Обложка Загубленная жизнь или Исповедь пьяницы. Рассказ из жизни финских крестьян

Загубленная жизнь или Исповедь пьяницы. Рассказ из жизни финских крестьян

Пиетари Пяйвяринта

0% прочитано
Стандартный
Пиетари Пяйвяринта

Загубленная жизнь или Исповедь пьяницы. Рассказ из жизни финских крестьян

Пиетари Пяйвяринта

Загубленная жизнь или Исповедь пьяницы. Рассказ из жизни финских крестьян

Однажды, отъехав довольно далеко от дома, я очутился в совершенно пустынной и глухой местности и только к вечеру добрался до какого-то „двора“. „Двор“ стоял особняком; все постройки были солидные; все обличало достаток и порядок. На дворе виднелось еще несколько хозяйственных строений, также хорошо выведенных; стены были обшиты досками, окрашены; трубы были чисто выбелены; у крыльца одного из жилых строений светилась галерея с частыми окнами... Лошадь моя стала приуставать: нужен был роздых, и я решился переночевать здесь. С этой целью я направился к тому из строений, в котором, я предполагал, жил сам хозяин. На просьбу о ночлеге отказа, конечно, не было. Я внес свои вещи в комнату.

По входе мое внимание сразу остановилось на хозяине. Все домашние ходили около него, как-то особенно тихо, с какими-то особыми предосторожностями, словно около покойника. Даже на лицах младших членов семьи не было заметно детской веселости и живости, — а от них-то и бывает тепло и уютно, особенно в эту пору, когда все, покончив с дневным трудом, сбросив заботы вместе с будничным кафтаном, дают отдых измученным мускулам и усталым нервам. Здесь, напротив, все разговаривали друг с другом шепотом, как будто пугаясь и этих звуков, и боязливо осматривались по сторонам.

Хозяин — средних лет, здоровый, худощавый. Он сидел, нагнувшись, на скамье и опираясь локтями на колена. Иногда он опускал все лицо, иногда только лоб в крепко сжатые ладони и, казалось, был погружен в самые тяжелые думы. В глазах его заметен был лихорадочный блеск... Он упорно, насупившись, бесцельно смотрел в одну точку, время от времени тяжело вздыхая. Такое состояние хозяина внушало мне необъяснимый страх. Никто из других семейных, не говоря уже о нем, не подумал обратиться ко мне с обычными расспросами, вызываемыми всяким новым лицом, появляющимся в одиноком дворе. Все это делало мое пребывание здесь неловким и не особенно приятным, иногда становилось просто жутко...

Я напал подозревать, что хозяин болен, что он подавлен болезнью, а это могло отражаться и на остальных семейных. Кроме хозяина, я обратил внимание на девушку, лет 16—17, которую прежде я было и не заметил. Она как будто только проскользнула комнатой, бросив печальный взгляд на всех, а на меня посмотрела с каким-то удивленьем. У девушки были красивые черты лица; на ее бледном, исхудалом личике были заметны следы постоянной печали. Грустный взор и особая медленность движений еще более усиливали это впечатление. Она молча хозяйничала в горенке, бросала изредка взгляд на хозяина и, скользнув мимо, опять исчезала тихо и беззвучно. С любопытством, пристально я следил за ней. Она была красива, стан грациозно сгибался тростинкой при ее каждом движеньи...

Одним словом, на всем, казалось, лежал отпечаток какой-то грустной тайны, и мое любопытство достигало крайнего напряжения. Как ни ломал я головы, не много придумал: хозяин был, верно, болен; девушка — его дочь... ну, и только — все одни голые предположения, и притом ничего не объясняющие...

Я, решился, наконец, приблизиться к хозяину и, во что бы то ни стало, завязать с ним разговор.

— Не больны ли вы? — спросил я, садясь на скамье возле хозяина.

Вопрос как будто удивил его... Он выпрямился и посмотрел мне в упор, не проронив ни одного слова. Потом он обратился к одному из семейных, сидевшему поближе, со взглядом, на котором можно было прочесть: „Разве шла речь о чем-нибудь?!.“

Тот, повидимому, сейчас же понял немой вопрос; он нагнулся к хозяину и громко повторил мой вопрос:

— Гость спрашивает, не больны ли вы?

Глубокий вздох вырвался из груди хозяина; он быстро поднялся и обратился ко мне звучным голосом:

— Пожалуйста, пойдемте со мной!

Проговорив это, он торопливо вышел из комнаты. Я с удивлением последовал за ним. Развлечь, утешить его — было моим искренним желанием.

Хозяин перешел двор и вошел в другой домик. Войдя туда, я увидел странную картину. В обширных, хорошо обставленных комнатах царствовала гробовая тишина; все стояло в безукоризненном порядке на своих местах, но поражало своей безжизненностью, как будто давно живая душа здесь не делала ни одного шага. На окнах стояло много горшков с цветами, но полуувядшими, полузасохшими. Ясно, они давно были лишены всякого ухода; им предоставлено было жить и умереть своими силами, и они едва-едва тянули свое чахлое существование. Даже на миртах не было признаков зелени, розы совсем пожелтели, а бальзамины посохли. Иссохшие, они напрасно протягивали свои головки к свету... Только плющ и пеляргония еще держались... Первый полз по стенам, как будто стремясь найти какое-нибудь отверстие и бежать, бежать прочь... Пеляргония казалась совершенно равнодушной — есть ли у ней влага в земле или нет, — и держалась крепко. Простите — мне всегда кажется, что растения также радуются и страдают, также стараются размышлять и чувствовать, как и другие существа — живые.

Теперь у меня явилось довольно досуга для наблюдений. Хозяин сидел опять молча, угрюмо и бесцельно глядел вперед... Вдруг из соседней комнаты раздался детский крик. Хозяин вздрогнул, как будто ужаленный. Он быстро подошел к двери, отворил ее, — там сидела прежде виденная мною девушка и укачивала в колыбельке маленького ребенка. Ребенок скоро замолк, и хозяин, притворив дверь, возвратился к прежнему месту и к прежнему положению.

„Боже мой, думалось мне, неужели преступление, позор уже успели наложить свою грязную руку на это, повидимому, столь чистое, девственное создание, полное такой прелести... а это отец — он грустит, он подавлен позором семьи!.. Отсюда-то общая печаль, общая угнетенность. — Все это, как молния, промелькнуло в моей голове. — Нет, все-таки нет; не может быть, невозможно, чтобы такое чистое, невинное создание Господа было поражено несчастьем позора! В ее чертах нет и тени следов, оставляемых пороком на лицах своих жертв... Прочь, отвратительные, гнусные мысли! Зачем вы мелькаете без зова в моем воображеньи?.. Ну, а если эта молодая женщина... жена хозяина?.. Нет, нет! Тоже не может быть!.. Сходство ее с хозяином бросалось в глаза при первом взгляде. Сходства не много, но оно было. Нет — это отец и дочь... Все эти предположения роились во мне и страшно дразнили любопытство... Я подошел к хозяину, взял его за руки и говорю:

— А вы все-таки нездоровы?..

— Болен, болен!.. Да я очень

Я почти испугался его голоса.

— Скажите — чем, может-быть, я вам и помогу своими советами...

— Телом-то я не болен; но ведь и тело не может долго выдержать душевных мук!.. О, сердце мое очень болит, страшно болит!.. — отвечал хозяин, сжимая судорожно грудь своими мускулистыми руками, и опять умолк.

— Что же мучит ваше сердце?

— Я, я сам нанес ему рану, это я убил мое сердце!.. — отвечал хозяин, вздыхая глубоко.

Мне все сделалось ясно — передо мной разбитая душа, надломленная жизнь... Это поправить потруднее, чем тело!.. Я попал на богатую почву для изучения: передо мной было погибшее человеческое счастье!..

— Ну, расскажите же все; поделитесь —  вам легче будет, вы знаете, что значит делить и радость и горе... Во мне найдете теплое участье!.. Тяжело скорбеть в одиночку; сподручнее нести тяжелую ношу вместе; не много часов досуга осталось нам, пользуйтесь!..

Так торопливо говорил я, полный искреннего, сердечного сострадания к убитому горем человеку.

— Да, правда, — проговорил он.— Если бы вам только удалось меня исцелить, много... хоть облегчить, — я не знаю, что бы я вам дал... все, все! — ответил мне с тоской хозяин.

— Надеюсь, я принесу вам утешенье, — продолжал я уверенным голосом.

Действительно, я заметил, что мои слова, полные сердечного, искреннего сочувствия, дошли до его сердца.

— Хорошо. Так выслушайте же исповедь самого отвратительного преступника. Может-быть, это хоть немного облегчит страшные угрызения совести... Узнайте все, — можете думать затем обо мне, что хотите!.. Нет наказания, которое бы искупало мое злодеяние!.. Начинаю, слушайте:

Я единственный сын зажиточных родителей; этот двор — наследство от них. Мне еще не было пятнадцати лет, как умерла сначала мать: скоро за ней пошел и отец, убитый ее потерей. И так я, еще почти мальчик, стал хозяином богатого двора. Я хозяин был старательный, и богатство мое росло с каждым днем. Сам я был стройный, здоровый парень, недурен собой, и никто не мог ничего худого сказать о моем поведении. Все это выдвигало меня далеко вперед между сверстниками, и мое имя было известно далеко за межами прихода. Во всех играх молодежи я был первым запевалой; никто из нее не решался делать что-либо без моего участия, без моего совета. Я был вожак всех парней в целом приходе. Какое растлевающее влияние все это имело на мое сердце!.. Мое самолюбие росло не днями, а часами!.. Все смотрели на меня; я же мог ни на кого не обращать внимания. В душе у меня появилось чувство полнейшего презрения к другим — ведь не могли же они равняться со мной! — Я стал злоупотреблять своей властью, своим влиянием... Я понял тайну различия между мною — богатым и ими — бедными. Я начал рано рассчитывать только на свое богатство. В моем сердце уже не было места для более чистых стремлений. Впрочем, особенно дурного пока еще не выходило. Дурные стороны оставались при мне, не бросаясь резко в глаза сторонних; я даже сам не ценил себя, как следовало; не ценил вот до последних несчастных дней, когда мои глаза, наконец, раскрылись!..

В соседнем дворе жила девушка, почти одних лет со мной, звали ее Керту; с ней вместе я и вырос. Мы сходились почти ежедневно, и все детство наше прошло в невинных детских забавах.

Двор отца Керту был беден; моему отцу приходилось часто помогать в нужде отцу Керту. В детские годы, конечно, мне и на ум не приходило, что я богат, а Керту бедна. О, как бы хотелось вернуться к этой хорошей поре, к детству, где не было места ни заботе ни печали; где на сердце только радость и свет, и когда еще не сознается пропасть между богатством и бедностью!..

Хозяин зарыдал при этих словах. Картины детских лет ярко встали в его душе. Я не хотел мешать: я знал, какое благо такие слезы для разбитого сердца!.. Наконец, он успокоился; я просил продолжать.

— Итак мы росли вместе — Керту и я. Скоро врожденная стыдливость заставила нас сдерживаться. Мы теперь стали развиваться каждый особняком. Я богат, надменен, горд, все меня уважают, как единственного сына богатой семьи; Керту — красива, скромна, честна, но бедна; смиренная — она оставалась в тени, как многие другие дочери семей, владеющих небольшими бедными дворами. Наши дороги расходились между собой все больше и больше. В моем сердце оставалось для нее место только как для сестры, не больше, хотя мне и приятна была каждая с ней встреча. Я был слишком богат, она была слишком бедна! С годами Керту выросла в прелестную девушку, стала самой красивой и самой безупречной невестой в целом нашем приходе. Я же решил не давать воли сердцу, задумал жениться на ровне, на такой же богатой, как я: недостатка в невестах не было; но сердце оставалось равнодушным. Что было на сердце Керту — я не знал; казалось, что она горячо любила меня, как друга своего детства. Я злился и на это, старался избегать ее, полных любви, взглядов. Я уже был почти сговорен с одной девушкой, и в кирке готовилось вскоре оглашение на брак с нею. Эта партия, по моему убеждению, была вполне разумная; но она скорее бесила меня, чем радовала, хотя я и знал, что приобрету порядочное количество марок. Я позабыл сказать, что и у Керту было довольно искателей и искателей блестящих, но все их предложения она твердо отклоняла; она отвечала, что не хочет расставаться с своей свободой. За это я уже просто возненавидел ее; казалось, согласись она выйти замуж, было бы легче. Только-что приготовился я ехать к своей невесте делать оглашение, как узнал, что к Керту присватался богатый жених из другого прихода. Он был такого же зажиточного дома, как и я, красивый малый, работящий, честный... Никто не мог предполагать, чтобы Керту отказала ему, — это был такой жених, лучше какого и не сыскать. Тут я впервые почувствовал незнакомое до сих пор чувство... Мне вдруг пока-залог, что я не могу жить без Керту. Я старался соблазнить себя расчетами, говорил себе: „А пять тысяч марок приданого?“ Но своенравный жилец моего сердца не обращал никакого внимания на денежные счеты. Мир к моей душе не возвращался. Я отправился в гости; хотел развлечься. Это был весенний праздник. Вся наша молодежь была там в сборе. Керту редко посещала такие гулянки;

Но вот вопрос, нежданно вставший предо мною: „Одержу ли победу над ней — я, я — сам, так недавно презиравший ее бедность?“ Она стала теперь для меня так дорога, что я уже не в шутку боялся отказа с ее стороны. Ну, а если новый жених успел вкрасться в ее сердце? Я оглянулся, нет ли его здесь, между нашими парнями; но ни одного незнакомого лица не было, стало-быть, не было и его... Меня просили, как вошло в привычку, распоряжаться играми. Я отказался: не до забав мне было, и я не принял в их играх никакого участия.

— Смотрите, как Матти Понтель занят своей богатой невестой, даже и от игры прочь — заметил шутливо один из молодежи.

Его слово резнуло мое сердце... Странно, теперь я не хотел слышать о моем богатстве, о котором прежде столько хлопотал... „Что подумает Керту?“ — задавал я вопрос и невольно взглянул на нее. Она стояла спокойная и, казалось, не обращала внимания на шутки. Мне тяжело было оставаться; меня бросало в жар; голова была так горяча, как будто жгли ее раскаленным железом. Я отошел молчаливый, сам не зная, куда сунуться. Скрывшись из виду толпы, я начал обдумывать свое положение. Мне было невыносимо; нужно было видеть Керту, и видеть, как можно скорее... Но где? как? сердце не ждет!.. Знал, что Керту будет возвращаться известной мне тропинкой; решился идти туда — ждать... Я сел там под влажной тенью густой ели; пылавшей голове хорошо было в лесной прохладе. Там я сидел и ждал слова от Керту... Малейший шорох, шум от пропорхнувшей птички заставляли меня вздрагивать. Все казалось, что идет Керту; каждый раз трепетало мое сердце. Приди Керту, я без дальнейших вступлений открыл бы ей свое сердце, все сердце, всю душу, а время тянулось так медленно, так долго! Вдруг до меня достигли звуки тихого напева. Я весь ушел в слух, — это был голос Керту. Это она напевала, мою любимую песенку, знакомую мне по прежним свиданьям... Сердце забилось так, что, казалось, хотело разорваться... Я старался опомниться, принять равнодушный вид, уселся на камень возле самой тропинки и ждал... Вот показался ее нежный облик; она легко скользила по тропинке, переступая с камня на камень дорожки... Это была Керту, но не одна... С ней была ее маленькая сестра. Они приближались. Я старался удержать себя, чтобы не броситься навстречу. Она подошла, и я сказал:

— Добрый вечер, Керту!

Керту как будто смутилась, но скоро оправилась.

— А, ты здесь, Матти? — ответила она и остановилась.

— Мне нужно поговорить с тобой наедине, Керту, а ты, милая Тина, ступай вперед, — мы тебя догоним!.. — произнес я решительно, хотя дух у меня захватывало от сильного волненья.

Тина повиновалась и пошла вперед. Мы остались одни. Я взглянул на Керту. Лицо ее было полно мира и покоя... Казалось, у обоих не нашлось слова завязать разговор; пошли тихо по тропинке.

— Скоро твоя свадьба? — спросила Керту.

— Когда ты хочешь? — говорю я.

— Не мне же решать вопрос о дне твоей свадьбы...

— Моя свадьба все-таки в твоих руках...

Я чувствовал, как дрожал мой голос.

— Я не понимаю тебя!..

— Прежде ответь на мой вопрос; потом отвечу я: когда будет твоя свадьба с твоим последним богатым женихом?

— Никогда!..

— Разве в твоем сердце ни для кого нет места?..

Керту не отвечала; она только потупила глаза и вздохнула едва слышно.

Искра надежды вспыхнула в моем сердце, — я спросил:

— Неужели ты еще никому не отдала своего сердца?

— Никому, — ответила она, застыдившись.

— Но могла ли бы ты отдать свое сердце другу твоего детства? — прошептал я тихо.

— Что ты говоришь?! Ведь у меня нет того богатства, которого ты так добиваешься... Беден и мал дом Керту, а она еще беднее... она тебе не пара!.. — Так ответила Керту, и в голосе ее послышалась вся горечь упрека.

— Да, я поступил с тобой дурно; я не слушался того, что говорило мое сердце; отыскивал равную тебе по другим дорогам... я ошибался, не нашел такой, не могу найти! У меня станет богатства для обоих... все мое принадлежит тебе! — проговорил я с раскаянием.

— А пять тысяч все-таки не помешали бы!.. — вставила свое слово Керту с веселой усмешкой.

О, эти пять тысяч! Из уст Керту они укололи меня, как ножом... Прежде я мечтал о пяти тысячах, рассчитывал проценты и барыши; теперь каждый помин о них был для меня мукой: а этот намек вызвал у меня почти слезы. Я взял руки Керту, сжал их тихо и проговорил дрожащим от волненья голосом:

— Не трогай уже и без того наболевшее сердце!.. Согрешил, заблуждался, поступал дурно, каюсь, прости! Я только теперь понимаю, чего могу лишиться, если ты не будешь моей; хочу услышать твой приговор теперь же, здесь, на месте, и сейчас... я не вынесу больше!..

Мы перед тем уселись на кочке, и дом Керту виднелся невдалеке. Керту не отнимала у меня своей руки: она склонила ко мне свою головку и зарыдала... Я тоже не смог сдержать слез, — и мы плакали оба. Сколько непонятных для меня ощущений было смешано в моем сердце... И радость, и скорбь, торжество победы, блаженство, — все было там!.. Я дрожал от волнения, от счастья.

Успокоившись немного, Керту сказала:

— Богу только известно, что в моем

Нет слов описать то блаженство, которое было теперь у меня на сердце. Мы начали говорить о будущем, решили сделать оглашение о себе в ближайшее воскресенье,—откладывать не было нужды...

Уже было поздно; пора была расстаться. Мы нежно простились друг с другом. Два соединившиеся теперь сердца любовно прижались друг к другу.

По возвращении моем первым делом было послать с своими свадебными подарками к пятитысячной невесте, жившей в другом приходе. Мое требование встретили так бесцеремонно, что сравнение пятитысячной невесты с моей Керту было далеко не в пользу первой.

Не обошлось без путаницы. Все знали о двух готовящихся свадьбах; знали об оглашениях браков — моей с пятитысячной невестой и Керту с богатым женихом. Приходские кумушки со сплетнями и новостями сновали из угла в угол по двум приходам. Рассказы о богатстве будущих молодых, предположения об обильных пиршествах впереди повторялись и росли с каждым днем, переходя из одной деревни в другую, увеличиваясь в размерах, как снежный ком. Вот наконец и воскресенье. С нетерпением толпа ждала конца проповеди и оглашений. Наш пастор окончил проповедь. Общее разочарование, — оглашение появилось одно для Матти и Керту, и ничего более... Только!.. Все как будто упали с облаков.

Да... ну, вот оглашение было сделано обычным порядком... Не долго спустя мы обвенчались. Свадьба была пышная. Не было недостатка ни в яствах ни в напитках. Все шло торжественно и порядком... Керту невестой была действительно хороша, и мне казалось, что все мне завидовали. Я сам себя чувствовал счастливейшим из смертных... Кончились и пиры... Керту была моя, а я — ее; я любил ее всем сердцем, она — меня...

Теперь мы дружно принялись заботиться о хозяйстве. У меня были обязанности хозяина, у Керту — хозяйки. Керту была ловка, внимательна во всем и ко всему. Любо было видеть, какой порядок завела Керту. О, как весело, когда усталого встречает нежное, любящее существо! Улыбаясь ласково, Керту шла навстречу и, скользя легкой походкой, приглашала меня торопиться домой, в теплую опрятную комнату; если зимой, — спешила снять с меня запорошенный снегом кафтан, брала оледяневшую обувь; если летом, — своим сияющим белизной платком отирала мое покрытое потом и пылью лицо, подавала что-нибудь напиться, освежить засохшие губы... Какая счастливая пора!.. Если бывала печаль, неудача, Керту всегда спешила с словом утешения, старалась отклонять заботы, и ничто не могло устоять пред тем тихим светом благодати, окружавшим каждый шаг ее, каждое слово. Все исчезало, как дым, пред веянием теплого весеннего ветра!.. Прошло еще несколько времени. Керту скоро надеялась быть матерью; долго из застенчивости скрывала от меня то, что удваивало мое счастье.

Так прошло года полтора. Счастливая пора еще продолжалась, — родилась здоровенькая и хорошенькая дочка и дополнила наше счастье, — его не выразишь словами. Керту быстро оправилась после родов; она хотела сама кормить ребенка; другим она не доверяла. Стоило только посмотреть на мою Керту, как в свежей белой кофте, склонясь над колыбелью, нежно пестовала она здоровую, чисто одетую дочку!.. Тогда мне приходило на ум Св. Семейство, — вон как там! — и хозяин остановил свой взгляд на висевшей на стене картине, — Матери Христа с младенцем Иисусом Рафаеля, и замолк, погруженный в раздумье.

Рассказывая эту пору своей жизни, он, видимо, забывал свое горе. Его голос, его лицо приняли более спокойное выражение. Я наблюдал за ним внимательно. Когда он взглянул на картину, слезы как будто застыли в его глазах, и он долго не мог оторваться от нее.

Мне нужно было продолжение рассказа: хозяин все-таки не дошел до своего горя. Тихо подойдя к нему, я по-дожил руки на его плечо и сказал, пристально смотря в глаза:

— Ну, что же дальше?

Хозяин перевел свои глаза от картины на меня; я заметил, что он долго не понимал моих слов. Наконец, лицо его прояснилось, он опустил глаза; казалось, наконец, понял.

— Да, добрый человек, жизнь моя действительно была одно счастье до той минуты, на которой я остановился в рассказе. Зная эту половину, лучше поймете остальное. Мне так хочется облегчить мое сердце...

Так прожили мы еще несколько лет. Ребенок рос, окреп, стал двойником матери, не даром мы назвали его тоже Керту. Теперь у нас родился еще мальчик, но Богу угодно было призвать его к себе еще маленьким и спасти от этой юдоли скорбей. Вот в это-то время и вкоренился во мне тайный порок. Ни холостым ни женатым, я никогда не был пьяницей, и никто не видал меня пьяным. Но когда мне случалось выезжать из своего прихода в чужие люди, а то и дома, тайком, я напивался часто. У меня еще с молодости была эта слабость. Родители умерли рано, — некому было наблюдать за моим воспитанием. Раз мне предложили выпить водки; я ответил, что она мне не по вкусу, слишком, грубо, не то, что ром, пунш, коньяк — все это, разумеется, не часто встречается по деревням. Я всегда отшучивался таким образом, но в сущности жаждал ее, этой водки!

В Куселе жил тогда один старик, которого все село считало мудрым. Когда до него дошел слух о моей остроте, он серьезно заметил:

— О, это дурная примета!

Мне передали замечание старика; оно меня сильно взбесило. Я счел отзыв за грубое оскорбление, которое осмелились бросить в меня, богатого, уважаемого хозяина, каким я всегда считал себя. Казалось, что так отозвался старик из зависти к моему богатству. Я был так ослеплен, что возненавидел старика самым искренним образом. О, если бы я тогда принял к сердцу его пророческие слова, как бы следовало; вдумался бы в свое положение, — пороку не удалось бы разрастись в ту ядовитую змею, которая потом отравила мое счастье, а из меня сделало самое жалкое существо на свете!..

В первый год семейной жизни я тщательно скрывал от жены свою страсть к вину; долго продолжаться это не могло. В первый же раз, как она заметила меня пьяным, она подумала, что это была случайность, особенно, когда я нагло вывернулся перед ней. Тогда мне еще было стыдно!.. Она с участием ухаживала за мною, пьяным; я обещал, что это не повторится; обещание было новой ложью. Обман недолго бывает тайной. Чаще и чаще проницательный глаз жены замечал мое пьянство.

Никто в приходе не знал еще о моем пороке. Я тщательно скрывал его от других; но зато дома выпивки повторялись чаще и чаще; жена сильно загрустила. Долго, ни ей ни мне не удалось обманывать соседей; начали говорить, что Матти Понтель пьет. Болтливая сплетница, какая-то старуха, перенесла эти вести и в наш дом. Ока при этом добавила, что старик Бусель, узнав о моем пороке, опять заметил: „К сожалению, сбылось мое пророчество!“

Отзыв, повторенный уже в другой раз, особенно тогда, как мне казалось, что я не был пьяницей, снова меня взорвал, и я решился отплатить старику по-своему. Молва глубоко огорчила жену. Раз наедине она завела разговор о том, что теперь дело становится менее поправимым. „Если бы ты напивался только дома, я бы еще перенесла это. Но когда это сделалось предметом молвы и посторонних сплетен, честь мужчины пропала, но пропала вместе и честь целой семьи!..“ говорила она.

По-моему, жене не след было говорить так! Казалось, что моя честь не должна была пострадать от сплетен. Я был человек богатый; все соседи были у меня в долгу; они меня уважали, часто обращались ко мне за советами по делам общины. В виду этого жене излишне было волноваться. Впервые тогда пришло мне на ум, что особенно моей-то жене не к лицу было упрекать меня за пьянство. Ведь проживались не ее деньги! Она ведь ничего за собой не принесла!.. Этого мало, отец Керту умер. Все, что осталось, ушло за долги, семье не осталось ничего. Две дочери были уже замужем; остальные две — девушки, пошли служить в люди. В доме был один сын, да и тот пошел в свет искать счастья. Старая мать осталась одна. Керту горячо упрашивала меня принять мать к себе в дом. Я не мог отказать ее горячим и кротким просьбам, исполнил ее желание, конечно, справедливое, потому что любил жену действительно от всего сердца. Она была доброе, кроткое, любящее существо и служила дому с толком, заботясь неусыпно о хозяйстве с таким же самоотвержением, как и в первое время. Она стоила этого, заслужила свое приданое; а мне все-таки казалось, что жена зашла уже слишком далеко со своими упреками и упрашиваньями. Я взял мать Керту; старуха была слаба и болезненна, с ее прибытием прибавлялся в моей семье еще лишний рот, а Керту ведь ничего своего в дом не принесла, кроме своего рта! Я прежде об этом не поминал Кэрту; у меня еще оставалось довольно совести. Таким образом прошел еще год. Однажды мне пришлось целый день по делам пробыть в большом селе; я возвращался домой поздно вечером и был пьян. По пути я проходил мимо домика старика Куселя. В душе вспыхнула давняя жажда отплаты. Шатаясь, я вошел в домик старика. Он спокойно занимался какой-то работой; кажется, он что-то вырезывал из дерева. Я прямо набросился на него с бранью.

— Так подло поступать!.. — вскричал я. — Слышишь ты — подло!..

Старик взглянул на меня пристально.

— Что это значит?

— Это значит, что я научу тебя уважать честь других, я отучу тебя заглядывать в чужую жизнь!..

— О, Господи, неужели дела дошли до этого? — проговорил старик, печально осматривая меня.

— Да, вот до чего дошло! — закричал я и схватил старика за шиворот.

Но дальше вышло совершенно уже не по-моему!..

Старик в молодости отличался необыкновенной силой; в своей жизни рогатиной один на один положил он не мало медведей. Молча приподнялся он, в свою очередь схватил меня за ворот, — и в одно мгновение, приподнятый на воздух, я очутился за крыльцом дома.

— Ах ты, погибший, бесстыдник! — обозвал меня старик и попрежнему спокойно и важно возвратился в свою комнату, как будто не случилось ничего особенного.

Я приподнялся в бешенстве, скрежетал зубами и, стиснув кулаки, грозил ему с бессильной злобой. Я опять хотел ворваться в комнату старика, отколотить его; но скоро чувство уважения к его жилистым рукам, крепость которых испытало не мало медведей, и красноречивый, только-что данный мне урок заставил меня призадуматься и отложить расправу до другого раза. Я пошел своей дорогой. О, как бы я был рад, если бы старик Кусель был моим должником! О, что бы я с ним сделал!.. Но, к моему горю, он жил своим доходом и никому, не только мне, должным не был. Поневоле я не мог досадить ему и этим путем.

Еще я не успел вернуться домой, как Керту уже знала обо всем: узнала от той же сплетницы старухи, как и прежде. Вернувшись домой еще довольно хмельным, я не мог не заметить что Керту была бледна. Она не обращала внимания на сплетни; но все-таки знала, что во всякой сплетне всегда своя доля правды. Она глянула на меня печально, шепотом просила войти поскорее в особую комнату, чтобы остальные в доме не успели ничего заметить. Я послушался, но эта предосторожность меня разозлила. Когда мы вошли в комнату, Керту бросилась ко мне на шею и разрыдалась.

— О, мой милый, дорогой батюшка!— едва могла проговорить она сквозь сдержанные рыданья („батюшка“ так она называла меня обыкновенно). — Ты теперь потерял свой последний стыд, последнюю искру чести; ты не только открыто по селу идешь, шатаясь, пьяным, — ты до того забылся, что мог оскорбить такого почтенного человека, как старик Кусель. Подумай, дорогой батюшка, до чего ты дошел, пойми свое положенье и спеши исправиться! Подумай о твоей жене, о твоем ребенке!.. Если пойдешь так и дальше, ты погубишь и себя и нас. „Кто не исправляется, тот делается хуже“... помни!..

Я еще был страшно разозлен после неудачного нападения на старика и того урока, который он только-что дал мне. Я хорошо знал, что завтра же над этим будет смеяться все наше село. Я тихо освободился из объятий жены и сказал:

— Не приходится тебе так часто водить меня на своих помочах; тебе, которая ничего не внесла в дом, кроме голодных ртов!..

Керту, вслушавшись, смертельно побледнела. Она вся с ног до головы

— Вылечить меня ты не сможешь!

Я любил ее попрежнему... я страдал за нее, но не догадывался о настоящей причине. Казалось, все у нас в доме было хорошо; жена больше не упрекала меня за пьянство; дом был полной чашей; денег было много; в помощь жене я нанял служанку; хозяйство шло хорошо, но ничего ее не радовало; ничто не вызывало на ее лице улыбки. Прошел год; в это время родился и успел умереть ребенок; когда жена встала с постели и немного оправилась от родов, я серьезно стал заботиться об ее здоровье. Меня начинала тревожить мысль, что она меня оставит навсегда. Однажды я спрашиваю ее, чем она больна? В ответ она взяла мою руку, прижала ее к своему сердцу и сказала:

— Вот здесь больно, в сердце!

Я предложил отправиться к доктору и посоветоваться.

— Нет, никто уж не поможет! — ответила жена печально.

Мы все-таки поехали в город и отправились к лучшему доктору; он осматривал жену внимательно, очень долго; потом принял на себя глубоко озабоченный вид, вынул свою табакерку, повертел ее в руках и погрузился в размышления. Подумав таким образом довольно долго, он поднял голову и, приняв решительный тон, сказал:

— Да, болезнь довольно опасная и вылечить ее человеческими средствами нельзя... болезнь в сердце!

Он прописал какое-то лекарство, которое Керту начала принимать, но от него пользы не было. Истощение усиливалось; болезнь шла медленными, но верными шагами. Таковы всегда раны сердца. Она опять родила мальчика, но и он умер вскоре после родов, как и два предшествовавшие. Когда я горевал об этом, жена сказала:

— Ты, батюшка, не надейся, чтобы мои дети были теперь крепки и могли жить!..

Еще раз она встала с постели, но здоровой она больше не была.

Теперь случилось, что мать Керту заболела. Керту, сама больная, ухаживала за ней с трогательным самоотвержением: день и ночь сидела у ее кровати; нельзя было уговорить ее поберечь себя. Старуха умерла: Керту горько ее оплакивала. Собственное ее здоровье меня тревожило все сильнее и сильнее. Однажды я подслушал, как она прошептала про себя: „О, матушка, ты нашла покой; скоро за тобой пойдет и твоя бедная, униженная Керту!“

Эти слова ударили меня, как громом. Только теперь я понял, что значит „болезнь в сердце“, „тут — в сердце“.

Кто же ранил это сердце? — спрашивал я себя, и все осветилось предо мною, — это я ранил ее сердце! Я своей подлой грубой жизнью уничтожил самый дорогой цветок, какой только вышел из рук Господа...

„Твоя бедная Керту“. „Тут рана в сердце!“ слышалось мне. Эти слова молотом били о мое черствое и окаменелое сердце. Уже когда я сватался, Керту мне говорила: „Дом Керту беден, она сама еще беднее; она тебе не пара!“ Тогда я не презирал ее; тогда ее бедность для меня ничего не значила: все, что я требовал — любви, невинности, красоты, — она все принесла с собой и все в таком изобилии. А потом я не оценил всего этого, как бы следовало. Своим пьянством я нанес первую рану этому чистому сердцу, которое потом долго и честно боролось за мое счастье, само обливаясь кровью. А этот бессердечный упрек в голодном рте? Теперь один такой рот: ее мать — уже ушел из дома, а если уйдет и еще другой рот — бедная Керту! О, неужели она падет жертвой моей дикой грубости? Да, я понял, что именно в тот раз, после бессмысленно вырвавшегося у меня упрека, она сказала: „тут, в сердце...“ „твоя бедная Керту!“.

Только теперь я стал понимать, что я сделал, чего я могу лишиться, и целый ад поднялся в моей душе. Когда я в первый раз понял все это, я помню, мы были с Керту вдвоем в комнате. Она лежала на своей постели, в полудремоте, бледная; сил было на столько, чтобы только заставлять теплиться жизнь. Я сидел у столика и старался читать про себя, но это не удавалось. Передо мною неотступно мелькал скорбный лик моей жены. Я положил книгу в сторону и стал рассматривать дорогие черты моей угасающей подруги. Она лежала передо мной с своей безропотной кротостью, с печатью невинной жертвы на лице. Я не мог выносить дальше; я нагнулся над ней бессознательно и проговорил тихо:

— Ты не должна умирать, Керту, я не могу жить без тебя!..

Она в полузабытье расслышала мои слова и широко раскрыла глаза, почти потухшие. Увидя меня нагнувшимся, она опять закрыла их; на губах ее мелькнула горькая улыбка; она подала мне свою исхудалую руку, тихо пожала мою. Никто из нас не проронил ни слова. Это бледное лицо, прозрачная от худобы рука, следы страдания на лице; это тихое пожатие, полное любви, печальный взгляд полузакрытых глаз — все это подняло во мне многое, многое. Мне хотелось упасть перед нею на колена, высказать все, вымолить прощенье... Ну, а стыд?!. Что сказали бы в деревне, что Матти Понтель поглупел, расплакался бабой!?. И так мы оба несли свой крест молча, а она была уже на краю могилы...

Пока возможно, я скрывал свое горе; но это скоро оказалось невозможно — я был не в силах скрывать!..

Как-то раз мы остались вдвоем... Жена моя была в прежнем состоянии. Я взял ее руку и хотел начать разговор; но слезы душили

— Что с тобой, Матти? Мне больно тебя видеть таким...

Я зарыдал.

— Моя добрая Керту, я вел скверную жизнь и для себя и для других. Это я погубил тебя, вместо того, чтобы благоговеть пред тобой за то, чем ты была для меня; за то, что ты хотела защитить мою честь, честь семьи, я упрекнул тебя бедностью; но я всегда находил, что твои достоинства выше всякого богатства! Я знаю причину твоей болезни — она во мне!.. Я нанес тебе рану; за твою доброту, кротость, любовь я убил тебя. Прости, о, прости меня! Я обещаю тебе исправиться, я исправлюсь... Во второй раз в жизни я сознаю, как ты мне дорога... О, Керту, прости мне!

Покамест я говорил, Керту не проронила ни одного слова; она вовсе не ожидала от меня такого признания. Она была поражена им, как неожиданностью. Только я кончил, она тихо-тихо высвободила свою руку из моих, опустилась на кровать и легла. Она была бледнее и бессильнее прежнего. Видимо, мои слова взволновали ее глубоко. Полежав немного молча, она повернулась ко мне ближе; нежный румянец показался на ее бледных щеках, чего я давно не замечал уже... Так сильно поднялось чувство в этом разбитом сердце!..

— Боже мой, Боже мой! Что ты говоришь, Матти, что ты сказал? — шептала она тихо. — Как хорошо теперь на душе!.. но, Господи, как и больно!.. Душа хотела бы жить, но тело так страдало, так долго страдало, что выдержит не долго... Теперь мне верится, что Бог не даром дал мне еще жить, чтобы слышать твое раскаяние, твое сознание, что ты выбрал дурной и грешный путь! Слава Господу, открывшему твои глаза, пока я не закрыла свои! Береги этот голос, призывающий к добру; молись и проси у Него помощи и прощения! Еще не поздно... Много, много страдала твоя Керту, страдала из любви к тебе и к ребенку; но много, в тысячу раз больше, я могла простить тебе! О, как бы я желала жить еще для тебя и ребенка!.. Но чувствую, время мое пришло... Кабы это раньше — годом, двумя...

Ее голос замолк... Она опустилась, бессильно закрыла глаза, протянула мне руку, которую я взял бережно своей... Долго так просидел я у ее кровати, заливаясь слезами. Слова ее глубоко пали на мое сердце, и я чувствовал яснее, что я сделал...

Вскоре все домашние заметили во мне перемену; слух распространился о ней и между соседями. И вот однажды, вижу, старик Кусель степенно идет к нашему дому; холодная ярость охватила меня. Мне казалось, что он идет с упреками и угрозами, — я ждал его появления... Вот он вошел и сейчас же приблизился ко мне, подал руку и сказал:

— Мир с тобой! Я слышал, что ты изменил свою жизнь... благодарю Господа!

Я разрыдался; я просил его простить мне прежнюю обиду... я поцеловал его руку, и мы обнялись...

— От сердца извиняю тебя, — проговорил он и ушел от меня важно и степенно попрежнему.

Его разговор был всегда краток, кстати, выразителен и силен; язык его был полон мощи, как и рука, которую я испытал на себе!..

Как ни странно, но жена моя должна была родить опять, хотя силы ее слабели. Здоровье ее ухудшалось с каждым днем, и скоро она слегла в постель совсем. Я уже не оставлял своего места у ее кровати, день и ночь ухаживая за ней.

— Как теперь хорошо, батюшка!.. так умирать совсем нетрудно... я вижу твое раскаяние, я чувствую, что ты опять полюбил и меня и свое доброе имя!.. — говорила она.

— Ты не умрешь... ты не должна умереть... я не переживу тебя... я тоже умру! — молил я.

— О, как бы хотелось жить еще с тобой и детьми, но не могу!.. Ты слышал, что я сказала: с детьми? хотя у нас еще одно... Я подарю тебе еще одно, я чувствую, что оно останется жить... ты должен жить для него, для них. Воспитай их в страхе Божьем!..

Действительно, скоро она родила сына; правда, при рождении он был слаб, но остался жить, как предсказала Керту. С той минуты, когда я открыл жене свое сердце, — она не могла перенести и эту радость. Рождение ребенка истощило последние искры жизни и ускорило смерть.

Я позабыл рассказать о детстве первого нашего ребенка. Это была дочь, наша вторая Керту... Она родилась и выросла в лучшую, счастливую пору нашей жизни. Мы оба — я и жена — окружали ее своею любовью и своими попечениями. Она и любила нас одинаково. Но маленькая Керту начала замечать меня пьяным, поняла, что это дурно; ее детская любовь отшатнулась от меня и заменилась робкой боязнью. Она рано начала делить горе своей матери, а передо мною оставалась молчаливой и запуганной. С летами все более и более походила она на мать... Будь она поздоровее, вы бы увидели в ней теперь вторую мою покойную Керту, — так они похожи друг на друга...

— А разве она больна? — спросил я удивленно.

— Нет, не больна телом, но она больна сердцем, как и ее мать... Слушайте же дальше ..

Когда я обещался моей жене, я подозвал к себе маленькую Керту; наедине я сказал ей, что я дурной человек, великий грешник пред Богом, людьми, женой и детьми, что я глубоко оскорблял и ее, но что теперь я уже сделался другим человеком. Это так обрадовало дочь, что она заплакала, бросилась мне на шею, стала целовать мои руки, голову. С этой минуты ее любовь ко мне вернулась; прежняя запуганность пропала... Только огорчало ее безнадежное положение матери, которое она понимала. Она тоже ни на минуту не оставляла ее кровати; едва несколько часов отдавала она отдыху, и то благодаря моим настойчивым приказаниям. Раз мы оба сидели около больной. Керту стала говорить:

— Вы оба устали, ухаживая за мной... за это время мне было так хорошо, как никогда!.. Теперь у меня нет того горя, которое до сих пор так тяжело лежало на душе!.. Я теперь с покойным сердцем доверяю тебе наших детей, батюшка!.. Воспитай их добрыми христианами и честными людьми; береги их от житейских бурь, которые погубили многих. Я уйду скоро

Так говорила жена мне и маленькой дочке, когда мы сидели возле ее кровати. Мы плакали; сердца наши разрывались от горя...

— Не плачьте, а радуйтесь, что Бог призвал тебя к исправлению, — утешала она нас.

Больная слабела все больше и больше... Много бессонных часов я провел около нее. Раз дочь Керту уговорила меня уснуть, обещая смотреть за больной. Я послушался и вместо короткого отдыха заснул крепко... Беспорядочные сны давили меня своими кошмарами. Вдруг кто-то дотронулся до меня. Это была маленькая Керту, с свечей в руках... Был близок рассвет, глаза ее были полны слез; она тихо сказала:

— Пойдем, отец, матушка хочет говорить с тобой!..

Я догадался, что настала последняя минута. Дочь пошла вперед. Мы вошли оба... Вид Керту испугал меня. Она была бледна, и глаза ее уже застилал, как пеленой, туман смерти. Видимо, она хотела что-то сказать, но у ней уже не было голоса. Я приложил ухо к ее губам, и она чуть слышно прошептала: „Я чувствую смерть!.. Помни, что я говорила тебе, и что обещал мне ты — заботься о Керту и сыночке“...

Она замолкла, закрыла глаза, потом опять взглянула, протянула руку, тихо пожала мою. Это тихое пожатие показалось мне дуновением ветра... Я опять наклонился к ней.

— Прощай, Матти, твоя Керту умирает, всегда, всегда любя тебя. Прощай!

И я почувствовал, как потяжелела ее рука. Глаза сделались мутны, вздохи стали реже, наконец, только слабое биение сердца обличало еще жизнь... но и оно скоро замолкло, и последняя искра жизни потухла, — Керту умерла! Но я не мог выпустить холодной руки умершей; я просидел возле нее долго, долго, упорно всматриваясь в ее лицо, на котором уже положила след железная рука смерти. Бог знает, долго ли бы я просидел еще, если бы не пришли и не оторвали меня другие. Только тогда я успел ясно понять, что случилось. Там лежала моя жена, холодная, раздавленная колесом жизни. Честно она боролась; трудна была борьба ее любви; глубока рана, принесшая ей смерть!.. Но теперь как будто еще раз, как в первые года нашей жизни, улыбка появилась вновь на ее устах и так застыла навеки. „Бедная твоя Керту!..“ „Больно, больно тут, в сердце!“ раздавался ее шепот в моих ушах... „Умирает твоя бедная Керту, всегда и всегда тебя любившая!“ — ее последние слова: „Помни маленькую Керту и сыночка!.. Прости!..“ И вдруг в моем сердце послышался другой ужасный голос: „Это ты ее убил!“ Я вздрогнул всем телом... Я затрепетал, как на огне скрученное лыко, и лишился чувств. Долго ли пролежал я, — не знаю. Когда очнулся, много людей окружало меня; мне мочили голову холодной водой, держали у носа зажженное перо. Я увидел труп, и около него в слезах маленькую Керту. Я упал бы опять, если бы окружавшие не предупредили меня. Я вырвался от них и уселся на крыльце. Холодный воздух освежил мою голову. Я начал понимать окружавшее. Не стало уже той, которая так любила меня, любила до смерти, и которую я не оценил. Все казалось мне унылым и мертвым. Слезы прорвались, и я дал им волю... Я уже не стыдился деревни и плакал, плакал! Я ушел в свою комнату и лег. Все заботы остались на дочери и на домашних. Больной и телом и душой, я пролежал так несколько часов почти бессознательно... Утешенья посторонних были бесполезны...

Время было подумать о похоронах. Я настолько оправился, что мог принять участье в печальном обряде. Убитый горем, я смотрел, как пастор бросил последнюю горсть земли: „От земли взят и в землю обратится!..“ Глухо звучали в моих ушах комья мерзлой земли, которой могильщики засыпали гроб.

Я вернулся домой: здесь собрались посторонние... вспоминали, говорили что-то — что? — я не понимал их; они даже шутили,—все было напрасно. В моих ушах стоял один голос: „Ты- убийца жены, твоих двух детей. Они были бы живы, если бы ты не разбил сердце их матери...“ Поминки окончились... Все разошлись. Маленькая Керту сейчас же с женской деловитостью взяла в свои руки все хозяйство...

— Подождите немного, — прервал я. — И так эта девушка — ваша дочь Керту, а этот ребенок — ваш сын?

— Да, угадали! Это моя маленькая Керту и мой маленький сын, — ответил хозяин и силился улыбнуться, но это ему не удалось... Он продолжал:

— Сейчас же, как умерла жена, Керту принялась хозяйничать; но, вместе с тем, она не оставляла и ребенка. И день и ночь она с ним!.. Я знаю, что она не выдержит, — и горе и такой труд ей не по силам. К печали о матери ей прибавилось горе обо мне. Она понимает мое положение... Она измучена, и ее здоровье уже надломлено...

Самое любимое место для меня — это лес, где никто не мешает мне, где я могу прислушиваться к тихому шепоту: „Я уже никогда не буду здорова, наши дети не будут жить... Здесь болезнь... в сердце... Твоя бедная Керту... Я умираю, любя тебя, всегда и всегда!“ Часто кажется, я вижу ее облик то между деревьями, то за камнями, на скале. Он иногда близок; хочется его удержать, схватить, но он неуловим... Я иногда вскрикну: „Керту, Керту, не оставляй меня!“ Но она исчезает, и я прихожу в себя... Я скоро устаю в своей погоне за призраком, я должен отдыхать, прежде чем возвращусь домой!..

Такова моя жизнь после смерти Керту!.. Я не вынесу, я умру скоро, но как мне, неочищенному от греха, предстать туда... для страшного ответа?!. Я знаю свой приговор... Горе, о горе мне!

Я чувствовал глубокое сострадание к несчастному и спросил:

— Неужели никто не старался вас утешить?

— Я обратился было к одному. Он был из ордена кающихся; он выслушал меня, а потом сказал, что я великий грешник; что мне далеко до прощенья; что я должен долго каяться, страдать, молиться! Это был, верно, человек святой! Но что я могу сделать?.. Нет, для меня нет прощенья!.. Горе мне, горе!.. Пред людьми я, пожалуй, и прав; меня и теперь все уважают; но пред Господом — я все-таки тройной убийца... О, Боже, прости, если можешь!..

И он разрыдался и этим опять прервал свой рассказ. Я не старался мешать ему; но когда он несколько успокоился,

— А вы не сказали, как зовут вашего сына?

— Юрьо, так зовут старика Куселя...

— Зачем вы выбрали это имя?

— Он один, посмевший сказать мне правду, не радовался моему падению... Он мой величайший благодетель!..

— Двор ваш еще в хорошем состоянии!

— Да, это правда!.. Есть у меня и деньги, да к чему все это?

— Ваша дочь будет богатой невестой, сын тоже будет богат, если поддержите двор, пока они подрастут.

— Конечно... но я не в состоянии заняться делами; все идет кое-как...

— Но Богу угодно, чтобы вы жили ради детей!..

— О, не говорите это! Бог не хочет добра таким, как я.

— Не думайте так. Бог хочет добра всем.

— Да, тем, кто боится и любит Его; но не тем, кто погряз глубоко, не убийцам кровных!.. Бог не может желать добра таким погибшим и преступным людям, как я!..

Так говорил он, полный безнадежного отчаяния.

— Кто же тут ухаживает за цветами!

— Маленькая Керту... Мать ее любила цветы; у нас в доме было их много. Маленькая Керту любит их запах... она помогала матери ухаживать за цветами... Когда мое положение сделалось безнадежным, и цветы предоставлены самим себе — пусть умрут, если это нужно!.. О, и я умру, — мне не вынести этой тоски!..

— Конечно, это правда, вы тяжко согрешили, ну, а другие?.. Разве мы не грешники, заслужившие воздаяние?!. Нет, Бог обещал прощенье и забвенье, если мы переменяем нашу жизнь и молим Его о милости и прощении.

— Нет, Он не простит меня!..

— Господь сказал: Прийдите ко Мне все труждающие и обремененные, и Аз упокою вас!“ Это Он о вас сказал!.. Вы должны сложить пред Ним свою ношу!

— Да, это было сказано о моей жене...

— Нет, вам... именно вам!.. Не здоровому нужен врач, а больному... Господу не нужно призывать к себе праведников; Он зовет к себе грешников, — обратитесь на этот зов! Вы будете услышаны и найдете, наконец, мир своему сердцу!..

— Бог не услышит меня!.. Я дрожу, когда начинаю молиться. О, ужасно таким стать пред Господом!..

— Перестаньте оскорблять Господа, Его бесконечную кротость и милосердие!..

Так говорил я долго, долго...

— Правда, — проговорил, наконец, Матти.

Ему стало как будто легче; он бросился ко мне на шею и горько заплакал. Это были, повидимому, слезы надежды; ее слабый луч коснулся его сердца.

— Вспомните последние дни Керту, — она вас простила; она вас не обвиняет; она любила вас всеми своими силами до последней минуты!.. Она теперь молит за вас Господа; она своею праведной молитвой вымолит вам прощенье; может-быть, уже и вымолила!..

— Да, я верю, Керту была так добра, бесконечно добра...

Вечерело; хозяин несколько успокоился, хотя заметно силы его оставили... Он несколько ночей не спал; перед тем долго блуждал по лесу. Я уговорил его заснуть, чтобы освежиться... Едва я сказал ему об этом, дверь растворилась, — и маленькая Керту вошла в залу, прелестная, как ангел... На лице ее рассеялось облако печали; новым светом сияло ее личико; она незаметно слушала за дверями весь наш разговор... В ее сердце тоже блеснула надежда... Она надеялась, что сердце отца несколько облегчилось; что его горю было, наконец, указано русло... Она пришла спросить, не хотим ли мы ужинать?.. Хозяин как будто услыхал что-то необычайное...

— Пожалуй, будем ужинать, Керту... Утомили нашего гостя: он, здоровый, нуждается в ужине и сне... а я посмотрю, что делает Юрьо...

Керту пошла по хозяйству. Вскоре меня позвали ужинать; я поставил непременным условием, чтобы и хозяин разделил с нами трапезу. Долго он не соглашался; целый год прошел со смерти жены, и он ни разу не садился за семейный стол. Теперь впервые он сделал это; ел он, правда, немного; был еще слаб, но все-таки поел...

Мне приготовили постель в зале; соседняя комната была спальной хозяина. Я заставил его раздеться и лечь, а сам вернулся в залу; там ждала меня молодая хозяйка. Она обратилась ко мне с такими словами:

— Добрый человек, как это Бог помог вам уговорить отца? Сердце предчувствует, что он оправится, и опять настанет мир для его сердца. О, как бы я была рада и счастлива!..

— С Божьею помощью, и я так думаю, — проговорил я, глядя с сочувствием на лицо девушки, сиявшее надеждой.

В это время мы услыхали за стеной шорох. Я заглянул сквозь неплотно притворенную дверь спальни и увидал трогательную картину. Раздетый Матти, стоя на коленях пред постелью, громко молился... Я поманил к себе Керту, — и мы оба молча слушали, как эта душа, измученная угрызениями совести, исповедала грех свой пред лицом Бога в горячей молитве, прося милости, прощения, забвенья!. Глаза молящегося были полны слез... Мы слышали каждое его слово, — и надежда наша росла.

Я посмотрел на Керту. Глаза ее были полны слез.

Матти кончил молитву, лег в постель и заснул... „Слава Богу!“ — беззвучно прошептала Керту, и мы отошли от двери.

— Теперь я верю, что мой отец успокоится. О, он хороший человек; он вовсе не так дурен, как говорит про себя. Он считал себя таким гнусным преступником пред Богом, что никто не мог его утешить. Благодарим Господа, пославшего вас!.. — И Керту, указав мне постель и пожелав доброй ночи, беззвучными шагами удалилась к своему маленькому брату.

Уже прошла добрая половина ночи; мне не спалось: много дум вызвало все пережитое в этот день. Мне казалось, я лучше и глубже узнал внутреннюю жизнь нашего народа. Сколько пало жертв, разбитых житейскими бурями! Разве они не гибли только благодаря людской злобе? А ведь они боролись, честно пали в борьбе со злом!.. Зарывая их в могилы, фарисеи льют слезы под грустный напев погребальных псалмов, а потом принимаются за прежнее ..

На следующее утро, когда я пил принесенное мне Керту кофе, мы заслышали шорох в комнате хозяина... Я подошел к двери посмотреть, что с ним. Он одевался; было заметно, что он оправился. Когда он подошел к двери, я постарался отойти незамеченным.

Он вошел в залу и поздоровался со мной.

— Как поживаете? — спрашиваю я.

— Слава Богу, я хорошо спал и чувствую себя лучше...

— Вот и хорошо; Бог услышал наши молитвы!..

— Да, я верую, что Господь простит меня. Теперь я верую, что все

— Конечно, если бы не Его божественная помощь, плохо бы пришлось, — докончил я.

Матти, между тем, посматривал в окно.

— А, загоны-то еще не запаханы!.. — и собрался было выйти.

— Не напьетесь ли кофе? — спросила его Керту.

— Нет еще, подожди; я скоро вернусь, — и ушел.

Глаза Керту блестели радостью. „Теперь я знаю, что он выздоровеет; заметьте — со дня смерти матери его не занимало хозяйство!“

Матти, действительно, скоро вернулся и выпил свой кофе.

— Я был в поле, указал, что делать!.. — заметил он при этом.

— Посмотри, батюшка, как наши бедные цветы-то завяли... никто не польет их, — говорит Керту, отправляясь за водой.

Скоро цветы жадно пили свежую влагу: все это были добрые приметы. По мере подъема душевного мира, вспоминались обыденные обязанности, о которых до сих пор забывали...

Утро уже кончалось. Путнику пора в дорогу. Как хозяева ни упрашивали меня остаться хоть на денек, я не согласился. Всякого зовет собственное дело, и у меня оно было.

Но без завтрака меня не отпустили.

———

Конечно, на обратном пути я не миновал моих новых знакомых. Еще на дворе, завидев меня издалека, встретил меня хозяин. Он так крепко обнял меня, что я едва освободился из его объятий. Это был привет здорового человека, И, действительно, здоровье, спокойствие и радость видны были в каждом его движеньи. Он сам отпряг мою лошадь, радушно повел меня в свои комнаты. Керту кивала мне из окна своей милой головкой и спешила встретить меня на крыльце; она тоже была теперь веселая, здоровая. Она повела меня за руки в комнаты. В зале Керту указала мне на цветы.

— Поглядите, цветы уже не вянут, как в тот ваш приезд, они пробудились к новой жизни!..

— Это Господь оживил их! — замечаю я.

— Через вас, — прибавляет торопливо хозяин.

И щечки Керту расцвели, как ее бальзамины. Она скоро вернулась, ведя маленького Юрьо. Юрьо, крепкий и свежий, уже начал ходить и был славный ребенок. Он был чисто, опрятно одет.

— Вот еще наш цветочек, и самый дорогой у нас, — заметила Керту, обнимая мальчика. — Юрьо, подай руку дяде! — и Керту подвела Юрьо ко мне.

Поднимая еще издали свои ручонки, переваливаясь, добрался пузан до меня и крепко ударил своей ладонью по моей, весело лепеча что-то на своем детском языке. Глаза отца, полные гордости, всюду следили за ним. Он нагнулся над ребенком, заигрывал с ним, старался весело ему улыбаться. Кто видел прежнее, с трудом поверил бы переменам, особенно в Керту. Вот она перед нами — гибкая, стройная, веселая, чистая, как безоблачное небо; внутренний мир согнал с ее личика прежние облака, нагнанные было горем...

— Вот, посмотрите на Керту — живая мать! — замечал снова Матти.

На этот раз я опять переночевал, но время проведено было уже иначе. Теперь я спокойно заснул, потому что в семье царили мир и любовь... Хозяин, как и тогда, вспоминал свою жену: в нем еще заметно было много скорбной боли, но были и другие чувства, мирящие с жизнью. Тихая печаль ставила границу между спокойствием счастья и легкомысленными порывами веселья, между горем прошлого и радостью жизни настоящего... Матти мне рассказал, что часто во сне он видит свою Керту; верит, что она уже простила и не обвиняет его. Он намерен теперь всю жизнь посвятит памяти своей жены; желает скоро соединиться с ней, но он сознает, что еще нужен детям, обязан оставаться их опорой, пока Господу не угодно будет призвать его к Себе.

Сердечно обняв друг друга, мы, наконец, расстались. Мы знали, что видимся, пожалуй, в последний раз. И Матти и Керту далеко провожали меня, и долго еще мы простояли при прощаньи. Многое пришлось порассказать друг другу, о многом вспомнить!..

———

Прошло года четыре. Неожиданно я получаю следующее письмо:

„25 мая, 187... Многоуважаемый друг! прошу вас сделать нам честь своим присутствием на бракосочетании моей дочери Керту с Куселем младшим, имеющем быть в моем доме 20 июня сего года, в 11 ч. утра.

Ваш Матти Понтель“.

— Да благословит же их Бог!.. — молвим мы вместе с нашим читателем...

Спасибо за чтение

Вернуться к книге