, и никто не мог определить, куда все это делось. Шли годы. Стоимость украденного постоянно росла. Криптовалютное состояние, похищенное из Mt. Gox, в конечном итоге стало стоить в три раза больше, чем десять крупнейших банковских ограблений за всю известную историю человечества. Загадка этого преступления только усилила мистический ореол биткоина. Если личность основателя валюты, Сатоши Накамото, была первой главной загадкой в легендах о биткоине, то неясное происхождение «черного лебедя», приведшего к краху крупнейшей в мире криптовалютной площадки, стало второй по значимости. Почему никто не мог разобраться в произошедшем? Дело в том, что технология, лежащая в основе блокчейна, была настолько новой, а передовые методы развивались так быстро, что правоохранительные органы просто не понимали, что происходит. «Никто не знал, что случилось, – рассказывает мне Майкл Гронагер, основатель и генеральный директор Chainalysis. – Вы можете думать – по крайней мере все, с кем я разговаривал, думали, – что мы играем с криптой, а правоохранительные органы уж точно знают все, что мы делаем, и понимают ситуацию гораздо лучше. И я осознал, что они были в полном неведении. Они не понимали, как работает криптовалюта. Как отслеживать деньги. Как делать что-либо»[73].

Во время взлома Mt. Gox Майкл работал в Kraken – конкурирующей криптовалютной бирже из Сан-Франциско, которую он создал несколькими годами ранее. В публичном спектакле, где хакеры водили правоохранительные органы кругами, Майкл увидел возможность. Mt. Gox стала первым крупным криптопреступлением, но, безусловно, не последним. Миру был нужен новый тип компании, способной проводить криминалистический анализ блокчейн-транзакций. Поэтому он покинул Kraken, чтобы запустить Chainalysis – стартап, специализирующийся на отслеживании движений в блокчейне. Теперь их знают как детективов по блокчейну[74].

Chainalysis вскоре была назначена официальным следователем по делу Mt. Gox. С помощью нового стартапа правоохранительные органы наконец смогли распутать дело в 2023 году, спустя десятилетие после взлома. Они проследили путь к операторам BTC-e – криптовалютной биржи, базирующейся в России. Власти США в итоге выдвинули обвинения против двух российских граждан, один из которых был задержан во время отпуска с семьей на пляжном курорте в Греции. Возникшая на руинах Mt. Gox, Chainalysis сейчас работает более чем в 60 странах и раскрывает всевозможные преступления, связанные с криптовалютой, – от отмывания денег до наркоторговли. Стоимость компании оценивается более чем в 8 млрд долларов.

Гронагер, родившийся в Дании и переехавший из Сан-Франциско в Нью-Йорк для запуска Chainalysis, рассказал мне, что это было просто лучшее место для его компании. «Я работал между Копенгагеном и Сан-Франциско, и пытаться делать это при девятичасовой разнице во времени просто неэффективно, – сказал он. – Это просто выжимает все соки. Это совсем не просто.

У меня был разговор с соучредителями, и мы размышляли, какое место лучше всего нам выбрать, учитывая то, что именно мы разрабатываем. Мы обсуждали это на ранних этапах,

Инвесторы говорили нам, что в какой-то момент нам придется перенести все на Западное побережье. А мы отвечали: нет, не придется. И сегодня совершенно очевидно, что существует множество компаний, работающих на Восточном побережье. Так что ситуация изменилась. И стало легче. И мы были в некотором роде частью первой волны перемещения технологического сектора на Восточное побережье».

Вокруг много шума. Много разных мнений, причем все они противоречат друг другу. А еще есть множество аналитических материалов от консультантов с профессионально выглядящими графиками, указывающими в разных направлениях. Венчурные инвестиции снизились. Число компаний-миллиардеров выросло. Доходы остались на прежнем уровне. И т. п. Но слишком часто эти красивые отчеты смешивают краткосрочные изменения с долгосрочными тенденциями. Стрелки, которые сегодня направлены вниз, с такой же легкостью завтра могут указывать в противоположном направлении.

Так что вопрос остается открытым: что на самом деле происходит? Долина себя исчерпала? Или ее лучшие дни еще впереди? В ситуации трудно разобраться. Я решил попытаться получить урок о том, как интерпретировать происходящее в Долине, от человека, который помог создать ее историю. Поэтому я обратился к Джону Хеннесси, председателю Alphabet (материнской компании Google), чтобы узнать, как он оценивает текущую ситуацию и что, по его мнению, может произойти дальше.

Хеннесси провел в самом сердце Долины больше времени, чем, пожалуй, любой другой из ныне активных участников сцены. Ему было всего 25 лет, когда в 1977 году он впервые приехал в Пало-Альто, чтобы присоединиться к факультету электротехники Стэнфордского университета. Это оказалось судьбоносным шагом. Apple была основана годом ранее, Microsoft – двумя годами ранее. Обе компании еще не выпустили ни одного значимого продукта. Все крупные технологические компании – IBM, Xerox, Polaroid – все еще базировались на Восточном побережье. Но изменения наступили быстро. «Честно говоря, я удивлен, насколько быстро все произошло, когда процесс начался, – рассказывает мне Хеннесси. – Apple была основана только в конце 1970-х, а к 1989–1990 годам ситуация полностью поменялась»[75].

Карьера Хеннесси развивалась параллельно с ростом региона. Стремительно продвигаясь по карьерной лестнице, он возглавил факультет компьютерных наук в 1994 году, когда ему еще не исполнилось 40, затем в 1996 году стал деканом Инженерной школы, а в 1999 году сменил Кондолизу Райс на посту проректора. В 2000 году, в возрасте 48 лет, он был назначен десятым президентом Стэнфорда.

Ему предстояло провести во главе университета необычно долгий срок – 16 лет, с 2000 по 2016 год, – период, который совпал, возможно, с самым судьбоносным периодом в истории Долины: рождением и бумом эры доткомов. Как преподаватель, он видел, как формировался регион. Как президент, он наблюдал его золотой век, когда технологии, разработанные в его кампусе или поблизости, преображали экономику и общество практически во всех уголках мира. Google, Instagram, Snapchat – все они появились в этот период.

Как же человек, который не просто наблюдал за всем происходящим, но и в значительной степени сам творил эту историю, оценивает текущую ситуацию? Я спросил Хеннесси, считает ли он, что Долина переживает упадок. В ответ он посмотрел на меня с недоумением. Казалось, этот человек совершенно не тратит время на сомнения относительно будущего места, которое называет своим домом. «В конечном счете именно прорывные технологии снова и снова двигали Долину вперед», – сказал он. Небольшие и средние достижения всегда появлялись во множестве разных мест. Но Долина – это место, которое постоянно порождает те масштабные, революционные технологии, определяющие эпоху, которые время от времени появляются и меняют все: полупроводники, персональные компьютеры, программное обеспечение, смартфоны. И непохоже, что это скоро изменится.

Так что же станет следующей прорывной технологией? По мнению Хеннесси, это искусственный интеллект, причем район залива Сан-Франциско прочно удерживает лидерство. «Это центр нового поколения компаний, занимающихся ИИ. Они будут и в других местах, но, безусловно, Долина превосходит любой другой регион в два, три, четыре или даже пять раз». И эта следующая большая волна может оказаться значительнее всех предыдущих. «Эта технология развивается быстрее всего, что я когда-либо видел, – быстрее микропроцессоров, быстрее персональных компьютеров, быстрее интернета, быстрее веба, быстрее электронной почты».

Мир переходит от эпохи интернет-компаний к эпохе искусственного интеллекта, и Долина – это место, где происходит эта трансформация. Самые влиятельные компании этой новой большой волны сосредоточены именно здесь. Можно утверждать, что Долина не только не угасает, но и переживает значительное расширение. Большинство знаковых имен, которые мы ассоциируем с Долиной, традиционно базировались в южной части района залива. Apple? Купертино. Google? Маунтин-Вью. Facebook? Пало-Альто. Но теперь центр активности смещается севернее, в Сан-Франциско.

Этот город до недавнего времени был относительно незначительным игроком в технологической сфере. «Только десять из примерно пятидесяти лет технологического бума Сан-Франциско вообще имели какое-то значение, – говорит Кит Рабуа. – Он всегда как-то не вписывался в технологический ландшафт в отличие от Южного залива». Но теперь Сан-Франциско может обоснованно претендовать на роль столицы революции искусственного интеллекта[76]. Некоторые из самых известных ИИ-компаний плотно сконцентрированы в одном районе или вокруг него – Хейс-Вэлли, который теперь иногда называют «Интеллектуальной долиной» (Cerebral Valley) из-за высокой концентрации компаний, занимающихся искусственным интеллектом. OpenAI, Anthropic и Databricks – три наиболее влиятельные ИИ-компании в США, если не во всем мире, – все расположены в радиусе 3 километров. Y Combinator также перенес свою штаб-квартиру из Маунтин-Вью на Пирс 70 в Сан-Франциско, в соседний район Догпатч, где его портфель в последние годы заметно сместился в пользу компаний, работающих с искусственным интеллектом.

Даже в Китае я столкнулся с откровенным признанием того, что, когда речь заходит об ИИ, США по-прежнему остаются ключевым центром. «Я думаю, что в сфере ИИ – с точки зрения фундаментальных технологий и исследований – Китай, безусловно, внесет свой вклад, но я бы сказал, что США все еще впереди и будут сохранять лидерство еще много лет», – сказал мне Чжан Яцинь[77].

Чжан во многих отношениях является для технологического сообщества Пекина тем же, кем Хеннесси является для Долины, – бесспорным авторитетом, который одинаково уверенно чувствует себя как в корпоративном зале заседаний, так и в передовой исследовательской лаборатории. Чжан представил трезвую оценку текущего положения дел между США и Китаем в области ИИ. «Есть компоненты, в которых Китай добьется улучшений, но в целом США явно лидируют». По словам Чжана, лидерство в ИИ опирается на четыре элемента: алгоритмы, данные, вычислительные мощности и таланты. С первыми двумя областями у Китая все хорошо, но ему все еще приходится догонять в последних двух.

Что касается вычислительных мощностей, ИИ-приложения требуют интенсивного использования ресурсов, гораздо большего, чем традиционное программное обеспечение, и нуждаются в собственном специализированном оборудовании. В гонке за ИИ грубая вычислительная мощь имеет огромное значение: чем больше у вас вычислительных ресурсов, тем быстрее вы можете обучать и запускать свои ИИ-алгоритмы. И здесь США практически захватили

Nvidia, также базирующаяся в районе залива Сан-Франциско, безусловно, является крупнейшим бенефициаром бума искусственного интеллекта. Производитель чипов со штаб-квартирой в Санта-Кларе стал основой инфраструктуры развития ИИ. Говоря простым языком, компания производит чипы, которые чаще всего используются в ИИ-приложениях. Компания существует с 1993 года, но ее превращение в суперзвезду произошло недавно. Ее чипы, называемые графическими процессорами или GPU, изначально были разработаны для самых передовых игр. Но позже выяснилось, что их можно перепрофилировать для решения сложных задач, связанных с обработкой алгоритмов ИИ. За этим последовал стремительный рост компании.

Четыре из пяти GPU, продаваемых для работы с ИИ, производятся Nvidia[78]. В опубликованных исследованиях по ИИ ее чипы используются в 19 раз чаще, чем все остальные чипы, вместе взятые. И эти процессоры стоят немало. Самый продвинутый чип Nvidia, H200, может стоить более 40 000 долларов. И все же рынок не может насытиться ими. Клиентам приходится ждать месяцами, а иногда даже годами, чтобы получить заказанные чипы. В 2023 году одна только компания Meta потратила более 10 млрд долларов за год на покупку 350 000 GPU от Nvidia. Один из аналитиков заметил: «В мире ИИ идет война, и Nvidia – единственный торговец оружием»[79].

От многих отраслевых экспертов я слышал, что ни стартапы, ни крупные компании оказались неспособны конкурировать с Nvidia. Многие пытались. Amazon, Meta, Google и Microsoft – все они теперь вошли в бизнес по производству чипов. Но пока никому не удалось подорвать лидерство Nvidia. Почему? Производство чипов – действительно сложная задача. Даже если научные и инженерные принципы хорошо известны, для проектирования и производства высокопроизводительных чипов нужен огромный практический опыт, который трудно воспроизвести в других организациях. То, что кто-то может получить доступ к рецепту изготовления чипов, еще не означает, что у него есть навыки для его успешной реализации.

Это дало Nvidia, а следовательно, и США огромное преимущество перед зарубежными конкурентами. США запретили экспорт флагманского чипа Nvidia H200 и его менее мощного собрата H100 в Китай. Эти ограничения усложнили жизнь китайским компаниям, но не сделали ее невозможной. Многим удалось найти лазейки в этих ограничениях. Nvidia запрещено экспортировать физические чипы в Китай. Но китайские компании все еще могут получить доступ к вычислительным ресурсам через облачных провайдеров, базирующихся в США. Часто они просто приобретают эти чипы через дочерние компании за пределами Китая и разворачивают их в других странах в Азии, например в Сингапуре или Вьетнаме.

У Nvidia также есть серьезные стимулы для того, чтобы закрывать глаза на происходящее. До введения экспортных ограничений на Китай приходилось до четверти бизнеса компании. Это слишком большой рынок, чтобы его потерять. Nvidia разработала менее мощные чипы, производительность которых чуть ниже порога, установленного американскими регуляторами для экспортного контроля в Китай. Эти менее мощные чипы всегда можно объединить в кластеры для достижения того же эффекта, что и у высокопроизводительных моделей. Все это говорит о том, что, хотя США и могут контролировать доступ к вычислительным мощностям для ИИ, уже идет игра в кошки-мышки, направленная на нейтрализацию этого преимущества. Но Китай – не единственная страна, страдающая от американской монополии на глобальные поставки высокопроизводительных чипов. Другие страны также испытывают трудности.

Эдуард Буньон родился в Невшателе, во франкоязычной части Швейцарии. Но он знает Долину примерно так же хорошо, как любой местный житель района залива. Выпускник Стэнфорда стал соучредителем VMware, стартапа в сфере облачных вычислений, в Пало-Альто в 1998 году. Двадцать пять лет спустя компания была продана Broadcom за 69 млрд долларов – крупнейшая технологическая сделка в истории Долины. С тех пор Буньон вернулся в Швейцарию, где преподает в Федеральной политехнической школе Лозанны.

Буньон одинаково хорошо разбирается как в технологических процессах района залива, так и в том, что происходит в Европе. Я спросил его, как он оценивает эти два региона и как он считает – относительная значимость Долины растет или снижается?

«О, я думаю, она растет, – сказал он. – Я считаю, что в революции ИИ они держат все козыри и собираются действовать в типичном стиле Кремниевой долины: сначала быстро двигаться вперед, а думать потом.

У американских компаний есть несправедливое преимущество – они обладают, во-первых, вычислительными мощностями, которые сейчас являются искусственно ограниченным ресурсом, что экономически выгодно одной компании, и это проблема, – это Nvidia. Картины умершего художника имеют произвольно высокую ценность только потому, что художник мертв. И мы понимаем, что этой ценности нет предела. GPU есть GPU. В конечном счете они не должны стоить столько, сколько стоят сегодня. Американские компании имеют это несправедливое преимущество в виде вычислительных мощностей и данных, они собрали данные, поэтому они сейчас впереди остальных»[80].

С переходом к ИИ разрыв между США и остальным миром в области новых технологий, существующий уже почти столетие и вызывающий серьезное беспокойство в таких регионах, как Европа, будет увеличиваться еще сильнее. И, по мнению Буньона, даже Китай не способен создать серьезную конкуренцию.

«И отчасти это потому, что вопрос слишком стратегический, – продолжает он. – Я думаю, что в определенный момент здесь вступает в игру геополитика. Геополитическое допущение, что США просто позволят свободному рынку действовать самостоятельно в сфере ИИ с точки зрения взаимодействия между американскими гражданами и ИИ-системами и дадут Китаю контролировать это? Это было бы слишком просто. И слишком рискованно».

США обладают неоспоримым превосходством над Китаем и в области лучших специалистов для ИИ. Причина проста. В Китае много людей. Но китайский рынок талантов в значительной степени ограничен собственными национальными границами. Китай выбирает лучших из 1 млрд человек; США – из 8 млрд. И это просто дает США колоссальное преимущество в конкуренции.

Более половины всех технологических компаний стоимостью в миллиард долларов в США были основаны людьми, родившимися за пределами страны[81]. Две трети технологических специалистов, работающих в Долине, родились за рубежом[82]. Более половины жителей района залива говорят дома на языке, отличном от английского. В Китае ситуация совершенно иная. В Пекине и Шанхае, безусловно самых интернациональных городах страны, менее 1 % населения родились за рубежом. Китайская технологическая индустрия остается очень китайской и после недавнего экономического разрыва (decoupling) с США становится еще более замкнутой. Технологическая индустрия США является самой глобальной в мире.

Конкурентоспособность технологической индустрии США по отношению к международным соперникам, возможно, связана не столько с нюансами промышленной политики, сколько с особым характером американского общества, который позволяет любому человеку, родившемуся в любой точке мира, переехать в США и считать себя американцем. Это преимущество трудно превзойти. Эта мысль вряд ли нова. Рональд Рейган выразил эту идею в своей речи 1989 года, когда сказал:

Вы можете поехать жить во Францию, но не сможете стать французом. Вы можете поехать жить в Германию, Турцию или Японию, но не сможете стать немцем, турком или японцем. Но любой человек из любого уголка планеты может приехать жить в Америку и стать американцем.

Это, я считаю, один из важнейших источников величия Америки. Мы ведем мир за собой, потому что, в отличие от других стран, мы черпаем

В то время как другие страны не могут расстаться с затхлым прошлым, здесь, в Америке, мы вдыхаем жизнь в мечты. Мы создаем будущее, и мир следует за нами в завтрашний день. Благодаря каждой новой волне прибывающих в эту землю возможностей, мы – вечно молодая нация, постоянно бурлящая энергией и новыми идеями, всегда в авангарде, всегда ведущая мир к следующему рубежу. Это качество жизненно важно для нашего будущего как нации. Если бы мы когда-либо закрыли двери для новых американцев, наше лидерство в мире вскоре было бы утрачено[83].

Главная причина, по которой американское лидерство в технологиях так долго не подвергалось сомнению, заключается в том, что любой, кто мог бросить вызов этому превосходству, вместо этого предпочитал стать его частью. Некоторые из самых знаковых технологических компаний Америки были созданы иммигрантами: у Facebook, SpaceX, eBay, Yahoo и Sun Microsystems был как минимум один соучредитель-иммигрант. Другими гигантами, такими как Microsoft, Google и Uber, руководят генеральные директора, родившиеся за пределами США. Когда Stripe вышла на биржу в 2016 году с оценкой в 9,2 млрд долларов, это сделало ее 27-летнего соучредителя Патрика Коллисона самым молодым в мире миллиардером, добившимся всего самостоятельно. Коллисон, родившийся в Ирландии, сказал New York Times, что не может представить создание компании без иммигрантов: «На ранних стадиях стартапа у вас обычно есть очень конкретный набор задач, и существует очень короткий список людей, способных их решить, – сказал он. – Тот факт, что талант находится здесь или что мы можем привлечь его сюда, – вот что заставляет всю эту систему работать»[84].

Для большинства этих международных талантов именно американская университетская система служит способом интеграции в американское общество. В 2023 году в США обучался миллион иностранных студентов – крупнейшая когорта международных учащихся в мире. Как обсуждалось в предыдущей главе, китайские университеты улучшили свои позиции относительно США в нескольких рейтингах. Но их прогресс основан на относительно узких показателях научной продуктивности. Культура американских университетов по-прежнему остается образцом для лучших из лучших во всем мире, и никто – ни Китай, ни Европа – даже близко не подходят к этому уровню. «Я думаю, одна из проблем Европы заключалась в компромиссе между элитарностью и эгалитарностью, – говорит Джон Хеннесси. – Если вы заявляете, что все ваши университеты равны, то вы фактически признаёте, что у вас не будет ни одного университета мирового класса, потому что ни одна страна, даже США, не может позволить себе, чтобы все ее университеты были мирового уровня».

Несомненно, китайские компании активизируют свои усилия по привлечению лучших мировых талантов. Еще несколько лет назад Baidu собрала в своем исследовательском подразделении некоторых из лучших специалистов по ИИ в мире. Команду возглавлял главный научный сотрудник Эндрю Ын, профессор Стэнфорда, признанный одним из ведущих мировых авторитетов в области ИИ. Вскоре за ним последовали другие знаменитости из сообщества ИИ. «Посмотрите на команду, которую он собрал в Baidu, – эти люди, по сути, звезды», – сказал мне Натан Бенаич, автор «Отчета о состоянии ИИ»[85]. В Baidu эта группа разработала Deep Speech 2 – программу ИИ, использующую машинное обучение для понимания человеческой речи, что до сих пор считается значительным прорывом в исследованиях ИИ.

Но если ограничения на доступ к высокопроизводительным чипам – это один из аспектов конкуренции между США и Китаем в области ИИ, то усложнение для Китая процесса привлечения талантов высшего уровня – другой. Международные исследователи стали более настороженно относиться к работе в китайских компаниях, отчасти из-за опасений, что власти США могут счесть их подозрительными. Многие из тех, с кем я беседовал и кто работал на значимых позициях в китайских фирмах, часто неохотно делились своим опытом. Некоторые пытались дистанцироваться или преуменьшить характер своего участия, представляя его как незначительный эпизод в своей карьере, что-то вроде профессиональной командировки за границу, а не как опыт, существенно повлиявший на их профессиональную деятельность.

Правительство Китая реализует более 200 программ привлечения специалистов, самой известной из которых является «Программа тысячи талантов» (ПТТ), запущенная в 2008 году для возвращения на родину высококлассных ученых и исследователей, преимущественно из китайской диаспоры за рубежом. Благодаря ей в Китай вернулось более 7000 исследователей. Однако США вскоре ответили «Китайской инициативой» – программой министерства юстиции, запущенной в 2018 году для расследования китайского шпионажа в американских университетах и исследовательских центрах, которое, как утверждалось, осуществлялось под прикрытием спонсируемых правительством программ, таких как ПТТ.

ФБР инициировало более 2000 расследований в рамках «Китайской инициативы», и в определенный период новое дело открывалось каждые 12 часов. Среди них был громкий арест, а затем последующее снятие обвинений с Чэнь Гана, профессора машиностроения в Массачусетском технологическом институте. «Китайская инициатива», подвергшаяся жесткой критике со стороны организаций по защите гражданских свобод за расовое профилирование американцев китайского происхождения, впоследствии была свернута. Тем не менее атмосфера подозрительности вокруг людей с тесными связями с Китаем сохраняется, и немногие ведущие исследователи китайского или иного происхождения готовы рисковать профессиональными перспективами из-за работы на китайские компании и научные учреждения.

Самые громкие имена, стоявшие за прорывом Deep Speech 2 в Baidu, включая Эндрю Ына, в течение нескольких лет оставили компанию. Сейчас их можно найти в высшем руководстве самых известных американских компаний, занимающихся ИИ. Дарио Амодеи стал соучредителем Anthropic – наиболее значимого американского конкурента OpenAI; Адам Коутс является директором по ИИ в Apple; а еще несколько человек занимают руководящие позиции в подразделениях ИИ в Nvidia и Google. Почти все они работают в районе залива.

Так что даже если о Долине снова пишут преждевременные некрологи, район залива по-прежнему остается центром всех действий, если речь идет о следующем поколении компаний, производящих аппаратное и программное обеспечение для ИИ. Это укрепляет лидирующие позиции Америки в технологиях перед остальным миром, и это очень даже касается Китая. Эту асимметрию порой трудно осознать. Всего шесть американских технологических компаний – Microsoft, Apple, Alphabet, Meta, Amazon и Nvidia – в совокупности стоят больше, чем все компании, котирующиеся на всех фондовых биржах материкового Китая, вместе взятые. С точки зрения масштаба ни о каком сравнении здесь не может быть и речи.

«Смотрите, художники едут в Лос-Анджелес, финансисты – в Нью-Йорк, а технари – в Кремниевую долину, – сказал мне Билал Зубери, венчурный партнер в Lux Capital[86]. – Я оптимистичен насчет будущего Кремниевой долины. Это ничего не отнимает у остального мира. Но если я стремлюсь к превосходству, я хочу настоящего превосходства. Здесь просто все иначе. Дело не только в специфике вашей деятельности. Дело в экосистеме вокруг вас. Это все вместе. Это распространение идей, это обучение друг у друга, взаимная поддержка, сеть контактов, которую вы создаете друг вокруг друга и которая затем поддерживает каждого. Все это действительно важно.

Десять лет назад я бы сказал, что кому-то Китай представлялся чем-то

В «Исследовании истории», монументальном двенадцатитомном труде по истории цивилизаций, Арнольд Тойнби отмечает, что «рост имеет место там, где на вызов следует успешный ответ, который, в свою очередь, порождает еще один вызов»[87]. Было бы ошибкой предполагать линейное развитие событий в США в условиях меняющегося мира. Впервые со времен окончания холодной войны чувству доминирования Америки в мире брошен серьезный вызов. История не была благосклонна к тем, кто делал чрезмерно поспешные прогнозы об упадке Америки, не учитывая замечательную способность страны адаптироваться к изменениям.

Многие из опасений относительно места США и Кремниевой долины в мире являются повторением дискуссий, которые уже велись ранее. Джон Хеннесси формировался как личность во времена холодной войны, когда были широко распространены опасения, что США отстают в ключевых технологиях. Его отец, инженер, работавший в аэрокосмической отрасли, поощрял его заняться вычислительной техникой, после того как Советы сделали первый шаг в космической гонке, запустив спутник. И все же в течение двух десятилетий он стал свидетелем того, как центр притяжения технологической индустрии решительно переместился сначала в одну страну, затем в один регион, а затем сконцентрировался в небольшом районе вокруг его университета, распространяя свое влияние вовне.

Скептицизм по поводу того, сохранилась ли в Долине прежняя магия или все это лишь обман и иллюзия, хайп и маркетинг, – это тоже то, через что он уже проходил. Однажды, будучи еще младшим преподавателем в Стэнфорде, он сумел привлечь на исследовательский проект более 1 млн долларов – огромная сумма для того времени. Он представлял свою работу на панельной дискуссии, когда модератор спросил других участников, что бы они посоветовали молодому исследователю делать со всеми деньгами, которые ему удалось собрать. Один из скептиков предположил, что все это мошенничество, что ничего не получится и Хеннесси лучше просто взять деньги и скрыться на Барбадосе. Хеннесси, конечно, не сбежал на Барбадос. И он действительно довел эту технологию до реализации. Как специалист по компьютерным наукам, сегодня он наиболее известен разработкой вычислителя с сокращенным набором команд, или архитектуры RISC (Reduced Instruction Set Computer) – подхода к проектированию полупроводников, который сделал микрочипы быстрее и эффективнее. Сейчас эта технология используется в 99 % всех новых компьютерных чипов. Ранняя работа Хеннесси над RISC в конечном итоге принесла ему премию Тьюринга.

Чемпионы создают чемпионов. Фред Терман, бывший проректор Стэнфорда, о котором мы поговорим вскоре, – это человек, который больше всех ответственен за превращение Стэнфорда в то, чем он является сегодня. Но менее известный факт заключается в том, что он также возглавил развитие Корейского института передовых технологий в Южной Корее. Этот институт, широко известный как KAIST, сейчас является ведущей инженерной школой в Азии. Циник увидел бы в действиях Термана создание почвы для конкуренции своей собственной школе за рубежом. Более взвешенный подход заключается в том, что один человек построил две великие школы, причем вторая никак не ослабила позиции первой, и теперь обе сосуществуют в симбиотических отношениях.

Точно так же в общении с Хеннесси я ощутил не какие-то неуверенность или страх того, что лидерство района залива теперь под угрозой, а соответствующее его статусу своего рода патриарха технологий, определенное чувство noblesse oblige, которое говорило о том, что он был бы рад увидеть больше мест, имеющих возможность достичь того, чего они добились в Долине. Но этого просто не происходит. Другие просто не могут не отставать. «Неясно, станет ли кто-либо, любое из этих других мест, широким конкурентом во всем IT-пространстве так, как Долина, – сказал он. – Возможно. Но этого не произошло. Попытки сделать это в прошлом были не очень успешными.

Крупные игроки хотели бы иметь инновационный центр за пределами Долины, который обладал бы той же энергией, что и Долина. Они были бы этому рады, поскольку это помогло бы решить некоторые проблемы с инфраструктурой и высокими затратами, существующие в Долине. Как это могло бы работать? Поживем – увидим».

Большинство людей в какой-то степени осознают, что район залива по своей значимости не имеет конкурентов в мире технологий. Но масштаб его лидерства над другими порой трудно осознать[88]. ВВП на душу населения в Кремниевой долине выше, чем практически в любой стране мира. Она находится в одном ряду с такими нефтяными государствами, как Катар, и опережает небольшие анклавы для сверхбогатых, такие как Макао и Люксембург.

ВВП региона оценивается почти в триллион долларов. Если бы это была страна, она входила бы в двадцатку крупнейших экономик мира. Здесь базируются 200 из 500 крупнейших компаний мира по выручке, 7 из 20 крупнейших компаний мира по рыночной капитализации и более половины всех американских технологических компаний стоимостью свыше миллиарда долларов. Почти половина всех венчурных инвестиций в США приходится на этот регион. По большинству показателей – количеству технологических компаний, их оценке, объему инвестиций, уровню зарплат – Долина не уступает или даже превосходит все остальные регионы США, вместе взятые.

Как все это произошло? Согласно традиционной версии этой истории, история Долины начинается в середине XX века с появления кремниевых технологий в Кремниевой долине. Но возможно, ее истоки уходят гораздо дальше в прошлое, вплоть до предыдущего столетия.

Историю Долины вполне обоснованно можно считать начавшейся в конце 1800-х годов, причем не в Пало-Альто и даже не в районе залива Сан-Франциско, а в 7000 миль оттуда, в проливе Босфор – узком водном пути, который разделяет город Стамбул на две части и обозначает географическую границу между Европой и Азией, а также символическую границу между Востоком и Западом.

Зимой 1883 года Леланд Стэнфорд-младший, 15-летний единственный ребенок состоятельной пары с Западного побережья, отправился в путешествие по Европе со своей семьей – традиционное путешествие для молодых людей из обеспеченных семей того времени[89]. После Рождества в Вене Стэнфорды направились в Константинополь, где молодой Леланд столкнулся с тем, что казалось ему странной и незнакомой культурой. «Когда мы прибыли, мы подумали, что находимся в самой странной стране, в которой мы когда-либо бывали, – писал он своей подруге Лиззи Халл домой. – Кажется, что все турки были одеты по-разному и непохоже друг на друга, потому что их одежда такого множества разных цветов… Мы видели бриллианты буквально бушелями и один изумруд размером с вашу руку».

Леланд, дитя Позолоченного века, родился в семье, окруженной серебром и слугами, после 18 лет бездетного брака и привык к тому, что ему уделяют много внимания и что родители исполняют все его желания. О его рождении было объявлено на

Поэтому во время этого путешествия – во время круиза по Босфору, – когда молодой Леланд настоял на том, чтобы встать у руля небольшого парохода их компании, его родители не смогли отказать сыну в его желании. «Он стоял у штурвала весь день, с резким ветром, обдувающим его лицо, и брызгами, разлетающимися по палубе, потому что день был нелегким, – пишет Берта Бернер. – Он был очень взволнован и очень счастлив».

Позже тем вечером Джейн подумала, что ее сын выглядит немного бледным. Когда они прибыли в Афины, погода резко изменилась, и снег был по колено. Леланд был непреклонен и ходил, осматривая древние храмы, и даже добился встречи с Генрихом Шлиманом, знаменитым археологом, который раскопал место древней Трои. Но к тому времени, когда семья достигла в феврале Италии, здоровье мальчика стремительно ухудшилось. «Климат Рима явно не подходил Леланду», – пишет Берта.

Леланд-младший подхватил тиф, и вскоре его состояние осложнилось высокой температурой, сильными головными болями и тошнотой. Антибиотики еще не были изобретены, и врачи прибегли к обертыванию тела мальчика ледяными мокрыми простынями. Его беспомощные родители в панике перевезли его сначала в Неаполь, затем в Рим и, наконец, во Флоренцию. «В течение трех недель то надежда, то страх овладевали всеми в затемненной комнате», – рассказывает Герберт Нэш, наставник мальчика, в краткой биографии о своем ученике. По мере того как лихорадка Леланда-младшего то усиливалась, то ослабевала, «его разум временами был ясным, а временами – блуждающим»[91]. 13 марта 1884 года, за два месяца до своего шестнадцатилетия, Леланд-младший умер в отеле во Флоренции. Отец Леланда, который все время оставался у постели сына, утром в день смерти мальчика погрузился в беспокойный сон. Когда он проснулся, он повернулся к своей жене и сказал: «Дети Калифорнии будут нашими детьми»[92]. Эти слова, согласно официальной истории учреждения, стали началом Стэнфордского университета.

Отец Леланда-младшего, Амаса Леланд Стэнфорд, во многих отношениях был первым технологическим магнатом Пало-Альто[93]. Многие представители нынешнего поколения технологической элиты Долины сделали свои состояния, создавая сети и соединяя людей. Примерно так же Стэнфорд заработал и свое богатство. Он был в числе первопроходцев одной из самых передовых технологий конца XIX века: железных дорог. Стэнфорд был одним из четырех человек, ответственных за строительство Трансконтинентальной железной дороги, соединившей два побережья США. До Стэнфорда 2000-мильное путешествие между Восточным и Западным побережьем занимало опасные шесть месяцев на конных повозках. Он сократил это путешествие до всего четырех дней на поезде. За эту революцию в транспорте Стэнфорд был щедро вознагражден, что сделало его одним из богатейших людей мира, миллиардером по сегодняшним меркам. Это богатство – финансовая опора его политической карьеры – позволило ему стать восьмым губернатором штата Калифорния, а затем избранным представителем в сенат США, где он служил до своей смерти в 1893 году.

Через год после смерти их сына Леланд и Джейн Стэнфорд в память о нем основали Университет имени Леланда Стэнфорда-младшего. Это до сих пор официальное название учебного заведения, которое фигурирует на печати университета, печатается на каждом дипломе и является именем, под которым учреждение до сих пор даже сегодня каждый год подает свои налоговые декларации.

Стэнфорды пожертвовали большую часть своего личного состояния, более 45 млн долларов, на новый университет. По сегодняшним меркам это составило бы миллиард долларов. Пожертвование включало около 3310 гектаров обширных сельскохозяйственных земель в Пало-Альто – настолько щедрый дар, что даже сегодня, спустя 150 лет, Стэнфордский университет остается одним из пяти крупнейших частных высших учебных заведений в США и крупнейшим землевладельцем в долине Санта-Клара. Земля, переданная Стэнфорду, составляла треть площади города Сан-Франциско и две трети площади острова Манхэттен. Стоимость этой земли, ни один участок которой никогда не был продан, сейчас превышает 20 млрд долларов. «Это, пожалуй, крупнейшее пожертвование в истории, когда-либо сделанное одним человеком для какой-либо цели», – писал Эндрю Карнеги об этом даре в 1889 году[94]. Стэнфорд отличается от других университетов тем, что владеет не только учебными корпусами и спортивными сооружениями, но также торговым центром, полем для гольфа и более чем 700 частными домами.

Леланд Стэнфорд был дальновидным человеком. Но даже он не мог предвидеть, чем станут его университет и прилегающие территории. Когда он пытался представить будущее региона, он видел не Apple, а настоящие яблоки. Он считал, что будущее Долины заключается в экспорте фруктов. «Когда-нибудь вы увидите Пало-Альто, цветущий почти всеми цветами Земли, с фруктовыми и тенистыми деревьями из всех климатических поясов, – писал он в 1887 году. – В будущем мы будем консервировать эти фрукты и отправлять их по всему миру в обмен на богатство, которое позволит нам создавать памятники искусства и наслаждаться теми благами, которые дал нам Бог»[95]. И именно это и произошло. Задолго до появления Кремниевой долины это была, по словам местного поэта, «долина сердечной радости» – миля за милей фруктовых ферм и садов, простиравшихся во всех направлениях. К началу XX века этот регион стал ведущим мировым экспортером вишни, груш, абрикосов и чернослива; до трети мирового запаса этих фруктов поступало с этого участка земли. Эти земледельческие традиции живы и сегодня. Даже сейчас кампус Стэнфорда известен среди студентов как «ферма».

Леланд Стэнфорд, возможно, не предвидел, каким станет университет в будущем, но он был удивительно дальновиден относительно того, сколько времени потребуется для достижения этого будущего. В 1887 году он писал: «Университет, подобно дереву, закладывается в почву, чтобы сперва расти незримо. Я буду надеяться на естественный процесс. Если рост университета окажется не медленным, постепенным и устойчивым, моей вины в этом не будет»[96]. Амаса Леланд Стэнфорд запустил процессы, которые изменят судьбу не только этого региона, но и всего мира. Однако потребуется еще одно поколение, прежде чем созданное им учреждение породит того, кто направит его на путь к тому, каким мы его знаем сегодня.

До Леланда Стэнфорда не было ничего. После него появилось что-то – университет, хотя и не очень хороший. По крайней мере полвека Стэнфорд был колледжем с большими земельными владениями, но скудным бюджетом, который едва имел значение на национальной арене и почти обанкротился в течение первого десятилетия после основания. «Калифорния нуждается в новом университете примерно так же, как Швейцария в пристанище для старых морских волков», – иронизировала газета New York Mail and Express в 1891 году.

Фред Терман родился в 1900 году, через семь лет после смерти Леланда Стэнфорда. Вся жизнь Термана была связана со Стэнфордом, и он, в свою очередь, сформировал этот университет больше, чем любой другой человек. Терман практически родился в нем: его отец был выдающимся психологом, разработавшим одни из первых тестов IQ и возглавлявшим кафедру психологии Стэнфорда более 20 лет. Свое раннее детство Терман провел, охотясь на кроликов и собирая бабочек на территории кампуса. Он получил там степени бакалавра и магистра, а вскоре после этого, в 1925 году, вошел в преподавательский состав, где и оставался до своего выхода на пенсию в 1965 году.

Инженер по образованию и администратор по призванию, Терман поднялся по карьерной лестнице, став сначала деканом инженерного факультета, а позже проректором и вице-президентом университета. В Стэнфорде, которому не хватало финансирования и престижа, когда он впервые пришел туда, он грезил о создании «сообщества технических специалистов»: современного аналога средневековых научных сообществ в старых европейских центрах, таких как Гейдельберг и Оксфорд, где могло бы существовать, по его словам, «непрерывное брожение новых идей и стимулирующих вызовов».

Однако фраза, которая больше всего с ним ассоциируется, – это «вершины совершенства» (“steeples of excellence”); это был его маяк для подражания, его Veni, vidi, vici. Она выражала его часто повторяемое убеждение, что, если Стэнфорд хочет стать университетом мирового класса, ему следует избегать попыток быть хорошим во всем и вместо этого сосредоточиться на том, чтобы быть лучшим в нескольких важных областях. «Лучше иметь в своей команде одного прыгуна ростом семь футов, чем сколько угодно прыгунов ростом шесть футов», – писал он. И для него это означало развитие инженерных и научных факультетов университета.

Как и основание Стэнфорда, события, повлиявшие на мышление Термана, также стали непреднамеренными следствиями трагедий, разыгравшихся ближе к берегам Европы, чем к фруктовым садам Пало-Альто. Эта невероятная история начинается с крушения «Титаника». Незадолго до полуночи 14 апреля 1912 года, когда судно столкнулось с айсбергом в тысяче миль от побережья Нью-Йорка, другой корабль находился всего в 20 милях к северу от места катастрофы. Британский пароход «Калифорниан» был так близко к «Титанику», что позже ночью его экипаж мог смутно различить вдалеке, как корма корабля вертикально поднялась из воды, а его корпус переломился пополам. «Титаник» отправил сигналы бедствия на «Калифорниан» почти сразу после столкновения с айсбергом – в 23:40. Но оператор радиотелеграфа корабля всего за несколько минут до этого выключил свое оборудование и лег спать. Более тысячи жизней были потеряны из-за того, что помощь не смогла прибыть вовремя. Эта предотвратимая катастрофа побудила конгресс принять законы для модернизации морской связи и сделать обязательным для всех кораблей наличие передового радиооборудования. Вскоре последовал бум в радиоиндустрии. Как портовый город, Сан-Франциско и весь район залива стали прямыми бенефициарами этой новой волны интереса к беспроводным технологиям.

Регион вскоре стал неожиданным центром радиореволюции. «Пало-Альто для радио и электронных технологий – это то же самое, что Менло-Парк Эдисона для лампы накаливания», – писала газета Palo Alto Times[97]. Федеральная телеграфная компания, или FTC, располагавшаяся в частном доме по адресу Эмерсон-стрит, 913, стала одной из самых известных в отрасли. Она была тогда для радио тем, чем сегодня Tesla является для электромобилей или Apple для смартфонов. Именно в FTC были изобретены вакуумный ламповый усилитель и осциллятор – технологии, которые нашли применение не только в радио, но и в телевидении и всей другой электронике. Вокруг компании возникла целая культура радиолюбителей и изобретателей-любителей. Фред Терман, еще будучи подростком, был впечатлен возвышающимися в его районе 15-метровыми столбами с натянутыми между ними милями алюминиевых проводов. Ему удалось получить летнюю работу в FTC, что на всю жизнь пробудило в нем интерес к радиоинженерии. В конечном итоге это стало предметом его докторской диссертации в Массачусетском технологическом институте.

Научным руководителем Термана был Ванневар Буш, влиятельный организатор науки, который был впоследствии назначен президентом Рузвельтом руководителем Управления научных исследований и разработок, созданного в июне 1941 года с целью использования научных достижений в военных целях. Шесть месяцев спустя японцы разбомбили Перл-Харбор, и США официально вступили во Вторую мировую войну. Управление стало центром военных научно-исследовательских работ. Именно здесь, под непосредственным руководством Ванневара Буша, был запущен Манхэттенский проект. Буш привлек 6000 ученых для работы над военной программой, включая своего бывшего студента Фреда Термана. К тому времени Терман возглавлял кафедру электротехники в Стэнфорде и считался ведущим мировым авторитетом в области радиоинженерии, автором наиболее широко используемого учебника по этому предмету.

Бушу была необходима помощь Термана с одной конкретной проблемой. Краеугольным камнем военной стратегии союзников в Европе была стратегическая кампания воздушных бомбардировок[98]. Американские и британские самолеты взлетали из Англии и летели 7 часов над вражеской территорией, чтобы сбросить бомбы на критически важные объекты инфраструктуры в Германии. Но на ранних этапах войны их действия сталкивались с препятствиями в виде сложной немецкой системы противовоздушной обороны. У немцев были сотни радарных систем раннего предупреждения и тысячи радиоуправляемых зенитных орудий, разбросанных по всей оккупированной Европе. Эти средства ПВО уничтожали до пятой части всех самолетов союзников и привели к гибели, ранению или пленению более 160 000 американских и британских летчиков. Буш хотел, чтобы Терман выяснил, как нейтрализовать немецкую противовоздушную оборону.

В 1942 году Терман возглавил секретную Лабораторию радиоисследований в Гарварде. Основной задачей лаборатории была разработка эффективных средств противодействия немецкой противовоздушной обороне. За два года лаборатория из организации, состоящей из одного человека – его самого, выросла в мощную исследовательскую структуру численностью 850 сотрудников. Она фактически превратила воздушную войну в форму сложного электронного противоборства. Именно здесь инженеры разработали устройства для создания помех радарам и придумали технологию сбрасывания полосок фольги над немецкими системами ПВО для насыщения их детекторов ложными сигналами. К концу войны США отправляли в полет тысячи самолетов одновременно, оснащенных разработанными в лаборатории устройствами для создания радиопомех, которые сбрасывали над оккупированными Германией территориями до трех четвертей всего алюминия, производимого в США. То, что союзники смогли завоевать господство в воздухе над Европой и выиграть войну, было непосредственным результатом работы Термана и его лаборатории.

Терман вынес из войны два вывода. Первый заключался в том, что, несмотря на его эмоциональную привязанность к Стэнфорду, элита Восточного побережья по-прежнему считала его второразрядным учебным заведением. Иначе зачем бы Бушу заставлять его переезжать в Гарвард для руководства радиолабораторией, которая с таким же успехом могла бы работать в Стэнфорде? В 1943 году, когда война была еще в самом разгаре, Терман написал письмо коллеге, в котором изложил свое представление о том, что Стэнфорд стоит перед непростым выбором: либо предпринять активные меры для продвижения вверх по лестнице академической респектабельности и восприниматься серьезно

Его второй вывод заключался в том, что продвижение по этой лестнице признания потребует от университета установления более тесных связей со структурами, связанными с национальной безопасностью. Во время войны Управление научных исследований и разработок потратило почти 450 млн долларов на исследования и разработку вооружений. Массачусетский технологический университет получил 117 млн долларов, Калтех – 83 млн долларов, а Гарвард и Колумбия – по 30 млн долларов: средства, которые оказались по-настоящему судьбоносными для этих учебных заведений. Стэнфорд получил всего 50 000 долларов, что стало еще одним подтверждением его невысокого положения в глазах широкого академического сообщества. Терман хотел занять место среди ведущих университетов и понимал, что единственный способ добиться этого – получить доступ к этим огромным оборонным средствам. Вскоре после его возвращения в кампус в 1945 году Стэнфорд открыл лоббистский офис в Вашингтоне.

И университет нашел в лице правительства заинтересованного партнера. К концу Второй мировой войны американским политикам стало ясно, что ученые внесли не меньший вклад в победу страны, чем солдаты. Произошла смена парадигмы: от индустриальной войны к конфликту, движимому технологиями. В обращении к конгрессу, сделанном ровно через месяц после того, как США сбросили атомные бомбы на Японию, президент Гарри Трумэн заявил: «Ни одна нация не может сохранить лидирующие позиции в современном мире, если она не развивает в полной мере свои научные и технологические ресурсы… ни одно правительство не выполняет должным образом свои обязанности, если оно щедро и разумно не поддерживает и не поощряет научную работу в университетах, промышленности и собственных лабораториях»[100].

Ваннивар Буш, ставший к тому времени самым настоящим ученым-героем, какого только видела страна, появился на обложке журнала Time в 1944 году. В следующем году он написал влиятельный доклад под названием «Наука: бесконечный фронтир», в котором утверждал, что «ученых-исследователей страны необходимо призвать продолжить и в мирное время вносить такой же вклад в национальную безопасность, как и в наше непростое военное время»[101]. Война закончилась. Но военные расходы на оборонные исследования и разработки должны были продолжаться. Так начал формироваться военно-промышленно-научный комплекс[102].

Стэнфорд стал одним из ключевых узлов этого комплекса. Терман быстро привлек ведущих исследователей, работавших с ним в Лаборатории радиоисследований в Гарварде, чтобы они присоединились к нему в недавно сформированной Лаборатории прикладной электроники в Стэнфорде, в одночасье удвоив масштаб инженерной программы университета. Управление военно-морских исследований выписало им первый чек для финансирования фундаментальных исследований в области микроволновых технологий. К 1955 году более половины сотрудников лаборатории Термана имели разрешение на работу с секретными материалами. Студенты писали магистерские и докторские диссертации, которые были засекречены. Терман стал советником практически во всех видах Вооруженных сил США: армии, флоте и военно-воздушных силах. За 15 лет Стэнфорд прошел путь от почти полного отсутствия военного финансирования до положения третьего после Гарварда и MIT крупнейшего получателя федеральных исследовательских средств – финансирования, обеспечившего ему место среди элитных учебных заведений.

Создание «вершин совершенства» в науке и инженерии было первым элементом плана Термана по преобразованию Стэнфорда. Вторым было привлечение в систему средств оборонного ведомства[103]. Третьим – убедить талантливых инженеров, выпускающихся из университета, основывать собственные компании рядом с кампусом, вместо того чтобы уезжать работать в уже сложившиеся компании на Восточном побережье.

Самыми известными из них были Уильям Хьюлетт и Дэвид Паккард. Их компания, Hewlett-Packard, основанная в 1938 году, практически создала образец напористой технологической компании-новичка, запущенной умными двадцатилетними в гараже, которая затем перевернула целые отрасли на своем пути к тому, чтобы стать одной из крупнейших компаний в мире, – фундаментальный принцип, движущий компаниями Долины даже сегодня.

Терман также основал Стэнфордский индустриальный парк, площадь которого составляла около 250 гектаров университетского кампуса. Идея заключалась в том, чтобы облегчить инженерам создание собственных компаний. Это был еще один большой успех. Одним из первых арендаторов этого объекта стал Уильям Шокли, блестящий инженер, изобретший транзистор – основу всей современной электроники. Шокли получил Нобелевскую премию за это достижение, и его компания, Shockley Semiconductor Laboratory, была одним из первопроходцев в этой отрасли. Шокли был гением, но также и невероятно плохим руководителем и, как позже выяснилось, убежденным расистом, поэтому в 1957 году восемь его лучших инженеров ушли, чтобы основать Fairchild – конкурирующую полупроводниковую компанию. Этот акт отступничества, совершенный теми, кто стал известен как «восьмерка отступников», со временем превратился в центральный сюжет легенды Долины, символизирующий отказ от иерархии, авторитета и ортодоксальности: воплощая в едином акте неповиновения саму суть того, как Долина воспринимает себя и свое предназначение.

Время основания Fairchild оказалось очень удачным. Через две недели после создания компании Советский Союз запустил «Спутник», что впоследствии рассматривалось как первый выстрел в космической гонке. Мощный финансовый поток вновь устремился через исследовательские лаборатории. Были сформированы Национальное управление по аэронавтике и исследованию космического пространства (NASA) и Агентство передовых оборонных исследовательских проектов (DARPA). До 80 % государственных расходов на исследования и разработки направлялось на исследования вооружений. Fairchild стала прямым получателем этого щедрого финансирования. Первая партия из 100 транзисторов, произведенных компанией, использовалась для создания компьютера в бомбардировщике B-70. Американский ответ на «Спутник», программа «Аполлон», также работала на транзисторах Fairchild. Только в 1964 году NASA закупило у компании 100 000 интегральных схем. Четыре из каждых пяти долларов, заработанных компанией, поступали от государственных агентств. Это было решающим фактором для развития не только Fairchild как компании, но и интегральных схем, а следовательно, и полупроводников как технологии. В первые годы продукция Fairchild была слишком дорогой для частных клиентов. Именно государственный спрос поддерживал компанию на плаву, пока она не смогла улучшить экономику производства достаточно для того, чтобы ее товары стали доступны частным компаниям. Вскоре последовало массовое внедрение, которое в конечном итоге явилось катализатором цифровой революции.

Fairchild стала своего рода точкой отсчета. Она дала начало характерной культуре стартапов, которая в конечном итоге глубоко укоренилась в Долине. Ее управленческие практики стали нормой ведения бизнеса в Долине: неформальность, плоские иерархии, венчурные инвестиции и вознаграждение сотрудников долями в компании. Но ее самым долговечным вкладом был запуск цикла положительной обратной связи, когда успех порождает еще больший успех. Выпускники Fairchild, известные как «дети Fairchild» (Fairchildren), впоследствии основали некоторые из самых знаковых имен в технологической индустрии. «Каждый раз, когда мы придумывали новую идею, мы порождали две или три компании, пытающиеся ее использовать», – писал Гордон Мур, выходец из Fairchild и основатель Intel[104]. 70 % публично торгуемых технологических компаний в Долине могут проследить

«Безумцам. Белым воронам. Баламутам. Круглым колышкам в квадратных отверстиях. Тем, кто смотрит на вещи иначе, кто не следует правилам» – так говорил Стив Джобс в культовой рекламе Apple 1990-х годов. Но эта версия автопортрета Долины как места, где люди просто мыслят иначе, образ мыслителя в водолазке с рукой у подбородка, скрывает другую половину истории: что она была сформирована в такой же мере теми, кто создавал правила, как и теми, кто против них бунтовал. «Это не просто история предпринимательского государства или гаражных предпринимателей. Это и то и другое, – сказала мне Маргарет О’Мара, профессор Вашингтонского университета и автор книги «Код: Кремниевая долина и переделка Америки». – И это то, что особенно в американском контексте, где мы очень бинарны в этих вопросах, людям очень трудно признать – что эти две вещи функционируют в такой симбиотической манере»[105]. Вовсе не будучи изолированной в своем маленьком уголке на дальних окраинах Западного побережья вдали от истории остальной Америки, история Долины – это и есть история Америки, тесно переплетенная с геополитикой Второй мировой войны и холодной войны. Под капотом блестящего предпринимательского спорткара Долины, говорит О’Мара, скрывался мощный двигатель большого правительства, работавший на федеральных долларах.

Многие университеты получают средства оборонного бюджета, но далеко не все формируют успешные предпринимательские экосистемы вокруг себя. Гарвард и Массачусетский технологический институт пользовались гораздо большей и гораздо более длительной поддержкой со стороны оборонного сообщества, чем Стэнфорд. И даже если Бостон добился успеха, район залива явно его обошел. Так что дело не только в университетах и государственных контрактах. Вопрос остается: почему именно Долина?

Анна Ли Саксениан посвятила большую часть своей жизни размышлениям над этим вопросом. В 1970-х годах, когда район залива только начинал обретать известность как хаб для полупроводниковых компаний, Саксениан была молодой аспиранткой в области регионального планирования в расположенном неподалеку Университете Беркли. Она натолкнулась на новостную статью о том, как стремительно развивающаяся электронная промышленность сделала Сан-Хосе самым быстрорастущим городом в США. Поэтому она решила написать об этом диссертацию.

Саксениан несколько месяцев интервьюировала руководителей полупроводниковых компаний в попытке понять, что происходит. В своей диссертации, опубликованной в 1980 году, она пришла к выводу, что рост был неустойчивым и бум не продлится долго. Ее доводы были бы знакомы тем, кто предсказывает закат Долины сегодня: жилье стало слишком дорогим, дорожное движение – слишком перегруженным, зарплаты – слишком высокими, а инфраструктура работала на пределе возможностей.

На оценку Саксениан оказала влияние концепция жизненного цикла продукта, разработанная экономистом Рэймондом Верноном из Гарварда. Согласно этой теории, отраслевые центры повсюду проходят через схожие фазы. Сначала рождается множество компаний. Затем неуспешные исчезают. Затем оставшиеся консолидируются в несколько крупных фирм. А затем они перемещаются в регионы с более низкими затратами. «Я предполагала, что Кремниевая долина последует примеру существующих регионов, таких как Детройт или Питтсбург», – рассказывает мне Саксениан[106].

Через несколько лет стало очевидно, что, вопреки ее прогнозам, Долина продолжала расти. Поэтому, начав работу над докторской в Массачусетском технологическом институте, Саксениан хотела выяснить, в чем она ошиблась. В своей магистерской работе она пришла к выводу, что Кремниевая долина будет развиваться так же, как и все остальные регионы. А в докторской диссертации Саксениан задалась вопросом: что делает это место таким особенным?

Книга «Региональное преимущество: Культура и конкуренция в Кремниевой долине и шоссе 128», основанная на докторской Анны Ли Саксениан и опубликованная в 1994 году, стала классическим объяснением того, почему район залива опередил других конкурентов и стал неоспоримым лидером в новых технологиях. Она сравнила технологический кластер вокруг Стэнфорда в районе залива с кластером, сформировавшимся вокруг Массачусетского технологического института и Гарвардского университета в Бостоне, известным как шоссе 128, чтобы понять, почему один процветал, а другой отставал.

В 1970-х годах именно шоссе 128, а не Долина было ведущим технологическим кластером в США. Регион, прославленный как «Массачусетское чудо» и «Технологическое супершоссе Америки», был домом для самых известных технологических компаний того времени, таких как Raytheon, основанная самим Ванневаром Бушем, Polaroid и DEC. «Когда вы хотели поговорить с ключевыми фигурами компьютерной индустрии, вы садились на самолет и летели либо в Нью-Йорк, либо в Бостон – так тогда было заведено», – вспоминает Джон Хеннесси.

Саксениан считает, что разница в результатах между двумя регионами отчасти является непреднамеренным следствием незначительного отличия в трудовом законодательстве Калифорнии. Калифорния не так строго применяла положения о неконкуренции, как другие штаты, поэтому сотрудники могли свободно переходить из одной компании в другую. В Бостоне смена работы была сложной, и считалось нормой, когда люди оставались с одним и тем же работодателем всю жизнь. «Я знал людей, которые работали в компаниях по производству мини-компьютеров на Востоке, и, если вы переходили из одной компании в другую, вас считали предателем, люди избегали вас, они даже не разговаривали с вами», – вспоминает Хеннесси. В районе залива вы могли уйти из компании в пятницу и пойти работать на ее конкурента уже в следующий понедельник. Люди были лояльны к технологиям, а не к компаниям. Они считали, что работают на Долину, а не на конкретную компанию. С людьми перемещались и новые идеи. Свободное движение информации породило сильный рекомбинаторный эффект: идеи из отдаленных областей могли соединяться в необычных комбинациях, создавая новые технологические формы.

Это породило две совершенно различные корпоративные культуры: одну открытую, другую закрытую. Компании Восточного побережья были вертикально интегрированными, самодостаточными структурами, где текучесть кадров была низкой, секретность высоко ценилась и прилагались все усилия, чтобы удержать знания в пределах организации. Эти фирмы представляли собой обособленные, самодостаточные единицы с четко очерченными границами. На западе все было гораздо более подвижным. Здесь компании функционировали скорее как сеть взаимосвязанных узлов с проницаемыми границами, через которые идеи свободно просачивались в окружающую среду. На востоке существовал кластер, на западе – сеть, и в этом было основное различие.

Саксениан, которая сейчас является профессором в Беркли, где она преподает на протяжении уже более 35 лет, полагает, что эта открытость и гибкость также сделали Долину более приспособленной к изменениям. Регион отличается необычным долголетием. Для промышленных кластеров индустриальной эпохи было нормой возникать одновременно с новой технологией, а затем приходить в упадок и исчезать, когда эта технология заменялась следующей или когда ее перенимали международные конкуренты. Такова история Детройта, Дейтона и Питтсбурга. Но район залива смог переключаться с одной технологии или даже отрасли на другую относительно легко.

Район залива тоже преодолел множество трудностей. Полупроводниковая индустрия, положившая начало этому региону в 1950-х годах, к 1980-м годам в значительной степени проиграла в конкурентной борьбе японским соперникам. В 1980 году тремя ведущими поставщиками полупроводников были американские компании Texas Instruments, Motorola и Philips. К 1986 году их сменили японские

«Когда я работала над своим исследованием, люди в начале девяностых писали мне и говорили, что эти предпринимательские фирмы в Кремниевой долине исчезнут, они разорятся», – рассказывает мне Саксениан. И все же четыре десятилетия спустя Кремниевая долина все еще существует, а японская полупроводниковая индустрия утратила свои позиции. Другие центры возникают, а затем теряют гибкость. Но текучесть Долины, где все и вся постоянно меняется и никогда не застывает, позволяет ей возрождаться снова и снова перед лицом неумолимых перемен. Сорок лет наблюдений за Долиной научили Саксениан с осторожностью относиться к скептикам. В конце концов, она сама когда-то была одной из них. «Многие предсказывали ее упадок, – говорит она. – Но я научилась не торопиться списывать Кремниевую долину со счетов, потому что однажды я уже это сделала и ошиблась».

Как и в случае с любым историческим вопросом, было бы преувеличением говорить о существовании чего-то близкого к консенсусу среди исследователей района залива относительно того, почему он стал центром новых технологий. Себастьян Маллаби, автор книги «Закон силы: Венчурный капитал и создание нового будущего», считает, что общепринятые объяснения успеха Долины часто преувеличивают значение отдельной личности, такой как Фред Терман, или отдельной технологии, такой как полупроводники, или отдельного института, такого как Стэнфорд, в ущерб более системному объяснению, которое делало бы акцент на более масштабных изменениях в способах финансирования бизнеса и подходах к риску. Маллаби утверждает, что развитие венчурного капитала, перевернувшего традиционные финансы с ног на голову, является центральным элементом в объяснении того, почему все это произошло и почему именно здесь.

«Меня интересовали различные теории того, почему Кремниевая долина возникла именно в Кремниевой долине, – рассказывает мне Маллаби. – Произошло ли это благодаря Стэнфорду? Из-за оборонных контрактов? Потому что на Западном побережье лучше погода? В чем причина? И я пришел к твердому убеждению, что тем, что отличало Кремниевую долину от Бостона – у которого было преимущество первопроходца во всем этом, – была природа рискового капитала, тот факт, что венчурные капиталисты здесь просто отличались от тех, что были в Бостоне»[108].

Сейчас кажется совершенно нормальным, когда двадцатилетние без профессионального опыта в бизнесе получают финансирование в десятки миллионов долларов и создают компанию. Но всего несколько десятилетий назад это показалось бы странным способом ведения бизнеса. Тогда, если у основателей не было обеспечения, многолетнего опыта в своей отрасли и длительного опыта управления работающей компаний, что обычно означало способность показать, что их предприятие как минимум выгодное, ни одно здравомыслящее учреждение не предоставило бы им финансирование. Но теперь это кажется наивным подходом к инвестированию. Как это произошло? Ответ: венчурный капитал.

Традиционные инвесторы предполагают, что их инвестиции будут приносить доходы в соответствии с распределением по гауссовой кривой. В этом типе инвестирования риск – негативный фактор. Вы инвестируете в десять предприятий. Два работают очень хорошо. Два – очень плохо. Шесть находятся где-то посередине. Очень хорошие результаты компенсируют очень плохие, и в итоге вы получаете разумный общий результат. В венчурном инвестировании риск – положительный фактор. Вы инвестируете в десять высокорисковых проектов. Девять терпят неудачу. Но тот, который выигрывает, приносит настолько большой выигрыш, что девять проигравших просто не имеют никакого значения в общем итоге.

Этот сдвиг в мышлении технологических инвесторов, перешедших от погони за колоколообразным распределением доходности к L-образной доходности – подход, зародившийся в Бостоне, но нашедший свое полное воплощение в Долине, – изменил правила игры для предпринимателей. Для большинства людей самая трудная часть открытия бизнеса – найти на него деньги. При отсутствии инвесторов, готовых рискнуть с непроверенными основателями, предприниматели вынуждены либо рисковать собственными сбережениями, либо отказываться от своих замыслов. Венчурный капитал уменьшает предпринимательские риски, позволяя основателям рисковать деньгами других людей. Одновременно он делает этот процесс более демократичным, обеспечивая доступ к капиталу тем, кто иначе не смог бы начать бизнес. Этот легкодоступный капитал фактически действует как мощный катализатор для создания новых предприятий.

Если главный страх традиционного инвестора – потерять деньги на неудачной инвестиции, то главный страх венчурного инвестора – упустить возможность войти в перспективный проект. Как объяснил мне один венчурный капиталист: «Если я инвестирую десять долларов в компанию, которая окажется следующим Theranos, я просто потеряю десять долларов. Но если я не инвестирую десять долларов в компанию, которая окажется следующим Google, я потеряю в 100 или 1000 раз больше. В венчурном бизнесе упущенная выгода из-за того, что ты не проинвестируешь в хороший проект, намного выше, чем издержки, связанные с инвестициями в плохой».

Это трансформирует систему стимулов для финансистов, смещая их внимание с одержимости рисками инвестиций к одержимости их потенциальной выгодой. Эта атмосфера страха упустить шанс подогревается историями о венчурных капиталистах, упустивших возможности, способные изменить жизнь. Bessemer, одна из фирм, стоявших у истоков отрасли, размещает на своем веб-сайте свой «портфель упущенных возможностей» – компании, в которые у нее была возможность инвестировать, но она этого не сделала. Это больно читать. Apple, Airbnb, Google, Facebook, Intel, PayPal, Snap, Zoom, Tesla: практически триллионы долларов упущенной стоимости. Рискну предположить, что стоимость их портфеля упущенных возможностей, вероятно, затмевает их реальный инвестиционный портфель. «Если бы мы инвестировали в любую из этих компаний, скорее всего, нам больше уже было бы не нужно работать», – отмечает фирма.

Это никак не говорит об инвестиционных способностях Bessemer. Фирма по-прежнему одна из лучших в своем деле. Это лишь подчеркивает, как сложно оценить революционный потенциал идеи, пока она находится в зачаточном состоянии. Даже гиганты технологической индустрии допускали промахи. Джон Хеннесси рассказывает историю о том, как, будучи президентом Стэнфорда, к нему пришли два студента по имени Ларри и Сергей с идеей новой поисковой системы. Он не видел в этом смысла. Зачем миру нужна еще одна поисковая система, когда уже есть AltaVista? Сейчас Хеннесси является председателем совета директоров той самой компании – Alphabet.

Страх сожаления – мощный мотиватор, и венчурные капиталисты со временем стали ставить все меньше условий для выделения финансирования. Запускается множество экспериментов, большинство терпит неудачу, но те немногие, которые добиваются успеха, двигают прогресс вперед. Этот мощный поток денег, устремленный за рискованными идеями, ускоряет темп инноваций. Существуют и другие способы, которыми венчурная индустрия снижает риски, связанные с предпринимательской деятельностью. Когда кто-то открывает компанию, он рискует не только своими деньгами, но и своей карьерой. Что, если, как это часто бывает, дела не пойдут? Тут на помощь приходит благосклонный венчурный капиталист. Он может просто перевести неуспешного основателя

Маллаби рассказывает в своей книге историю о том, как Джон Дорр из Kleiner Perkins переубедил настроенного скептически Эрика Шмидта занять пост генерального директора Google в 2001 году. Стартапу на тот момент было меньше трех лет. Шмидт уже был генеральным директором Intuit – публичной компании. Google был рискованной ставкой[109]. Что, если бы он не добился успеха? Дорр заверил Шмидта, что, если дела не пойдут, он всегда сможет найти для него место в другой из своих компаний, что и убедило Шмидта сделать этот решительный шаг. А все остальное уже стало историей.

Венчурная индустрия заслуживает признания за многие достижения, которые обычно приписываются правительству. Например, интернет. Общепринятая версия гласит, что интернет создало DARPA. Это не так, утверждает Маллаби. Интернет был преимущественно правительственной и академической сетью, пока в 1987 году не появилась UUNET – компания с венчурным финансированием, ставшая первым в мире интернет-провайдером. Предлагая подключение к интернету всем желающим, готовым за это заплатить, UUNET вывела технологию за пределы правительственных лабораторий и превратила ее в то массовое явление, которым мы знаем интернет сегодня.

Модель венчурного капитала не просто изменила Долину. Она также изменила Китай. Здесь Маллаби также оспаривает общепринятое мнение о том, что возвышение Китая связано в первую очередь с компетентностью его правительства в долгосрочном планировании. Он считает, что поворотным моментом в судьбе страны стало появление венчурного капитала по американскому образцу 20 лет назад, что в итоге привело к созданию таких технологических лидеров Китая, как Baidu, Alibaba и Tencent. Структура инвестиций разрабатывалась американскими юристами из Кремниевой долины, с урегулированием споров в соответствии с законодательством Нью-Йорка, а сами компании росли, выпуская опционы на акции в стиле Кремниевой долины для первых сотрудников.

Венчурный капитал изменил оценку рисков при создании бизнеса на системном уровне. Маллаби называет его инструментом преодоления страха. И именно это, по его мнению, больше всего остального подстегнуло инновационный двигатель Долины и других регионов. «Готовность делать ставки на этих предпринимателей и их видение сделала Кремниевую долину инновационным двигателем мира, – говорит он. – Пробуй и терпи неудачу, но не бойся пробовать».

Глава 3. Разрушение монастырей

Когда осенью 2010 года в небольшом офисе на десять человек на верхнем этаже таунхауса рядом с Лондонским математическим обществом на Рассел-сквер был основан DeepMind, Лондон все еще представлялся нетипичной колыбелью для стартапа, который с помощью AlphaGo всего за шесть лет совершит один из самых значительных прорывов в эволюции искусственного интеллекта. DeepMind был уникальным. До его появления Лондон не создал практически ни одной глобально значимой технологической компании по крайней мере за полвека. На момент его основания во всей стране было всего восемь технологических компаний стоимостью в миллиард долларов. Самыми перспективными стартапами на технологической сцене были компании вроде Unruly, Songkick и Dopplr – названия, которые до сих пор с теплотой вспоминают те, кто знал их тогда, но которые никогда не получили широкой известности за пределами Великобритании и давно стерлись из памяти.

DeepMind одного года рождения с Uber, Twitter и Stripe. Но если его американские ровесники привлекли миллиарды долларов финансирования в течение нескольких лет после своего основания, лондонский ИИ-новичок развивался в относительно скромных условиях. В 2010 году соотношение венчурных инвестиций в Кремниевую долину по сравнению с Лондоном составляло 7:1. DeepMind никогда не пользовался особой любовью британских инвесторов. Немногие были готовы рискнуть, вложившись в малоизвестный стартап, работающий над технологиями в духе научной фантастики, в географическом контексте, известном больше высокими финансами, чем высокими технологиями. Сейчас DeepMind считается иконой британской технологической сцены. Но неудобная правда заключается в том, что большая часть денег, позволивших ему начать работу, пришла от зарубежных инвесторов.

DeepMind все еще был малоизвестен за пределами ИИ-сообщества, когда Google приобрел его примерно за 500 млн долларов в 2014 году. То, что одна из крупнейших технологических компаний мира рассталась с небольшим состоянием для покупки еще не проверенного временем четырехлетнего британского стартапа, рассматривалось как необходимое подтверждение компетенций Великобритании в области наукоемких технологий: победа для DeepMind и двойная победа для Лондона. Но некоторые задавались вопросом: действительно ли это было выгодно для Google? На момент приобретения в DeepMind работало всего 75 сотрудников, и у компании не было ни продуктов, ни доходов. Google выложил девятизначную сумму за то, что, по сути, было исследовательским центром в обличии бизнес-структуры. Приверженность DeepMind науке вызывала уважение. Но принесет ли это когда-нибудь коммерческие дивиденды? Стартап был многообещающим. Но сможет ли он когда-нибудь приносить реальную прибыль?

Десять лет спустя сомнения в финансовой целесообразности этой сделки сменились на противоположные. Оглядываясь назад, именно деловая хватка DeepMind, а не Google чаще всего ставится под сомнение. Не продал ли стартап себя слишком рано и слишком дешево? Это, безусловно, похоже на мнение, набирающее популярность в технологических кругах Великобритании: крупная американская корпорация увела жемчужину британских технологий по бросовой цене. В 2014 году доход Google составил 66 млрд долларов. 500 млн долларов, потраченные на DeepMind, в ретроспективе кажутся просто мелочью. Эта сделка даже не входит в десятку крупнейших приобретений технологического гиганта из Маунтин-Вью. И все же она может оказаться самой значимой.

Сколько бы стоил DeepMind сегодня, если бы он остался независимым? Оценивался бы он, как Anthropic и Databricks, в десятки миллиардов? Или, подобно ByteDance и OpenAI, его стоимость исчислялась бы сотнями миллиардов? Для тех, кто по-прежнему склонен смотреть на вещи с национальной точки зрения, компания вроде DeepMind практически бесценна. Это не столько бизнес, сколько объект стратегического значения, меньше напоминающий Walmart и больше – «Манхэттенский проект», один из лучших среди немногих исследовательских проектов в мире, способных решить сложнейшие проблемы самой важной технологии нашего времени. Иэн Хогарт, председатель Целевой группы правительства Великобритании по базовым моделям ИИ, написал: «Мне трудно поверить, что Великобритании не было бы лучше, если бы DeepMind оставался независимой компанией»[110].

Эти гипотетические сценарии, столь популярные среди британских комментаторов, настолько же привлекательны, насколько и бесполезны. Что толку сожалеть о несбывшемся. Что есть, то есть. Что тут можно поделать? Вполне возможно, что предложение Google поставило DeepMind перед свершившимся фактом: это была не столько реальная возможность выбора, сколько его иллюзия. DeepMind выбрал «синюю таблетку». Но была ли вообще красная? Компания сказала «да» и пошла по этому пути. А что бы произошло, если бы она сказала «нет»? Компании с трудом удавалось находить относительно небольшие суммы, необходимые для работы, у себя в стране. Не появись Google, где бы она нашла гигантские средства, необходимые для роста? Хумаюн Шейх, один из первых инвесторов DeepMind, заявил, что без Google стартап «вероятно, потерпел бы неудачу»[111]. Ему нужен был состоятельный зарубежный покровитель, который мог бы покрыть миллиардные убытки, пока компания совершенствовала свою непроверенную технологию, и, что еще важнее, предоставить вычислительные мощности, необходимые для обучения и запуска ресурсоемких алгоритмов. DeepMind был

Сегодняшний Лондон сильно отличается от того, каким он был 15 лет назад. Тогда DeepMind практически в одиночку представлял всю страну, когда речь шла о революционных стартапах. Теперь вокруг него выросла целая плеяда компаний. И они крупные. Checkout.com, Revolut и Global Switch стоят десятки миллиардов долларов каждая – в несколько раз больше той суммы, за которую ранее был продан DeepMind.

Когда Сонали Де Рикер, партнер Accel, впервые переехала в Лондон из США в 2001 году, она не нашла здесь ничего особенно воодушевляющего: «Это была скука смертная, все двигалось очень медленно», – вспоминает она[112]. За прошедшие два десятилетия ситуация изменилась. «Уровень активности, который мы наблюдаем сегодня, почти как будто это совершенно другой бизнес по сравнению с тем, когда я только начинала», – говорит она. По большинству показателей – размеру технологической экономики, количеству компаний стоимостью в миллиард долларов, совокупной оценке стартапов, объему венчурных инвестиций – Великобритания является третьей по значимости технологической экономикой в мире, уступая только США и Китаю. В Европе она явный лидер. В 2023 году около 22 млрд долларов венчурных средств было инвестировано в британские стартапы, что больше, чем в следующих трех странах в списке – Германии, Франции и Швеции, – вместе взятых[113]. Только три страны произвели более сотни технологических стартапов стоимостью в миллиард долларов за последнюю четверть века: США, Китай и Великобритания. Это весьма избранная компания.

Третье место впечатляет. Это место на пьедестале. Пожалуй, это лучший результат, на который могла рассчитывать страна такого размера, учитывая масштаб конкуренции. Но даже несмотря на то что дела в технологическом секторе Великобритании обстоят лучше, чем когда-либо прежде, все графики показывают рост, а страна, как я слышал в каждом разговоре в Великобритании, «занимает третье место в мире и первое в Европе», настроения на местах далеко не триумфальные.

Прошлое продолжает влиять на настоящее Британии. На настроения в технологическом секторе влияют более широкие опасения относительно постепенного упадка страны, который, по мнению одних, начался с 1945 года, а по мнению других – с 1870 года. В статье в The Atlantic под названием «Как Великобритания стала одной из беднейших стран Западной Европы» Дерек Томпсон утверждает: «Великобритания, первая страна, прошедшая индустриализацию, также стала первой, пережившей деиндустриализацию. Британия положила начало революции производительности, изменившей мир, а теперь у нее одни из худших показателей производительности среди всех крупных экономик»[114].

Еще одна причина, по которой гордость за собственные достижения по поводу места Великобритании среди трех ведущих технологических экономик, как правило, выглядит довольно сдержанной, – это огромный разрыв между ней и двумя другими претендентами. В 2024 году общая стоимость всех британских технологических компаний, вместе взятых, составляла около триллиона фунтов. Это примерно треть рыночной стоимости лишь одной американской технологической компании – Apple. Общая рыночная стоимость всех компаний на Лондонской фондовой бирже меньше рыночной стоимости одной американской технологической компании – Nvidia.

Ситуация в более широком европейском регионе не сильно отличается. Совокупная стоимость всех технологических компаний во всей Европе значительно меньше стоимости одной компании – Microsoft. Общая стоимость всех компаний, котирующихся на всех фондовых биржах всех стран континентальной Европы, меньше совокупной стоимости всего пяти американских технологических компаний: Nvidia, Apple, Microsoft, Meta и Alphabet. Дело не в разнице класса. Американцы действуют в совершенно иной плоскости.

Триллион – это практически непостижимо большое число, слишком крупная величина для измерения корпоративной стоимости, которая выглядела бы нелепо буквально в любом другом месте, кроме Америки. Представьте: даже если бы вы тратили миллион долларов в день, вам потребовалось бы 3000 лет, чтобы потратить триллион долларов. Даже китайские компании не оперируют пока цифрами такого порядка. В Китае около десятка технологических компаний превысили оценку в 50 млрд долларов. В Великобритании? Только одна. Третье место – небольшое утешение, когда глобальный технологический уклад по сути является двухполярной системой. С одной стороны, Великобританию можно рассматривать как лучшую среди всех прочих. С другой – как первого среди проигравших.

Поначалу трудно понять, почему Великобритания демонстрирует относительно слабые результаты по сравнению с США и Китаем. В конце концов, у страны, похоже, есть все ингредиенты, которые, как можно предположить, необходимы для создания конкурентоспособного технологического сектора. Она богата. Средний житель Британии все еще в четыре раза богаче среднего жителя Китая. У нее выдающаяся образовательная система. Три из десяти лучших университетов мира и семь из десяти лучших в Европе находятся здесь. И она по-прежнему остается магнитом для лучших талантов. Великобритания занимает второе место после США как самое популярное направление для иностранных студентов. В пересчете на душу населения она привлекает в три раза больше иностранных студентов, чем США. Так почему же ей сложно трансформировать весь этот потенциал в новые технологии и крупные компании? Обычные ответы – менталитет и культура.

Концепция голландского экономиста Арьо Кламера об «обществах караванов» и «обществах крепостей» стала стандартным объяснением контраста в экономической динамике между США и Европой[115]. США были основаны первопроходцами и иммигрантами, готовыми рисковать в поисках новых возможностей. Это сформировало «общество караванов», которое всегда находится в движении: мобильное, динамичное и открытое переменам. Европейцы же были более привязаны к своим родным землям: статичное «общество крепостей» оседлых, консервативных людей, больше озабоченных сохранением старого, чем исследованием нового. Эти архетипы, глубоко укоренившиеся в психологии соответствующих культур, определяют экономическое поведение и отношение к переменам и риску по обе стороны Атлантики.

Хуссейн Канджи, американский венчурный инвестор, базирующийся в Лондоне, говорит, что эти различия в отношении к риску проявляются в том, как сотрудники американских и европейских стартапов относятся к вопросам вознаграждения. Эти контрастирующие предпочтения впоследствии влияют на циклическое развитие инноваций, которое мы наблюдаем в двух регионах.

«В Америке процент компании, которым коллективно владеют сотрудники, намного выше, чем в Европе. При типичном посевном раунде в США около 20 % акций выделяется для сотрудников. В типичном европейском раунде это максимум 5–10 %. В Европе сотрудники недооценивают акции и предпочитают более высокие зарплаты, тогда как в Америке сотрудники чрезвычайно высоко ценят акции. И в результате, когда компании действительно добиваются успеха, богатеют не только руководители этих компаний, но и обычные работники.

Если вы сравните PayPal и Skype, они были примерно одинакового размера на момент первой продажи инвесторам. PayPal был продан примерно за 1,5 млрд долларов, а Skype – за 3 млрд долларов, хотя это произошло немного позже, но размер был примерно тем же с учетом инфляции. В результате PayPal создал от 100 до 160 миллионеров. А Skype – всего 11. И это при том, что сделка по Skype была крупнее, а по PayPal – меньше.

Если вы инженер с большими деньгами, вы, как правило, не вкладываете капитал в типичный диверсифицированный портфель, который мог бы посоветовать вам ваш финансовый консультант. В итоге вы используете часть этих денег, чтобы стать бизнес-ангелом и реинвестировать их в технологии. Таким образом это богатство возвращается в систему. Но

Skype должен был породить множество новых компаний, множество новых инвесторов, но почти все доходы достались одиннадцати людям, и на самом деле даже не всем одиннадцати, а лишь горстке людей. Это богатство оказалось очень концентрированным, и в результате не появилось огромного количества других компаний, и процесс не стал настолько эффективным, насколько мог бы быть»[116].

Идея, лежащая в основе хабов, проста: собрать плотное скопление талантов из разных областей, а затем позволить удачным совпадениям и накопительному эффекту творить свою магию. У Калифорнии есть район залива, у Бостона – Кендалл-сквер, у Сеула – район Каннам. У Лондона такой центр существует для финансов – Квадратная миля с историей, уходящей во времена Римской империи, но не совсем для технологий. Раньше был небольшой кластер технологических компаний вокруг Олд-стрит, который затем переименовали в Кремниевую кольцевую развязку, а позже в Тех-Сити. Этот район активно продвигали сменявшие друг друга правительства как свою собственную Кремниевую долину, но, по правде говоря, даже самые ярые его защитники в некотором роде понимали, что это жалкое подобие того, что происходило в высшей лиге. А затем появился Кингс-Кросс.

Двадцать лет назад Кингс-Кросс представлял собой неприглядную промышленную зону, заполненную «поездами и еще раз поездами», с разбросанными повсюду гниющими остовами заброшенных и неиспользуемых складов и железнодорожных путей. Журнал Architecture Today описывал его как «инородное тело в городской ткани Лондона с 1830-х годов», неблагополучный район, который пассажиры старались обходить стороной, делая длинные крюки[117]. «Раньше Кингс-Кросс был абсолютно заброшенной территорией, окруженной районами с высоким уровнем бедности, и такова была история Кингс-Кросса, – говорит Тео Блэквелл, главный директор по цифровым технологиям Лондона. – Там была огромная проблема с наркотиками, просто колоссальная проблема с наркотиками»[118].

С 2006 года Кингс-Кросс стал площадкой для одного из крупнейших проектов городской реконструкции в Европе со времен Второй мировой войны. Потребовалось 15 лет, 3 млрд фунтов стерлингов и 35 архитекторов, чтобы превратить 270 000 квадратных метров обветшалых складов и неприглядных железнодорожных территорий в блестящую экспозицию из стали, стекла и открытого кирпича. Массивные промышленные сооружения по-прежнему определяют эстетику района, но их оболочки теперь служат более благородным целям. Газгольдеры – огромные резервуары, в которых раньше хранился природный газ – превратились в цилиндрические жилые комплексы в ажурных конструкциях из чугунных рам с пентхаусами, цена которых исчисляется семизначными суммами. Здание зернохранилища, построенное в 1852 году, куда когда-то на конных повозках доставляли пшеницу для лондонских пекарей, теперь возродилось как Центральный колледж искусств и дизайна имени Святого Мартина – всемирно известная художественная школа.

Coal Drops Yard, построенный в 1850 году, был свидетелем некоторых самых скандальных страниц истории района. “The Pleasuredome” на протяжении четверти века служил пристанищем для двух крайне непристойных ночных заведений, которые, по слухам, были настолько грязными, что «если вы касались стены или протискивались мимо кого-то, ваша одежда становилась черной» от сажи, покрывавшей все вокруг; именно здесь диджеи Skibadee, Nicky Blackmarket и Judge Jules оттачивали свое мастерство на подпольных переполненных марафонских супер-рейвах, где «пот буквально капал с потолка»[119]. Эти заведения, где городская хардкорная джангл-сцена впервые расцвела в девяностых и атмосфера которых описывалась как «андеграундная», «сомнительная», «рискованная» и «отвязная», теперь неуклюже вступили в респектабельную зрелость в виде торговых комплексов стоимостью 100 млн фунтов, где элитные магазины торгуют свечами по 100 фунтов за штуку, а их место в архитектурном пантеоне города и приличном обществе признано двумя наградами Королевского института британских архитекторов.

Кингс-Кросс, или просто KX для посвященных, некогда оплот всевозможных сомнительных занятий и общей преступности, теперь известен вместе с соседними районами Юстон и Блумсбери как Квартал знаний.

Здесь расположен сверхконцентрированный центр интеллектуальной экономики города: средоточие высокой культуры, развитого бизнеса и передовых технологий. В радиусе 1,5 километра сосредоточено впечатляющее собрание наукоемких учреждений – одна из самых высоких концентраций подобных организаций в мире. Среди арендаторов – 270-летний Британский музей с 8 млн экспонатов, крупнейший музей в мире; Фонд Wellcome с капиталом в 37 млрд фунтов стерлингов, третий по величине фонд в мире; и кампус Google стоимостью в миллиард фунтов – крупнейшее представительство компании за пределами США. Здесь же находится Институт Крика – «храм биомедицинской науки стоимостью 700 млн фунтов». Также здесь расположились Facebook, DeepMind, Samsung и сотни других государственных и частных организаций.

Тео Блэквелл, который также был избранным представителем в Совете Камдена – района, где расположен Кингс-Кросс, – рассказывает, что реконструкция была в первую очередь связана с культурой: они просто хотели, чтобы это место перестало быть неприглядным, а технологии появились там как бы сами собой. Даже сейчас они стараются не допустить неосознанного повторения социальных проблем, которые преследуют некоторые другие известные технологические районы.

«Как обеспечить, чтобы преимущества инновационной культуры, которая там разместилась, распространялись и на окружающую территорию? – размышляет он. – А окружающая территория исторически является рабочим районом: Сомерс-Таун, история которого восходит к временам Диккенса, именно оттуда родом Оливер Твист. Так что это был вопрос интеграции и равноправия, чтобы не допустить создания того, что мы видим в Пало-Альто, – высокоинновационное, высокоприбыльное технологическое сообщество, которое при этом слабо связано с окружающими его бедными районами».

Кингс-Кросс – это технологический хаб, созданный на базе транспортного узла. Это самый загруженный узел лондонского метро, через который ежегодно проходит более 70 млн пассажиров. Соседний вокзал Сент-Панкрас является международными воротами, соединяющими Великобританию с остальной Европой, своего рода Хитроу для поездов. Это конечная станция Eurostar, которая осуществляет прямое высокоскоростное железнодорожное сообщение с Парижем (около 2 часов), Брюсселем (около 2 часов) и Амстердамом (около 4 часов).

Сол Кляйн, известный венчурный инвестор из Лондона, считает, что эти железнодорожные связи формируют панъевропейский суперрегион – континентальный ответ району залива Сан-Франциско и дельте Жемчужной реки. «Мы определяем основную область нашего внимания как территорию в пределах четырехчасовой поездки на поезде от Кингс-Кросс. И это географическая зона, а не город или страна – географическая зона, определяемая железнодорожным и транспортным сообщением. Мы назвали эту зону Новый Пало-Альто, и оказалось, что Новый Пало-Альто занимает третье место в мире – после района залива Сан-Франциско и Пекина – по количеству созданных компаний-единорогов: в Новом Пало-Альто проживает 41 млн человек. Здесь корпоративные расходы на информационные технологии составляют 110 млрд долларов. Здесь расположены 7 из 30 лучших университетов мира. И здесь есть все необходимое для создания инновационной экосистемы мирового уровня»[120].

Эти железнодорожные связи делают перемещение через международные границы почти таким же простым, как внутренние поездки. Сол может выехать из Лондона на поезде утром, заскочить в Париж или Брюссель, чтобы проверить дела в своих портфельных компаниях, и вернуться в офис рядом с Кингс-Кросс как раз к обеду. Эта инфраструктурная основа укрепляет позицию Лондона как фактической технологической столицы Европы. Город часто становится первым местом назначения как для технологических компаний с континента, стремящихся к зарубежной экспансии, так и для

Эти транспортные связи также помогают связать воедино технологическую сцену, которая гораздо более рассредоточена, чем в других местах. «В США успешные венчурные инвестиции сосредоточены в районе залива, а в Европе, по нашему опыту, успешные стартапы возникают в самых разных местах без какой-либо системы», – говорит Сонали Де Рикер. Исследование венчурного фонда Atomico показывает, что более 350 технологических компаний стоимостью свыше 1 млрд долларов, основанных в Европе, были созданы в более чем 120 различных городах 29 стран[121]. Железнодорожные связи объединяют это разнообразие в единую сеть, ориентированную на столицу Великобритании. «Мы буквально находимся в самом центре Нового Пало-Альто, – говорит Сол Кляйн. – У нас такая концентрация, о которой Пало-Альто не мог бы и мечтать».

Так выглядит в теории. Но как это работает на практике? Я хотел выяснить, что могло бы побудить предпринимателя выбрать Новый Пало-Альто вместо старого. И это привело меня к Марку Уорнеру, основателю Faculty – компании по искусственному интеллекту, базирующейся в Лондоне.

У Марка есть ученые степени по квантовым вычислениям из Университетского колледжа Лондона и Гарварда, и он запустил свой стартап в очень модной области искусственного интеллекта. Он мог бы основать свою компанию где угодно, но решил, что лучшим местом для этого будет Лондон. Я спросил его почему. «В некотором смысле Faculty выбрала свое направление деятельности отчасти потому, что мы хотели базироваться в Лондоне, а не выбирали место под бизнес, – говорит он. – Поэтому, решив обосноваться в Лондоне, мы пришли к выводу, что должны сосредоточиться на направлениях, в которых Кремниевой долине будет сложно с нами конкурировать»[122].

Одно из преимуществ Лондона перед Долиной заключается в том, что стартапам не приходится так активно бороться за высококлассных специалистов с крупными компаниями. Великобритания обладает очень сильной базой талантов в области ИИ благодаря большому количеству выпускников таких учебных заведений, как Имперский колледж, Университетский колледж Лондона, Кембридж и Оксфорд, а также экосистеме вокруг таких компаний, как DeepMind. Британские стартапы имеют такой доступ к специалистам высшего класса, о котором стартапы из Долины могут только мечтать. Там конкуренция слишком высока. «Война за таланты в сфере ИИ – это самая безумная война за таланты, которую я когда-либо видел!» – написал Илон Маск в Twitter в апреле 2024 года. Даже крупнейшим компаниям трудно удержать своих лучших сотрудников. Около половины экспертов по ИИ, нанятых OpenAI с момента ее основания, впоследствии покинули компанию, чтобы работать на конкурентов, включая ее собственных соучредителей. Крупные технологические фирмы переманивают целые команды ИИ у своих конкурентов. «Лондон предлагал несколько более разумный баланс, – говорит Марк. – Это, очевидно, все еще очень конкурентная экосистема, но не настолько перегретая, как Кремниевая долина. Благодаря этому мы могли нанимать гораздо более талантливых людей, чего стартап в Кремниевой долине, вероятно, никогда не смог бы сделать из-за жесткой конкуренции с технологическими гигантами».

Faculty использует машинное обучение, чтобы помочь людям принимать более эффективные решения, что также известно как интеллектуальное принятие решений (decision intelligence). Это звучит расплывчато, но компания решает вполне конкретную проблему. Объем данных в мире стремительно растет: 90 % всех мировых данных было создано за последние два года. Каждые два года объем данных удваивается. Это создает определенные трудности. Все эти данные бесполезны, если не разработаны эффективные инструменты для их практического применения. Именно здесь и приходит на помощь Faculty. Компания использует ИИ для преобразования больших объемов данных в осмысленные решения.

Если вы пользовались Google Maps, вы уже оценили преимущества интеллектуального принятия решений. Каждый раз, когда приложение предлагает альтернативные маршруты, чтобы помочь вам сэкономить время, – это интеллектуальное принятие решений в действии. Приложение обрабатывает миллионы единиц информации в реальном времени, чтобы представить пользователю простой набор готовых вариантов действий. Марк говорит, что подобные алгоритмы скоро будут применяться гораздо более широко. «Мы считаем, что бизнес сейчас работает в эпоху до Google Maps, – у компаний нет карты возможных вариантов. Они действительно заблудились. Интеллектуальное принятие решений даст им эту карту. Мы просто увидим переход от людей, которые были потеряны, к людям, которые нашли путь, как бы мессиански это ни звучало».

Еще одно преимущество Лондона перед Долиной состоит в том, что стартапы здесь находятся рядом со множеством других игроков. Это плотно населенная городская среда. В районе залива высокая концентрация технологических компаний, но там базируется мало других отраслей, а правительство находится на другой стороне континента. В Лондоне все это собрано в одном месте. Территориальная близость повышает эффективность, снижает трение и позволяет компаниям вроде той, что основал Марк, находиться в непосредственной близости от множества потенциальных клиентов. «Вы можете проехать 20 минут в одну сторону и оказаться в правительственном центре, 20 минут в другую сторону – и вы в финансовом центре, еще 20 минут – и вы в культурном центре. В Кремниевой долине это сделать относительно сложно, – говорит Марк. – Эти 20 минут там превращаются в четырех- или пятичасовые перелеты и восьмичасовые поездки туда-обратно».

Лондон не просто густонаселенный город – здесь сосредоточено чрезвычайно разнообразное сочетание талантов и специалистов. Алекс Кляйн, британско-американский основатель компании Kano, производящей образовательные компьютерные продукты, считает, что это делает город более интересной альтернативой замкнутой среде Долины. «Многие их технические специалисты разрабатывают SaaS-приложения, помогающие бизнесу обрабатывать пользовательские данные, или присоединяются к Facebook и Google, чтобы помочь рекламодателям эффективнее манипулировать вами, – рассказывает он мне. – В Лондоне, безусловно, тоже хватает подобного. Но мы немного отличаемся. У нас есть люди, которые увлечены созданием велосипедных фонарей с лазерами, позволяющими видеть немного дальше впереди. Люди, создающие органические сады. Бывшие сотрудники Dyson – отличные промышленные дизайнеры, бывшие сотрудники Nokia из Финляндии – прекрасные инженеры по встроенному программному обеспечению, выходцы из Rockstar – талантливые дизайнеры видеоигр. Поэтому я считаю, что сообщество в Лондоне более междисциплинарное»[123].

Город также выгодно отличается от Долины в других отношениях. Предприниматели чувствуют свободу в экспериментах с новыми идеями. В Америке подход к запуску и развитию компаний стал стандартизированным. Существует определенный способ ведения дел, и даже если предприниматель не склонен следовать ему, инвесторы ожидают, что все будет делаться именно так. В более молодых экосистемах, таких как Лондон, где подходы не так жестко регламентированы, гораздо больше пространства для экспериментов. «В Кремниевой долине существует определенный набор убеждений относительно гиперскейлинга, блицскейлинга и других подобных концепций, где все очень сильно сфокусировано на конкретном наборе стратегий, и это довольно оторвано от реального мира, – продолжает Марк. – У Лондона и других мест за пределами Кремниевой долины есть свои плюсы и минусы, но здесь определенно больше свободы. И мне кажется, мы пришли к пониманию, что, если интеллектуальное принятие решений настолько важно, как мы думаем, мы никогда не смогли бы это выяснить в Кремниевой долине. Я думаю, это действительно так».

Есть и обратная

«И в этом заключается негативная сторона Лондона, – говорит Эбен Аптон, изобретатель Raspberry Pi. – Из-за концентрации технологий в Лондоне, который находится в нескольких минутах езды от Вестминстера, политики забывают об остальной стране. В Америке хорошо то, что центр политической власти и центр технологической мощи находятся на противоположных побережьях страны. В Лондоне же они разделены лишь поездкой на такси. В результате люди быстро забывают о существовании чего-либо за пределами столицы, сокращают инвестиции в другие регионы, и реальные возможности для региональной политики упускаются»[125].

Проблема регионального неравенства гораздо старше и шире, чем просто технологический сектор. По всем показателям – от продолжительности жизни до занятости и образования – показатели Лондона значительно выше, чем в остальной части Великобритании, особенно на Северо-Востоке и в Уэльсе. В отчете «Почему не сработала региональная политика Великобритании?», одним из авторов которого является Эд Боллс, бывший теневой министр финансов от лейбористов, отмечается: «Показатели регионального неравенства в Великобритании – одни из самых высоких среди развитых стран. Сегодня различия между регионами Британии больше, чем между Восточной и Западной Германией или между Северной и Южной Италией. Новые технологии, глобальная конкуренция, утрата старых отраслей промышленности – и неспособность поддержать новые – все это усилило этот разрыв»[126].

На Лондон приходится четверть всего ВВП Великобритании, гораздо более высокая доля по сравнению практически с любой другой метрополитенской областью в любой другой крупной стране в индустриализированном мире. Сравните это с Нью-Йорком, Шанхаем и Берлином, крупнейшими городскими экономиками в их соответствующих странах, которые отвечают только за 8, 3,7 и 4,7 % своих национальных ВВП. Если бы Лондон был независимой страной, его экономика вошла бы в двадцатку крупнейших в мире, опережая Швейцарию, Швецию и Турцию. Но из-за этой экономической моноцентричности Великобритании по ВВП на душу населения остальная Британия – без Лондона – была бы беднее любого отдельного штата США[127].

Недовольство таким разделением Британии на два мира – один городской, космополитичный и стремящийся к социальному росту, и другой сельский, замкнутый и экономически застойный – стало основной силой, стоящей за Брекситом. При этом кампания за выход из ЕС воспринималась как отвечающая интересам заброшенного севера, тогда как кампания за сохранение членства представлялась защищающей интересы элит юга страны. Когда в 2019 году Борис Джонсон был избран премьер-министром Великобритании, его программа строилась на двух основных политических обещаниях: «завершение Брексита» и «подтягивание регионов».

«Я не имею ничего против Лондона, но похоже, что нам нужна политика регионального развития, – продолжает Эбен. – У Британии уже достаточно проблем из-за того, что она находится в ситуации, когда только Лондон и Кембридж являются донорами бюджета, а все остальные регионы – дотационные, и это не то чтобы хорошо. И если Кембридж просто превратится в спальный пригород Кингс-Кросса, это будет печально, потому что если невозможно сохранить региональную самобытность даже на расстоянии 48 минут езды, тогда Лондон просто становится городом-государством. Я имею в виду, что Лондон превращается в Сингапур. Это уже не Британия, верно? Это просто город-государство, которое пока не придумало, как отделиться от окружающих его территорий, и это плохо».

Это региональное неравенство восходит к началу XIX века. В межвоенный период, который все еще был золотым веком империи, когда Британия господствовала над четвертью мирового населения и четвертью всей поверхности Земли, уровень жизни во многих регионах метрополии мало отличался от условий в отдаленных колониях. В 1937 году правительство Великобритании учредило Королевскую комиссию по вопросам размещения промышленности и населения для изучения причин, последствий и способов устранения экономической концентрации. В отчете комиссии Барлоу, опубликованном в 1940 году, был сделан вывод: «Сосредоточение в одном районе такой большой доли населения страны, как в Большом Лондоне, и привлечение в столицу лучших промышленных, финансовых, коммерческих и управленческих талантов представляет собой серьезное истощение ресурсов остальной части страны»[128].

Совсем недавно, в 2022 году, правительство Великобритании опубликовало программный документ «Подтягивание регионов Соединенного Королевства», который представил наиболее полное на сегодняшний день изложение ключевой политической программы постбрекситовской Британии. Документ включал предложение превратить «заброшенные городские территории в благоустроенные районы» путем воспроизведения проектов регенерации в стиле Кингс-Кросс в 20 других местах[129]. И хотя последовательно сменяющие друг друга правительства более века объявляли сокращение регионального неравенства своим главным приоритетом, положение регионов только ухудшалось. С 1980-х годов промышленные города севера приходят в упадок из-за перемещения производственных рабочих мест за границу, в то время как одновременный бум в сфере финансовых услуг поддерживал благосостояние Лондона. И теперь технологический бум усиливает этот разрыв. Лондон уже не просто крупный финансовый центр. Это также мощный технологический хаб: он занимает четвертое место в мире по количеству технологических компаний-миллиардеров после Сан-Франциско, Нью-Йорка и Пекина.

В США и Китае технологическая индустрия расширяет свою географию, выходя за пределы традиционных центров силы в новые регионы: Остин и Майами, Ханчжоу и Гуанчжоу. В Великобритании же происходит усиление концентрации. «В Великобритании раньше было много технологических кластеров, – говорит Эбен. – Был Кремниевый Фен в Кембридже, был Кремниевый Глен, был крупный кластер производства электроники в Данди, было много полупроводниковых предприятий в районе Бристоля». Но, по его словам, со временем их значимость уменьшилась, поскольку Лондон втянул все больше функций в свою орбиту.

Практически все технологические компании, получившие известность за пределами Великобритании, – DeepMind, Revolut, Arm, – базируются в золотом треугольнике. Мне было интересно узнать, каково это – управлять амбициозным стартапом не из него, и Сол Кляйн направил меня к Radix – стартапу из Сток-он-Трента, небольшого города с населением всего около 250 000 человек, который, несмотря на то что находится всего в двух часах езды на поезде к северу от Лондона, воспринимается как совершенно иной мир по сравнению с британской столицей.

Сток можно описать по-разному. Его называют символом забытой Британии. Город представляет собой практически хрестоматийный пример бывшего индустриального центра – мирового лидера по производству керамики в XVIII и XIX веках, который стал жертвой глобализации. Его также иногда называют «столицей Брексита»: 69 % его избирателей проголосовали за выход из ЕС – больше, чем в любом другом крупном городе Великобритании. А как минимум один пользователь Reddit назвал его «идеальным местом для того, чтобы просто так расхерачить стеклянную бутылку». Другими словами, именно такой антиутопический форпост, из которого блестящий, но замкнутый инженер мог бы планировать крах биткоина, стоящего сейчас

Дэн Хьюз родился и вырос в Стоке, где с четырех лет разбирал и собирал различные устройства, чтобы понять принцип их работы. «Мой настоящий талант – это способность взглянуть на проблему и найти интересные нестандартные подходы к ее решению», – говорит он[130]. Он не стал поступать в колледж и сразу пошел работать в игровую индустрию, а затем основал собственную компанию, где занимался разработкой программного обеспечения для NFC – технологии, которая сейчас широко используется в мобильных платежах. Получив значительные средства после продажи своего стартапа, он решил заняться биткоином в 2011 году, когда криптовалюты были еще в зачаточном состоянии, и работал над устранением того, что считал их ахиллесовой пятой, – масштабируемостью.

Дэн, прошедший акселератор Y Combinator, считает биткоин революционной идеей, но инфраструктура, на которой он построен, просто не рассчитана на обработку миллиардов транзакций. «Через некоторое время я понял, что биткоин – это как лошадь, а я пытаюсь встроить в нее реактивный двигатель и заставить летать, – говорит он. – Но это будет плохо для лошади и, скорее всего, не будет нормально работать. И тогда меня осенило, что биткоин – это на самом деле лишь первый шаг, который освещает путь, по которому нужно идти. Но это „Форд Модель Т“. А сегодня мы ездим на „Теслах“. Так что стало очевидно: нужно учиться у биткоина, понять, что создал Сатоши, как он решил определенные проблемы, а затем открыть новый файл и начать с новой архитектуры».

Radix – это альтернатива блокчейну. Обе являются технологиями распределенного реестра (ТРР). Распределенные реестры функционируют аналогично базам данных при хранении информации, но в отличие от традиционных баз данных, которые централизованы, ТРР распределяют данные по множеству узлов. Эта распределенная природа существенно затрудняет подделку данных, поскольку отсутствует единая точка атаки. Любая попытка изменить данные на одном узле может быть обнаружена и исправлена путем сравнения с копиями на других узлах.

Блокчейн хранит транзакции в блоках, которые затем последовательно обрабатываются, что приводит к образованию узких мест и замедлению времени транзакций по мере расширения сети[131]. PayPal обрабатывает около 200 транзакций в секунду, Visa – 2000 и имеет возможность увеличить этот показатель до 56 000 транзакций. Биткоин же способен обрабатывать только около 7 транзакций в секунду. Ethereum, вторая по популярности криптовалюта в мире, обеспечивает лишь около 15–20 транзакций.

По словам Дэна, это делает блокчейн маловероятным кандидатом на массовое внедрение. «Биткоин с технической точки зрения если еще не устарел, то устареет очень скоро, и это даже никак не связано с тем, что мы разрабатываем, – просто эта область развивается очень быстро». Radix использует другой подход, который позволяет обрабатывать несколько транзакций параллельно, а не последовательно, что значительно улучшает масштабируемость и скорость обработки транзакций. Он выполняет все те же функции, что и блокчейн, но быстрее, и даже имеет собственную валюту под названием XRD.

Технологии распределенного реестра касаются не только финансовых транзакций или даже смарт-контрактов. Базовая инфраструктура всего интернета в конечном итоге будет перестроена на основе криптосетей. Подобно тому, как криптовалюты создали программируемые деньги вне государственного контроля, они, согласно идеалистическим представлениям движения Web3, также будут использованы, чтобы отобрать контроль у других форм центральной власти: финансы без банков, новости без газет, социальные платформы без компаний социальных медиа.

«Через пятнадцать лет крупных платформ – этих ваших Airbnb, Uber, сайтов социальных сетей и всего такого – может, даже вовсе не будет, – говорит Дэн. – А если и будут, то у них не будет ничего, потому что появится очень тесная интеграция социальной сети Web3, файлового хранилища Web3, Uber на Web3, где все будет работать по одноранговому принципу. И пользователи этой экономики будут владеть своими данными, правами на эти данные, своими взаимодействиями и смогут монетизировать их или использовать как-то иначе, как им захочется».

Звучит отлично. Так почему же Сток? «В Стоке комфортно и тихо, – говорит Дэн. – Я провел некоторое время в Лондоне, там невозможно сосредоточиться из-за постоянного шума». Многое здесь просто вопрос характера. Дэн – редкий пример основателя, который добровольно отказался от должности генерального директора своей собственной компании, чтобы сосредоточиться на исследованиях и разработках. «На самом деле с точки зрения того, чем я занимаюсь, неважно, где я нахожусь, – говорит он. – Так что это просто работает. Для меня это просто работает».

Еще одно значительное достижение, сделанное в непривычном для Британии месте, – это графен[132]. В 2004 году два исследователя из Манчестерского университета, Андре Гейм и Константин Новоселов, выделили двумерный материал, состоящий из одного слоя атомов углерода, расположенных в шестиугольной решетке. Это самый тонкий из существующих материалов, толщиной всего в один атом, а также самый прочный. Он примерно в 200 раз прочнее стали и в 1000 раз легче бумаги. Один лист графена размером с футбольное поле был бы практически невидим, весил бы меньше канцелярской скрепки и при этом был бы достаточно прочным, чтобы выдержать вес автомобиля.

Графен во всех отношениях является сверхматериалом. Он очень похож на графит, вещество внутри карандашей, и состоит из углерода – четвертого по распространенности элемента во Вселенной, что делает его потенциально экологичной альтернативой пластику и металлам. Это не только самый прочный и легкий из существующих материалов, он также лучше всего проводит тепло и электричество, примерно в 1000 раз лучше меди. Эти универсальные свойства делают этот «материал будущего» подходящим для широкого спектра применений.

Графен является лучшим проводником, чем кремний, и может заменить его в полупроводниках, что ускорит переход от микроэлектроники к наноэлектронике, функционирующей на молекулярном уровне. Это откроет дверь в мир гибких печатных устройств; представьте телевизор или планшет, который можно сложить, как лист бумаги. Он также может использоваться в аккумуляторах. Аккумуляторы на основе графена были бы легче и проводили бы электричество быстрее, чем популярные сегодня литий-ионные, что означает, что все устройства – от телефонов до электромобилей – смогут работать неделями без подзарядки.

Графен – это не какой-то гипотетический материал, существующий только в научной фантастике, он уже используется сегодня. В розничной торговле схемы на основе графена печатаются на защитных этикетках, прикрепляемых к товарам в магазинах, которые вызывают срабатывание сигнализации, если товар выносят из помещения без разрешения. Компания Ford производит для своих автомобилей пластмассы, которые содержат 0,5 % графена, что увеличивает их прочность на 20 %.

Графен сложно и дорого производить в промышленном масштабе, что замедляло его массовое применение. Однако путь технологий от открытия до внедрения часто бывает долгим. МРТ была разработана в 1973 году, через три десятилетия после того, как ученые впервые разобрались в принципах ее работы. Кремний был очищен в 1824 году, более чем за столетие до того, как он стал основой полупроводниковой промышленности.

В 2010 году за свою работу над графеном Андре Гейм и Константин Новоселов получили Нобелевскую премию по физике. Тот факт, что такое крупное открытие

Великобритания планирует улучшить свои позиции в технологической сфере путем укрепления научной базы, на которой они строятся. В 2023 году правительство представило Рамочную научно-технологическую программу, призванную превратить страну к 2030 году в научную сверхдержаву, и создало новое министерство науки, инноваций и технологий для руководства этой работой. Между США и Великобританией возникло интересное расхождение в вопросе о том, в какой степени научный подход должен определять развитие будущих технологий. В США центр подобных масштабных исследований явно переместился в стартапы и крупные технологические компании. В Великобритании же по-прежнему скептически относятся к идее, что коммерческие мотивы должны играть такую непропорционально большую роль в создании мощных технологий, таких как искусственный интеллект. «Это слишком важная технология, чтобы быть исключительно прерогативой технологических гигантов, – сказал мне Дэвид Барбер, директор Центра искусственного интеллекта Университетского колледжа Лондона. – Чтобы контролировать эти разработки, нужны независимые организации, такие как академические учреждения»[134]. Основатель DeepMind Демис Хассабис не раз говорил о четком различии между научным подходом к созданию общего искусственного интеллекта, которому отдавал предпочтение он сам, и более свободным подходом хакеров, преобладающим в Кремниевой долине[135].

Страна также представила более нестандартные планы, дополняющие традиционные пути достижения своей цели, – стать научной сверхдержавой. «Если вы хотите получить радикально иные результаты, чем те, что получаете сейчас, вам придется попробовать радикально иные процессы», – говорит Мэтью Клиффорд[136]. Мэтью было всего 36 лет, когда в 2022 году на него возложили чрезвычайно ответственную задачу – возглавить Агентство перспективных исследований и изобретений Великобритании (ARIA). Недавно созданная организация, построенная по образцу DARPA, имеет бюджет в 800 млн фунтов стерлингов для финансирования прорывных проектов, сопоставимых по своему масштабу с созданием интернета. Цель состоит в том, чтобы поддержать технологии, которые находятся на слишком ранней стадии для привлечения рыночного финансирования. «Венчурные капиталисты хорошо справляются с рыночными рисками, но не с технологическими, – рассказывает мне Клиффорд. – Мы финансируем только то, что может оказаться невозможным».

Помимо предоставления прямой финансовой поддержки, ARIA также стремится изменить правила игры путем изменения системы профессиональной мотивации для молодых исследователей, чтобы они могли идти на больший риск в начале своей карьеры. «Ученые в начале карьерного пути сильно мотивированы заниматься постепенными исследованиями, которые с высокой вероятностью приведут к публикации, – говорит Клиффорд. – Для начинающего ученого браться за что-то амбициозное – это в каком-то смысле безумие, потому что, если это не сработает, у вас не будет публикаций и вы никогда не получите финансирование. Поэтому вместо того, чтобы выделять финансирование на основе предсказуемой истории постепенных достижений, мы пытаемся обойти эту систему и дать возможность самым амбициозным людям уже сейчас работать над своими самыми смелыми идеями и идти на такие риски, которые никогда не будут поддержаны при традиционном финансировании».

Таковы прошлое и настоящее технологического сектора Великобритании. Но каким должно быть будущее? Здесь мнения расходятся. Некоторые считают, что технологическому сектору Великобритании нужно стать более похожим на американский, а это означает масштаб. «Какой у меня критерий успеха? Я хотел бы увидеть британский Alphabet, я хотел бы увидеть британский Microsoft, – заявил Джереми Хант, занимавший тогда пост канцлера казначейства, в интервью Financial Times. – Я хотел бы увидеть отечественную компанию с капитализацией в триллион долларов, занимающую важное место в мире»[137].

Это в целом отражает настроение, преобладающее в технологических кругах Великобритании. Но есть и те, кто с ним не согласен. Они задают вопрос, который в технологической индустрии звучит почти как ересь: является ли компания стоимостью в триллион долларов желательной целью государственной политики?

Этот вопрос особенно актуален сейчас, когда даже США не могут разобраться в том, являются ли их собственные технологические гиганты символом экономической мощи страны или симптомом провала антимонопольной политики. Говорит ли триллионная оценка компании о выдающейся способности капитализма создавать значительную стоимость или это уже перебор? Или это количественное выражение капитуляции регулирующих органов перед могуществом корпораций?

Десять крупнейших американских технологических компаний в настоящее время в совокупности составляют треть всего фондового рынка США. Совокупная стоимость только этих десяти компаний превышает весь ВВП любой страны мира, кроме самих США. Вопрос уже не в том, не слишком ли много экономической власти в руках слишком небольшого числа игроков. Она уже сосредоточена в руках небольшого числа игроков. Вопрос в том, что с этим делать. И этот вопрос теперь поднимают не только левые активисты, но и люди с отчетливо правыми взглядами, представляющие мейнстрим технологического сообщества США.

«Я считаю, что власть таких крупных технологических компаний, как Google и Microsoft, необходимо ограничивать, – заметил Дэвид Сакс в подкасте All-In летом 2023 года. – Кто-то должен поставить эти крупные технологические компании на место. Они представляют собой огромные монополии, которые необходимо сдерживать и контролировать, иначе они, по сути, консолидируют всю технологическую экосистему и будут злоупотреблять своей рыночной властью». Если даже США сомневаются в общественной пользе компаний стоимостью в триллион долларов, должна ли Великобритания делать создание собственных таких компаний явным приоритетом государственной политики? Насколько наличие таких крупных компаний вообще может служить полезным показателем инновационного потенциала экосистемы? Что лучше для здоровья экономики: несколько очень крупных компаний или множество малых и средних? Имеет ли размер вообще значение?

«Я не уверен, что это проблема. Правда не уверен. Очевидно, что можно иметь очень успешную экономику, не создавая большого количества компаний стоимостью в миллиарды долларов», – говорит Эбен Аптон.

В продолжительной беседе Эбен делится наблюдением, что задачи, связанные с эффективным использованием ограниченных ресурсов, часто оказываются более интересными, чем задачи при наличии обильных ресурсов, и что для достижения впечатляющих результатов необязательно иметь колоссальные размеры.

«Взгляните на Израиль – маленькую страну с очень сильной экосистемой, которая строится на развитии компаний среднего размера и их последующей продаже американским компаниям. И это отличная модель для страны. Если бы наша страна, если бы наша технологическая отрасль следовала этой модели, это было бы прекрасно».

Но эта модель – развивать компании среднего размера и продавать их более крупным зарубежным компаниям – имеет свои недостатки. Она может работать для небольших стран. Но в Великобритании идея о том,

Это настроение наиболее ярко проявилось в 2020 году. Приобретение DeepMind компанией Google в 2014 году встретило мало сопротивления и в основном воспринималось как положительное подтверждение значимости британской технологической сферы. Но всего через шесть лет настроения полностью изменились. Как напоминание о том, что время и рыночные условия имеют решающее значение, предложенное Nvidia поглощение Arm в 2020 году – почти точная параллель сделки Google/DeepMind, заключенной шестью годами ранее, только масштабнее, с американским покупателем, выложившим 40 млрд долларов (крупнейшая сделка в истории полупроводниковой отрасли, более чем в 80 раз превышающая сумму, которую Google заплатил за DeepMind), – было встречено в британском экспертном сообществе с откровенной враждебностью.

Во многом эта реакция была обусловлена тем, чем занимается Arm. Компания фактически является образцом стратегически значимой технологической компании мирового уровня. Arm была основана в Кембридже, Англия, в 1990 году в партнерстве с Apple. Arm проектирует чипы, а затем лицензирует эти проекты другим компаниям, которые производят сами чипы. Если сравнить чипы со зданиями, то Arm – это архитектор этих зданий.

Arm, которую иногда называли «самым хорошо хранимым технологическим секретом мира», – это, пожалуй, самая влиятельная технологическая компания из когда-либо созданных в Великобритании. Ее присутствие повсеместно, но невидимо. Более 95 % всех мобильных устройств в мире используют процессоры, спроектированные с использованием технологии Arm. Это критически важное звено в цепочке поставок полупроводников и одна из самых ценных компаний мира, основанная полностью на интеллектуальной собственности.

Когда в 2016 году SoftBank приобрела Arm за 34 млрд долларов – на тот момент крупнейшее приобретение японского конгломерата, – миллиардер-основатель компании Масаёси Сон заявил, что ожидает, что Arm станет более ценной компанией, чем Google. Именно поэтому сделка с Arm вызывала негодование у общественности в Великобритании. Времена, когда интерес американских компаний к британским фирмам вызывал воодушевление, давно прошли, и, в отличие от покупки DeepMind, эта сделка рассматривалась преимущественно как утрата Великобританией национального актива, а не как обретение богатого зарубежного инвестора.

В статье в Financial Times под заголовком «Судьба Arm имеет жизненно важное значение для будущего Британии» Джон Торнхилл, редактор, отвечающий в газете за освещение вопросов, связанных с технологиями, написал, что это не обычная коммерческая сделка и технологическая независимость всей страны зависела от судьбы Arm: «Если национальный суверенитет в XX веке усиливался военной техникой – танками, боевыми кораблями и ядерными ракетами, – то сегодня он все больше опирается на гражданское программное обеспечение – интеллектуальную собственность, данные и компьютерный код». Он призвал правительство Великобритании вмешаться, чтобы заблокировать сделку, утверждая, что «притязания Британии на роль суверенного государства в цифровом мире окончательно испарятся, если она потерпит неудачу»[138].

Герман Хаузер, один из соучредителей Arm, выражал свое неодобрение еще более жестко. В письме в Financial Times он написал: «Теперь мы станем свидетелями того, как одна из наших последних великих европейских технологических компаний с доминирующим положением на рынке мобильных телефонов становится частью торгового оружия США. Вопрос о том, можно ли нам будет использовать наши собственные, разработанные в Британии микропроцессоры здесь и в Европе, будет решаться в Белом доме, а не на Даунинг-стрит. Это серьезный шаг к превращению Великобритании в вассала Америки. Это необходимо остановить»[139].

Я связался с генеральным директором Arm Саймоном Сигарсом осенью 2020 года, как раз тогда, когда разворачивалась вся эта драма, чтобы узнать, как он относится к этой весьма публичной негативной реакции на это решение, которое было самым важным для него в его карьере руководителя и, несомненно, определило бы его наследие как генерального директора.

Саймон, англичанин, родившийся в Базилдоне – небольшом городке к востоку от Лондона с населением около 100 000 человек, – такой же неприметный, как и компания, которой он руководил почти десятилетие. Он присоединился к Arm в качестве шестнадцатого сотрудника в 1991 году, когда стартапу было всего несколько месяцев. В течение последующих трех десятилетий он наблюдал, как компания превратилась из фирмы в сарае в Кембриджшире в самую распространенную вычислительную платформу в мире, а сам он поднялся от начинающего инженера в малоизвестном стартапе до генерального директора глобальной компании.

Саймон был расслаблен и даже задумчив, когда делился историями из первых лет существования Arm, с мягким юмором рассказывая о конкурентном преимуществе, которое давал им их британский акцент, помогавший никому не известному стартапу заключать сделки даже в такой далекой стране, как Япония. Но он не мог скрыть своего разочарования, когда разговор перешел к спорам вокруг сделки с Nvidia. Он считал, что его критики наивны в отношении реалий современного капитализма, где вопрос о том, кто владеет компанией, гораздо сложнее, чем они пытаются представить.

«Должен сказать, я с трудом понимаю эти разговоры о технологическом суверенитете, – сказал он. – Люди говорят: крайне прискорбно, что Arm была куплена японской компанией, а я указываю им на то, что еще до нашего приобретения более половины наших акций принадлежало институциональным инвесторам не из Британии. Так были ли мы британской компанией раньше?» Он добавил: «На самом деле, когда компания создавалась, в совместном предприятии было три партнера, один из которых был из Британии, а два других – из Америки. Так что фактически с самого начала британская доля в компании составляла меньше половины»[140].

Показательно, что Саймон говорил со мной из Сан-Франциско – он стал первым генеральным директором Arm, базирующимся за пределами Великобритании. Об этом факте я слышал от других людей, упоминавших его с легким неодобрением во время моих разговоров в Британии. Но Саймон отмахнулся от этого. Для компаний естественно пересматривать свои географические приоритеты на разных этапах роста. Многие делали это: Skype, UiPath, Miro – список длинный.

«Я всегда описывал Arm как глобальную компанию, которая случайно родилась в Британии», – сказал Саймон. Он считал, что критика в его адрес была связана не столько со здравой экономической логикой, сколько с влиянием широких политических течений, захлестнувших страну. «Я думаю, что последние пять-шесть лет до Брексита и после него сделали Великобританию гораздо более замкнутой и менее глобальной в своем мировоззрении», – добавил он, сожалея о том, что страна его происхождения просто не имеет здоровой культуры празднования успеха.

Позже в том году регуляторы по обе стороны Атлантики высказали опасения относительно приобретения Arm. В США Федеральная торговая комиссия заблокировала сделку на антимонопольных основаниях. В Великобритании регуляторы сослались на более серьезные угрозы национальной безопасности. Сделка развалилась. Саймон, связавший свою репутацию руководителя с этим приобретением, вскоре покинул пост главы Arm.

Чего же достигли действия регуляторов? Если целью американских

Вопрос о том, удалось ли Великобритании в каком-либо значимом смысле «сохранить Arm британской», остается открытым. Компания, которая изначально была японской, пропустила листинг в Лондоне и провела первичное размещение акций в Нью-Йорке в 2024 году. Сделка была сорвана, чтобы помешать Nvidia стать монополией и не позволить Arm уйти из-под контроля Великобритании. Однако Nvidia стала монополистом. И Arm ушла из-под контроля Великобритании. Так из-за чего был весь шум?

Я связался с Германом Хаузером, когда Arm вышла на биржу в Нью-Йорке, чтобы узнать, как он теперь оценивает несостоявшуюся сделку по продаже компании. Он остался при своем мнении. «Я рад, что сделка по поглощению Arm компанией Nvidia не состоялась, – сказал он. – Это бы создало еще одну американскую монополию, от которой нам было бы нелегко избавиться»[141]. Он считал, что листинг на Nasdaq был менее плохим вариантом. Технологический суверенитет Европы лучше защищен, если Arm является публичной компанией с распределенной структурой собственности, пусть даже и в США, чем если бы такой важной компании позволили оказаться под полным контролем одного американского технологического гиганта. «Штаб-квартира компании по-прежнему находится в Великобритании, и в этом смысле она остается европейской компанией». Несостоявшаяся сделка могла принести выгоду инвесторам Arm. Nvidia предлагала за Arm 40 млрд долларов. Сейчас на публичных рынках компания стоит в пять раз больше.

Но главный политический вопрос остается нерешенным: когда в следующий раз крупная американская компания попытается заполучить ценную британскую технологическую разработку, а это неизбежно произойдет, должны ли регуляторы одобрить такое объединение, как в случае с DeepMind, или предотвратить его, как в случае с Arm? Или, возвращаясь к изначальной формулировке: состоит ли более глобальная амбиция в том, чтобы Великобритания создала собственные компании стоимостью в триллион долларов, или в том, чтобы смириться со вспомогательной ролью по отношению к американским компаниям?

Все однозначно указывает на последнее. У Великобритании нет новых серьезных конкурентов ни в технологическом секторе, ни в каком-либо другом, и так обстоит дело уже очень долгое время. В Британии всего три публично торгуемые компании, входящие в сотню крупнейших в мире[142]. Это меньше, чем в Швейцарии, Германии, Франции, Канаде и Японии, не говоря уже о США и Китае. Эти три – BP, Shell и HSBC – не являются ни новыми, ни технологическими, а история всех трех компаний традиционной экономики насчитывает не менее 100 лет. Ангус Хантон, автор книги «Вассальное государство», пишет: «Примечательно, что в индексе FTSE 100 в 1984 году, когда он был только основан, отечественных технологических фирм было больше, чем сегодня».

Во многом это связано с тем, что быстрорастущие компании, которые потенциально могут достичь такого масштаба, как DeepMind, вскоре приобретаются иностранными покупателями. Битва за приобретение Arm была еще в самом разгаре, когда в мае 2021 года Snap тихо купил оксфордский стартап в области дополненной реальности WaveOptics. В последующие годы волна иностранных поглощений продолжалась беспрепятственно. Thoma Bravo купила компанию по кибербезопасности Darktrace за 5 млрд долларов, Schneider приобрела производителя промышленного программного обеспечения Aveva за 11 млрд долларов, Etsy купила платформу социальной коммерции Depop за 1,6 млрд долларов.

Помимо полных поглощений, иностранные игроки также владеют существенными долями в британских технологических компаниях. Согласно данным Tech Nation – недавно распущенной, а затем снова воссозданной организации, ответственной за продвижение технологического сектора страны, – каждый третий доллар, вложенный институциональными инвесторами в британские технологические стартапы, поступает из США. В отчете отмечается: «С одной стороны, это можно рассматривать как признак силы и растущей международной репутации британского технологического сектора с точки зрения инвестиционной привлекательности, но с другой стороны, это может считаться потенциально проблематичным, если британские технологические компании со значительной прибылью и влиянием принадлежат небританским субъектам».

Вопрос о том, как Великобритании вырастить собственных технологических гигантов, не сводится к простой формуле «Запретим другим покупать наши компании или инвестировать в них – и у нас появится свой Google». Все немного сложнее. Пример Graphcore весьма показателен. Graphcore – это компания из Бристоля, которая производит чипы для приложений искусственного интеллекта. Это сегмент технологической отрасли, который в последнее время привлекает много внимания: США, ЕС и Китай выделяют по 50 млрд долларов государственных средств каждый, чтобы поддержать национальную полупроводниковую промышленность. Для этого есть несколько причин. Первая заключается в том, что чипы – мозги машин, важнейшие компоненты всех вычислительных устройств – из того, что называли «новой нефтью», вероятно, больше всего заслуживают этого титула. Китай тратит на импорт чипов больше денег, чем на импорт нефти. Ни одно правительство не хочет поставить под угрозу свой технологический суверенитет, становясь чрезмерно зависимым от иностранных игроков в вопросе бесперебойных поставок этого критически важного ресурса.

Вторая причина в том, что индустрия проходит через своего рода трансформацию. С момента изобретения чипов в 1950-х годах улучшение их производительности в основном определялось количеством транзисторов, размещенных в них. Транзисторы – это миниатюрные переключатели, являющиеся основными строительными блоками современной электроники. Первый коммерческий микрочип, Intel 4004, выпущенный в 1971 году, содержал 2300 транзисторов на кристалле размером около половины дюйма. Чип Nvidia H100, выпущенный в 2023 году, содержит более миллиарда транзисторов, размещенных в том же пространстве. Это увеличение плотности более чем в 500 000 раз, достигнутое всего за 50 лет.

Однако этот впечатляющий прогресс сейчас сталкивается с серьезным препятствием: становится все труднее и труднее создавать все меньшие транзисторы. Транзисторы в чипе Nvidia H100 имеют ширину всего 20 атомов. Скоро миниатюризация столкнется с непреодолимыми физическими ограничениями. Исследователи разрабатывают альтернативные подходы к проектированию микропроцессоров, производительность которых не будет зависеть исключительно от увеличения количества транзисторов в чипах.

Такой переход к новым типам микропроцессоров происходит нечасто. Герман Хаузер отмечает, что это случалось всего три раза: первый – когда были разработаны энергоэффективные чипы для мобильных телефонов, второй – когда были созданы графические процессоры (GPU) для высокопроизводительной обработки видео, и третий – сейчас. Это открывает возможность для новых участников произвести революцию в отрасли и побороться за место новых Intel и Nvidia в этой сфере. Именно такая свободная ниша нужна Великобритании для создания собственного претендента на триллионную капитализацию.

И здесь на сцену выходит Graphcore. Компания производит чипы, интеллектуальные процессоры (Intelligence Processing Units, IPU), которые напрямую конкурируют с GPU от Nvidia. Найджел Тун, генеральный директор Graphcore, рассказывает мне, что их IPU спроектированы с нуля для приложений искусственного интеллекта, требующих специализированного оборудования. «Структуры данных, с которыми вы работаете в ИИ, сильно отличаются от обычных вычислений, – говорит он. – Это невероятно сложная, высокопараллельная, математически многомерная информация; поэтому способ ее обработки сильно отличается от обычных, довольно линейных подходов, которые обычно используются в вычислениях»[143].

Найджел, который также является директором Агентства по исследованиям и инновациям Великобритании – основного государственного органа Великобритании по финансированию инноваций, – был оптимистичен в том, что следующий значительный прорыв в

Эта убежденность подверглась серьезному испытанию на прочность. Graphcore, как и практически каждый производитель полупроводников, не смог составить серьезную конкуренцию Nvidia. И, по собственной оценке компании, это во многом объясняется отсутствием финансовой поддержки.

Весной 2023 года, всего через несколько месяцев после того, как Найджел объяснил, почему будущее технологий принадлежит Европе, правительство Великобритании объявило о запуске Isambard AI – миллиардного мегапроекта по строительству самого быстрого суперкомпьютера Британии недалеко от штаб-квартиры Graphcore в Бристоле. Однако проект не предусматривал использования технологий Graphcore или любой другой британской компании в своей вычислительной инфраструктуре.

Найджел написал открытое письмо премьер-министру, в котором утверждал, что, если британские компании не будут привлечены к проекту, его финансовые выгоды достанутся американским компаниям. «Мы слишком часто наблюдали ситуацию, когда созданные в Британии передовые инновации впоследствии вытеснялись с рынка или поглощались зарубежными конкурентами», – писал он. Он сообщил прессе, что если Великобритания не будет отдавать приоритет своим собственным технологическим компаниям, то рискует «двигаться к миру цифровой колонизации» со стороны таких американских гигантов, как Nvidia, добавив, что это может привести к тому, что Великобритания «потеряет часть своего технологического суверенитета»[144].

Это было только начало проблем Graphcore. Позже в том же году компании пришлось уйти из Китая – крупного растущего рынка. Nvidia запрещено продавать свои высокопроизводительные чипы в Китае, что открывало свободный доступ к рынку для Graphcore. Однако вскоре эти экспортные ограничения были наложены и на Graphcore, лишив компанию основного источника доходов. Вскоре последовали сокращения персонала. По мере роста убытков компания подала финансовую отчетность, в которой говорилось о «существенной неопределенности» относительно возможности продолжения деятельности. Не сумев привлечь дополнительное финансирование от инвесторов, летом 2024 года Graphcore продала себя японскому гиганту Softbank за 600 млн долларов, что значительно ниже пиковой оценки компании в 2,8 млрд долларов и даже меньше 700 млн долларов, которые она привлекла с момента своего основания.

Для технологических компаний не редкость долгое время оставаться убыточными, пока они совершенствуют свои технологии и отрабатывают бизнес-модель. Reddit не приносил прибыли в течение первых 20 лет своего существования. Технологические компании из США могут позволить себе такую практику, поскольку вокруг них много свободных денег. Европейские компании работают в совершенно иных условиях.

Пример Graphcore иллюстрирует безвыходную ситуацию, в которой оказываются британские компании, когда речь идет о привлечении средств. При отсутствии достаточных внутренних источников инвестиций в высокорисковые проекты им приходится обращаться к иностранным инвесторам. Если они берут деньги, то уступают иностранцам компании, способные вырасти до триллионной стоимости. Если не берут – рискуют не выжить. А единственная альтернатива частному капиталу – государство, которое не берет на себя ответственность в той мере, в какой, по мнению многих, должно было бы.

«Самая большая проблема: „У меня отличные разработки, но государство их не приобретает“», – говорит Натан Бенаич, лондонский венчурный капиталист, который также является инвестором Graphcore[145].

Полупроводники – это крайне рискованная сфера, и частные инвесторы обычно не решаются в нее погружаться. Могут потребоваться годы и десятки миллионов долларов, чтобы просто выяснить, работает ли технология. Именно здесь правительства могут изменить ситуацию. Бенаич говорит, что полупроводниковая промышленность США взлетела, потому что правительство готово было закупать их продукцию в то время, когда для частных инвесторов компании представляли слишком большой риск, а их продукты были слишком дорогими для других компаний. Это заложило основу не только для американской полупроводниковой индустрии, но, пожалуй, и для всей Кремниевой долины и последующих двух поколений превосходства США в новых технологиях. Однако, как показывает пример закупок для Isambard, такая практика, когда правительство выступает первым клиентом непроверенных стартапов, менее распространена в Европе.

«Инстинктивная реакция Европы на проблемы рынка – заливать их деньгами, – говорит Бенаич. – Вы постоянно это наблюдаете: недостаток финансирования тут, недостаток финансирования там, затем они создают фонд и начинают инвестировать. Но я считаю, что лучшее решение проблемы нехватки финансирования – это создание структуры, которая закупала бы продукцию компаний, что позволило бы им доказать свою востребованность и привлечь инвесторов. Это довольно просто. Люди покупают хорошие продукты, и рынок сам себя отрегулирует. Поэтому иногда я хотел бы, чтобы вместо всех этих фондов у нас были агентства по передовым закупкам, которые бы просто быстро приобретали разработки».

В основе европейской одержимости масштабом компаний лежит предположение, что ее технологическая отрасль должна стать более похожей на американскую. Но что, если будущее континента не в том, чтобы быть таким же, а в том, чтобы быть другим? Что, если важное различие здесь не между крупными и мелкими компаниями, а между хорошими и плохими?

В начале 2010 года Сол Кляйн, в то время партнер в Index – самом известном венчурном фонде Европы, – позволил журналисту из Financial Times сопровождать себя в течение недели, пока он курсировал между Эстонией и Лондоном, занимаясь инвестициями своей фирмы. Возникший портрет показал человека с миссией – вырастить в Европе успешную компанию масштаба Google. То, что Сол согласился так открыто показать свою рабочую жизнь постороннему, поразило журналиста как совершенно неевропейский акт открытости и прозрачности, обнаруживая образ мышления, более характерный для Нового Света, чем для старого континента. И Сол считал, что дело было именно в этом. Если Европа серьезно настроена вырастить собственных технологических гигантов, то задача не только в улучшении компетенций в новых технологиях; континенту придется принять совершенно новый образ мышления. «В Америке никто не спросил бы вас „почему“, они бы спросили „как“, – отметил Сол. – Я хочу привнести этот образ мышления Кремниевой долины в Европу»[146].

У Index было многое для того, чтобы заниматься импортом образа мышления. Фирма была основана в Швейцарии в 1996 году, когда технологии и Европа все еще считались несовместимыми. В первые годы, когда основатель фирмы Нил Раймер привлекал средства от европейских инвесторов, он начинал свою презентацию со слайда «Что такое венчурный капитал?». Когда выступал с той же презентацией перед инвесторами в США, он заменял его на слайд «Что такое Европа?»[147].

В этом заключалась возможность для арбитража, которая стала основой ранней стратегии фирмы. У Index было две штаб-квартиры: одна в Сан-Франциско и одна в Лондоне. Сол бывал в Долине раз в квартал. Другие партнеры ездили туда по несколько раз в месяц. Они считали себя своего рода проводниками образа мышления Долины в Европе, причем баланс этой связи был сильно смещен в одну сторону.

За 20 лет, прошедших с того момента, когда он произнес эти слова, и до нашей встречи зимой 2022 года многое в жизни Сола изменилось. Он покинул Index, чтобы запустить свой собственный фонд LocalGlobe, активно инвестирующий в европейские стартапы. Он получил орден Британской империи и вошел в состав Совета по науке и технологиям при правительстве Великобритании. Но адрес на его визитной карточке и регалии рядом с его именем были незначительными переменами по сравнению с кардинальным изменением его позиции относительно подхода Кремниевой долины к созданию компаний.

«Многие годы в Index мы экспортировали образ мышления Кремниевой долины и пересаживали его в другие регионы, – сказал он мне. – И, если взглянуть на мир, это весьма успешная модель. Но я стал осознавать, что образ мышления Кремниевой долины не всегда оказывается успешным, в нем есть аспекты, которые действительно опасны и не учитывают человеческий фактор».

Десятилетие после бума доткомов раскрыло сильные стороны модели Долины. Но последующие годы также показали оборотную сторону этого подхода. Надзорный капитализм и проблемы конфиденциальности, алгоритмическое усиление политических разногласий, монополистические тенденции и антиконкурентное поведение, откровенное мошенничество в таких компаниях, как Theranos, токсичная культура в таких компаниях, как Uber. Для Сола этот паттерн неэтичного поведения свидетельствует о фундаментальном кризисе этических принципов, который пронизывает всю отрасль. «За примерами далеко ходить не нужно: можно взять практически любую компанию», – говорит он.

Таким образом, главная возможность Европы заключается не столько в копировании модели Долины, сколько в создании чего-то нового. Глобальную технологическую гонку обычно представляют как соревнование между США и Китаем, где Европа выступает в роли отстающего участника. Но такой взгляд не учитывает роль, которую различные системы ценностей будут играть на следующем этапе технологического развития.

Прошедшая четверть века была отмечена неконтролируемым ростом технологических гигантов в двух крупнейших экономиках мира. Но сейчас дух времени обратился против них. В то время как в США общественное недовольство оказывает давление на технологических гигантов, а в Китае государство берет под контроль технологические компании, Европа может вести долгую игру, создавая технологическую экосистему, которая будет не только прибыльной, но и устойчивой в долгосрочной перспективе, поскольку она основана на лучших ценностях и более приемлема для сообществ, в которых она функционирует. Другими словами, кто знает меру – преуспеет, кто жаден – погибнет. «Когда мы говорим о новом Пало-Альто, новизна состоит именно в этом, – продолжил Сол. – Разница в экосистеме, основанной на ценностях. И в результате, я думаю, в следующие 20–30 лет она будет по крайней мере такой же мощной, как Кремниевая долина или Пекин, а возможно, и даже мощнее именно благодаря этим ценностям. Если вы верите, что ценности будут создавать дополнительную стоимость, то речь идет не о сверхбыстром росте и принципе „стань большим или уходи“, не о капитализме с одной-единственной заинтересованной стороной, где эта сторона – акционер, инвестор или основатель, как в Кремниевой долине, и не о капитализме с одной-единственной заинтересованной стороной, как в Китае, где эта сторона – государство».

Это не просто идеализм одного человека. Я часто встречал подобное мнение в Европе: континент движим более гуманистическими ценностями и придает большее значение правам человека, устойчивому развитию, справедливости и уважению к частной жизни и конфиденциальности, и все это может и должно влиять на то, как ведется бизнес, что в долгосрочной перспективе создаст его конкурентное преимущество. Это не отвлеченные споры. Они уже проявились самым реальным образом в залах заседаний компаний.

DeepMind провела большую часть прошедшего десятилетия, размышляя о правильности своего решения о продаже Google[148]. Проблема не в цене сделки. Дело в лишении автономии. Компания просто не уверена в том, что ее мощные технологии будут использоваться ответственно материнской корпорацией. В 2017 году на выездном совещании в курортном отеле «Макдональд Авимор» в Шотландии руководство DeepMind представило своим сотрудникам план отделения от Google. Эти усилия по обретению большей независимости неформально назывались сотрудниками компании «Арбуз», а позже были официально переименованы руководством в «Марио». К 2019 году отношения испортились до такой степени, что, согласно документам, поданным в Регистрационную палату Великобритании, DeepMind зарегистрировала новую компанию под названием DeepMind Labs Limited и новую холдинговую компанию.

DeepMind изучала возможность реорганизации в «компанию общемирового значения» или компанию с ограниченной ответственностью без акционеров – организационно-правовую форму, которая иногда используется некоммерческими организациями. Проблема заключается в опасении, что в рамках структуры Alphabet ее исследования будут использованы в военных целях или для слежки. Тревога охватила компанию, когда в 2017 году появились сообщения о том, что Google заключил соглашение с Пентагоном, известное как Project Maven.

Эти опасения были у DeepMind еще в 2014 году, когда во время приобретения компания искала договоренность, которая предотвратила бы возможность Google в одностороннем порядке получить контроль над ее технологией. По соглашению между двумя компаниями, названному «Соглашение о пересмотре этических норм и безопасности», основная технология общего искусственного интеллекта DeepMind, когда и если она будет создана, будет помещена под контроль управляющего органа, известного как Этический совет, и не будет передана напрямую Google[149]. Генеральный директор компании Демис Хассабис считает, что технология ИИ не должна контролироваться одной компанией. Выступая на Форуме ответственного ИИ Tortoise, он вслух размышлял о том, не было бы лучше, если бы она управлялась «мировым институтом» по ИИ, находящимся под юрисдикцией ООН. «Гораздо эффективнее, когда вы подаете пример, – сказал он. – И я надеюсь, что DeepMind сможет стать одним из образцов поведения для всей отрасли».

В 2021 году попытки DeepMind дистанцироваться от своей материнской компании окончились ничем, но, по имеющимся сведениям, их взаимоотношения до сих пор остаются весьма напряженными[150]. Летом 2024 года почти 200 сотрудников DeepMind подписали письмо, критикующее участие их материнской компании в военных контрактах внутри страны и за рубежом. В нем отмечалось: «Любое участие в военных и оружейных проектах влияет на наш статус лидеров в области этичного и ответственного ИИ и противоречит нашей миссии и заявленным принципам ИИ». По сути, это столкновение культур между академически ориентированной европейской исследовательской лабораторией, возглавляемой людьми, которые считают себя учеными, а не бизнесменами и которые прямо говорят, что их цель – «проложить путь для действительно полезного и ответственного ИИ», и коммерчески ориентированным американским корпоративным гигантом, которому нужно выпускать продукты и защищать интересы акционеров.

«Если вы создаете бизнес в Лондоне, Париже, Амстердаме или Берлине, вам приходится думать о системах ценностей, а не просто о том, могу ли я это сделать, возможно ли это технически, найду ли я ресурсы, а с остальным разберемся потом – действуй быстро, не боясь разрушений (move fast and break things)», – продолжает Сол. И это европейский вызов общепринятым правилам ведения бизнеса в других местах. – Я думаю, что мы сейчас наблюдаем, как разрушается система, в которой все было сосредоточено в технологических „монастырях“ Кремниевой долины, Бостона и, может быть, еще

Самая неожиданная ставка Сола как инвестора может заключаться не в том, что будущее технологий – за Европой, или даже не в том, что Европа действительно является «единым пространством», а в том, что где-то в мире может появиться невероятно успешная технологическая компания, способная прийти к маловероятному сочетанию трех качеств: быть прибыльной, инновационной и при этом восприниматься широкой общественностью как хорошая. Масштаб задачи, стоящей перед ним, измеряется не просто миллиардами, а триллионами.

Глава 4. Сверхотрыв

В 2010 году Бом Ким, на тот момент 32-летний студент первого курса Гарвардской школы бизнеса, связался с Мэтью Кристенсеном, другом, ранее работавшим с ним в Boston Consulting Group, чтобы узнать, не захочет ли тот инвестировать в его новый стартап. Кристенсен отнесся к этому без особого восторга[151]. Он уже вкладывал деньги в предыдущий проект Кима – журнал для выпускников Гарварда под названием «12038» (по почтовому индексу кампуса), который в своих рекламных материалах демонстрировал явное самодовольство, заявляя, что издание «будет показывать читателям мир через призму, которая им наиболее близка, – их собственную»[152]. Ким часто называл его «гарвардским Vanity Fair», и это издание было едва прикрытой попыткой монетизировать культуру самовосхваления элитных колледжей, публикуя легкие статьи о стиле жизни[153], например очаровательно-провокационное эссе о знакомствах под названием «Только вниз» (Nowhere to Go But Down)[154]. Проект начался довольно многообещающе: удалось привлечь 4 млн долларов, и вскоре его приобрели издатели The Atlantic. Однако ставка исключительно на тщеславие выпускников оказалась нежизнеспособной бизнес-моделью, и журнал обанкротился через два года после запуска.

Несмотря на это поражение, Ким, предыдущий предпринимательский опыт которого ограничивался только руководством студенческими журналами, в своем следующем проекте решил замахнуться на большее. У него возникла невероятная амбиция – вернуться в Южную Корею, страну, которую он покинул четверть века назад, когда ему было всего семь лет, чтобы запустить местный аналог Groupon – социального сервиса электронной коммерции, использующего коллективные покупки для получения более выгодных предложений для больших групп людей, который в то время стремительно завоевывал популярность в США. Кристенсен поначалу уговаривал друга сосредоточиться на учебе, но в конце концов уступил, и его фирма Rose Park Advisors, которой он управлял вместе со своим отцом, знаменитым профессором Гарвардской школы бизнеса Клейтоном Кристенсеном, наиболее известным как автор «Дилеммы инноватора» – книги, повлиявшей на Стива Джобса и ныне считающейся классикой менеджмента, – выписала чек для новой компании Кима, которую он назвал Coupang, объединив слова «купон» и «панг» – корейский звук, обозначающий крупный выигрыш.

Ким выбрал совсем не тот путь, который от него ожидали. Родившийся в Южной Корее и выросший в США, он формировался как личность, полностью погруженный в американскую культуру. В 13 лет он поступил в школу-интернат Академии Дирфилда в Массачусетсе, где добился успехов в борьбе и легкой атлетике, затем учился в Гарварде и был на пути к получению второй степени, когда привлекательность растущей Азии оказалась слишком сильной, чтобы устоять. Он бросил бизнес-школу всего через шесть месяцев, чтобы переехать в Сеул и заниматься полный рабочий день своим новым стартапом, отметив позже, что у него было «очень узкое окно, чтобы действительно создать что-то значимое»[155]. Это оказался непростой путь. Компании пришлось трижды полностью менять свою концепцию, прежде чем она нашла свое направление, превратившись из корейского аналога Groupon в корейский eBay, а затем в корейский Amazon. В 2012 году Ким вынужден был отменить выход компании на биржу за неделю до запланированного события, поскольку понял, что ему придется еще раз полностью перестроить бизнес, прежде чем у него появится шанс добиться успеха на публичном рынке.

То, что в свое время было самым трудным решением, с которым столкнулся Ким как генеральный директор, в ретроспективе оказалось лучшим решением, которое он когда-либо принял[156]. Когда Coupang впервые вышел на рынок, он был примерно тридцатым стартапом, пытающимся закрепиться на бурно развивающемся рынке электронной коммерции Кореи – пятом по величине в мире после Китая, США, Великобритании и Японии. С тех пор компания обошла всех конкурентов, став безусловно крупнейшим онлайн-ритейлером страны и войдя в десятку крупнейших в мире. Построенный по образу Amazon – ключевым сотрудникам вручают для ознакомления книгу The Everything Store, – корейский новичок превосходит свой американский образец в ряде важных отношений. Coupang управляет собственной логистикой, вместо того чтобы полагаться на часто ненадежную почтовую систему Кореи, и поэтому может доставлять товары клиентам быстрее, чем практически любая другая платформа электронной коммерции в мире. Покупатели, разместившие заказы до полуночи, могут получить свои посылки уже в 7 утра следующего дня, до того, как они уйдут на работу. Клиенты могут возвращать товары, просто оставив их за дверью, вместо того чтобы возиться с коробками и этикетками для обратной отправки. Эти удобства – настоящее благо для корейцев, привыкших к длинному рабочему дню в густонаселенных городах.

Компания, которую Ким нередко сравнивал с Монгольской империей и чья миссия заключается в том, чтобы заставить клиентов задаваться вопросом «Как я вообще жил без Coupang?», теперь повсеместно присутствует в Корее и обслуживает половину из 51-миллионного населения страны, при этом более двух третей всех корейцев живут в пределах десяти минут от логистического центра Coupang. Когда, наконец, со второй попытки в 2021 году компания вышла на публичный рынок на Нью-Йоркской фондовой бирже, она дебютировала с оценкой в 84 млрд долларов, что сделало ее крупнейшим размещением на фондовом рынке США в том году, крупнейшим выходом технологической компании на биржу после Uber и вторым по величине иностранным первичным размещением акций на Уолл-стрит после грандиозного дебюта Alibaba в 2014 году[157]. Rose Park Advisors, непубличная инвестиционная фирма, управляемая профессором Гарварда и его сыном, которая инвестировала в Coupang при его создании практически без ресурсов, на одном энтузиазме, увидела, как ее доля в компании в 5 % принесла более 4 млрд долларов прибыли. Это была мелочь по сравнению с результатом Бома Кима, который увидел, как его состояние выросло до более чем 10 млрд долларов, что сделало 42-летнего выпускника Гарварда и бывшего стажера The New Republic самым молодым миллиардером, добившимся всего самостоятельно, и третьим богатейшим человеком на всем Корейском полуострове[158].

Первичное размещение акций Coupang было по-настоящему международным предприятием. Одна из крупнейших компаний Азии, основанная предпринимателем, родившимся в Сеуле и выросшим в Новой Англии, с офисами в Тайване, Сингапуре, Индии и Китае, вышла на биржу в Нью-Йорке и в результате принесла миллиарды инвесторам на разных континентах – от BlackRock в США до SoftBank в Японии. То, что казалось естественным или даже неизбежным в 2021 году, было бы немыслимо всего несколько десятилетий назад, в 1978 году, когда родился Бом Ким. Тогда Корее едва хватало долларов для собственных нужд, не говоря уже о том, чтобы приносить огромные суммы в долларах инвесторам за рубежом. Страной правила репрессивная военная диктатура, которая, стремясь сдержать отток ценной иностранной валюты, не разрешала

1970-е были не так давно. Microsoft и Apple уже выпустили свои первые продукты. The Rolling Stones были на пике популярности. Как и Saturday Night Live. Все они существуют до сих пор. И все же за этот короткий период, пока большая часть мира менялась постепенно, Южная Корея развивалась по экспоненте;[160] стремительно перейдя от авторитаризма к демократии, от среднего уровня доходов к высокому, от склонности к замкнутости и этноцентризму, как у ее северного соседа, к тому, чтобы стать одним из самых глобализированных мест на планете. Это пятый по величине в мире экспортер товаров, большинство из которых – высокотехнологичные продукты, такие как смартфоны Samsung, электромобили Hyundai и плоские экраны LG, а теперь все больше и культурный экспорт, включая хит Netflix «Игра в кальмара», получивший «Оскар» фильм «Паразиты», K-pop и игры-блокбастеры вроде PUBG. Страна, которая еще недавно ограничивала выезд своих граждан за границу, теперь имеет президента, который публикуется в журнале Foreign Affairs, позиционируя свою страну как глобальное ключевое государство (global pivotal state, или GPS)[161] – сознательно технологичное определение ее роли в мире, ставшее часто используемой аббревиатурой, призванной отразить внешнеполитические амбиции страны, которая больше не видит себя «креветкой среди китов»[162], а считает себя технологически развитой державой среднего уровня, способной заявить о своем присутствии на мировой арене. И все эти изменения произошли за период от рождения до зрелости одного человека – Бома Кима.

Эта трансформация выглядит еще более впечатляющей на фоне всей непродолжительной истории страны. Корея сформировалась как современное национальное государство после поражения Японии во Второй мировой войне. До этого весь Корейский полуостров 35 лет находился под жестокой японской оккупацией, которая поддерживалась ужасающей практикой подневольного труда и систематическим подавлением местной культуры. Корейцам запрещалось говорить на своем языке, и их принуждали принимать японские имена. Конец колониализма почти не принес немедленного облегчения страданий, поскольку регион резко переместился из имперской эпохи в период холодной войны и конфликта великих держав. В конце войны наступающая Красная армия заняла север, а армия США взяла под контроль юг, и Корейский полуостров, который на протяжении большей части своей истории был единым целым, был разделен по 38-й параллели северной широты. Разделение, задуманное как временное, стало постоянным, когда две соперничающие великие державы поддержали свои собственные правительства в соответствующих зонах: Корейскую Народно-Демократическую Республику (КНДР) на севере и Республику Корея на юге. Север, который в то время был сильнее и более развитым из двух, вскоре вторгся в соседнее государство. Юг оказался на грани полной капитуляции. В самый критический момент конфликта почти 95 % его территории, включая столицу Сеул, было захвачено вражескими войсками, которые вынудили южнокорейскую армию отступить на небольшой участок земли, известный как Пусанский периметр, на крайнем юго-востоке страны. Только после военного вмешательства ООН с силами, в состав которых входили военные из 21 страны, хотя основную нагрузку взяли на себя США, армия КНДР, поддерживаемая Советским Союзом и Китаем, была оттеснена за 38-ю параллель. Юг, вопреки всем ожиданиям, сохранил всю свою территорию, но это было слабым утешением после трехлетнего вооруженного конфликта, который привел к гуманитарной трагедии катастрофических масштабов[163]. Более миллиона южнокорейцев погибли, а половина городской инфраструктуры и промышленного потенциала страны была уничтожена. Республика Корея вышла из четырех десятилетий колониализма и войны одной из беднейших стран мира с уровнем жизни, сопоставимым с наиболее экономически неблагополучными регионами Африки к югу от Сахары, и даже ниже, чем в таких странах, как Гаити, Либерия и Йемен. Доход на душу населения в Северной Корее был в три раза выше, чем на Юге. Страна почти полностью зависела от иностранной помощи: три из каждых четырех долларов, потраченных правительством, поступали из-за рубежа. Средний кореец зарабатывал менее 100 долларов в год, и в первые годы нередко можно было увидеть голодающих людей, прочесывающих скалистые горы в поисках съедобных трав и растений.

Сегодня Южная Корея прочно входит в число развитых стран с уровнем жизни, сопоставимым с Италией или Испанией. Ее доход на душу населения превышает показатели страны, некогда ее колонизировавшей, – Японии, а производительность труда в три раза выше, чем в Китае. Это одна из десяти крупнейших экономик мира, член ОЭСР и «Большой двадцатки». Страна, которая еще при жизни одного поколения почти полностью зависела от зарубежной помощи, теперь входит в двадцатку крупнейших доноров иностранной помощи, выделяя на нее почти 4 млрд долларов в год, и в течение этого десятилетия должна войти в десятку крупнейших. Это удивительное превращение разоренной войной страны в экономическую, технологическую и теперь все более культурную державу, известное как «Чудо на реке Ханган», стало хрестоматийным примером национального развития, который изучают на экономических курсах по всему миру как одну из, к сожалению, немногих историй успеха бывшей бедной и колонизированной страны, совершившей переход от авторитаризма к демократии и от бедности к процветанию всего за одно поколение.

Экономическое чудо Кореи – результат последовательных усилий сменявших друг друга правительств. Но один человек оказал более значительное влияние на постколониальную историю страны, чем другие. Пак Чон Хи, высокопоставленный военный, захватил власть в результате бескровного переворота в 1961 году и правил страной с жестким авторитарным контролем в течение 18 лет подряд, пока не был убит собственным начальником разведки в 1979 году. Боевым кличем Пака был «Богатая страна, сильная армия» (부국강병) – лозунг, отражавший озабоченность молодой страны защитой от смертельной опасности со стороны северного соседа, который едва не уничтожил ее в самом начале. Военная хунта Пака принялась за реорганизацию экономики с помощью

Но тесные отношения режима с частным сектором страны, которые вывели Корею на путь мощного развития, начинались весьма непросто[164]. В первые годы Пак насильственно национализировал банки, собрал всех видных бизнесменов и заключил их в тюрьму, причем некоторых из них проводили по улицам в шутовских колпаках с плакатами, на которых было написано «Я коррумпированная свинья»[165]. Даже Ли Бён Чхоль, основатель Samsung и самый богатый человек страны, не избежал этой участи. Олигархам удалось выторговать свое освобождение, пообещав восстановить страну в обмен на государственную поддержку, при этом Бён Чхоль произнес свою знаменитую фразу о том, что «правительство и промышленность подобны мужу и жене». Этот союз способствовал росту чеболей – мощных промышленных конгломератов Южной Кореи, таких как Samsung, LG, Hyundai, Lotte и SK, которые до сих пор играют ключевую роль в ее экономике и являются лицом корпоративной Кореи за рубежом даже сегодня.

Чеболь – сочетание слова «чэ», означающего богатство или деньги, и «боль», означающего клан или клику, то есть буквально «денежный клан» – это уникальная для Кореи корпоративная структура. Эти обширные семейные корпорации[166] работают в нескольких не связанных между собой секторах – одна и та же компания может присутствовать в банковском деле, недвижимости, транспорте, электронике, гостиничном бизнесе, здравоохранении и десятках других отраслей – и были созданы при значительной государственной поддержке в виде субсидий, займов и налоговых льгот. Существует более 40 конгломератов, соответствующих этому описанию, но по-настоящему большим экономическим весом обладают лишь несколько: первая десятка владеет более чем четвертью всех деловых активов, а первая пятерка составляет более половины всей стоимости южнокорейского фондового рынка. Семейные династии, управляющие этими предприятиями, входят в число богатейших в мире и пользуются статусом знаменитостей в Корее, за их причудами следят с таким же энтузиазмом, как за выходками Илона Маска и Кайли Дженнер в США. Эти семьи сохранили и даже расширили свое влияние на государственные дела, даже когда значение других институтов, вроде всемогущих в прошлом военных, уменьшилось.

Чеболи имеют скромное происхождение, и многие из них начинали с продажи текстиля, фанеры и даже париков[167]. Это не шутка – у Южной Кореи долгая история доминирования на мировом рынке париков, и эта малоизвестная отрасль имела непропорционально большое значение в раннем развитии страны. В 1960-х годах парики были третьим по величине экспортным товаром страны, принося 10 % всей валютной выручки, при этом до трети париков, носимых в США, происходили из этой небольшой страны на Дальнем Востоке. Со временем эти конгломераты вошли в производственную сферу, тяжелую промышленность, а затем в электронику и высокие технологии, где они теперь играют в высшей мировой лиге. Hyundai, начинавший как небольшая строительная компания, сегодня является третьим по величине автопроизводителем в мире, а недавно стал вторым по популярности брендом электромобилей в США после Tesla, опередив старейшие автомобильные компании страны, такие как Ford и GM. Каждый десятый электромобиль, проданный в США, – это Hyundai. SK Hynix является ведущим мировым производителем чипов памяти с высокой пропускной способностью – важнейших компонентов графических процессоров Nvidia, которые составляют инфраструктурную основу практически всех основных приложений искусственного интеллекта. Эти чеболи, которые в своих ранних воплощениях работали в секторах, считавшихся слишком несерьезными, сегодня входят в число крупнейших компаний мира. 13 из 500 крупнейших мировых корпораций – корейские. Некоторые из них достигли масштаба, превышающего большинство национальных экономик. Совокупные доходы только 10 крупнейших чеболей превышают триллион долларов – больше, чем ВВП любой страны мира, за исключением двадцати крупнейших экономик. Именно эти семейные конгломераты стали двигателями впечатляющего восхождения Кореи, а журнал The Atlantic отмечает, что «без них Южная Корея выглядела бы скорее как развивающийся Вьетнам, чем развитая Япония – единственная другая азиатская страна, присоединившаяся к клубу „развитых“ экономик Организации экономического сотрудничества и развития»[168].

Несколько чеболей выросли до размеров крупнейших компаний мира, но даже среди этих гигантов один выделяется особенно. Группа Samsung, многочисленные дочерние компании которой имеют совокупную стоимость более полутриллиона долларов, по крайней мере в пять раз больше SK Hynix, своего ближайшего конкурента. Samsung входит в 15 крупнейших корпораций мира и является третьей по величине компанией в Азии после Aramco и TSMC. Для внешнего мира Samsung известен в основном электроникой и бытовой техникой: смартфонами, телевизорами, стиральными машинами и холодильниками. Но в Корее присутствие компании гораздо более масштабное, практически всеобъемлющее[169].

Samsung руководит более чем 80 различными направлениями бизнеса и занимается всем: от строительства дорог, кораблей и нефтяных вышек до владения больницами, тематическими парками и спортивными командами и даже управления целыми городами. Существует старая шутка о том, что в Корее можно прожить жизнь в мире Samsung от первого до последнего дня: человек может родиться в медицинском центре Samsung, вырасти в квартире Samsung, полностью оборудованной техникой Samsung и построенной строительной компанией Samsung, в городе, созданном с нуля Samsung, где он носит одежду бренда Samsung, учится в школе Samsung, а затем, поступив на обязательную военную службу, оказывается в танке производства Samsung, после службы идет работать в одну из сотен компаний Samsung, для поступления в которую ему, разумеется, пришлось сдать Глобальный тест способностей Samsung (GSAT), затем женится через брачное агентство Samsung, оказывается на пенсии в доме престарелых Samsung и в конечном итоге – в похоронном бюро Samsung. И все это делает вполне реальным мир, где никого не удивит реклама во время поминальной речи: «Сегодняшняя церемония прощания с тетей Марианной проводится при поддержке компании Samsung».

Ни одна другая частная компания в мире не имеет столь значительного влияния на внутреннюю экономику своей страны, как Samsung в Корее. Эта компания, которую Washington Post однажды назвала «всемогущим монолитом»[170], обеспечивает пятую часть всего экспорта и пятую часть всего ВВП Кореи, что особенно примечательно, учитывая, что Samsung, как и другие чеболи, не является полностью публичной компанией, а в своей основе остается семейным конгломератом, в котором потомки его основателя Ли Бён Чхоля принимают ключевые решения практически по всем важным вопросам. Присутствие Samsung в повседневной жизни настолько всеобъемлюще, что некоторые корейцы часто цинично называют свою страну «Республикой Samsung», и даже объективная оценка влияния компании на государственные дела показала бы, что ее влияние уступает только влиянию корейского правительства. Компания, которая в последние годы утратила благосклонность общественного мнения, на протяжении большей части своей истории воспринималась как нечто большее, чем просто бизнес, и отождествлялась с самой нацией, выступая главной сюжетной линией в превращении Кореи из разоренной войной страны в четвертую по величине экономику Азии.

Даже за пределами Кореи вряд ли найдется другая компания, способная сравниться с масштабом технических

Samsung (в буквальном переводе «три звезды» – раннее свидетельство глобальных амбиций компании) был основан в 1938 году, когда Корея все еще находилась под японским колониальным правлением, как небольшая торговая компания с капиталом всего в 25 долларов, которая продавала лапшу и сушеную рыбу. После обретения независимости компания расширилась в сферы сахара, текстиля, страхования и розничной торговли, и только в 1960-х годах впервые вышла на рынок электроники с запуском черно-белого телевизора. Основатель компании хотел построить ее по образу Mitsubishi, и в первые годы компания вела себя как традиционный японский дзайбацу, который навязывал жесткую военную дисциплину, а руководители беспрекословно выполняли указания. Таким образом, в своем первом воплощении, которое длилось более полувека, Samsung рассматривался не более чем производитель дешевых копий повседневной потребительской электроники – микроволновых печей, видеомагнитофонов, видеокамер, которые уже были представлены на западных рынках, а “Sam-suck” («Сам-отстой») было распространенным выражением среди тех, кто задумывался о покупке продукции компании.

Только в 1990-х годах, после смерти основателя компании, когда бразды правления перешли к новому поколению, репутация Samsung начала меняться. В 1993 году новый председатель, третий по старшинству сын основателя, Ли Кун Хи, совершил глобальное турне по разветвленной империи, которую он унаследовал, завершив поездку во Франкфурте, где собрал высшее руководство на трехдневное совещание. На нем он призвал менеджмент «поменять все, кроме жены и детей». Это событие, которое внутри Samsung стало известно как «Франкфуртская декларация», ознаменовало трансформацию компании из производителя второго эшелона с высоким объемом и низким качеством в законодателя высококлассного дизайна, который вскоре станет крупнейшей и самой могущественной компанией электроники в мире.

Нигде превосходство Samsung в сфере аппаратных решений не проявляется так отчетливо, как в том, что является, пожалуй, самой значительной и повсеместно используемой технологической платформой, запущенной за последнюю четверть века, – смартфонах. Это самый популярный в мире производитель смартфонов, опережающий Apple, Xiaomi и практически сотни других производителей мобильных телефонов на самом конкурентном рынке для любого технологического продукта в мире. Каждый четвертый пользователь смартфона использует Samsung. Доминирование компании в сегменте смартфонов еще более удивительно, учитывая тот факт, что это был единственный крупный производитель мобильных телефонов, который сумел выжить после тектонического сдвига, произошедшего в отрасли с появлением iPhone.

Samsung производит портативные устройства с 1980-х годов, и после десятилетий, проведенных в тени скандинавских и японских конкурентов, компании удалось прочно завоевать вторую позицию после Nokia – место, которое она занимала, когда Стив Джобс вышел на сцену Macworld в начале 2007 года, чтобы представить свое революционное устройство. И все же, несмотря на то что практически ни один из гигантов досмартфонной эры – Nokia, Ericsson, BlackBerry, Motorola – не смог сохранить свою значимость при смене технологических платформ, Samsung не только адаптировался, но и процветал, обогнав Apple менее чем за пять лет и заняв лидирующую позицию как самый продаваемый производитель смартфонов в мире. Wall Street Journal еще в 2013 году задавалась вопросом: «Не стал ли Samsung теперь привлекательнее, чем Apple?»[171] Тем самым компания стала редким исключением из «дилеммы инноватора» – термина, введенного Клейтоном Кристенсеном, профессором Гарвардской школы бизнеса, который был ранним инвестором в Coupang. Этот термин относится к устойчивой тенденции, когда доминирующий технологический пионер одной эпохи полностью упускает свой шанс при столкновении со следующей большой волной: Kodak и цифровая фотография, Blockbuster и потоковое видео, Intel и графические процессоры – примеры, которые приводятся чаще всего. Samsung повторил этот подвиг в категории за категорией: от телевизоров до аккумуляторов, полупроводников и чипов памяти.

Присутствие Samsung в бизнесе смартфонов значительно шире, чем можно судить по объемам продаж. Компания также является крупным поставщиком компонентов для своего основного конкурента, Apple, причем эти два гиганта вместе поставляют почти половину всех смартфонов, продаваемых в мире ежегодно. Отношения начались в 1983 году, когда 28-летний Стив Джобс встретился с Ли Бён Чхолем, чтобы приобрести чипы памяти для планшетного компьютера, который он планировал создать, – за целых двадцать семь лет до выпуска iPad. Это стало началом долгих и сложных отношений с южнокорейским гигантом, поставляющим полупроводники, чипы памяти и дисплеи для устройств Apple, что поставило Samsung в необычное и завидное положение – компания зарабатывает деньги не только когда продает собственный смартфон или планшет, но и когда его основной конкурент продает свое устройство. Это было напряженное сотрудничество между двумя технологическими гигантами, которых часто описывают как друзей-соперников, наиболее влиятельных игроков в давнем противостоянии между iOS и Android – главной битве в мире технологий. Компании часто подавали в суд друг на друга за нарушение патентов, одновременно со временем углубляя отношения, в результате которых Samsung стал крупнейшим поставщиком Apple, а Apple, в свою очередь, стала крупнейшим корпоративным клиентом Samsung.

Раньше считалось очевидным, что то, что хорошо для Samsung, хорошо для Кореи, а чеболи признавались главной движущей силой экономической трансформации страны. Но в последние десятилетия этот консенсус в значительной степени разрушился. Экономическая модель, ставшая источником послевоенного возрождения Кореи, теперь вызывает общественное недовольство из-за концентрации чрезмерной экономической власти в руках слишком малого числа корпораций. Критики утверждают, что десятая по величине экономика мира фактически превратилась в игровую площадку для горстки семей. Двое из трех корейцев полагают, что чеболи нуждаются в реформировании, а поддержка таких мер еще выше среди молодежи – трое из каждых четырех людей в возрасте 20 и 30 лет выступают за сдерживание ведущих конгломератов страны[172]. Формируется растущий консенсус: если политическая демократизация была последней крупной вехой в корейской истории, то следующим логическим шагом в эволюции общества должна стать экономическая демократизация.

Конгломераты имеют слишком большое влияние не только в экономике. Оно также распространяется на политику. Иногда это происходит очень открыто и законно, как в случае с Ли Мён Баком, бывшим генеральным директором инженерного подразделения Hyundai, который в 2008 году был избран президентом страны. Но тесная связь между правительством и промышленностью в основном развивается вдали от общественного внимания, в более теневых договоренностях[173]. До недавнего времени считалось

Ли Кун Хи, бывший председатель Samsung и сын основателя конгломерата, автор знаменитой Франкфуртской декларации, изменившей направление развития компании, был осужден дважды – один раз за взяточничество и один раз за уклонение от уплаты налогов, – но в обоих случаях получил помилование. Один из этих случаев также затронул Ли Мён Бака, бывшего руководителя Hyundai, которого обвинили в получении 6 млн долларов от председателя Samsung в обмен на помилование. Бывшему президенту был назначен пятнадцатилетний тюремный срок, но и он в конечном итоге был помилован. Этот случай рассматривался как яркий пример того, насколько глубоко укоренилось влияние чеболей в корейском обществе, где и тот, кто дает взятку, и тот, кто ее получает, тот, кто предлагает помилование, и тот, кто его получает, – все занимают заметное место в системе чеболей.

Негодование по поводу растущего влияния горстки компаний, тлевшее десятилетиями, вылилось в полноценный общественный кризис в 2016 году, когда преемница Ли Мён Бака на посту президента, Пак Кын Хе, также была уличена в неподобающих финансовых отношениях с чеболями. Избрание Пак Кын Хе, дочери Пак Чон Хи – военного диктатора, считающегося отцом современной Кореи, – рассматривалось как важная политическая веха для страны, которая в очередном стремительном достижении своей непродолжительной истории сумела избрать женщину-лидера всего через 25 лет после перехода к представительной демократии – успех, которого не смогли добиться гораздо более зрелые демократические государства. Но ликование было недолгим. Пак была свергнута в результате скандала, напоминающего фэнтезийный сюжет Толкиена, когда выяснилось, что ею фактически управляла ее духовный советник Чхве Сун Силь – женщина, не занимавшая никакой официальной государственной должности, но тем не менее получившая доступ к некоторым президентским полномочиям. Советница унаследовала свою власть над президентом от своего отца – шамана, основавшего религиозный культ «Церковь будущей жизни» и провозгласившего себя «Буддой будущего». Посольство США в Сеуле однажды охарактеризовало его в секретной депеше как «корейского Распутина», имевшего «полный контроль над телом и душой Пак в годы ее становления». Он впервые вступил в контакт с будущим президентом, когда она была еще молодой женщиной, утверждая, что видит призрак ее покойной матери – бывшей первой леди, погибшей в 1974 году от пули, предназначавшейся ее мужу, – которая просила его помочь ее ребенку. Вскоре он стал наставником молодой Пак, положив начало длившимся десятилетия отношениям, в которых шаман, а затем его дочь передавали послания из загробного мира наследнице самой значимой фигуры в современной корейской истории, которая сама впоследствии стала первой женщиной, занявшей высший политический пост страны.

Неудивительно, что в деле фигурировали большие деньги. Выяснилось, что советница Чхве Сун Силь занималась вымогательством и получила более 60 млн долларов от чеболей, переводя эти деньги в свои фонды. В этом также был замешан Samsung. Конгломерат передал более 35 млн долларов некоммерческим организациям Чхве и сделал другие пожертвования, включая лошадь стоимостью в миллион долларов по кличке Витана V, подаренную ее дочери-наезднице, проживавшей в Европе. Прокуроры утверждали, что пожертвования были сделаны для устранения регуляторных препятствий при планируемом слиянии двух бизнес-подразделений Samsung – версия, которую компания оспаривает, представляя себя пострадавшей стороной в схеме шантажа Чхве Сун Силь. Эти разоблачения спровоцировали массовые демонстрации, в которых приняли участие 16 млн человек – почти треть населения страны. На протяжении 12 недель по субботам люди выходили на улицы, требуя отставки президента. Протесты, крупнейшие в корейской истории, получили название «Революция свечей» и в конечном итоге вынудили Пак Кын Хе покинуть свой пост, после чего ей был объявлен импичмент и она была приговорена к 24 годам тюремного заключения. Ли Чжэ Ён, фактический глава Samsung, также был приговорен к пяти годам лишения свободы. Оба были помилованы до отбытия полного срока наказания.

Критики утверждают, что культура безнаказанности для власть имущих фактически создала двухуровневое общество, в котором к чеболям и их окружению применяются одни правила, а ко всем остальным – другие[174]. Напоминания об этом социальном расслоении проявляются не только в форме откровенных преступлений, но и часто в виде скандалов с участием высокопоставленных бизнесменов, демонстрирующих недопустимое поведение. Это происходит настолько часто, что в корейском языке появился специальный термин – «габджиль» (갑질), означающий злоупотребление властным положением. Самый нашумевший инцидент произошел в 2014 году, когда 40-летняя Хизер Чо, наследница крупного чеболя Hanjin Group, летела первым классом из Нью-Йорка в Сеул рейсом Korean Air – авиакомпании, принадлежащей ее семье. Бортпроводник подал ей орехи макадамия в пакете, а не на тарелке, как она предпочитала. Разъяренная этой дерзостью, она, по словам очевидцев, «рычала как дикий зверь», заставила стюарда встать на колени и просить прощения, неоднократно ударяя его по костяшкам пальцев своим планшетом. Затем она распорядилась вернуть самолет, уже выруливавший на взлетную полосу, обратно к терминалу, чтобы высадить провинившегося члена экипажа. Этот эпизод, вошедший в историю как «скандал из-за орехов», вызвал общенациональное возмущение и привел к уголовному преследованию Хизер Чо, получившей приговор в один год тюремного заключения. Она вышла на свободу через пять месяцев. Другие громкие проявления «габджиль» включали случай, когда владелец чеболя напал на охранника, пытавшегося закрыть ресторан до того, как бизнесмен закончил обедать, и еще случай, когда предприниматель похитил молодых людей, подравшихся в баре с его сыном.

Корейцы, возможно, были бы более склонны закрывать глаза на эти выходки, если бы считали, что чеболи выполняют свое первоначальное обещание – обеспечивать высокие бизнес-показатели и создавать богатство, которое, в свою очередь, служило бы прочной экономической основой для всеобщего процветания. Но и этот нарратив разрушается. Экономический вклад этих конгломератов, который был неоспорим в первые полвека после обретения независимости, теперь многими рассматривается как чистый убыток[175]. Переломный момент наступил во время Азиатского финансового кризиса 1997 года – самого травматичного опыта, который страна пережила со времен Корейской войны, – когда ее валюта потеряла более 75 % своей стоимости по отношению к доллару. Правительству пришлось пойти на поклон к Международному валютному фонду – унизительный опыт для страны, которая в годы,

Причины кризиса были сложными, но многие согласны с тем, что он был частично вызван снижением конкурентоспособности корейской промышленности, которая десятилетиями расширялась за счет стабильного притока дешевых кредитов, гарантированных тесными связями с правительством, предпочитавшим удобные отношения прагматичной оценке кредитоспособности и рисков[177]. Чеболи, считая себя слишком крупными, чтобы обанкротиться, и уверенные, что государство всегда придет на помощь, набрали опасные объемы долгов, большая часть которых была номинирована в долларах и выдана иностранными кредиторами. После обвала национальной валюты многие компании, развивавшиеся за счет заемных средств, оказались не в состоянии выполнять свои финансовые обязательства и разорились. Среди них оказался Daewoo, второй по величине чеболь страны, чье банкротство с дырой в бюджете в 50 млрд долларов стало крупнейшим в мировой истории до краха Enron в 2001 году. Корея в конечном итоге полностью расплатилась со своими международными кредиторами на три года раньше графика и возобновила свой головокружительный взлет. Но для этого потребовалось пережить много боли и принести коллективные жертвы[178]. Страна вышла из кризиса, но при этом вынесла несколько тяжелых уроков, главным из которых была необходимость пересмотреть отношения с чеболями: бизнес-группы, которые до сих пор считались бесспорными чемпионами экономики, отныне все чаще будут восприниматься как ее главные антигерои[179].

Чеболей обвиняли не только в том, что они причастны к Азиатскому финансовому кризису, но и в том, что эти монополии препятствовали выходу на ведущие позиции нового поколения компаний, которые могли бы поставить экономику на более диверсифицированную и стабильную основу. «В старой экономике вы должны были быть поставщиком Samsung или работать на Samsung – это было очень важно, – рассказал мне Джимми Ким, соучредитель сеульского стартап-инкубатора SparkLabs. – Вы первый поставщик, второй поставщик, третий поставщик – вы в этой экосистеме, так вы выживаете»[180]. Азиатский финансовый кризис спровоцировал серьезное переосмысление принципов организации экономики и привел к волне изменений в сложившемся политическом порядке страны. Национальные выборы, прошедшие вскоре после кризиса в 1997 году, ознаменовали первый случай в постколониальной истории Кореи, когда кандидат от оппозиции выиграл президентские выборы с мирным переходом власти от правящей партии к оппозиции. В своей инаугурационной речи новый президент Ким Дэ Чжун прямо указал на власть конгломератов, отметив, что кризис «не произошел бы, если бы политические, экономические и финансовые лидеры этой страны не были запятнаны сговором между политикой и бизнесом»[181]. Его ответ на кризис был конкретным и прогрессивным для того времени: государственная поддержка нового поколения венчурных компаний. «Компании с венчурной поддержкой – это цветок нового века», – отметил он в своей инаугурационной речи, добавив, что «мы решительно будем проводить политику, направленную на то, чтобы сделать нашу страну сильной в передовых технологиях».

Время этого сдвига в экономических приоритетах было благоприятным, так как совпало с расцветом интернета и появлением крупных платформ[182]. Правительство разглядело шанс для построения новой цифровой экономики, независимой от контроля чеболей. Оно выделило средства для новых компаний, и в течение трех лет до трети венчурного финансирования поступало напрямую из государственных источников. Кроме того, правительство предлагало новым стартапам займы по ставкам ниже рыночных и смягчило требования для листинга на Kosdaq, корейском аналоге Nasdaq, что облегчило новым компаниям привлечение капитала с публичных рынков. Одновременно были введены ограничения для чеболей, препятствующие их чрезмерному проникновению в новые секторы, – они могли инвестировать в новые предприятия, но владеть не более чем 30 % бизнеса, и то при условии, что они не являлись крупнейшим акционером.

Росту новых компаний после Азиатского финансового кризиса также способствовал невиданный ранее массовый уход талантливых сотрудников из старых конгломератов. До кризиса между чеболями и их сотрудниками существовал неформальный общественный договор о пожизненном трудоустройстве. Однако в условиях беспрецедентного финансового давления на конгломераты это соглашение перестало действовать: тысячи сотрудников были уволены, а многие ушли по собственному желанию – ситуация, ранее невообразимая для Кореи. Эта миграция талантов оказалась благотворной для корейской экономики, поскольку некоторые из них стали источником для нового поколения корейского предпринимательства. Ким Бом Су и Ли Хэ Джин, подружившиеся во время работы в Samsung, оба ушли, чтобы развивать собственный интернет-бизнес, который они в конечном итоге объединили, создав крупнейший интернет-портал Кореи. Однако их отношения переросли в соперничество, и они разошлись, став конкурентами. Ли Хэ Джин возглавил Naver – поисковую систему, ставшую корейским аналогом Google, а Ким Бом Су – Kakao, который начинался как сервис обмена сообщениями, своего рода корейский WhatsApp, а позже эволюционировал в универсальное приложение. Стоимость обеих компаний выросла до десятков миллиардов долларов, и к 2021 году они вошли в пятерку самых дорогих компаний на фондовом рынке. Их основатели стали миллиардерами, добившимися всего самостоятельно, что до тех пор было редким явлением в Корее, где доминировали чеболи.

Поначалу Kakao и Naver рассматривались как предвестники новой эры для корейского бизнеса. Правительственная политика принесла плоды: победители новой цифровой экономики отличались от лидеров старой промышленной экономики, и казалось, что железная хватка чеболей над промышленностью наконец была ослаблена. История Kakao и его основателя Ким Бом Су особенно сильно отзывалась в обществе, поскольку он происходил из среды, которая совершенно не вписывалась в традиции старой деловой элиты[183]. Ким родился в небогатой семье: его отец работал на фабрике по производству ручек, а мать была горничной в отеле. Он вырос в одном из самых неблагополучных районов Сеула, где жил в однокомнатной квартире с восемью родственниками. Он стал первым в своей семье, кто поступил в университет – его приняли в Сеульский национальный университет, корейский аналог Гарварда, где он оплачивал обучение, подрабатывая репетитором. После получения диплома инженера он устроился в Samsung – самое престижное место работы для выпускника университета в Корее того времени. Впоследствии он стал предпринимателем и переехал в США, где в 2007 году познакомился с первым iPhone и сразу разглядел его коммерческий потенциал. Вскоре он вернулся

Влияние компании на цифровую экономику распространилось и на другие страны Азии[184]. У Кима давние партнерские отношения с Tencent и Naver, которые в конечном итоге переросли в конкуренцию. Tencent внедрил некоторые функции KakaoTalk в свое собственное суперприложение WeChat, в то время как Naver запустил аналогичный сервис в Японии под названием Line. Оба эти конкурирующих сервиса стали крупнейшими мессенджерами в своих странах, которые значительно больше Кореи по размеру, оставив Киму лишь утешительную награду в виде гораздо меньшего корейского рынка и лишив его возможности создать по-настоящему международный бренд. Впрочем, сложно слишком сильно ему сочувствовать. Kakao стал одной из трех самых дорогих публичных компаний в Корее, а когда во время пандемии онлайн-экономика резко пошла вверх, Ким Бом Су обогнал Ли Джэ Ёна, наследника династии Samsung и председателя крупнейшей компании страны, став самым богатым человеком в Корее. Это было воспринято как переломный момент в корейской промышленности, символическая передача эстафеты от предыдущего поколения семейных бизнесов, управляемых наследниками унаследованных состояний, к новому поколению публичных компаний, созданных технологическими миллиардерами, добившимися всего самостоятельно[185]. Ким Бом Су закрепил свою репутацию лица ответственного капитализма в Корее, когда присоединился к таким фигурам, как Билл Гейтс и Уоррен Баффетт, подписав «Клятву дарения» – обязательство пожертвовать большую часть своего состояния на благо общества, став вторым корейцем, когда-либо взявшим на себя такое обязательство.

Жизнь непредсказуема, события редко развиваются по плану, и именно здесь эта сказка о Золушке внезапно принимает мрачный оборот. Увлечение Кореи победителями своей платформенной экономики оказалось недолгим. Прошло совсем немного времени, и новые платформенные компании начали демонстрировать модели поведения, поразительно напоминающие старые чеболи: предпочтение семейных связей профессиональному управлению, создание разветвленных империй, охватывающих совершенно разные отрасли, и участие в антиконкурентных практиках. Разграничение между собственностью и управлением, которое является отличительной чертой публичных компаний в более зрелых экономиках, с этими платформами становилось все более размытым. В какой-то момент Ким нанял свою жену, брата и двоих детей в качестве руководителей компании. Если чеболи обвиняли в том, что они вытесняли новые компании, становясь всемогущими монолитами, использующими свою рыночную власть для создания закрытых экосистем вокруг своих клиентов, чтобы те могли пользоваться только их услугами, исключая всех остальных, то новые платформенные компании тоже превращались во всеобъемлющие цифровые экосистемы. К 2023 году Kakao создал 175 дочерних компаний – больше, чем любая другая компания, за исключением SK Group[186]. Он представлен во всех сферах: от обмена сообщениями до игр, банковских услуг, платежей, совместных поездок, цифрового издательства и поиска – и это лишь некоторые направления. The Washington Post охарактеризовала Kakao как «Facebook Messenger, WhatsApp, Uber, Google Maps и Venmo – все в одном приложении»[187]. За десятилетие после своего основания эта компания стала настолько важной частью повседневной жизни корейцев, что, когда в декабре 2022 года один из ее центров обработки данных загорелся, сбои затронули всю страну: маленькие магазины, онлайн-бизнесы и таксисты – никто не мог обрабатывать платежи. Даже президент страны был вынужден вмешаться в ситуацию, признав, что считает услуги Kakao частью «базовой инфраструктуры» страны – характеристика, часто использовавшаяся в прошлом для чеболей, которые были «слишком большими, чтобы обанкротиться». «Kakao превратился из символа роста и инноваций в символ старой алчности, – заявил Сон Ён Гиль, представитель правящей партии, в Национальном собрании в 2021 году. – Мы найдем способ остановить его стремительную экспансию»[188].

Теперь Kakao столкнулся с теми же регуляторными проблемами, которые давно стали неизбежной частью ведения бизнеса для практически любого чеболя[189]. В 2023 году корейская прокуратура выдвинула обвинения против его основателя и высшего руководства в антиконкурентном поведении. Дело касалось предполагаемых манипуляций с ценой акций SM Entertainment – K-pop компании, которую Kakao стремился приобрести в ожесточенной борьбе с HYBE, компанией, управляющей бойз-бендом BTS. Прокуроры обвинили Кима в искусственном завышении цены акций SM Entertainment с целью предотвратить ее поглощение HYBE. Летом 2024 года Ким был арестован в связи с этим делом, что замкнуло круг: человек, которого когда-то считали претендентом на изменение системы, где доминировали чеболи, теперь разделил участь старых корпоративных боссов[190]. Это также ознаменовало собой восстановление статус-кво. Состояние Kakao и Кима резко упало, а список богатейших людей страны снова заполнили знаковые личности из мира чеболей. Этот эпизод поднимает фундаментальные вопросы о том, был ли изначальный диагноз экономических проблем Кореи, поставленный после Азиатского финансового кризиса, верным. Правительство действительно добилось успеха в политике смещения экономического центра тяжести от конгломератов. И все же простое изменение формы организации бизнеса не устранило фундаментальную тенденцию к экономической концентрации в корпоративной экосистеме страны. Возможно, проблема кроется не в самой структуре чеболей, а в более глубоких институциональных и культурных факторах, которые продолжают обеспечивать рыночное доминирование нескольких могущественных организаций. И если это так, то насколько решаема эта проблема средствами государственной политики?

История корейских технологий традиционно представляется как трехактная пьеса. Сначала появились крупные чеболи, такие как Samsung и Hyundai. Это были мощные промышленные компании, которые изначально производили дешевые имитации, а затем перешли к более высокотехнологичному производству. Затем пришли крупные интернет-платформы, такие как Naver и Kakao. Они были очень похожи на компании, уже существовавшие в других странах, – Google, WhatsApp, – но адаптировали свои продукты для изолированного национального рынка, что и позволило им достичь масштаба. Первое поколение компаний было глобальным, и они до сих пор остаются лицом корейского бизнеса в мире. Второе поколение компаний мало известно людям за пределами Кореи. Но это вовсе не признак ослабления конкурентоспособности корейского бизнеса, а скорее свидетельство обратного: растущей мощи корейской экономики. Первому поколению корейских предприятий пришлось сосредоточиться на экспорте, потому что страна была недостаточно богатой, чтобы быть привлекательным рынком. Им приходилось зарабатывать валюту за рубежом. Но благодаря общему подъему корейской экономики ее компании теперь могут обслуживать собственное население и при этом вырастать до размеров крупнейших предприятий в мире. Это история Coupang, одного из крупнейших дебютантов на фондовом рынке США, который добился этого, несмотря на то что компания работает только с корейскими клиентами.

По общему мнению, Корея сейчас находится на этапе третьего поколения технологических компаний. К ним относятся такие имена, как Krafton – создатель блокбастера PUBG, хорошо известного геймерам во всем мире, а также другие стартапы, такие как Sendbird, TwelveLabs, Moloco, GeneEdit и Lunit, которые оцениваются в миллиарды долларов, но все еще мало заметны за рубежом. В их случае это объясняется тем, что они разрабатывают программное обеспечение для других компаний, а не продают продукты и услуги обычным потребителям, поэтому по самой природе своего бизнеса они непубличны. Я беседовал с их основателями, чтобы выяснить, что представляют собой технологические компании нового поколения и как они

Джэ Ли вырос в США и стал одним из первых корейцев, поступивших в Эксетер – престижную школу-интернат в Нью-Гэмпшире. После получения степени в области компьютерных наук в Беркли в 2017 году он вернулся в Корею для прохождения обязательной службы в армии, где вместо винтовки получил назначение в Корейское киберкомандование. Его задачей было индексирование даркнета для обеспечения поиска, особенно нежелательного видеоконтента. Именно там он познакомился с будущими соучредителями своего стартапа. В итоге они ушли из армии, чтобы запустить TwelveLabs – компанию, использующую искусственный интеллект для поиска видео. Поиск, несомненно, является крупным бизнесом, породившим гигантские компании цифровой эры, но его возможности до сих пор ограничивались текстом и изображениями. Поиск видео известен как чрезвычайно сложная задача, и TwelveLabs делает ставку на то, что сможет решить эту проблему. Одни применения видеопоиска очевидны: навигация по большим видеоархивам для поиска нужного кадра или перемотка фильма либо видео на YouTube непосредственно к нужному месту. Другие менее очевидны, но не менее прибыльны – например, контекстная реклама, способная изменить глобальную рекламную индустрию объемом в триллион долларов. Современный уровень рекламы – это показ целевых роликов, специально созданных под профиль аудитории и привычки просмотра. С контекстной рекламой алгоритмы смогут определять, что вы смотрите, а затем показывать рекламу, напрямую связанную с содержанием вашего видео: например, если вы смотрите фильм со сценой из Венеции, алгоритмы TwelveLabs могут распознать это и предложить вам рекламу туров в Италию. Джэ, который делит свое время между Сан-Франциско и Сеулом, рассказывает мне, что многое из того, над чем он работает, соответствует духу сверхотрыва – поддерживаемой правительством инициативы по выводу корейского бизнеса на принципиально новый уровень по сравнению с конкурентами. «Наша стратегия состоит в том, чтобы опередить наших конкурентов настолько, что для них очевидным выбором становится просто сдаться, поскольку корейские компании оторвались от остальных так далеко», – говорит он[191].

Среди наиболее известных представителей нового поколения корейских предпринимателей – Джон Ким, который был первым в рейтинге игроков Unreal Tournament в Корее, прежде чем направил свою энергию на создание компаний. Он говорит, что тот же методичный подход, который помог ему подняться на вершину игрового мира, оказался для него полезным и в качестве предпринимателя: «Я разработал систему регулярных упражнений для целенаправленного самосовершенствования. Как мне улучшить стрельбу из рельсовых пушек? Как мне улучшить стрельбу из ракетных установок? И как мне повысить точность по сравнению со скоростью? Это своего рода методология декомпозиции задач»[192]. Компания Кима Sendbird, оцениваемая сейчас более чем в миллиард долларов, помогает компаниям разрабатывать коммуникационные функции в их веб- и мобильных приложениях. Функции чата в таких приложениях, как Reddit и Hinge, – результат работы Sendbird. Ким, участник акселератора Y Combinator, говорит, что, хотя Корея добилась существенного прогресса в развитии своей предпринимательской культуры за последнее десятилетие, возникли новые проблемы, такие как стремительное сокращение населения страны. В Корее самый низкий уровень рождаемости в мире, который упал до 0,72 в 2023 году, что значительно ниже уровня воспроизводства 2,1, необходимого для поддержания стабильной численности населения. «Когда речь идет о размере рынка, ни одна компания не может противостоять демографическим тенденциям», – говорит он.

Предприниматели, управляющие этим новым поколением гибридных компаний, пользуются преимуществами крепких отношений, которые сложились между Кореей и США с момента основания корейского государства, сформированного в условиях холодной войны. Эти связи с тех пор только укрепились. По количеству студентов, отправляемых на обучение в США, Корея занимает третье место после Индии и Китая, что особенно впечатляет, учитывая, что население каждой из этих стран превышает миллиард человек. Относительно численности своего населения Корея лидирует в мире по количеству студентов, обучающихся в США. Корее также помогает многочисленная корейская диаспора в США: некоторые ее представители, включая Бом Кима из Coupang, возобновляют контакты с исторической родиной благодаря улучшению ее положения в последнее время.

Хан Ким родился в Корее, но переехал с семьей в США, когда ему было всего десять лет. После обучения в Вест-Пойнте он стал лейтенантом армии США. Военная служба вернула его в Корею, где, командуя местными войсками, он заново открыл для себя свою историческую родину. Как человек, выросший в эпоху холодной войны, после падения Берлинской стены он начал искать новое предназначение в жизни, и этот поиск привел его в бизнес-школу Стэнфорда. После получения степени MBA он основал Altos – венчурный фонд со штаб-квартирой в Кремниевой долине; это произошло в 1996 году. Первые годы компании были трудными – ей было сложно пробиться в индустрию, где господствовали более опытные фирмы с развитыми местными связями. Преодолев затяжной кризис, компания выжила благодаря тому, что вышла за пределы Долины в другие американские города, не охваченные основными венчурными инвесторами, а впоследствии расширила свою деятельность и на Южную Корею[193]. Altos стал одной из немногих компаний, добившихся успеха по обе стороны Тихого океана. Фонд сделал раннюю ставку на Roblox – игровую компанию, которая, дебютировав на фондовом рынке в 2021 году с оценкой в 41 млрд долларов, принесла Altos, своему крупнейшему акционеру, более 8 млрд долларов прибыли. В Корее компания также показала впечатляющие результаты, сделав ранние инвестиции в лидеров новой волны корейских технологий: Coupang, Woowa Brothers и Krafton, что закрепило за ней статус венчурного фонда первого эшелона в стране. «Я действительно считаю, что корейское стартап-сообщество выиграло от прихода американцев корейского происхождения в Корею, – говорит мне Хан. – Те, кто хорошо сработался с коренными корейцами, я думаю, преуспели. А те, кто придерживался позиции „я знаю лучше“, все потерпели неудачу»[194].

Другой руководитель технологической компании с корейско-американскими корнями, который прошел типичный путь – престижное образование в Лиге плюща и карьера на Уолл-стрит, – но в итоге вернулся в Сеул, объяснил мне, что развивающаяся Корея открывала перед ним намного более заманчивые возможности, чем те, что ожидали его в США. «Когда я в 20 лет пришел на Уолл-стрит в 2009 году, там практически не было корейцев, сумевших пробиться наверх, на которых можно было бы равняться, – рассказал он мне. – Я понял, что если останусь в инвестиционном

Даже предприниматели, выбирающие обратное направление – переезжая из Кореи в США, – обнаружили, что сохранять связи с технологическим сообществом на родине полезно. Кунву Ли получил степень бакалавра в Корейском институте передовых технологий (KAIST), после чего переехал в США для получения докторской степени по биомедицинской инженерии в Калифорнийском университете в Беркли. Там он тесно сотрудничал с Дженнифер Дудной – лауреатом Нобелевской премии и пионером технологии CRISPR. CRISPR (короткие палиндромные повторы, регулярно расположенные группами) – это инструмент для редактирования генов, работающий как молекулярные ножницы, которые могут точно разрезать ДНК в определенных местах, позволяя ученым с высокой точностью модифицировать, удалять или вставлять гены. Это открывает двери в совершенно новую эру медицины. Несмотря на то что CRISPR может точно редактировать гены, ему все еще необходимо достичь целевых клеток в организме, чтобы работать, и именно здесь вступает в дело компания Кунву. GenEdit разрабатывает системы доставки, способные доставить компоненты CRISPR туда, где они необходимы. Хотя компания преимущественно сосредоточена на американском рынке, она сохраняет присутствие и в Корее. «Создание лаборатории и затраты на производство в Корее в девять раз ниже, – рассказал мне Кунву. – Мы решили, что нет причин не использовать это преимущество, и открыли дополнительную площадку в Корее»[195].

Большая часть этих производственных мощностей в Корее – заслуга Samsung, которая в 2011 году основала биотехнологическое подразделение Samsung Biologics, быстро ставшее мировым лидером в биофармацевтическом производстве. Это замыкает круг, возвращая нас к непреходящей роли чеболей в корейской экономике. В отличие от других стран, где старшее поколение технологических компаний было полностью вытеснено последующими игроками – такими как IBM, Nortel, Nokia, – в Корее эти старые компании сосуществуют с более поздними поколениями и продолжают активно проникать в новые секторы, где часто конкурируют на самом высоком мировом уровне. Более новые фирмы подают большие надежды, но их ценность все еще лежит преимущественно в будущем. Когда речь идет о наглядном могуществе корейской промышленности на международной арене, именно чеболи по-прежнему задают тон, присутствуя во всем – от полупроводников до чипов памяти и аккумуляторных батарей. Иккджин Ан, основатель Moloco – еще одной технологической компании с капитализацией более миллиарда долларов, представленной в США и Корее, – поделился со мной мнением о чеболях, идущим вразрез с общепринятым. При всех их недостатках именно эти компании показали корейцам, как конкурировать с внешним миром, и новое поколение все еще может многому научиться у своих предшественников. «Когда растешь ребенком, то идеализируешь своего отца, – рассказал мне Иккджин. – Он самый могущественный человек. Он может все. Он настоящий супермен. Потом ты становишься подростком и начинаешь ненавидеть отца. Он то сделал не так, он это сделал не так, он мог бы сделать лучше. Почему он мне не помогает? А потом, когда ты достигаешь среднего возраста и у тебя появляются собственные дети, ты наконец понимаешь, что у родителей есть как достоинства, так и недостатки, но это не их вина. И наконец, ты осознаешь, что можешь учиться на том, что они сделали хорошо, начинаешь ценить это и понимаешь, что твоя роль – усовершенствовать достигнутое»[196].

Глава 5. Умная страна

В 2005 году, когда Стив Джобс выступал со своей знаменитой напутственной речью перед выпускниками Стэнфорда, Ли Сяодун, студент бизнес-школы из Тяньцзиня, которому тогда было немногим больше двадцати, внимал с большим интересом, находясь среди слушателей[197]. Ли был одним из всего четырех китайских студентов, принятых на его программу MBA в Высшей школе бизнеса, где его однокурсники сочли его имя настолько непроизносимым, что он стал называть себя Форрестом, вдохновившись персонажем Тома Хэнкса из фильма «Форрест Гамп». Позже он отмечал, что отождествлял себя с ним, потому что «не всегда был самым умным или физически сильным среди сверстников, но обладал очень добрым сердцем»[198]. В то солнечное воскресное утро в Пало-Альто, когда Джобс призывал выпускников «оставаться голодными, оставаться безрассудными», Форрест согласно кивал. Когда церемония завершилась и толпа стала расходиться, молодой иностранный студент не мог отделаться от ощущения, что внутри него что-то изменилось. В течение нескольких месяцев он пересматривал эту речь снова и снова, по несколько раз в день. Одна фраза не переставала звучать в его сознании: «Вы не можете соединить точки, смотря вперед; вы можете соединить их, только оглядываясь в прошлое. Поэтому вам придется довериться тем точкам, которые вы как-нибудь свяжете в будущем».

После окончания учебы Ли поехал вслед за своей девушкой, ныне женой, которая также изучала менеджмент в Стэнфорде, в Сингапур, где она нашла работу в сфере финансов. До получения степени MBA Ли работал рекрутером для западных компаний в Шанхае, где традиционные карьерные пути, которым следовало большинство кандидатов, чьи резюме он просматривал, казались ему настолько невпечатляющими, что он не мог сосредоточиться от скуки и до поздней ночи проводил время за играми в интернет-кафе. Поэтому в качестве своего следующего шага он решил отказаться от корпоративной карьеры и начать собственное дело, основав игровую компанию GG. Она потерпела сокрушительное фиаско. Компания сделала ставку на однопользовательские игры именно в тот момент, когда индустрия двигалась в противоположном направлении – к более совместным многопользовательским форматам. Финансовый кризис 2008 года окончательно подорвал силы молодой компании, и стартап вскоре обанкротился. Первая попытка Ли стать предпринимателем провалилась, но он произвел такое сильное впечатление на своих инвесторов, среди которых был Тойво Аннус, соучредитель Skype, что они выделили ему еще миллион долларов для новой попытки. Так в 2009 году Ли вместе с двумя друзьями, также иммигрантами из Китая, основал новую компанию, которую они назвали Garena – сочетание слов global (глобальный) и arena (арена).

Garena быстро прошла три этапа развития. Сначала она появилась как онлайн-игровая платформа с функцией чата – своего рода социальная сеть для геймеров, где игроки могли играть и обмениваться колкостями, – и за первый год работы быстро набрала более миллиона пользователей. Популярность платформы привлекла внимание крупных издателей игр, таких как американская Riot Games, которая заключила с ней партнерство для распространения своего хитового проекта League of Legends в Юго-Восточной Азии. Tencent, крупнейшая в мире игровая компания, вскоре последовала этому примеру и приобрела 40 % акций компании Ли, обеспечив начинающему стартапу мощный финансовый импульс

В течение двух лет после запуска Free Fire стала самой скачиваемой мобильной игрой в мире с более чем миллиардом установок, а в итоге возглавила рейтинги самых доходных мобильных игр в США. На пике популярности в нее ежедневно играли 150 млн человек, или примерно 2 % всего человечества, – это сопоставимо с населением всей России. Одна эта игра принесла более 4 млрд долларов дохода, почти вдвое больше, чем самый кассовый фильм всех времен. И это при том, что игра вышла на рынок с опозданием в крайне конкурентном жанре «королевская битва» – самом популярном игровом формате последнего десятилетия, где сотни игроков выступают в роли боевых персонажей (убийц, солдат, охотников, снайперов, зомби и других бойцов), сходящихся на одной карте, чтобы сражаться за выживание в стиле «Голодных игр». Free Fire потребовалось совсем немного времени, чтобы войти в тройку лучших игр этого формата наряду с такими хитами, как PUBG и Fortnite – гораздо более устоявшимися проектами, которые вместе принесли более 50 млрд долларов дохода (две игры, заработавшие больше денег, чем весь ВВП Иордании и Бахрейна) и могут похвастаться более чем миллиардом зарегистрированных пользователей. Free Fire удалось подорвать их доминирование благодаря созданию облегченной альтернативы с аналогичной игровой механикой, но оптимизированной для бюджетных мобильных телефонов, что сделало ее более удобным выбором для геймеров на развивающихся рынках. Так, пока PUBG и Fortnite продолжают лидировать в Северной Америке и Европе, где мобильная и интернет-инфраструктура легко справляется с требованиями ресурсоемких игр, Free Fire захватила рынок «королевских битв» в таких перспективных регионах, как Латинская Америка, Ближний Восток, Юго-Восточная Азия и Индия.

Денежный поток, созданный Free Fire, обеспечил средствами амбициозные планы Форреста Ли по освоению более широкой интернет-экономики в своем регионе. В 2015 году он вышел на рынок электронной коммерции, запустив Shopee – универсальный онлайн-магазин, представляющий собой гибрид Amazon и eBay в Юго-Восточной Азии, торговую площадку, где люди могут покупать товары друг у друга (как на eBay) и у компаний (как на Amazon). И здесь компания тоже вышла на уже переполненный рынок с опозданием, но затем быстро утвердилась в качестве лидера. Shopee является онлайн-магазином номер один в группе стран, известных как АСЕАН-6 (Индонезия, Малайзия, Таиланд, Вьетнам, Филиппины и Сингапур), и, безусловно, крупнейшей онлайн-площадкой в Юго-Восточной Азии – почти половина всей онлайн-торговли в регионе происходит на этой платформе. Достичь этого было непросто. Рынок электронной коммерции в Юго-Восточной Азии – самый быстрорастущий в мире, с жесткой конкуренцией между местными игроками, ведущими ожесточенную борьбу, часто при поддержке зарубежных инвесторов, в состязании, где практически нет никаких правил, за право доминировать на одном из пяти крупнейших рынков электронной коммерции в мире. Войны электронной коммерции в Юго-Восточной Азии иногда рассматриваются как внутренняя битва между китайскими технологическими гигантами, распространившаяся на более широкий регион: поддерживаемый Tencent Shopee противостоит Lazada, за которой стоит Alibaba, и TikTok Shop от ByteDance – тот самый TikTok, который произвел революцию в социальных сетях, теперь запустил свои алгоритмы в сферу онлайн-продаж. Покорив игровую индустрию и электронную коммерцию, Форрест Ли, не сбавляя темпа, плавно перешел в сферу финтеха с третьей компанией, SeaMoney, которая представляет собой своего рода PayPal для Юго-Восточной Азии – основу платежной инфраструктуры для электронной коммерции в регионе.

В 2017 году Ли объединил все три компании – Garena, Shopee и SeaMoney – под общим корпоративным брендом Sea (сокращение от Southeast Asia – Юго-Восточная Азия), что отражало масштабное присутствие компании далеко за пределами небольшого острова Сингапур, где она была основана. В том же году Sea впервые вышла на Нью-Йоркскую фондовую биржу, став первой технологической компанией из Юго-Восточной Азии, разместившейся на этой престижной площадке, и первой сингапурской технологической компанией-«единорогом», вышедшей на публичный рынок в США. Первичное размещение акций было только началом взлета Sea: а когда разразилась глобальная пандемия, ее финансовые показатели резко пошли вверх. Поскольку люди оставались дома, все три направления бизнеса – игры, онлайн-шоппинг и цифровые платежи – показали рекордный рост. Доверие инвесторов не знало границ, и к 2021 году Sea стала самой быстрорастущей компанией в мире, в определенный момент достигнув стоимости более 200 млрд долларов и войдя в список 100 самых дорогих компаний мира. В Сингапуре она была в своей собственной категории – самая ценная компания, когда-либо созданная этим небольшим островным государством, стоившая больше, чем три следующие по величине компании на фондовом рынке (все они – банки в стране, известной своим финансовым сектором) вместе взятые[199]. Форрест Ли прошел путь от предпринимателя-иммигранта, преодолевающего трудности, до самого богатого человека в Сингапуре, обойдя внушительную группу магнатов, включая Эдуардо Саверина, соучредителя Facebook, который давно обосновался на острове и теперь, на втором этапе своей карьеры, является крупным инвестором в бурно развивающейся технологической экосистеме Юго-Восточной Азии через свой венчурный фонд B Capital[200]. Растущий успех Sea также обогатил соучредителей Ли, оба из которых пополнили ряды миллиардеров, став новейшими членами клуба «безумно богатых азиатов».

В 2017 году, в день дебюта Sea на Нью-Йоркской фондовой бирже, Форрест Ли поднялся на подиум, чтобы ударить в колокол, отмечая важнейшее достижение компании. Окруженный командой высшего руководства и подбадриваемый толпой, собравшейся на торговой площадке внизу, он позвонил в колокол и поднял руку со сжатым кулаком. Прямо за его спиной на гигантском ЖК-экране был проецирован круглый логотип его новой публичной компании со словами «соединяя точки», выделенными под логотипом, – слова, составляющие официальный девиз фирмы, который неизменно присутствует везде, где появляется корпоративная символика. Это было отголоском той памятной речи в Стэнфорде много лет назад, когда Стив Джобс впервые вдохновил Ли Сяодуна, теперь известного как Форрест (в честь Форреста Гампа), верить, что точки каким-то образом соединятся в будущем, и всегда «оставаться голодными, оставаться безрассудными».

Вслед за первоначальным головокружительным успехом Sea вошла в период нестабильности[201]. По мере того как пандемия шла на спад, угасал и оптимизм инвесторов относительно того, что регион движется к ускоренной цифровой трансформации под руководством Sea. Компания переоценила свои возможности, выйдя на отдаленные рынки, и после дорогостоящего, но в конечном счете безрезультатного выхода на европейский рынок была вынуждена отступить на знакомую территорию. Она также оказалась втянутой в геополитическую напряженность между Индией и Китаем, и ее основной источник дохода, Free Fire, был запрещен в самой густонаселенной стране мира – ее крупнейшем рынке, поскольку компания воспринималась

Как и на любую историю предпринимательского успеха, на Sea можно смотреть с двух точек зрения. Первая – видеть в ней историю людей с железной хваткой, преодолевающих трудности, чтобы добиться великих результатов. Вторая – рассматривать ее как следствие макроэкономических решений, принятых правительством. Можно провести прямую связь между конкретными мерами, предпринятыми правительством Сингапура, которое с 1980-х годов пытается заложить основы высокотехнологичной экономики, этой отечественной эпической сагой мирового масштаба, – историей, которую даже гораздо более крупным странам было трудно повторить. Центральным элементом этой стратегии были многолетние усилия Сингапура по привлечению высококвалифицированных иммигрантов. С момента основания страна полагалась на иммигрантов для расширения своего внутреннего кадрового потенциала, и нередко даже высокопоставленные государственные служащие и министры правительства рождались за пределами страны. Ли Куан Ю, основатель страны, писал, что семь из девяти членов его первого кабинета, сформированного в 1959 году, родились за границей. В ранние годы иностранцев, работающих на правительство, было так много, что один член кабинета сказал Ли полушутя, что его сделали премьер-министром только в качестве уступки местному населению – формальное назначение, призванное умиротворить коренных жителей. «Сингапурский пул талантов конечен и ограничен, – писал Ли в 1982 году. – Сингапур был подобен американскому космическому шаттлу. У него есть две ракеты, чтобы вывести его в космос. У нас есть мощная ракета сингапурского производства. Для того дополнительного импульса у нас была вторая ракета, собранная в Сингапуре, но с импортными компонентами. Мы должны приложить все усилия, чтобы сохранить эту вторую ракету»[202].

Все ключевые фигуры в Sea – это зарубежные специалисты, взращенные сингапурским правительством, которые оказались в стране благодаря давней стратегии привлечения талантов, распространившейся с государственных должностей на развитие частного сектора[203]. После бизнес-школы Форрест Ли переехал в Сингапур, а не в Китай (что было бы более логичным выбором для разработки игр, учитывая, что три из пяти самых кассовых игр всех времен созданы студиями, принадлежащими китайским компаниям), потому что его жена поступила в Стэнфорд по стипендии, предоставленной Temasek Holdings – сингапурским суверенным фондом, который в свою очередь обязал ее отработать шестилетний контракт в государственной компании. У Ли, который изначально не хотел переезжать, не было выбора, когда его будущий тесть заявил: «Если ты не поедешь в Сингапур, разговаривать не о чем». Два других соучредителя Ли, Дэвид Чен и Ганг Йе, также родившиеся в Китае, прибыли в Сингапур подростками сразу после окончания школы в рамках правительственной программы по привлечению иностранных студентов через стипендиальные программы, которая действует с 1990-х годов. Все четверо сейчас являются гражданами Сингапура.

Будучи небольшой страной, лишенной природных ресурсов, Сингапур для своего выживания во многом вынужден был полагаться на повышение качества человеческого капитала и – при необходимости – на его импорт из-за рубежа. Это ключевая сюжетная линия в его трансформации за одно поколение из одной из беднейших наций мира в то, что сегодня является одной из самых процветающих – второй самой богатой страной мира по показателям на душу населения после Люксембурга[204]. Экономический успех страны часто объясняют стремлением доказать свою состоятельность: Сингапур уникален среди национальных государств тем, что обрел независимость вопреки собственному желанию. Этот небольшой остров был частью Малайзии до 1965 года, когда малайзийский парламент единогласно проголосовал за его исключение из федерации – решение, рассматривавшееся как расово мотивированная мера со стороны малайского большинства страны отделить свой единственный регион с преобладанием этнических китайцев, чтобы сохранить расовый характер более широкого союза. И если в других бывших колониях независимость воспринималась как момент долгожданного освобождения, как рождение нации после десятилетий или даже столетий борьбы, то в Сингапуре все было с точностью до наоборот. В сцене, зернистые черно-белые кадры которой теперь стали частью национальной памяти, новость о независимости страны была объявлена Ли Куан Ю, которому тогда было всего 42 года, на телевизионной пресс-конференции, во время которой он расплакался, назвав это «мучительным моментом», поскольку всю жизнь верил в союз двух территорий. Образовавшаяся страна – остров размером в половину Лондона с населением менее 2 млн человек, большинство из которых жили в трущобах и нелегальных поселениях, без промышленности и значимых вооруженных сил, зажатая между гораздо более крупными враждебными государствами Малайзией и Индонезией – считалась нежизнеспособным национальным образованием, которое, скорее всего, будет захвачено и оккупировано более мощным соседом, как это уже делали японцы всего двумя десятилетиями ранее.

Что произошло дальше, теперь хорошо известно. Сингапур обогнал своих более благополучных соседей, открыв себя миру как точку входа в Азию. Иностранные компании, искавшие путь на крупнейший рынок мира, устремились в город-государство, где говорили по-английски, действовала надежная правовая система, поддерживалась стабильная политическая обстановка и проявлялась нулевая терпимость к коррупции – сочетание качеств, которое до сих пор редко встречается в регионе. Стремление страны с самого начала представить себя как надежного партнера для глобального бизнеса принесло свои плоды. Сингапур удерживает первое место в рейтинге легкости ведения бизнеса Economist Intelligence Unit в течение 15 лет подряд и часто возглавлял похожий рейтинг, ранее публиковавшийся Всемирным банком. По данным Совета по экономическому развитию Сингапура, эта благоприятная регуляторная среда привлекла 59 % мировых технологических транснациональных корпораций и 88 из 100 ведущих мировых технологических компаний, которые открыли свои представительства на территории страны, включая Amazon, Google, Microsoft, Meta, Alibaba, Tencent, ByteDance и сотни других

Сингапур развил модель централизованного планирования под руководством сильного правительства, характерную для постколониального мира, дальше, чем большинство других стран, с почти всеобъемлющим присутствием государства практически во всех аспектах повседневной жизни – режимом управления, который часто характеризуют как мягкий авторитаризм или облегченная версия диктатуры. Этот бюрократический контроль глубоко проникает в жизнь граждан через правила, регулирующие все – от использования жвачки и кормления птиц до смыва в общественных туалетах, которые остаются частью законодательства страны и активно применяются даже сегодня. Государство имеет решающее слово во всем, от места жительства человека до того, кто живет по соседству с ним, путем введения строгих этнических квот для предотвращения формирования расовых анклавов и проектирования жилья таким образом, чтобы стимулировать социальное взаимодействие между этнически разнообразными соседями. Ли никогда не извинялся за эти явно нелиберальные черты, утверждая, что широкое присутствие государства было необходимо для создания «островка развитого мира в развивающемся регионе», отмечая: «Меня часто обвиняют во вмешательстве в частную жизнь граждан. Да если бы я этого не делал, мы бы не оказались там, где находимся сегодня. И я говорю без малейшего сожаления, что мы не были бы здесь, мы не добились бы экономического прогресса, если бы не вмешивались в очень личные вопросы – кто ваш сосед, как вы живете, какой шум вы производите, как вы плюете или какой язык используете. Мы решаем, как должно быть. Неважно, что думают люди»[208].

Эта тенденция к государственному управлению экономикой и всеобъемлющая роль государства в общественных делах нашла отражение и в подходе страны к построению технологической экономики. В большинстве стран стартап-экосистема формировалась независимо от государства или даже вопреки действиям властей. В Сингапуре же именно правительство берет на себя ведущую роль в осуществлении институциональных и культурных изменений, необходимых для создания среды, стимулирующей развитие предпринимательства, иногда сталкиваясь с нежеланием населения, которое по-прежнему отдает предпочтение стабильной работе в традиционных сферах[209]. Правительство практически с нуля создало индустрию венчурного капитала в 1999 году, учредив Фонд технопредпринимательских инноваций и выделив миллиард долларов для инвестирования в крупные зарубежные венчурные фонды в качестве ограниченного партнера, стремясь привлечь их внимание к этой маленькой стране, которая в то время находилась на периферии их интересов. Изучение внутренних механизмов работы ведущих фондов позволило правительству быстро накопить собственный опыт в венчурном инвестировании, и в результате связанные с правительством Сингапура венчурные фонды стали одними из первых инвесторов в таких региональных гигантов, как Alibaba и Baidu. Это раннее начало сделало Сингапур явным лидером на венчурном рынке Юго-Восточной Азии. Страна является второй по малочисленности после Брунея среди 11 стран Юго-Восточной Азии – сравните примерно 5 млн человек в Сингапуре с 270 млн в Индонезии или 115 млн на Филиппинах – и тем не менее под ее управлением находится больше активов частного и венчурного капитала, чем у всех остальных, вместе взятых.

Во многом такое стремление к увеличению числа стартапов продиктовано требованиями экономики. Рост Сингапура был впечатляющим, но также необычным в том, что он в значительной степени обеспечивался связанными с правительством корпорациями или иностранными транснациональными компаниями при относительно неразвитом внутреннем частном секторе за пределами финансовой сферы. Мало кто сможет назвать известную сингапурскую компанию, которая не является банком или финансовым институтом другого рода, – особенность, которая отличает Сингапур от других историй стремительного экономического взлета в Азии, таких как Китай и Корея, чей подъем в значительной степени был обеспечен их активным внутренним частным сектором и чьи компании, особенно в высокотехнологичной отрасли, известны во всем мире. Сингапур богаче обеих стран, но не создал ничего, подобного Tencent или Samsung; единственным заметным исключением является Creative Technologies – сейчас уже утративший позиции производитель колонок и звуковых систем, название которого было знакомо каждому, у кого в 1990-х годах был персональный компьютер. И хотя страна в целом воспринимается как технологически развитая нация (чего стоит только водопад Rain Vortex из стекла и стали стоимостью в миллиард долларов в аэропорту Чанги), местные компании не могут похвастаться большим количеством научных публикаций или патентных заявок – двумя основными показателями, используемыми для измерения инновационного потенциала, причем основной вклад в них вносят государственные университеты и иностранные транснациональные компании. «Этот перекос подчеркивает незначительный прогресс, достигнутый Сингапуром в развитии научно-исследовательского потенциала его местных фирм», – отмечается в недавней оценке экосистемы инноваций и предпринимательства страны, проведенной Всемирной организацией интеллектуальной собственности[210].

Именно этот дисбаланс правительство пытается устранить с помощью пакета инициатив, направленных на создание быстрорастущих технологических стартапов, которые являются движущей силой технологической конкуренции между США и Китаем. Привлечение лучших талантов – это лишь один элемент стратегии. Другой – массированные финансовые вливания. В стране существует множество государственных грантов для сингапурских предпринимателей, благодаря которым Сингапур стал одной из лучших в мире сред для финансирования предприятий на ранней стадии развития. Легкость доступа к финансированию была названа одной из ключевых причин, по которой Startup Genome поместил Сингапур на седьмое место в своем рейтинге лучших мест для создания компании. Правительство предлагает три основные финансовые схемы для компаний на различных стадиях развития. Программа Startup SG Founder предоставляет 5 долларов на каждый доллар, инвестированный начинающими предпринимателями для запуска своей компании, – грант, который, как я слышал, не так сложно получить, если человек связан с сингапурским университетом. Более зрелые компании, способные продемонстрировать прототип, могут воспользоваться инициативой SG Tech, предлагающей гранты до 380 000 долларов. А для готовых к выходу на рынок компаний, способных привлечь частный капитал, правительство соинвестирует в соотношении 7:3 до 6 млн долларов для компаний в сфере глубоких технологий (deep tech). Кроме того, существует множество других стимулов, таких как освобождение от налогов на первые 75 000 долларов, заработанные стартапом, что дополняет 17 %-ную ставку корпоративного налога, которая уже является одной из самых

Эти меры сделали правительство Сингапура одним из самых щедрых источников финансирования для технологических предпринимателей в мире. И если в других странах наиболее распространенной жалобой является недостаточное государственное финансирование новых компаний, то в Сингапуре говорят о его избытке, который привел к появлению особой категории грантозависимых предпринимателей – основателей, получающих грант за грантом и полностью зависимых от государственной поддержки. Согласно отчету Всемирного банка, 69 % базирующихся в Сингапуре стартапов получают выгоду от той или иной правительственной программы. «Многие компании, которые должны были бы закрыться, фактически могут получать незаслуженную поддержку от правительства», – отмечается в документе[211]. Исследование Национального университета Сингапура 2017 года показало, что сингапурские стартапы имеют более высокий коэффициент выживаемости по сравнению со стартапами в США и Великобритании, что непосвященному может показаться признаком того, что местные предприниматели успешнее в стартап-сфере, чем их зарубежные коллеги, но при более внимательном рассмотрении, вероятно, свидетельствует о том, что нежизнеспособные идеи искусственно поддерживаются дольше, чем нужно[212]. Это увеличивает время до неизбежного провала, что замедляет процесс, в котором предприниматели учатся на своих ошибках и возвращаются на рынок с новыми и лучшими идеями. Избыточное государственное финансирование также искажает оценку стоимости компаний и может иметь непреднамеренное последствие в виде снижения привлекательности для частных инвестиций.

Финансовая поддержка сингапурского правительства часто распространяется и на компании всего региона Юго-Восточной Азии. Это также продиктовано необходимостью. Даже если бы Сингапур приложил максимум усилий для поддержки каждого местного предпринимателя, город-государство просто слишком мал, чтобы добиться заметных результатов на глобальном уровне, поэтому он должен превратиться в центр для региональных компаний с глобальными амбициями. Если в прошлом Сингапур приобрел экономическую значимость, выступая в роли форпоста для западных транснациональных корпораций, стремящихся расширить свое присутствие в Азии, то следующий этап его роста основан на привлекательности для азиатских компаний, стремящихся завоевать зарубежные рынки. Участие страны в Grab проливает свет на ее будущую роль в развитии технологической экономики региона.

Grab стал детищем Энтони Тана и Тан Хуи Линг во время их обучения по программе MBA в Гарвардской школе бизнеса. Компания родилась, когда они приняли участие в конкурсе стартапов в HBS, где представили концепцию службы заказа поездок для Малайзии – страны, откуда они были родом. Их проект занял второе место, при этом один из судей заметил, что их домашний рынок – страна с населением 34 млн человек – слишком мал для того, чтобы такой сервис был жизнеспособным. Несмотря на это, они все же решили запустить компанию, вложив призовые 25 000 долларов, полученные за второе место, в качестве стартового капитала для создания MyTeksi, который в 2012 году в конечном итоге превратился в Grab – малайзийский аналог Uber. Компания быстро расширялась, но сталкивалась с трудностями в привлечении местных источников финансирования в крайне консервативной инвестиционной среде. Когда их заявка на грант в размере 10 млн долларов в Khazanah Nasional, суверенный фонд Малайзии, не была удовлетворена, сингапурский суверенный фонд Temasek сразу предложил инвестицию серии A в размере 10 млн долларов и убедил основателей перенести штаб-квартиру в свой город-государство в 2015 году.

Это решение оказалось удачным. Grab смог преодолеть сильное сопротивление конкурентов со стороны Uber, который не мог долго соперничать из-за ограниченного знания местных условий, и в конечном итоге американский гигант продал свой бизнес в регионе Grab, превратившись из конкурента в партнера: Uber взамен приобрел 27,5 % акций Grab, а его генеральный директор Дара Хосровшахи вошел в совет директоров сингапурского стартапа. Grab впоследствии стал крупнейшим технологическим стартапом в регионе, первым достигшим оценки в 10 млрд долларов, а когда он вышел через SPAC на Nasdaq в 2021 году с оценкой в 40 млрд долларов, это стало крупнейшим подобным выходом в истории не только Юго-Восточной Азии, но и всего мира. Для Малайзии Grab стал упущенной возможностью. Останься он в стране, он был бы самой ценной компанией, когда-либо созданной в любом секторе экономики. Вместо этого он стал еще одним примером того, как Сингапур превзошел своего гораздо более крупного соседа и бывшего соотечественника, который в недавней истории считал его ниже себя и исключил из состава федерации. С тех пор Grab расширил свою деятельность за пределы сервиса вызова такси, войдя в сферу доставки еды и платежей, став участником острой конкуренции суперприложений в Азиатском регионе. Громкий переезд этой компании в Сингапур превратил это небольшое государство в магнит для других азиатских компаний, стремящихся переместиться в более благоприятную для стартапов среду. Международные венчурные капиталисты, заинтересованные в инвестициях в такие страны, как Малайзия, Филиппины и Индонезия, привлеченные их крупными развивающимися рынками, но часто отпугиваемые хаотичной обстановкой, также более склонны финансировать основателей, если те готовы обслуживать свои домашние рынки дистанционно, из более знакомой и упорядоченной среды города-государства.

Grab и Sea схожи в том, что обе являются крупнейшими технологическими компаниями Сингапура, которые выросли до масштаба в десятки миллиардов долларов, освоив региональный рынок. Grab является крупнейшим сервисом вызова такси в регионе, работающим более чем в 700 городах, а Sea – крупнейший онлайн-магазин в шести соседних странах, где компания ведет деятельность. Их способность обслуживать растущий региональный рынок за пределами своей страны имеет решающее значение для их исключительного успеха. Именно поэтому будущее технологического сектора Сингапура зависит не только от того, что происходит на его собственной территории, но и все больше связано с перспективами развития всего региона. Внутренняя экономика Сингапура высокоразвита, но всегда будет серьезно ограничена небольшим размером страны. У него практически нет выбора, кроме как использовать свое положение в качестве плацдарма для выхода в более широкий регион, чтобы усилить свою экономическую и политическую значимость на международной арене. Почти все крупные стартапы, поддерживаемые GIC и Temasek – управляющей компанией суверенного фонда страны и государственной инвестиционной компанией, которые вместе управляют активами более чем на 1,7 трлн долларов, – имеют направленность, которую можно охарактеризовать прежде всего как региональную, а не местную или даже глобальную. Carousell – это мобильная площадка объявлений, Ninja Van – поставщик логистических решений, PropertyGuru – онлайн-платформа для покупки и аренды недвижимости. Все три компании базируются в Сингапуре. Все три стоят более миллиарда долларов. Все три получили государственное финансирование от двух основных инвестиционных подразделений Сингапура. И все три достигли значительного масштаба, в первую очередь обслуживая около десятка стран в ближайшем окружении.

Может показаться очевидным и даже естественным для компаний расти путем расширения в ближайшее окружение, однако на практике это редко работает. Территориальная близость редко означает легкий доступ к рынку, поскольку разные страны имеют свои языки, правовые системы и крайне неравномерное развитие качественной инфраструктуры, и все это усугубляется высокой вероятностью того, что отношения между соседями будут обременены застарелыми разногласиями. Большинство крупнейших историй успеха в технологической сфере создавались путем выхода на глобальный рынок с самого начала, часто минуя региональные и иногда даже свои внутренние рынки. Американские компании росли

Рассматриваемый регион, Юго-Восточная Азия, получил институциональное оформление в виде Ассоциации государств Юго-Восточной Азии, или АСЕАН, – объединения десяти стран-членов: Бруней, Камбоджа, Индонезия, Лаос, Малайзия, Мьянма, Филиппины, Таиланд, Вьетнам и Сингапур[213]. У группы есть секретариат, расположенный в Джакарте (Индонезия), и ее возглавляет председатель, пост которого ежегодно переходит от одной страны-члена к другой. Страны имеют мало общего, кроме географического положения. Самая крупная, Индонезия, насчитывает 280 млн человек; самая маленькая, Бруней, – менее полумиллиона. В самой богатой из них, Сингапуре, ВВП на душу населения составляет 83 000 долларов, тогда как у Мьянмы только около 1100 долларов. Религиозные различия также существенны: от преимущественно мусульманских Индонезии и Малайзии до преимущественно буддийских Таиланда и Камбоджи, а также Сингапура и Вьетнама, входящих в число наиболее религиозно разнообразных стран мира. Их политические системы также варьируются от полноценных демократий до гибридных режимов и авторитарных государств. В лингвистическом отношении это самый разнообразный регион в мире, где говорят более чем на 1200 различных языках, причем только в Индонезии насчитывается 800 различных языковых групп. И все же, несмотря на разделение по всем мыслимым признакам, АСЕАН, население которого превышает 660 млн человек (больше, чем в ЕС), добился значительных успехов на пути к экономической интеграции. Внутренние тарифы АСЕАН фактически равны нулю, а в 2020 году блок присоединился к Австралии, Китаю, Японии, Новой Зеландии и Южной Корее для создания Всестороннего регионального экономического партнерства (RCEP) – крупнейшей в мире зоны свободной торговли, которая охватывает треть населения мира и производит треть мирового экономического продукта. Это рассматривалось как значительная веха на пути к азиатской экономической интеграции, которая позволит компаниям региона беспрепятственно работать, несмотря на национальные границы.

Когда речь заходит о возвышении Азии, Китай и Индия привлекают к себе непропорционально большое внимание, но в последние годы АСЕАН тоже незаметно наращивает свою значимость. За последние два десятилетия этот регион стал третьим по темпам роста в мире после Китая и Индии с ежегодным ростом ВВП в 5 % – для сравнения: в США этот показатель составляет 2 %, а в Великобритании – 1,5 %[214]. Как единый блок АСЕАН представляет собой пятую по величине экономику в мире после США, Китая, Японии и Германии. Помимо этого долгосрочного роста, который продолжается десятилетиями, экономическое положение региона в последнее время также укрепилось благодаря торговой напряженности между США и Китаем. Поскольку и американские, и китайские компании стремятся перестроить свои цепочки поставок, уходя с материкового Китая (США – чтобы снизить свою зависимость от Китая, а китайские фирмы – чтобы обойти экспортные санкции, введенные США), АСЕАН стал популярной альтернативой.

Растущее соперничество между двумя крупнейшими экономиками мира привлекает в АСЕАН не только компании из этих двух стран, но и инвестиции из большей части остального мира, стремящиеся извлечь выгоду из стратегии «Китай плюс один» – широко используемого термина, обозначающего необходимость для компаний из разных отраслей диверсифицировать свою деятельность, не ограничиваясь только материковым Китаем[215]. Сингапур инвестирует более 60 млрд долларов во Вьетнам, причем Temasek, например, поддерживает VinFast – вьетнамского производителя электромобилей, у которого уже десятки тысяч электрокаров на дорогах. И все же, несмотря на такой уровень инвестиций, Сингапур не является крупнейшим иностранным инвестором Вьетнама – это звание принадлежит Южной Корее, которая инвестирует еще больше, причем только Samsung вложил 22 млрд долларов в развитие своих вьетнамских предприятий. Индонезия также развивает полную производственную цепочку для электромобилей. Она уже является крупным игроком в цепочке поставок для литий-ионных аккумуляторов, так как на нее приходится более 40 % мировых запасов никеля[216]. Все значимые игроки в сфере электромобилей инвестируют в Индонезию: Hyundai, LG, BYD, Volkswagen, CATL – все они вложили миллиарды в эту самую густонаселенную страну Юго-Восточной Азии.

Но важнее всего здесь полупроводники. АСЕАН является вторым по величине экспортером полупроводников в мире после Китая, на регион приходится 22,5 % мировых поставок. Особое внимание привлекает Малайзия. Страна была крупным игроком в этой отрасли на протяжении десятилетий; еще в 1970-х годах она экспортировала в США в три раза больше чипов, чем Тайвань, но в конечном итоге уступила Тайваню и Южной Корее, когда такие компании, как TSMC, Samsung и SK Hynix, трансформировали принципы работы всей отрасли. Однако по мере роста опасений относительно чрезмерной зависимости от Тайваня в поставках того, что быстро становится самым ценным ресурсом в мире, особенно в условиях постоянной угрозы вооруженного конфликта с материковым Китаем, Малайзия переживает новый подъем своей полупроводниковой промышленности. Особенно заметный рост внешнего интереса наблюдается в Пенанге – острове у северо-западного побережья Малайзии, который немного больше Сингапура. Это один из немногих регионов в мире с богатым наследием опыта в производстве полупроводников, история которого насчитывает более полувека. В Пенанг направился приток нового капитала – сейчас на этом небольшом острове представлены более 350 мультинациональных компаний, включая три из десяти ведущих полупроводниковых компаний мира: Intel, Broadcom и Micron. Финансовые вложения весьма существенны: только Intel инвестировал более 7 млрд долларов в строительство нового предприятия по упаковке и тестированию чипов в Пенанге.

Более широкий регион также привлекает внимание самых элитных игроков в индустрии микросхем. В декабре 2024 года Дженсен Хуанг, генеральный директор Nvidia, совершил громкий визит в Таиланд и Вьетнам, объявив об инвестициях в размере 250 млн долларов в центр исследований и разработок в области искусственного интеллекта в Ханое и выразив намерение сделать Вьетнам «вторым домом» для самой важной компании в сфере ИИ в мире[217]. Намерения серьезны. Nvidia также приобрела VinBrain – пятилетний ханойский стартап в области ИИ, который является частью того же конгломерата, что и VinFast. Это был второй визит Хуанга в регион за 12 месяцев. Тим Кук из Apple и Сатья Наделла из Microsoft также совершили громкие визиты в регион вслед за визитом Хуанга в 2024 году, каждый анонсировал пакет инвестиций, что рассматривалось как еще одно свидетельство растущей значимости АСЕАН для основного направления глобальной технологической индустрии[218].

Истоки АСЕАН уходят во времена холодной войны – изначально в 1960-х годах организация создавалась как единый фронт против коммунизма на восточных границах, однако со временем это сотрудничество в сфере безопасности трансформировалось в экономическое объединение. Это вселяет надежду в западные державы, которые снова проявляют интерес к нему, рассчитывая, что он сможет выполнить аналогичную роль перед лицом усиления Китая. «Ребалансировка» или «Поворот к Азии» был ключевой внешнеполитической инициативой первого

Если американские компании расширяют свое присутствие в регионе, то же самое делают и китайские, и пока что в целом именно последние наращивают относительное влияние. В 2020 году АСЕАН обогнал США, став крупнейшим торговым партнером Китая. Ирония заключается в том, что, возможно, именно США непреднамеренно способствовали появлению этих более крепких экономических связей. В предыдущие годы западные компании размещали заказы у тайваньских фирм, которые затем отправляли компоненты в Китай для сборки, откуда готовые изделия поставлялись на рынки США и Европы, создавая тем самым треугольные торговые отношения. Но поскольку США теперь пытаются сократить объем прямых поставок из Китая, Юго-Восточная Азия была включена в эту цепочку в качестве буфера, что привело к созданию новой «четырехугольной» модели торговли. Компоненты, которые ранее направлялись прямо в США и Европу, теперь перенаправляются в Юго-Восточную Азию, чтобы «очистить» их от связей с Китаем, прежде чем они достигнут своих конечных пунктов назначения.

Согласно недавнему докладу МВФ «Изменение глобальных связей: новая холодная война?», усиливающееся экономическое расхождение между двумя крупнейшими экономиками мира привело к росту значимости «стран – связующих звеньев», которые «вступают, чтобы заполнить разрыв между соперничающими блоками»[220]. В докладе поднимается вопрос: действительно ли разрыв прямых связей между США и Китаем существенно снижает их взаимное влияние друг на друга, если импорт просто перенаправляется через третьи страны? Авторы приводят данные, показывающие, что сокращение торговых потоков между США и Китаем происходит параллельно с пропорциональным увеличением инвестиций из Китая в страны, выигрывающие от улучшения торговых связей с США. Таким образом, по сути, ничего не меняется. Разница лишь в том, что цепочки поставок удлиняются и, как следствие, становятся более уязвимыми и менее безопасными, что приводит к результату, противоположному целям санкционной политики. «Чем больше трансграничных потоков перенаправляется через „страны – связующие звенья“, тем менее эффективной может быть политика, ведущая к фрагментации, в достижении своих заявленных целей», – отмечается в докладе. Существует множество реальных доказательств того, что это происходит на практике. Ключевые игроки в цепочке поставок Apple, такие как Luxshare Precision Industry Co, AirPods Goertek Inc и Lens Technology, перебрались с материкового Китая во Вьетнам, чтобы обойти санкции в отношении продукции, произведенной в Китае. Таиланд стал опорным пунктом для китайских компаний, стремящихся поставлять свои электромобили на зарубежные рынки.

Однако было бы неверно полагать, что экономические связи Китая с АСЕАН углубились только из-за перенаправления торговых потоков. Присутствие китайских компаний в регионе включает в себя все виды деятельности – от развития телекоммуникационной инфраструктуры до продажи товаров, создания производственных мощностей, инвестирования в компании, приобретения стартапов и партнерства в совместных предприятиях[221]. Четыре из пяти самых популярных брендов смартфонов в Юго-Восточной Азии – китайские. Три ведущие торговые площадки электронной коммерции в каждой из шести крупнейших экономик АСЕАН либо полностью китайские (TikTok Shop), либо принадлежат китайцам (Lazada), либо основаны выходцами из Китая (Shopee). Семь из восьми самых дорогих технологических компаний в регионе – Lazada, Grab, Sea, Gojek, Bukalapak, Gojek и Tokopedia – получили существенные инвестиции от трех китайских компаний: Tencent, Alibaba и Didi Chuxing. Одна только Alibaba сделала крупные инвестиции на сумму более 100 млн долларов в различные компании – от Ninja Van, логистической компании из Сингапура, до DANA, платежной компании из Индонезии, и Mynt, еще одной финтех-компании с Филиппин. США успешно убедили страны от Швеции до Японии ограничить использование оборудования китайского производства в их телекоммуникационной инфраструктуре, однако эта кампания натолкнулась на серьезное противодействие в АСЕАН, где только Вьетнам поддержал запрет. В 2023 году представители США и ЕС направили письмо правительству Малайзии, предупреждая, что заключение контрактов с Huawei на развертывание сетей 5G может поставить под угрозу национальную безопасность страны, на что малайзийское правительство ответило, что не будет ограничивать китайское участие[222].

Китайские компании также проявляют все больший интерес к Сингапуру. Две из крупнейших технологических сделок по покупке активов в стране были совершены китайскими инвесторами: Lazada, второй по популярности маркетплейс в регионе, была быстро приобретена Alibaba, а Bigo Live, платформа для стриминга, – компанией YY. Однако помимо приобретений и инвестиций наибольшее внимание привлекает полномасштабный перенос китайских компаний с материка в Сингапур[223]. Самый яркий пример – Shein, который в какой-то момент оценивался более чем в 100 млрд долларов и в 2021 году был выведен из Нанкина и перерегистрирован в Сингапуре, где его основатель и генеральный директор Крис Сюй теперь является постоянным жителем. На своем сайте компания называет себя «глобальным онлайн-ритейлером моды и товаров для жизни со штаб-квартирой в Сингапуре» и не упоминает о своем происхождении из Нанкина. Чжан Имин, основатель ByteDance, также переехал в Сингапур, а самым известным бизнес-подразделением компании является TikTok, у которого сингапурский генеральный директор. Это лишь самые заметные примеры среди сотен китайских компаний, включая Nio (производителя электромобилей) и Hillhouse Capital (крупный фонд, известный ранними инвестициями в JD.com и Meituan), которые также сменили юрисдикцию. Одна из причин – желание выглядеть менее китайскими и тем самым обходить пристальное внимание западных институтов[224]. Другая – стремление дистанцироваться от собственного правительства, которое в последние годы усилило давление на крупные технологические компании внутри страны.

Сингапур также сталкивается с давлением со стороны западных партнеров, которые требуют ограничить рост китайских компаний на своей территории[225]. Крупнейшие телекоммуникационные операторы, Singtel и Antina, в частности, выбрали для строительства своей 5G-инфраструктуры Ericsson и Nokia, а не Huawei, хотя министр информационных и коммуникационных технологий Субраманиам Исваран в интервью отметил, что «никогда явно не исключали ни одного поставщика»[226]. Остается открытым вопрос, сможет ли Сингапур действительно сократить экономическое сотрудничество с Китаем в той степени, в какой этого иногда ожидают. Отношения между двумя странами гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд[227]. Ведь 75 % населения острова – этнические китайцы. Однако демографическое сходство не всегда означало хорошие отношения. Сингапур был одной из последних стран, признавших легитимность КНР, медля с установлением дипломатических отношений вплоть до 1990-х годов. Ли Куан Ю активно сопротивлялся попыткам представить Сингапур как «третий Китай» и во время первого визита в КНР в 1976 году настаивал на ведении официальных переговоров на английском языке, хотя свободно владел китайским. В свою очередь, китайские СМИ часто называли Ли «псом империализма» за его поддержку США в годы холодной войны – подобные обвинения звучали вплоть до начала нового тысячелетия. Со временем двусторонние отношения стали теплее, и Ли стал одним из немногих мировых лидеров, встречавшихся со всеми руководителями

Китайские компании получили преимущества, выйдя на рынок Сингапура, но и сингапурские фирмы немало выиграли от присутствия в Китае[228]. Temasek и GIC инвестировали значительные суммы в десятки китайских компаний, таких как Alibaba, Tencent и BYD. По информации Министерства иностранных дел Сингапура, Китай стал крупнейшим торговым партнером Сингапура, а сам Сингапур – крупнейшим иностранным инвестором в Китае[229]. В 2024 году, во время визита премьер-министра Сингапура Ли Сяньлуна в Пекин, две страны объявили о переходе к новому уровню отношений – от «всестороннего кооперативного партнерства, развивающегося в ногу со временем» к гораздо более динамично звучащему «всестороннему высококачественному партнерству, ориентированному на будущее».

Сингапур добился значительных успехов в создании среды, благоприятной для стартапов, а еще больше – в том, чтобы стать привлекательным местом для зарубежных технологических компаний. Однако когда речь идет о наглядных примерах передового опыта внедрения новых технологий, Сингапур выделяется не столько частными компаниями, сколько своим государственным сектором. Город-государство часто рассматривается как образец того, как государство может использовать новые технологии для повышения эффективности внутренних процессов и предоставления общественных услуг. Сингапур регулярно занимает первые места в рейтинге «умных городов» Международного института управленческого развития (IDM), который оценивает, насколько эффективно города внедряют технологии в городскую инфраструктуру.

В большинстве стран внедрение новых технологий государственными органами ограничивается переводом рутинных административных процедур в электронный вид – так называемым электронным правительством. На практике это означает возможность, например, подавать важные документы онлайн или оплачивать государственные услуги, такие как транспорт и коммунальные счета, через мобильные сервисы. Подобные меры, как правило, рассматриваются скорее как частичные, фрагментарные улучшения, чем как качественный скачок в деятельности правительства. На устаревшие процессы просто накладывают цифровую оболочку, а «под капотом» все остается по-старому, без фундаментального переосмысления того, как эти задачи можно было бы выполнять эффективнее или вовсе устранить с помощью технологий. Кроме того, такие разрозненные проекты обычно реализуются в разных ведомствах: где-то появляется приложение, где-то – система автоматизации, но все это не складывается в единую, централизованно координируемую систему.

В Сингапуре к бизнесу относятся очень серьезно, но он все же играет скорее вспомогательную роль по сравнению с главной миссией города-государства – быть лабораторией эффективного государственного управления, всегда опережая других в определении того, каким должен быть современный город, своего рода воплощенная «Новая Атлантида». Здесь внедрение новых технологий осуществляется по комплексному принципу на уровне всего государства. В традициях «государства развития», активно направляющего социальные перемены и не стесняющегося глубоко вмешиваться в жизнь граждан, «доброжелательный большой брат» не оставляет модернизацию технологической базы общества на волю случая, считая технологическое обновление столь же важной задачей, как экономика или управление, и поэтому рассматривает это как законное и необходимое направление для прямого государственного вмешательства. Это означает все: от датчиков на улицах для мониторинга и управления трафиком в реальном времени до использования дронов для обследования районов с эпидемиями, от почти полного перевода взаимодействия с гражданами в онлайн до установки датчиков движения в социальном жилье для контроля состояния здоровья пожилых.

Стратегическую основу составляет инициатива «Умная нация», запущенная в 2014 году с целью «создать для сингапурцев более качественную, осмысленную и полноценную жизнь с помощью технологий»[230]. План, обновленный в 2024 году, предусматривает амбициозную цифровую трансформацию страны по трем направлениям: цифровое государство, цифровая экономика и цифровое общество. Это последняя из серии государственных программ, которые берут начало в 1980-х годах с первой национальной программы компьютеризации, нацеленной на быстрое внедрение новых технологий в работу госаппарата. Инициатива координируется централизованно – непосредственно под руководством аппарата премьер-министра – через объединяющую структуру Группа «Умная нация и цифровое правительство», в которую входят основные цифровые подразделения страны. Главные из них – Управление по вопросам умной нации и цифрового правительства, отвечающее за стратегическое планирование, и Агентство государственных технологий (GovTech) – исполнительное подразделение, своего рода Google внутри правительства, куда стремятся попасть лучшие технические специалисты Сингапура[231].

Параллель с Google здесь не случайна. GovTech функционирует совсем не как обычное государственное учреждение: его культура ближе к стартапу, а офис – с настольным футболом, большими ЖК-экранами и прочими современными деталями – полностью соответствует этому образу. В отличие от большинства стран, которые обычно поручают такие задачи внешним подрядчикам, Сингапур последовательно развивает собственные технические компетенции внутри агентства, где работает более тысячи разработчиков[232]. Поэтому, оценивая самые интересные технологические тренды в Сингапуре, важно обращать внимание не только на деятельность стартапов или крупных международных корпораций, работающих в стране, но и на проекты GovTech.

GovTech играет ключевую роль в реализации стратегических национальных проектов, которые лежат в основе инициативы «Умная нация». Самый известный из них – Singpass, национальная цифровая система идентификации, позволяющая гражданам получать доступ к более чем 2000 услуг 700 государственных и частных организаций. Через приложение доступны 94 % всех государственных сервисов – от подачи налоговой декларации и оформления паспорта до получения водительских прав, записи к врачу, оформления кредита и даже подачи заявки на социальное жилье. Более 4,5 млн человек, или 97 % всех, кто имеет право, пользуются Singpass, что делает ее одной из самых массовых цифровых идентификационных систем в мире. Среди других стратегических проектов – Платформа сенсоров «Умная нация», общенациональная сеть датчиков, которая внедряет интернет вещей в городские сервисы и позволяет отслеживать все: от утечек воды и качества воздуха до количества осадков и даже случаев возможного утопления в городских бассейнах.

GovTech также управляет платформой открытых данных data.gov.sg, где размещено более 5600 наборов данных от 71 государственного агентства – от экологического мониторинга и информации о дорожном движении в реальном времени до аналитики рынка недвижимости. Эти данные доступны всем желающим, которые могут использовать их для создания собственных сервисов – например, разрабатывать приложения на основе государственных геопространственных данных. Помимо собственных проектов, GovTech активно сотрудничает с другими государственными структурами и частными компаниями, крупнейший совместный проект – Virtual Singapore, трехмерная цифровая модель города-государства, первый цифровой двойник целой страны. Эта 3D-модель, построенная на основе актуальных топографических данных, используется для планирования – например, чтобы смоделировать, как строительство новых дорог и мостов повлияет на транспортные потоки, или чтобы виртуально оценить влияние новых районов на окружающую среду до начала строительства. Даже обычные граждане могут использовать этот инструмент, например, чтобы узнать, сколько солнечного света будет в их будущей квартире, прежде чем принять

Сингапур постоянно перенимает лучшие мировые практики, внедряя самые удачные решения из других стран в свою повседневную работу. Несколько лет назад GovTech пригласило меня на мероприятие Digital Government Exchange (DGX) – форум для стран-лидеров в цифровизации государственного управления, участники которого занимаются обменом опытом. Одним утром нас повезли в порт Туас – мегапроект стоимостью 20 млрд долларов, открывшийся в 2022 году и который после завершения станет крупнейшим в мире полностью автоматизированным портом. На момент нашего визита на уже действующих участках почти не было видно рабочих: погрузка и разгрузка контейнеров происходила с помощью автоматизированных транспортных средств (AGV), и даже наземные перевозки выполнялись беспилотными машинами – всем этим управляли дистанционно из центра управления. В экономическом плане это один из ключевых проектов для Сингапура, учитывая его ведущую роль в мировой морской индустрии. Сингапур – второй по загруженности порт в мире по объему грузоперевозок: до 20 % всех контейнеров и половина мировых поставок нефти в мире проходят через его проливы.

Сингапур известен тем, что привлекает самых талантливых специалистов в государственный сектор, и GovTech не исключение. Власти стремятся нанимать в агентство профессионалов такого же уровня, которые могли бы работать в Facebook или Google, и даже предпринимают попытки переманивать специалистов из этих компаний. Ли Сянь Лун, бывший премьер-министр, часто ездил в Кремниевую долину, где встречался с сингапурцами, работающими в крупных технологических компаниях, чтобы убедить их вернуться и поработать в государственных структурах, наподобие GovTech. Тем, кто не был готов к такому шагу сразу, предлагали попробовать себя в госсекторе непродолжительное время – например, в рамках программы Smart Nation Fellowship, рассчитанной на срок от трех месяцев до года, чтобы талантливые сингапурцы могли поработать в государственных агентствах вроде GovTech. Эта программа служит отличной стартовой площадкой для вовлечения специалистов: кто-то после стажировки возвращается в частный сектор, кто-то решает остаться, и оба варианта выгодны для государства, ведь оба приносят свежие идеи в работу госструктур.

Власти Сингапура по-настоящему ценят технические таланты, и это касается даже руководящих должностей – что кажется само собой разумеющимся, но на самом деле это редкость. В большинстве государственных структур по всему миру преобладают специалисты с экономическим или юридическим, а не с научно-техническим образованием. В 2015 году тогдашний премьер-министр Ли Сянь Лун, обладатель диплома с отличием по математике и диплома по информатике из Кембриджа, опубликовал в Facebook решатель судоку, который сам написал на языке C; за сутки этот пост собрал 36 тыс. лайков и 12 тыс. репостов. Один из его министров, Вивиан Балакришнан, тут же переписал программу на JavaScript и выложил свою версию онлайн. Такая оперативность и увлеченность технологиями среди руководства государства – большая редкость в большинстве стран, и это сильное конкурентное преимущество Сингапура.

Но система испытывает давление. Хотя государству удалось собрать в своих структурах завидный кадровый резерв технических специалистов, с открытием в Сингапуре офисов все большего числа международных IT-компаний – например, OpenAI в 2024 году – госслужбе приходится всерьез бороться за своих людей. На DGX я спросил главу сингапурской госслужбы Лео Йипа, что для него главное в ежедневном управлении страной, и он ответил, что это вопрос удержания лучших сотрудников. Частные компании, особенно зарубежные, с удовольствием нанимают людей с опытом работы на государственной службе: такие специалисты обладают не только техническими знаниями, но и полезными связями, а бюджеты у этих компаний как будто безграничны. Впрочем, и у сингапурского правительства нет проблем с финансированием – его чиновники одни из самых высокооплачиваемых в мире. Но есть предел, выше которого зарплаты госслужащих начинают выглядеть неприлично. В итоге правительство оказалось в непростой ситуации: оно само добивалось прихода иностранных компаний, а теперь эти компании хотят переманивать его специалистов. Поэтому государству, не привыкшему к конкуренции – ведь Сингапур фактически однопартийное государство с относительно слабым частным сектором, – приходится искать нематериальные способы мотивации, чтобы удержать свои кадры в условиях растущей конкуренции с иностранными работодателями.

«Зарплата, конечно, имеет значение, но считать ее единственным и главным фактором – значит недооценивать ситуацию и в итоге вредить самому себе», – говорит Ли Хонъи, директор по продуктам открытого правительства в GovTech[233]. Ли получил два диплома Массачусетского технологического института и работал менеджером продукта в Google, прежде чем вернуться в Сингапур на госслужбу. Он учился в США по государственной стипендии, которая обязывала его вернуться и поработать на родине – такая схема давно стала важной стартовой площадкой для привлечения на государственную службу лучших специалистов. То, что начиналось как краткосрочная «командировка» в госслужбу перед возвращением в США, превратилось для Ли в более чем десятилетнюю карьеру в GovTech. По его словам, даже если бы в частном секторе он зарабатывал больше, денежная мотивация не может заменить того чувства осмысленности, которое он получает сейчас. «Если я, как человек, хорошо разбирающийся в компьютерах, спрашиваю себя, как я могу максимально эффективно сделать мир лучше, то самый лучший способ – это попытаться сделать правительства эффективнее и дать им технологические инструменты, начиная со своего собственного правительства, – говорит он. – Я работаю здесь не потому, что Сингапур больше других нуждается в помощи. Я знаю, что в мире есть страны, которым помощь нужна гораздо больше. Я делаю это именно в Сингапуре, потому что здесь – легкий режим. Несмотря на все сложности и нюансы работы на государство, добиться эффективности в сингапурском правительстве – это, по сути, самый простой уровень. А если ты справишься с этим, то сможешь помочь и другим».

Ли, которому еще нет сорока, глубоко связан с Сингапуром: его дед Ли Куан Ю основал страну, а отец Ли Сянь Лун 20 лет возглавлял правительство. Будущее Сингапура серьезно его волнует, и он считает, что сохранить достигнутое с трудом процветание без лучших кадров в госсекторе будет крайне сложно. «Меня возмущает, что мы как общество тратим наш главный ресурс – интеллект – на самые бессмысленные задачи, – говорит он. – По сути, самые умные люди заняты самыми глупыми проблемами». К этому он пришел, работая в Google, где даже самые мелкие проблемы разбирались с максимальной инженерной тщательностью, но все эти усилия не направлялись на действительно важные вопросы, такие как здравоохранение или образование. «У меня произошла переоценка взглядов, – говорит он. – Самым сильным потрясением стало то, что в Google даже над выбором оттенка синего для рекламы работают целые команды докторов наук, которые проводят сложные эксперименты, чтобы учесть все случайные факторы, все то, чему учат в университете, – как учитывать разнородность и переменные. Все это делается потому, что любая ошибка может стоить сотни миллионов долларов. Ты чувствуешь, что обладаешь всеми возможностями и ресурсами для решения даже самых мелких задач. Но если задуматься: даже если ты невероятно успешен – удвоил трафик и доходы от рекламы, в Кремниевой долине ты станешь звездой, а если объявить об этом на всю страну – что

В большинстве стран государство либо выступает сторонним наблюдателем, либо даже сознательно тормозит развитие технологического сектора, а в Сингапуре именно государство стало лидером в продвижении новых технологий – как для себя, так и для всей страны. Почему же нельзя взять этот опыт, когда инновации идут от государства, или просто эффективное госуправление – и реализовать его в других странах? Почему нельзя просто повторить то, что делает Сингапур? Этот вопрос возникает часто – почти так же часто, как и вопрос, почему в других странах не появляется свой аналог Кремниевой долины: неужели нельзя просто скопировать их подход? И ответ в обоих случаях одинаков: это сложно, потому что такие модели работают в уникальных условиях. Сингапурский пример сложно повторить, ведь у страны есть уникальное преимущество – единая система управления, где город и государство – это одно и то же, что делает управление гораздо проще. Сам факт, что Сингапур может позволить себе комплексную технологическую стратегию вроде «Умной нации», объясняется тем, что ему не приходится иметь дело с разветвленной бюрократической системой – здесь нет ни федерального, ни регионального, ни муниципального деления, что делает координацию политики намного проще. Сингапурские чиновники сами признают: даже они не знают, как можно было бы воспроизвести такую же степень горизонтальной и вертикальной интеграции на уровне Китая или Индии. Как заметил мне главный цифровой директор Лондона Тео Блэквелл, если говорить о шаблоне «умного города», который можно было бы применить везде, «Сингапур не в счет – это, по сути, читерство», ведь он может задействовать ресурсы и полномочия национального уровня для решения вопросов, которые в других странах относятся к ведению муниципалитетов. В других странах даже самые прогрессивные городские власти не могут контролировать валюту, фискальную и монетарную политику, торговлю и внешние отношения – то есть не могут задействовать макроэкономические рычаги для реализации даже самых мелких задач городского планирования, как это делает Сингапур. Так добился ли Сингапур успеха? Безусловно. Но является ли он универсальной моделью? Сложно сказать. Скорее, это источник вдохновения.

Глава 6. Маленькое чудо

Главный парадокс Швейцарии заключается в том, как ее высокое положение практически во всех инновационных рейтингах сочетается с отсутствием заметных проявлений этой самой изобретательности в реальной жизни. Она безусловно лидирует на двумерных графиках, в верхнем правом квадранте, будучи статистической аномалией, возвышающейся над безликой массой других точек данных – этим неразличимым облаком, пятном, что тянется за ней, как рой комаров или шлейф дыма. И все же в трехмерном мире фактов, очевидных истин и материальных объектов, которые можно потрогать, этот абсолютный «разрушитель колоколообразной кривой» почему-то нигде не обнаруживается.

Швейцария уже 14 лет подряд занимает первое место в Глобальном инновационном индексе ВОИС – не случайно, не благодаря разовому успеху, а благодаря непрерывной цепочке побед, столько, сколько вообще ведется этот рейтинг. Это делает ее абсолютным лидером, бесспорным чемпионом, своего рода Роджером Федерером в новой географии инноваций. Причем речь не только о ВОИС: Швейцария регулярно возглавляет и другие авторитетные рейтинги, которые оценивают страны по количественным показателям – Европейский инновационный рейтинг Еврокомиссии, Глобальный индекс конкурентоспособности талантов INSEAD, Мировой рейтинг талантов Международного института управленческого развития, а также инновационный индекс Bloomberg. Все это – безусловное признание ее лидерства.

Но этот вес, похоже, можно только измерить, а не увидеть или почувствовать. Примеры того, как Швейцария действительно опережает весь мир в инновациях, сразу и не вспомнить. Попросите айтишника в Нью-Йорке, Шанхае или Токио назвать швейцарскую технологическую компанию, технологию, популярную игру, приложение или гаджет – и ему будет сложно назвать хотя бы один пример. Часы, сыр, шоколад? Конечно. А вот современные технологии? Вряд ли. Когда я спросил венчурного капиталиста из Лондона, который сам швейцарец, почему он предпочел работать не в признанной инновационной столице мира, а в относительно отсталой Великобритании, которая по данным ВОИС занимает лишь пятое место, – аутсайдер, не попавший даже в тройку, тлеющие угли и дымящийся шлейф некогда ярко пылавшей страны, – мой вопрос вызвал у него только недоумение.

Проблема не только в том, что о Швейцарии мало кто знает в мире технологий – иногда кажется, что о ней вообще мало кто знает, и она остается инкогнито, как и ее знаменитые нумерованные банковские счета, которые давно уже не в моде, но до сих пор ассоциируются с этой страной. Когда я спросил у швейцарского чиновника из Сан-Франциско, хорошо знакомого и с Калифорнией, и со Швейцарией, что американцы чаще всего путают, когда речь заходит о ее родине, она с едва сдерживаемым раздражением ответила: «Они думают, что мы – Швеция!» Американцы, конечно, славятся своим привычным безразличием к географии: Иран/Ирак, Швейцария/Швеция, Люксембург/Лихтенштейн, Убеки-беки-беки-стан-стан. Зачем разбираться в этих тонких различиях, если для них единственная важная граница – это та, что отделяет США от всего остального мира? Недавно шведский туристический совет заказал исследование, чтобы понять масштаб проблемы, и выяснил, что более половины американцев не могут отличить Швейцарию от Швеции. Это скрытое невежество, возможно, не вызывало бы такого раздражения, если бы время от времени не становилось поводом для публичных курьезов.

Spotify была основана в Стокгольме – городе, который находится более чем в тысяче миль к северо-востоку от окраин Швейцарии. В 2018 году компания провела первичное публичное размещение акций на Нью-Йоркской фондовой бирже с оценкой свыше 25 млрд долларов, установив рекорд года и попав в топ-10 крупнейших выходов технологических компаний на биржу всех времен. В честь этого успеха биржа вывесила у своего здания не шведский, а швейцарский флаг. Упс. В качестве «вишенки на торте» NYSE не столько смутилась, сколько с юмором прокомментировала ситуацию в Twitter: «Надеемся, все оценили нашу минутную оду нашей нейтральной роли в процессе формирования цены этим утром»[234].

Все это заставляет задуматься: почему именно Швейцария? В США есть технологические компании, стоимость которых в несколько раз превышает ВВП Швейцарии, их технологии проникли в каждый уголок планеты, а Voyager 1 – самый удаленный рукотворный объект – уже вышел в межзвездное пространство. Китай производит больше чистой энергии, чем весь остальной мир, и с мегапроектами вроде солнечного парка в пустыне Тенгер («Великая солнечная стена»), протянувшегося на тысячу километров, способен превращать пустыни в огромные источники энергии. А что сделала Швейцария, чтобы это уравновесить? Орсон Уэллс, сыгравший афериста в фильме «Третий человек», произносит фразу, приписываемую Грэму Грину: «В течение тридцати лет в Италии были Борджиа, гражданская война и террор. В результате у них появились Микеланджело, Леонардо да Винчи и Возрождение. В Швейцарии было пять веков мира и братства, и что они получили в результате? Часы с

Сурово. Но, возможно, не без оснований? У Швейцарии действительно есть репутация страны, где все слишком… стерильно. Слишком богато, слишком чисто, слишком стабильно и слишком педантично в регулировании даже таких мелочей, как правила смыва унитаза после десяти вечера, чтобы здесь могла возникнуть та самая творческая неугомонность, способная породить нечто великое. Все это складывается не в бурлящий ведьмин котел изобретательства, а, скорее, в его полную противоположность.

Парадокс Швейцарии не только в ее месте в инновационных рейтингах – само ее существование как отдельной страны кажется удивительным и требует объяснения. Как это вообще возможно? Три основные этнические группы – немцы, французы и итальянцы – имеют гораздо больше общего со своими соседями, чем друг с другом. Но вместо того чтобы объединиться с Германией, Францией или Италией, что выглядело бы вполне логично, они создают отдельное государство с сильным чувством национальной самобытности. Это одна из самых маленьких стран мира – всего 8 млн жителей, как в Нью-Йорке, – а говорят они на четырех совершенно разных языках. И, несмотря на небольшие размеры (вся страна примерно как район залива Сан-Франциско), ее 26 кантонов обладают широкой автономией: у каждого – своя конституция, правительство, парламент, суды и полиция. Представьте себе Кремниевую долину, разделенную на два десятка мини-государств: в Пало-Альто говорят на одном языке, в Сан-Франциско – на другом, у Маунтин-Вью свой парламент, отличный от купертинского. В большинстве стран политическая жизнь сводится к двум-трем партиям, а в Швейцарии их одиннадцать. Но, пожалуй, самая необычная особенность – у страны нет привычного главы государства: высшая власть принадлежит совету из семи человек – Федеральному совету, который принимает решения на основе консенсуса. Все это напоминает «Властелина колец». И все же, несмотря на эту раздробленность, система функционирует превосходно. По доходу на душу населения Швейцария входит в пятерку богатейших стран мира. У нее больше Нобелевских премий в науке (23) и больше компаний из Fortune 500 (11) на душу населения, чем у любой другой страны. И хотя в карикатурном описании Орсона Уэллса, с которым многие согласны, Швейцария – это оплот крайнего единообразия, где даже мелкие нарушения вроде выбрасывания синей бутылки в контейнер для зеленого стекла считаются почти немыслимым посягательством на порядок, в реальности сама идея Швейцарии идет против течения. Это принципиально иной подход к устройству общества, настолько уникальный, что выделяется на фоне всего мира. Швейцария осмелилась выбрать модель управления, которая провалилась бы в большинстве стран, и заставила ее работать, создав систему, которая превращает главную слабость – политическую раздробленность – в мощное преимущество.

Какое это имеет отношение к инновациям? Самое прямое. Пока весь остальной мир копирует друг у друга работающие решения – у вас двухпартийная система, у меня тоже, у вас партийная борьба, у меня тоже, – Швейцария идет своим путем, делает все по-своему, и в этом ее оригинальность. В самых базовых вопросах устройства институтов, которые управляют хорошо функционирующим обществом, она отличается, она инновационна. И этот дух неподчинения определяет ее подход к созданию новых технологий и систем. У Швейцарии может не быть привычных признаков того, что мы обычно называем инновациями – миллиардных инвестиций и компаний-гигантов, – но, возможно, это слишком узкое понимание. Это не уход от ответа, а важный вопрос, который мы поднимали в начале: могут ли инновации выглядеть по-разному в разных местах? И должны ли они развиваться за пределы нашего нынешнего понимания? Именно здесь швейцарский пример становится таким интересным объектом изучения – это маленькая лаборатория альтернативных решений. Нельзя сказать, что Швейцария не создала масштабных свидетельств человеческого гения – создала, просто они выглядят не как Apple и Google. Речь не только об инновациях в компаниях и продуктах, хотя их у нее тоже много, и это, возможно, даже к лучшему. Техническое мастерство Швейцарии лучше всего воплощено не в часах с кукушкой (которые, кстати, вовсе не швейцарские, а немецкие), а в крупномасштабных системах: современной транспортной инфраструктуре, научных институтах вроде ЦЕРН и организации университетов. Три сферы – транспорт, наука и образование, – где Швейцария конкурирует с лучшими в мире, используя при этом свои собственные методы. Когда дело доходит до того, чтобы ломать стереотипы, швейцарцы делают это по-своему.

В Швейцарии самая разветвленная в мире система железных дорог – около 200 миль путей на каждую 1000 миль территории. Она не просто масштабная, но и на уровне последних достижений. Все швейцарские поезда, 100 %, полностью электрические – и так с 1967 года. Более того, 90 % этой электроэнергии поступает из возобновляемых источников, и ожидается, что вся сеть перейдет на чистую энергию в течение этого десятилетия. В этом отношении швейцарцы практически живут в будущем. Даже сегодня только около 1 % поездов в США, треть в Великобритании и чуть более половины в Европе работают на электричестве. Производители электромобилей не устают напоминать, что продают не просто продукт, а обещание освободить мир от ископаемых видов топлива. Но экологические преимущества отказа от транспортных систем, ориентированных на автомобили, еще более существенны. Это делает электропоезда одной из самых эффективных климатических технологий, доступных сегодня. Тот факт, что Швейцария опередила почти все страны мира во внедрении электропоездов в крупных масштабах, свидетельствует не только о ее способности разрабатывать прорывные технологии, но и об открытости технологическим переменам. А это немаловажно. То, что что-то лучше и работает, не означает автоматически его широкого распространения. Технологический скептицизм, культурное сопротивление переменам и глубоко укорененные корпоративные интересы, заинтересованные в сохранении старого порядка, препятствовали широкому внедрению многих технологий.

Швейцарцы строят свою железнодорожную систему уже более 175 лет, потому что для них это не просто транспорт, а костяк инфраструктуры, который держит всю страну. Быть впереди других – не роскошь, а жизненная необходимость. У Швейцарии один из самых сложных рельефов в мире: горы Юра на севере, Альпы на юге и центральное плато посередине, где живет большинство населения. Железные дороги объединяют отдаленные города и деревни этой небольшой, но географически непростой страны в цельную национальную структуру. Необходимость прокладывать транспортные пути в одних из самых трудных геологических условий на планете заставила страну развивать мощные инженерные компетенции. Лучший пример – Готардский базисный тоннель, связывающий Цюрих с Миланом: для него пришлось пробить 57-километровый ход на глубине 2 километров под Альпами. Это самый большой и глубокий транспортный туннель в мире, на который потратили более 12 млрд долларов и 17 лет работы. Готардский туннель считается одним из крупнейших и сложнейших инфраструктурных проектов современности – достижением масштаба Панамского канала или китайской плотины «Три ущелья». Поэтому, если в других странах поезда особого энтузиазма не вызывают, то в Швейцарии они – часть национальной идентичности, символ истинно швейцарских ценностей: инженерного совершенства, экологической сознательности и равного доступа для всех. Это не просто способ добраться из пункта А в пункт Б, а средство объединить территориально разделенное общество и определить его культуру.

Есть и другие преимущества. Швейцария

Швейцарская железнодорожная система – это не Google, но убедительная демонстрация того, как передовые технологии в разных местах могут принимать разные формы. Они не обязательно должны быть частными и коммерческими – они могут быть государственными и общественно ориентированными. Историк Тони Джадт писал, что «путешествовать по Швейцарии – значит понимать, как эффективность и традиции могут безупречно сливаться для социальной выгоды»[235]. Это отражается в уникальной корпоративной структуре Швейцарских федеральных железных дорог. Это компания, акции которой торгуются на бирже, но все они принадлежат государству. Что отчасти объясняет, как удается обеспечивать коммерческую эффективность по социальным ценам. 92,5 % швейцарских поездов прибывают вовремя – самый высокий показатель пунктуальности в Европе и основа, на которой эта маленькая альпийская страна строит свою репутацию инженерной точности и надежности.

Скептиков можно понять – они не разделяют швейцарского восторга по поводу поездов. Но есть ли здесь что-то более впечатляющее? Определенно да. На стометровой глубине под Женевой проложен туннель Большого адронного коллайдера – огромная кольцевая структура, которая пересекает франко-швейцарскую границу шесть раз на протяжении своих 27 километров. БАК – самая большая машина, созданная человечеством, и по сложности сравнима с Международной космической станцией или телескопом Хаббл. В этой трубе субатомные частицы разгоняются почти до скорости света с помощью сверхпроводящих магнитов, охлажденных до температуры ниже, чем в открытом космосе, и сталкиваются с невероятной точностью – как если бы две иглы, запущенные с расстояния 10 километров, встретились точно посередине. Эти столкновения воспроизводят условия, существовавшие через наносекунду после Большого взрыва, и помогают ученым лучше понимать фундаментальные законы физики.

Большой адронный коллайдер – безусловно, впечатляющая машина. Но организация, которая его создала, – не менее выдающееся достижение. ЦЕРН, Европейская организация ядерных исследований, – одно из самых авторитетных научных учреждений в мире и образец того, как должно выглядеть международное научное сотрудничество. В эпоху, когда мир в сфере исследований и разработок становится все более разобщенным из-за страхов, что какая-то страна может вырваться вперед в ключевых технологиях, ЦЕРН совершает почти невозможное: объединяет государства, включая заклятых врагов, чтобы консолидировать ресурсы и экспертизу ради фундаментальной науки. Когда я спросил Йошуа Бенжио, самого цитируемого в мире специалиста по компьютерным наукам, похож ли их амбициозный проект создания общеканадских институтов ИИ на ЦЕРН, он с грустью ответил: «Хотелось бы!»[236]

Роль ЦЕРН и подобных институтов не сводится только к науке. Они часто становятся колыбелью новых технологий. В США военные играли ключевую роль в создании базовых технологий, которые потом попадают в мирную жизнь: интернет, GPS, микроволновки, радары – самые известные примеры. В Европе военные меньше способствовали технологическим прорывам. Во-первых, у них просто меньше денег. Бюджет DARPA превышает 4 млрд долларов, а у европейского аналога – Объединенной европейской инициативы прорывных технологий (JEDI) – максимум 100 млн евро. Но дело не только в финансах. У Европы давно неоднозначная позиция по военным тратам. Здесь предпочитают масштабные научные проекты вместо оборонных исследований – в надежде, что институты вроде ЦЕРН смогут порождать новые технологии не хуже крупных военных ведомств – подход, который отражает пацифистский настрой региона.

Это не ограничивается только ЦЕРН. Европа финансирует и другие крупные научные инициативы – в надежде, что побочные технологии помогут континенту укрепить конкурентные позиции. Международный экспериментальный термоядерный реактор (ITER), крупнейший в мире проект по изучению термоядерной реакции, сейчас строится на юге Франции – его стоимость превышает 20 млрд евро. Миллиардные проекты Blue Brain и Human Brain, нацеленные на изучение мозга и, как ЦЕРН, базирующиеся в Швейцарии, преследуют похожие цели.

Это не просто абстрактные сценарии. Исследования ЦЕРН нашли применение в таких разных областях, как магнитные технологии, криогеника, терапия рака и медицинская визуализация. Но главное – это Всемирная паутина. Именно работая в ЦЕРН в 1989 году, британский ученый Тим Бернерс-Ли изобрел веб, первоначально задуманный как способ для ученых ЦЕРН и других организаций легче обмениваться информацией. Именно в Женеве на компьютере NeXT Бернерса-Ли заработал первый в мире веб-сайт info.cern.ch. Революция, начавшаяся в Женеве, теперь стала глобальной – более половины всего человечества подключено к Сети. Тот факт, что первый в мире веб-сайт имел домен не. com, не. net и даже не. gov, а. ch, что означает Confederatio Helvetica – латинское название Швейцарии, – красноречиво говорит об огромной, но скромной роли этой небольшой альпийской страны в создании революционных технологий.

Как и в случае с железными дорогами, здесь тоже проявляется гражданская сознательность. В 1992 году, когда в мире существовало менее 50 веб-серверов, Бернерс-Ли столкнулся с выбором: запатентовать изобретение для ЦЕРН, что было бы стандартным решением, или уйти и создать коммерческую компанию. Обсуждались даже вопросы ценообразования такого сервиса. Но в конечном счете он решил сделать его открытым и свободно доступным, а ЦЕРН отказался от права на интеллектуальную собственность[237]. Это в значительной степени объясняет, почему веб получил стремительное развитие, в то время как конкурирующий сервис Gopher, который изначально был гораздо более популярным и более совершенным технически, чем Всемирная паутина, но взимал лицензионную плату, пришел в упадок. Тим Бернерс-Ли позже заметил: «Если бы технология была закрытой и находилась под моим полным контролем, она, вероятно, не получила бы развития. Нельзя предлагать что-то как всеобщее пространство и одновременно сохранять контроль над ним»[238]. Когда его чествовали на Олимпийских играх 2012 года в Лондоне, он появился на сцене и написал в Twitter: «Это для всех».

Ускорители частиц кажутся загадочной, сложной для понимания технологией, но на самом деле их довольно много – согласно одним данным, более 30 тыс., и Большой адронный коллайдер – самый крупный из них. Однако и в этой довольно специализированной области разворачивается международная конкуренция. ЦЕРН планирует еще более масштабный проект – Будущий кольцевой коллайдер (FCC), тоже в Женеве, который с окружностью 91 километр будет втрое больше БАК и в 10 раз мощнее. Чтобы не остаться в стороне, Китай

Конечно, ЦЕРН – это совместный международный проект с участием более двух десятков стран. Но у Швейцарии есть и собственные ускорители частиц в Институте Пауля Шеррера в кантоне Аргау, и это чисто швейцарская инициатива. Кристиан Рюегг, возглавляющий институт, использует эти устройства для изучения квантовых свойств материалов путем их облучения высокоэнергетическими частицами. Институт также ведет онкологическую клинику, где протонными пучками воздействуют на опухоли в глубине тканей, разрушая их и сохраняя здоровые ткани, – это более щадящий метод по сравнению с агрессивными видами терапии. В институте работают и другие масштабные установки для научных экспериментов, которые помогли создать технологии будущего: приборы для космических агентств США, Европы и России, определяющие радиацию в космосе, и методы радиоуглеродного анализа для датировки археологических открытий.

Этот институт с годовым бюджетом полмиллиарда долларов – лишь один пример того, какое значение Швейцария придает научным исследованиям. Эта небольшая страна лидирует по числу научных публикаций на человека, по количеству патентных заявок в расчете на душу населения и, не считая небольших статистических аномалий вроде Сент-Люсии, по числу Нобелевских премий на душу населения. Швейцария также входит в пятерку стран, которые больше всего тратят на исследования и разработки относительно ВВП.

Но эта страсть к научным исследованиям не всегда сочеталась с умением получать коммерческую выгоду. Отчасти это культурная особенность. Швейцарское научное сообщество, традиционно сдержанное, всегда придерживалось более высоких стандартов, чем в других местах, когда речь заходит о проблемах столкновения интересов, предпочитая держать здоровую дистанцию от прибыльных предприятий. «Это не было встроено в образ мышления людей», – говорит мне Рюегг[239]. Но это постепенно меняется. Рядом с кампусом Института Пауля Шеррера создается новый инновационный парк – один из шести в Швейцарии, где предприниматели смогут начать работу, чтобы превратить исследования института в практические решения. Он берет пример со Стэнфордского исследовательского парка, построенного в 1951 году, который стал первоначальным катализатором превращения университета из исследовательского института в предпринимательскую школу. Рюегг ожидает, что инновационный парк будет производить не потребительские приложения и гаджеты, а станет центром стартапов передовых технологий в материаловедении и инженерии. «Следующий Uber здесь точно не появится», – говорит он.

Научные достижения Швейцарии основаны на университетской системе, которая считается одной из лучших в мире. Рюегг получил степени бакалавра и магистра по физике в Швейцарской высшей технической школе Цюриха (ETH) – учебном заведении, которое играет ключевую роль в научном и инженерном сообществе не только Швейцарии, но и всей Европы. Она широко признана лучшим техническим университетом за пределами США и Великобритании, постоянно входит в рейтинги десяти лучших университетов мира и пяти лучших в Европе. Среди бывших студентов – Альберт Эйнштейн, получивший здесь степень бакалавра и занявший унизительное предпоследнее место в группе, и Джон фон Нейман, который создал математическую базу квантовой механики, – человек, о котором часто говорили, что, если большинство математиков доказывают то, что могут, фон Нейман доказывает то, что хочет.

ETH может соперничать с лучшими университетами англоязычного мира, хотя в некоторых важных аспектах работает кардинально иначе. Самое очевидное различие – намного более доступная стоимость. Стоимость обучения в бакалавриате ETH составляет около 1500 долларов, фиксированная сумма для всех программ обучения. Это превратило его в центр притяжения способных людей не только из Швейцарии, но и со всего мира, и многие иностранные студенты не уезжают, а создают здесь собственные компании. «Я был очень рад возможности учиться здесь и платить в разы меньше, чем в Массачусетском технологическом университете или Стэнфорде, которые я тогда не мог себе позволить, – рассказал мне Максимилиан Босфельд из Гамбурга. Он приехал в Швейцарию учиться в ETH в бакалавриате, но остался и основал аэрокосмическую компанию Wingtra – производителя дронов из Цюриха. – Это лучший университет в Европе, особенно по робототехнике»[240].

Открытость и демократичность – важные для швейцарцев ценности – проявляются в ETH не только в этом. В США и Великобритании доля принятых студентов – ключевой критерий измерения престижности. Чем большему количеству студентов университет может отказать в поступлении, тем выше его статус. Поступление в ETH на бакалавриат фактически открытое. Университет законодательно обязан принимать всех со швейцарским аттестатом, поэтому процент зачисления местных студентов составляет практически 100 %. Как же тогда поддерживается академический статус и престиж? В США отбор происходит до поступления в университет, в Швейцарии – после. В лучшие американские университеты трудно поступить, но легко выпуститься; швейцарские вузы вроде ETH устроены наоборот. В Гарвардском колледже выпускается 98 % студентов. В ETH более половины поступивших не добираются до окончания, а в некоторых дисциплинах, таких как математика, доля отсеявшихся еще выше.

И поэтому, хотя ETH доступен для всех, высокий уровень отсева, по сути, делает его очень избирательным учебным заведением. «Если ты плохой студент, ты не пытаешься поступить», – говорит Натали Касас, руководитель высокого ранга в Швейцарских федеральных лабораториях материаловедения и технологий, защитившая в ETH докторскую в области технологий улавливания углерода[241]. Она рассказывает мне, что из 150 студентов, начавших ее программу по химической инженерии, только треть добралась до окончания.

Что можно считать прогрессом: небольшое число университетов, постепенно ужесточающих отбор, или систему, способную обеспечить образование гарвардского качества в массовом порядке для всех желающих? Часто считается, что в высшем образовании есть конфликт между равенством и качеством – что расширение доступа неизбежно ведет к снижению качества. Но швейцарский опыт показывает: можно предоставить каждому возможность попробовать доказать, что он обладает нужными способностями для конкуренции с лучшими, причем практически бесплатно и без ущерба для академической репутации.

ETH – признанный институт с более чем полуторавековой историей. В последние годы к нему в рейтингах присоединился институт-побратим из франкоговорящей Швейцарии – Федеральная политехническая школа Лозанны, которая в текущем формате существует с 1969 года. Три десятилетия она находилась в сравнительной безвестности, пока ее положение дел не преобразилось под руководством Патрика Эбишера – нейроученого, который заработал основную часть научного авторитета в США, работая на факультете Брауновского университета. Эбишер возглавлял школу 16 лет, с 2000 по 2016 год, – нетипично долгое президентство для европейского университетского лидера. За это время он поднял положение школы от активного, но заурядного учреждения до вхождения в топ-20 инженерных вузов мира. Известный особенно умением собирать пожертвования, Эбишер привлекал более 200 млн евро в год к концу своего срока – огромная сумма по стандартам континентальной Европы. Благодаря этому Федеральная политехническая школа Лозанны теперь может похвастаться одними из лучших научно-исследовательских объектов в мире, включая термоядерный реактор в кампусе – один из немногих в Европе.

Когда большинство континентальных университетов все еще считали себя сугубо академическими заведениями, Эбишер сознательно решил построить школу по модели университетов с предпринимательским уклоном вроде Стэнфорда. «У него были Нобелевские премии, но также были Google и Genentech», – говорит он мне[242]. Венчурные инвестиции в стартапы школы, которых практически не было, когда

Но в мире, в котором технологические сверхдержавы вроде США и Китая могут задействовать огромные ресурсы для закрепления своих позиций в отраслях будущего, где может найти свою нишу такая страна, как Швейцария, намного меньшая по размеру, с населением, сопоставимым с Нью-Йорком? Ответ Эбишера – здравоохранение. «Посмотрите на здравоохранение в США – оно находится в упадке, – говорит он. – Они тратят 18–19 % ВВП на здравоохранение, а ожидаемая продолжительность жизни падает. Это абсурд». Китаю тоже предстоит проделать долгий путь, прежде чем его продуктам в высококлассной медицине, где качество имеет первостепенное значение, станут доверять. «Я всегда привожу этот пример: если бы вам нужно было имплантировать что-то в мозг или глаз и есть выбор между китайским и швейцарским изделием, я бы выбрал швейцарское», – добавляет Эбишер.

Поступая таким образом, Швейцария использовала бы свои традиционные сильные стороны. Две из пяти крупнейших фармацевтических компаний мира – Roche и Novartis – швейцарские. Базель, где они базируются, – самый важный город в мировой фармацевтической индустрии, дом для 13 из 100 крупнейших компаний в области наук о жизни. Швейцария – второй по величине экспортер фармацевтических препаратов в мире, и эта отрасль составляет почти половину всего швейцарского экспорта. Эти традиционные фармацевтические гиганты также скупают новые компании по всему миру, укрепляя позиции Швейцарии в развивающемся биотехнологическом секторе. Genentech из района залива, ранний пионер, который широко считается первой и, возможно, самой важной биотехнологической компанией в мире, полностью принадлежит Roche – швейцарской транснациональной корпорации.

И с помощью этих приобретений швейцарские фармацевтические гиганты надеются увеличить свою значимость не только для медицины, но и для современной жизни в том виде, в каком мы ее знаем, где их присутствие на протяжении большей части прошлого века было повсеместным, но часто незаметным. Мало кто знает, что валиум, первый препарат-блокбастер, который с 1960-х по 1980-е годы был самым назначаемым лекарством в Америке, был разработан в лаборатории Roche. Это была первая таблетка, которая перешагнула медицинские границы и стала своего рода культурной иконой, символом жизни середины XX века и сопутствующих ей тревог, которые она должна была преодолеть. «Маме нужно что-то сегодня, чтобы успокоиться, – поется в хите Rolling Stones 1966 года “Mother’s Little Helper”. – И хотя она не совсем больна, есть маленькая желтая таблетка»[243]. В фильме Вуди Аллена 2011 года «Полночь в Париже», когда сценарист Гил путешествует во времени в Париж 1920-х годов, у него происходит встреча с убитой горем женой писателя Скотта Фицджеральда Зельдой, которая собирается прыгнуть в реку. Гил предлагает ей валиум. Зельда: «Я никогда не слышала о валиуме, что это?» Гил: «Э-э, это таблетка будущего». И именно в лабораториях Sandoz в Базеле, которые позже стали Novartis, швейцарский химик Альберт Хофманн во время Второй мировой войны синтезировал ЛСД – еще одно соединение, которое стало культурной силой, определившей целую эпоху.

Валиум и ЛСД были не столько лекарствами, предназначенными для лечения болезни, что до сих пор считалось единственной целью фармацевтических препаратов и построенной вокруг них индустрии, сколько фармакологическим выбором образа жизни. В будущем такого будет только больше. Эбишер думает, что появится целый ряд веществ – не совсем лекарств, но и не совсем добавок, а чего-то среднего, служащего профилактическим, а не лечебным целям, что станет частью нормального здорового образа жизни. Он видит эти продукты как среднесложные оздоровительные препараты, доступные дома, что-то вроде Nespresso – домашних кофемашин, также швейцарского изобретения, которое покорило мир. Долголетие, конечно, является основным фокусом для хорошо финансируемых американских компаний вроде Altos и Calico, но, по мнению Эбишера, они выбрали неправильный подход. «Все они думают как фармацевты», – говорит он. Будущее борьбы со старением – это постоянные незначительные улучшения повседневного образа жизни, а не инвазивные медицинские вмешательства, и это, для Эбишера, отличает швейцарский подход от американского. «Пусть они работают над долголетием, а мы будем работать над периодом здоровой жизни», – говорит он.

В 1992 году, проведя 10 лет в академической среде США, Эбишер отказался от возможности получить именную кафедру в Гарварде и вернулся в Швейцарию. В этом не было ничего необычного. Многие из лучших выпускников швейцарской системы образования попадают в престижные организации в академической сфере и промышленности в США и Великобритании, но, достигая зрелости, возвращаются домой. В этом они отличаются от профессионалов, которые эмигрируют из других мест в Европе и Азии и часто уезжают за лучшими возможностями за океан и больше не думают о возвращении. Причина обычно в качестве жизни в Швейцарии, которое выгодно отличается практически от любого другого места в мире. Бесплатные школы, отличное здравоохранение, воздух, которым можно дышать, безопасные улицы. Цюрих и Женева, два крупнейших города страны, входят в пятерку самых комфортных для жизни.

Эбишер объясняет это во многом спокойной политической системой страны, которая поддерживала сотни лет политической стабильности. «Швейцария – единственная страна, которая смогла укротить политические амбиции благодаря крайней децентрализованности системы», – говорит он. Политика редко фокусируется на отдельных людях, а главная исполнительная власть принадлежит комитету из семи человек, известному как Федеральный совет, а не одному главе государства. Президентская должность по большей части формальная, и нередко обычные люди даже не знают имени человека, занимающего высший политический пост страны. Швейцарские политики – даже на самом высоком уровне – известны относительной анонимностью и скромностью.

В 2014 году завирусилась фотография тогдашнего президента Дидье Буркхальтера, который спокойно печатал на своем телефоне, ожидая поезд на платформе без охраны, свиты или даже намека на то, что кто-то из окружающих знал, кто он такой. В 2018 году все СМИ обошла другая фотография – президента Алена Берсе, сидящего на тротуаре возле здания ООН в Нью-Йорке и делающего заметки между сессиями Генеральной Ассамблеи, при этом прохожие не имели ни малейшего понятия, что человек на тротуаре руководил одной из 20 крупнейших экономик мира. Еще в одном случае Дорис Лойтхард, одна из семи членов Федерального совета и бывший президент, была сфотографирована сидящей на ступеньках переполненного поезда, потому что не смогла найти место в вагоне.

Возглавив школу, Эбишер принялся набирать профессуру, которая отвечала аналогичным критериям: европейцы, которые получили то, что хотели от своего пребывания за границей, и ждали подходящей возможности вернуться домой. Одним из ключевых кадров стал Эдуар Буньон, выпускник ETH, который провел 18 лет в Кремниевой долине – сначала учился в Стэнфорде, потом стал

Марсель Салате, тоже выпускник ETH и Стэнфорда, также преподававший в Стэнфорде, – еще один швейцарец, покинувший родину, который со временем не смог устоять перед зовом дома. «Я всегда чувствовал, что у меня в груди два сердца – одно европейское/швейцарское, другое американское, – говорит он. – Американское – это дух предприимчивости, покорение новых горизонтов, что мне безумно нравится. А в Европе меня привлекает общественная сторона – люди держатся вместе в трудные времена, хорошая инфраструктура, живое человеческое общение. В конце концов я понял: одно из них проще брать с собой. Швейцарскую инфраструктуру в США не перевезешь, а американский дух в Европу – вполне. Поэтому я решил вернуться»[245]. Теперь Салате руководит лабораторией цифровой эпидемиологии в Федеральной политехнической школе Лозанны и организует Applied Machine Learning Days – важное мероприятие сообщества исследователей искусственного интеллекта в Европе.

Такое планомерное возвращение талантов укрепляет технический потенциал страны и часто выводит ее в мировые лидеры. В 2020 году, когда началась пандемия COVID, Буньон и Салате объединились для разработки швейцарского ответа на пандемию. Под руководством другого сотрудника школы, Кармелы Тронкосо, и в сотрудничестве с коллегами из ETH команда разработала протокол децентрализованного отслеживания контактов DP-3T, заложивший техническую основу для системы выявления и уведомления людей, потенциально контактировавших с инфицированными[246]. Apple и Google позже использовали DP-3T для своей совместной системы предупреждения о контактах GAEN, встроенной в iOS и Android и внедренной для миллиардов пользователей. Швейцария стала первой страной, запустившей приложение для отслеживания контактов на базе GAEN. Команда Федеральной политехнической школы Лозанны создала мировой эталон отслеживания контактов – на DP-3T основывались не только решения технологических гигантов, но и системы Австрии, Бельгии, Хорватии, Германии, Ирландии, Нидерландов и Португалии.

Как с поездами, университетами и здравоохранением, здесь тоже нашла отражение идея: технологии обязательно воплощают принципы общества, в котором они возникают. По всему миру появилось множество конкурирующих протоколов для отслеживания контактов. Сингапур создал BlueTrace, который приняли Австралия, ОАЭ и другие страны Азии. Европейский консорциум запустил паневропейскую систему PEPP-PT. Китай разработал национальную платформу. Все подходы были централизованными – собирали данные с телефонов пользователей в общую базу. DP-3T выгодно отличался децентрализованностью и защитой конфиденциальности, отражая две основные швейцарские ценности. Система работала через Bluetooth, а не GPS, фиксируя только близкое расстояние между людьми, но не точное местоположение. Телефон человека с положительным тестом отправлял анонимные оповещения напрямую соседним устройствам, не передавая информацию на центральный сервер. Это устраняло вероятность ведения властями детальных записей о больных и их перемещениях или массового сбора информации для целей, выходящих за рамки борьбы с кризисом. Риск оказался реальным – позже стало известно, что в Сингапуре спецслужбы использовали данные отслеживания контактов в расследовании преступлений[247].

Функции защиты конфиденциальности DP-3T отчасти стали причиной того, что крупные технологические компании выбрали именно этот протокол, причем вице-президент Google по Android Дэйв Берк специально отметил, что швейцарский протокол «лучше всех обеспечивает защиту конфиденциальности при отслеживании контактов»[248].

Салате добавляет: «Многие европейские правительства отказывались от децентрализованного подхода. Хотели централизованный. Это сильно потрясло меня. В итоге они поняли: решение принимают не они, а Google и Apple. Для них шок, но добро пожаловать в новый мир. Если бы они добились своего, у нас не было бы нынешнего протокола с защитой конфиденциальности. Меня это поразило, потому что я всегда считал: в Европе заботятся о конфиденциальности, а в США – не особо. События же разворачивались с точностью до наоборот. Европейские правительства хотели решение без защиты конфиденциальности – мол, конфиденциальность означает доверие к нам. А два американских технологических гиганта сказали: нет, мы встроим защиту в саму систему. Я больше не понимал, что есть что».

Последствия этого партнерства между компаниями из одной страны, университетами из другой и правительствами разных континентов выходят за рамки DP-3T. Это образец взаимодействия, который станет нормой. Салате, который был самым цитируемым ученым в швейцарских СМИ во время пандемии, отмечает, что этот опыт проливает свет на то, как будет выглядеть государственная политика везде. «Если я сейчас думаю о будущих кризисах, я не ожидаю, что государственные институты действительно смогут их решить», – говорит он.

Вернувшиеся специалисты – не единственный источник знаний мирового класса в Швейцарии. В стране необычно высокая доля иностранных ученых, работающих в университетах. Четыре из пяти сотрудников Федеральной политехнической школы Лозанны – иммигранты. «Не знаю, сколько стран на это согласились бы», – говорит Эбишер. По его словам, из-за своих размеров Швейцария вынуждена привлекать кадры со всего мира, чтобы не отставать от конкурентов: «Если не набирать извне, шансов нет». Научная репутация страны во многом держится на иностранных талантах – больше половины из 30 швейцарских Нобелевских премий получили ученые, которые работали в местных институтах, но родились за рубежом.

Одно из недавних звездных приобретений – Марина Вязовская, 40-летний математик родом из Украины, которая пришла в школу в 2017 году и сейчас работает профессором[249]. Весной 2022 года Вязовская получила медаль Филдса – высшее признание в математике. Она стала второй женщиной в истории награды и единственной среди живых за 88 лет существования премии. Вязовская, работа которой сосредоточена на наиболее эффективном способе упаковки шаров в заданном пространстве и которая получила образование на Украине и в Германии, отклонила предложение от Гарварда, чтобы занять должность в Федеральной политехнической школе Лозанны, где также преподает ее муж-физик. Она пополнила ряды выдающихся математиков, обосновавшихся в Швейцарии. Теперь в стране живут шесть лауреатов медали Филдса – все иммигранты, – которые продолжают заниматься наукой. До недавнего времени их было семь, но в 2023 году Венделин Вернер, французский математик немецкого происхождения, многолетний преподаватель школы, уехал в Кембридж. Это невероятная плотность математических талантов для такой маленькой страны – пожалуй, самая большая в мире. До любого из них можно доехать за три часа, а всего живых лауреатов Филдса меньше пятидесяти, причем активно работающих – еще меньше.

Переезжают сюда не только ученые. Швейцария обычно не воспринимается как страна иммигрантов – представление о себе, которое она решительно отвергает, – но доля иностранцев в ней выше, чем в странах, прямо заявляющих о себе как об иммигрантских, например

Их вклад не ограничивается только наукой. Выдающиеся достижения Швейцарии в бизнесе – тоже во многом заслуга иностранных специалистов. Nestlé, крупнейшую компанию и работодателя страны, главную движущую силу в деловой среде более века, основал Анри Нестле, немецкий политэмигрант. Swatch, крупнейшую часовую компанию в стране, да и вообще в мире, создал Николас Хайек, иммигрант из Ливана. Валиум, первый мировой блокбастер среди лекарств, спасший Roche от верного разорения, разработал Лео Штернбах, польский эмигрант. Иммигранты повлияли не только на бизнес, но и на культурную и интеллектуальную жизнь. Мать Роджера Федерера – из Южной Африки. Ленин и Троцкий, хоть и не были швейцарцами, провели в Швейцарии важные годы своей жизни и тем самым вписали эту маленькую страну в мировую историю.

Они были не единственными, кто, недолго пожив в стране, оставил свой след в истории. Самый известный пример – конечно, Эйнштейн, который создал теорию относительности, работая в Швейцарском патентном бюро в Берне, прежде чем уехать в Принстон. Еще один – Виталик Бутерин, который изобрел Ethereum, живя в Цуге, где до сих пор базируется фонд Ethereum. Статус Цуга как неожиданного места рождения второй по важности криптовалюты в мире сделал этот скромный город в Центральной Швейцарии одним из важнейших центров блокчейн-технологий, иногда называемым «Криптодолиной» – название, которое местные власти взяли на вооружение и даже разрешили жителям платить налоги криптовалютой.

Поток мигрантов не прекращается отчасти потому, что Швейцария исторически была не только нейтральной, но также открытой и толерантной страной. Здесь никогда не было репрессий и травли меньшинств, которые еще поколение назад были типичным явлением в политической жизни крупных европейских стран. Наоборот, страна традиционно принимала этнические меньшинства, бегущие от гонений в других частях Европы, а те привозили с собой таланты и энергию.

Самая ранняя, крупная и в экономическом плане важнейшая волна произошла в 1572 году, когда более 20 000 гугенотов – французских протестантов, исповедовавших кальвинизм, – были планомерно истреблены католиками в Париже во время Варфоломеевской ночи[250]. Французские гугеноты массово спасались бегством в соседние страны, многие поселились в Швейцарии. Само слово «беженец» (refugee) восходит к этому переселению протестантов в Швейцарию – к французскому réfugié, которое обозначало именно гугенотов, бегущих от гонений по религиозному признаку во Франции. Как этническая группа гугеноты известны отношением к труду и деловой проницательностью; среди выдающихся потомков гугенотов – Джон Рокфеллер, Генри Дэвид Торо и Уоррен Баффетт.

В Швейцарии новые переселенцы создали фундамент для отраслей, которыми страна известна сегодня, – часового дела, финансов и фармацевтики. Престижные женевские банки Pictet, Lombard Odier, Mirabaud и Bordier – все плоды переселения гугенотов. С тех пор Швейцария традиционно укрывает беженцев от политических репрессий, принимая множество людей, спасающихся от войн. За последнее столетие это были беженцы из Венгрии и Чехословакии, а в последнее время – из Украины и Афганистана.

Джеймс Брайдинг, автор книги «Сделано в Швейцарии» о корпоративной истории страны, отмечает, что сильно критикуемая политика банковской тайны Швейцарии изначально возникла из этого благонамеренного и принципиального желания защитить «частную сферу от государственных репрессий». Получившие политическое убежище могли незаметно депонировать привезенные ценности, не опасаясь, что их отберут. Частные банки вроде Pictet вывешивали на дверях инициалы вместо полных названий, а клиенты могли пользоваться скрытыми проходами с задней стороны. Ханс Баер, наследник банкирской семьи Julius Baer, пишет в автобиографии: «Случалось, клиент представлялся с бутылкой коньяка: „Меня зовут Хеннесси. Больше говорить не буду. Вот 300 000 долларов“. Мы охотно принимали деньги, благодарные за доверие». Николас Хайек, основатель Swatch, говорил, что «великая ценность Швейцарии в том, что она предоставляет беженцам физическое и финансовое убежище».

Гуманитарные традиции Швейцарии объясняют не только появление банковской тайны, но и статус страны как центра международных организаций. Первой был Международный комитет Красного Креста (МККК), учрежденный в 1863 году, который проложил путь для Женевских конвенций, широко считающихся началом современного международного гуманитарного права и основой для «современного многостороннего порядка, который ставит людей на первое место и отстаивает верховенство права над силой». Флаг организации – красный крест на белом фоне – зеркальное отражение швейцарского. МККК превратил Женеву в международный город, и она становится все более космополитичной. Здесь расположена европейская штаб-квартира ООН – крупнейший офис организации за пределами Нью-Йорка – и входящие в ее систему организации, такие как ВТО и ВОЗ. Швейцарию выбирают и другие международные неправительственные организации: Международный олимпийский комитет базируется в Лозанне, ФИФА – в Цюрихе. За этой волной международных организаций последовали частные транснациональные корпорации и глобальные технологические компании. Крупнейший инженерный центр Google за пределами США находится в Цюрихе, и именно здесь были разработаны Google Maps.

Но то, что в Швейцарии много иммигрантов, не означает, что она их любит. Отношение общества к наплыву иностранцев в лучшем случае двойственное, и противоречие между потребностью экономики и гуманитарным долгом принимать людей, с одной стороны, и желанием сохранить состав населения – с другой, постоянно вызывает споры в швейцарском обществе. Это настроение лучше всего выразил писатель Макс Фриш, который написал в 1965 году: «Мы хотели рабочих, а получили людей»[251]. В последние годы Швейцария усилила миграционное законодательство для просителей убежища и иностранных работников. Федеральная политехническая школа Лозанны и ETH, где иностранных студентов больше, чем швейцарских, утроили плату за обучение для зарубежных абитуриентов и рассматривают ограничения на прием иностранцев. Но ограничить приток мигрантов будет сложно. Швейцария, в отличие от других миграционных направлений, принимает людей главным образом из европейских стран – три четверти приезжают из ЕС. Доступ к европейскому единому рынку зависит от обоюдного желания соблюдать все четыре принципа свободного движения ЕС, включая передвижение людей. Имея ограниченное пространство для действий, власти пока действуют по обстоятельствам, и вряд ли здесь что-то изменится в обозримом будущем.

Международный облик Швейцарии определяют не только вернувшиеся и приехавшие, но и огромная зарубежная община. Каждый десятый швейцарец живет за границей – одна из самых высоких в мире долей эмигрантов. Эта группа настолько велика, что ее называют «27-м кантоном» или «5-й Швейцарией» – по аналогии с четырьмя языковыми регионами страны: немецким, французским, итальянским и романшским. Все эти передвижения местных жителей и иностранцев привели к тому, что идеи со всего мира сходятся на этом небольшом участке земли в сердце Европы. Некоторые из этих эмигрантов играют непропорционально большую роль в своих странах проживания, но при этом они настолько успешно адаптированы в свою среду, что их швейцарские корни часто забываются.

Луи Шевроле, Ханс-Йорг Висс и Гийом Пузаз – яркие представители трех поколений швейцарских предпринимателей, прославившихся за границей. Chevrolet считается истинно американским брендом, но корни у него швейцарские – в городке Ла-Шо-де-Фон, что во франкоязычной части страны. Там в 1878 году родился основатель компании Луи Шевроле. Этот

Есть и более оптимистичные истории. Когда Луи Шевроле уходил со сцены, в 1935 году в скромной семье в Берне родился другой швейцарский предприниматель, Ханс-Йорг Висс, которому суждено было заявить о себе в США. Отец продавал калькуляторы, мать была домохозяйкой. Висс изучал инженерное дело в ETH, затем в 1965 году получил степень MBA в Гарвардской школе бизнеса. Он добился большого успеха как основатель Synthes – производителя медицинского оборудования, которую продал Johnson & Johnson за 20 млрд долларов в 2012 году. Так началась его вторая карьера крупнейшего благотворителя и влиятельной фигуры за кулисами американской политики. Висс пожертвовал Гарварду более 700 млн долларов, что делает этого молчаливого швейцарского миллиардера, живущего в Вайоминге и редко дающего интервью, самым щедрым донором в истории университета. Даже такие громкие имена, как Марк Цукерберг с Присциллой Чан (519 млн), Кен Гриффин (500 млн) и Леонард Блаватник (200 млн), которых обычно называют главными благотворителями вуза, уступают Виссу – человеку, неизвестному большинству выпускников. 89-летний миллиардер в последние годы все чаще оказывается под прицелом правых групп и конспирологов всех толков, которые приписывают зловещие мотивы его, как они считают, чрезмерной роли в американской политике – новый Сорос, щедрый покровитель прогрессивных движений, которого New York Times назвала «одним из важнейших доноров либеральных организаций и все более влиятельной силой среди демократов»[253]. Согласно биографии Висса, написанной его сестрой, его цель – «интерпретировать американскую Конституцию в духе прогрессивной политики»[254]. Одному только либеральному фонду Sixteen Thirty Fund, который организует кампании по вопросам абортов, минимальной зарплаты и регистрации избирателей, он пожертвовал почти четверть миллиарда долларов. Висс также сыграл преобразующую роль в швейцарской технологической сфере, направив более полумиллиарда долларов на создание крупных научных институтов: Центра био- и нейроинженерии Висса в Женеве, Трансляционного центра Висса в Цюрихе и Академии природы Висса в Берне. Я потерял счет швейцарским предпринимателям в сфере глубоких технологий, которые рассказывали, что получили финансирование от фондов, связанных с Виссом, ни один из которых не требовал от них передать долю в компании. Это делает его крупнейшим частным спонсором швейцарских инноваций и исследований.

Текущее поколение швейцарских технологических предпринимателей возглавляет Гийом Пузаз, основатель Checkout.com – компании по обработке платежей, аналогичной американской Stripe, которая обслуживает крупные бренды типа Netflix и Siemens[255]. Когда в 2022 году компания привлекла миллиард долларов в раунде серии D при оценке свыше 40 млрд долларов, она на какое-то время стала самым дорогим стартапом в Европе. Пузаз оставил учебу в Федеральной политехнической школе Лозанны и переехал в Сингапур для запуска компании, которая затем перерегистрировалась в Лондоне. Этот уроженец Женевы вырос в бедности, а к 40 годам стал миллиардером. Теперь живет в Лондоне, но поддерживает крепкие связи с родиной, где располагается его семейный офис Zinal – названный в честь горной деревни в Швейцарии, отмечающей финиш изнурительной 31-километровой горной гонки. Это активный инвестор в швейцарские стартапы.

Истории этих эмигрантов стали возможными благодаря процветающей предпринимательской культуре Швейцарии, сделавшей эту небольшую страну ярким исключением по деловым показателям. 11 из 500 крупнейших компаний мира и 13 из 100 крупнейших европейских корпораций являются швейцарскими. Швейцария занимает восьмое место в мире по количеству компаний из списка Fortune 500 – замечательный показатель, учитывая ее размеры по сравнению с другими странами списка: США, Китаем, Японией, Германией, Францией, Южной Кореей и Великобританией. В пересчете на душу населения в Швейцарии больше всего компаний из списка Fortune 500 в мире: втрое больше, чем в США, и в 15 раз больше, чем в Китае. В отличие от других небольших богатых стран вроде Сингапура и Катара, построивших богатство на ограниченной экономической основе, Швейцария имеет всемирно известные компании в широком спектре отраслей: банковское дело (UBS и Credit Suisse), продукты питания (Nestlé), фармацевтика (Roche и Novartis), сырьевые товары (Glencore), страхование (Zurich и Swiss Re), часовое дело (Richemont, Patek Philippe, Hublot и Rolex), робототехника (ABB), гостиничный бизнес (Ritz) и шоколад (Lindt & Sprüngli и Barry Callebaut). Это феноменальные достижения для континентальной страны практически без природных ресурсов.

«Швейцария всегда умела использовать швейцарское качество как по-настоящему авторитетный международный бренд», – говорит Оливер Хаймес, партнер венчурного фонда Lakestar из Цюриха[256]. Со Швейцарией ассоциируется престижность, которая исторически делала ее компании менее уязвимыми для низкозатратной конкуренции извне. Китайской компании, вероятно, несложно было бы выпустить продукт, технически аналогичный предложениям Rolex или IWC, и продавать его гораздо дешевле. Но это не сработало бы. Китай экспортирует в 30 раз больше часов, чем Швейцария. Тем не менее в 2023 году швейцарская часовая индустрия получила 28 млрд долларов выручки, а китайская – лишь 2 млрд[257]. Разница в том, что средняя цена китайских часов составляет 4 доллара, швейцарских – 1679 долларов. Такое преимущество бренда трудно превзойти. «Швейцарское качество стало самостоятельным брендом, – пишет Джеймс Брайдинг, автор «Сделано в Швейцарии». – И это может быть самым ценным и устойчивым сравнительным преимуществом страны».

Новое поколение швейцарских потребительских брендов также использует положительные ассоциации со страной. Наиболее заметным из них является ON – бренд спортивной одежды, который с момента запуска в 2010 году стал одним из самых быстрорастущих брендов образа жизни в мире. Компания, поддерживаемая Роджером Федерером, который является одновременно инвестором и послом бренда, сейчас стоит более 11 млрд долларов. Успеху ON способствовало стирание границ между спортом и повседневной жизнью в современной культуре. «За последние годы спорт стал новой униформой, – рассказывает основатель компании Давид Аллеманн. – Если раньше основными модными архетипами были военная униформа, классический пиджак и пальто – тоже военного происхождения, то теперь это худи, спортивные штаны, леггинсы и кроссовки»[258]. Аллеманн считает, что Швейцария имеет прямое отношение к успеху компании: в маленькой стране легче заметно выделиться, чем на огромных рынках вроде американского, где такой стартап просто потонул бы в общем потоке. Кроме того, есть бренд «Швейцария» – врожденное преимущество каждой швейцарской компании. «Мы создаем премиальный спортивный бренд с акцентом на спорте и премиальности, – говорит Аллеманн. – И эта премиальность тесно ассоциируется со Швейцарией. Инженерное дело тесно ассоциируется

Если премиальность – один аспект бренда Швейцария, то доверие и осмотрительность – другие. Патрик Эбишер отмечает, что качество и надежность стали ключевыми элементами швейцарского бренда: «Швейцария – это доверие, репутация и есть бренд», – говорит он. Это превратило страну в центр компаний, играющих важную роль в том, что профессор Федеральной политехнической школы Лозанны Эдуард Буньон называет «протоколами доверия мировой торговли». Их присутствие повсеместно, но скрыто, поскольку вся бизнес-модель основана на секретности. Яркий пример такой компании – SICPA, столетняя семейная фирма, не котирующаяся на бирже и не допускающая внешних акционеров. Изначально она поставляла чернила для удостоверений личности, паспортов и защищенных материалов, обеспечивая безопасность большинства мировых банкнот, включая доллар, евро и швейцарский франк. Затем расширилась в смежные области: отслеживание контрафакта и технологию цифровых печатей для реестров. Компания – крупный спонсор кампуса unlimitrust в Прийи, промышленной зоне под Лозанной. Этот обширный комплекс служит инкубатором стартапов, развивающих «экономику доверия» – экосистему, поддерживаемую кантональным правительством и Федеральной политехнической школой Лозанны.

Более поздний участник этой сферы – ID Quantique, женевская компания квантовых технологий, помогающая организациям защищать данные с использованием квантово-устойчивого сетевого шифрования. С 2007 года технология ID Quantique защищает избирательный процесс в Женеве, обеспечивая безопасное соединение между центральной станцией подсчета голосов и правительственным центром данных. Основатель компании Грегуар Рибордю отмечает, что квантовые технологии гораздо более развиты и готовы к рынку, чем принято считать, и их значимость растет в связи с необходимостью защиты от «ретроспективной уязвимости»: большая часть конфиденциальных данных мира сейчас защищена традиционными методами шифрования, которые легко взломать квантовыми компьютерами, появление которых не за горами. Поэтому организации должны готовиться заранее и усиливать шифрование существующих данных в ожидании более мощных систем. «Мы опередили время на пятнадцать лет», – говорит Рибордю, но теперь квантовая безопасность развивается, поскольку громкие утечки данных вроде взлома Sony показывают: когда организации понимают, что они уязвимы перед новыми угрозами, уже слишком поздно. Поэтому защита систем от будущих угроз становится для корпораций все более важной задачей[259].

У Швейцарии богатая история крупных компаний и здоровая экосистема новых стартапов. Но ни один из них не дорос до размеров всемирно известных предшественников вроде Nestlé и Novartis. Почему? Этот вопрос я задаю Анье Кениг, руководителю венчурного фонда Novartis в Базеле. По ее словам, проблема в основном в финансировании. Швейцарские компании легко получают небольшие суммы для старта, но им сложно привлечь крупные деньги с публичных рынков, необходимые для роста. Причины здесь две. Первая – в Европе нет аналога Nasdaq, технологической биржи с мягкими требованиями к листингу, где молодые компании могли бы легче привлекать публичные средства. Европейский фондовый рынок крайне раздроблен: 41 биржа против трех основных в США. Это размывает и без того ограниченный венчурный капитал между множеством конкурирующих центров. «Главное, о чем должна думать Европа, – создание европейского Nasdaq, чтобы иметь возможность удерживать компании в Европе и устойчиво их развивать. Кто-то должен взять лидерство, – говорит Кениг. – Швейцария вполне может попробовать, так как у нее довольно сильный банковский сектор»[260]. Вторая причина – Швейцария не в ЕС, что ограничивает доступ к европейскому финансированию. Крупнейший механизм – Европейский инвестиционный фонд, инвестирующий в венчурные фонды континента. Но деньги идут с ограничениями: большинство средств этого фонда должны направляться в компании ЕС. Швейцарские компании остаются за бортом и конкурируют за ограниченные средства, которые венчурные фонды выделяют на внешние инвестиции, а это очень конкурентная сфера. «Швейцарские компании напрямую конкурируют с американскими, – объясняет Кениг. – В Европе швейцарские компании более чем конкурентоспособны, но соревноваться с США непросто. Главная проблема Швейцарии – прояснить отношения с европейскими механизмами финансирования».

Глава 7. Новый миттельштанд

У Германии богатая история авиации. Она начинается с Отто Лилиенталя, немецкого пионера авиации XIX века, известного как «летающий человек», который разработал одни из первых планеров, способных к продолжительным и многократным полетам[261]. Компания Лилиенталя, Maschinenfabrik Otto Lilienthal, была первой в мире авиационной компанией, а его Lilienthal Normalsegelapparat, что по-немецки означает «нормальный парящий аппарат», стал первым в мире летательным аппаратом серийного производства.

Лилиенталь совершил более 2000 полетов, пока не разбился насмерть в августе 1896 года. Ему было всего 48 лет. Его последними словами, также высеченными на надгробии, были: «Opfer müssen gebracht werden!» («Жертвы должны быть принесены!») Преждевременная смерть Лилиенталя помешала ему достичь цели моторного полета. Но его смелые эксперименты стали прямым вдохновением для братьев Райт, которым удалось первыми совершить этот подвиг. Уилбур Райт сказал о Лилиентале:

Никто не превзошел его в способности привлекать новых энтузиастов; никто не превзошел его в полноте и ясности понимания принципов полета; никто не сделал так много для убеждения мира в преимуществах изогнутых крыльев; и никто так не способствовал переносу проблемы человеческого полета под открытое небо, где ей и место… он, безусловно, величайший из предтеч, и мир у него в долгу.

Немцы внесли и другой важный вклад в раннюю авиацию. Ракета V2, разработанная Вернером фон Брауном во время Второй мировой войны, была первым искусственным объектом в космосе. Позже фон Браун был пойман войсками союзников и перевезен в США в конце войны в рамках операции «Скрепка» – секретного правительственного плана по привлечению более тысячи немецких ученых в США для работы над военными технологиями[262].

Бывший немецкий националист быстро освоился в новой роли американского патриота. Фон Браун теперь считается отцом американской космической программы – человеком, наиболее ответственным за вхождение США в космическую эру. Он спроектировал все ключевые ранние ракеты: Jupiter-C, выведшую Explorer-1 – первый американский спутник; Redstone для проекта «Меркурий», отправившего первого американского астронавта на орбиту; и мощную Saturn-V для миссий «Аполлон», высадивших людей на Луну. Реактивное движение в принципе немецкое изобретение. Первый гражданский реактивный самолет Heinkel He 178 (1939) и первый реактивный истребитель Messerschmitt Me 262 (1941) также были созданы в Германии. Но после этих ранних триумфов Германия уступила свое превосходство в авиации США. Сегодня четыре из пяти крупнейших авиастроительных компаний мира и все пять самых дорогих космических компаний – американские.

Lilium – аэрокосмическая компания из Мюнхена, названная в честь Отто Лилиенталя, – стремится восстановить позиции Германии в авиации. Компанию основали в 2015 году четыре выпускника Технического университета Мюнхена – ведущей в стране школы аэрокосмической инженерии. Lilium производит компактные электрические самолеты, известные как eVTOL – электрические летательные аппараты вертикального взлета и посадки.

Lilium оседлала следующую большую волну в авиации. Сейчас воздушный транспорт применяется главным образом для перелетов между городами и континентами. eVTOL обещают сделать полеты реальной альтернативой на коротких расстояниях – внутри городов и пригородов. Эти небольшие электрические аппараты могут взлетать

Фюзеляж Lilium Jet немногим больше стандартного внедорожника. В нем помещается до шести пассажиров, и он может пролететь 175 километров на одной зарядке – примерно такой же запас хода, как у среднего электромобиля. В планах – аппараты с большей дальностью. Он не выделяет углекислый газ и тише обычных самолетов. Со своими плавными изгибами, минималистичным интерьером и сенсорным управлением Lilium вполне соответствует заявленному статусу воздушной Tesla.

«Мы хотели доказать, что это можно сделать здесь, – сказал мне Даниэль Виганд, молодой и харизматичный сооснователь компании. – Если Илон может построить SpaceX в США, почему мы не можем построить это здесь?»[263]

Этот идеализм подвергся серьезному испытанию. Когда Lilium вышла на биржу в 2021 году, ее оценили в 3,3 млрд долларов – один из крупнейших выходов на биржу немецкой технологической компании в истории. С тех пор она потеряла 80 % стоимости. Самый тяжелый кризис случился в 2023 году, когда акции упали ниже доллара и замаячила угроза исключения с Nasdaq. Катастрофу удалось предотвратить, обеспечив в последний момент денежное вливание 175 млн долларов от Tencent. Скептицизм вокруг компании также усилился из-за задержек с массовым выпуском летательных аппаратов.

Перед лицом растущих трудностей Виганд, основавший компанию с убеждением, что великие свершения в Германии возможны, порой сомневается: а правда ли они возможны? «Оглядываясь назад, думаю, в каком-то смысле мы доказываем, что это возможно, поскольку мы все еще существуем. С другой стороны, в некоторых аспектах мы показали, что это сложная среда, – говорит он. – Недостаточно денег, недостаточно капитала для роста, недостаточно культуры принятия рисков. Сотрудники в Германии более консервативны, и не каждый решается поменять комфортную работу в хорошей компании на рискованную авантюру стартапа».

Lilium отражает как прогресс Германии в создании более благоприятной среды для высокорисковых предприятий, так и вызовы, стоящие перед самыми амбициозными компаниями. Самый избитый вопрос европейской индустрии: почему континент не создал ничего подобного Apple или Google – крупную технологическую компанию мирового масштаба, известную от Чили до Японии? И все ответы на него так или иначе приходят к тому, о чем говорит Виганд: капитал и культура. Среда слишком застойная, недостаточно денег для рискованных предприятий, недостаточно предпринимателей с дерзкими новыми идеями. Lilium была в первой волне компаний, которые начали менять правила игры.

«У Lilium есть шанс совершить значительный прорыв, – говорит Франческо Шортино, основатель Proxima, стартапа термоядерной энергии в Мюнхене. – Оказалось, что воплотить идею в жизнь сложнее и дороже, чем многие думали поначалу, но компания все равно потрясающая»[264].

Lilium, может быть, еще только предстоит изменить понимание того, что значит летать. Но эта компания уже изменила стартап-культуру Мюнхена. Когда 10 лет назад она только появилась, ничего особенного в городе не происходило. Сегодня же Мюнхен может по праву претендовать на звание столицы глубоких технологий Европы, создавая стартапы во всех областях – от роботов до ракет и автономных автомобилей. «Многие основатели говорили мне: мы сделали это здесь, потому что видели, что вы все еще живы и здоровы», – говорит Виганд. Остальные, похоже, согласны. «С точки зрения экосистемы это очень хорошо, – отмечает Шортино. – Это делает всех нас более амбициозными».

Как единое политическое образование в современном виде Германия появилась в конце Франко-прусской войны, когда 18 января 1871 года в Зеркальном зале Версальского дворца под Парижем Отто фон Бисмарк провозгласил о создании новой Германской империи. Новый германский кайзер Вильгельм I наложил огромные репарации на побежденную Францию. Почти 5 млрд франков – четверть французского ВВП – Франция выплатила Германии контрибуциями меньше чем за три года. Часть этих денег пошла на финансирование новых предприятий.

«После победы над французами у кайзера было много денег, – рассказывает Рафаэль Лагуна, директор-основатель Федерального агентства прорывных инноваций SPRIND в Лейпциге. – Их использовали, чтобы помочь профессорам создавать компании. Так появились химическая, фармацевтическая, автомобильная промышленности – все за 20–30 лет. Правительство вложило миллионы немецких марок – сегодня это были бы миллиарды»[265].

Масштабные инвестиции кайзера положили начало тому, что в Германии называют «эпохой грюндерства» – времени преобразующего экономического бума, который привел к созданию десятков новых отраслей и сотен предприятий. Практически все компании, ставшие символом немецкой промышленности даже сегодня, – Siemens, Bayer, BASF, Deutsche Bank, Allianz, Bosch, Braun, BMW, Mercedes, – появились как прямое следствие грюндерства в конце XIX века.

Эти инвестиции позволили Германии конкурировать практически во всех отраслях, построенных на новых технологиях начала XX века. В 1886 году в Мангейме Карл Бенц и Готлиб Даймлер изобрели первый в мире автомобиль. В 1890-х годах в Страсбурге Карл Фердинанд Браун создал одни из первых версий телевидения. А в 1941 году в Берлине Конрад Цузе построил первый в мире полнофункциональный программируемый цифровой компьютер Z3.

Во многом благодаря грюндерству Германия 100 лет назад уверенно входила в тройку наиболее технологически развитых стран мира вместе с США и Великобританией. Страна превосходно справлялась с разработкой и коммерциализацией технологий начала XX века – радио, телевидения, автомобилей, самолетов. Но когда речь заходит о технологиях конца XX века – компьютерах, интернете, мобильных телефонах, – о ней практически не говорят. Почему?

Зависит от того, кого спрашивать. В Германии я получил два очень разных и противоречивых ответа. Первый очевиден. Германия пережила слишком много исторических потрясений в прошлом столетии. Она была главным театром всех трех крупных конфликтов, определивших эпоху: двух горячих войн и одной холодной. Страна была слишком поглощена геополитическими событиями, чтобы сосредоточиться на технологиях и промышленности. Потрясения сказались на немецкой психике: «Можно готовиться к худшему, но никто в мире никогда не видел, как это худшее действительно наступает. А Германия видела, – говорит Кристиан Фольман, основатель C1 – стартапа, занимающегося зеленой энергетикой в Берлине. – Германия видела, как абсолютный кошмар, абсолютно худший сценарий, стал реальностью, и это сформировало наше восприятие риска. Мы единственные знаем, что самый худший сценарий действительно может произойти». Он добавляет: «Думаю, это нас сдерживает. Немцы склонны иррационально избегать риска – это уже не рационально. Это представляет большую проблему для новых технологий, ведь они по определению связаны с риском»[266].

Другое, диаметрально противоположное объяснение состоит в том, что Германия не столько психологически травмирована, сколько «сыта и довольна». Страна прошла через многое, справилась со всем легко и вышла победителем. В конце Второй мировой войны Германия потеряла 10 % населения, 40 % всего жилья, треть промышленного потенциала. Ее валюта вместе с экономикой в целом практически рухнула. Сегодня это крупнейшая экономика Европы, четвертая по величине экономика в мире и третий по величине экспортер в мире. Страна

«Почему мы отстаем? Потому что у нас все в порядке, – говорит Рафаэль Лагуна. – Богатая страна, правда? Зумеры – совсем не то, что дети 80 лет назад, когда Германия лежала в руинах. Я рос с установкой: создавай пользу для общества, работай, вставай в шесть утра и делай свое дело. А они говорят: у меня одна жизнь. Поработаю 24 часа – хватит денег на неделю, остальное время буду делать то, что действительно люблю. Конечно, с таким настроем прорывные отрасли не создашь».

Какими бы ни были действительные причины относительного ослабления позиций Германии в создании и коммерциализации новых технологий, итог таков: страна видит себя как мощную промышленную державу, которая каким-то образом утратила ориентиры в цифровую эпоху. 100 лет назад, когда США создали Ford, General Motors и General Electric, Германия ответила BMW, Benz и BASF. Но пока США десятилетие за десятилетием производили Apple, Google и OpenAI, Германия изо всех сил пыталась поспевать. И теперь она хочет это изменить.

Институциональным инструментом для реализации этих изменений является Федеральное агентство прорывных инноваций SPRIND, созданное немецким правительством в Лейпциге в 2019 году. Агентство получило четкий мандат на продвижение и финансирование прорывных инноваций или, иными словами, на запуск второй эпохи грюндерства. Рафаэль Лагуна, директор-основатель агентства, говорит, что оно создано по образцу DARPA, пересмотренному и обновленному для XXI века и без военной составляющей.

Основная роль агентства – заполнить пробел в финансировании между исследованиями и коммерциализацией новых технологий, который Лагуна называет «долиной смерти». «Думаю, мы неплохо занимаемся наукой, – говорит он. – Фундаментальные исследования? С ними все отлично. Но с внедрением в промышленность дела обстоят плохо». Немецкая наука действительно в хорошем состоянии. Страна занимает третье место после США и Великобритании по числу нобелевских лауреатов в науках. В пересчете на душу населения она опережает даже США.

У Лагуны солидный бюджет в миллиард евро. Он как благожелательный венчурный капиталист, которому не нужно брать долю в компаниях и проектах, куда он инвестирует. «Нам не нужен возврат на инвестиции, – говорит он. – Но нужно создавать отдачу для людей и индустрии, которые будут работать в нашей стране, – это на несколько уровней выше». Агентства типа DARPA теперь повсюду: у Швеции есть Vinnova, у НАТО – DIANA, у Японии – Moonshot R&D. Но SPRIND отличается тем, что его географический охват не ограничен Германией или Европой. Он охватывает весь мир. «У кого лучшая идея, того и поддержим», – говорит Лагуна.

ДНК-оригами – одна из технологий, получивших финансирование SPRIND. ДНК, основной строительный блок жизни, можно складывать подобно миниатюрной бумаге, создавая двух- или трехмерные наноструктуры. Более двух десятилетий ее используют для создания нанометрового искусства, скульптур, иллюстраций и типографики в тысячу раз тоньше человеческого волоса. Теперь этот подход к наноинженерии переходит к практическим применениям. ДНК-оригами используется для создания сложных структур – каркасов, машин и роботов в атомном масштабе. SPRIND профинансировал две мюнхенские биотехнологические компании, внедряющие эту технику: Capsitec создает молекулярные «клетки» или «ловушки», которые могут захватывать вирусы и нейтрализовать их, а Plectonic разрабатывает нанороботов LOGIbodies, доставляющих лекарства вроде противораковых препаратов точно к нужным клеткам. «Базовая технология – это платформенная технология, которая откроет множество других применений», – говорит Лагуна.

Немецкая биотехнологическая индустрия переживает звездный час. Во многом это благодаря Bio-NTech – компании, разработавшей вакцину Pfizer, первую вакцину против коронавируса. Технология мРНК (матричная РНК), на которой основана вакцина от COVID, представляет новаторский подход к разработке лекарств: она инструктирует клетки производить специфические белки в терапевтических или профилактических целях. Вакцины – лишь одно из применений. мРНК можно использовать для создания препаратов против различных заболеваний – от рака до редактирования генов.

BioNTech основана командой ученых-супругов, оба иммигранты из Турции. Сейчас компания стоит более 20 млрд долларов – самая дорогая немецкая компания XXI века. Успех компании сделал всех трех основателей миллиардерами и преобразил Майнц, где она базируется[267].

Майнц, небольшой город с населением около 200 000 жителей в западной земле Рейнланд-Пфальц, последний раз находился в центре внимания 600 лет назад. Именно здесь Иоганн Гутенберг изобрел печатный станок в 1440 году. С тех пор город погрузился в безвестность и последние 30 лет был обременен долгами свыше миллиарда евро. BioNTech, заплатившая 3,2 млрд евро налогов только в 2021 году, в одночасье изменила финансовое положение города. Теперь у Майнца профицит бюджета в миллиард евро. Экономический эффект BioNTech ощутим далеко за пределами родного города – на уровне национальной экономики[268]. В 2021 году одна эта компания обеспечила почти пятую часть роста всего немецкого ВВП – эффект, который экономисты называют практически беспрецедентным.

И это справедливо. Успех BioNTech во многом обеспечило немецкое правительство. Компания получила свыше полумиллиарда долларов господдержки с момента основания в 2008 году. Ее главный конкурент – американская Moderna, создавшая вторую популярную мРНК-вакцину, – тоже получила средства от государства на миллиарды долларов. Именно ранний грант DARPA в 25 млн долларов направил Moderna на путь создания собственной мРНК-платформы. «США отставали, и только благодаря DARPA появилась Moderna, – говорит Лагуна. – Иначе ее бы не было, и монополия досталась бы BioNTech и CureVac». Для Лагуны эти примеры подтверждают главный тезис SPRIND: иногда достаточно государству немного подтолкнуть процесс. «Германия улучшается, это видно по цифрам, – отмечает он. – Если вложить достаточно денег, что-то обязательно выстрелит».

США – крупнейшая экономика мира. Германия – третья по величине. Но американские компании работают в совершенно ином масштабе по сравнению с немецкими. Из 100 крупнейших мировых корпораций 59 – американские. Только 3 – немецкие. Это иногда воспринимается как свидетельство меньшей конкурентоспособности немецкого бизнеса. Но различие лучше объясняется тем, как по-разному организована крупномасштабная экономическая деятельность в этих двух странах.

В американской экономике доминируют крупные публичные корпорации типа Amazon и Walmart. Концентрация экономической власти в этих компаниях поражает[269]. 1 % крупнейших американских корпораций владеет 97 % всех бизнес-активов. 0,1 % владеет 88 % всех бизнес-активов. Эти крупные компании обеспечивают две трети всего американского экспорта.

В Германии дело обстоит иначе. Там тоже есть крупные богатые корпорации вроде BMW и Siemens. Но это скорее исключение, чем правило, в том, как организован крупный бизнес. Основу немецкой экономики составляют свыше 3 млн малых и средних компаний – миттельштанд. В этих частных семейных фирмах обычно работает менее 500 человек. Поодиночке они могут не производить впечатления, но вместе – грозная сила.

Компании миттельштанда производят половину всего немецкого ВВП, нанимают более половины рабочей силы и обеспечивают две трети экспорта. Именно благодаря этим компаниям Германия построила репутацию глобальной экспортной державы. Германия – третий крупнейший экспортер в мире после США и Китая. Результат впечатляющий, но он не отражает полной картины достижений страны. По численности населения Германия сильно уступает конкурентам: США больше в 4 раза, Китай – в 20 раз. В пересчете на душу населения Германия экспортирует в 4 раза

В американской экономике доминирует очень небольшое число крупных компаний; немецкая экономика основывается на множестве малых и средних фирм. Американские фирмы сосредоточены в крупных городских центрах: Нью-Йорке, Сан-Франциско, Бостоне. Миттельштанд разбросан по сотням малоизвестных городков по всей немецкой провинции. Это объясняет, почему, несмотря на то что США и Германия – богатые страны с высокоуспешными экономиками, их компании кардинально различаются по международной известности. Дело не только в размере. Важно также то, чем занимаются типичные компании в этих двух странах, – это влияет на их заметность.

Крупные американские корпорации обычно выпускают массу разных товаров для множества клиентов по всему миру. Возьмем 3M. Эта компания из Миннесоты, основанная больше века назад, производит 60 тыс. разных продуктов – от стикеров до теплоизоляции и зубных имплантов. Ее товары использует четверть населения планеты, а обычный человек сталкивается с продукцией 3M сотню раз в день.

Американские компании выбирают широту, немецкие – глубину. Фирмы миттельштанда известны своей маниакальной сосредоточенностью. Они делают одну вещь, и делают ее очень, очень хорошо. Они доминируют в крошечных глобальных нишах, постоянно улучшая высокоспециализированные продукты и достигая при этом высочайшей эффективности, – процесс, известный как постепенная оптимизация.

Эти предприятия могут быть невероятно узкоспециализированными. Возьмем Wafios AG – 130-летнюю компанию из небольшого города к югу от Штутгарта. Она производит машины, которые гнут проволоку в различные формы. Звучит невероятно просто. Но это крайне сложно, когда требуется очень малый или очень большой масштаб. Эти машины производят небольшие, но важные компоненты – пружины, катушки, зажимы и скобы, – используемые почти во всех отраслях: от автомобилей до самолетов, телефонов и медицинских устройств. Спрос огромный. В Германии есть миллионы других небольших фирм, подобных Wafios, спрятанных в маленьких городах по всей стране, которые производят то единственное, что критически важно для работы множества различных отраслей. И эти компании процветают, делая эту одну вещь лучше, чем кто-либо еще в мире.

Герман Симон, известный профессор менеджмента, назвал эти компании «скрытыми чемпионами»: небольшие, высокоприбыльные компании, на которых держится немецкая экономика и которые остаются относительно неизвестными широкой публике[270]. Хотя Германия произвела относительно мало крупнейших громких корпораций мира, у нее есть более тысячи скрытых компаний, входящих в тройку лидеров своих нишевых сегментов по всему миру, – самая высокая концентрация в мире.

Дело не только в сгибании проволоки. В Германии также много скрытых чемпионов в глубоких технологиях. Возьмем Herrenknecht – она строит туннели. Прокладка туннелей не так захватывает воображение, как отправка людей на Марс. Но Herrenknecht превосходит другое предприятие Илона Маска, The Boring Company, практически по всем показателям. The Boring Company существует почти десятилетие и за это время завершила только один крупный проект: туннель длиной 2,4 мили в Лас-Вегасе. Herrenknecht работает четыре десятилетия, за которые завершила более 3600 проектов по всему миру.

Компания строила туннели для метрополитенов в Нью-Йорке, Москве и Дохе. Ее венец творения – Готардский базисный туннель длиной 57 километров, проходящий под Швейцарскими Альпами и соединяющий Цюрих с Миланом; чудо инженерии, являющееся самым глубоким и самым длинным транспортным туннелем в мире. Herrenknecht из малоизвестной деревни Шванау в Баден-Вюртемберге сейчас работает над другими масштабными глобальными инфраструктурными проектами, включая туннель под Панамским каналом и туннель для второй высокоскоростной железнодорожной линии Британии.

Electro Optical Systems, или EOS, – еще один скрытый чемпион в глубоких технологиях. Компания, основанная в Грефельфинге, малоизвестном городке к югу от Мюнхена, производит 3D-принтеры для промышленного применения. Ее машины стоимостью до 1,6 млн долларов установлены в 3000 точках по всему миру.

EOS была основана в 1989 году Хансом Лангером, немецким физиком, изучавшим лазеры в Институте физики плазмы Макса Планка – одном из ведущих исследовательских институтов Германии. Он рассказывает, что после защиты докторской в 1980 году собирался на постдок в Гарвард с мыслями об академической карьере, когда профессор убедил его сменить направление. «Он сказал: Ханс, не делай этого, таких как ты слишком много, иди в промышленность»[271]. Совет оказался пророческим. Сегодня Лангер – единственный человек в мире, заработавший миллиардное состояние в 3D-печати.

За пять десятилетий в 3D-индустрии у Лангера накопилась масса боевых историй. Похоже, успех здесь зависит от хороших юристов не меньше, чем от инженеров и менеджеров. Патентные войны свирепствуют. Лангер говорит, что сумел переиграть намного более крупных зарубежных конкурентов благодаря давним традициям немецкого инженерного мастерства. «Кремниевая долина хороша для высоких технологий, – говорит он, – а Германия – для глубоких».

Это резко контрастировало с тем, что я слышал в других местах Германии. Там было подавленное настроение, полное самокопания и вопросов: не оказалась ли немецкая промышленность – гигант прошлой эпохи – в ловушке бесконечной погони за цифровыми технологиями? Лангер был полон оптимизма. Он считал, что страна чувствует себя прекрасно, а состояние всеобщего уныния, которое я наблюдал, – это просто немцы в своем репертуаре.

«Я немец по рождению, но не по менталитету, – сказал он. – У меня американский менталитет». Лангер рассказывает, как его сорокалетняя компания, древняя по американским стандартам, все еще агрессивно ищет новые рыночные возможности в передовых отраслях. Она мировой лидер в 3D-печати ракет. SpaceX, Blue Origin, Relativity – все крупные игроки – его клиенты. «Сегодня мы контролируем примерно половину космической отрасли, – говорит он. – Мы номер один в космосе, это наше самое быстро растущее направление».

Лангер отклонил множество многомиллиардных предложений о покупке, чтобы оставить компанию в семье. Обсуждая будущее EOS, он подробно рассказывает о планах передачи управления и только качает головой на вопросы о выходе на биржу. Независимость – это главное. Сейчас компанией руководит его дочь Мари, а венчурным направлением – сын Ули.

Для других компаний миттельштанда это норма. Wafios и Herrenknecht – обе семейные фирмы – тоже получали множество предложений о покупке, особенно из Китая. Мало кто соглашается. Основатели видят в своих компаниях не активы для торговли на бирже, а семейное наследие, которое передают детям и внукам.

У этого есть свои преимущества. В отличие от менеджеров публичных компаний, владельцы миттельштанда не гонятся за квартальными показателями выручки и не беспокоятся о капризах фондового рынка. Поэтому их горизонт планирования часто охватывает несколько поколений. Такое долгосрочное мышление во многом объясняет долголетие этих предприятий, часть которых старше современной Германии как национального государства.

Herrenknecht и EOS показывают, что незаметные компании Германии могут быть ничуть не менее передовыми и глобально конкурентоспособными, чем самые агрессивные технологические стартапы в духе «Действуй быстро, не боясь разрушений» из США. Поэтому модель миттельштанда часто считается противоположностью и жизнеспособной альтернативой подходу Кремниевой долины. Различия разительны[272].

Компании миттельштанда известны бережливостью и отказом от внешних инвестиций. Расходы урезаны до предела. Братья Альбрехт, основатели сети дискаунтеров Aldi, которая также владеет Trader Joe’s в США, накопили состояние свыше 50 млрд долларов. До преклонных лет они вели бумажную отчетность огрызками старых карандашей, которые едва можно было

В Долине основатели чересчур вольно обращаются с чужими инвестициями, проводя рискованные эксперименты и тратя деньги совершенно напрасно. Quibi, сервис потокового видео коротких форматов, основанный в 2018 году, привлек ошеломляющие 1,75 млрд долларов финансирования от ведущих инвесторов, таких как Goldman и JP Morgan. Он сжег большую часть своих денег на расходы вроде рекламы на Super Bowl за 5,6 млн долларов, прежде чем спустя полгода закрыться.

Если американские основатели технологических компаний наслаждаются статусом звезд и постоянно попадают в объективы, то владельцы миттельштанда известны своей замкнутостью. Немецкая общественность почти ничего не знает о Дитере Шварце, втором самом богатом человеке страны, владельце сети супермаркетов Lidl с состоянием 50 млрд долларов. В открытом доступе есть только три его фотографии, одна из которых черно-белая. Он однажды отказался от медали за предпринимательские достижения от земли Баден-Вюртемберг, потому что не хотел фотографироваться.

Но даже если владельцы миттельштанда избегают публичности и практически не занимаются PR, они пользуются хорошей репутацией в прессе и обществе. Если американское технологическое сообщество то и дело оказывается в центре скандалов, то компании миттельштанда воспринимаются как столпы местных сообществ. «Вас скорее застукают за домашним насилием, чем за нелестными отзывами о компании», – однажды написала Süddeutsche Zeitung, влиятельное немецкое издание[274].

Государство тоже относится к ним благосклонно. Немецкие законы о наследстве предоставляют большие льготы владельцам, которые сохраняют бизнес в семье, а не продают его. Все это означает: модель миттельштанда очень ценят дома и считают достойной подражания за рубежом. «Немецкие нишевые компании – образец для жизни после глобализации», – написал Адриан Вулдридж в недавней статье[275].

Но может ли модель миттельштанда, эта основа богатства страны в индустриальную эпоху, быть как раз тем, что сдерживает ее в цифровую эпоху?

«Представьте, сколько ценности сосредоточено у горстки человек», – говорит Герберт Мангезиус, венчурный капиталист из Мюнхена[276]. То, что такая большая доля производственных мощностей страны находится в руках семейных предприятий, привело к огромной концентрации богатства на самом верху экономической лестницы. Если в США среди богатейших доминируют технологические магнаты, то в Германии – несомненно, владельцы миттельштанда. Многие входят в число богатейших людей мира.

Те, кто считает крупные публичные компании по своей природе противоречащими общественному благу, часто более оптимистично смотрят на малые и средние предприятия. Но такая модель может приводить к еще большим перекосам в экономике, чем деятельность крупных корпораций.

Фондовый рынок, при всех своих недостатках, выполняет важную перераспределительную функцию. Любой может купить акции публичной компании. Если акции растут, растет и благосостояние держателей, и богатство распространяется среди множества людей внутри и вне компании. После выхода на биржу Microsoft создал 8 миллиардеров и 12 000 миллионеров из числа сотрудников. Первичное публичное размещение акций Facebook за одну ночь сделало миллионерами тысячу человек. С Aldi и Lidl такого не происходит.

Когда частные компании преуспевают, выигрывают только их владельцы, и их успех не улучшает благосостояние окружающих. Когда экономика чрезмерно зависит от частных компаний, как в Германии, плоды их успеха не так широко распределены в обществе.

Германия часто воспринимается извне как довольно эгалитарная страна. Отсутствие крупных корпораций усиливает это восприятие. Но факт состоит в том, что у нее один из самых высоких уровней имущественного неравенства среди западных капиталистических стран. И это прямое следствие структурной зависимости немецкой экономики от миттельштанда.

В недавнем исследовании МВФ о концентрации богатства отмечается: немецкие семьи «не имеют доступа к акциям немецких компаний, поскольку основная часть корпоративного богатства сосредоточена в частных фирмах»[277]. Исследование берлинского института DIW показало: богатейший 1 % немцев владеет третью национального богатства – примерно как в США, которые часто считают эталоном неравного общества[278]. Таким образом, модель миттельштанда, построенная на малом и среднем бизнесе, дает такие же результаты по неравенству, как и публичные корпорации.

Германия имеет третью по величине в мире концентрацию сверхбогатых людей, определяемых как лица с состоянием не менее 50 млн долларов.

Источник: UBS Global Wealth Report (2023)

Средняя немецкая семья по уровню благосостояния располагается ниже Словакии и чуть выше Греции.

Источник: ECB Distributional Wealth Accounts (2023)

Германию принято считать богатой страной[279]. Но правильнее было бы сказать, что богатые немцы входят в число богатейших в мире, тогда как средний немец – в число беднейших в Европе. Германия занимает третье место после США и Китая по количеству миллиардеров и ультрабогатых – то есть людей с активами свыше 50 млн долларов. При этом по среднему благосостоянию домохозяйств она в конце европейского рейтинга – ниже Словакии и чуть выше Греции.

Неравенство не только социальная проблема, но и препятствие для бизнеса. Экономика, где доминируют частные компании, порождает меньше новых предприятий. В США новые компании создаются так: когда одна фирма добивается успеха, ее сотрудники и акционеры запускают или финансируют другие проекты – получается благотворный цикл, где успех порождает новый успех. Но когда компании навсегда остаются в частных руках и вся прибыль достается владельцам, богатство распределяется не так широко, а рискового капитала в экономике становится меньше. Именно это и произошло в Германии.

Фондовый рынок выполняет важную функцию распределения богатства от владельцев компаний к другим людям. Но он также выполняет не менее важную функцию – дает менеджерам компаний доступ к внешним источникам капитала для роста. Без такого дополнительного капитала компании не растут достаточно быстро или крупно, чтобы конкурировать с зарубежными соперниками с большим капиталом.

Для типичной компании миттельштанда рост в основном зависит от ее прибыли или способности привлекать заемные средства – что в итоге определяется активами компании. Прибыль Herrenknecht составляет около 50 млн долларов в год. Приличная сумма, но она на порядки меньше тех гор денег, которыми располагают публичные и венчурные компании в США и Китае.

The Boring Company привлекла миллиард долларов. По рыночной оценке, она стоит 7 млрд долларов и может расширяться, даже неся огромные операционные убытки. Это преимущество в капитале может сделать совершенно неважным тот факт, что Herrenknecht завершила 3600 проектов, а The Boring Company – только один. Herrenknecht, когда-то крупнейший производитель туннелепроходческих машин в мире, теперь даже не входит в тройку лидеров, все из которых находятся в Китае.

«Нужны огромные размеры, чтобы конкурировать с производством, затратами и технологическим развитием крупных корпораций, особенно азиатских игроков, – говорит мне Герберт. – А большинство компаний миттельштанда недостаточно крупные». Это не сценарии отдаленного будущего. Германия в последние годы теряет одну отрасль за другой из-за китайских конкурентов. «Качество китайского машиностроения становится все лучше и лучше, – добавляет Герберт. – А в отраслях, где мы отставали, вроде производства батарей, Китай и Азия намного опережают нас, потому что мы не справились. Они дешевле и лучше – точка. Мы здесь проиграли».

Такой подход к бизнесу выглядит устаревшим еще и по другим причинам. Сверхсосредоточенность в одной маленькой нише имеет большое преимущество: с вами трудно конкурировать.

Постепенная оптимизация делает эти компании очень хорошими в том, что они уже делают, но очень плохими в придумывании новых способов решения задач. «Вместо того чтобы мыслить нестандартно, миттельштанд всегда был за расширение рамок, – сказал Андреас Вёргёттер, экономист ОЭСР. – Они предпочитают постепенные изменения радикальным инновациям»[280].

Культура тоже далека от кресел-мешков и столов для пинг-понга. Эти цеховые предприятия часто возглавляют основатели с яркими личностями, которые принимают все решения без сдерживающего влияния акционеров, партнеров или совета директоров. «Это чистое эго, – говорит Герберт. – У вас много патриархов, которые не хотят делиться тем, что у них хорошо получается. А с подчиненными они как надсмотрщики с кнутом. Очень жестокая культура: никаких ошибок, никаких промахов, только перфекционизм».

Поэтому нарастает ощущение, что старое должно уступить место чему-то новому. «Сейчас мы в некотором смысле говорим о „новом миттельштанде“», – говорит Герберт. При таком подходе ответом на снижающуюся актуальность Германии в технологиях является не усиление приверженности модели миттельштанда, отличающей ее от конкурентов в Кремниевой долине и Китае, а копирование их методов: создание венчурных быстро растущих стартапов, которые моментально становятся публичными компаниями. «Сейчас доступно гораздо больше капитала, который ускоряет выход инноваций на рынок, – продолжает Герберт. – Венчурный капитал и финансовые инвесторы играют важную роль, как и финансовые инструменты. Нужно думать категориями скорости и масштаба – это отличие от прошлого».

Это не выбор между двумя альтернативами. Многие представители старой гвардии стали крупными инвесторами в новые стартапы. В конце 2023 года Schwarz Group, владеющая Lidl, и Bosch, крупнейший европейский поставщик автозапчастей, возглавили раунд финансирования в 500 млн долларов для Aleph Alpha – немецкого конкурента OpenAI. Большая часть финансирования предоставлена в форме гранта без ожидания возврата. Schwarz Group также вложила 2 млрд долларов в создание ИИ-кластера в Баден-Вюртемберге, который станет крупнейшим в Европе.

Сюзанна Клаттен, богатейшая женщина Германии, владеющая пятой частью автопроизводителя BMW, спонсирует UnternehmerTUM – ведущую школу стартапов в Мюнхене. «Цель – создать экосистему, где объединяются устоявшиеся компании, семейные предприятия и ведущие университеты», – рассказал мне Хельмут Шёненбергер, основатель и генеральный директор института[281]. Школа стала стартовой площадкой для некоторых самых известных новых компаний Германии, включая Celonis – первый немецкий технологический стартап стоимостью свыше 10 млрд долларов, и Flixbus, также оцененный в несколько миллиардов и управляющий автобусными перевозками в более чем 40 странах. Пятая часть всего венчурного капитала, привлекаемого в Германии, поступает в стартапы UnternehmerTUM.

Так что даже если миттельштанду, который до сих пор пользуется уважением в Германии, суждено исчезнуть под натиском новых правил игры в бизнесе, он способен многому научить тех, кто придет ему на смену. «Они в какой-то мере извлекают пользу из культуры миттельштанда, – говорит Герберт. – Если говорить о производстве в США, то это очень плохое место для промышленности – нет дисциплины, культуры, традиций. Китай делает невероятные вещи при очень низких затратах. Но качество и низкая стоимость производства в Германии остаются непревзойденными. До сих пор непревзойденными».

Хендрик Брандис начал заниматься парусным спортом в 4 года. К 45 годам он четыре раза выиграл чемпионат мира Rolex Swan 45 – важное событие в международном яхтенном календаре. «В парусных гонках можно выбирать консервативные стратегии, но они мешают крупным победам: не проигрываешь сильно, но и не выигрываешь сильно. В среднем это неуспешная стратегия, – говорит он. – Мне повезло ходить под парусом с профессионалами, которые хотят побеждать. Я тоже люблю соперничество и победы»[282].

Соревновательная жилка Хендрика и склонность к высокорисковым стратегиям с высокой отдачей сослужили ему хорошую службу в основной работе – он один из известных венчурных капиталистов Германии. Его фирма Earlybird была одним из 107 новых венчурных фондов, появившихся в Германии во время бума интернет-компаний конца 1990-х. Спустя 25 лет только три из них выжили, и Earlybird – крупнейший.

Хендрик объясняет долголетие своего фонда качеством, находящимся в противоречии с маниакальной сосредоточенностью миттельштанда – диверсификацией. «Нам удалось построить по-настоящему диверсифицированный технологический портфель в то время, когда все думали только о потребительском интернете, – говорит он. – Это очень помогло, когда в 2000 году интернет-пузырь начал лопаться».

Если в Германии и зарождается что-то вроде нового миттельштанда, то Хендрик входит в небольшую группу людей, играющих значительную роль в его создании. Earlybird, как следует из названия, – инвестор ранней стадии, крупнейший в своем роде в Европе. Он инвестирует в компании, когда они являются еще только зародышем идеи в уме начинающего предпринимателя. Фирма сделала первые инвестиции, которые помогли встать на ноги некоторым из самых амбициозных стартапов страны. В портфеле – Isar Aerospace (немецкий SpaceX), Aleph Alpha (немецкий OpenAI) и Lilium (производитель электрических самолетов).

Earlybird восполняет нехватку столь необходимого американского рискового капитала для компаний на ранней стадии, к которым традиционные инвесторы в консервативной бизнес-среде Германии даже не стали бы приближаться. «В Европе практически невозможно продать одну лишь мечту, а в Америке именно этого от тебя ждут, – говорит Дирк Радзински, основатель берлинского стартапа Xolo3d. – Там ждут, что ты будешь продавать то, что случится через 20 лет, а не через 2 года. В Европе все наоборот». Он добавляет: «Старая немецкая индустрия – это сверхконсерваторы, им комфортно, когда все уже готово, но вкладываться в разработку они не хотят, ждут до последнего»[283].

Однако было бы ошибкой объяснять все только этой всеобъемлющей культурной неприязнью к риску. Есть и другие факторы. Структурные различия в организации крупных финансовых институтов, таких как пенсионные фонды, по обе стороны Атлантики также оказывают косвенное влияние на объем средств, доступных для финансирования инноваций в этих регионах.

«Все очень просто, – говорит Йоханнес фон Борриес, основатель венчурного фонда UVC из Мюнхена. – В США крупнейшие инвесторы в венчурный капитал – это большие пенсионные фонды, такие как CalPERS, калифорнийский государственный пенсионный фонд. Они настолько велики, что даже если инвестируют 1–2 % в венчурный капитал, – это много денег»[284]. CalPERS, пенсионная система государственных служащих Калифорнии, располагает почти полутриллионом долларов активов. Только за первые шесть месяцев 2023 года этот пенсионный фонд вложил 4,5 млрд долларов в венчурные фонды – часть портфеля, которая тем не менее составила 15 % всего капитала, привлеченного американскими венчурными фирмами за этот период. «В Германии у нас нет таких пенсионных фондов. Почему? Потому что когда я делаю пенсионный взнос, он сразу же уходит на выплату чьей-то пенсии, так что нет накопленного капитала для инвестирования. Это огромные деньги, которых не хватает Германии, и в этом главная структурная проблема».

И хотя благодаря таким фирмам, как Earlybird, предприниматели теперь могут получить сотни тысяч и миллионы, что облегчает воплощение идей в жизнь, им все

Хендрик, по образованию инженер аэрокосмической отрасли, набрался опыта в технологическом секторе в 1980-х, работая над Eurofighter – одним из самых амбициозных технологических проектов Европы прошлого века. Он воочию убедился: по качеству технических кадров континент играет на мировом уровне. «Технологии как по плотности, так и по качеству не уступают самым инновационным экосистемам мира – США и Китаю, – продолжает Хендрик. – Где у нас не получается создавать мировых лидеров, так это на стадии роста. Компании либо продаются международным игрокам, либо остаются недофинансированными и не могут проводить агрессивную глобальную стратегию роста».

Earlybird попытался стать примером международной экспансии, открыв в начале 2000-х офис в Пало-Альто для конкуренции с топовыми американскими венчурными фондами на их поле. Эксперимент провалился. «Мы глубоко недооценили сложность получения доступа к лучшим сделкам в США на очень насыщенном рынке», – говорит Хендрик. Венчурный бизнес – это закрытый бизнес. Важно не что ты знаешь, а кого знаешь. Лучшие сделки достаются небольшой группе наиболее связанных инвесторов. Посторонним трудно пробиться в эти закрытые круги. «Нужно быть очень удачливым, чтобы найти отличные возможности, потому что множество людей смотрели на них до тебя, и ты должен увидеть то, чего никто еще не заметил».

Неудачная экспансия в США натолкнула Хендрика на мысль, которая обеспечила компании дальнейшие успехи. Если доступ к закрытым кругам определяет успех в венчурной индустрии, то стратегия фирмы должна быть в расширении не туда, где эти сети уже сформированы и их трудно пробить, а туда, где они еще не сформировались. Создавая такие сети на новых рынках, Earlybird мог получить те же преимущества, которыми пользовались старые фирмы в Пало-Альто.

После провала в США фонд переключился с Запада на Восток и открыл офис в Стамбуле для поиска возможностей в Турции и Восточной Европе. Это оказалось удачным решением. В 2015 году восточный фонд Earlybird вложился в небольшой стартап DeskOver – два предпринимателя работали в обшарпанном здании в скромном районе Бухареста. DeskOver разрабатывал программное обеспечение для автоматизации бизнес-процессов и позже стал называться UiPath. В 2021 году компания вышла на Нью-Йоркскую биржу с оценкой 36 млрд долларов – рекордное первичное публичное размещение акций для европейской компании. Это был сказочный успех, особенно потому, что случился не в признанных технологических столицах Европы – Лондоне, Стокгольме или Париже, – а в румынской глубинке. Основатель Даниэль Динес вырос в бедности, годами жил на доллар в день и изучал программирование по старым учебникам, когда денег на компьютер еще не было.

Результаты стратегии Earlybird – покинуть регионы с высокой конкуренцией венчурных фондов ради забытых территорий – превзошли самые смелые ожидания фирмы. Earlybird стал первым внешним инвестором UiPath. Скромная инвестиция в 1 млн долларов за шесть лет принесла фонду свыше 2 млрд – доходность 220 000 %, величайшая ранняя венчурная ставка в европейской истории. Это также сделало фирму ведущим венчурным фондом в перспективном регионе. «Earlybird – безусловный лидер рынка ранних инвестиций в Восточной Европе», – говорит Хендрик[285].

Я спросил Хендрика, есть ли более глубокий смысл в успехе UiPath – что давний разрыв в технологических возможностях между США и Европой, источник беспокойства на континенте, теперь начинает сокращаться. Его ответ был взвешенным. «Хотел бы сказать, что он сужается, но думаю, это не так, – сказал он. – По-моему, США растут, Европа растет, но мы не растем быстрее. Думаю, разрыв остался таким же, каким был всегда». И добавил: «Мы пытаемся создать здесь глобальных чемпионов. Получится ли у нас? Посмотрим».

Самый распространенный образ Германии в мире – страна, производящая качественные товары. Ее часто ставят в пример другим индустриальным нациям как место, сумевшее сохранить производственную базу, когда глобализация разрушила промышленные центры в США и Великобритании.

На промышленность приходится почти четверть экономики Германии, и она обеспечивает работой до четверти рабочей силы – более чем в два раза больше, чем в Великобритании. В то время как американские компании типа Apple, Google и Nvidia почти ничего не производят в США, Mercedes, BMW, Audi и Volkswagen – гордость немецкого автопрома – сумели сохранить большую часть производственных мощностей дома[286].

Но даже могучий немецкий промышленный гигант не застрахован от ползучей деиндустриализации[287]. Его компании все больше испытывают двойное давление – цифровизации из США и низкозатратной конкуренции из Китая. Особенно это заметно в автомобильной промышленности, долгое время бывшей самым узнаваемым лицом немецкой индустрии за рубежом.

Немецкий автопром с трудом поспевает за технологически продвинутыми конкурентами в США и Китае. Tesla теперь стоит больше всех немецких автомобильных компаний, вместе взятых. BYD производит больше электромобилей, чем все немецкие автопроизводители. Вклад автомобильного сектора в экспорт страны практически не растет. Германия экспортировала в 2022 году столько же автомобилей, сколько еще в 1990-м.

Большая часть немецкой промышленности также устремляется в Китай. В 2023 году BASF, химический производитель, основанный в эпоху грюндерства в 1865 году, объявил об инвестициях 10 млрд долларов в самый передовой завод умного производства, который станет эталоном устойчивой индустрии. Но строить его будут не в Баварии или Гамбурге, а в Чжаньцзяне, в китайской провинции Гуандун. Это произошло всего через несколько месяцев после закрытия завода в родном Людвигсхафене, где потеряли работу 2600 человек.

«Мы все больше беспокоимся о внутреннем рынке, – сказал акционерам генеральный директор компании Мартин Брудермюллер, отметив, что в прошлом году компания потеряла в Германии 130 млн евро. – Прибыльность далека от нужного уровня».

Как остановить деиндустриализацию? Многие делают ставку на автоматизацию – она может сдержать отток инвестиций и рабочих мест за рубеж. Иностранная рабочая сила дешевая, но роботы дешевле. И они снижают зависимость страны от неустойчивых цепочек поставок и политически напряженных отношений за рубежом.

В Германии самая высокая плотность роботов на заводах среди западных стран. 371 промышленный робот на 10 тыс. работников – по этому показателю она уступает только Корее, Сингапуру и Японии, значительно опережая США и Китай. Правительство поощряет автоматизацию в рамках стратегии «Индустрия 4.0», чтобы вернуть производство в Германию.

Многие компании нового поколения в стране оседлали волну автоматизации. Celonis, первый немецкий технологический стартап, превысивший оценку в 10 млрд долларов, разрабатывает программное обеспечение, использующее роботизированную автоматизацию процессов (RPA) для выявления и автоматизации повторяющихся бизнес-задач.

«США немного отстают», – говорит Армин Шмидт, основатель робототехнического стартапа German Bionic из Аугсбурга[288].

German Bionic производит электрические экзоскелеты – роботизированные костюмы для усиления человеческой силы. Механическая экипировка, наделяющая сверхспособностями, была темой научной фантастики едва ли не с самого появления жанра[289]. Дин Мартин надел такой костюм в шпионском фильме «Сидящие в засаде» в 1967 году, а Сигурни Уивер – в «Чужих» в 1986-м. «Самый старый патент, который я нашел, датирован 1892 годом», – говорит мне Шмидт.

Умный силовой костюм German Bionic шестого поколения не превратит вас в Тони Старка, но это практичный инструмент для защиты спины. Устройство выглядит как рюкзак с жестким каркасом, крепящийся к плечам, бедрам и ногам. Работает как механическая мышца,

Наследие инженерного совершенства сделало Германию одним из центров робототехнической революции. Но надежды на то, что технология станет надежной защитой от глобализации, не совсем оправдались.

Недалеко от офиса German Bionic в Аугсбурге находится штаб-квартира, пожалуй, самого известного бренда в мировой робототехнической индустрии. Kuka, основанная в 1898 году, – один из четырех крупнейших производителей роботов в мире, это серьезный успех в отрасли, где доминируют азиатские игроки. Ее характерные оранжевые роботы – привычное зрелище на заводских площадках повсюду; SpaceX, BMW, Hyundai, Volvo – все используют роботов Kuka на сборочных линиях.

В 2016 году Kuka была выкуплена китайским конгломератом Midea Group из Шэньчжэня за 4,5 млрд евро. Нельзя не заметить иронию: Kuka считалась символом «Индустрии 4.0» – грандиозного плана обойти зарубежных конкурентов через автоматизацию. А затем зарубежный игрок просто купил эту же компанию. Раньше за границу уходили только немецкие рабочие места, теперь – целые компании.

Сделка вызвала политическую бурю в Германии, но мало что могло помешать ей состояться. Ни одна европейская компания не готова была предложить столько же, сколько щедрая Midea, а сделка не нарушала законов. Историю с Kuka теперь рассматривают как поворотный момент в отношении Германии к зарубежным поглощениям – регуляторы с тех пор ужесточили правила для иностранных покупок в стратегических секторах.

Почти десятилетие спустя после поглощения Kuka его отголоски все еще ощущаются в технологических кругах Германии, и эта тема часто поднималась в разговорах с их представителями. Меня не слишком удивляла позиция противников – я ожидал, что она будет преобладать, но удивился, обнаружив людей, которые поддерживали происходящее. Китай – большой рынок; если они не могут играть здесь, то мы не сможем играть там, они предлагают больше денег, чем кто-либо еще, что-то в этом роде. Одним словом, вопрос оказался спорным, причем противников было больше, чем сторонников.

Но в долгосрочной перспективе это поглощение может оказаться не таким уж важным. «В будущем производители роботов будут менее важны, поскольку их оборудование становится все более стандартизированным», – говорит Кристиан Пихник, основатель и генеральный директор робототехнической компании Wandelbots из Дрездена[290].

Робототехника переживает момент, похожий на эпоху персональных компьютеров. В мире около 4 млн действующих роботов, и почти все они установлены на производстве. Пихник считает, что нынешние темпы внедрения составляют менее 1 % от будущих возможностей, а количество неизбежно вырастет до миллиардов. Получится тот же резкий взлет, что мы видели с компьютерами, смартфонами и интернетом.

Подобно тому, как производители первых персональных компьютеров – IBM, Compaq, DEC – давно утратили былое величие или вовсе закрылись, а ранние компании, занимавшиеся созданием программного обеспечения, – Microsoft и Apple, – все еще процветают, так и в робототехнике, по мнению Пихника, повторится тот же сценарий. «Посмотрите на акции ABB за последние 20 лет – практически плоская линия», – говорит он.

Wandelbots создает универсальные операционные системы для роботов. Сейчас роботы разных производителей работают на собственном программном обеспечении. Wandelbots делает что-то вроде Windows или Android для роботов, что сделает всех роботов совместимыми и простыми в использовании.

Это грандиозная цель – стать Windows мира робототехники. Я спросил Пихника, есть ли у компании все необходимые преимущества для достижения этой цели. «Я бы сказал, это самая требовательная отрасль в мире, – ответил он. – И если вы способны полностью удовлетворить клиента здесь, вы преуспеете где угодно на планете». В Германии у него есть доступ к специалистам мирового уровня, и с финансированием проблем не было. Как же совместить его позитивный опыт с общественными обсуждениями, окрашенными тревогами о неопределенном положении Германии в индустриях будущего?

«Думаю, это особенность немецкого менталитета – постоянно жаловаться и видеть стакан наполовину пустым, а не полным», – сказал он. В мире есть всего несколько компаний, способных стать следующим большим прорывом в робототехническом программном обеспечении. И в этом соревновании то, что Wandelbots базируется в Германии, – однозначно преимущество. «Это гонка, – сказал мне Пихник, – и я не собираюсь довольствоваться вторым местом».

Глава 8. Импорт гениев

Наш переход от полного молчания об ИИ к постоянным разговорам о нем во многом связан с Канадой. Многие крупнейшие научные прорывы, лежащие в основе современного бума ИИ, совершили исследователи канадских институтов, причем львиную долю работы выполнили трое ученых: Джеффри Хинтон из Университета Торонто, Йошуа Бенжио из Университета Монреаля и Рич Саттон из Университета Альберты.

История выдающейся роли Канады в ИИ-исследованиях демонстрирует, как всего три человека могут изменить технологический статус целой страны, и при этом они могут быть даже не канадцами.

Начнем с Джеффри Хинтона. Чтобы понять его вклад в ИИ, полезно вспомнить основные споры, которые волновали эту область с момента появления термина «искусственный интеллект» на конференции в Дартмуте в 1956 году – событии, положившем начало новой научной дисциплине.

То, что мы называем «искусственным интеллектом», – это обобщающий термин для множества подходов, которые могут использоваться для симуляции похожего на человеческое мышления машинами. Сторонники разных подходов порой фанатично преданы своим методам, и споры между ними определяли развитие молодой науки на протяжении семи десятилетий.

Нейронные сети – один из подходов к ИИ, существующий практически с самого начала. Основная идея: искусственный мозг должен работать по тем же принципам, что и человеческий, – сеть взаимосвязанных нейронов, согласованно обрабатывающих информацию. Звучит достаточно очевидно, но это не так. Искусственные системы совсем не обязательно должны копировать природные образцы. Самолеты ведь не летают, махая крыльями.

Нейронные сети лучше объяснить через сравнение с тем, чем они не являются. Обычные программы работают по четким правилам и заданным инструкциям: сложные схемы, ведущие программу по разным путям в зависимости от действий пользователя – если это, то то; если не это, то другое. Существует направление ИИ – символический, или основанный на правилах, также известный как «старый добрый ИИ» (Good Old Fashioned AI, GOFAI), – которое использует этот подход.

Предположим, вы учите компьютер распознавать котов. Символический подход состоит в том, чтобы задать множество правил о том, что делает кота котом: у него есть хвост, уши, он пушистый и т. д. Когда программа видит объект, который подходит под все эти признаки, она знает, что смотрит на кота. Суть решения – дать программе правильный набор правил.

Нейронные сети для решения той же задачи действуют иначе. Исследователь показывает компьютеру миллионы изображений котов, помеченных как «кот», и система анализирует эти изображения, чтобы выявить закономерности и понять, что делает кота котом. Вместо правил система получает примеры и обучается через распознавание образов.

Именно это делает нейронные сети похожими на человеческий мозг. Ребенок учится распознавать кота не через изучение правил о том, что делает кота котом, а наблюдая множество примеров существа, которое все называют котом.

Методы с правилами и методы с примерами можно

Оба подхода существуют практически с момента зарождения ИИ как научной области. Еще в 1957 году исследователи из Корнелла построили перцептрон – пятитонный компьютер размером с целую комнату, который, по словам изобретателя Фрэнка Розенблатта, был первой машиной, «способной мыслить самостоятельно»[291]. Это было некоторое преувеличение, поскольку машина выполняла только простые задачи – например, отличала карточки с метками, сделанными на них слева, от карточек с метками, сделанными справа. Но это было простое, хотя и убедительное доказательство того, что машины можно научить учиться самостоятельно.

Перцептрон теперь считается первой в мире ИИ-системой. Когда эта «мыслящая машина» только появилась, она произвела такой же сенсационный эффект на СМИ, как и ChatGPT более шести десятилетий спустя. «НОВОЕ УСТРОЙСТВО ВМС УЧИТСЯ НА ПРАКТИКЕ: Психолог показывает зародыш компьютера для чтения и обучения», – писала New York Times. «Это первый серьезный соперник человеческого мозга из когда-либо созданных», – отмечал New Yorker.

Энтузиазм угас, когда очевидными стали недостатки перцептрона. Он мог выполнять только простейшие задачи и то в очень ограниченных условиях. Вскоре последовал широкий скептицизм, и Марвин Минский – профессор Массачусетского технологического института, ключевая фигура в исследованиях ИИ прошлого столетия – даже написал в 1969 году целую книгу «Перцептроны», критикуя их недостатки[292]. В следующем году Минский получил премию Тьюринга – высшую награду в области компьютерных наук.

Карьера Фрэнка Розенблатта пошла в противоположном направлении. Когда участь нейронных сетей была предрешена, его исследовательские интересы переключились с нейросетей на не менее спорное занятие – инъекции вещества из мозга обученных крыс необученным, чтобы проверить, передастся ли таким образом обучение. Именно этим он занимался, когда погиб по трагической случайности на лодке в 1971 году в возрасте 43 лет.

Нейронные сети впали в немилость и стали восприниматься как сомнительное занятие, а их приверженцев считали чуть ли не колдунами, занимающимися мистикой и чародейством. Это не было делом для серьезных ученых. Слово «нейронный» стало ругательством, и исследователи всячески старались заменить его в работах терминами вроде «функциональная аппроксимация» и «нелинейная регрессия» – всем, что могло скрыть от рецензентов истинную природу исследований. С 1970-х до начала 2000-х талантливым молодым ученым, работавшим над докторскими, советовали переключиться на другое; нейронные сети были тупиком, верным способом поставить крест на будущей карьере.

Джеффри Хинтон сохранял веру, даже когда академическое сообщество отвергало нейронные сети. «В восьмидесятых Джефф выступил против всего американского ИИ-сообщества, против всех, заявив, что они неправы. Я знал многих из них – очень умные люди, так что это было смело с его стороны», – рассказывает мне Гарт Гибсон, основатель и генеральный директор Института искусственного интеллекта «Вектор» в Торонто[293].

Хинтон родился в закате Британской империи зимой 1947 года в Уимблдоне, в семье научной династии. Его прадед – Джордж Буль, изобретатель булевой алгебры, основы всех современных компьютеров. Двоюродная сестра Джоан Хинтон была физиком-ядерщиком, работавшей над Манхэттенским проектом. В детстве мать сказала ему, что «он может стать либо ученым, либо неудачником», и какое-то время казалось, что он станет неудачником.

Когда Хинтор поступил учиться в Кингс-Колледж Кембриджа в конце 1960-х, он никак не мог понять, к чему у него есть способности. Изучал физику, потом химию, потом математику, затем вообще бросил учебу, чтобы через год снова поступить и попробовать себя в архитектуре, потом переключился на физику, затем на физиологию и окончил в 1970 году с дипломом по экспериментальной психологии. После чего тут же принялся работать плотником в Лондоне – строил полки, вешал двери, чтобы как-то заработать на жизнь.

Через пару лет его убедили вернуться в науку, и он поступил в аспирантуру по искусственному интеллекту в Эдинбургском университете. Много лет спустя коллега представил его на конференции как человека, который потерпел неудачу в физике, ушел из психологии и в итоге оказался в искусственном интеллекте – области без всяких стандартов. Хинтон любит повторять эту историю с оговоркой: «Я не потерпел неудачу в физике и ушел из психологии; я потерпел неудачу в психологии и ушел из физики – это намного солиднее звучит»[294].

Именно в Эдинбурге Хинтон заинтересовался нейронными сетями. Это было опасное увлечение. Начало 1970-х – самая низкая точка для этой области, время, когда большинство исследователей бросали это направление, а не приходили в него. Но Хинтон, которому еще не было тридцати, считал, что их хоронили раньше времени. «Позиция Джеффа всегда была такой: есть только одна разумная машина, которую мы знаем, – это мозг, – продолжает Гибсон. – Только она. Ничто другое не доказало способность мыслить. Зачем ожидать, что мы сможем изобрести что-то с нуля, способное конкурировать?»

За эти убеждения Хинтон провел большую часть карьеры на обочине научного мейнстрима. После защиты диссертации ему с трудом удавалось получать даже приглашения на собеседования в британских университетах. И он был вынужден переехать в Калифорнию, устроившись в Университет Сан-Диего, где научная атмосфера была более благосклонна к необычным идеям. Десять лет он мотался между университетами США и Британии, пока в 1987 году не обосновался на факультете компьютерных наук Университета Торонто, где и работает с тех пор.

В середине 1980-х Хинтон представил доклад на конференции, в которой приняли участие около 20 ИИ-исследователей, собравшихся в старой французской усадьбе под Бостоном – месте отдыха для ученых из соседнего Массачусетского технологического института. Среди присутствующих был Марвин Минский. Хинтон раздал копии усыпанной формулами работы о том, что он назвал машиной Больцмана – типе нейронной сети, которая преодолела недостатки перцептрона, критиковавшегося Минским в книге 15 годами ранее.

Пока Хинтон выступал с докладом, Минский разобрал свою копию статьи на страницы и разложил их в ряд на столе перед собой. Он молча слушал, а когда лекция закончилась, встал и вышел, не сказав ни слова и оставив бумаги. Хинтон позже собрал разрозненные страницы и отправил их в офис Минского с короткой запиской: «Возможно, вы оставили их случайно»[295].

Широкий скептицизм сдерживал прогресс нейронных сетей на протяжении трех десятилетий – до 2012 года, когда Хинтон с двумя аспирантами участвовал в ImageNet, престижном соревновании по компьютерному зрению в Стэнфорде, где исследователи представляли ИИ-программы для распознавания объектов на изображениях. Работа Хинтона AlexNet, основанная на нейросетях, разгромила конкурентов, распознав больше изображений с меньшим числом ошибок, чем любой другой подход. Это был не постепенный прогресс, а значительный прорыв, революционизировавший компьютерное зрение.

Результаты ImageNet 2012 стали переломным событием в машинном обучении – большая часть современного бума ИИ восходит к тому моменту. Нейросети реабилитировали, превратив из маргинального направления ИИ в основное практически в одночасье. Теперь их считают не просто жизнеспособным подходом к машинному обучению, а в большинстве случаев самым перспективным

Нейронные сети – основа самых известных примеров ИИ сегодня, от ChatGPT до распознавания изображений Facebook и автономных автомобилей Tesla. Хинтон, долгое время считавшийся чудаком на периферии ИИ-движения, теперь рассматривается как одна из ведущих, если не главная, фигур области. В 2018 году Хинтон вместе с двумя давними соавторами, Йошуа Бенжио и Яном Лекуном, получил премию Тьюринга – миллионную награду, считающуюся высшей в компьютерных науках, ту же награду, которую Марвин Минский, в одиночку разрушивший репутацию нейронных сетей, получил почти полвека назад.

История Хинтона о преодолении грозных технических вызовов и противостоянии консервативным взглядам научного сообщества перемежается огромными личными трагедиями. Научную борьбу он вел, переживая личные трагедии – потерю двух жен от рака и собственное заболевание позвоночника, из-за которого не мог сидеть дольше нескольких минут. Хинтон вынужден проводить время на ногах или лежа, не может летать коммерческими рейсами и часто принимает студентов, лежа на столе. К неспособности сидеть он относится с характерным юмором, шутя о «давно стоящей проблеме» (longstanding problem).

История ученого, который в буквальном смысле противостоит ортодоксии, проводит большую часть карьеры в изгнании, чтобы в итоге добиться признания и совершить смену парадигмы, преодолевая при этом огромные личные испытания, – это почти голливудский сюжет о том, какой мы представляем науку в лучших ее проявлениях: человек против мира – и человек побеждает, свет против тьмы – и свет побеждает.

Я спросил Хинтона, что помогало ему не сдаваться все эти годы, когда так многое было против него. Он сказал, что это врожденная черта – невосприимчивость к давлению окружающих и готовность допустить, что все могут ошибаться. Он рассказал случай из школы: когда ему было всего семь лет, учительница спросила класс: «Откуда приходит все хорошее?» Хинтон, сын убежденных коммунистов, выкрикнул: «Из России!»[296]

Когда Хинтон в 1980-х переехал в Университет Торонто, там была неплохая, но не элитная программа по компьютерным наукам. Хотя он провел большую часть жизни в стороне от мейнстрима, теперь мейнстрим пришел к нему. ImageNet запустил борьбу за ИИ-таланты из лаборатории Хинтона в Торонто. В 2013 году Google заплатил 44 млн долларов за DNNresearch – стартап на основе исследований Хинтона, в котором было только три сотрудника, никаких продуктов и никаких финансовых показателей. Хинтон и Алекс Крижевский, соавтор AlexNet (названного в его честь), перешли в Google. Другой соавтор той знаковой работы, Илья Суцкевер, стал одним из самых узнаваемых лиц в ИИ как соучредитель и главный научный сотрудник OpenAI, изгнанный оттуда после неудавшегося путча.

Сейчас, в свои 70 с лишним, Хинтон поддерживает активную исследовательскую деятельность, хотя отошел от научного руководства студентами. «Научное руководство требует способности понять мышление студентов, увидеть, как они думают, а мне в последнее время это дается все труднее», – говорит он. Бывшие ученики и соавторы Хинтона очень востребованы везде, где занимаются ИИ, и работают на руководящих позициях практически во всех ИИ-подразделениях крупных технологических компаний США, Европы и Азии.

Тот факт, что Университет Торонто совершил крупнейший прорыв в ИИ за поколение, а его студенты стали ценными кадрами в передовых подразделениях ведущих мировых технологических компаний, – мощное подтверждение способности Канады конкурировать на высшем уровне в передовых вычислениях. Но это поднимает неудобные вопросы.

Почему страна готовит лучшие умы в области ИИ в государственных университетах, если потом они уезжают в американские, китайские и британские компании? Почему крупные научные прорывы в машинном обучении происходят в Канаде, а коммерческая выгода достается зарубежным организациям? Почему Канада так сильна в ИИ-исследованиях, но так слаба в извлечении выгоды из революционного экономического потенциала технологии? «По сути, все изобрели здесь, но экономическая выгода доставалась технологическим компаниям Западного побережья и китайским технологическим компаниям, – говорит Джордан Джейкобс, управляющий партнер венчурной фирмы Radical Ventures из Торонто. – Обидно быть изобретателем технологии, а затем покупать готовые решения на ее основе у других»[297].

Джордан – ведущий деятель в сфере ИИ в Канаде. В 2017 году он в числе восьми человек основал Институт искусственного интеллекта «Вектор» в Торонто. Идея состояла в том, чтобы воспользоваться присутствием Джеффри Хинтона в городе, создав вокруг него институт, который продолжит его дело. Хинтон – один из основателей и главный научный советник института.

Обычно, когда страны развивают потенциал в ИИ, они вливают средства в университетские отделения и факультеты и исследовательские лаборатории. «Вектор» уникален тем, что представляет новую организационную форму, которая надстраивается над существующей университетской структурой. Он объединяет ресурсы более 24 университетов и служит мостом, соединяющим отделения разных институтов.

В своей основе «Вектор» – исследовательский институт, стремящийся конкурировать с Гарвардом, Стэнфордом и Массачусетским технологическим институтом в области ИИ. Он предлагает гранты и стипендии, привлекает перспективные таланты в Канаду. Но другая его задача – применить результаты исследования на практике. Институт способствует внедрению ИИ в существующие отрасли и помогает стартапам создавать новые. Он поддерживает стартапы, организует семинары и связывает ИИ-специалистов с нуждающимися в них компаниями.

Но амбиции «Вектора» выходят за рамки создания ИИ-компаний. Он хочет стать катализатором преобразования самой канадской экономики. Канада отличается от других развитых стран тем, что слишком сильно зависит от сырья – в основном нефти и леса. Она занимает второе место в мире по экспорту древесины и четвертое – по экспорту нефти. Оба ресурса не бесконечны и все чаще оказываются под огнем критики экологических активистов. Грандиозный план – заменить сырье ИИ-компаниями в основе экономики страны.

«Мы не можем сидеть сложа руки и девальвировать валюту ради конкурентоспособности, экспортировать сырье и жить за счет этого, – говорит Эд Кларк, глава «Вектора». – Очевидно, что нефть не будет кормить нас вечно, поэтому мы должны стать лучше всех в мире в создании ИИ-компаний»[298].

Кларку сейчас за 70, его считают старейшиной канадского бизнеса. Но его путь к этому статусу был необычным. Он родился в семье ученых: отец был основателем кафедры социологии в Университете Торонто, мать изучала экономику в Колумбийском университете до Второй мировой войны – редкое достижение для женщины того времени. Кларк, как и его брат, защитил докторскую по экономике в Гарварде в 1970-х. Вскоре он присоединился к канадскому правительству, где 10 лет занимал высокие посты. Но карьера на государственной службе, которая казалась долгой, резко оборвалась в 1985 году, когда премьер-министр Брайан Малруни лично его уволил.

«Он обзвонил все канадские организации, которые я посещал в поиске работы, и говорил: если наймете его, то наживете себе врага в лице правительства Канады, – рассказывает Эд. – Я шел по улице в Оттаве, а люди переходили на другую сторону, чтобы не встретиться со мной».

Так Кларк в 37 лет, с четырьмя детьми и без денег, был вынужден бросить перспективную карьеру в правительстве и уехать из страны. Новую жизнь он начал в США, где только Merrill Lynch согласилась его нанять. Когда

Из влиятельного правительственного чиновника Кларк стал рядовым сотрудником американской компании. «Я носил портфели 25-летних инвестиционных банкиров, которые говорили: прочитай этот документ, проверь на опечатки», – вспоминает он. Он быстро наверстал упущенное и построил блестящую карьеру в инвестиционном банкинге и вышел на пенсию гендиректором TD Bank, за 12 лет превратив заурядную компанию во вторую по величине в Канаде и один из 10 крупнейших розничных банков США, закрепив свою репутацию одного из ведущих бизнесменов Канады. «Жена всегда говорит: Брайан Малруни сделал меня мультимиллионером, потому что сам я бы никогда не оставил правительство и не пошел по предпринимательскому пути», – говорит он.

Кларк, кавалер Ордена Канады (2010) и включенный в Зал славы канадского бизнеса (2016), называет себя канадским патриотом и хотел бы видеть, как его страна создает больше компаний мирового уровня. «Помимо благотворительности меня волнует вопрос, как создавать великие канадские компании, а не просто великие канадские дочерние компании международных корпораций», – говорит он.

Когда Кларк говорит, люди слушают. Когда Джордан Джейкобс искал председателя для «Вектора», он понял, что лучше Кларка никого не найти. У Эда были авторитет и связи, чтобы привлечь нужных людей к инициативе, и предпринимательская хватка, чтобы быстро запустить процесс. «Эд был ключевым катализатором всего проекта, – говорит мне Джордан. – У него были такие связи, что он мог позвонить гендиректору крупного банка и сказать: „Вы инвестируете пять миллионов“, повесить трубку и сказать мне: „Иди объясни ему зачем“». Кларк, ушедший из банковского бизнеса более 10 лет назад, нашел новое призвание в роли главного ИИ-гуру страны. «Я искренне верю: в случае с ИИ, если мы не победим, все наши традиционные отрасли отстанут, – говорит он. – Это вопрос выживания. Мы должны выиграть эту битву».

«Вектор» был одним из трех институтов, созданных в рамках общеканадской стратегии ИИ – первой в мире стратегии искусственного интеллекта. Два других – Монреальский институт алгоритмов обучения (Mila) в Монреале и Институт машинного интеллекта Альберты (Amii) в Эдмонтоне. Канада серьезно относится к равенству, поэтому в области ИИ решила распределить ресурсы поровну между основными провинциями.

Если «Вектор» тесно связан с Джеффри Хинтоном, то Mila построен вокруг Йошуа Бенжио, профессора компьютерных наук Монреальского университета. Йошуа тесно работал с Хинтоном в ранние годы, когда нейронные сети еще считались тупиком, поэтому было логично, что в 2018 году они разделили премию Тьюринга. Без их партнерства современный бум ИИ мог и не случиться.

«Джефф, Ян и я были довольно близки, – говорит мне Бенжио. – Мы до сих пор общаемся. Но думаю, это было особенно важно в те годы, когда глубокого обучения могло и не случиться. На меня давили, чтобы я занимался другими вещами, – студенты хотели найти работу после выпуска»[299].

Бенжио – самый цитируемый специалист по компьютерным наукам в мире и может прийти на любую кафедру информатики где угодно и получить профессорскую должность. Он также получал множество предложений от крупных технологических компаний, включая очень серьезное предложение от Microsoft. Но пока его коллеги-лауреаты долгое время работали в крупных компаниях – Хинтон в Google, а Лекун руководил ИИ-исследованиями в Meta, – Бенжио не покидал академию, с 1993 года оставаясь в том же учебном заведении – Университете Монреаля. Я спросил его почему.

«Есть что-то в моей привязанности к стране, которая сделала меня таким, какой я есть, – сказал он. – Я понимал, что переезд в США был бы идеален для карьеры, но я бы не чувствовал себя там хорошо. Государственная, по сути, система образования дала мне очень многое, а еще у меня была безумная идея – создать что-то вроде Кремниевой долины здесь, в Канаде».

Mila создан для воплощения этого замысла. Цель – собрать критическую массу ИИ-исследователей в Монреале, которые смогут создать сетевые эффекты, заставляющие процветать такие места, как Кремниевая долина. Институт – это партнерство между Университетом Монреаля и Университетом Макгилла, его задача – производить исследования мирового класса и передовые стартапы в машинном обучении.

Бенжио благодарен Канадскому институту передовых исследований (CIFAR) за первоначальное финансирование нейронных сетей, когда эта область была еще непопулярна в академических кругах. CIFAR также разработал и реализует общеканадскую стратегию ИИ, в рамках которой были созданы три основных ИИ-института – «Вектор», Mila и Amii. «Он делает долгосрочные ставки и поставил на нашу мечту о глубоком обучении, – говорит Йошуа. – Денег было немного, но это дало нам моральную поддержку и интеллектуальный стимул».

CIFAR поддерживает долгосрочное глобальное междисциплинарное сотрудничество в передовой науке – от понимания сознания до создания квантовых материалов. Институт называет себя «сетью выдающихся умов». Его считают одним из агентств, готовых к риску, которые направляют государственные средства в фундаментальные исследования, иногда делая ставки на перспективные идеи.

CIFAR имеет относительно скромный годовой бюджет – всего около 30 млн долларов по сравнению с американскими возможностями вроде внушительного бюджета DARPA в 4 млрд. Но институт заработал отличную репутацию стратегических инвестиций в рискованные, но прибыльные проекты – полезный пример для других стран, желающих финансировать смелые идеи в условиях ограниченного финансирования.

Когда в 2017 году была запущена общеканадская стратегия ИИ, правительство выделило 125 млн канадских долларов трем ИИ-институтам – «Вектору», Amii и Mila – на первые 5 лет. В 2021 году добавили еще 443,8 млн на следующие 10 лет. Звучит внушительно, но это не так. Государственные расходы Канады на ИИ-исследования меркнут в сравнении с тем, что тратят конкуренты.

В 2023 году правительство Великобритании пообещало миллиард фунтов на ИИ-исследования. В 2021 году Национальная комиссия США по безопасности ИИ под председательством Эрика Шмидта предложила удвоить годовые расходы страны на невоенные ИИ-разработки – до 32 млрд долларов[300]. Точные цифры китайских невоенных инвестиций в ИИ трудно получить, но американцы считают, что они сопоставимы с теми, что тратят они сами.

«Мы никогда не сможем потратить больше Великобритании, Китая или США. Мы и рядом не стоим, – говорит мне Валери Пизано, президент и гендиректор Mila. – Если мы не можем быть больше и богаче, то должны быть быстрее, умнее и креативнее»[301].

Канада знает, что не может конкурировать, используя ту же стратегию, что и страны со значительными ресурсами. Поэтому «Вектору», Mila и Amii поручено разработать другие подходы, не повторяющие чужой опыт. «Идея в том, что нужно действовать по-другому и быть смелыми, – продолжает Пизано. – Типичный подход – финансирование небольших университетских групп – недостаточно гибкий, напористый, креативный и масштабный, учитывая, что это международная, а не региональная игра».

В борьбе за лидерство в ИИ Канада не может опираться на формулу «Деньги, помноженные на усилия» – нужно что-то другое. «У нас в Mila есть термин: «инновации в инновациях». Дело не просто в том, чтобы заниматься инновациями, а в умении тестировать новые модели, терпеть неудачи, возвращаться, пробовать действовать иначе, создавать партнерства и делать все это молниеносно», – говорит Пизано.

Одна из стратегий Mila – сделать передовые исследования из академии быстро доступными стартапам, чтобы те встраивали их в продукты раньше всех в мире.

BrainBox AI – монреальский стартап, использующий искусственный интеллект для оптимизации энергопотребления в коммерческих зданиях. Компания применяет глубокое обучение для сбора различных показателей, включая погоду, количество посетителей и температурные условия, чтобы оптимизировать энергопотребление в реальном времени, значительно повышая энергоэффективность.

Генеральный директор компании Сэм Рамадори говорит, что участие в Mila помогает черпать таланты и идеи из одной из передовых ИИ-экосистем мира. Тесная обратная связь между ИИ-исследователями, разрабатывающими новые методы, и компаниями вроде его, использующими их в практических применениях, помогает стартапам создавать, тестировать, учиться и совершенствовать продукты в ускоренных циклах разработки.

«Мы находимся в здоровой экосистеме, и это очень важно, – говорит Рамадори. – Особенно когда речь идет о новой технологии и когда некуда обратиться за помощью. Если бы я писал традиционное программное обеспечение – ничего нового, можно нанять команду где-то далеко, чтобы все написали. С ИИ так не получается. Нужно постоянное взаимодействие, чтобы тестировать последние достижения»[302].

Третий институт наряду с «Вектором» и Mila – Институт машинного интеллекта Альберты (Amii) в Эдмонтоне, столице Альберты в Западной Канаде. Как Джеффри Хинтон в «Векторе» и Йошуа Бенжио в Mila, ключевая фигура Amii – Ричард Саттон, главный научный консультант института и профессор Университета Альберты.

Саттон – ведущий мировой авторитет по обучению с подкреплением – третьему подходу к ИИ, отличному от нейронных сетей и символического ИИ, обсуждавшихся ранее. В последние годы этот метод получил развитие как популярная техника создания более мощных ИИ-систем.

Обучение с подкреплением также черпает вдохновение из животных моделей интеллекта, конкретно поведенческой психологии. Эти системы учатся методом проб и ошибок адаптироваться к новым и сложным обстоятельствам. Программа, работающая на основе обучения с подкреплением, взаимодействует с окружением, выполняя действия и получая обратную связь в форме вознаграждений или штрафов. Со временем программа учится больше совершать действий, за которые получает вознаграждения, и меньше – тех, за которые ее штрафуют.

Если символические системы учат компьютер распознавать котов на основании правил того, что делает кота котом, а нейронные сети – показывая множество примеров, то системы, построенные на обучении с подкреплением, используют другой подход: показывают программе множество изображений и дают вознаграждение за каждое правильное определение кота и штрафуют за каждую ошибку. Алгоритм изначально дает случайные ответы на запросы, но по мере того, как его способность распознавать котов подкрепляется, он учится давать более точные ответы.

Как и нейронные сети, обучение с подкреплением существует с момента появления этой области – первые упоминания встречаются в работах Алана Тьюринга еще в 1950-х годах. Но до недавнего времени оно не считалось особенно перспективным подходом в ИИ-сообществе, причем среди скептиков был сам Джеффри Хинтон.

Как лауреатов Нобелевской премии, получателей премии Тьюринга приглашают прочесть лекцию о работе всей своей жизни. Во время выступления с такой лекцией летом 2019 года в Фениксе, штат Аризона, Хинтон сделал довольно прямой выпад против обучения с подкреплением: «Есть два вида алгоритмов обучения, на самом деле три, но третий работает не очень хорошо – это обучение с подкреплением». Когда аудитория рассмеялась, понимая шутку, Хинтон продолжил: «Есть прекрасное reductio ad absurdum обучения с подкреплением – это DeepMind»[303].

Теперь Хинтон играл роль Минского – представителя истеблишмента, который отвергает новое просто так, а потом оказывается вынужден поменять мнение. Обучение с подкреплением стало обязательным для новых и более мощных ИИ-систем, не в последнюю очередь благодаря работе DeepMind. Обучение с подкреплением лежит в основе AlphaZero, бота DeepMind, который может победить любого человека в го, сёги и шахматы, – огромное улучшение по сравнению с предыдущей версией AlphaGo, которую AlphaZero также способен победить.

Обучение с подкреплением использует также Covariant – калифорнийская компания, создающая ИИ-роботов для складов, автоматизирующих процессы сбора, сортировки и сборки товаров. Хинтон, скептически относящийся к религии, пережил нечто близкое к моменту прозрения, когда решил инвестировать в Covariant, написав позже в твиттере: «Я сделал небольшую инвестицию (не хочу усиливать обучение с подкреплением), но теперь жалею, что не вложил в 100 раз больше».

Человек, наиболее ответственный за превращение обучения с подкреплением из маргинального направления в мейнстрим, – Ричард Саттон, автор классического учебника в этой области, издающегося уже более 25 лет. Саттон с длинной растрепанной бородой и прямолинейными манерами больше похож на типичного философа, чем на специалиста по информатике. Родился в Огайо, изучал психологию в Стэнфорде, защитил докторскую по компьютерным наукам в Университете Массачусетса в 1984 году. Его карьера шла обычным путем до 2003 года, когда ему, сорокалетнему сотруднику AT&T Bell Labs в Нью-Джерси, диагностировали рак, что заставило задуматься, есть ли вообще смысл что-либо делать.

«Я думал, что скоро умру, все казалось нереальным, – говорит Саттон. – Мне надоело сидеть и ждать смерти, поэтому я решил устроиться на работу в Канаде»[304].

Саттон не думал о карьерных соображениях, когда зимой 2003 года занял преподавательскую должность в Университете Альберты. На первом занятии он сказал студентам, что может не дожить до конца курса. Он перенес четыре серьезные операции, химиотерапию и иммунотерапию после того, как агрессивная меланома поразила основные органы и мозг. Университет, зная о его проблемах со здоровьем, рискнул, наняв уважаемого, но больного преподавателя из-за рубежа. Это сработало блестяще.

Оказалось, что у человека, который думал, что не переживет осенний семестр, лучшие годы были еще впереди. После пятилетней борьбы Саттон победил рак. Сейчас, два десятилетия спустя, ему за 60 – возраст, когда большинство коллег уже на пенсии, но он продолжает активно работать и создает свои лучшие работы.

Саттон входит в десятку лучших умов в компьютерных науках – имя, которое обсуждают каждый сезон премии Тьюринга. Благодаря ему программа компьютерных наук Университета Альберты превратилась из малоизвестного научного сообщества на краю Субарктики в ведущее место для изучения машинного обучения. «Мы гордимся тем, что лучшее место для изучения обучения с подкреплением в мире – это Университет Альберты», – говорит он.

Что изменилось и сделало обучение с подкреплением предпочтительным методом создания более продвинутых ИИ-систем? Ответ во многом кроется в доступности больших вычислительных мощностей. Возражение скептиков вроде Хинтона заключалось в том, что обучение с подкреплением слишком неэффективно. Учить программу играть в шахматы методом проб и ошибок требует слишком много симулированных попыток по сравнению с демонстрацией примеров прошлых игр или прямым предоставлением правил. Резкий рост вычислительной мощности решил эту проблему простым перебором. Теперь алгоритмы могут быть ресурсозатратными, но при этом поразительно результативными.

Возьмем OpenAI Five – программу, играющую в Dota-2 на уровне чемпиона мира, построенную на принципах обучения с подкреплением. Агенту потребовалось 45 000 лет игрового опыта, которые компьютеры «прожили» за полгода чистого игрового времени, ежедневно симулируя 250 лет игры. Программа потребила 800 петафлопс-дней вычислений за 10 месяцев обучения. Обычному ноутбуку пришлось бы работать непрерывно на максимальной мощности более 200 лет, чтобы произвести такой же объем вычислений. На обучение OpenAI Five

«Нужно понимать, что рост вычислительной мощности делает это возможным, – говорит Саттон. – Это необходимо, но недостаточно. Главный урок: с ростом доступной вычислительной мощности самыми мощными будут методы, которые масштабируются с ростом вычислительной мощности. Но такие методы еще нужно найти. Сама вычислительная мощность не сделает работу за вас».

Саттон считает, что обучение с подкреплением лучше подходит для создания более мощных ИИ-систем, чем конкурирующие методы. «Я не считаю глубокое обучение хорошим решением», – говорит он – и признаётся, что не впечатлен большими языковыми моделями вроде ChatGPT; приравнивать их работу к интеллекту означало бы обесценить смысл этого термина. «Я серьезно отношусь к интеллекту, – говорит Саттон. – Это самое мощное явление во Вселенной». И добавляет: «OpenAI имитирует людей, но это не интеллект. Это не способность достигать целей. Имитировать людей – не путь к мощному ИИ. Это привлекает внимание, но не дает настоящей силы».

Дело не только в OpenAI. Саттон разочарован тем, что выдается за прогресс в его области в США. «Кто в США пытается понять, как работает интеллект? – спрашивает он. – В университетах сейчас только и думают о практическом приложении, забывая про изучение разума. Печально».

Саттон считает, что Канада показывает в фундаментальных исследованиях лучшие результаты, чем можно было бы ожидать, во многом потому, что главный государственный орган финансирования исследований – Канадский совет по естественным наукам и инженерным исследованиям (NSERC) – работает совершенно иначе, чем американские агентства вроде Национального научного фонда. «Все получают небольшие гранты и могут заниматься тем, чем действительно хотят, не нужно придумывать ложные обоснования. Суммы скромнее, зато можно сосредоточиться на важном».

По мнению Саттона, в подходах к ИИ в США и Канаде есть философские различия. В США акцент на коммерции – лидируют компании, ищущие практические решения. В Альберте же больше интересуются фундаментальными вопросами о природе разума.

«Я считаю себя частью давней традиции исследований, пытающихся понять разум, – есть фундаментальные вопросы, и мы не знаем, как на них ответить, – говорит он. – А есть другой подход: нужно добиться результата любой ценой. Мы не особенно будем понимать, как это работает, но это будет работать, будет впечатлять; цель – создать ажиотаж, а не ответить на вопросы, стоящие десятилетиями и веками».

В 2022 году Саттон представил «Альбертский план исследований ИИ» – план из 12 шагов, – чтобы поставить исследовательское сообщество Эдмонтона в авангарде решения загадки интеллекта. Он считает, что вероятность появления искусственного интеллекта человеческого уровня в этом десятилетии составляет 25 % и его исследовательская группа будет той, кто этого добьется. «Понимание интеллекта – величайшая научная награда, которая вскоре может оказаться достижимой, – сказал он переполненной аудитории на лекции, организованной Amii летом 2022 года. – Альбертский план – прямой штурм этой великой цели».

«Сложно оценить масштаб – это как возникновение жизни на Земле, – считает он. – Момент, когда жизнь осознает себя и начинает создавать новую жизнь не копированием, а сознательным проектированием».

Общее мнение таково: Канада обязана лидирующими позициями в ИИ главным образом трем людям – Джеффри Хинтону, Йошуа Бенжио и Ричу Саттону. Сначала появились трое ученых, затем их аспиранты, затем прорывы вроде AlexNet, затем крупные технологические компании в поисках талантов, затем большие институты и дорогие компании и, наконец, большие деньги. Но все началось с трех ученых.

С одной стороны, это показывает силу отдельных личностей изменить значимость целой страны в ключевой области технологий. Но с другой стороны, это история не только триумфа отдельных людей, но и политики, создавшей условия для их появления. Если Канада трижды сорвала куш в области ИИ, то во многом потому, что годами скупала все лотерейные билеты. Подъем технологического сектора – продукт не удачи, а продуманной государственной политики, десятилетиями проводящей смелый социальный эксперимент по поиску лучших умов мира и привлечению их в Канаду.

Все три пионера ИИ – иммигранты в первом поколении: Джеффри Хинтон родился в Великобритании, Йошуа Бенжио во Франции, Рич Саттон – в США. Это норма, а не исключение – большинство звезд канадской технологической сферы также приехали из-за границы. Алекс Крижевский, соавтор Хинтона по AlexNet, родился на Украине. Другой соавтор, Илья Суцкевер, родился в бывшем Советском Союзе.

Тобиас Лютке, самый известный предприниматель страны, основавший Shopify с капитализацией 200 млрд долларов – самую дорогую компанию, вышедшую из Канады в XXI веке, – родился в Германии. Кристиан Уидрук, основатель Xanadu – известной компании в сфере квантовых вычислений, – родился в Австралии. Рохам Гарегозлу, основатель Dapper Labs – самой дорогой частной техкомпании Канады, – родился в Иране.

Их прибытие в Канаду не случайность, а результат целенаправленных усилий сменявших друг друга канадских правительств заселить огромную, но малонаселенную страну зарубежными талантами. Канада – вторая в мире страна по территории. Земли у нее почти как у всей Европы, но населения всего 40 млн человек – примерно как в Калифорнии. Плотность населения Канады одна из самых низких в мире – около четырех человек на квадратный километр. Сравните с Бангладеш (1300 человек на квадратный километр) или Сингапуром (8000). При этом население, рожденное в Канаде, продолжает сокращаться: уровень рождаемости ниже уровня воспроизводства, почти вдвое меньше мирового среднего.

Увеличение иммиграции давно считается решением проблемы демографического дефицита. Еще в 1960-х страна закладывала основы уникальной иммиграционной системы среди стран, принимающих мировых мигрантов. Если цель иммиграционных служб большинства стран – не пускать людей, то в Канаде – привлекать их, ставя амбициозные цели по количеству ежегодно принимаемых иммигрантов.

Канада принимает примерно столько же легальных иммигрантов, сколько США, – около 450 000 человек в год, хотя население у нее в 10 раз меньше. Почти четверть населения страны родилась за границей, и прогнозируется, что через 20 лет треть всех канадцев будет иметь иммигрантские корни. Уже сейчас более половины жителей таких городов, как Торонто, Миссиссога и Брэмптон, рождены за границей – гораздо более высокая доля, чем практически в любом другом городе мира.

Некоторые сторонники иммиграции предлагают цифры, на порядки превышающие нынешние уровни. В 2014 году Доминик Бартон, тогдашний глава McKinsey, создал лоббистскую группу, позже названную Century Initiative, – смелый, но спорный план увеличить население Канады к концу столетия до 100 млн человек. Инициативу поддержали корпоративные тяжеловесы из BlackRock и аналогичных структур. Проект предполагал создание мегарегионов в азиатском стиле и рассматривал «способность к сосуществованию» как сферу исследований.

«У нас есть иммиграционная стратегия: если все умные люди мира хотят жить в Канаде, почему бы им не позволить? – говорит Эд Кларк. – Мы принимаем 400 000 иммигрантов в год, 325 000 из них – высокообразованные люди, которые хотят сюда приехать. Чем они плохи?»

Звучит как разумная стратегия, и можно было бы предположить, что так поступают все популярные у мигрантов страны. Но это не так. Канада – радикальное исключение в плане открытости к иностранцам, и страна сохраняет широкую общественную поддержку иммиграции в то время, когда большинство стран закрывают двери.

Легко можно было бы прийти к выводу,

Ни одна из пяти канадских партий, представленных в парламенте, не придерживается открыто антииммигрантской повестки. Пьер Пуалиевр, лидер консерваторов – второй по величине партии страны, – сдвинул свою партию дальше вправо, и за крайний популизм его иногда сравнивают с Дональдом Трампом. И тем не менее даже он публично заявляет, что «Консервативная партия поддерживает иммиграцию», и сам женат на иммигрантке из Венесуэлы.

В Германии разногласия по поводу миграции стали главной темой политики страны, что ярче всего проявилось в подъеме ультраправой партии «Альтернатива для Германии» (AfD), которая за одно десятилетие превратилась из экстремистской маргинальной группы без представительства в парламенте во вторую по силе партию в стране.

За Германией следует вся Европа. Сложно убеждать экономическими аргументами, когда возражения в основном носят культурный характер: массовый наплыв иностранцев размывает качества, которые делают людей теми, кто они есть. Для противников иммиграции главный вопрос не в том, какой частью собственного процветания мы готовы поделиться с чужаками или, наоборот, сколько можем получить от этих новых людей, а в том – кто мы?

В Скандинавских странах я слышал опасения относительно того, что иммиграция делает население менее светловолосым. В Дании я слышал, как одна женщина прямо спросила, способны ли приезжающие в страну иммигранты в полной мере понять, «каково это – быть датчанином», и не оказывается ли само понятие того, что значит быть датчанином, под угрозой, поскольку страна принимает все больше людей, все менее похожих на них самих.

Это настроение встречается не только в богатом мире. Население Китая сокращается быстрее европейского из-за демографической катастрофы, вызванной политикой одного ребенка, которая, по прогнозам экономистов, вероятно, запустит цепную реакцию, ударив по перспективам роста страны. И тем не менее никто не собирается поддерживать увеличение числа приезжих.

В Китае 1,4 млрд человек, из которых только миллион, или менее 0,1 %, – иммигранты. Сравните с 15 % в США, 19 % в Германии и 30 % в Австралии. Даже в Северной Корее доля иммигрантов выше, чем в Китае. В 2017 году лидер Китая Си Цзиньпин сказал тогдашнему американскому президенту Дональду Трампу: «Мы – изначальный народ, черные волосы, желтая кожа, передающиеся по наследству. Мы называем себя потомками дракона»[305]. Так что вопрос не в том, почему другие не больше похожи на Канаду, а в том, почему Канада не больше похожа на других? Ее демографический облик меняется не меньше, если не больше, чем в большинстве других мест[306]. У Канады самое маленькое население, рожденное в стране, среди всех стран «Большой семерки», и тем не менее она принимает больше мигрантов относительно своего населения, чем какая-либо из этих стран. И эти мигранты культурно отличаются так же, как те, которых не принимают другие популярные направления иммиграции, – большая доля приезжает из Азии.

Откуда приезжают канадские иммигранты?

Источник: Council on Foreign Relations (2024).

Дело во многом в том, что у немцев и китайцев устоявшееся понимание своей национальной идентичности, а канадскую идентичность определить намного труднее. Люди, которые называют себя канадцами, кажется, понимают, что воплощают изменчивое понятие, существующее в состоянии постоянного пересмотра. Это гибкая идентичность. В то время как другие культуры мучаются вопросом, как сохранить свою самобытность, канадцы с любопытством ждут, как будет выглядеть их обновленная версия, не сопротивляясь, а принимая ускоренные изменения в понимании того, что значит быть ими.

Такая открытость делает Канаду привлекательной для иммигрантов, которые опасаются, что в других местах их примут не так хорошо. Хинтон решил преподавать в Торонто отчасти из-за того, что его двое усыновленных детей из Перу и Гватемалы чувствовали бы себя там более желанными.

Эд Кларк с нескрываемой гордостью рассказывает, что трое его внуков наполовину китайцы, и вспоминает случай со встречи в Институте Брукингса, где он состоит в совете попечителей. «Сижу я на заседании в Брукингсе, выступает черная женщина, рассказывает об ИИ и говорит: „Давайте честно – это дело белых мужчин“. Я поворачиваюсь к соседу и говорю: показать вам фотографию исследователей из „Вектора“? Белый мужчина наверняка найдется. Думаю, одного смогу найти. Но у нас есть иранки, русские женщины. Смотришь на это и понимаешь – вот наше будущее».

Было бы ошибкой считать, что канадское отношение к иммиграции полностью объясняется врожденной открытостью к чужакам. География играет большую роль. У страны есть преимущество изолированности: самая богатая страна мира внизу, бескрайние океаны слева и справа, и льды на севере.

Мигранты, направляющиеся в США и Европу, могут пересечь границу пешком, и миллионы именно так и поступили. Чтобы попасть в Канаду, нужно хотя бы купить авиабилет. Этот простейший фильтр отбирает определенный тип иммигрантов: образованных, среднего достатка, законопослушных. Другие страны получают иммигрантов, которых не могут отвергнуть. Канада получает тех, кого хочет. В этом вся разница.

«Я специально изучала результаты исследований о разнообразии – помимо того, считаем ли мы это правильным. Действительно ли разнообразие повышает креативность? Результативность компаний? Все исследования единодушны, – говорит Валери Пизано, генеральный директор Mila. – Нет ни одного исследования в мире, которое противоречило бы утверждению: большее разнообразие ведет к большей результативности. Канада имеет это преимущество. И конечно, в сфере технологий и стартапов это видно особенно ярко».

Время покажет, сохранится ли этот энтузиазм по поводу иммиграции. В последние годы в Канаде произошли значительные изменения в отношении к приезжим[307]. Если в 2022 году только 27 % канадцев считали, что в страну въезжает слишком много иммигрантов, то к 2024 году эта цифра подскочила до 58 %, что стало самым высоким уровнем обеспокоенности иммиграцией с 1998 года. В ответ на изменения общественных настроений правительство значительно сократило планы по иммиграции, и пока вопрос о том, как эти меры повлияют на технологический сектор страны, остается открытым.

Канада повышает ставки в конкуренции за привлечение трудолюбивых мигрантов, упрощая им переезд. Иммиграционная система страны считается своего рода образцом, и ее часто сравнивают с достаточно сложным процессом, через который проходят иммигранты при переезде в другие страны вроде США.

Американская рабочая виза H1B работает как лотерея. В 2023 году примерно один из девяти заявителей получил разрешение на работу в США. В Канаде такие визы выдают без ограничений – страна примет столько работников, сколько может принять экономика. Американская система не учитывает квалификацию – все заявители равны, и менее квалифицированных кандидатов

Но самый привлекательный аспект канадской иммиграции – ее эффективность и предсказуемость. Даже тем, кому повезло получить одобрение H1B в США, все еще приходится преодолевать препятствия и месяцами находиться в неопределенности, ожидая решения по заявкам. В Канаде же документы можно оформить за несколько недель.

«Если я конкурирую с Apple за специалиста из Швейцарии или Великобритании, Apple говорит им: „Через шесть месяцев подам за вас заявку на визу H1B, получите или не получите – неизвестно“; а я могу сказать: „Можете начинать уже через две недели“, – говорит Джордан Джейкобс. – Большинство людей хотят ясности относительно своего будущего, так что у нас огромное преимущество».

Канада решила воспользоваться недовольством иммигрантов в США, активизируя усилия по переманиванию талантов у соседа. В 2023 году началась реализация «Стратегии технических талантов», позволявшей любому обладателю американского разрешения на работу получить право на канадское. Квота в 10 000 виз была исчерпана за 48 часов. «США вредят себе своей визовой политикой, – говорит Норберт Лютенхаус, исполнительный директор Института квантовых вычислений в Ватерлоо, иммигрировавший из Германии. – Спасибо им большое. Каждый раз, когда США жмут на тормоз, мы получаем больше преподавателей, постдоков и аспирантов – они приезжают в Канаду вместо США»[308].

Этот либеральный подход распространяется на специалистов, которым закрыт доступ в США по политическим причинам. Лютенхаус говорит, что первая волна пришла в основном из стран с мусульманским большинством сразу после 11 сентября. Сейчас поток сместился в сторону таких стран, как Китай, Россия и Иран.

Недавний яркий пример – случай Сары Сабур, молодой исследовательницы из Ирана. Получив степень бакалавра по компьютерным наукам в Технологическом университете имени Шарифа в Тегеране в 2013 году, она была принята в аспирантуру Вашингтонского университета. Но США отказали ей в визе, посчитав, что ее область изучения – компьютерное зрение – может иметь военное применение. В итоге она попала в Университет Торонто и исследовательскую группу Джеффри Хинтона. Они тесно сотрудничали над капсульными сетями – новым типом нейронных сетей, которые могут дать машинам такое же трехмерное восприятие, как у людей. Сабур сейчас работает научным сотрудником в Google в Торонто.

«То же самое с конференциями, – продолжает Лютенхаус. – Теперь люди задаются вопросом: стоит ли проводить серию конференций в США, если не уверен, получит ли ключевой докладчик визу для выступления? Он может быть из Китая или Индии. И внезапно у нас дыра в программе, потому что ключевой спикер не получил визу. Иногда не понимаешь, что творится в головах людей в США».

Привлечение большего числа иностранных студентов для учебы в Канаде также стало важной частью стратегии страны по увеличению иммиграции. По числу иностранных студентов Канада занимает третье место в мире после США и Британии – свыше полумиллиона студентов. Каждый восьмой из всех студентов, уезжающих учиться за границу, выбирает Канаду. И большинство из них не планируют уезжать. Согласно опросу Канадского бюро международного образования, более 60 % опрошенных заявили, что хотят остаться в стране после окончания учебы[309].

«Недавно к нам в Mila приезжали канцлер Германии и канадский премьер, – вспоминает Валери Пизано. – Один немецкий студент объяснял свою идею канцлеру, и тот спросил: „Почему ты уехал из Германии? Что привело тебя в Канаду?“ Студент ответил: „Просто посмотрите вокруг. В Германии такого нет. Видите, какая здесь энергия? Мне 25, и я часть этого. Здесь крестный отец ИИ. Посмотрите на моих коллег, на людей, с кем я работаю“».

Канада незаметно развивала свою технологическую отрасль последнее десятилетие, и мир начинает это замечать. В 2023 году у нее было 25 частных технологических компаний стоимостью свыше миллиарда долларов, и она заняла 8-е место в мире по этому показателю. В 2022 году в 706 венчурных сделок с канадскими технологическими стартапами было инвестировано более 10,5 млрд долларов против 1,5 млрд долларов десятилетие назад. Иностранные инвестиции льются рекой: две трети капитала, вложенного в канадские технологические компании, поступает из-за рубежа.

«Я считаю, что капитал следует за компаниями, а не наоборот. Все думают, что капитал создает экосистемы, но это неверно, – говорит Дэмиен Стил, бывший управляющий партнер и глобальный руководитель венчурных инвестиций OMERS Ventures. – Деньги идут туда, где есть возможности, и для меня это отличное подтверждение того, что канадская экосистема на правильном пути»[310].

Двадцать лет назад на канадской технологической сцене доминировали две компании: Research in Motion (RIM), производитель BlackBerry, и Nortel Networks – основа телекоммуникационной инфраструктуры во многих частях мира. Ни одна не смогла опережать более инновационных конкурентов из-за рубежа, и обе потерпели внезапный и стремительный крах.

«Они не поощряли инновации, а делали ровно противоположное, – говорит Стил. – RIM славилась тем, что подавляла инновации сотрудников, уходящих из компании. Сегодня все по-другому. Посмотрите на Shopify – они активно развивают группы бизнес-ангелов внутри компании, финансирующие стартапы предпринимателей, покидающих Shopify. Это и есть Кремниевая долина: успех порождает успех и поддерживает экосистему. Мы этого добились».

Технологическая экономика Канады больше не зависит от одного-двух крупных имен. Теперь множество игроков с разными ролями работают вместе, поддерживая позитивный цикл успешных компаний, создающих новые успешные компании. Заведения высшего образования вроде Университета Макгилла и Университета Торонто совершают научные прорывы и готовят кадры. Инкубаторы вроде CDL воплощают идеи в жизнь. Бывшие сотрудники успешных компаний вроде Shopify создают собственные истории успеха. А институты вроде «Вектора», Amii и Mila привлекают государственную поддержку, чтобы связать все воедино.

Но самое важное изменение – в мышлении. «Я мыслю категориями экосистемы, – говорит Дэмиен Стил. – Нужно смотреть шире и понимать: мы выигрываем только тогда, когда выигрывает вся экосистема».

Скептики возразят: несмотря на все разговоры о том, что Канада претендует на лидерство в области ИИ, ее компании пока относительно новые и небольшие, практически неизвестные за пределами страны. Когда люди думают об ИИ, они вспоминают OpenAI, Nvidia, DeepMind или ByteDance. Канада пока не создала ИИ-компанию, даже близко сопоставимую по масштабу. Попросите иностранцев назвать канадскую ИИ-компанию – большинство вряд ли сможет назвать даже одну.

Несмотря на все достоинства канадского подхода и позитивные эмоции, которые он вызывает, открытым остается вопрос: может ли канадская ИИ-компания стать такой же значимой, как ведущие мировые игроки?

«Абсолютно уверена, что это произойдет», – говорит Санья Фидлер, директор по ИИ в Nvidia[311].

Санья, которая также является доцентом Университета Торонто и была одним из соучредителей института «Вектор», считает несправедливым сравнивать канадские технологические компании с более известными компаниями, которые существуют гораздо дольше. По ее мнению, это дело времени, когда канадская ИИ-компания вроде Cohere, Waabi или Deep Genomics присоединится к американским, британским и китайским гигантам.

«Люди, управляющие этими компаниями, активно переманивались технологическими гигантами, и это одни из самых умных людей, которых я знаю, – говорит Фидлер. – Самые талантливые в области ИИ-разработок. Судя по динамике и траектории этих компаний, нет никаких сомнений, что они достигнут того же уровня».

CIFAR прогнозирует, что к 2030 году Канада войдет в число стран с самыми передовыми

«По некоторым данным, в Торонто сейчас столько же ИИ-стартапов, сколько в любом городе мира, хотя пять лет назад их практически не было, – говорит Джордан Джейкобс. – Мы хотим добиться того, чтобы через 50 лет, когда мы оглянемся назад, Канада была одним из трех хабов. Полагаю, что одним таким хабом будет США, другим – Китай, а Канада станет третьим».

Заключение. Общественные животные

Когда я начал писать эту книгу, идея заключалась в том, чтобы изучить вопрос: ослабевает ли превосходство США в новых технологиях? Момент казался подходящим. Этот вопрос обсуждался по всему миру и получил глубокое рассмотрение в труде Алана Гринспена и Адриана Вулдриджа 2018 года «Капитализм в Америке», где они утверждали, что экономический динамизм, выделявший США среди других наций, теперь начинает угасать: «Взгляните на любой показатель, связанный с созидательным разрушением, – от географической мобильности (готовности к переездам) до числа созданных компаний или уровня допустимых сбоев, и вы поймете, что этого становится все меньше. Отношение Соединенных Штатов к созидательному разрушению все сложнее отличить от отношения к нему в любой другой развитой медленно растущей экономике – европейской или японской»[312].

Происходивший одновременно подъем Китая сделал этот спад еще более заметным. Он начинает походить на США, какими они были всего поколение тому назад, – единственную страну, затмевающую все остальные. Сегодня Китай производит больше солнечной энергии, имеет больше роботов на заводах и больше электромобилей на дорогах, чем весь остальной мир, вместе взятый. Не требуется много воображения, чтобы увидеть США как устоявшегося лидера, пытающегося удержать позиции, а Китай – как быстрорастущего разрушителя, у которого все показатели идут вверх.

Но, внимательнее изучив происходящее в других местах, я пришел к выводу, что предсказания американского упадка, по крайней мере в сфере новых технологий, сильно преувеличены. Доказательств того, что американский инновационный двигатель ускоряется, не меньше, чем свидетельств того, что он буксует. Совокупная капитализация десяти крупнейших американских технологических компаний превышает ВВП любой страны мира, кроме самих США. И это превосходство не пережиток ушедшей эпохи, а современная реальность. В 2018 году Apple стала первой американской технологической компанией, достигшей капитализации в триллион долларов. С тех пор к этому клубу присоединились еще семь компаний, некоторые многократно превысив эту отметку. У всего остального мира нет ни одной такой. Что тут добавить?

Разве что можно отметить: если четверть века назад в технологиях безраздельно правили США, то теперь они по-прежнему лидируют, но появилось еще около 20 стран, которые тоже играют роль. США растут, Китай растет быстрее, остальные тоже растут, но не так быстро, как США и Китай.

И, кроме Китая, остальной мир, похоже, не особенно конкурирует с США в сфере технологий. Многие позиционируют себя как продолжения Кремниевой долины, а не ее антагонисты. В Южной Корее и Швеции стартапы стремятся к двойному присутствию: одной ногой в США, другой – на домашнем рынке. Они хотят восприниматься в равной степени как американские и как местные компании.

Даже китайские руководители неофициально признавались мне: контакт с США по-прежнему очень важен для их бизнеса. Может, не как рынок для ведения дел – это слишком рискованно, и без него можно обойтись, – но как место, где можно ознакомиться с передовыми достижениями в технологиях и уловить ранние сигналы о том, куда движутся дела в передовых областях вроде ИИ, чтобы направить свои усилия в том же направлении.

Китай – единственный конкурент. Остальные пытаются, но недостаточно сильны, чтобы представлять угрозу. Самые успешные технологические компании за пределами Китая, чья бизнес-модель не ограничивается заработком на внутренних рынках, по-прежнему считают престижным в конечном счете попасть в США. В форме прямого поглощения, выхода на биржу или физического переезда. Присутствие в Америке все еще маркер успеха.

Hugging Face недолго оставалась во Франции, UiPath тоже рано переросла Румынию. Даже старые компании, такие как британская Arm, предпочли выйти на биржу в США, а не у себя дома. Так же поступили Spotify и Grab. Большинство европейских венчурных капиталистов, с которыми я говорил, активно подталкивали свои компании искать крупного американского покровителя. Некоторые советовали основателям сначала завоевать США, а потом возвращаться и расширяться в Европе, а не наоборот.

Китай, похоже, не обладает подобным влиянием за пределами собственных границ. Китайские компании хотят получить доступ к зарубежным рынкам, а иностранные компании – к китайскому рынку. Но у него нет таких же симбиотических отношений с другими крупными технологическими центрами, как у американского технологического сообщества с Тайванем и Индией.

Некоторые китайские компании активно дистанцируются от домашнего рынка. Shein, модный ритейлер стоимостью свыше 100 млрд долларов, ликвидировала компанию в Нанкине и перенесла штаб-квартиру в Сингапур. Temu переместила штаб-квартиру в Бостон, а ее материнская компания PDD Holdings – в Ирландию.

Американский динамизм еще может угаснуть, но это будет связано не с внутренними факторами технологической индустрии, а с расколотой политической системой и реакцией против слишком успешной технологической индустрии и неравенства, которое она породила, – парадоксальное следствие избытка инноваций, а не их недостатка. Проблемы Китая тоже налицо. Главная – технологическая индустрия переросла политические рамки, в которых действует. Ярче всего эти противоречия проявились в 2021 году. Остается неясным, был ли предпринимательский класс страны подавлен окончательно или он снова начнет трясти клетку изнутри.

Остальной мир все еще ищет рецепт инноваций. Американские и китайские компании решили эту загадку. Их динамизм ограничивает не неспособность к инновациям, а недовольство огромными новыми полномочиями, которые дало им ее решение.

Интересная статистика: в 1990 году на Китай приходилось лишь около 1,8 % мирового ВВП. С тех пор он вырос в 10 раз и сегодня составляет 19 %. Сравните с США, которые производили четверть мирового ВВП в 1990 году. В 2024 году они по-прежнему производят четверть глобального ВВП. Китай расширился, но не за счет США. В относительном выражении позиции потеряли другие экономики развитого мира – и перед США, и перед Китаем. В 1990 году США составляли 39 % ВВП стран «Большой семерки». Сейчас их доля – 57 %. Полагаю, что относительное развитие технологических секторов США, Китая и остального мира повторяет эту общую экономическую траекторию.

Сравнительное изучение происходящего в разных странах мира – не только в технологиях, но и в других областях: спорте, экономике и т. д. – полезно по двум причинам. Первая очевидна: это элемент национального соперничества, который дает яркие заголовки и будит старые племенные инстинкты. То есть кто впереди, кто отстает, каков счет.

Но есть более прагматичный подход: смотреть на эти состязания не как на национальную конкуренцию, а как на проверку сравнительных достоинств разных систем. Все общества решают схожие проблемы – рост, управление, устойчивость. Мир достаточно велик, чтобы экспериментировать с разными подходами в разных местах и видеть, что работает, а что нет.

И это уже происходит с важными вопросами. Если цель – хорошее общество, то тестируются самые разные подходы: от либеральных рыночных демократий до различных оттенков социализма, коммунизма и более теократических форм. Независимо от личных

В бизнесе тоже есть разнообразие подходов. В Японии существует система кэйрэцу – крупные группы взаимосвязанных компаний с обширным перекрестным владением акциями, обычно сосредоточенные вокруг крупного банка. Mitsubishi – хороший пример. Есть немецкий миттельштанд, который мы обсуждали на этих страницах, – небольшие малые и средние предприятия, составляющие основу промышленной экономики страны.

Экономика Китая чрезмерно зависит от гигантских государственных предприятий типа Sinopec и China Construction Bank, которые превосходят крупнейшие частные компании страны на порядки. В Корее есть гибридные чеболи, где трудно определить, где заканчивается государство и начинается частная инициатива. Разные страны ведут бизнес совершенно по-разному.

Я ожидал увидеть то же самое в том, как страны системно развивают новые технологии: Швеция – одним способом, Китай – другим, Индия – третьим. И можно было бы извлечь уроки из этих подходов. Но это оказалось не так.

Если старые промышленные экономики мира сильно различались, то новые технологические экономики поразительно похожи и становятся еще более схожими. У всех стран стратегия строится по одному образцу: государственное агентство типа DARPA плюс венчурные стартапы в частном секторе.

Эти сходства проявляются на всех уровнях – от структурных элементов до культуры компаний и стилистических аспектов вроде ярких футболок, которые они носят, и даже языковых особенностей, характерных для общения внутри этого подкласса. Загадочные словечки вроде bruv, bruvsky, brotato, broham, brochacho, brofessor и Broseph Stalin, которые мало что значат для непосвященных, служат общей символикой и племенными маркерами – настоящим социальным клеем, скрепляющим сообщество инакомыслящих от Нью-Йорка до Стокгольма и Токио.

IKEA и General Electric были очень разными; Spotify и Stripe похожи гораздо больше. Прежнее разнообразие подходов уступило место монокультуре мышления и действий. Парадоксально, но в управлении новым поколением компаний в разных местах очень мало экспериментов: будь то Klarna в Швеции, Mistral во Франции или Grab в Сингапуре – все довольно похоже. Конкуренция идет не между разными моделями, а между одной и той же моделью, но с разной интенсивностью. Китай политически отличается, но экономически, особенно в технологической отрасли, он гораздо более американский, чем сами американцы. Такие места, как Шэньчжэнь, ощущаются как Кремниевая долина на стероидах. Гладиаторское соперничество между новыми предприятиями, которое восхваляет Ли Кайфу в своей книге, можно описать только как гиперкапитализм – более интенсивный вариант идеологии, которая считалась бы слишком экстремальной даже в своей западной колыбели. Различие не в сути, а в степени.

Я спросил Давида Аллемана, основателя ON, пожалуй, самого перспективного швейцарского стартапа: отличается ли его компания от других из-за того, откуда она родом? ON необычна тем, что у нее два гендиректора, разделяющих власть наверху, и мне было интересно, не связано ли это с тем коммунитарным этосом, который характерен для страны в целом. Швейцарская политическая система высоко ценит распределение власти как по горизонтали, так и по вертикали; у страны даже нет главы государства, а высшая исполнительная власть принадлежит совету из семи человек. Аллеман считал сходство случайным. «Не думаю, что мы настолько отличаемся только из-за того, что так рано стали глобальными», – сказал он[313].

Итак, налицо сближение с американской моделью, а не появление чего-то по-настоящему уникального в разных странах – довольно грустный конец истории в развитии новых технологий. Альтернативные подходы обсуждаются: DeepMind изучает идею стать компанией общественного интереса, Джек Дорси предлагал, чтобы Twitter стал протоколом – чем-то больше похожим на электронную почту и меньше на коммерческую соцсеть. OpenAI тоже экспериментировала с идеей некоммерческой организации, прежде чем превратилась в типичную компанию Долины.

Кроме того, все больше людей выступают за то, чтобы технологии разрабатывались как глобальное общественное благо, подобно тому, как интернет создавался как открытая и свободно доступная платформа, а не коммерческий продукт. Но при этом практически нет никаких свидетельств того, что кто-то разрабатывает принципиально другую модель – радикальную альтернативу современному подходу к технологиям.

Есть два способа конкурировать. Первый – делать то же, что другие, но больше, лучше, быстрее. Второй – делать по-другому. Большая часть происходящего сейчас относится к первой категории.

С одной стороны, единообразие не так уж плохо – это означает, что в мире, полном разногласий практически по всем мыслимым вопросам, есть нечто близкое к глобальному стандарту в одной важной сфере. Но с другой стороны, это удручает. При всех разговорах о фундаментальном подходе, которые так популярны в технологических кругах, можно было бы ожидать похожего стремления переосмыслить всю сферу с основ – что кардинально изменило бы принципы создания и применения новых технологий.

Если разные страны становятся все больше похожими друг на друга с точки зрения создания технологий, то не утрачивает ли место свое значение? В последние годы много говорят о том, что великие компании могут появляться где угодно, и стартапам больше не нужно так сильно концентрироваться в одном месте. Знания, инфраструктура и таланты для создания компаний теперь гораздо более распределены.

Некоторые считают, что Кремниевая долина переместилась в облако, а интернет демократизировал предпринимательство – теперь все не обязательно должно происходить в одном месте. Рост удаленной работы и стремление IT-специалистов к мобильному образу жизни, желание избежать переполненных мегаполисов – все это привело к тому, что хабы уже не так важны.

«Технологические хабы проигрывают войну за таланты всем остальным», – писала Wall Street Journal в 2023 году. Автор отмечал: «По мере созревания технологической отрасли она следует модели каждой предыдущей промышленной революции: знания, капитал и таланты распространяются по Америке и миру»[314].

Думаю, вопрос пока остается открытым. Судя по моим беседам, место все еще имеет значение. Знания и ресурсы могут быть доступны в большем количестве мест, но хабы никогда не ограничивались только этим. Их основная функция – создать улей единомышленников, работающих над схожими проблемами, которые могут извлекать пользу из случайных встреч и ускорять обучение благодаря всему опыту и духу соперничества, витающему в этой среде. «Если катаешься на лыжах с лучшими, быстро становишься лучше; если всему нужно учиться самому, это требует гораздо больше усилий», – сказала мне Натали Касас, старший руководитель Швейцарских федеральных лабораторий материаловедения и технологий[315].

Предпринимательство все еще не так распространено, как нам хотелось бы, и значительная доля технических специалистов даже в развитых западных экономиках преподчитают стабильную работу в больших корпорациях. Показательна история Германии, где лучшие выпускники инженерных специальностей скорее выберут работу в BASF или BMW, чем рискнут создать собственное предприятие.

В Швейцарии высокая концентрация высококлассных специалистов по прикладной физике и смежным инженерным дисциплинам благодаря таким храмам большой науки, как CERN. Но практически нет свидетельств того, что достаточное их количество уходит создавать собственные компании или работать в стартапы. Эти технические специалисты предпочитают стабильность и безопасность основной работы. Таланты есть, деньги есть, инфраструктура есть, предпринимательского духа нет.

Хабы делают основание компании социально приемлемой практикой, и предпринимателям не нужно становиться

Именно поэтому даже громкие примеры стартапов, появившихся «из ниоткуда», в конечном счете переезжают в более традиционные локации. До пятой части стартапов, привлекших более 1 млн евро – ничтожную сумму в общем масштабе – в регионе Центральной и Восточной Европы, в итоге мигрируют за границу; среди них суперзвезды вроде UiPath, Grammarly и Productboard – все компании стоимостью свыше 1 млрд долларов[317]. Согласно одному исследованию, более 50 млрд долларов корпоративной стоимости утекло из региона. Самые амбициозные компании с лучшими перспективами не хотят упустить сетевые эффекты, создаваемые в более устоявшихся технологических хабах. Географическая близость имеет значение.

Это приводит к финальному вопросу: если место все еще важно и есть лишь небольшое число мест, обеспечивающих подходящую среду для технологического предпринимательства, можно ли сформулировать общие выводы о том, что делает эти места такими особенными?

Многие полагают, что свободная среда лучше подходит для таких вещей, чем строго контролируемая; что открытые культуры приносят лучшие плоды, чем закрытые. «Инновации – дитя свободы и родитель процветания», – пишет Мэтт Ридли в своей книге «Как работают инновации: И почему они процветают в условиях свободы»[318]. И такая точка зрения сначала кажется созвучной нашему интуитивному пониманию происходящего.

Но в этом аргументе есть очевидная дыра размером с Китай. Эта страна, бесспорно, гораздо более дирижистская по сравнению с западными коллегами. И все же в технологиях она превосходит практически все страны, кроме США. Китайские инновации движимы факторами, прямо противоположными свободе и процветанию; Ли Кайфу говорит о маниакальной трудовой этике, питающей их технологическую индустрию, которая во многом порождена беспросветной бедностью среднего китайского работника, тянущейся поколениями.

Если свобода и процветание – это то, что движет инновациями, то корреляция между тем, насколько свободными и богатыми являются страны, и их инновационностью, должна быть гораздо более выраженной. Но вопрос интересен и заслуживает детального изучения именно потому, что такая связь не подтверждается на практике.

Если бы все было так просто, мы бы увидели, как центр технологических инноваций переместился из Северной Америки в Западную Европу, затем в Тихоокеанский регион и Латинскую Америку и лишь потом в Азию. Но это не так. Швеция, Дания, Норвегия, Финляндия и Исландия очень похожи по социально-экономическим характеристикам, но Швеция является явным исключением в плане инновационных достижений.

Вопрос о том, что делает разные места благоприятной почвой для нового, гораздо сложнее, чем просто функция свободы и богатства. Исторически некоторые очень жестко контролируемые режимы все же демонстрировали впечатляющую технологическую компетентность: Советский Союз до падения Берлинской стены, Германия и Япония до Второй мировой войны – наиболее очевидные примеры.

Иметь свободу и процветание лучше, чем не иметь их. Идея не в том, что они не важны. Идея в том, что связь между ними и способностью создавать новое не так прямолинейна, как подсказывает интуиция. Это часто те же самые причины, которыми объясняют, почему некоторые места теряют драйв и расслабляются, становясь самодовольными.

В некоторых богатых странах экономические воды слишком спокойны, чтобы мощные течения технологических изменений могли творить чудеса; нет того самого предпринимательского духа. Япония была стабильно свободной и процветающей последние пять десятилетий. По рейтингу Freedom House, она даже свободнее США – 96 баллов против скромных 83. Но роль Японии в технологических инновациях в последнее время катастрофически упала.

Вопрос, почему одни места более инновационны, чем другие, сложно объяснить и невозможно уложить в глобальную теорию. Именно поэтому стоит углубляться в конкретные примеры – что мы и попытались сделать.

Внимательное изучение этих примеров позволяет выделить два основных типа объяснений. Первое – системное, второе – культурное. Системное объяснение объясняет различия в институтах, правилах и процедурах: структурные элементы вроде организации высшего образования, стимулирования исследований, создания и финансирования компаний.

Но системное объяснение неполно, поскольку похожие системы в разных местах могут не давать похожих результатов. Здесь вступает в игру культура. Еще со времен работы Вебера о протестантской этике известно, что разные поведенческие особенности различных социальных групп могут приводить к разным экономическим результатам.

Но было бы полезно рассматривать человеческие культуры не только в социологическом смысле, но и в более биологическом понимании этого термина. Подобно тому, что ученые изучают в чашках Петри. Мы склонны думать о людях как о самых сложных организмах на планете, но такое представление может быть неверным. Совокупность индивидов формирует культуру, и эта культура представляет собой живую, дышащую сущность, которая демонстрирует коллективный разум и намерения. С этой точки зрения разные культурные группы не просто национальные идентичности, а отдельные социальные организмы.

Мало кто из англичан, живших 100 лет назад, жив и сегодня. И все же черты, которые мы считаем английскими, остались удивительно постоянными во времени. Каждый отдельный носитель культуры может погибнуть, но культура выживает – подобно тому, как человеческое тело заменяет практически каждую клетку каждые несколько лет, оставаясь при этом собой.

Биологи пишут о суперорганизмах вроде муравьиных колоний, микробиомов и роев, состоящих из относительно простых организмов – муравьев, бактерий и пчел, которые объединяются и организуются во что-то гораздо большее, чем сумма их частей. Эта крупная сущность составляет отдельный суперорганизм, принципы работы которого могут быть неизвестны его составным частям.

Нет причин полагать, что нечто подобное не происходит с человеческими культурами; в конце концов, общества не просто похожи на биологические системы – они и есть биологические системы. С этой точки зрения поверхность планеты покрыта различными каплеобразными культурами, которые действуют с коллективным разумом и намерениями: индивид – лишь фрагмент своей более крупной культуры. Большая часть того, что мы называем международными отношениями, – это просто крупные социальные животные, шипящие и кусающие друг друга. Общества в целом формируют своего рода социальный океан, а индивид – лишь капля в этом океане. Одни из этих океанов турбулентны с энергичными потоками, другие остаются спокойными и тихими.

Имеет смысл рассматривать различия в способности разных культур привносить новизну в мир как своего рода технологическую плодовитость. Одни культуры особенно плодовиты, постоянно рождают новые идеи и инновации, другие дремлют; одни бурлят, другие остаются инертными и спокойными. Чтобы понять инновации, нужно изучать не только системы и структуры, но и внутреннюю природу культур, из которых рождаются технологии.

Я езжу на Volvo XC40 – внедорожнике, который своей бесхитростной практичностью иногда воспринимается как нечто большее, чем просто автомобиль, – как воплощение шведскости на колесах. Современная версия мозаичных плиток Римской империи или керамических сосудов Древней Греции – повседневные

Кроссовер прекрасно осознаёт свой символический статус: в шов переднего пассажирского сиденья, как ярлычок на одежде, вшит крошечный сине-желтый шведский флаг. На своих машинах Volvo указывает не «Сделано в Швеции» (Made in Sweden), а «Сделано Швецией» (Made by Sweden). Это выражение национальной гордости, а также тонкое признание того, что компания уже не производит все машины на родине.

В более глубоком смысле технологии – это всегда не просто продукты своей среды, а ее порождения, вытекающие из бурлящих социальных процессов, в которых они зарождаются и развиваются.

Благодарности

Написание книги – трудное и уединенное занятие, но без поддержки и участия многих людей, сделавших эту работу возможной, оно было бы гораздо более сложным и изолированным. Я бы хотел поблагодарить Financial Times и McKinsey & Company за запуск премии Брекена Бауэра (Bracken Bower Prize) для привлечения новых голосов в деловую литературу. Как автор-новичок я не мог надеяться на лучший способ войти в мир печатного слова – окунул палец в воду и не заметил, как оказался по шею в деле.

Моя благодарность всему сообществу, связанному с этой премией. Эндрю Хиллу – за то, что нашел место для этой инициативы в институции с такими широкими и разнообразными интересами, как Financial Times. Александру Лазарову и Майклу Моталу – за возможность состязаться с лучшими. Колетт ван дер Вен – за то, что была одним из немногих людей, с кем я мог говорить об идеях и писательстве. И Крису Клирфилду – за знакомство с лучшим агентом в мире. Джеймс Пуллен из The Wylie Agency был первым, кто заставил меня почувствовать, что у меня есть все необходимое, чтобы стать профессионалом, и его постоянный энтузиазм провел эту книгу через все ее итерации.

Я никогда не забуду, как проходил аукцион в Великобритании: в последний день я лег спать, думая, что работаю с одним издателем, а проснулся утром и узнал, что другой в последний момент сделал выигрышную ставку. Я часто думаю, какой была бы эта книга без той совершенно случайной смены издателя в последний момент. Лучшей издательской марки на обложке и представить нельзя – William Collins стали идеальным домом для проекта. Арабелла Пайк дала полную свободу делать все по-своему, а потом вмешалась в нужный момент, чтобы помочь довести дело до конца. Ее вдумчивые комментарии к рукописи, пришедшие в воскресенье днем, дали понять, что есть еще кто-то, кому эта книга дорога не меньше, чем мне. Благодарен всей команде William Collins, особенно Фрейе Олсоп и Лоре Мейер, за работу над производством. Бен Ленен из Simon&Schuster великодушно выкупил американские права со словами: «Подозреваю, он напишет блестящую книгу и будет писать еще многие годы». Пророчество сбылось по крайней мере отчасти – я действительно писал эту книгу несколько лет. Хотя он, возможно, имел в виду совсем другое и решительно воспротивился бы такой вольной трактовке, остаюсь благодарным за терпение и доведение проекта до публикации.

Хочу поблагодарить мою мать, которой посвящена эта книга, за то, что она – причина всего, что я делаю. Отца – за то, что он рядом, когда это важно. К брату и сестре обычно несентиментален, их главный вклад в мою жизнь и этот мир состоит в том, что они компенсируют свои недостатки – существенные и разнообразные – тем, что подарили племянниц и племянника, на которых не хватает слов восхищения, поэтому вынужден упомянуть их здесь. Шурин и золовка тоже были в деле. Долгое время моя племянница Фафи начинала каждый разговор с вопроса: «Сколько страниц ты написал?» Случались долгие периоды работы над книгой, когда количество страниц только уменьшалось. Если она наполнила мою жизнь безграничной радостью, то я наполнил ее реалистичными ожиданиями того, как выглядит прогресс в этом мире, и за этот драгоценный дар она, уверен, однажды будет благодарна, даже если сейчас трудно оценить его ценность и она предпочла бы получить компенсацию сувенирами из «Холодного сердца». Хур, Зани, Ханна и Мухаммад пока слишком малы, чтобы иронизировать над моими писательскими муками, но ожидаю, что со временем они тоже будут наблюдать за моим так называемым творческим процессом с детским удивлением и полным недоумением. Благодарю также Эмада Надима по причинам, которые нельзя раскрывать в приличном обществе.

Эта книга была бы невозможна без сотен людей, согласившихся дать интервью. Многие упомянуты на этих страницах, другие остались анонимными – некоторые именно этого и хотели.

И наконец, Кирстен Алиша Лора Уильямс, повелительница Херболцхайма и Кирхцартена, хранительница веры – я благодарен тебе за то, что была светом во тьме, единственным человеком, понимавшим, как трудно было довести это дело от начала до (почти) конца. Нравятся за что-то, любят вопреки всему.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге