Обложка Солнечный цирк

Солнечный цирк

Гюстав Кан

0% прочитано
Стандартный
Гюстав Кан

Солнечный цирк

Часть первая

Гюстав Кан

Солнечный цирк

Gustave Kahn

Le Cirque Solaire

© Gustave Kahn, 1899

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2024

Эмилю Золя, в знак восхищения мужественным человеком и писателем.

I

(В Богемии)

Наступало еще одно ленивое осеннее утро. Старик Антуан на цыпочках вошел в комнату, тихонько открыл окно и толкнул ставню; ветка дерева чуть не ткнулась ему в лицо, встревоженная ласточка сорвалась с нее и стала биться о стену. Большой серый дог, дремавший на белой козьей шкуре, вытянулся и навострил уши; птичка продолжала летать с тревожным криком. Пес медленно встал и потерся о старого Антуана, потом снова лег и свернулся калачиком. Слуга открывал ставни одну за другой; по высоким окнам хлестали короткие струи дождя; небо было серым; старик вернулся к двери бесшумной походкой, какой ходят по спальне больного, и взял поднос из рук толстой седой служанки. Он двинулся в сторону алькова, поставил поднос на маленький столик и слегка раздвинул тяжелые алые портьеры; граф Франц приподнялся на локте, и слуга внимательно посмотрел в его бледное лицо с очень светлыми голубыми глазами и длинной черной бородой.

– Господин граф хорошо спал?

– Да, Антуан; но что за молотки стучали под утро?… Нельзя ли запретить…

– Никто не стучал, господину графу это, вероятно, приснилось.

– Нет, Антуан.

Большой серый дог подошел и лизнул руку хозяина, протянувшего ему кусок хлеба; пес с нежностью потерся мордой о худую руку с узловатыми венами.

– Антуан, помоги мне одеться.

Графу казалось, что влажное белье освежает его в этот начинающийся серый день. Слуга держал кувшин для умывания и полотенца.

– Погода опять неважная: господину графу не удастся погулять; возможно, она изменится к полудню, и тогда господин граф сможет пройтись по парку…

– Может быть. Что нового в замке?

– Ничего.

– А что это за шум, что за нарастающий грохот?

– А, господин граф, это телеги, которые едут на уборку урожая свеклы; в это время они ездят по всем дорогам. Обычно нашим людям разрешают ездить по дороге, идущей вдоль Цейса. Но если это мешает господину графу…

– Нет, напротив, меня это развлекает. Можно подумать, что-то происходит. Эти повозки видны в окно?

– Нет, господин граф, деревья в роще слишком высокие и растут густо; это прекрасные деревья.

– Да.

И с минуту горящие, ледяные, отливающие золотом глаза графа, сосредоточенные на какой-то далекой мечте, смотрели на мелкие листочки, которые, словно тысячи колокольчиков, трепетали под порывами ветра. Потом граф сел.

– Антуан, день сегодня хмурый, как будто он проиграл ночью в карты; он похож на измученное заботами живое существо; закрой-ка ставни и зажги лампы. Как же жаль бедняг, вынужденных видеть мерзости мира! Антуан, если кто-то из работников или слуг попросит выходной на сегодня, если вдруг он захочет провести день в теплой постели при свете лампы, а не смотреть на это тусклое небо, отпусти его, очень тебя прошу.

– Хорошо, господин граф.

– И оставь меня. Пусть меня больше не беспокоят. И собаку оставь, она мне не мешает. Сюда, Фроунд.

Он сел за стол. Комнату освещал высокий светильник; из молочно-белого шара, который держали металлические лепестки, на бумаги и сиреневатую кожу книжных переплетов лился опаловый свет.

Граф встал, заколебался, снова сел, наконец, решительно направился к маленькому шкафчику и поставил рядом с собой графин, в хрустальных гранях которого красные и золотые блики сливались в узорчатую гирлянду, напоминавшую суру Корана, словно увиденные во сне отблески чудесной лампы в зеркале из дымчатого топаза; слегка дрожащей рукой граф налил немного желтой жидкости в бокал, на дне которого извивался изумрудный дракон с рубиновыми глазами. Еще, потом еще.

– Ну вот, – сказал граф Франц, – теперь день наступил! Видишь, мой бедный Фроунд, обуздать ночь не так и трудно. Нужно лишь смешать хорошее рейнское вино с таким же количеством коньяка, и дело сделано. Ах, Фроунд, вы, звери, подчиняясь инстинктам, избегаете одного вида стакана. Ты, мой старый товарищ, должен был бы привыкнуть. Ну всё, успокойся! Ложись; я прекрасно услышал твой троекратный лай. Тебе хочется выйти. Ах, приятель, больше всего ты любишь прогуляться в сторону кухни; ты величественно появляешься там, ни о чем не просишь; ты знаешь, что как только ты входишь в кухню своей царственной поступью, перед тобой тут же оказываются тарелки с объедками, и ты опасаешься, как бы старина Фред, английский бульдог, не опередил тебя. Ну иди, греши.

Граф Франц встал, слегка пошатываясь, пересек комнату. Дог медленно следовал за ним. Граф открыл дверь, пес быстро выбежал.

– Этот тоже скучает в обществе бедняги Франца, но он всё же милый. Ба! Нет в мире совершенства. Вот надежный друг (и он погладил графин), вот мои старые приятели – с берегов Рейна, из Медока, из Шаранты, с Ямайки, кое-кто из Венгрии. Они честны. И в то же время этим подлинным Тартюфам, этим ханжам, этим краснолицым или, наоборот, бледным проповедникам, господам Шерри или Портвейну, надо обеспечить достойный и даже изысканный прием, чтобы они как следует отдохнули у меня в желудке. Они выводят человека из состояния греха, разве что во сне он пребывает в нем, но спящий человек не может грешить. У них полно веских причин уговорить вас поспать, и вам не будут мешать ни груженные свеклой телеги, ни раздающийся по вечерам траурный металлический скрежет, напоминающий ломаемые на похоронах шпаги, которые издают загадочные кареты, не спеша двигающиеся прямиком в ад. Да и милейший Антуан ничего не знает о маленьком шкафчике, где за книгами собраны все мои друзья. Они бы их отобрали – сказали бы, что заботятся обо мне. Без доброй моей Доротеи, которая хочет, чтобы мне снились хорошие сны, а щеки мои были румяными, я бы по-настоящему болел!

Граф закурил сигару.

– Вот еще один прекрасный друг, веселый и верный, понимающий, в чем смысл жизни: сигара быстро сгорает и умирает, превратившись в пепел. Она добра, и она исчезает. Я люблю ее меньше, курить мне не запрещают. В общем, благодаря этим двум – графину и сигаре – уже утром кажется, что серый день отступил, вокруг перестали бродить сумерки в изменчивых масках, и вот уже быстро наступает теплый вечер, а за ним как бы и ночь… потому что в настоящей, реальной ночи, слышно, как кто-то бродит, как

В дверь троекратно, с паузами между ударами, постучали.

– Аа, вот и Доротея. Входи, моя старушка.

Прямо перед ним оказалась совершенно седая служанка.

– Я пришла проверить, всё ли на месте в шкафчике.

– Взгляни.

Старуха направилась в темный угол.

– А еще, хозяин, я должна вас предупредить, и не делайте вид, что уже знаете: приезжает Отто; его ждут сегодня.

– Вот неприятность! Оставил бы он меня в покое!

– Говорят, Отто скоро женится.

– Да? Ну что же, пусть женится!

– Обратите внимание, хозяин, он собирается с вами говорить, покажет вам разные бумаги. Ничего не подписывайте.

– Почему?

– Он вас грабит, хозяин, держит вас здесь взаперти, а сам копит, копит, и всё в ущерб вам.

– Надолго он к нам?

– Не знаю.

– Скажи ему, что я болен, и если у него ко мне ничего срочного, пусть не заходит.

– Как же! Он прикинется, что не может побывать здесь и не увидеть вас, будет говорить с вами очень нежно, а потом внезапно: «Это в ваших интересах, брат…» Он вас обманет. Ничего не подписывайте.

– Не волнуйся, ничего не подпишу.

– Еще одна маленькая просьба. Старый Венцель хотел бы получить разрешение на торговлю вином и водкой в маленьком домике в поселке; это позволило бы ему разбогатеть, все матросы с Цейса и все извозчики заходили бы к нему; но Антуан собирается отказать Венцелю под тем предлогом, что в деревне полно кабаков; как думаете, Отто заговорит с вами об этом или откажет, не посоветовавшись? Вы могли бы сказать, хозяин, что старик к вам обращался с этой просьбой? Тогда Отто не осмелится противиться вашему решению. По таким мелочам он не будет настаивать.

– Тебе бы этого хотелось?

– Да, он хороший человек и иногда привозит мне из города ящики с вином для вас.

– Ладно, пусть будет так. К тому же мест, куда могли бы зайти матросы и прочие путешественники, никогда не бывает слишком много.

– Ну, я пошла, хозяин, вернусь вечером.

– Хорошо, Доротея, ступай.

– Но этот графинчик я у вас заберу, утром вы уже как следует к нему приложились.

– Бери.

Граф с опаской следил за ней взглядом. Она ушла, а он в грустной задумчивости стал смотреть на границу, разделяющую свет от лампы и темноту углов комнаты.

– Старушка Доротея! Старушка «жили-были»! Я называл ее так, когда был ребенком, она раскрывала мне мир, населенный феями, одноглазыми дервишами, хитроумными визирями, способными успокоить разгневанных калифов, призраками, из мрачной темноты приходящими купить человеческие души, которые они складывают в кожаные мешки и уминают, чтобы сделать их полегче. Жили-были, жили-были…

«Ну и вот, однажды Лорелее наскучило соблазнять лодочников; ей захотелось власти, к тому же надоела одна и та же картина: руки, которые тянутся к ней из бурной пены среди блеска разноцветных жемчужин. Она решила творить зло на суше. Она пошла по дорогам. Маленькие жемчужинки задавались вопросом: „Это красавица Лорелея. Почему она оставила свой утес?“ А стрекозы говорили друг другу: „Дорогая, посмотри же, как она хороша. Это уже не фея, совсем нет, это прекрасная придворная дама; взгляни на ее шапочку цвета граната, которая ярче розы, приколотой к огненным кудрям. Ох, почему же она их завила?“ Красавица Лорелея закончила расчесывать волосы цвета утренней зари; Гретхен, крошка фея, помогающая беднякам по хозяйству за плошку молока, которую ей оставляют, говорила домовому Никлаусу, который не может жить без запаха горячего пива и потому помогает пивоварам: „Что происходит с мужчинами, почему они теряют голову от этой Лорелеи? В ней нет ничего особенного; она величественна, когда сидит на своем утесе в бело-голубом платье, длинными складками опускающемся к земле; но ходить-то как следует она не умеет, взгляни на нее“. „Похоже на то, она куда менее грациозна, чем ты“, – отвечал Никлаус, хромая вокруг быстрой маленькой Гретхен, неуловимый блеск глаз которой, семенящая, как у мышки, походка и волосы, убранные под тугой белый чепец, казались ему такими прелестными. „К тому же, – продолжала Гретхен, – откуда у нее эти одежды, эта золотистая юбка, по которой вьется вьюнок, этот пурпурный корсаж, осыпанный рубиновыми крошками, всё это золото, мерцающее на ее груди? Она очень странная. И она определенно не умеет ходить“.

А Лорелея тем временем шла, и довольно быстро, по пустынной дороге. Глаза ее сверкали. Первый же человек, которого она встретит, конечно же, обречен на смерть, но по дороге никто не шел. Она заметила кабак и сказала себе: „Там сейчас должно быть полно народу, я увижу этих людей, я увижу, как они удивятся, ко мне подойдет один и неловко усядется, потом подойдет второй и захочет прогнать первого, а я буду хохотать, хохотать“. Она постучала в дверь кабака и услышала грубый голос:

– Эй, эй, кто это там с утра пораньше?

– Добрая женщина, это странница, которая хотела бы отдохнуть.

– Ну что ж, входите! – И дверь открылась сама собой.

В уголке у очага за прялкой сидела старуха.

– Ах, красавица, чего желаешь? Молока, яиц, масла, хлеба?

– Матушка, матушка, мы ведь с вами не знакомы.

– Ну так что же, – вновь заговорила старуха, – давай знакомиться, я тебя хорошо знаю, ты прекрасная Лорелея. Мне о твоей красоте все уши прожужжали. Послушаешь их, так кроме тебя и нет никого.

– Кого это – их?

– Ну как же – мужчин. Однако смотри не возгордись. О тебе говорят наши местные мужчины, но иной раз приходят путешественники издалека, очень усталые, в одежде, покрытой дорожной пылью, и требуют: покажите нам эту красавицу! Так ли она прекрасна, как сирены, играющие на флейтах и тамбуринах в море близ Сиракуз, утаскивающие своих жертв в большой золотой дворец, который построила колдунья Моргана? Дворец этот полон драгоценных камней, золотых слитков, красных роз, старинных корон, тиар и ожерелий королев, которые спят там, где была Ниневия. Так ли она прекрасна, как Зенобия, плачущая у подножия колонны Пальмиры или делающая вид, будто плачет? Она вцепляется ногтями, острыми, как когти, в приближающегося путника, душит его и хохочет, хохочет, ее смех под золотыми лучами солнца похож на фанфары; прекраснее ли она горной Венеры, скрывающейся в тесном темном гроте, в закопченном, запутанном, бездонном подземелье, в котором лишь спустя полдня тяжелейшего пути можно услышать струны арф? Идя на звуки музыки, достигаешь зачарованного болота, сверкающего эмалевыми красками; многие останавливаются, чтобы посмотреть на него; Венеру трудно найти, а ваша Лорелея предлагает себя всем желающим.

– А потом она всем отказывает и убивает.

– Это правда;

– Я бы хотела остаться здесь, подождать мужчин, которые захотят меня любить: мне надоело смотреть, как, протянув руки, они умирают в жемчужных брызгах разноцветной пены. Я бы хотела увидеть, как они убивают себя ударом ножа или шпаги. Мои уши слышали слишком много любовных стонов, сменяющихся предсмертными воплями. Хотелось бы мне услышать, как два проклятия сливаются в одно.

– Ох, ох, – заохала старуха, – ты, малютка, обратилась не по адресу. Посмотри-ка. – И она провела девицу по комнатам. В каждой лежал мертвец – мужчина или женщина. – Они приходят сюда вечером, чтобы отдохнуть, понимаешь, чтобы немного отдохнуть; я подтыкаю им одеяла, и они засыпают вечным сном, потому что я – Смерть.

– Ах, – проговорила испуганная Лорелея, – я ухожу, ухожу.

– Тебе нечего меня бояться.

– Но вы так уродливы, так уродливы.

– Странная шутка, достойная убийцы вроде тебя! Ты хочешь убивать красотой? Ладно, иди; ты сохранишь мою тайну?

– О, конечно, я не стану рассказывать об этом повсюду…

– Ну а я в свою очередь дам тебе добрый совет. В этой своей одежде, расшитой золотом и драгоценными камнями, ты сможешь очаровать только часть мужчин – знатных кавалеров и церковников; бедняки же испугаются и не осмелятся взглянуть на такую ослепительную женщину. Из-за этого ты подчинишь себе лишь часть мира; если бы ты только знала, сколько ты потеряешь. За тобой пойдет лишь половина. Ты будешь наказана за любовь к роскоши, которая смущает и отпугивает иных молодых людей. Ты многое потеряешь. Поэтому я дам тебе совет. Накинь на это красивое платье широкий черный плащ. Если встретишь знатного господина, распахни его, и мужчина заговорит с тобой как с важной дамой. Если тебе попадется бедняк, запахни плащ, и человек бросится к твоим ногам, откроет свое несчастное сердце, свои жалкие объятия и кошелек, в котором звякнет медь.

– А если плащ распахнется сам, помимо моей воли?

– Тебя примут за цыганку.

– Но у меня нет плаща.

– Возьми мой, у меня есть еще. Мне их приносят каждый вечер, и часто с освященными ракушками.

– С удовольствием.

И Лорелея пошла по дорогам…»

И добрая старушка Доротея завершала рассказ словами о том, что вскоре Лорелея встретила на дороге такого прекрасного молодого человека, так щедро одаренного добрыми феями, обладающего таким красноречием, таким звонким голосом, спокойными глазами и чистым лбом, что она последовала за ним и была с ним рядом даже тогда, когда он стал серьезным важным человеком, ворчал и тяжело дышал; в ее сердце еще остались чары, но ей не хотелось больше никому вредить, а если она распахивала свой плащ, то только для того, чтобы отдаться ему.

Счастливый конец! Развязка в стиле доброй старушки Доротеи. Ее мир, ее мечты были добры, это был сон а-ля Доротея. Ее истории всегда заканчивались хорошо; людоед никогда не съедал маленьких мальчиков, однако, поскольку он обладал устоявшейся репутацией, сам он непременно должен был быть уничтожен, стерт в порошок, разорван на куски, сожран!

– Кстати о людоеде, мне кажется, я слышу топот семимильных сапог – шаги ужасного Отто. Чего же он от меня хочет?

II

Раздался стук в дверь – не просящий разрешения войти, а предупреждающий о появлении посетителя, и старый Антуан посторонился, пропуская вперед барона Отто. Франц хотел было возмутиться против этого внезапного вторжения, но Отто не дал ему времени.

– Что это за новая фантазия, брат мой, – это затемнение среди бела дня? – воскликнул он.

На Отто была форма драгуна; он бросил фуражку, расстегнул мундир, без всяких церемоний уселся рядом с братом и протянул руку к коробке с сигарами.

– Антуан, откройте мне ее. Ты позволишь? Кстати, мне не нравится, что ты сидишь тут впотьмах, давай-ка встряхнись, пойдем пройдемся по парку, по дороге побеседуем; не надо сидеть взаперти.

– Благодарю, но мне хорошо здесь, жаль только, что ты появился и развеял мою темноту; ты вторгаешься в мою жизнь, как будто зеркало разбиваешь; а от звона шпор на твоих сапогах у меня болит голова.

– Тебе не лучше?

– Я не болел, но я очень, очень устал. Ну так чего же ты от меня хочешь? Говори быстро, не тяни и отправляйся на охоту; я очень утомлен.

– Ну же, старший брат, я резковат, но ты знаешь, что я тебя люблю. Что за причуда – поставить здесь кровать! Устроить спальню среди этого книжного хлама! Эта комната навевает на меня неприятные воспоминания о том, как в детстве меня заставляли что-то зубрить, тогда как в лесу светило солнце. Почему ты не остался в своих апартаментах?

Отто встал и потянулся всем своим длинным, худым и костлявым телом. У него были голубые глаза, как у брата, но живые и проницательные, смотревшие из-под густых бровей, кирпичного цвета лицо с квадратным подбородком, низким лбом и слегка вздернутым носом, напоминавшее щенячью мордочку, на голове щетка волос, широкие плечи, талия, туго, словно корсетом, перетянутая поясом, и длинные, как у цапли, ноги, заканчивающиеся шпорами на сапогах. Всё это создавало образ мелкого помещика-военного; маленький крест на его груди говорил о том, что он воевал; сабля, эфес которой он сжимал в кулаке, служила продолжением руки. Вид у него был высокомерный и бравый.

– Я здесь ради этого, – сказал ему брат, демонстрируя свой альков, тесный, низкий, словно подземелье, – и ради сводчатого потолка, и ради стопок книг, и ради портретов наших предков, которые ты видишь вон там. Порой я рассматриваю их, чтобы не перестать их ненавидеть, потому что это из-за них я страдаю и скучаю!

– Как с тобой тяжело! Если бы не твоя слабость и болезненная нерешительность, перед тобой были бы открыты все двери, все дороги; ты же боишься славы, как кролик ружья. В конечном счете это твое дело, и поскольку ты не будешь говорить ни с кем, кроме меня…

– О чем?

– О твоем презрении ко всем нашим – чувстве, недостойном ни их, ни тебя, ни меня.

– Ах, это были милые шалопаи!

– Да, я знаю эту старую песню: надо выздороветь, успокоиться, собраться с духом. Ну так вылечись, успокойся, соберись с духом, потом я тебя выслушаю. Однако я приехал не для того, чтобы тебя нервировать. Пойдем ненадолго в парк.

– Нет, ни в коем случае.

– Ладно, брат, тогда давай поговорим.

– Да, мне нужно разрешение на открытие кабака для… для… Доротея тебе расскажет.

– Хорошо. Но ты ошибаешься, полагая, что таким образом можно оздоровить наших

– Если в результате хотя бы один из них справится с нищетой, бедностью или просто с нуждой, это уже можно будет считать победой.

– Но будет обижен кто-то другой, кто хотел бы получить такое же разрешение, а также люди, живущие рядом, – подобное соседство может им помешать; ты будешь поощрять вредное пристрастие и окажешься причиной слез еще одного десятка женщин, которые в день выплаты жалованья будут горько плакать. Ну что же! У всех свои представления о благотворительности. Но поскольку ты очень этого хочешь, я сделаю то, о чем ты просишь.

– Да, буду тебе очень признателен. Хочешь кофе?

– Да, пожалуй.

Граф Франц встал и направился к звонку. Он сутулился, руки дрожали. Отто окинул его взглядом мошенника, оценивающего, какое наследство может оставить родственник.

– Слушай, Франц, – сказал Отто, когда Антуан принес кофе. – Всеми делами нашей семьи занимаюсь именно я, но так сложилось не потому, что я этого хотел; здесь отчасти есть и твоя заслуга.

– Опять ты об этом. Я здесь ни при чем. Конечно, в своей усталости и утомлении, к тому же страдая жестокой мигренью, я мог кое-что переложить на тебя. Но я уверен, что решение семейного совета, в ходе которого меня обязали доверить тебе практически все дела, спровоцировано тобой.

– Нет, таково завещание нашего отца. Согласно его воле, я должен был заменить тебя, если ты свернешь с правильного пути.

– А правильный путь – это…

– Умоляю, не будем вдаваться в детали. Ты знаешь, что я употребляю власть в наших общих интересах. Ну и… капитан Отто не способен к разного рода метафорам и иносказаниям, он прямиком идет к цели, к тому же знает, что найдет в брате мудрость, осторожность и рассудительность. Так вот: брат, я собираюсь жениться.

– Отлично.

– Ты не спрашиваешь на ком?

– Какая мне разница!

– Возможно. Наш отец собирался женить тебя на графине Эдит, он договорился с ее отцом.

– Да.

– Ты отказался следовать его воле. Ты был свободен. Но верно и то, что ты слегка запятнал репутацию нашей семьи. К тому же это не понравилось императору.

– Ну и что? Мне всё равно.

– Тебе, диковатому, задумчивому, склонному к созерцаниям одиночке, слушающему пение сверчков и считающему искры в камине графу Францу, это подходит. Со мной же, солдатом, и солдатом честолюбивым, дело обстоит иначе.

– Понятно.

– Так вот, мне бы хотелось искупить твою вину; прежде всего скажи: ты точно не желаешь жениться на Эдит?

– Я же неизлечимо болен.

– Ты не рассердишься, если на ней женюсь я? Это почти мой долг.

– Нет.

– Придешь ко мне на свадьбу?

– Нет.

– А почему? Это может показаться неодобрением.

– Я несчастный смертельно больной человек. Нет, никогда, никогда я не захочу с ней встречаться.

– Почему?

– Она – призрак той жизни, которая у меня могла бы быть. Нет, я не желаю ее видеть.

– Ну, значит, ты напишешь, что ты болен, сделаешь…

– Да, всё что захочешь в обмен на разрешение открыть кабак.

– Ты не воспринимаешь мои слова всерьез!

– Ну, всё в этом мире чем-то уравновешивается.

– Франц!

– Ох, ну это же общее место, философская аксиома. Оставь в покое усы. Кстати, Отто, графиня Эдит очень богата?

– Вероятно, брат. А что, ты бы хотел, чтобы я женился на очень бедной – ради равновесия?

– Но это было бы более подходяще, поскольку, я полагаю, сам ты не очень богат – у тебя состояние младшего брата, которое ты изрядно потратил в юности.

– Ну что же, ты облегчаешь мне задачу, – продолжил Отто. С минуту он крутил в пальцах сигару. – Вот что я думаю. Если я не прав, скажи мне об этом прямо. Я думаю так: если моему брату, графу Францу, которого до такой степени не интересует жизнь, у которого такие скромные потребности, который так не любит куда-либо ездить, что с самой юности не покидает этот замок, который так вял и безразличен к собственным делам, что не проверяет никакие счета своего брата, так вот, если ему угодно полагать, что для будущего, которое он для себя выбрал и наметил, ему довольно владеть этим замком и доходом, достаточным для жизни в нем, и поскольку граф Франц не желает жениться и, следовательно, не будет иметь наследника, то он согласится передать остальную часть имущества своему брату Отто, который в этом нуждается, чтобы занять соответствующее положение в обществе, и который в дальнейшем оставит его своим будущим детям, как и их будущий дядя, граф Франц.

– Многого же ты от меня хочешь.

– Вероятно, но это просто своего рода аванс.

– Но это свяжет меня по рукам и ногам.

– Ты уверен в своих решениях, да или нет? И неужели ты полагаешь, что женитьба тебе подходит? Впрочем, дорогой братец, ты милый, ты разумный, и ты скажешь да, правда?

– Я скажу нет.

– Почему же, старший брат?

– Потому, младший брат, что барон Отто в некотором роде – мой тюремщик.

– Ах вот как. Это твое последнее слово?

– Да, ты же знаешь, как я упрям.

– В таком случае послушай, что говорил один из наших родственников на семейном совете, в организации которого ты меня обвиняешь и который на самом деле был созван потому, что на протяжении трех лет, нерегулярно и неофициально, ты перекладывал на меня свои дела. Он говорил так: «В этом замке живет несчастный больной человек, которого мне жаль всей душой, слабый, беспомощный, не способный к публичной деятельности в связи с отсутствием сил и главным образом вследствие своей небрежности, а также из-за ужасной мигрени, которую у него вызывает один вид счетов. Выражаясь корректно, он не является гордостью семьи: он не желает выполнять обязанности по отношению к ней, то есть быть ее представителем, способствовать ее чести, продолжать род; он больше не глава семьи, потому что добровольно передал ее в более сильные руки. Все его друзья, а также его Император, считают, что ответственность за достойное положение рода, за его продолжение и благополучие, как и за соответствующее управление семейными деньгами, должна перейти к его младшему брату». Если все члены семьи придерживаются одного и того же мнения, речь идет просто о согласии; но когда они собираются специально, чтобы обсудить ситуацию, то это уже становится семейным советом.

– И что будет в результате?

– В результате, имея законные основания для принятия решений, совет передаст право опеки младшему брату.

– И ты соберешь этот совет?

– Да, если ты меня к этому вынудишь; решение не вызывает сомнений.

– И тем не менее я с ним не соглашусь и буду протестовать.

– Ну так

– И вот что я с ним сделаю.

– Можешь его разорвать, у меня есть тщательно сделанная копия. Подумай и подпиши. Если ты откажешься, замок и доход окажутся в руках твоего опекуна; вместо того чтобы спасти часть имущества, мы спасем его целиком.

– Нет. Уходи.

– Тогда я буду выражаться яснее. Человек, живущий в этом замке, не просто больной. По крайней мере… он больной, но дело не только в этом.

– И в чем же еще?

– В детстве он не играл в игры, у него были неловкие ноги, он сутулился, забивал себе голову разным вздором и так и не научился ездить верхом и стрелять; назвать его интеллектуалом также нельзя, потому что ни искусством, ни наукой он не занимается. Он всего боится и вздрагивает от страха по любому поводу, это тридцатилетний старик, у которого руки дрожат как осиновый лист. Порой его приходится провожать до его городского особняка, потому что он забывает дорогу, а как-то раз он даже забыл собственное имя! Однажды у него случился затянувшийся кризис; он пребывает в возбуждении, всего боится, витает в облаках.

– Всё это не помешает мне отказать тебе.

– Но это гарантия того, что никакая сила в мире не помешает здоровому и сильному брату взять под опеку сумасшедшего!

– Я не сумасшедший.

– Еще какой сумасшедший – подавленный и изнуренный, ты так мало похож на человека, что тебя можно назвать сумасшедшим, не принимая во внимание твое собственное мнение.

– Отто, ты подлец! Ступай прочь!

– Подпиши бумагу.

– Нет.

– Подпиши, говорю тебе.

– Нет.

– Ты подпишешь – или мне придется применить силу.

– Эй, ко мне, на помощь!

– Я тебя отпустил, подписывай.

– Смотри, вот твоя заверенная копия.

После криков Франца дверь открылась и появились два его родственника и врач, о чем можно было догадаться по строгому черному костюму и белому галстуку вошедшего.

Он встал на разорванные бумаги.

– Господа, вы видите, что граф Франц сделал с семейными документами.

– Вон отсюда! – ревел Франц. – Я не сумасшедший, змеи вы подколодные, говорю вам, я не сумасшедший; я болен, я очень болен, а вы специально меня мучаете. Ах, мне надо всё бросить и уйти отсюда. Доротея, я пойду по дорогам, буду рассказывать твои старые сказки и просить милостыню. Я не хочу больше ничего этого видеть, оставьте, оставьте меня. Вам нужны деньги? Вот мой кошелек (кошелек полетел в голову Отто), вот пуговицы, вот карандаши, книги (всё полетело), вот моя одежда (он бросил свой редингот и в изнеможении упал на пол).

– Вы видите, доктор? Дорогие кузены, вы видите?

– В самом деле, в самом деле…

Антуан перетащил Франца в кровать.

– Оставим его в покое и будем действовать как вы скажете, – произнес врач.

Комната опустела; слышались лишь долгие, детские стоны больного, а рядом с кроватью плакала Доротея.

III

– Антуан сказал, что вы в парке, господин граф. Это прекрасно, гуляйте понемногу в это время – в одиннадцать часов, в полдень. Я больше не буду вам докучать; вам уже гораздо лучше; отдыхайте, ничего не читайте, поменьше разговаривайте, никого не слушайте. Посмотрите на эту статую: Гарпократ поднес палец к губам, как бы давая совет; в прежние времена это понимали как предупреждение вашим предкам о том, что им не следует распространяться о своих богатствах, но этот совет послужит вам позже, а пока относитесь к нему как к символу исцеляющего молчания. Ну что же, я откланяюсь; заверяю вас в глубочайшем уважении, господин граф. До свидания, госпожа Доротея.

И искусный врач элегантно удалился, песок поскрипывал под его большими ногами.

– Доротея, этот идиот точно ушел?

– Да, сударь.

– Ну так пройдемся немного, дай я возьму тебя под руку; ты очень стара и устала, но я изнурен куда сильнее, чем ты. Есть ли в твоем неистощимом запасе какая-нибудь легенда о том, как шестидесятилетняя старуха служит подпоркой тридцатилетнему старику?

– Ах, есть истории обо всех больных.

– А также о блудных сыновьях, да?

– Что вас беспокоит в связи с этим? Впрочем, это не легенда, священник называет ее притчей; она учит тому, что жестокие страдания могут привести к тихому счастью.

– А про птичку, которая поет в ветвях, есть легенда?

– О да, очень красивая легенда: о том, как соловей умирает, упав к ногам розы.

– А про пруд? Пойдем-ка к воде.

– Из прудов поднимаются зеленоглазые белые девы и забирают к себе маленьких детей, болтунов и весельчаков; ласкают, целуют их и незаметно опускаются с ними на дно озер, а потом носят их по ручейкам и рекам; они развлекают детей, показывают им танцующих рыбок и маленьких фей – совсем маленьких, не больше флакончика для духов, показывают раков, стремящихся поймать солнечные блики, угощают печеньем из льдинок, дарят им губки, душистые травы, кораллы и жемчужины, потерянные знатными дамами; если же они видят на берегу усталого спящего человека, они снимают с него обувь, что дает отдых ногам, купают его, что расслабляет всё тело; чтобы уберечь его от солнечных лучей, они кладут ему на лоб шляпу, сплетенную из дурманящих трав, из ивовой коры, из тростника и вьюнка, а потом удаляются, приложив палец к губам.

– И что же, Доротея, они никогда не показывают им красивых утопленников?

– В этих чистых водах нет утопленников.

– Ну тогда пойдем к другим водам, к тем, которые текут по зловонному, как человеческая душа, илу, туда, где ползают огромные жабы, похожие на моего брата, или где есть утопленники, раздутые и посиневшие, к водам, населенным тысячами живых клешней, тысячами жал. Вот, Доротея, настоящая легенда о воде.

– Она отливает белизной и синевой, по ней плавают и резвятся на солнце белые лебеди.

– Она серая, как свинец, Доротея, а лебеди – это знак того, что существует жадный владелец, который грабит своих братьев, но в то же время бросает животным хлебные крошки. Отведи меня к мраморной скамейке, Доротея. Ах, я хочу спать. Знаешь ли ты легенду о сне?

– Ох, есть очень красивые: например, о детях, которых счастливая судьба разбудила на краю колодца, или о душах, блуждающих повсюду, пока тела спят; они видят Бога и апостолов, слышат музыку; есть история о заколдованном шмеле – золотистом, мохнатом, толстеньком, похожем на круглую маленькую бутылочку, что, однако, не мешает ему быть проворным; при этом он не всемогущ, он не может разогнать все дурные сны; вот что он делает: летает вокруг спящих, и если, засыпая,

– Ну что же, твой шмель будит меня не слишком часто, и это с его стороны благое дело. Я хочу пить, Доротея. Нет ли у тебя сказок про вино?

– Ох, дорогой хозяин, эти сказки вы знаете лучше меня, и стаканчик, который я вам налью, когда мы вернемся, расскажет их вам лучше, чем старая Доротея.

– Хорошо, давай вернемся, пойдем в большой зал, окна которого выходят на площадь. Я хочу немного посмотреть, как живут люди.

– И это пойдет вам на пользу, добрый мой господин; идемте, я помогу вам подняться по лестнице. Смотрите, именно по этим ступеням ходили ваши предки в дни больших праздников, свадеб! Ах, если бы вы только захотели!..

– Ладно, ладно.

– В день свадьбы вашего отца – мы с Антуаном видели – эта лестница была вся в цветах, живых и вытканных на ковре; здесь царило счастье.

– Ладно, старушка Доротея, я счастлив по-своему.

Он медленно поднимался по каменным ступеням; Доротея опережала его на шаг. Она усадила страдальца в кресло около большого окна и поставила перед ним графинчик и бокал.

– Выпейте, сударь, это хорошее вино, лучше пить его, чем вашу смесь из вина с крепким алкоголем; оно прекрасно, оно освежает.

– Да.

И вскоре после того как граф выпил, его голова опустилась на грудь и он заснул, а старушка со своим шитьем устроилась в сторонке.

Был конец осени, и стоял прекрасный день; солнце, как будто готовясь отдохнуть перед тем как уступить место туманам и дымке, светило благосклонно и ласково, и его лучи согревали сутулые плечи и сильно поседевшие волосы графа Франца.

IV

Жужжит ли этот толстый шмель вокруг спокойно спящего, но слабого и анемичного человека? А внезапно раздавшиеся шаги – что это? Знак приближения врага, бродящего по коридорам, или чеканный топот шагов людоеда? Добрый шмель вновь начинает выводить свои рулады. Граф Франц прекрасно знает, что не спит, тем не менее глаза его закрыты. Кто же спит? Спит усталый бедняк, на которого граф Франц смотрит с симпатией, одаряя распростертого на дороге бродягу всем милосердием своей старой приятельницы, чья душа, одетая в белое, склоняется к нему и говорит: «Франц, надо пожалеть этого беднягу, когда вы тяжело болели, у вас были глаза, как у него» – «Ладно, позаботимся о нем». И граф Франц погружается в восхитительный душевный покой. Но вот враг, он надвигается с грохотом, похожим на раскаты грома, и Франц вздрагивает, вцепляется в подлокотники кресла, в глазах его растерянность; старая Доротея быстро подходит к нему и говорит ласково:

– Ничего страшного, мой добрый господин, это всего лишь музыка. Хотите взглянуть в окно?

– Да, да.

И Франц, охваченный возбуждением, отбрасывает свои пледы и склоняется над перилами балкона; Доротея обхватывает его руками и делает знак Антуану, который слоняется без дела по площади; Антуан тотчас же оказывается рядом с графом. Ах, это полуденное осеннее солнце, согревающее северную деревню…

Вдруг раздается гул голосов, и только что пустовавшая маленькая площадь, как по мановению волшебной палочки, заполняется людьми. Яркий луч золотит желтые листья лип, его веселые маленькие посланники садятся по-турецки на ступени маленькой церкви; маленькая серебристая фея устраивается на бронзовом маскароне фонтана, и изогнутая струя воды сверкает бриллиантовыми искорками. Повсюду стоят маленькие кирпичные домики; девочки, девушки и женщины, лица которых обрамляют красные, розовые и золотистые косынки, расшитые порхающими бабочками цвета лазури или топаза, граната или крови, заполняют площадь, похожую на залитое солнцем поле, над которым летают красивые насекомые и весело поют птицы. Они здесь и там, и на дороге, уходящей вправо, если смотреть с балкона, – на дороге, ведущей в поле, к мельнице; вдоль дороги растут серебристые ивы и высокие тополя, их серо-зеленая листва безмятежно посверкивает в легком золотистом тумане; вот они сбегаются c нежным щебетом, за ними дети в разноцветных одеждах, затем почти бегом появляются довольные мужчины с фарфоровыми трубками в руках, в сдвинутых на затылок картузах. Но в основном повсюду девушки и женщины – они вокруг ограды фонтана, в окнах среди цветов, они на коньках крыш – как дикий виноград, вьющийся по стенам хижин греческого острова Китира; они на ступенях церкви – словно крестьянский хор, а фанфары, звучащие вдали, возвещают о начале охоты. Звуки музыки незаметно приближаются, как будто под сенью расцветающего желания, и вот уже по улице, ведущей налево, – с балкона видно лишь ее начало – на площадь выходит танцующая толпа, пьяная, как прекрасные спутницы Диониса и Силена, галдящая, поющая, очарованная, и мальчишки, кувыркающиеся и ходящие колесом, и смеющиеся девчонки, стремящиеся занять место в тесной толпе рядом с фонтаном, около церкви, у решетки замка, и снова вокруг разноцветные накидки, снова юность, сбывшиеся надежды, снова повсюду глаза, сверкающие от радости видеть происходящее и от наслаждения жизнью. За поворот дороги уходят тысячи влюбленных бриллиантов, тысячи цветов небесной красоты, и посреди здравиц и приветствий раздаются звуки трубы, в которую трубит всадник в пурпурных одеждах.

– О, – прошептал Франц, – вот это день, вот это день!

Одетые в пурпур и золото всадники едут верхом на восьми огромных белых жеребцах прусской породы, с широкими спинами и высокими ногами, в посверкивающей медью сбруе и под попонами из малинового бархата; кони торжествующе ставят тяжелые копыта на брусчатку площади; трубы возвещают о триумфе силы. Потом появляется высокий длиннобородый старик в короне верхом на черной арабской лошади в длинной попоне, расшитой солнцами и звездами; лошадь приплясывает на месте и покачивает серебряными удилами; старика сопровождают двенадцать закованных в доспехи рыцарей: это Карл Великий и его свита. О! В латах рыцарей посверкивают отблески зари, праздника, цветов, тускло мерцает свет горящих костров. За ними одетые в белое и золотое сарацины с другими резвыми арабскими скакунами в поводу: шелковистые хвосты и гривы белых переливаются серебром, а в кротких глазах темно-рыжих мерцает огонь. А этот рыцарь с бархатным знаменем в руках, расшитым золотыми нитями и усыпанным драгоценными камнями, которого едва удерживает на себе сильный нормандский конь, кто это – Роланд? Галаор? Скрывает ли забрало спокойные глаза Готфрида Бульонского или горящие очи Танкреда? А

– Надо же! Он больше похож на Отто, чем на меня, – сказал себе Франц.

Несмотря на смех, его бьет дрожь. Помрачнев, он видит рабов, одетых в шкуры животных, ведущих мимо него закованных в цепи медведей, сторожевых псов на длинных поводках, тянущих за собой сатиров и огромных слонов. Однако зрелище тесной толпы девушек вокруг фонтанов быстро успокоило его. То ли кабилы, то ли копты в длинных прямых голубых платьях, молодые итальянки в тяжелых янтарных ожерельях и с медными кувшинами на головах, девушки из Прованса в черном бархате и белом муслине, танцующие каталонки, резвые андалуски, крестьянки в корсажах, отделанных алой тесьмой, в белых шелковых фартуках, золотоволосые голландки в кружевных головных уборах, русские в красных кожаных сапожках, похожие на изящные амфоры язычницы, все молодые красавицы, населяющие солнечные равнины и зеленые горные склоны, вызывающие мысли о возбуждающем аромате спелого винограда, о молочных фермах, о прохладных родниках, бьющих на прелестных полянах; а следом за ними – элегантные дамы, какими можно любоваться в Булонском лесу, в Гайд-парке или в Пратере. В сияющей повозке, запряженной четверкой лошадей – белой, вороной, рыжей и буланой – сидит женщина! Солнечные лучи играют на лошадиных попонах и повозке; у ее ног негритянка и молодой аннамит в зеленом тюрбане; на ней простое белое одеяние, на пальцах и на запястьях серебряные кольца, молочно-белая шея и руки обнажены, глаза сияют полуденной небесной синевой, на щеках играет розовый румянец, длинные волнистые волосы, чей блеск может соперничать с солнцем и пламенем, отливают медью и золотом. В одной руке эта прекрасная, гордая и смелая женщина держит поводья, в другой скипетр.

И Франц прошептал:

– Солнечная Принцесса!

Вокруг нее воцарилась восторженная тишина; тысячи маленьких крестьяночек больше не смеялись и не разговаривали. Она держала всех их в таком напряжении, что, возможно, они ее не узнавали. Ничто из ее образа не осталось в памяти Франца. Лишь ощущение чего-то летнего, напоминающего об огромных розах с золотыми шипами. Взгляды всех собравшихся смягчались, встречаясь с ней. Она удивляла, немного пугала, как нечто новое, как новый цвет, появившийся на горизонте.

Ее неподвижность вызывала благоговение; он шел бы за ней следом очень долго, пока оставались видны ее ленивые плечи, если бы за ее спиной не раздались радостные фанфары и не появилась свита в виде рыцарей в голубом и серебряном, на огромных белых прусских лошадях с расшитыми золотом и драгоценными камнями бархатными знаменами.

И Франц, как будто пробудившийся от сна, сказал старой Доротее:

– Не Лорелея ли шествует по дорогам?

Он видел, как поток крестьянок, переливающийся изумрудным, алым и розовым, словно прозрачная морская гладь под лучами солнца, извиваясь, следует за духовым оркестром; устав от напряжения, с которым наблюдал за этим потоком, устав от своей болезненной слабости, он потерял сознание, прошептав:

– Солнечная Принцесса!

Ах! Пусть эти рыцари насквозь проспиртованы, а золото на них самоварное, пусть на усыпанных драгоценными камнями бархатных знаменах в их руках написано ЦИРК КРАМЕРА, пусть у львов вырваны зубы, а женщины у фонтана старые и помятые – какая разница! Он видел солнечную повозку и, как и он, ее видели сотни полных восхищения наивных глаз, потрясенных или влюбленных. Это была Лорелея, пришедшая и к богатым, и к бедным. Наступил день, солнечные лучи разгоняли тьму. На него наступал рок, фатум с лицом олимпийской богини, ослепляющий солнечной красотой.

– Ну вот, господин граф, на улице пока для вас слишком свежо.

– Нет, Антуан, нет, всё прошло. Что это было? Уйди. Нет, ты останься, Доротея. Что со мной было? Что произошло?

– Возможно, вам помешал этот шум, звуки музыки.

– Да, Доротея! Я помню победную призывную музыку и кого-то в разноцветных одеждах.

– Это был цирк, – промолвила Доротея.

– Цирк?

– Да, цирк Крамера. По утрам они переезжают с места на место; на денек останавливаются в деревнях, на пару дней – в небольших городках, на неделю – в городах покрупнее.

– Ах да, Лорелея же встретила трувера, который, чтобы заработать на жизнь, заделался бродячим комедиантом, и красота Лорелеи очаровала всю труппу; в ожидании, пока на ее пути появится кто-то другой, кого она сможет околдовать, она встречает епископа или принца, теперь вот ей встретился граф Франц. Доротея, напомни Антуану, пусть он приготовит мне одежду; я хорошо себя чувствую и собираюсь выйти, хочу пойти в цирк, хочу жить и веселиться. Налей-ка мне вина.

– Вина вам уже достаточно, мой господин.

– Нет. Теперь вино принесет радость, это будет вино жаркого лета и солнца, которое я вбираю в себя. Виноградный сок еще до конца не перебродил, так что кровь моя не закипит. Вина, старушка Доротея! Кто же этот бессмертный граф Вакх, румяный и белолицый в окружении красных и желтых рож, служивший экономом в некоем тирольском монастыре? Я пью теперь вино, как тот бессмертный Вакх. «Эвоэ!» – кричали вакханки, приветствуя своего повелителя, и это, старушка Доротея, куда лучше, чем «будьте здоровы!», это означает «да будет здорова и светла ваша божественная душа!». Возьми стакан, Доротея, и давай чокнемся. Эвоэ, старушка Доротея!

– Точно, хозяин, вам гораздо лучше, вы веселы, вы здоровы.

– И я собираюсь выйти.

– В парк?

– Нет, в деревню.

– Ах, но барону Отто это не понравится.

– Тем лучше.

– Антуан не осмелится ослушаться его.

– Он меня запрет?

– Ох, нет, на это он не отважится, он слишком любит вас, но сочтет своим долгом предупредить барона.

– До тех пор у нас будет сорок восемь счастливых часов, и к тому же я излечился.

– Не знаю, следует ли мне сказать, хозяин, вам вряд ли понравится, но это необходимо, так будет лучше, коль

– Так в чем дело?

– Антуан больше предан Отто, нежели вам. А я люблю вас несмотря ни на что, я нянчила вас в детстве; Антуан же прежде всего любит вашу семью, а Отто для него – как военачальник. Я поговорю с ним, он будет вас сопровождать, но с ним вы не будете свободны.

– Я просто хочу сходить в цирк; сегодня со мной пойдешь ты, ему будет нечего возразить.

– Наверное… пойду поищу Антуана.

Слуги, словно бабушка с дедушкой, ласкающие маленького внука, очень осторожно и нежно дотрагивались старческими пальцами до графа Франца, говорили разные трогательные глупости, причесывали и помадили его.

– Скорее, скорее, – говорила Доротея, – шевелись, Антуан, пусть граф успеет выйти, пока солнце не село.

– Но это же ты мне мешаешь и задерживаешь меня. Принеси галстук.

– Вот он.

– Что ты стоишь столбом, почисти немного шляпу.

– Так, хватит, успокойтесь. Антуан, не ругайте старую Доротею за то, что у нее ноги не как у двадцатилетней; вы ведь и сами постарели, Антуан, у вас рука слегка дрожала, когда вы держали ножницы.

– Это от волнения, господин граф, и от удовольствия; вы же так долго пребывали в печали и затворничали, а теперь вы веселы и здоровы, это такое чудо.

…Но граф, однажды оказавшись на грани безумия, видимо, не мог внезапно перестать беспокоиться по любому поводу…

– Ну вот вы и готовы, господин граф. Вы хотите, чтобы я пошел с вами?

– Нет, Антуан, вы часто выходите из дома без меня, тогда как старушка Доротея сидит здесь взаперти. Лучше я выведу на прогулку ее, или, вернее, пусть она выведет меня. До свидания. Пойдем к Цейсу.

V

Маленькие улочки города выглядели пустынными; в лавках, казалось, никаких покупателей не было.

Недалеко от реки на большой поляне начинали возводить цирк, похожий на огромный колокол, покрывали деревянный каркас просмоленным брезентом. Весь город собрался здесь: рабочие помогали цирковым служащим, на них смотрели почтенные буржуа, женщины, девочки, усыпавшие поляну, словно ярким цветочным ковром; диковатые экзотические костюмы, в которые еще были одеты некоторые из бродячих артистов, попоны их животных, огромные слоны – всё это напоминало стойбище кочевого племени. Вырастали конюшни, соединялись балки, все работали быстро, умело. Во всём этом действе было что-то волшебное, оно не походило на въезд бродячего цирка в город. Худые желтолицые японцы в клетчатых одеждах, светловолосые гиганты-атлеты, немного вульгарные и слегка поношенные городские платья, простые дорожные костюмы, каракулевые шапки, экзотические кафтаны, красные рубахи восточных славян – всё это придавало поляне вид ярмарочной площади в стране на границе миров, где Запад умирает в степях, где поднимается татарский исламский Восток.

Почти помолодевший граф Франц, слегка опирающийся на руку Доротеи, но держащийся прямо, сначала прошел мимо чванливой группы буржуа, предававшихся воспоминаниям, казавшихся немного скованными среди подвижной толпы акробатов и простонародья. Юрист посмотрел на графа Франца с подозрением и беспокойством; врач отделился от группы городских дам, перед которыми он распускал хвост, словно павлин, и поприветствовал графа, настаивая на том, что прийти сюда – большая неосторожность, и… Но Франц ответил лишь «Я излечился» таким не терпящим возражений тоном, что врач, не осмеливавшийся перечить столь высокородной персоне, отступил, сбивчиво рекомендуя вернуться домой, снова подошел к дамам и продолжил рассказ о своем волшебном фонаре.

Лавочники кланялись и cнимали шапки, и этот малозаметный жест вдруг распространился на всех. В один миг цирк с его уродцами, смешными клоунами и красотками был забыт: после стольких лет люди видели замкового затворника; граф ожил; значит, разговоры о том, что он якобы сошел с ума, не были правдой. Это он отдавал распоряжения всеми любимой Доротее, у которой были целительные и щедрые руки, и любой сорванец заранее знал как все ее ворчливые слова, так и то, что ее карманы полны леденцов и монеток. Вокруг Франца поднялся шумок – как он понял, полный нежности; все эти люди, стоявшие вокруг, любили его; он поприветствовал присутствующих, ему ответили радостными возгласами, а девчушки, собравшись в кружок, стали шептаться, с интересом поглядывая на него, и вдруг все нагнулись, как будто ища что-то, и засеменили. Розовые и зеленые корсажи склонились в приветствии, появились улыбки, одна за другой, девушки начали беспокойно и нервно смеяться, и вот уже самая смелая из них, нерешительно распрямившись, сжав кулачки и губы, оказалась в нескольких шагах от Франца и Доротеи; вокруг раздавались возгласы ее хорошеньких подружек и девушек постарше, взволнованных и немного сконфуженных: «Ну давай же, иди, давай!»; и тут высокий, худой, чуть сгорбленный мужчина, мявший шапку в руке, подошел к Доротее и заговорил:

– Простите, госпожа, тысяча извинений, ваше сиятельство. Эти дети так счастливы видеть господина графа на прогулке, так рады узнать, что он снова здоров! Им самим, уверяю вас, им самим пришла в голову мысль преподнести ему скромный букет. Ну давай же, давай, подойди. Его сиятельство не рассердится.

Взволнованный Франц взял букет, в замешательстве стал его вертеть, и Доротея забрала цветы из его рук, а он мог сказать лишь: «Спасибо, спасибо, детки, я всех вас очень люблю, очень».

Радость наполнила всё его существо и распрямила ему спину. От отпустил руку Доротеи и пошел сам, опираясь на трость. Он говорил себе:

– Отто одинок в своих суждениях. Я не сумасшедший, люди знают, что я не злой и что я обладаю душой бедного студента и вскоре, возможно, буду обладать состоянием, но я откажусь.

Однако на лице его появились признаки усталости; человек, который говорил с ним, снова подошел:

– Ваше сиятельство, я Венцель, я обязан вам всем; могу ли я обратиться к вам с нижайшей просьбой? Согласно старинному обычаю, сеньор, который дает лицензию, хотя бы раз заходит к человеку, которому он оказал такую услугу; это совсем рядом.

– Весьма охотно, – ответил граф Франц.

Исполненная гордости Доротея повела его. Они пересекли низкий зал отеля, где вел свою торговлю старик Венцель: на дубовых столах подавали гуляш, венгерское вино, арак и сливовицу; граф сел на террасе, увитой чайными розами и дарящей приятную тень, откуда можно было видеть красивую разноцветную поляну, наполненную шумом, детской радостью и ожиданием чуда.

– Доротея, – заговорил Венцель, – что будет пить его сиятельство?

– Вино, – ответил Франц.

Венцель ушел и вернулся с пыльной бутылкой и розовыми бокалами на зеленой ножке. Он стал с благоговением наполнять их, как вдруг от толпы детей и женщин отделилась и подошла к беседке Солнечная Принцесса – красавица-блондинка, сопровождаемая невысоким человечком, которого Франц сначала даже не

– Ваше сиятельство, я Крамер, директор цирка. Позвольте вам представить нашу звезду, мадемуазель Лорелею.

Глаза Франца округлились, словно от испуга: серый плащ мадемуазель Лорелеи распахнулся и открыл взорам кроваво-красный корсаж, рубиновую змейку, обвивающую ее грудь; огромный опал, висящий на ее шее, сверкал, будто отблески зари туманным утром над рекой, а в глубине камня, словно его душа, полыхал светлый огонек. Ее желтое платье, которое ласкали солнечные лучи, было расшито гирляндой из вьюнка. В руках у нее были цветы. О, как прекрасен этот лотос цвета ее солнечных глаз! Она заговорила; ее низкий голос шел как бы издалека, в нем звучали светлые нотки, словно жемчужные капли воды падали в серебряную чашу; она протянула ему букет из разных диких травок – казалось, будто духи полей раскрасили их во все цвета радуги. Она сказала:

– Ваше сиятельство, мы узнали от жителей деревни, что сегодня вы впервые появились здесь после долгого затворничества и что вы пробудились от дурного сна. Позволите ли вы странствующим актерам почтительно поздравить вас с этим, а также порадоваться тому, что их прибытие в этот город сопровождается столь добрым и почетным предзнаменованием? И разрешите ли вы возложить этот букет рядом с тем, что вам преподнесли дети? Таким образом у вас окажется подношение от ваших местных птиц и от птиц перелетных.

– О, спасибо, мадемуазель, я смущен, смущен. Я не ожидал, что сама красота будет присутствовать при моем выздоровлении. Я очень долго ждал вас, я знал, что увижу вас до наступления мрачной и долгой зимы. Сегодня вы фея, Солнечная Принцесса.

– Да, – воскликнул Крамер, – сегодня вечером мадемуазель исполнит роль дочери Солнца; надеюсь, что она заслужит вашу похвалу.

– Садитесь же с нами, мадемуазель.

– О, право, я не осмеливаюсь.

– Умоляю вас…

– Ну садитесь же, сударь, – заговорила Доротея, обращаясь к маленькому неприметному человечку. – Венцель, Венцель!

Тот, весело кивая головой, уже нес покрытую пылью бутылку и розовые бокалы на зеленой ножке; следом за ним размеренным шагом шел мальчик, одетый во всё белое, как полагается подмастерью пекаря, и нес поднос с чем-то вкусным и хорошо пахнущим.

– Вы долго здесь останетесь, мадемуазель? Ах я, дурак… Конечно нет… Я имею в виду, в наших местах.

– Полагаю, – сказала она, посмотрев на неприметного человечка, – что мы вскоре двинемся во Францию через Баварию и Швейцарию; мы бы хотели доехать до Прованса и весело пережить там зиму, давая представления и получая за это денежки. Правда, Крамер?

Граф Франц любовался лицом, словно из золотистого отполированного временем мрамора, и свежей яркостью глаз, и пурпуром губ, и крутыми локонами, мерцающими то матовым, то красным золотом. Ему нравилось, что Лорелея была с непокрытой головой и что весь этот блеск был на виду. Он не слушал того, что быстро заговорил господин Крамер:

– Да, мы собираемся слегка задержаться в Баварии, совсем недолго – в Швейцарии и сразу же двинуться в Прованс – в Марсель и Систерон; оставлю своих американских клоунов в Швейцарии, потому что на юге Франции они никого не заинтересуют, и найму людей, которые, знаете, забавляются с быками, не убивая их, буду показывать тамошнему народу прекрасные представления на берегу моря. Дочь Солнца покажет себя во всём блеске. Для выступлений там у меня заготовлена еще одна пантомима – «Рождение Венеры». Лорелея в этом качестве будет прекрасна. А после Прованса, Лангедока и всего юга Франции отправимся в По и Биарриц и пробудем там до следующего лета, после чего двинемся в обратный путь через Реймс, Брабант, завернем в Эльзас и Франкфурт и вернемся сюда.

– А мадемуазель Лорелея, – проговорил Франц, – прежде чем вернуться на свой утес на Рейне, нанесет визит сиренам в Антибе. Я бы хотел поехать с вами.

– Так давайте, – живо отозвался неприметный человечек.

– Возможно, наша программа быстро надоест вам, господин граф, – прошептала Лорелея.

– Ах, мадемуазель, прекрасная Лорелея уже тысячу лет завивает свои золотые волосы, и это еще никого не утомило и даже не сделало менее влюбленным…

Красавица нахмурилась. Видимо, такое уже бывало.

– Однако, – проговорил неприметный человечек, – однако… это идея, Лорелея! А что, если вам разыграть пантомиму про Лорелею? Я поставлю ее, когда мы будем в пути.

– Я сам с удовольствием этим займусь, – сказал граф Франц.

– Ваше сиятельство, это такая честь! – воскликнул неприметный человечек; красавица посерьезнела и внимательно смотрела на побледневшего от слабости и удовольствия графа, которому, казалось, хотелось спрятаться от исходящего от нее чересчур яркого сияния. Вдруг раздался звонкий возглас:

– Смотрите-ка, брат мой, вот вы где, в прекрасной компании и больше не болеете; мое почтение, мисс Лолли. Можно к вам присоединиться? Пожмем друг другу руки, Франц?

– Каин! – еле слышно произнес Франц.

– О, подлый Каин, – смеясь сказал Отто, – заставляющий страдать маленького братца Авеля. У тебя сейчас отнюдь не жалобный вид. Эй, Венцель! Шнапса! Ты на меня сердишься, но если бы ты знал, как хорошо я устроил твои дела и обеспечил тебе спокойную жизнь. Вернемся в замок вместе?

– Нет.

– Ладно. Увидимся в течение дня, или, если ты остаешься здесь, я зайду за тобой, потому что я собираюсь навестить ваших лошадей, Крамер, а также засвидетельствовать свое почтение вам, мисс Лолли. До свидания, Авель.

Он выпил залпом и сел на лошадь.

– Вы знакомы с моим братом, мадемуазель?

– Да, ваше сиятельство.

– Вы его знаете… близко?

– Нет, ваше сиятельство, он часто заходит к нам в конюшню, когда мы проезжаем в окрестностях его гарнизона, не более того.

– О, – воскликнул Крамер, – барон Отто разбирается в лошадях не хуже любого барышника или берейтора.

– И в людях тоже, – сказал себе граф. – Очень точное определение.

– Хозяин, – вдруг проговорила Доротея. – Не желаете ли вернуться?

– Но здесь так хорошо. Мне очень давно не было так спокойно и приятно.

– Но хозяин, пора возвращаться.

– Почему?

– Я очень боюсь оставлять Антуана с Отто наедине, – прошептала она.

– Ну ладно, ступай. Потом вернешься за мной.

– А вдруг вам захочется уйти раньше?

– Не захочется.

– А если вы устанете?

– Отдохну здесь. Иди, говорю тебе, потом сообщишь мне новости, если они будут.

– Венцель, позаботьтесь о нем. Я ухожу и скоро вернусь.

Чуть погодя откланялся и Крамер. Лорелея встала.

– Вы уже уходите, мадемуазель?

– Да, ваше сиятельство.

– Мне столько всего хотелось бы вам сказать…

– Скажете мне всё очень скоро. Я должна уйти ненадолго – неотложное письмо. Подождите меня. (И она ушла в отель. Она там жила.)

– Что это – любовь? – спросил себя Франц. – Приветствую тебя, могущество, сила, божество – что бы это ни было. Приветствую

Он взял трость и зашагал через сад, подошел к дому и поднялся по лестнице. На невысоком втором этаже пряталась в листве крашеная деревянная галерея. Он медленно пошел по ней. Открылась дверь. На пороге стояла она. Она была одета как раньше, только теперь наряд дополняла белая фетровая шляпа с пером.

– Вы нетерпеливы, господин граф.

– То, что я должен вам сказать, не терпит отлагательств.

– О, в мире нет ничего не терпящего отлагательств, господин граф, за исключением, возможно, любовных предложений; они похожи на воздушных змеев: они летят на натянутых кордах, но быстро падают.

– Речь именно о таком предложении, мадемуазель, но мое предложение совершенно особенное, не похожее ни на какое другое.

– Ах, все так говорят. Это не значит, что ваше предложение имеет больший вес, чем все прочие, и что вы говорите на языке истины.

– Как раз нет, у меня другие мотивы, и я сейчас вам их изложу. Я бы хотел… я бы хотел всё время видеть, слышать и чувствовать вас рядом с собой. Я бы хотел, чтобы богиня Лорелея прекратила вести кочевую жизнь. Я ждал вас, вы меня искали – я стану скамеечкой у ваших ног, когда вы будете рядом со мной. Я люблю вас, как любят залитый солнцем сад. Оставайтесь со мной в старом замке.

– Конечно же нет.

– Мисс Лорелея, послушайте. За какую-то четверть часа смысл сказанного мною вам не уловить. Чтобы проникнуть в мою жизнь и понять то, что я говорю, потребуется время; возможно, останься вы со мной, вам понравится огонь тлеющего пепла, воспламененного колыханием вашего платья.

– Возможно, граф, вы собираетесь сказать то же, что говорят и другие, но в таком случае ваша вводная речь звучит довольно удивительно. Однако, если я правильно понимаю, ваше объяснение в любви будет долгим.

– Настолько долгим, насколько это возможно; если бы я мог растянуть последние фразы своей речи до самой смерти и если бы у вас достало терпения выслушать меня до конца, я поверил бы в существование счастья. Счастье, как я себе его представляю, это солнечные лучи, проходящие сквозь чистое облако. Счастье проявляет себя так неспешно, что мы едва ощущаем его; это еле заметный восторг.

– Я так не считаю, граф. Мне тоже есть что сказать вам. Вы добрый и умный, вы поймете. Лорелея не жестока, Лорелея любит любовь, ей часто начинали говорить о любви, и она часто прерывала эти излияния. Вы правда желаете познать меня? Я не говорю, что хочу этого или что я уступлю; но я не говорю и обратного. Я прихожу в ужас от чего-то долгосрочного. Ах, как же я должна любить, чтобы остаться хоть на неделю в каком-нибудь замке, хоть в замке спящей красавицы, которую я тут же разбудила бы, потому что любое промедление печалит и утомляет меня.

– А я именно и есть тот, кто пробуждается от сна, и моя грусть растает под лучами исходящего от вас солнечного света.

– Граф, этот феномен заслуживает размышлений, как бы мало я ни представляла себе его суть. Проводите меня в цирк. Я пойду через город, и, если вы хотите показать мне свой парк, я соглашусь.

– О нет, не давайте мне ответ сразу, пусть это и огорчит меня!

– Ответ будет отрицательным, а я не хочу, чтобы он таким был.

– Подумайте и возвращайтесь.

Старая Доротея с беспокойством ожидала возвращения своего хозяина. Граф не говорил ей, что собирается делать, но удалился он с явным сожалением. Отто был здесь, в долине, и служанка была в его власти. Не следовало ли ей оказать ему достойный прием?

Когда граф отошел на достаточное расстояние, Отто предстал перед Лорелеей, которая рассеянно слушала какие-то указания Крамера.

– Итак, мисс Лолли?

– Итак, капитан Отто?

– У вас состоялся довольно долгий разговор с моим братом.

– Ах, капитан Отто, продолжительность разговора зависела только от меня.

– Вы творите чудеса, мисс Лолли. Мой брат – женоненавистник.

– Как и я, капитан Отто.

– Мисс Лолли, вы играете на чувствах вашего преданного слуги.

– Вам кажется.

– Мой брат влюблен в вас?

– А если и так?

– Это было бы очень хорошо.

– Ах вот как.

– Без сомнения. Это его излечило бы.

– А что с ним?

– Он безумец.

– Спасибо за ваше мнение.

– О, он

– Вы меня преследуете! Вы злоумышляете против капли свободы, которую я имею и которая так мне дорога.

– Свобода на поводке.

– Не соглашусь ни ради вас, ни ради вашего брата, ни ради кого бы то ни было.

– Ни ради кого в цирке?

– Если вам угодно, я достойна гораздо большего, и мне это хорошо известно, чем хлыст или бич укротителя зверей, пусть даже в клетке с настоящими львами. Сами видите, я не провожу время с цирковыми.

– В таком случае зачем вам эта жизнь белки в колесе? Бедная моя Лолли, вы каждый день переезжаете из города в город, и ваша красота, упакованная в корзину, пропадает зря! Крамер открывает корзину, и в свете цирковых огней белка крутится или, если угодно, голубь летает! Вы бесконечно кочуете от Адриатики до Балтики, крутитесь как белка, но, как голубь, всё время возвращаетесь к голубятнику. Вам это кажется свободой?

– Мне этого достаточно, мне нравится показывать себя всем. Видеть, как свет электрических ламп ласкает мне руки, представлять себе, как в нем блестят волосы, – вот чего я желаю, вот что мне нравится.

– Ладно. Заберите его с собой.

– Кого забрать? Ах вот что! Послушайте, что за игру вы затеяли? Предупреждаю, если речь идет не о вас, я буду гораздо более человеколюбива.

– Глупышка Лолли, вы думаете, что я всё еще… я получил прививку.

– Не так давно; помнится, в Оломоуце я отвадила наглого ухажера, драгуна, очень похожего на вас.

– Ах, жестокая, почему вы так поступили?

– Из-за Дасберга, вашего однополчанина, который во всём превосходил вас.

– Ну и пусть, если эта неудача может пойти на пользу брату.

– Напрасно он называет вас Каином, мой капитан. Троил проявляет братскую любовь…

– Вам не удастся разгневать меня. Да, напрасно он называет меня Каином. Он безумен, что поделать.

– И вы из чувства мести хотите бросить меня в объятия опасного безумца, но знаете, я ведь укротительница – в цирке научилась.

– Поговорим откровенно!

– Ну хорошо, дайте только сигарету.

– Пожалуйста.

– Если они приготовлены для вашего брата, то не надо.

– Как смешно! Что же, вы его уже любите?

– Конечно нет. Будьте кратки.

– Итак, мисс Лолли, я знаю, что вы добрая и очаровательная; в то же время я уважаю ваш независимый характер, вашу верность своей свободе; именно это ваше стремление оставаться прекрасной Лолли убеждает меня в том, что вам можно доверить моего брата. Вы понимаете? Это было бы прекрасное лечение. Вы упоминали Дасберга. Дасберг немного поэт и при этом замечательный улан; я ценю его именно как улана, а мой брат – за особый интерес, который он проявляет к снегирям, к родникам, к русалкам и прочему такому. Однажды Дасберг сказал: «Твой брат не сумасшедший, он страдалец». А от чего он страдает? От тайн морали, от поклонения религиозным принципам, от ложно понимаемой добродетели. Это попало в его кровь от предков. У него характер какого-то пращура, который шел к мессе и дрожал, услышав раскат грома. Он жертва, он пассивен, он лихорадочно грезит. Следовало бы его разбудить. Разбудите его, Лолли, а когда он исцелится, отправьте его к своему верному слуге, барону Отто, который умеет быть благодарным.

– А если он не исцелится?

– Я сделаю всё возможное. Вы совершите богоугодное дело и не пожалеете, что проводите время с этим отшельником. Именно из такого дерева делают угли.

– Особенно когда бросают их в огонь. Какой же вы изощренный Каин!

– Ах, если бы я верил, что таким образом возможно осознать…

– Да, припасти для мешающего вам брата костер и таким образом освободиться от него – весьма практичная идея.

– По крайней мере, он умрет счастливым, он умрет от радости. Я хороший брат; не знай я вас, мне бы и в голову не пришел подобный метод излечения; я не стал бы рисковать, прибегая к помощи какой-нибудь дурочки, мечтающей выйти замуж, но я прошу вас – прекрасную, добрую и честную артистку… И это весьма заслуженно, потому что я, возможно, всё еще влюблен в вас.

– Это само собой разумеется. Оставьте меня, прошу вас.

– Вам смешны мои намерения?

– Ну, кое-что да, кое-что нет, скажем так. Я подумаю.

– Слушайте свое сердце, Лолли, добрый Франц был бы счастлив.

VI

Отто двинулся в сторону замка. Он медленно пересек площадь, всю усыпанную крестьянками, любующимися парадом-алле. Директор цирка пока бесплатно услаждал сердца тех, чье воображение хотел поразить, чтобы они несли ему свои флорины и покупали билеты на вечернее представление. О, это сущая безделица, просто маленькое чудо, по сравнению с тем, что скрыто в его шатре, но такие безделицы приводят наивную толпу в восторг. Из одного из окон замка к фронтону дома, стоявшего напротив, была натянула веревка, по которой в благоговейной тишине один человек катил другого в тачке. В окне Отто заметил брата, жадно следящего за выступлением артистов и улыбавшегося крестьянкам. Отто спешился и вошел в большую гостиную. Стоявший в углу маленький столик был накрыт.

– Смотрите-ка, он кого-то ждет.

– Нет, – ответила Доротея. – Это для него.

– Но здесь же два стакана!

– Он часто просит меня составить ему компанию, я не осмеливаюсь отказаться.

– Понятно.

Отто сделал несколько шагов вперед, и тут его брат инстинктивно обернулся:

– Каин, – воскликнул Франц, – от тебя не скрыться.

И он бросился вон из комнаты.

Отто пошел было за ним, но Франц, несмотря на свою слабость, убегал очень быстро, и Отто передумал.

– Ба! Оставим его в покое.

Раздосадованный, он меланхолично прошел через сад, ломая мелкие ветки кустов, пришел на псарню и отвязал английского бульдога Фреда, после чего в одиночестве предался своему любимому развлечению: стал натравливать Фреда на кошек, и тот их душил. Отто чрезвычайно забавляли победы не помнящего себя от радости Фреда. Он не замечал, что из окна за ним с нескрываемым ужасом наблюдает брат. Наконец Франц оторвался от достаточно продолжительного созерцания этой сцены и вернулся к столу; глаза его были закрыты. Сколько времени он спал – долго или лишь секунду? Проснувшись, он этого не знал. С минуту он смотрел на позолоченные солнцем окна, потом его губы дрогнули. Ох, если бы только моей душе не было так холодно, если бы в ней горел огонек жизни… Ладно, надо это преодолеть. И он направился к своему заветному шкафу, вынул оттуда графин, стакан, налил себе и в задумчивости сел. Лорелея! Лорелея! Солнечная, полная жизни, душистая Лорелея…

– Не так… а вот так…

И упала на кровать.

О, могущественная колдунья, тебе ариэли, словно пчелы, приносят нектары всех нежных полевых трав, и терпкий вкус старых вин, и душистую сладость очарованных островов, и соль из глубоких шахт Венусберга, и дрожь морской глади, и вкус вольного горного воздуха, и горячий запах конницы валькирий; о, волшебница, ты колдуешь над эликсиром, а создав его, невидимая, приходишь к любовникам и даешь им вдохнуть его; пары эликсира пьянят их и возбуждают желания; о, добрая фея, в неге пряных ароматов перца и крови звучит собранный тобой в уголке за балкой нежный оркестр, в звуках которого сливается легкий шелест листьев, жужжание золотистых насекомых, голоса юных ангелов, спящие арфы святой Цецилии, хоры, перекликающиеся в сумерках Авалона, медные звуки голосов сирен, шелест тонкого кружева малышки феи, играющей в березовой роще, – по твоему приказу, полному жара и волнения, они звучат в унисон среди колонн храмов и соборов! О, искусная фея, с шумом шлюза на горной реке ты смешиваешь рев морских бухт и треск ломаемого дерева, в бурном потоке ты вылавливаешь блестящие серебром жемчужины и рубины, подсвечиваешь их лучами восходящего солнца и разрываешь мехи с лавой, с золотом, с кровью и пеплом, потом протягиваешь радужную перевязь над счастливыми слезами восторга; о, Лорелея, творение богов, бессмертная нимфа, живущая на речном утесе среди разноцветной бурлящей пены речных порогов! Волосы Лорелеи покрывают Франца, словно плащом…

– Я должна идти, Франц.

– О нет!

– Должна… ведь есть цирк!

– Так ли это важно?

– О, бесконечно важно.

– А как же я?

– А как же те, кто хочет меня увидеть?

– Лорелея, брось цирк, останься со мной.

– Во всяком случае, не нынче вечером; дай мне привести себя в порядок.

– О, Лорелея, расчеши свои длинные волосы! Вместо брызгов воды и крови, вместо балок и шкатулок ты видишь перед собой коленопреклоненного человека, вернувшегося из страны сирен и дворцов, юная королева которой подобна лилии среди роз, фиалок и мальвы.

– Лорелея больше не сидит на своей скале, она ездит по свету.

– Но, может быть, она захочет сделать остановку в сумрачном замке с запертыми дверями, сидя на кровати в сладостной тишине при тихих звуках невидимого оркестра?

– Нет, Лорелея должна ездить по свету.

– Но тот, кто влюблен в Лорелею, может следовать за ней повсюду.

– А если Лорелея будет мчаться во весь опор?

– Тогда влюбленный в нее снимет удила с ее лошади.

– А если Лорелея станет звездой?

– Тогда он станет лужей, в которой она сможет отражаться.

– Ах! Прекрасное средство! – Она рассмеялась, и ее пальцы, расчесывающие волосы, задвигались быстрее; она застегнула серый плащ. – У меня была шляпа… а, вот она, передайте мне ее, господин граф.

– Господин граф!

– Конечно: «Здравствуйте, Франц», но: «До свидания, господин граф».

– А завтра?

– А завтра цирк уедет, и будут новые Францы, новые графы.

– Я умру от этого.

– У возлюбленных Лорелеи жизнь коротка… ах, конечно же, в легенде.

– Но я живу в легенде.

– Именно поэтому я должна исчезнуть.

– О, сжальтесь надо мной!

И Франц бросился к ее ногам, его лицо было так бледно, а глаза так молили о помощи, что она сказала:

– Вы увидите меня в цирке.

– А потом?

– Вы будете видеть меня гораздо чаще, чем все прочие, кто стремится к прекрасной Лорелее. Назначаю вас моим пилигримом.

– Не говорите так, я боюсь, что умру от таких слов.

– Правда?

– Да.

– Ну ладно, я буду хорошей. Не приходите в цирк, не хочу вас там видеть. Вы можете влюбиться в кого-то из моих подруг, мне это будет неприятно, или я увижу, что вас смешит клоун, а это может разрушить поэтический образ, который у меня сложился о вас и который мне так нравится. Смех – не дело пилигримов. Подождите меня у Венцеля.

– Где именно?

– В моей комнате. А теперь до свидания, отпустите меня.

– А завтра ты останешься?

– Посмотрим, посмотрим… А завтра я уеду, – прошептала Лорелея, – посмеюсь над этим негодяем Отто, который решил сделать из меня сиделку при больном. Ну и фокусник он…

И она убежала, лишь на секунду остановившись, чтобы улыбнуться светящейся от радости Доротее.

VII

Граф Франц довольно поздно прибыл к Венцелю и устроился в гостиничном номере. Свет он не зажигал. Свернувшись клубочком в кожаном кресле, стараясь усесться так, чтобы каждая часть его тела на что-то опиралась, он погрузился в болезненную дремоту, и кто-то как будто насвистывал у него в мозгу. До него долетали медные звуки цирковых фанфар, резкий шум улицы. Он узнавал бесконечно повторяющуюся меланхоличную мелодию механического пианино, иногда проникавшую во двор замка; в дождливые дни она вызывала ностальгию, какая бывает у моряка во время долго плаванья, или же тоску по запахам кабака и незатейливой любви, а в ясные солнечные дни эти звуки навевали мысли о песнях худосочных портовых девок; они говорили ему о том, что может происходить: об Отто, едущем верхом во главе своего эскадрона, о тяжких вздохах гвардейцев во время тронных речей, о вальсах, звучащих в переполненных залах дворцов, и о колокольном звоне, возвещающем о приходе никому не нужной почты, о письмах, летящих в мусорную корзину, о караван-сараях и континентальных отелях, о заполненных толпой променадах, обо всей этой хаотичной, шумной жизни, о спортивных обществах и скучных клубах, о кадрили… давай, красавец, радуйся, иди на бал, устроенный в складчину, иди в вокзальный буфет, иди за покупками, иди на биржу; марши же ему напоминали о пяти сотнях дурочек, с цветами в руках выстроившихся вдоль подмостков балагана в ожидании начала танцев и всеобщей суеты; радуйся, мещанка, заказывай наряды и скупай все цветы в городе! Как она красива и как было мило с ее стороны сохранить в нем эту грубую радость! Увидит ли он снова ее цветущую красоту, прекрасную, как костер брахмана, который каждый день гаснет и каждый день разгорается вновь, и его отсветы разрывают туман и мглу, а душа тает, словно снежинка. О, жизнь, звучащая медью сотен труб!

Внезапно раздался охотничий клич. Ах! Вероятно, это была последняя охота, коронный цирковой номер, показательное выступление, всё как взаправду: охотники в галунах, звуки рожков, травимый зверь, мечущийся, как олень в

Послышались быстрые шаги, и его шею обвили руки.

– Мой Франц, я принесла тебе всё, что могло бы заинтересовать тебя этим вечером, посмотри.

Она стояла перед ним выпрямившись, высокая и прекрасная в своем наряде солнечной принцессы. Франц набросился с поцелуями на ее обнаженные руки.

– Надо немного потерпеть.

– Почему?

– Ах, этого требуют обычай и этикет: Крамер угощает своих звезд вином; он выступит с речью; именно тогда я и узнаю, что буду делать, увидимся ли мы с тобой завтра или тебе придется следовать за нами, чтобы снова увидеть меня. И потом нас придут поздравлять всякие важные лица, это очень весело, они в нас влюбляются. Не делай такое лицо, а то у меня сейчас начнется мигрень, и если ты всё же хочешь прийти; ты же знаешь, мне очень хочется тебе признаться… Но лучше не надо, я хочу, чтобы ты понял, что лучше не надо, я скоро вернусь… – Она поцеловала его и прошептала припев из старинной колыбельной: – Спи спокойно, спи спокойно, мой малыш… Да, а чтобы ты не скучал, вот тебе кое-что интересное… – Она открыла маленький саквояж, вынула оттуда связку своих портретов и разбросала их перед ним. – Четверть часа, дорогой мой, четверть часа… – и закуталась в плащ.

Франц взял в руки портреты. Они показались ему непохожими на нее, холодными. Он помедлил; представил себе низкий зал Венцеля, полный народу, счастливых артистов, причудливых акробатов, японцев, поднимающих большие кружки, великанов, слегка подсушивающих на газовых рожках кончики сыроватых сигар, которые трудно раскурить. Что же могло быть там внизу: улыбающийся бочкообразный пивовар, доктор-правовед, похожий на куницу, толстые буржуа, тощие конторские служащие, большие кружки и бутылки; вылетающие пробки из бутылок шампанского; молодые люди с горящими глазами и золотые волосы Лорелеи; быстрый веселый стук вилок по тарелкам; пятнадцать минут тянулись. Затем суета слегка улеглась, кто-то запел под гитару о вечном небе, легкой птичке и внезапно нахлынувшей любви, и вот все радостно закружились в бешеном танце. Раздались быстрые, но тяжеловатые шаги, затем другие, послышался раздраженный голос; Франц поспешил к двери и увидел, как Лорелея дает пощечину Отто.

– Опять ты, Каин, опять ты! – вскричал Франц.

И направился к брату.

– Ха-ха-ха! – захохотал Отто, удерживая его. – Ну и молодец! Ну и притворщик! Давай завтра. Сегодня тебе пора уходить.

Однако Франц взял себя в руки.

– Вот тебе для ровного счета…

Его рука тяжело опустилась на лицо Отто, Лорелея залилась смехом, прорывавшимся сквозь возгласы:

– Крамер, Ганс, Людвиг, быстрее, быстрее!..

Она схватила Отто за запястье. С лестницы долетели звуки шагов. Впереди бежал старик Венцель. Он набросился сзади на барона, свободной рукой вцепившегося брату в горло, остальные помогали Венцелю совладать с ним. Франц, побледневший и бесстрастный, ждал. Собралась буржуазная публика.

– Видите, господин барон, здесь вы не самый сильный, – проговорил Венцель. – Будьте у меня как дома, господин граф.

– Ну что же, старик Авель, ты мне за это заплатишь! – бросил Отто и ушел под нервный смех Лорелеи, перегнувшейся через лестничные перила.

– Мои комплименты, барон Отто!

Она закрыла дверь комнаты и обратилась к Францу:

– Позвони, надо бы поужинать… Завтра тебе предстоит выяснить отношения с твоим грубияном-братом.

– Вероятно, но какая разница, что будет завтра?

– Вы с ним часто так спорите?

– Нет, это началось недавно. Он вознамерился слегка ограбить меня.

– Как это – ограбить? Вообще-то, ему нет смысла грабить тебя. Надо бы направить к нему юриста.

– Но я не знаю, как всё это делается.

– Ну хорошо. Предоставь это дело кабатчику или старушке Доротее. Или поезжай в Прагу и проконсультируйся там.

– Я буду заранее побежден, если только…

– Если только я не останусь с тобой?

– Да.

– На несколько дней могу остаться.

– Навсегда.

– Нет, это невозможно.

– В таком случае, какая разница, буду я ограблен или нет?

– Ладно. Слушай, я останусь с тобой или, вернее, ты останешься со мной. Поедешь с цирком.

– Брось цирк. Я сделаю всё, что ты захочешь…

– О нет, о нет! Не надо мне никаких благодеяний, которые связывают по рукам и ногам… Я хочу излечить тебя, вот и всё. А потом – до свидания, господин граф; но не отказывайся от лечения. За это я хочу… угадай, чего я хочу… Я хочу, чтобы ты поехал с цирком и стал бедным грустным клоуном, чтобы у тебя был жалобный вид и чтобы ты говорил: «Я самый несчастный человек на свете», а я бы в это время выезжала верхом на пританцовывающей подо мной лошади, и ты бы рвал свой бумажный обруч, делал радостное лицо и восклицал: «А теперь, увидев прекрасную Лорелею, я стал самым счастливым человеком на свете», после чего посылал бы мне воздушный поцелуй. Это всё.

– Согласен.

– Обещаешь?

– Завтра.

– Нет, не завтра и не здесь. Когда уедем в другое место.

– Хорошо. Если хочешь, можешь говорить, что я граф Франц.

– Нет, я хочу сохранить это удовольствие для себя одной.

– Ты сохранишь это маленькое удовольствие для себя одной, но ты не хочешь быть только моей, моя жгучая радость.

– Ах, это другое! Нам что, больше нечем заняться, кроме как строить планы? Знаешь, завтра мы уезжаем довольно рано.

Часть вторая

I

(Во Франции)

Городок Шези, привыкший получать небольшие порции удовольствия, в этом году, как и во все предыдущие, со спокойным терпением ждал начала ежегодной ярмарки.

Ничего необычного здесь не происходило, праздники случались редко, но всегда начинались в строго установленное время, и всеобщее ликование само собой разумелось. Ярмарку в этой местности ждали и дети, и

И вот уже Королевская площадь загромождена досками, площадь Комедии превращена в склад строительных материалов, среди которых резвится мелюзга. Со всех концов города, из предместий, из школ сюда приходят шумные толпы прогульщиков, лазающих, бегающих, взбирающихся на кучи досок, вопящих, демонстрирующих небесам и всей вселенной зарождающуюся радость – подлинную, неприкрытую, всеобъемлющую. Строители взвывают к их разуму и пытаются разогнать, но разве возможно не простить юных бедняков, ожидающих еще большей радости? И вот они, прощенные, уже играют здесь два, три дня. Полы белых рубашек колышутся на легком ветерке; в задумчивости ковыряя в носу, восхищенная ребятня наблюдает за происходящим, и вот уже подтягиваются солидные горожане, добропорядочные буржуа с лорнетами, в белых жилетах и панамах. Они медленно, украдкой выходят на площадь по улицам, где расположены их конторы, ждут друг друга, объединяются в группы, начинают обсуждать строительство и давать советы. Вскоре современные Аладдины, не желающие учиться, но познающие работу на практике, включат электрические лампочки и японские фонарики, и золотые реки света потекут среди прогуливающихся пожилых супругов, рассеют идиллическую тень, где на скамейках прячутся парочки влюбленных бедняков. Бог-Протей или по меньшей мере архангел-клоун развесил в ветвях каштанов и в тисовых аллеях светящиеся шары и цветные масляные фонарики, а украшающие маленький фонтан извивающиеся нимфы с рыбами в руках, из которых извергаются длинные струи воды, превращающиеся в росу, сейчас молчат и ожидают своего часа, скрытые досками; когда наступит время и доски будут убраны, придет радость, и старая дружба завяжется вновь.

Просыпаются и бедные кварталы города, появляются странные существа, обычно сторонящиеся дневного света и скрывающиеся в глубоких подвалах лавок; искусные хозяйки надраивают котлы, кузнец размахивает, как дубиной, приспособлениями для выпечки вафель; из дворов выметают грязь и мусор, на веревках развеваются белые одежды подмастерьев булочников, которые, соревнуясь с пришельцами из городов-соперников, будут защищать честь местного кондитерского искусства: Бар-ле-Дюк представит свои конфитюры, Нанси – печенья-макароны, Реймс – бисквиты, Коммерси – кексы-мадлен, Ремирмон – пряники, Карпантра – карамель, Экс – миндальное печенье. А как вы думаете, чем будут торговать в павильоне «Виноградники Бургундии», живописно украшенном винными бочками? Не молодым ли вином с виноградника, гордо занимающего свое место под солнцем? И приезжают не только виноградари, но и юные деревенские служаночки, которых посылают помогать высоко ценимым опытным торговкам, которым нужна смена; все они ходят туда-сюда, мимо булочников и мясников к водокачке, мелькают то румяные деревенские лица, то анемичные физиономии домохозяек, привлеченных к необычной для них деятельности, и все они наводят справки, задают вопросы, болтают, в то время как мысли крупных поставщиков витают где-то далеко, можно сказать, они раздумывают о вывозе своих товаров.

В гостиницах – «Парижской», «Провинциальной», «Французской», дворы которых украшены лавровыми деревьями в кадках, на большой террасе «Отеля для путешественников» и во всех гостеприимных постоялых дворах, как и в домах местных жителей, никто не бездельничает. Всё блестит и сверкает, всюду приезжих ждет приветливый прием, город полон ликования, шумного и в то же время настороженного. К важному событию всё готово, при содействии влиятельных людей из Парижа под музыку военного оркестра состоится даже торжественное открытие бюста некоего великого человека. Дай Бог, чтобы у влиятельных лиц в важнейший день, в день отъезда, в момент посадки в поезд не болели головы! Как бы то ни было, открытие бюста состоится. Кто он, кстати? Ах, это же наша знаменитость, поэт XVI века – да, кажется, XVI века, мне сын сказал сегодня утром… Ах да, к этому имеет отношение учитель… Говорят даже, что на этот раз он получит «академические пальмы». Ну что же! Тем лучше! Конечно, конечно… Многочисленные военные тоже гуляют, им весело; офицеры в приподнятом настроении, они воинственны и элегантны, исполнены достоинства и чувствуют свою причастность к столице; галантные военные с любопытством стекаются к театрам, которые таят в себе что-то неизвестное им, а самые смиренные из этих верных слуг родины радуются праздности, потому что кто же в такой суете заставит их нести службу? И даже увенчанные славой командиры по такому случаю позволяют себе небольшую передышку.

Тем временем звуки охотничьих рожков удаляются в сторону холмов, к реке; барабанный бой эхом отдается от фасада цирка, обезьяны вздрагивают на легких деревянных балконах. Повсюду зеркала, всё блестит золотом и медью, внезапно, как по волшебству, появляется павильон Альгамбры, золотой и манящий. А вот и чудесная хозяйка, предлагающая румяную выпечку и деревенские имбирные пряники, а рядом, в палатке, похожей на арабский шатер, красивый и большой, словно шатер Махди, угощают фруктами и восточными сладостями. По покрытому мхом мосту через широкую реку прибывают и прибывают музыканты и артисты, медведи-танцоры и торговцы вразнос, согбенные под тюками, изможденные шарманщики, словно пришедшие из прошлого, зверинцы, откуда доносится вой, оркестрины в форме домов высотой шесть футов, с лоджией, на которой после каждого прозвучавшего музыкального отрывка появляется механический господин и механически приветствует публику.

Золото, серебро, шкуры животных, русалки, леопарды, кентавры рыжей масти или в яблоках, кричащие менады, отдающиеся эхом звуки духового оркестра и не гармонирующие с ним завывания крылатых коней – Пегасов, и сверкающая, расшитая звездами пурпурная вуаль – карусель вертится под действием космической

Следуйте дальше, идите на громкие звуки, издаваемые корнет-а-пистонами, рожками и трубами; не обращайте внимания на атлетов-тяжеловесов, постарайтесь увернуться от фотографов, проскользните мимо ясновидящей-сомнамбулы, оставьте на другой раз самую толстую женщину в мире, стройную девушку в зеркальном лабиринте, генерала Тома-Тама[1] в сияющей форме английского адмирала, русского великана в медвежьей шапке – и вскоре вы увидите клоуна и маркизу, поющих мадригалы перед картиной, намалеванной невежественным бастардом Ватто, и строй закованных в латы рыцарей, которые, вероятно, научат ваших малышей наносить рубящие и колющие удары мечом, и вы увидите наконец великолепный, сверкающий в лучах электричества цирк Крамера, вход куда обрамлен огромными портретами директора и его звезды, мисс Лорелеи.

II

Вечерний свет накануне торжественного открытия праздника был таким серебристо-синим, таким нежным, таким прекрасным, что ярмарочные торговцы, презрительно относившиеся к постоялым дворам, не спешили возвращаться в свои кибитки и беседовали на площади о том о сем. Грумы из конюшни покуривали трубки, сидя на корточках у костров, где на углях готовился ужин. Тут и там бродили компании горожан, в темноте на короткие мгновения вспыхивали огоньки их сигар; клоуны шутили и дурачились, выгибаясь и делая отдельные танцевальные па под снисходительным и рассеянным взглядом Крамера, дававшего последние указания.

– Вот мисс Лолли и ее тень, – сказал ему какой-то наездник.

– Ее сумрачная тень, – добавил один из кривляк.

– Добрый вечер, влюбленные! – воскликнул Крамер, протягивая руки Францу и мисс Лорелее. – С пользой проводите этот прекрасный вечер?

– Да, дорогой директор.

И они пошли по широкой каштановой аллее, тихой и темной.

Взволнованные, они шагали бок о бок. Ветер срывал маленькие белые цветочки, а листва приглушала шум их шагов; до них долетали смутные звуки духового оркестра, не нарушавшие ни красоты вечера, ни их погруженности в себя; они шли, не разговаривая, как будто боялись, что шум может разорвать некую молчаливую игрушку, которая каким-то чудом оказалась у них. Они радовались прохладной ночи, спустившейся в парк, лунному свету, разлившемуся среди темных стволов. Выйдя к реке, они обнялись и двинулись вдоль парапета, ограничивающего променад.

Эта эспланада была главной частью местности; от голубоватой пустынной реки, змеящейся неподалеку, поднималась мягкая свежесть; деревенские огни постепенно гасли – двери в домах открывались, закрывались, приоткрывались еще и еще и наконец закрывались насовсем; в бледном сумраке всё погружалось в сон. Где-то далеко у них за спиной еще слышались звуки ярмарки, городской шум, глуховатая дрожь вокзала; перед ними была тишина и грезы.

– Франц, мой Франц, ты счастлив? – спросила Лорелея.

– Очень счастлив.

– Тебе нравится этот город?

– Как и все города, которые мы проехали и которых я не увидел и не узнал бы, окажись я в них снова; я живу, окутанный шлейфом твоего тела, твоих волос, взглядов и запаха; я опьянен, маленькая моя Лолли. А ты, ты счастлива?

– Конечно.

– Ты не жалеешь, что слушала меня в первый день? Те слова лились из меня, как свет утренней зари, как исходящее от тебя солнечное сияние на восходе.

– Нет, не жалею; я не подозревала, что ты за человек. Ты живешь, погруженный в мечты, тогда как все остальные суетятся.

– Наверное, мне бы тоже хотелось суетиться, как другие, двигаться, бегать, прыгать, пусть бесцельно, действовать ради действия, просто совершать прыжки в пространстве, чтобы только знать, что мои ноги могут оторваться от земли.

– О чем ты? На что ты жалуешься? Разве ты не любим? Ты уже не тот, кто чах в унылом замке. У тебя уже не те глаза-щелочки с расширенными и слишком светлыми зрачками. Ты приводил меня в легкий ужас, как прозрачная, но глубокая вода, как колодец, отражение в котором слишком длинное, слишком светлое. Теперь же я знаю, что ты – добрый испуганный ребенок, которого надо было согреть.

– И ты меня согрела. Ты была рукой, протянутой добрым гением. Твой голос был рогом, пробудившим всадников, охотников, стаи нетерпеливых, рвущихся вперед собак, затерявшихся в глубинах моего существа; с тех пор как я тебя знаю, мой голос стал звонче, твоя улыбка извлекла его из моей груди и повела к твоим губам. Моя голова покоилась на твоей груди и набралась сил, я смотрю прямо в небо и в твои глаза, а не упираюсь мутным взглядом в землю, ища непонятно что; твои желания, за которыми я старательно следовал, напомнили мне о реальностях человеческой жизни, о чарующих ароматах подлинности, о благодатных напитках природы, об обширных виноградниках, о полных ягод кустах по обочинам дорог, в которых можно укрыться, о сияющих горных хребтах, о прыжках диких зверей, о нежном мехе твоих шуб; я полюбил работу женщин, вышивающих цветы на тонкой ткани твоих платьев и рисующих пасторальные сцены и маскарады для твоих вееров; я полюбил садовников, вырастивших такой цветок, как ты, и работу солнца, позолотившего твои волосы.

Они спускались к реке по длинной пологой лестнице. Прямо под ними темнели руины крепости, которой когда-то был этот город. Старые камни отбрасывали смутную, влажную, подавляюще тихую тень, контрастирующую с весельем, исходящим от маленьких звезд, которые, казалось, зажигаются одна от другой, посылая друг другу мерцающие лучи. Млечный Путь, сияя серебром, тихо уходил в неведомую вдаль, к другим мирам, как бы обещая что-то неясное и нежное.

– Ты счастлив, мой Франц?

– Полагаю, да.

– Ты не уверен?

– О, конечно, уверен! Я уверен, что счастлив в эту минуту. Я уверен в этом, как в том, что прошлое мое было серым, что я страдал в одиночестве, погрузившись в мечты, что я был в добровольном плену своих желаний; теперь я спрашиваю себя, не стою ли я перед окном с видом на великолепный пейзаж, перед окном, которое будет закрыто, когда спустится вечерний туман, и после того как солнце по прихоти Природы на четверть часа оденет этот пейзаж в пурпур и золото, всё поглотит тьма. Мы идем спокойной и ровной дорогой твоей любви, вьющейся среди пологих склонов холмов (и повсюду можем передохнуть в прохладной тени среди играющих вокруг нас деревенских божков), и я боюсь своей хрупкости, боюсь, что ноги

– Ты по-прежнему окружен химерами? Ты страдаешь?

– Да, порой страдаю, но из-за себя самого.

– Ну и вини в таком случае только себя самого.

– Это гораздо тяжелее и мучительнее, чем если бы я страдал из-за тебя.

– Слушай! Там танцуют. Я слышу музыку.

– Звучит где-то далеко и прорывается сквозь тишину! Я долгое время считал, что именно так и надо ее слушать. Как на картинах старых мастеров: подвижники молятся перед яркими витражами, сквозь которые к ним проникает пурпурный и золотой свет, символизирующий для них жизнь; а когда чувствуют себя утомленными этим великолепием, они открывают окошко и смотрят на тех, кто идет по дороге, – на торговцев, на нищенствующих монахов, на какого-нибудь богатого рыцаря, а потом закрывают его и вновь погружаются в сверкающую раку своих грез.

– Давай пройдем немного наверх?

Они снова вышли на эспланаду.

– Отпущенные мне мгновения, Лорелея, одно за другим уходят в небытие. Днем их встречает нежность роз и вишен, тающая сладость винограда, быстрые приветствия доброжелательных торговцев, заученно говорящих: так, еще одно… спасибо, – и они хватают его; мгновения радости или печали одно за другим укладываются в открытые коробки. Вечером небытие принимает вас в мирное великолепие своего жилища. Карточные домики, дощатые театры, встречающие на входе колоннады разрушены, стихают любезные разговоры ни о чем: «как поживаете», «к вашим услугам, сударь»; небытие в своем черном бархатном халате становится проще, приветливее, скептичнее, ужаснее. Мои минуты, Лорелея, одна за другой уходят в небытие. До того как мы с тобой познакомились, я с радостью смотрел, как они исчезают. Я торопил их легкомысленный, упрямый рой. Они казались мне врачами, наполовину людьми, наполовину воронами, одетыми в черное, в белых жилетах и с черными крыльями. Они кружились в водовороте толпы, а на пороге небытия быстро входили в тесный коридор, ведущий в очень маленькое святилище. Раздавались голоса: «но позвольте… бытие или небытие… я не могу согласиться с тем, что этот молодой человек безумен… почему?… но, возможно, ему попросту надо приоткрыть мутное окно своей мансарды, за которым от него прячется реальный мир… реальный, реальный… как вы это понимаете?… реальный мир – это мир мечты… его друзья, старинные души грустных поэтов, в которых больше нет поэзии, но еще есть печаль, дружески приветствуют его… видения… химеры… точно вам говорю», они тарахтят, как попугаи, или как старые философы за столом, или как учителя в коллеже, потому что у моих минут были учителя… «Следи за собой… выходи… делай зарядку… возьми книгу… выбери самую веселую», и я выталкивал все эти минуты, всю эту педагогическую болтовню моей души на тесную паперть забвения; но теперь…

– Теперь?

– Теперь я молюсь, чтобы мои мгновения остановились, потому что жизнь коротка и счастье мимолетно; минуты исчезают с веселым жужжанием пчел, спешащих к далеким спрятавшимся великолепным цветам, – они им интереснее, чем моя душа, они улетают, больше не обращая на меня внимания; я бы хотел удержать их, но не знаю, как это сделать. Твои же минуты, моя солнечная Лорелея, благодаря волшебству твоей красоты от тебя не улетают: их задерживает твой взгляд, твои локоны, твои пальцы, твои плечи, и, приближаясь к тебе, я испытываю страх, что моя тяжелая поступь раздавит какую-нибудь прекрасную призрачную бабочку, искрящуюся радостным опьянением.

– Что ты имеешь в виду?… Слабая смертная женщина хотела бы, чтобы ей растолковали эти возвышенные речи.

– Я хочу сказать, что счастлив рядом с тобой, что это счастье приводит меня в ужас, что оно подобно светлому солнечному лучу, проникшему в старый дом и сеющему повсюду улыбки, за исключением нескольких темных закутков, где еще подрагивает давняя паутина, а на стенах поблескивают капли влаги. Я опасаюсь, как бы моя душа, которая научилась и привыкла вприпрыжку бежать за солнечным лучом, не испугалась бы однажды, не обманулась бы и не забилась бы в один из этих мрачных углов!

– Будь спокоен, я прослежу за этим, и знаешь… я хочу, чтобы ты был весел. Веселость так идет тебе. Смотри, падающая звезда… Знаешь, надо загадать желание, быстро, пока она не упала, и тогда оно исполнится.

– Ты загадала?

– Да.

– Ну так давай я его исполню. Что ты загадала?

– Я тебе скажу, но сначала надо дождаться, чтобы упала еще одна звезда, и настанет твоя очередь загадывать желание и моя очередь исполнять его.

– Но каково твое желание?

– Нет, не скажу, иначе ты не успеешь загадать.

– У меня есть одно желание.

– Это не одно и то же. Будь внимателен: все всегда считают, что желание у них наготове, а на самом деле это не так, и звезда падает.

Они облокотились на парапет и стали смотреть в восхитительную вечность, подвижную и монотонную. Вокруг них витали спокойные ароматы, поднимавшиеся из долины и опять в нее опускавшиеся. Лорелею и Франца омывали волны любви, ее голова опустилась на его плечо. В этот час, этой прекрасной ночью всё вокруг звучало: слышалось то сонное бормотание, то музыка поцелуев в куртинах, то трели заблудившихся птиц; казалось, какой-то волшебник соединил все эти звуки в торжественную мелодию, льющуюся под сурдину из труб огромного органа, которую подхватывали взволнованные скрипки, и все эти звуки ласкали человеческий слух, как спокойное дыхание моря, с мягким, тихим и почти таинстенным плеском замирающее в прибрежном песке.

– Смотри, смотри, звезда! Ты видел, она упала туда, за холм; ты загадал желание?

– Ну хорошо, я хотел бы, чтобы по крайней мере на две недели, на две долгие недели ты оставила цирк и чтобы мы провели эти две недели вдвоем, спрятавшись в каком-нибудь уголке… вот так.

– Ну что же, с удовольствием. Устроим это.

– А каково твое желание?

– Я скажу тебе в начале наших каникул; у тебя будет время подготовиться. Но ты согласен его выполнить, каким бы оно ни было?

– Согласен.

– Как я рада! Кстати, посвежело, вся эта темнота может нам навредить. Давай вернемся в город. Я хочу развлечься.

– Нет, останемся еще немного…

– Нет, нет, я хочу повеселиться. Побежали вниз наперегонки, кто быстрее.

Она бросилась вперед. Он поймал ее и поцеловал в волосы. Они замедлили шаг, но всё еще шли быстро. Миновали меланхоличного часового, стоявшего на посту у сторожевой будки около моста, пошли по темной, заросшей травой набережной; в окнах какого-то

Директор Крамер, увидев прибывших, поднялся из кресла-качалки.

– Я ждал вас, господин граф. Я получил кое-какие новости касательно вас.

– Хорошие или плохие? – спросила Лорелея.

– О, мне абсолютно всё равно, – прошептал Франц.

– Вероятно! – воскликнул Крамер. – Но они не так уж плохи: они заслуживают того, чтобы я вас ждал. Я сообщу их вам за бокалом шампанского.

Они сели за столик в большом зале, где начинался ужин. Клоун Мастер Прайс, которого на самом деле звали Вилли Мюллер, одним пальцем наигрывал на рояле польку.

Крамер заговорил:

– С тех пор, как вы, господин граф, соизволили почтить меня своим доверием и разрешили мне внести в ваши дела немного методичности, порядка, свойственного нам, скромным деловым людям, а также немного предприимчивости, характеризующей артистов вроде меня, любящих искусство, а также знающих жизнь, мы достигли некоторого прогресса, и я поздравляю себя и вашу прекрасную подругу с тем, что мы совершенно не стремились к тому, чтобы ваше безразличие привело к непоправимому…

Крамер замолчал, глядя на то, как четко, буднично и в то же время весело бокалы наполняются шампанским; он взял свой, произнес тост за здоровье «нашей дорогой звезды», сделал глоток и продолжил:

– Естественно, в этих обстоятельствах я действовал не самостоятельно. Те времена, когда художник в глазах судей безоговорочно выглядел распутником, миновали. Особенно это касается нас: в прежние времена у нас была дурная репутация – вслух этого говорить не решались, но считали нас кочевниками и чуть ли не бродягами… Но поверьте мне, господин граф, в наш просвещенный век не встретишь бродяг с сорока ценными лошадьми, собственность на которых оформлена надлежащим образом. Шуты и паяцы не могут показать публике шесть безупречно дрессированных слонов – ученых, настоящих артистов, которые по закону принадлежат вам. Когда пятьдесят талантливых и предприимчивых человек, работая на вас, имеют средства к существованию, вас нельзя назвать босяком или разбойником с большой дороги. Жители городов, в которых я даю представления, приносят мне деньги, но и я оставляю там свои, наши, ваши; впрочем, откровенно говоря, я горжусь тем, – подчеркнул он, – что показываю людям красоту. Мисс Лорелея, я пью за вашу красоту.

– Вы абсолютно правы, – убедительно произнес граф, – и будьте уверены, я вижу в вас столько достоинств, сколько вы сами не смогли бы обнаружить в себе.

– Крамер удивительно талантливый человек, – подтвердила мисс Лолли.

– Да, однако в данном случае дело не в этом, – продолжил Крамер. – Я не могу надеяться, мои скромные поэтические взгляды со всеми моими веселыми клоунами, блестящими наездниками, лошадьми и прочими ценными животными, делающими мой цирк роскошным, так вот, я не могу рассчитывать на то, что мне удастся ослепить судей ни клоунами, через которых передается мое чувство юмора, ни сверкающими кавалькадами, в которых выражаются мои скромные поэтические взгляды, ни лошадьми и другими ценными животными, составляющими роскошь моего выдуманного дворца; уже прошло то время, когда я мог очаровать их демонстрацией разных Фрин, олицетворяющих мое представление о красоте; я осмеливаюсь, господин граф, обнаружить у себя определенный дилетантский вкус, поскольку мое восхищение близко к вашему.

– Крамер, вы слишком многословны, – заметила Лорелея.

– И безрассуден, я знаю это, и я поспешу, но пусть сначала наши бокалы наполнятся и мы выпьем за вас, мисс Лорелея. Мы сделаем это однажды вечером в цирке, и артиллерийские залпы или по крайней мере фейерверки возвестят городу, что мы, с бокалом в руке, воздаем должное божественной Лорелее. Однако перейдем к сути. Видите этого злосчастного Вилли Мюллера, который мучает нас своей музыкой? Так вот, странное дело, у этого клоуна есть брат, который почти адвокат, во всяком случае, пройдоха каких мало. Смешно, не так ли?

– Отнюдь, – сказал граф Франц.

– Правда?

– Совсем нет, – настаивал граф.

– А почему, друг мой? Что это за парадокс? Поведай нам.

– Нет никакого парадокса; клоун, адвокат, юрист – все они силятся ходить на руках, образно говоря.

– Это правда. Во всяком случае, Фриц Мюллер, мой поверенный, весь состоит из разных тонкостей, промедлений, замечаний, придирок и так далее… как и его уважаемый брат. Когда-то в их семье был гуттаперчевый человек; умер, к сожалению.

– Таким образом, семья теперь неполная.

– Если бы я всё делал сам, меня обвиняли бы в мошенничестве, в разных фокусах, а эта обезьяна Фриц Мюллер проворачивает их за меня, и у него получается лучше, потому что он в своем праве. Он медлит, тянет; он изматывает нетерпеливого противника.

– Да, – прошептал Франц, – мой брат нетерпелив.

– Не знаю, каким образом, и, полагаю, вы тоже не знаете, он смог вытащить на свет божий доказательства вашей дееспособности.

– Боже мой, как?

– О, это его секрет.

– Это не наш секрет, – сказала Лорелея со смехом.

– Так что ходатайство о лишении вас прав, поданное вашим братом и имевшее все шансы на немедленный успех, только что было отложено до дальнейшего уведомления; у вас есть время: тот, у кого есть время, выигрывает дело.

– А чем эта отсрочка может быть мне полезна?

– Во-первых, если вы соизволите поинтересоваться ходом процесса и явитесь на разбирательство, то вполне вероятно, что ваши судьи увидят человека в несравненно лучшем состоянии, чем полгода назад. К тому же признать недееспособным человека, который путешествует по миру и живет нормальной жизнью, гораздо труднее, чем действовать против одиночки, который рвет документы, никого не желает видеть и производит на окружающих неблагоприятное впечатление лунатика и мизантропа. Люди, и в том числе судьи, не любят мизантропов. Ну и у вас есть время что-то сделать, доказать свою надежность, что там еще?

– Я думала об этом, – сказала Лорелея.

– Что? Ты рассчитываешь добиться от меня каких-то практических усилий?

– Конечно.

– Это невозможно.

– Ну-ка повтори! В чем ты мне отказываешь?

– Ни в чем, за исключением этого.

– А если мне нужно именно это?

– Ну, я… я откажусь.

– Ты отказываешься уж очень вяло.

– Если бы мне не пришлось действовать лично…

– Ах, главное – ничего не испортить.

– А о чем идет речь?

– Пока об этом рано говорить. Прежде чем привлекать тебя, надо посоветоваться с Крамером.

– Ладно, не будем больше об этом. Давайте выпьем.

– Да, давайте выпьем.

– И поужинаем, – добавила Лорелея. – Крамер составит нам компанию.

Зал был полон. Вокруг столиков

– Но Франц, – возразила Лорелея, и голос ее звучал более взволнованно, чем обычно, а глаза увлажнились от нежности, – но Франц, это же жизнь. Ты еще не втянулся в нее?

– Она вульгарна, дорогая Лорелея.

– Зато она здорова, как запах навоза в деревне, она опьяняет, как простое вино. От нее можно отрешиться на несколько прекрасных часов, но потом в нее нужно вернуться, как к трамплину, с которого опять можно улететь в туман и мечту, но в нее надо возвращаться снова и снова. Это должно стать твоим режимом, сиди и пей шампанское, и очень скоро тебя охватит и убаюкает божественная усталость.

– Ваше здоровье, господин граф, ваше здоровье, мисс Лорелея! – воскликнул разрумянившийся Крамер. – Я пью за здоровье… Эй вы, мои артисты!.. Я поднимаю бокал за прекрасную Лорелею и графа Франца, за рыцаря Лебедя и красавицу, ждавшую его на скале, которые теперь так по-семейному и весело пьют с нами за удачу.

– Ура! Ура! Браво! – закричали все коллеги Лорелеи, ставшие новыми друзьями графа Франца.

III

Граф Франц и Лорелея поднимались по отлогому слону холма; раннее летнее солнце слегка замедляло их шаги. Белые и фиолетовые бабочки порхали вокруг прелестных кустов шиповника, потом рядом с ними затрепетала стрекоза. Они увидели небольшую полянку, обрамленную четырьмя большими липами, на которой стоял дом; на двери с висячим замком виднелись обрывки старых афиш; около дома была скамейка, утопавшая в буйно разросшейся мальве и увитая плющом. Они сели на эту уединенную скамейку и стали наслаждаться тем, как золотые солнечные лучи освещали землю сквозь листву.

– Франц, – сказала Лорелея, – ты сегодня утром получил письмо. Ты прочитал его?

– Нет.

– Почему?

– Я не хочу никаких новостей.

– Но надо было хоть взглянуть на него. Ты знаешь, откуда оно?

– Держи. – Граф Франц вытащил письмо из кармана. – Прочитай.

– Нет, я совершенно не хочу вмешиваться в то, что меня не касается.

– Распечатай его.

– Это от твоей старушки Доротеи.

Франц еле заметно шевельнулся; может быть, он хотел взять письмо, но неловко остановился, как будто испугавшись.

– Скажешь мне в двух словах, о чем оно.

– Нет, но я очень хочу прочитать его тебе.

– Хорошо.

Замок Эльсборн.

Мой дорогой хозяин,

вот уже очень давно ваша старая Доротея хочет написать вам и в подробностях рассказать о жизни в вашем замке и о деревне, которую вы оставили, до того как пошел снег; но, как вы можете догадываться, бедная старушка, каковой я являюсь, очень давно никому не писала; потому что никто и ничто не интересовало ее за пределами замка и деревни; теперь же всё изменилось, вы уехали и неизвестно когда вернетесь, и мне как будто заново приходится учиться писать.

Также мне пришлось ждать оказии, чтобы передать письмо на почту в городе, потому что, когда речь заходит о вас, я не могу никому доверять, разве что старику Венцелю, который очень предан вам. Мой Антуан очень любит вас, но он трепещет перед господином Отто.

Мне известно, что вы не один; дама, которая уехала с вами в теплые края, однажды удостоила меня улыбкой. Скажете ей, с какой теплотой я отношусь к тем, кто вас любит? Пусть она не отвергает мою нежную привязанность, которую я так долго испытывала только к вам.

В замке очень грустно, очень грустно. Парк этой зимой был бесцветный и пустынный; иней расписал все окна рождественскими елками. Как у нас заведено, мы нарядили маленькую елочку для молодежи, служащей в замке, и для деревенских ребятишек. Всё было как при вас (мы решили, что именно так надо сделать), но ваше кресло пустовало, и не хватало ваших добрых слов, поэтому у многих от грусти сжималось сердце. Ваш брат тоже не приехал.

Хотите знать, о чем судачат деревенские кумушки на своих посиделках, что поговаривают мужчины в пивных, какие разговоры ведутся в окрестных хижинах? У Венцеля деревенская молодежь по-прежнему развлекается пением, игрой на фортепиано и цитре. Там собираются служащие, пивовары, торговцы; все говорят, что граф скоро вернется в добром здравии, что он будет энергичным и не таким нелюдимым, и все выражают надежду увидеть вас снова и поговорить с вами по-дружески, как не стали бы разговаривать ни с каким другим сеньором, потому что вы добрый. В небольших кабачках поговаривают, что вы находитесь где-то неподалеку в горной шахте, вместе с шахтерами, и что вы ищете способ сделать всех людей счастливыми, а когда найдете, то вернетесь в Эльсборн и привезете с собой самую красивую женщину на свете, постараетесь устроить так, чтобы в ваших владениях люди жили как братья и что вам это удастся.

Стекольщики из Гарлица мне уже принесли большой бокал для вас, это доставило мне столько удовольствия. Это секрет, мне не следовало говорить вам – но тем хуже. Когда вы вернетесь, я должна буду подать вам в нем ваш первый бокал вина; он украшен орнаментом в виде пурпурных и зеленых лавровых листьев, и сделана надпись: «Первый день золотого века». В деревне говорят, что иногда зимой вы подходили к фермам; вы не охотились, просто носили ружье на перевязи и были очень грустны. Вы заглядывали в

И в то же время я бы хотела получить от вас весть, что это неправда. Доктор Мюллер, который занимается вашими делами и который для этого переехал в город, говорит, что это всё бабьи сказки и что в буржуазных кругах над такими россказнями смеются.

Эти-то, дорогой хозяин, любят ваc куда как меньше, чем дети и бедняки. Они знай себе нахваливают энергичность и способности вашего брата и предрекают ему большое будущее. Похоже, благодаря Отто у нас у всех появится друг в окружении Императора. Это возможно, потому что Отто ловкач.

Недавно, в первые погожие дни, он прибыл сюда верхом, и с ним еще несколько офицеров.

Он обратился ко мне: «Ну что, старушка, нет новостей от твоего сумасшедшего?» – «Скорее это я должна была бы просить вас сообщить мне что-то о нем» – «Ну вот еще! Я ему не сторож», – ответил он со злой усмешкой. И я перекрестилась, потому что это было как откровение. Он как будто потемнел. Он вел какие-то переговоры с Антуаном, мне сказали, что он приехал в замок слегка развеяться. И они отправились на охоту. Антуан проследил, чтобы с мебели сняли чехлы и кое-где заменили ковры. Он и в вашу любимую библиотеку вторгся, туда, где еще остались следы вашего пребывания здесь. Я воспротивилась. Антуан, испугавшись моих криков, попросту закрыл балдахин вашей кровати и задвинул в угол стол, уверяя меня, что как только визит закончится, он всё вернет на место.

Речь идет о визите вашей будущей невестки, графини Эдит, и ее родителей. Отто приказал прибывшим солдатам соорудить на въезде в деревню маленькую триумфальную арку из веток, довольно жалкую. Горожане принесли букеты цветов, их вплели в дубовые ветви, а на улице от этой арки до ограды замка расставили флаги ваших фамильных цветов. Отто ждал своих гостей на вокзале, в ландо. Я увидела графиню Эдит, с которой не встречалась с тех пор, как она была девочкой, когда вы были ее старшим другом. Она очень, очень бледная, голубые глаза смотрят упрямо, а толстые губы слишком красные. Она кажется очень властной. Она всех нас смерила взглядом. Вечером, после праздничного обеда, устроили салют, а назавтра они все уехали.

Ходят слухи – это доктор Мюллер распустил их по округе, но поговаривают и обратное, – что графиня Эдит будто бы заявила, что не желает жить здесь; говорят также, что ваш брат хочет продать замок и что, если он выиграет процесс, вам останется лишь старый замок Ляйтерст, примостившийся на горе, где всегда такой холод. Антуан сказал мне как-то вечером: «Старушка Доротея, хозяева разлюбили свой дом; нам не удастся дожить здесь свои дни». Как было бы хорошо, хозяин, если бы вы вернулись и разгромили своих недругов.

В библиотеке я всё расставила по местам. Всё так, как было накануне вашего отъезда, а Фроунд, который всё время грустит, постоянно укладывается на белую козью шкуру.

Простите болтовню старой служанки, которая нянчила вас, когда вы были ребенком, и примите знаки ее уважения и полнейшей привязанности.

Ваша старая Доротея.

– Так. Если ты мне и должен что-то, так это красивую легенду. Что же до меня, я согласна с мнением деревенских жителей, твои действия способствуют всеобщему счастью.

– Безусловно.

– Я не шучу, ты подаешь пример. Если бы они бросили всё это, свои хижины, вечную нужду и нищету, и пустились бы вместо этого на поиски приключений, их несчастье не было бы столь велико, и им стало бы веселее.

– Лорелея, в твоих жилах течет кровь бродяги. Ты дитя разных рас и желаний. Знаешь, что поражает меня сильнее всего в этих деревенских россказнях?

– Нет.

– Ну так это то, что их распускают самые бедные, те, кто меня почти не знает, те, кто придумал для себя мой идеальный образ, мой подлинный образ – не того человека, которым я стал, но такого, каким я должен был стать, потому что все обстоятельства моей жизни, начиная с колыбели, случайны и не связаны друг с другом; жизнь, эта злая фея, погружает в них детей, и в результате они вырастают не такими, какими должны были бы стать.

– Возможно.

– Еще меня поражает то, что именно «я» настоящий, «я» неопределенный, «я» бродяга, который, конечно же, существует – но где? не знаю, – оказался перед окном Ганки-анабаптиста. Он и его домочадцы – простые и правильные люди; они идут по жизни, освещая себе путь фонарем на два шага вперед; по вечерам они собираются вокруг своей лампы. Их не беспокоят темные углы в комнате, до которых не доходит ее свет. Они живут в этом маленьком освещенном кругу, которого достаточно для их мыслей. Моя тень, приблизившись, затмила их свет. Ганка должен был выйти из дома, идти сквозь ночь, звать и на ощупь искать следы моего присутствия. Если бы они шли со мной, они бы тоже шли во тьме. Рассказ Ганки – неплохая притча обо мне.

– Старая Доротея – фантазерка.

– А кто знает, сколько всего прошло через ее голову за столько лет, пока она слушала разговоры, сидя за шитьем, или молилась? У нее такие же морщины, как и у других добрых женщин, ее движения скромны и надежны. И тем не менее она не такая, как все, потому что осталась собой, потому что к ней не прилипло ничего случайного и беспорядочного. Впрочем, она была бедна и ее фантазии никого не волновали.

– А тебе бы не хотелось оправдать надежды этих людей?

– Я устал, я родился усталым. Эта усталость, как древесный сок, струилась через всё мое генеалогическое древо и наконец достигла моей слабой ветви. До нашей с тобой встречи во мне блуждало время, трогая мой мозг своими холодными пальцами или убивая меня разнообразными шумами. Я не хочу действовать, не хочу ничего делать, я хочу смотреть; у меня достаточно сил, чтобы смотреть долго.

– На что же ты смотришь?

– На тебя, на беспорядочный ход твоих мыслей и капризов, то грустных, то веселых; цирковые представления, твоя роль в которых заключается в том, чтобы демонстрировать свою красоту, – это как парад твоих инстинктов и ума; они противоречат друг другу, и многие об

– Франц, ты серьезно полагаешь, что я автомат?

– Есть ли в тебе хоть одно движение, хоть одна улыбка или слово – хоть что-то, что ты могла бы объяснить иначе чем желанием нравиться, производить ошеломляющее впечатление своей красотой, затмевать всё вокруг золотым сиянием? Разве ты отдаешь себе отчет в происходящем, гарцуя на лошади во время всеобщего ликования, когда я наблюдаю за тобой из укромного уголка? Не чувствуешь ли ты себя понастоящему собой, когда не думаешь о том, что делаешь?

– Да, но какое отношение…

– Ну вот, а я не умею, как ты, жить полной жизнью, жить чтобы жить. Я никогда не забываюсь, и именно поэтому в дверях моего дома всегда есть человек, который своей тенью заслоняет от меня свет и который исчезает, когда я переступаю порог.

Лорелея задумчиво посмотрела на Франца.

– Куда мы идем? – спросила она.

– Куда хочешь.

Они снова пошли по тропинке, полной различных звуков и ароматов, и оказались на перекрестке двух дорог. Они не знали, какую из них выбрать, чтобы не уйти слишком далеко от города, и тут заметили человека, быстро шедшего в их сторону. Когда человек подошел ближе, они увидели, что он одет во всё черное, в руке держит шелковую шляпу и отирает пот со лба. По его сюртуку свисало украшение – фиолетовая лента, по концам расписанная пальмами.

Франц спросил у него дорогу.

– Очень рад, сударь, помочь: вам сюда. Я, кстати говоря, знаю здесь все дороги. Я местный житель… А вы иностранцы?

– Да, сударь. Вы, я полагаю, городской учитель.

– Да, сударь, – отозвался тот, с заметным удовольствием разглядывая свой знак отличия. – Я имел удовольствие любоваться мадемуазель в цирке… Очень рад быть вам полезным.

– Так куда нам идти?

– Направо…

– До свидания, сударь.

– Видишь, Лорелея, вот счaстливый человек, – продолжил он. – Во что он верит, о какой религии сообщает нам лента, которую он носит с таким благоговением? Это интересно лишь верующим; а что же остается тем, кто освободился от веры и предстал перед огромной плоской равниной, полной призраков? Только золотисто-белокурые призраки, заставляющие поверить в то, что всё остальное действительно существует.

IV

Лорелея сдержала обещание. Она получила от Крамера двухнедельный отпуск, и, как желал того Франц, мечтавший сменить обстановку, привычки, пространство, окунуться в свежий воздух и испытать новые удовольствия, вечером они отбыли на юг тряским скорым поездом. Франц спал неспокойно, словно был охвачен лихорадкой.

Сначала ему приснился рассерженный Отто, прискакавший верхом к ограде замка Эльборн и кричавший на Антуана:

– Старик, мой замок погружен в какой-то траур, и это длится уже давно. Убери эти черные ленты и наведи порядок. Поскольку я здесь не живу и замок пустует, пусть по воскресеньям снова будет открыт доступ посетителям. Понятно, старик?… – И он исчез.

Антуан тут же оказался переодетым в какую-то специальную ливрею и стал похож на опрятного и аккуратного управляющего замком из прошлого века; парик на голове сделал черты его лица тоньше и как будто хитрее, а на появившейся семенящей походкой Доротее было платье в цветочек, волосы напудрены, на щеке мушка.

– Надо скорее выполнять распоряжения господина Отто, чтобы он не столкнулся здесь со своим братом. Представляешь, какой шум поднимется, если они встретятся! Как я выгляжу, старик Антуан?

Тут перед решеткой замка остановилась бричка; из нее вышли несколько человек – бледный Пьеро, какой-то англичанин с огромными бакенбардами, – казалось, что на каждой его щеке лежит по кулаку в перчатке соломенного цвета, некто в плоской фуражке, одетый во что-то полосатое, как матрас, по всему дородному телу усеянный маленькими бантиками, директор цирка Крамер во всём черном, с короной на голове и дирижерской палочкой в руке, клоун Прайс в белой блузе, с колодой карт или, возможно, разноцветных карт таро, разбросанных картинками вверх. Он тут же сделал колесо и воскликнул:

– Я прошелся по всем картам, они все коснулись земли, всех ждет удача!

И Лорелея, одетая в бежевое дорожное платье, с лорнетом в белом кожаном футляре, висящим через плечо, в тирольской шляпке с петушиным пером на тщательно уложенных волосах дернула за звонок. Раздался тонкий звон, как будто серебряные шарики посыпались в серебряный бассейн, и прибежал старый Антуан, двигавшийся скользящими шагами, как будто марионетка на шарнирах, и Лорелея произнесла чистым, серебристым, звонким голосом:

– Добрые люди из прошлого, добрые люди из прошлого, выходите из тени; люди из настоящего желают посетить ваш старый замок!

Дверь открылась, и все вошли величественной походкой, а клоун Прайс на руках.

И старик Антуан заговорил тонким голосом, который, как показалось Францу, он уже слышал как-то раз весенним утром сквозь воскресный колокольный звон, – он тогда был ребенком:

– Во-первых, вот курдонёр, в том виде, какой он принял в 1750 году; его отреставрировал Мельхиор д’Эльсборн, после того как был осыпан милостями императора. Вот зал, где хранятся доспехи; самые старинные датируются шестнадцатым веком. Как раз тогда император пожаловал дворянским званием одного очень храброго солдата удачи: именно он является предком современных графов Эльсборнов. Вот его портрет; вот оружие, принадлежащее членам семьи, их шпаги. (Старик Антуан открыл глубокий шкаф.) Вот, – продолжил он важно, – шляпа, воротник, камзол, в которые был одет Кристиан д’Эльсборн, когда был убит вместе с Вальдштайном, своим другом и доверенным лицом, соперником которого он мог бы стать; это был человек действия, непримиримый в бою и набожный. У него было семеро сыновей. Летописец семьи, которого, вероятно, можно заподозрить в излишнем пристрастии к астрологии и оккультным учениям, заявлял, что Кристиан был воплощением Пьера Эльсборна, родоначальника семьи, того, которого император пожаловал графским достоинством за храбрость в борьбе с турками и лютеранами. В округе поговаривают, что, когда Эльсборнам угрожают невзгоды и бедность, его дух вселяется в одного из сыновей, и ослабевший род вновь расцветает, как куст ежевики, весь покрывающийся кислыми ягодами. Вот его портрет (это было изображение мощного широкоплечего солдата, худого, с длинными ногами, с лицом земледельца); граф Отто, нынешний хозяин дома Эльсборнов, чрезвычайно похож на своего предка Кристиана, а вот знамена, захваченные в боях великим графом Кристианом, коллекция оружия, сабли и турецкие мечи, ружья и карабины, шлемы и копья побежденных врагов, которые потомки выставили рядом со своим оружием. У семьи Эльсборнов есть и другие трофеи – их вы увидите в

Францу показалось, что место действия внезапно приняло другой вид. Он предстал перед судом своего округа; увидел судей в париках и черных мантиях, адвокатов, увидел своего брата, разгневанного и молчаливого; старый Антуан, всё в том же костюме, продолжил, обращаясь к нему:

– Прошу меня извинить, господин граф, за то, что я по-прежнему излагаю историю семьи, которая, как мне известно, ранит и нервирует вас; вы не любите своих предков, но, уж поверьте, они бы тоже вас не любили. Им нужны были славные потомки, такие же воинственные, как они сами, сочинители шарад и мадригалов, стрелки, охотники, галантные кавалеры, не боящиеся ни вина, ни игры, ни любви; вы же, с тех пор как появились на свет, стремились уничтожить в себе фамильные черты Эльсборнов. Есть у вас хоть какие-то политические взгляды? Именно из-за вашей слабости и злосчастной склонности к мечтам, и потому что вы больше похожи на свою мать-иностранку, обладавшую флегматичным и элегическим темпераментом, так вот, именно поэтому деятельный граф Кристиан воплотился в вашем брате Отто.

– Это Каин, – с трудом выговорил Франц.

– Нет, – глубокомысленно произнес один из судей, – у Каина были и хорошие стороны.

– Это всё дело случая, – с улыбкой сказал клоун Прайс, – а случайность не от Бога.

– А вас, Прайс, нельзя назвать разумным человеком…

– А вы, Крамер, не король, хоть и прогуливаетесь со скипетром в руке и с короной на голове.

– Я купил себе право носить скипетр и корону, Прайс.

– Не ссорьтесь, господа, – вновь заговорил Антуан. – Вы призваны специально, чтобы уравновесить долю случайности в жизни графа Франца; будьте любезны, сядьте, и поговорим серьезно.

Все сели на свои места, кроме Лорелеи, которая отошла к окну и опустила на лицо густую вуаль.

– Как по-вашему, господа, какова до сих была доля случайного в жизни нашего друга графа? Чем был для него случай?

– Без колебаний скажу, – заявил Крамер, – что случай был для него всем.

– А что должно ему остаться? – спросил Антуан.

– Ничего, – высказался Крамер.

– Всё, – возразил Прайс.

– Обоснуйте, – сказал Антуан.

– Граф Франц, – заговорил Прайс, – смотрит на жизнь так, как надо на нее смотреть: как на белую стену, на которой непременно нужно рисовать картины и освещать их светом электрических ламп; а так как…

Франц проснулся, ощупал себя; колеса поезда по-прежнему монотонно стучали по рельсам.

Франц посмотрел на спящую Лорелею, на это белое, чистое, правильное лицо, окруженное золотистыми волосами, и позавидовал ее крепкому сну, такому же глубокому, как сон детей, от которого они просыпаются набравшимися сил, как Антеи, коснувшиеся матери-земли, земли из снов; и его собственный сон, тяжелый, полный всякой чепухи, неслыханных мелодий, причудливых химер, чередующихся с будничными воспоминаниями, внезапно показался ему каким-то старым, очень близким родственником, который коснулся его лба и сказал: «Прекрасный сын, похожий на меня, вспомни нас. Нехорошо человеку быть одному, хе-хе, а у нас тут хорошая компания».

И этот образ был столь ярким, что он увидел перед собой искусственное лицо, похожее на составные портреты, сделанные Гальтоном, почти физически ощутил шепот, раздавшийся у него в ухе: «Это снова я, опять я! Ах, ах, ты не ожидал меня; я был Дедом Морозом, как полагается в моем возрасте, с руками, полными подарков (наше благосостояние позволяло оставить тебе все подаренные игрушки, а не отобрать их у тебя, чтобы осчастливить какого-нибудь забытого родственника в далекой провинции). От меня произошли также стременные ремни и Историческая память… Эльсборны, сыновья солдат, – солдаты из поколения в поколение: первый из них брал Лейпциг в…, брал Пирну в…, Гансвурсштадт – в…, был ранен в грудь в битве при…, в колено – под…, был ранен…, и я был тем старым портретом – ты еще рассматривал сидящих на нем мух, и я такой же, как портрет твоего прапрадеда, как портрет прадеда, деда и твоего „дорогого папеньки“, поставившего тебя в середину хоровода детей, каждый из которых немного похож на тебя, настолько, что, несмотря на различия в лицах их молодых матерей, понадобилось бы завязать глаза, как при игре в жмурки, чтобы не признать в деревенских детях, которых с большой помпой приводили поиграть с тобой, твоих братьев. Посмотри же на меня. Я очень веселый старик, и я умер, сынок, держа в руке стакан и напевая вальс». И колеса поезда отбивали ритм – раз, два, три, на который хорошо ложился припев: «Wein, Weib und Gesang»[2]; его легко можно было заменить другим припевом – «Wein, Weib und Cigar»[3]. И в памяти Франца всплыла большая кленовая кровать, по которой разметались завитки похожих на паутину волос его матери, между двух больших саксонских бра с изображением тритона, держащего зеркало, и ее искаженное судорогой лицо, и гаснущие опаловые глаза – глаза умирающей, в которых мелькнула и исчезла последняя искра света. Это воспоминание, выступившее из двадцатилетней тени, принесло ему почти облегчение, укол вновь возникшей боли вызвал у него в голове мысль «я страдаю, следовательно, я существую», и он прижал влажный лоб к стеклу, за которым мелькали красные и белые огоньки, как те, что вели Мальчика-с-Пальчика в замок к людоеду.

Ему казалось, что для кротких, для Авелей, ночь – плохой советчик, преувеличивающий их грехи, тогда как Каинам, чьи мускулы в ночи отдыхают, готовясь завтра творить зло, она помогает. Как же крепко и блаженно должен был спать его брат Отто, уставший от занятий спортом! Все детские страхи проснулись теперь во взрослом мужчине, и старые язвы, замшелые пороки, окаменевшие подлости, словно слежавшийся груз наследственности, заговорили, как в сказочные времена, когда камни умели говорить. Ах, это сардоническое лицо согбенного старика, которое живо возникало в его сознании, полном обрывочных образов старого мира, не было его лицом, так же как не было оно лицом покойной, чьи черты он унаследовал; без сомнения, его лицо имело все признаки воинственных предков, несмотря на глаза пугливой лани, контрастировавшие с волевым лбом – единственным, что было в нем волевого.

Так каким же было лицо этого грустного сгорбленного человека и что делал он здесь, в сумерках двигаясь навстречу занавесу, который поднимется и откроет солнце?

Остановка. Дверца закрылась; какой-то человек направился к полусонному проводнику, сидевшему рядом с выходом; потом еще один, которого, по всей

Франц подошел к Лорелее, она на мгновение проснулась.

– Приехали?

– Нет, мы примерно на полпути.

Не вдумываясь в услышанное, она снова заснула.

Он почувствовал такое одиночество, словно ее не было рядом с ним, или его не было рядом с ней – какая разница, и в полусне, под стук колес, прерываемый ревом паровоза, он подумал:

– Почему я так одинок и почему я в этом виноват? У нас нет ни одной общей мысли. Нет, одна всё же есть: она придает так же мало значения своей удивительной красоте (а сколько всего ей наговорили, что она была жрицей Пафоса и Китиры), как я – своему титулу, предкам, имуществу, себе самому и прочей ерунде, которая может прийти в голову; я всё это презираю; мне известно лучше, чем кому бы то ни было, что я на всё смотрю под углом некоего безумия и к самым любимым моим мыслям отношусь как к немного чужим и веду себя с ними вежливо; в конце концов, они еще не принадлежат мне полностью. Мои мысли скрыты под темной вуалью. Сейчас Лорелея ужасно озабочена своим здоровьем и подготовкой к выступлениям. Это лишь вопрос гигиены! Она делает это как все. Никогда еще жизненная ложь не была полна столь простого великолепия. Ах, если бы я увидел ее раньше, неважно где! Но она появилась в то время, когда моя жизнь уже окрасилась в осенние краски… Ах, как бы мне хотелось иметь абонемент в театре, на сцене которого она появлялась бы каждый вечер всего на минуту; я бы ждал ее с восторженным трепетом, а после выступления терялся бы в толпе – до завтра. Я уступил пустой мечте об обладании. В конце концов, дело сделано, надо спать! Если бы по вечерам я просто любовался ее красотой, я бы не впадал в гнев, сжимающий мне сердце, от того, что тысячи людей смотрят на нее с таким жаром, что даже не аплодируют, что глаза молодых горят, как светлячки, а старики сидят с раскрытыми ртами. Ладно, постель постелена, надо лечь, сегодняшний вечер был трудным. Ах, папаша Морфей, сделай так, чтобы я проспал до солнца!

Франц спал так хорошо, как не мог и мечтать. Когда он проснулся, за окном поезда мелькали бедные хижины и каменоломни, и внезапно, без объявления начальника станции, без какого-либо толчка появился ослепительный Венессен; солнце играло на кругло подстриженных невысоких деревьях на подступах к столице графства – Карпантра, освещало ландшафт, а потом, когда поезд двинулся в сторону Авиньона, началось сплошное нагромождение деревьев, фонтанов, прекрасной архитектуры. И Франц сказал, всхрапнув:

– Это способно излечить чувства.

И обратился к Лорелее, поднявшейся на локте:

– Дорогая, вы странным образом похожи на этот пейзаж.

V

Море сверкало на солнце, как далекие взрывы смеха. Среди небольших скал резвились почти голые дети; на террасе аккуратной таверны девушка в красном корсаже стелила на столики скатерти; рыбацкая лодка под красноватым парусом двигалась к островам, берега которых белели вдали, освещенные солнцем.

Лорелея, словно плащом, окутанная золотыми волосами, с сияющим взором появилась из воды, высокая, молочно-белая; Франц тут же протянул ей халат, и она побежала к кабинке, а он, терпеливо ожидая, когда она переоденется, закурил сигарету и, прислонившись к деревянной стенке кабинки, продолжал смотреть на сверкающую сапфировую гладь моря.

Она села рядом с рядом с Францем за столик, стоявший в кружевной тени смоковницы. На ней было широкое белое платье и соломенная шляпа, слегка подчеркивающая линию глаз, на губах играла чарующая улыбка, придававшая сияние нижней части молодого лица. Маленькие красные омары в желтом супе буйабес, подводный мир, полный розовых актиний, мохнатых колышущихся водорослей, фиолетовой пены, поднимающейся от морских ежей, сухое белое вино цвета соломы создавали свежую гармоничную палитру. Рыбацкая лодка пропала вдали, скрылась в белом мареве; дети прыгали и пронзительно кричали у самой кромки моря, и плач одного из них, нестрашно упавшего под смех остальных, лишь добавил веселья всей сцене; рассерженная хозяйка таверны в красном корсаже направилась к детям, голос ее вибрировал. Из-за горизонта появилась небольшая белая яхта; черноватый жирный дым, который она выпускала, немного портил картину.

– Франц, если бы я была совершенно свободна, я бы хотела остаться здесь надолго.

– Почему же?

– Не знаю.

– Сказать тебе?

– Конечно!

– Потому что здесь ты чувствуешь себя красивее, чем где бы то ни было, ты чувствуешь себя чужой этой земле и этому свету, но ты красива, ты чувствуешь, что отличаешься от здешних красавиц, но ты красива.

– И всё?

– Да.

– Ну, я не уверена, что не предпочла бы электрический свет и счастливую бледность лесных фей. Так что дело не в этом.

– Значит, здесь ты ощущаешь свои движения более свободными, более легкими, более гармоничными.

– Мне комфортнее в цирке.

– Тогда я не знаю.

– Признайся, ты ничего не понимаешь.

– Признаюсь.

– Видишь ли, здесь я как будто на краю света, и на этой узкой полоске земли – счастье, здесь нет больше ничего, кроме бесконечных синих волн, которые раз за разом кокетливо приветствуют нас, отступают и милостиво возвращаются. А если есть еще что-то, так это острова, где царит вечная нежность и утренняя заря, и до них наверняка можно дойти по волнам, таким нежным, что могли бы нести искателей счастья. Но если бы мы прибыли на эти дальние острова, с их золотыми яблоками и лазурными гротами, нам не было бы там лучше, чем здесь, в этом спокойном краю, около этой белой таверны… Мы скоро уезжаем, и я не знаю, вернусь ли сюда когда-нибудь. Мне кажется также, что сейчас что-то заканчивается в моей жизни, и заканчивается хорошо, изящно, кокетливо, медленно, лениво, отступает, как эта волна, гребень которой только что разбился о скалу. Я полностью осознаю, что счастье тихо заканчивается. А тебе почему здесь нравится? Тебе тоже кажется, что здесь кончается земля, которую можно познать?

– Да, но у меня другие чувства. Мне кажется, что эта полоска земли, со всеми ее цветами и светом, – как будто перемирие в кровавой войне. Мы прибыли сюда по широким дорогам из страны заводов, и вскоре ласковое море отступит, начнется солнечный ужас; мне кажется, что ослепляющие белые полуденные призраки так же страшны, как мучительны блуждающие беловатые призраки наших туманов на

– Тогда почему же тебе здесь нравится?

– Потому что здесь ты красивее, чем на севере.

– Ты всё время думаешь обо мне, делишься своими намерениями, я живу в тебе.

– Это плохо?

– Нет, ты всегда так делал, и ты не можешь иначе, но это неважно!

– Нет, это важно. Неужели я не понял твоих скрытых желаний, неужели я не следовал им?

– Не всегда, но ты доволен, светел, весел; это всё, чего я желаю… в настоящее время. Ешь, это очень вкусно.

– Да. Разве мы не можем остаться здесь подольше? Ты же этого хочешь в глубине души.

– Нет, мой Франц.

– Нам так хорошо здесь.

– Крамер меня не отпустит; к тому же мы здесь были совершенно беззаботны, так спокойно улыбались друг другу, так рвались наслаждаться красотой этой земли, потому что знали, что не пробудем здесь долго.

– Давай останемся здесь навсегда.

– Ты заскучаешь.

– О, не думаю.

– Понимаю, что ты так не думаешь; но моя жизнь не здесь.

– Но я мог бы быть счастлив рядом с тобой. Давай останемся: пошлем телеграмму, а c мелочами разберемся потом, когда будет время.

– Нет, давай доживем счастливо эти несколько дней; мне кажется, веселее, чем здесь, ты и не мог бы быть.

– Да, это будет самым ярким моим воспоминанием.

– Воспоминание будет тем великолепнее, что оно не померкнет; за поцелуями ты не заметишь, как пролетит время; быстрый отъезд оставит приятную сладкую горечь, которая не пройдет даже спустя долгое время. Кстати, ты помнишь?

– О чем?

– Я сдержала данное тебе слово, теперь твоя очередь.

– Говори. Чего ты хочешь?

– Я скажу тебе об этом в поезде, который будет уносить нас отсюда.

– Скажи прямо сейчас. Это осложнит мое нежелание возвращаться в холодные края, где цветы не такие яркие.

– Ну ладно, я хочу вернуться в цирк, но на этот раз я хочу выступать в другом цирке – по крайней мере, чтобы он был большим.

– Поговори с Крамером.

– Это возможно?

– Да. Что я-то могу сделать в данном случае?

– Во-первых, ты должен прийти на выступление; без твоего присутствия радость от моего триумфа не будет полной. Крамер знает о моем желании и уже действует. Хочешь знать больше?

– Нет, я сдержу слово и готов исполнить твой каприз.

– Ладно, пока не будем больше об этом. Ты уверен, что там, за горизонтом, больше нет этих прекрасных белых птиц, этих волшебных островов?

– Да.

– Тем хуже; я недовольна: мне бы хотелось иметь возможность оставить их без внимания – таков мой новый каприз. Пошли-ка ловить морских ежей.

Они встали и медленно направились к лодке, пришвартованной в маленькой бухте, и, вооружившись деревянными гарпунами, стали складывать свою добычу – она ловко, он неуклюже – на дно лодки.

Еще несколько дней они ездили в повозке по дорогам, покрытым белой пылью, взбирались на холмы – ведущие наверх каменистые тропинки вились между оврагами, поросшими колючим дроком, вереском и тимьяном. Они проходили вдоль садов, где, словно пурпурная звезда, вдруг появлялся цветок граната, дремали на легчайших сквозняках в парках, спрятавшихся в теплом мареве среди маленьких бухточек – каланков; вечера окутывали их террасу светлым покоем, а чернильные ночи дарили букеты прекрасных снов. На заре их звало к себе еще холодное, бодрящее море, и к полудню они шли на берег, к уже согревшейся пене его волн. Они смотрели на искателей раковин, стучавших по большим камням, на уходящих в море рыбаков, и их души еще несколько дней отдыхали, убаюканные покоем, имя которому – счастье.

Часть третья

I

Легкий экипаж, запряженный хорошей лошадью, в тот день преодолел небывалое расстояние, а человек – это был господин Крамер – побил рекорд ранее произнесенного количества слов; то были адресованные разным людям или обращенные в пустоту монологи, полные междометий и восклицаний. Дело происходило в Лондоне.

Кэб быстро увозил Крамера с Риджент-стрит, где находилось его временное пристанище, в пригород Лондона, туда, где раскинулся Орфеум, огромное здание из камня, стекла и металла, колоссальный и недолговечный Колизей, настоящий современный Вавилон в форме эллипса. Оттуда он ехал на Лестер-сквер, где у него был намечен просмотр танцовщиц; на Ломбард-стрит, где потрошил свою чековую книжку; в Чипсайд, где удовлетворял невинную страсть к новым золотым цепочкам и модным брелокам; в Гайд-парк, где делал вид, что отдыхает: в это время работала его, так сказать, инженерная мысль, он строил планы, что было неотъемлемой частью его профессии; вечером усталая лошадь везла этого блестящего неутомимого прожигателя жизни в какой-нибудь клуб, оттуда еще куда-нибудь на поиск приключений, и после бурно проведенных вечеров он всегда был работящ, снова трудился, как Геркулес… Однако довольно слов! Крамер был железным.

Он был прекрасен, когда быстро шагал по просторам ипподрома, по широким коридорам, по конюшням, высоким, как церковный неф. Он был прекрасен, когда обедал, когда ужинал, одетый в безукоризненный черный костюм, посверкивая кольцами и булавкой галстука. Он почти не уступал собственным цветным портретам на славящих его афишах, развешанных по заборам и незанятым стенам.

Крамер был счастливчиком. Этим он был обязан крепкому здоровью, спокойной, не слишком чувствительной совести, полной удовлетворенностью собой – своим умением выпутываться из сложных ситуаций, своим замечательным чутьем, своей по-настоящему женской проницательностью и физической силой, – на обладание всеми этими качествами он постоянно намекал. Иногда он бывал красноречив, и если его красноречие и отдавало некоторым хвастовством, так то были издержки профессии. Светский человек, деликатный и эмоциональный, ужасный эгоист или, вернее, просто эгоист в полном смысле слова, молодой, опьяненный успехом, он с восторгом смотрел на мир, ему казалось, что жизненные блага падают на него с неба, а родники представлялись ему льстивыми зеркалами.

Он не был ни наездником, ни актером; его выступления волновали, поражали то экстравагантностью, то некоторой пошлостью, то жизнерадостностью, то бравурностью, то элегичностью; он не был клоуном – ни Бобешем[4], ни Скапино[5], скорее изящным Фронтеном с повадками джентльмена; до амплуа благородного отца семейства дело пока не дошло; волосы у него были артистически черные, и во всём облике сквозила здоровая зрелость. И тем не менее к двум часам ночи появлялась небольшая дрожь в его жилистых руках, которые, несмотря на силу человека действия, возможно, даже боксера, были всё же руками человека старого; в этот же час он испытывал легкие уколы совести из-за некоторых слишком поспешных шагов, которые привели к убыткам; но это были лишь воспоминания о прежнем, молодом и легкомысленном Крамере; теперь Крамер был совершенен,

Крамер был полон жизненной энергии и поэтому счастлив; нельзя сказать, что он не был богат, известен и не вызывал зависти, но, владея роскошным, отлично содержащимся передвижным цирком, прекрасными декорациями, превосходными костюмами и животными, положения в обществе не достиг. Чего он хотел на самом деле и что мир был обязан, да, абсолютно обязан ему дать, потому что он соблюдал правила и щедро раздавал удовольствия, это головокружительное богатство, такое, о каком мечтают задумчивые рантье, сидя на скамейках в скверах или в кафе на стульях из «чертовой кожи», и слава, настоящая, непреходящая слава с небольшой долей лести.

Стать королем цирка, как кто-то другой был нефтяным королем, королем свинины или шахт, или королем Бельгии! Короче говоря, стать Наполеоном в какой-нибудь сфере, или уж, на худой конец, сверкнуть подобно эфемерному (он, конечно, надеялся, что нет) метеору, и в обеспеченной старости, путешествуя инкогнито, с удовольствием слушать разговоры о себе. Миллионы, палаццо в Венеции, замок близ Парижа и комфортабельный особняк в Лондоне – вот вкратце каковы были устремления Крамера.

Удача, эта капризная девица, с которой он часто сталкивался, переезжая из города в город, смеялась как безумная, а он мог ухватить лишь прядь ее волос; она с хохотом убегала, встряхивая своим золотым руном, и всё еще улыбалась ему, как бывает со всеми баловнями судьбы, родившимися под счастливой звездой, которым после неудачи всегда везет. Его удачей была Лорелея, которую он задорого перекупил у конкурирующей труппы, где она блистала за гроши; когда начались их совместные странствия, ему пришлось раз и навсегда умерить свои замашки паши, неизбежное следствие его директорского положения. Это не помешало прекрасной Лорелее во время долгого турне интересоваться не только памятниками и живописными достопримечательностями городов, через которые пролегал их путь. Он ждал окончания ее ангажемента, решив не продлевать его, и вот само Провидение привело в сети этой сумасбродки золотую рыбку-талисман; благодаря Лорелее должны были произойти два события, приятные для человечества вообще и для Крамера в частности: во-первых, все увидят блеск самого Крамера, усиленный дозволенными ухищрениями и гримом; он будет блистать на большой, достойной его сцене, в достойной его столице; во-вторых, все увидят, что такое настоящие декорации, танцы, красота и великолепие – как в сказках «Тысячи и одной ночи», если за дело берется человек практический, – и что такое настоящий поэт, каким в действительности был добрый человек Крамер.

Дело в том, что его щедро кредитовал Франц д’Эльсборн, желавший, чтобы в Орфеуме было создано обрамление, достойное его Лорелеи; граф при этом ничего не потеряет, потому что успех ожидается умопомрачительный, и, вернув графу деньги, Крамер разорится лишь на несколько практических советов; он получит огромную прибыль, а также славу, славу, которая даст ему возможность объединить свои капиталы, пойти в своих мечтах дальше, создать гигантский цирк, стационарный и в то же время гастролирующий, королевство клоунов, монстров, шутов, акробатов, которые заполонят весь мир; и что за праздник будет, когда все они, люди и животные, выйдут на огромную арену перед своим повелителем Крамером, и все безоговорочно примут его талант, предприимчивость и ум. Цирки Крамера будут греметь по всему миру, его имя каждый вечер будет сверкать огнями фейерверков на звездном небосклоне, и, возможно, какой-нибудь бюст или статуя появится однажды в его родном городе, перед фонтаном или ратушей. Кстати, почему бы, правды жизни ради, для того чтобы передать его истинный образ, этой статуе не быть конной? Ерунда! Всего лишь сделать какой-нибудь благотворительный взнос, построить больницу для бедных циркачей – жонглеров, наездников и прочих. Короче говоря, мелочи жизни! Он продолжал мечтать; Орфеум был ни больше ни меньше как колоннадой, по которой к нему должно было прийти состояние.

Да, и надо сказать о том, что его театральные привычки изменились. До сих пор он был на виду, на самом виду. Как только он появлялся в маленьких городках – лощеный, напомаженный, сверкающий, никто из жителей не сомневался, что прибыл Крамер, хозяин цирка Крамера, в котором вечером зажгутся волшебные огни. Его рука чувствовалась во всём, его лицо было повсюду; во всех пивных пили за него, пресса писала о нем больше, чем об артистах, и осыпала комплиментами, не лишенными хорошего вкуса. Крамера считали всемогущим, кредиторы относились к нему с уважением, а персонал цирка – с подобающим почтением и любовью. Но овации, устраиваемые толпой восторженных зрителей, бывали подпорчены бичом, который он держал в руках, лошадью, свободной или с очаровательной наездницей, клоуном, который был где-то рядом с ним; его сольные выходы на второй, третий, четвертый вызовы досадно напоминали внезапный триумф каких-нибудь клоуна или танцовщицы. В Орфеуме всё будет гораздо лучше. Вот что он придумал.

Каждый вечер, как только соберется достаточное количество зрителей, после первых аккордов духового оркестра он, сопровождаемый бегунами и всадниками, будет очень медленно объезжать в ландо арену, окруженную веселыми или предвкушающими удовольствие лицами; он будет скромно, без раболепия, приветствовать своих судей. Таким образом он даст понять, что именно он, Крамер, создал для них это наслаждение; и, объезжая цирк, он будет слышать крики «виват» счастливой благодарной публики. А после этого, покидая арену, он будет поднимать руку в ознаменование начала праздника, его праздника.

И надо бы что-то сделать для Лорелеи; она скоро приезжает. Всё же надо бы выказать ей некоторую признательность. В конце концов, если она не была идеей и даже жестом, она была предлогом, поводом. Крамер снова вскочил в кэб, поехал к художнику, с которым вместе они составили план, и оплатил красивую афишу, на которой засверкают медно-золотые волосы Лорелеи, призывая всех в цирк.

II

Сидя на смотанном канате на палубе пассажирского судна, граф Франц смотрел на Лорелею, которая развлекалась наблюдением за спокойно покачивающимися на волнах чайками. В какой-то момент ему показалось, что их пароход этим утром – единственный

Они скользили по воде в утренней свежести. Ему казалось, что Лорелея, одетая в простой дорожный костюм из легкой шерсти и серую накидку, переставшая стремиться постоянно блистать, стала проще и красивее. У Франца на душе было легко и спокойно, когда он видел, как весело ей следить за изгибами волн и порханием птиц, как хлопает она в ладоши в лучах южного солнца, радуясь бабочкам; он с опаской ощущал эту передышку счастья и покоя, и призрачные замки Атлантиды и дворцы на Благословенных островах возникали сами собой, простые и радостные, в покое забытой долины, в какой-нибудь сытой и здоровой деревне, где они жили бы мирно и счастливо и где их не видел бы никто, кроме крестьян, слишком утомленных трудом на земле, чтобы с любопытством заглядывать в чужие окна. Сейчас, когда предстояло возвращаться в города, он чувствовал, что его любовь истекает кровью, что ее слишком сотрясают фанфары цирка и ранят множества аплодирующих рук, тысячи взглядов, насыщающихся движениями и блеском Лорелеи и пытающихся заглянуть ей в глаза. Конечно, в первые дни его переполняла радость свободы, странствий, кочевой жизни, ему хотелось наслаждаться всем, по звучащим вдалеке охотничьим рожкам догадываться, что где-то там – свобода, бешеный галоп, целый лес удовольствий, где фантазии, как белки, скачут в кронах деревьев, или, как зайчата, играют в прятки под нежными листьями. Живя этой беспорядочной жизнью, он наслаждался тем, что перестал быть несчастным графом, мрачным книгочеем, пустыней, в которой, как капли воды, исчезала суть прочитанного. Потом это стало приносить страдания.

Еще они, конечно, смеялись, сжигая по утрам послания с пламенными заверениями в любви, всё же немного нервничая при этом из-за красивых образов, изредка попадавшихся в потоке сентиментальной белиберды. Франц улыбался, видя, как она топчет предложения этих кавалеров, горе-рыцарей или состоятельных буржуа, как связки их признаний превращаются сначала в красноватый, потом в черный пепел. Ему казалось, и это было довольно лестно для его гордости, что в их бродячей балаганной жизни он каждый вечер похищает желанную принцессу, а по пятам за ним следуют боль и отчаяние. Тем не менее временами в нем просыпалась ревность. Не бывала ли иногда застывшая улыбка Лорелеи ответом на чью-то улыбку? Совпадение, конечно, но четкое, хоть и краткое, и Франц ощущал где-то около сердца острую боль; конечно же, в их спокойном одиночестве он был куда как счастливее.

Две руки легли ему на глаза, и Лорелея сказала:

– Ах, гадкий, ты смотришь в прошлое, в сторону тех мест, что мы покинули, вместо того чтобы протереть глаза и увидеть прекрасное золотое будущее где-то там, в заоблачных высотах; ах ты, противный мечтатель! Посмотри на меня свободными, ясными глазами, не такими, какими они были прежде; нет, это всё еще смутный взгляд, как будто из глубокого колодца, наполнившегося зеленой болотной водой; это неправильно; улыбнись же и посмотри с удовлетворением. Опять не тот взгляд! Ах, я изгоню призрак затворника, которого я нашла, увела с собой, исцелила. Давай смейся, или я рассержусь! Ты что же, не хочешь доставить удовольствие своей Лорелее?

– Конечно, хочу!

– Какое же холодное, тоскливое, бледное это «конечно, хочу», можно подумать, оно умирает. Идет, опираясь на двух лакеев, Любезность и Сочувствие, у которых такой изнуренный вид, как будто они пробежали сорок километров. Прогоните, сударь, эти вредные чувства. Мне не нужно ни ваше снисхождение, ваши снисходительные реверансы в сторону моей скромной персоны, ни поза студента-ботаника, рассматривающего под микроскопом цветок, слышишь ты? Очень мило было с твоей стороны устроить мне прекрасный цирк, но если ты дал мне его как игрушку, чтобы я развлеклась, пока ты будешь грустить в свое удовольствие из-за разных Сфинксов или Царей-Рабов, или из-за осени, умирающей с приходом зимы, я уйду от тебя.

– Куда это?

– Не знаю, но куда-нибудь туда, где тебе бы не хотелось, чтобы я была. У меня есть права, сударь, и я это знаю.

При этих словах Франц улыбнулся:

– Женщина – это рабыня и должна лишь подчиняться.

– Да, но кому?

– Но, но…

– Ну что, нечего возразить? К тому же это всё старые штучки. Скажи еще, что женщина фальшива, как вода.

– Это было бы невежливо.

– По отношению к кому?

– К женщине.

– Скажи всё же, я не буду сердиться.

– Женщина фальшива, как вода.

– Тогда почему же ты в море?

– Потому что я на крепком корабле с хорошим мотором.

– Ты этому веришь.

– Да, во множество доказанных вещей, которые привели к созданию этого мотора.

– В таком случае, ты должен верить в женщину так же, как в воду.

– Но я верю не в воду, а в мотор.

– Что же, женщина – не мотор?

– Определенно нет.

– Не хватало только, чтобы я ассоциировалась у тебя с мотором.

– Но кто это утверждает?

– Люди, которых ты не знаешь.

– А ты их знаешь?

– Я знаю столько людей! Ах! Вот он и ревнует.

– О, конечно нет.

– Очень невежливо не ревновать, хоть чуточку, по крайней мере.

– Но я ревную.

– Ты ревновал этой зимой?

– Иногда.

– А летом?

– Часто.

– К кому же?

– Ни к кому и ко всем, к воздуху, которым ты дышишь.

– Ну что же, тем лучше! Это доставляет мне удовольствие; тебя это бодрит, возвращает к жизни; тебе нечего на это возразить.

– Обойдусь без этого.

– К кому ты ревновал, когда сидел у себя в замке?

– К людям, которые были снаружи.

– А теперь?

– Ко всем тем, кто хочет пробраться в мой новый замок.

– Так, скажу не хвастаясь, у тебя будет некоторая возможность для этого в Лондоне; но будь спокоен, страдать ты будешь лишь от своих химер, и, хоть эти химеры и жестокие, всё же они будут терзать тебя меньше, чем те, что были в прежние времена.

– Вряд ли.

– А вот и нет.

– Поклянись, что, с твоей точки зрения, я ошибаюсь.

– Я бы не смогла.

– Ты видишь, что я выхожу победителем из нашего спора, а поскольку это так, я окажу тебе великую милость.

– Какую?

– Разрешу отвести меня в буфет, потому что я голоден. Помоги мне идти, не дергайся так. Там очень хорошо.

Показались берега – знакомый вид Дувра. Внезапно появились английские таможенники и телеграфисты. Франц спросил:

– Ты

– Кому? Мне некому телеграфировать.

– Этому добряку Крамеру.

– Спасибо. Мы увидимся с ним скорее, чем нам бы хотелось. А ты случайно не хочешь дать телеграмму?

– Кому? У меня нет никого.

– Твоему любящему брату, твоей старушке Доротее.

– Нет. Доротее я напишу.

– Ну, значит, у нас нет никого, кого бы мы любили достаточно, чтобы отправить ему телеграмму.

– Ни у тебя, ни у меня.

– Какое единство.

– Но я бы хотел, чтобы оно было еще большим, а ты стремишься его разрушить.

– Чем же?

– Возвращаясь в цирк.

– Ну вот опять. Помни, что ты мне обещал.

– Конечно, помню, но потом, когда этот сезон закончится…

– У нас снова будут каникулы, и мы опять поедем на юг Франции.

– Слушай, Лорелея, ты думаешь, я буду счастлив по вечерам, во время твоих выступлений?

– Да ты ничего не понимаешь! Надо просто изменить постановку вопроса и вместо того, чтобы говорить себе: «Как противно видеть эти тысячи глаз, направленных на женщину, которой я хочу обладать безраздельно, с которой я, так сказать, на ты!» надо думать так: «Мне завидуют тысячи людей!» – и ты наполнишься чистейшей радостью.

– Чистейшей, как же.

– Вот именно.

– Нет.

– Ладно, но всё же эта мысль принесет тебе радость.

– Вначале я испытывал радость!

– А теперь?

– Теперь мне этого мало.

– Напомню тебе, мы уже изучили этот вопрос в маленькой таверне.

– И ты знаешь, что я тебе сказал.

– Прекрасно знаю.

– И всё же цирк, твое повсюду звучащее имя, выставленный напоказ портрет – это всё мои соперники.

– Ах ты бедняжка, но других-то у тебя и нет!

– Но может вдруг появиться Прекрасный Принц.

– И что ты сделаешь, если он появится?

– Брошу тебя.

– А если бы я сказала: давай расстанемся – было бы то же самое.

– Ах, Лорелея, что за радость в этой твоей злобе?

– Но я сейчас совсем не злюсь. Я лишь отвечаю ударом на удар.

– Лорелея, ты феминистка.

– И что в этом плохого? Чем тебе не нравится феминизм? Как ты думаешь?

– Что он уже наступил.

– Ах вот оно что!

– В обычной жизни.

– Но у турок…

– Связывание устойчивости женской репутации с полигамией…

– Ты невыносим; буду смотреть на пейзаж.

– И на зеленые луга, и на лесистые холмы около Севенокса, и на поворот дороги, по которой едет велосипедист.

И Франц вытащил газету.

– Ну это уже слишком, – вскричала Лорелея. – Враждебность не должна заходить так далеко. Смотри в окно вместе со мной.

Вскоре показались разнообразные пригородные постройки, поезд замедлил ход, появились встречные континентальные экспрессы, в окнах домов-коробок виднелись растрепанные головы, мелькали одетые без претензий молодые аборигены в фуражках на затылке, стены отдельно стоящих домов были завешаны разноцветными афишами.

– Смотри! – вскричал Франц. – Это же ты!

– Ну да, ну да. Крамер приступил к делу. Кажется, неплохо сделано.

Поезд медленно приближался к вокзалу.

III

В прихожей квартиры, которую Крамер снял для них заранее, где подновил декор и отремонтировал удобства, первое, что бросилось Францу в глаза, был портрет ослепительной Лорелеи в сиянии слоновой кости, пурпура и изумрудов.

На плакате, сделанном с убийственной точностью на основе фотографий, Лорелея, яркая, как попугай или павлин, была не его Лорелея, – не тот ее образ, который сложился у него в голове после всех волнений, пережитых рядом с ней, а тот, что, по всей вероятности, нравился людям, живущим в городах, которые они посетили. На этой афише она была напряженной, упрощенной, с застывшей улыбкой – эту улыбку чертов английский художник, похоже, видел на каких-нибудь ампирных портретах, и теперь сквозь нее сверкали зубы, чересчур крупные… Английский художник… Но очень хорошо, что сходство не полное… благодаря деталям, но в конце концов…

– Лорелея, – спросил Франц, – куда бы ты хотела повесить эту афишу?

– Да куда хочешь, – почти пропела Лорелея, радуясь этой красоте и сияя от ощущения, что стала еще прекраснее.

– Но я даже не знаю…

– Как обычно, мой милый Франц.

– Ну ладно, сама решишь, вешай, куда захочешь.

– Но не здесь?

– Нет, повесить ее так близко от входной двери – это идея Крамера. Может прийти столько посетителей, случайных людей…

– Но она же будет висеть по всему городу, и все ее увидят.

– Ты думаешь?

– Я думаю, что господин Крамер не занимается афишами.

– Давай, если не возражаешь, повесим ее в этой уютной гостиной.

– Да, она выглядит гостеприимной, можно сказать, милой. Очень удобно, – заявила Лорелея, упав в кресло-качалку. – Так что, ты бы хотел повесить ее здесь, между окнами?

– И да и нет. Я бы хотел, чтобы здесь висел твой портрет, настоящий, на котором бы ты была похожа на себя.

– Но ведь это и есть мой портрет, я запечатлена в действии, во время представления!

– Я так не считаю… Это… это афиша.

– Скажи еще, что ты не желаешь видеть афиш в своей гостиной.

– В самом деле, из-за нее как-то неуютно.

– Вероятно, другие афиши ты бы сюда повесил, но только не эту.

– Нет же, уверяю тебя, ты приписываешь мне чуждые идеи; ты воображаешь…

– Ничего я не воображаю. Не хочешь, чтобы она висела здесь, значит, найдем ей место в спальне.

– О нет, ты шутишь! Там ее нельзя вешать, в таком интимном пространстве!

– Ну что же, решимся на это.

– Нет, – с улыбкой сказал Франц, – в спальне нужна лишь одна Лорелея.

– Ну, значит, в гостиной. Посмотри еще раз, как она хороша.

Художника явно мало заботило, чтобы природа на его картине выглядела естественно, и он изобразил на зеленоватой платформе амурчиков с пестрыми, как у бабочек, крылышками, держащих в руках золотистые крокусы; в зарослях ветреницы прятались пугливые лесные духи, пылали огромные тюльпаны, среди стеблей лилий мелькали гибкие фигурки дриад, а Лорелея в золотых одеждах, увитая зелеными гирляндами и усыпанная лепестками цвета слоновой кости, запустила обе руки в волосы на затылке, и полоса ее сверкающей шевелюры, пронизанной лучами солнечного света, дикими волнами развевалась на ветру. Симметричные локоны обрамляли маленький и узкий лоб, в зеленых глаза мелькали искорки света. Лицо, похожее на лицо гречанки, смотрело перед собой, в пустоту, на зрителя, на толпу, а внизу, на реке, украшенные флажками парусные лодки, и фигуры людей, разбросанные тут и там, представляли собой причудливую арабеску, и весь этот праздник форм и цвета двигался в сторону Лорелеи. Всё это великолепие обрамляло триумфальное шествие оживших цветов в ярких шарфиках, шляпках и коронах, они шли друг за другом, и фея протягивала прекрасной Лорелее, сидевшей на скамье, покрытой, как эмалью, золотыми и белыми маргаритками, красную розу, затем розовую, желтую, потом

– Но это же я!

– Да нет же! Я тебя вижу по-другому. Ты не такая окаменевшая, не такая неподвижная.

– И всё же это красиво.

– Это красиво, но это не Лорелея. Меня бы смутило, если бы пришлось смотреть на это изображение долго.

– Бедный Франц, ты всё еще не смирился.

– С чем? С твоей афишей?

– Нет, с тем, что я выступаю в цирке. Ты раздражаешься, превращаешься в обычного человека, тебе хочется спрятать меня.

– Иногда! Но мы так и не решили, куда ее поставим.

– Давай оставим здесь.

– Нет, здесь ее может увидеть кто угодно.

– Повторяю, этих афиш полно на улицах.

– Это не то же самое. Но столовая… она немного слишком строгая, темноватая, даже, можно сказать, благочестивая. Здесь картина будет к месту: придаст немного веселья.

– Но ты же рассчитываешь обедать не дома.

– Да нет же…

– Итак, милый Франц, повесим ее в столовой.

IV

Со всех сторон по длинным, тихим и туманным улочкам, волной накатывающим на светлые островки удовольствий, стекались кэбы, подвозившие зрителей. Толпы, поднимавшиеся из подземелья метрополитена, направлялись к огромной сверкающей электрическим светом арке, служившей входом в Орфеум. Их встречали герольды в пурпурных мантиях с роскошными портретами мисс Лорелеи в руках, с которых она взирала с холодной отстраненностью амазонки; дальше поток зрителей попадал в широкий проход, окружавший большой зал.

Там, благодаря самым искусным, самым ученым, самым осведомленным американским создателям представлений ошеломленный зритель оказывался у подножия лестницы, ведущей к храму красоты.

Красоту Крамер окружил неизбежным бордюром из уродства и был очень горд этой своей философской концепцией. Рядом с жалким, похожим на марионетку, очень тощим человеком, чьи кости можно пересчитать и чья бестелесность вызывает мысли о нищете и заставляет сердце сжиматься, – огромная женщина, невероятная тучность которой сбивает с толку, выходит за рамки мыслимого. Две сестры со сросшейся плотью и женщина с двумя головами и четырьмя руками на одном теле вызывали темный ужас, наводили на мысли о злых демонах, наблюдающих за этими странными порождениями. Это был пугающий триумф физического и умственного уродства, демонстрация несовершенства природы, разоблачение слепого движения наугад, и зрелище было еще страшнее от того, что родители монстров были здоровы и сложены нормально и, так сказать, присутствовали на полях ужасного и чудовищного и не могли никуда скрыться. Эти буржуа, выставленные в качестве монстров, создавали страшное ощущение обыденности ужаса – как будто зритель оказывается в тесной курильне опиума, где собираются исключительно слабоумные люди и где на его глазах вот-вот совершится простое и традиционное преступление. Ужас этой галереи уродов соседствовал с реальной жизнью, с обывательским существованием, и, словно для того чтобы этот бред еще сильнее бросался в глаза, женщина с кирпичного цвета рачьими клешнями вместо рук кормила грудью совершенно нормально сложенного ребенка. Дальше были индейцы, вид которых наводил на мысли об ухмылке свидетеля, из глубины веков следящего за тем, как развивается род человеческий, и как бы говорящего: вот дегенераты-вырожденцы, и есть еще, поищите получше, белые люди, в своих больших городах, возможно, без труда найдете разных рахитичных, кривых, с узкими черепами под густой шевелюрой. И не только в больнице – там-то конечно, но и на улицах: ищите как следует, и найдете и человека с песьей мордой – результат варварской игры природы, и человека со свиным рылом вместо лица, и еще одного, с головой теленка, и человека, целиком покрытого татуировками, символизирующего идиотское искусство человечества, впавшего в детство. Ошибки природы! И это только те, что можно увидеть глазом и ужаснуться тому, что скрыто в некоторых черепных коробках! И в лучах молочно-белого электрического света вдруг проступят мертвые окна на белых фасадах сумасшедших домов.

В том же проходе, напротив выстроившихся в ряд уродов, стояли иллюзионисты, трюкачи, рыночные фокусники. Отрезанные говорящие головы, наяды, играющие в зеркалах, женщины с телами, разрезанными пополам, с надутыми грудями, – все эти незатейливые ярмарочные чудеса, противопоставленные монстрам, возможно, в шутку, вероятно, чтобы снизить ощущение ужаса, подтверждали неопровержимую скудость человеческого воображения по сравнению с исподволь зарождающимися силами. И обе эти линии – уродства и иллюзии – демонстрировали стремление увидеть здоровую и свежую красоту.

С одной стороны всякие миражи, обман зрения, мелкие удовольствия вроде легких игристых вин, ради которых делаются многочисленные остановки на дороге забвения, с другой – конюшни, огромные, как церковные нефы, в которых стоят и роскошные лошади, и маленькие пони, на которых можно покататься для развлечения, в гигантском стойле – стадо слонов и крупные хищники в клетках, возбужденные таким количеством шума и света. Посетитель Орфеума мог пройти мимо баров, равнодушно миновать зверей, но хотя бы части парада уродов ему было не избежать.

И вот в большом зале, на скамьях и соломенных стульях собралась такая толпа, что для вошедших первыми конец человеческого потока скрывался в тумане; и плотность этой массы людей скрадывала роскошь каждого в отдельности: дамские туалеты не впечатляли, бриллианты не сверкали. Толпа расположилась вокруг огромной арены дугой в форме буквы С, оставив в середине обширное овальное пространство, тяжелые пурпурные и золотистые драпировки театра стали фоном; безымянная толпа словно растворилась, превратилась в песок на берегу, стала похожа на надвигающееся облако, шум, производимый ею, был тысячами звуков неживой природы; но все эти люди, собравшиеся в толпу, были лишь статистами; толпа была никем.

Наконец под самый невероятный грохот, который только может произвести духовой оркестр, занавес приоткрылся, и в роскошном ландо, запряженном двумя прекрасными белыми лошадьми, выехал Крамер! Лошади медленно обошли арену, Крамер приветствовал и благодарил публику, и делал это так, как радушный хозяин дома предлагает гостям чашечку чаю. Лицо его не светилось гордостью, все эти признательные улыбки были вызваны лишь чувством исполненного долга. Ни тени надменности или снисходительности. Он исполнен счастливой гармонии, он как бы говорит: «Я тот самый Крамер, который умеет собирать у себя чудеса» или «Когда вы увидите мой цирк, вы не захотите другого», он счастлив обладать этим цирком, он покровитель и друг для всего мира. Этот счастливый человек улыбался, как триумфатор, и, объехав арену, скрылся за тяжелыми пурпурными и золотыми портьерами.

И тут же под гром духового оркестра началось представление: справа, слева и в центре арены – так, чтобы все в зрительном зале смогли увидеть это зрелище, – появились три группы гимнастов на лошадях, жонглеры, воздушные акробаты и клоуны; оркестр вдруг смолк, и с колосников вниз, на сетку, полетели трое мужчин – прямых, крепких, похожих друг на друга; после их падения оркестр заиграл вновь,

Франц словно замер в толпе. Он смотрел на все эти галопы и кульбиты так же, как те, кто был привлечен сюда яркими афишами. Ему было не по себе, он чувствовал, будто его поглощает хаос, в котором исчезают минуты, ему казалось, будто время скрывается за большим пестрым занавесом. Забыв обо всём, с парализованной волей он наблюдал за тем, как все эти люди рискуют, покоряют пространство, укрощают диких зверей, летают под куполом, опровергая гравитацию. Но когда огромный зал опустел, Францу стало страшно выйти из него, ему на плечи словно легла мантия одиночества, сковавшая его своим ледяным прикосновением. Вокруг был шум, бессмысленные движения, но он не слышал этой грубой какофонии, не замечал дикого бега чем-то занятых существ по бескрайнему пространству, – это читалось в его взгляде теперь, когда блестки перестали сверкать и клоуны вокруг больше не суетились. В пепельно-серой дымке повисло оцепенение и чувство нереальности происходящего. Он испытывал утомление, как после физической нагрузки.

Электрические лампочки над ареной цирка погасли; газовые фонари слабо освещали задник, их отсветы напоминали трепет желтоватых испуганных бабочек. Под низкие, хриплые звуки медных инструментов тяжелый пурпурно-золотой занавес медленно раздвинулся. В глубине, за легкой вуалью, появились огромные зловещие привидения; у подножия алтаря спал герой, словно усталый, загнанный Орест. Под монотонное бормотание неизвестно откуда звучащих голосов он медленно пробудился, встал, окруженный какими-то высокими зеленовато-черными фигурами. Широкими жестами, озаренные металлическими вспышками они стали приподнимать свои темные мантии. И тут со всех сторон раздался неистовый лай и вой сторожевых собак, требующих мяса, в которое они вонзят свои клыки.

Вдруг в лучах электрического света белым золотом засияло нежное и величественное лицо, и прекрасная Лорелея жестом Аполлона указала герою на внезапно появившегося коня, накрытого усыпанной бриллиантами сетью, в налобнике, сверкающем россыпью драгоценных камней. Вокруг били крыльями разноцветные птицы. Герой вскочил на коня и скрылся в искусственных сумерках.

Вся арена, казалось, наполнилась тенями. Держа в руках металлические диски, словно какие-то потусторонние зеркала, они бегали, склонялись перед скачущей галопом лошадью, вновь выпрямлялись. И тут под вой и лай собак по арене поскакала целая конница, преследуя сверкающего, словно агат в лунном свете, всадника, которому покровительствовал Аполлон.

Черные фигуры факелоносцев, стоящих на конях, распростершие руки, словно ночные птицы – крылья, Плутоны в остроконечных коронах, гиганты в огромных шлемах, делавших их еще выше, появлялись, исчезали, вновь появлялись в движущихся кругах света, тоже, казалось, хотевшего догнать беглеца, прыгали через всю арену, и создавалось впечатление, будто стремительность их жестов удваивает скорость движения по кругу, что все краски смешиваются, что в беспорядочном шуме, сопровождающем возвращение всех артистов за кулисы, опустевшую арену заливает свет утренней зари, в котором появляются эскадроны светловолосых амазонок в серебряных доспехах верхом на рыжих лошадях, а вслед за ними – их прекрасная, как лето, королева, закованная в золотые латы. Словно случайно им навстречу попадается колесница Фесписа[6] с пьяными клоунами, хохочущими сатирами, победно тащащими огромного Силена, с пастухами, вакханками, несущими лиры и корзины роз, и тут сами собой начинаются танцы. Фавны уводят лошадей, как будто на место привала, а крестьянки тем временем кружатся в объятиях воительниц под бесстрастным взором их великолепной королевы, по-прежнему сидящей верхом на лошади; вскоре, когда поднятием к небу кубка, оплетенного плющом, танец кончается, раздается мычание, все в ужасе пускаются в бегство, танцовщицы забиваются в угол; все отступают, сомкнув ряды, окольными путями. В ярком электрическом свете сияют улыбками две сотни лиц, две сотни тел, пятясь, совершают изящные прыжки. И тут королева спешивается и идет к противнику – быку, выпущенному на арену. Она приближается, опираясь на копье, и дразнит его. Фавны и пастухи, как будто вновь осмелев, возвращаются, окружают животное, бык слово исчезает в сгустившейся темноте; в это время танцовщицы возвращаются семенящей походкой, и вновь появляется герой, ему задают вопросы, забирают у него оружие, ведут к Лорелее среди выстроившихся цепью танцовщиц; прячут его, потом показывают, куда-то утаскивают; потом королева снова садится в седло, уводит свои эскадроны; снова парад, застывшие улыбки. Героя куда-то увлекают, словно хотят показать ему более успокаивающий спектакль, чем «Эвмениды».

В этот момент из-под купола, где во тьме скрывались трапеции и трамплины, о которых все уже забыли, хлынула огромная радужная полоса, и засверкали эгиды, шлемы и кубки великих языческих богов, а Музы, казавшиеся парящими птицами, бросили на арену венки цветов. Потом всё скрылось во тьме.

Изобретательному Крамеру понадобился лишь десятиминутный антракт, в течение которого публика оставалась на месте; известно, что в момент совершения самых трагических или, наоборот, волшебных событий люди охотно смотрят на спокойно текущую воду, поэтому на месте прохода, окружающего арену, появилась водная гладь, арена превратилась в остров, на котором в позе ожидания стояли корифейки. На зеркальную поверхность воды медленно выплыли лодки в сопровождении тритонов в венках из листьев, нереид со сверкающими жемчугами в волосах и сирен; на воде сделалась легкая рябь, в которой резвились рыбы, каких можно увидеть лишь во сне, сияли разноцветными огнями, пурпуром и золотом, свежей утренней синевой и сталью. С другой стороны появились украшенные флагами каравеллы, везущие персонажей итальянской комедии – Арлекинов, Пьеро и Коломбин, клоунов, бормочущую Кассандру, на маленьких корабликах ехали дамы в роскошных туалетах, – весь этот бал-маскарад восемнадцатого века приближался к острову; затем появились моряки на флагманских кораблях и

Лодка скользила мимо затаивших дыхание трибун. Ее фигура в волнах света казалась выше; полное жизни лицо светилось нежностью; подняв руки в приветственном жесте, Венера отвечала на заготовленные возгласы собравшихся на острове и на восторженный гул, шедший из зрительного зала; откуда-то вылетели голуби и расселись на балках под куполом. Заиграл духовой оркестр, объявляя начало утопающего в золотом свете чувственного праздника; внезапно занавес исчез, и на сцене, ставшей как будто больше за счет множества зеркал, возник Пафос, родина Венеры, весь увитый плющом, и агнцы перед жертвенными алтарями, и прекрасные язычницы, наслаждающиеся танцем. А Венера медленно проплывала новогреческие храмы, залитая то золотым светом, то серебристым лунным, мимо челнов, мимо одиночных лодок-скифов, мимо каравелл с золотистыми носами, мимо единорогов цвета слоновой кости, мимо увитых цветами корабликов, на которых настоящие меднолицые китаянки обмахивались веерами, а высокие нубийки на шаландах – пальмовыми ветками; мавры в тюрбанах из блестящих шелков плавали рядом со своими лошадьми; Венера скользнула к острову, откуда доносился нарастающий приветственный гул и где ее ждал герой. В этот момент свет зари залил цирк, и Венера, поддерживаемая четырьмя гигантами, возвышалась над ним, словно большой щит; потом заря погасла, сменилась цветами, поднимавшимися от пола до самых колосников и терявшихся во тьме; вокруг волос Венеры полыхали веселые, яростные огни пиротехники, а ее платье, усыпанное драгоценными камнями, слегка распахнулось.

V

У Франца, который был одержим любовью, появились опасения. До сих пор, с момента их отъезда из маленького богемского городка, любовь для Лорелеи была лишь чем-то второстепенным, ей нравилось шептать ему нежные слова прекрасными ночами после циркового представления или беседовать с ним зимними вечерами у камина – он знал, что ее развлекает необычный тон этих разговоров. Она открыла для себя неизведанный уголок человеческой души. Сначала было удивление, потом появилась нежность, бережное, напоминающее материнское, отношение к хрупкой душе, слабой и безоружной. В эти краткие недели, показавшиеся ему целым веком, Лорелея не скучала. Путешествуя по городам и весям, они были лишь вдвоем.

Теперь же они оказались в огромном городе, который страстно желал Лорелею; она получала тысячи предложений одновременно, ее превозносили, ей аплодировали, объяснялись в любви. Теперь это была не просто красавица, походя опускающая взгляд на воду, которая на мгновение покрывается рябью, словно под порывом ветра, после чего всё успокаивается, и лишь прибрежный тростник стоит, мечтательно склонившись. Она уже не та, чья улыбка зарождала в молодых умах надежду на нечто большее, на то, что она вернется через год, в тот же день, на такой же краткий миг. Сияющая комета ее красоты покинет тусклые небеса спящих деревень и будет светить великим столицам. Она станет звездой. Но в таком случае сможет ли она остаться прежней? Увидит ли она его со своих сияющих высот? Смогут ли руки этого эфемерного Пигмалиона по-прежнему обнять статую? В свой первый триумфальный вечер она выглядела просто довольной, очень довольной. Назавтра она светилась от счастья: вдохновленные ее красотой поэты и писатели выражали ей свою признательность в стихах, художники – в картинах. Она у всех вызывала жгучее, физическое желание, ее сопровождал сонм поклонников, и в хоре мужских голосов фанфарами звучали похвалы Крамера.

Старые критики пускались в воспоминания, льстили ей сравнениями. Молодые же рассматривали эстетическую сторону: писали о лентах в сверкающих волосах сфинкса, о воздвигнутых перед Лорелеей зеркалах, о храмовых аллеях, о шумящих агорах и священных рощах. Во что превратится простая добрая девушка, какой она была, красивая и изящная скиталица, слишком красивая и изящная, внезапно осознавшая свою пробудившуюся силу? Что в один прекрасный день принесет Францу призрачная и величественная колесница солнца – счастье или несчастье? Великодушно ли сердце женщины, провозглашенной королевой?

А что же он? Несмотря на его смятенное состояние, она всё еще была для него благословением. Сколько раз, погруженный в тяжелые раздумья и томящийся в добровольном заточении, полный бесцельных сожалений и не испытывающий никаких желаний, он воображал себе иную жизнь, не прекрасную, увы, но насыщенную событиями, в которой он существовал бы среди людей, в которой у него было бы что любить, защищать, и с каким жаром, лихорадочно пытаясь вырваться из своего смертельного полусна, он стремился к искусственному оживлению, к призрачной красоте, к мнимой победе, к пробуждению – пусть среди фальши, но к пробуждению!

Шествуя по миру, Лорелея оказалась рядом с ним в благоприятный момент! Но сколько еще мечтателей шло той же дорогой, сколько торговцев, всадников и пажей расставляли свои вехи на извилистом пути в будущее!

Однажды вечером, в поисках разнообразия, вместо того чтобы отправиться в Орфеум и в пятнадцатый раз, находясь в толпе зрителей, смотреть на свою любовницу, он свернул в другую сторону – в кварталы, где жили бедняки, туда, где никогда не полыхало пламя красоты и изящества, если не принимать во внимание ужасающего кокетства опустившихся старух или совсем юных шлюх, почти девочек, худосочных и ярко размалеванных, стоящих в печальном тусклом свете газовых фонарей. Покинув терпкие, изматывающие и ласкающие ароматы, напоминающие о великолепных садах и парках Индии, он испытывал потребность вдохнуть землистую влажность нищих кварталов. Устав от столов, уставленных тонкими винами, он хотел влить в себя дешевого джина и ощутить его вездесущие пары. Он ушел рано, двигался по широкой прямой улице; прошел мимо магазинов, полных предметов роскоши, миновал пустой квартал закрытых банков, похожих на гигантские сейфы, сумрачную тюрьму, закрывающиеся рынки с их шумным праздником малоприятной жратвы, где девицы с непокрытыми головами порхали от прилавка к прилавку; у него было тяжело на душе, и он пошел дальше, продолжая искать какое-нибудь печальное место, где ему было бы приятно провести этот вечер. На темных улочках царила давящая тишина, по домам, освещенным пламенем, горящим в редких фонарях, кое-как подлатанными квадратами грязной пожелтевшей бумаги, скользили синеватые тени. На улицах, что были пошире, под резкие варварские звуки ветхого механического пианино, то блеющего, то замолкающего, то икающего, танцевали девушки. Скрытые во тьме проходы и тупики манили своими смутными очертаниями.

Франц шел; зловоние поднималось клубами, затем снова пахло болотом, в котором редкие струйки чистой воды теряются под массой травы, летучие мыши в неверном свете наталкивались на темные ниши. Наконец, устав, он остановился. Перед ним была какая-то лавка, на столе лежали связки

– Я вам не помешаю? Вы, сударь, как видно, иностранец; я могу быть вам полезен, по крайней мере, пока вы здесь, в этом кабаке, – компания здесь так себе.

Франца заинтересовал заговоривший с ним высокий, худой малый, довольно молодой, обладавший до некоторой степени элегантными манерами и довольно изящно двигающийся, с изможденным лицом, тощий и в то же время местами рыхлый вследствие разного рода излишеств, со слегка остекленевшими глазами, редкими волосами, но со своеобразной улыбкой, и он пригласил его за свой столик.

– Эти ребята не то чтобы очень плохие, не самые отпетые хулиганы, – сказал неожиданный гость, указывая на немного неряшливых молодых людей, которые смотрели на них. – Просто их загипнотизировала цепочка от карманных часов.

Мужчина снял головной убор – довольно чистую фетровую шляпу – и положил на табурет. Франц увидел объемистый лысеющий череп этого типа, слишком большой для его фигуры, и лежащие на столе руки, показавшиеся ему маленькими и короткопалыми, но нервными и ловкими; впрочем, вскоре он заметил, что они всё время чуть-чуть дрожат.

– На каком языке вы предпочитаете говорить, сударь? Я обратился к вам по-французски – это универсальный язык. Но я знаю и другие.

– Французский подойдет. Где мы?

– В месте, каких много; это даже не таверна, так, придорожный шалман; я бы посоветовал вам не ходить в одиночестве по этим кривым улочкам, но я могу вас проводить. Здесь собираются такие люди… – И он направился в угол кабака и взял стоявшую там картонную папку, откуда вытащил довольно грубые изображения каких-то рож. – Вот красотки, а вот их Эндимионы: полюбуйтесь. Разрешите представиться, я их автор, – говоря это, он осушил свой стакан с элем и сделал знак, чтобы ему принесли еще один.

Франц искал слова, чтобы сделать комплимент этим грубым, однако не лишенным характера рисункам.

– Это нельзя назвать искусством, – вновь заговорил мужчина, – но как документ эти рисунки могут обладать некоторой ценностью. К тому же это одна из статей моих скромных доходов.

– В таком случае, сударь, я охотно куплю…

– Ах нет, спасибо, мы же просто общаемся.

– Но я настаиваю.

– В таком случае я напишу ваш портрет, но я здесь не работаю, я бываю в лучшем обществе, чем это, всегда несколько смешанном. Здесь у меня что-то вроде курорта.

– Это следует понять так, что вы живете не здесь?

– Нет, я только прихожу сюда почти каждый вечер; обычно позже, закончив работу; но я живу не очень далеко отсюда.

Подошел хозяин заведения и, указав рукой на безобразную нищенку болезненного вида с покрасневшими глазами, сказал мужчине что-то о том, что ей требуется какой-то медицинский осмотр; тот вытащил из кармана своего потертого редингота блокнот, вырвал из него листок и что-то быстро на нем написал. Нищенка сделала вид, что роется в кармане; мужчина знаком остановил ее, и хозяин кабака отвел ее к стойке, где продал маленькую бутылочку.

– Сегодня праздник, – сказал незнакомец, – никто не платит.

– Вы врач?

– Скорее знахарь; но вернемся к вашему портрету. У вас лицо, – сказал он, делая набросок, – исключительно честного человека. Вы любите виски? Он здесь отменный.

– Ну что же, попробуем!

Был подан знак, и появились два больших стакана с бесцветной жидкостью и кувшины.

– Вы не разбавляете водой?

– Не разбавляю.

– Я тоже; мои соотечественники ежедневно тонут, а я нет; они гибнут, а я нет.

– Вы англичанин?

– До некоторой степени.

– Как это понимать?

– Я немного англичанин, немного итальянец – помесь, так сказать, а также чуть-чуть индиец и китаец. В результате – космополит, гражданин страны алкоголя и опиума; вы не употребляете опиум?

– Нет.

– Напрасно. А вы, сударь, кто по национальности? Надеюсь, мой вопрос не прозвучал нескромно.

– Австрийский немец.

– Ах вот как! Ну, это не придает вашей физиономии каких-то специфических черт. У вас вид человека с севера; очень светлые голубые глаза, взгляд которых довольно быстро становится жестким; вы производите впечатление человека с просторов крайнего севера, где не происходит совсем ничего, где мысли несутся в бешеном темпе, словно взбесившиеся лошади по голой равнине. В ваших глазах, в зрачках, столько всего, и всё это движется. Вы страдали, это видно по двум резким морщинам над глазами; страдания или радость – результат один и тот же.

– Какой вы, однако, проницательный!

– Да, но рисую я плохо. Вот, взгляните.

Он протянул рисунок. Франц был изображен безобразным, уродливым, жестоким.

– Вы здесь выглядите мрачным и немного кровожадным, почему-то все, кого я рисую, получаются именно так. Наверное, это из-за того, что я вижу и рисую в основном хулиганов.

– Но вы хорошо рисуете.

– И лечу – как знахарь, потому что я не врач; я изображаю характер; по-другому у меня не получается. О, можете сложить рисунок.

– Мне хотелось бы увидеть подпись. Джек? И всё?

– Да, мое громкое имя не имеет отношения к делу. Да и кому оно известно? Мне самому да хозяину квартиры. Проводить вас по этим улицам? Не желаете зайти куда-нибудь, покурить опиума?

– Да, но я предпочел бы ограничиться сигарой.

– Ну и ладно, а я покурю опиума.

– Что вам это дает?

– Ничего особенного, немного расслабляет и помогает заснуть.

– А сновидения?

– Почти никаких.

Франц и его компаньон курили в баре, похожем на все прочие бары, разве что в этом посетителей обслуживал китаец, одетый по-европейски. Франц пил виски, его новый знакомый вылил себе в стакан эфир из маленькой бутылочки.

– А это не вредно? – спросил Франц.

– Нет, я привык! Возможно, возбудить меня могла бы лишь абсолютная трезвость – по контрасту; но у меня не хватает мужества: это могло бы помешать моим мелким повседневным делишкам. Моя работа, сударь, не из веселых, делаю всё и в то же время почти ничего; для этого мира я не особенно одарен.

– Вы производите впечатление человека, у которого много талантов.

– У меня их слишком много; вы не все знаете.

– Врач, художник – что еще?

– Певец.

– А еще?

– А еще, а еще… ничего. Вы знаете, мы ведь находимся недалеко от того места, где совершает свои подвиги Джек-потрошитель.

– Это здесь рядом?

– Да, на маленькой улочке, во дворе, где почти

– Вы его видели?

– Возможно, я его рисовал.

– Каков он?

– Понятия не имею; я сказал – возможно, потому что здесь я много кого рисовал.

– Он матрос?

– Может быть.

– Азиат?

– Почему азиат?

– Так говорят.

– Говорят столько всего…

– Но вы, кажется, знаете…

– Знаю, сударь, знаю? А откуда и как я его узнал? У меня просто есть свое маленькое мнение, вот и всё.

– И каково оно?

– Ох, да какая разница? Мое мнение ничего не значит; его могли бы опубликовать лишь дешевые газеты.

– Но всё же…

– А вы поймете?

– Почему нет?

– Ну ладно, Джек-потрошитель в моем понимании – не азиат, не матрос и не какой-то заурядный убийца, то есть он убивает, но он неординарен, потому что у него другие мотивы, чем у прочих убийц, или, лучше сказать, другой посыл, так ведь? Иной мотив.

– Каков он?

– Мотив заключен в одном слове: Джек хотел бы быть Дон Жуаном. Но он не может им быть.

– Почему же?

– Он беден.

– Разве бедность мешает…

– Да, мешает побеждать во всех слоях общества. Как однообразен печальный список тысячи трех жертв бродяги, пусть умного, пусть активного и соблазнительного, каковым он, впрочем, не является.

– Что вам об этом известно?

– Только посмотрите на этих жертв.

– Наш Дон Жуан – человек широких взглядов.

– Да, но Джек не может быть таким. Представьте-ка себе человека, живущего рассудком, робкого, неловкого, с бурным воображением и не лишенного чувства, так сказать, прекрасного; при этом вам придется согласиться, что у подобных людей в голове пусто: его мозг – это машина, работающая вхолостую, мельница, которая мелет без остановки впустую; этому бедняге не хватает впечатлений. Мало того что он рассудочен и робок, он еще и ленив; следовательно, он не постигает понятий; он не способен измениться, переделать себя. Это понятно?

– Понятно.

– Ну и в таком случае в этом изобретательном, но пустом мозгу, подобном ничего не производящей мельнице, подобном белке в колесе, – подойдут любые метафоры, – так вот, что может появиться и закрепиться в таком мозгу?

– Не знаю. Страсть.

– Ну вот вы и добрались до сути. Естественно – для него, для меня, для вас, – это страсть.

– В каком смысле – для меня?

– Вероятно – в этом нет ни тени сомнения, – пробормотал мужчина, словно говоря сам с собой, – вероятно, – он повысил голос, – как у любого другого, кто рожден, чтобы думать, но кто не хочет думать, ибо о чем думать человеку, который не может думать, потому что забыл, как это делается?

– Но почему он забыл?

– Мы предположили, что это не просто человек рассудка, но рассудка ленивого, не такого, как у деятельного ученого, как у творца. То, что такие люди бездействуют, может, и к лучшему для нас, для нашего ума и ушей; они строят себе маленькие клетки, в которых яростно вертятся; это и занимает, и кормит их. Для Джека это было бы спасением. Он бы проповедовал где-нибудь, ему не надо было бы становиться убийцей.

– Чтобы жить?

– Да, чтобы жить, в широком смысле слова, – чтобы отвлечься. Какое замечательное слово: отвлечься, забыться, вырваться, уйти – от чего, откуда? От бездны, которая скрывается в каждом человеке, в глубине которой, в мутной воде, среди мертвых слизняков, опавших листьев и пауков, прячется отвратительное лицо, похожее на наше, которое строит нам гримасу; возможно, именно эту гримасу я рисую… когда рисую.

– Вы рисуете души?

– Я рисую грубость душ или души, которые сердятся друг на друга; впрочем, таланта у меня нет. Оставим это, ведь уже сказано: он ленив и рассудочен, то есть всё время прокручивает один и тот же сон, даже не сон, а…

– Утопию.

– Нет, он слишком устал.

– Тогда что же?

– Возможно, выстраивает историю собственной жизни, какой она могла бы быть; есть такие душевнобольные, которые без конца пережевывают свою жизнь; другие в тишине командуют батальонами, армиями, переделывают карты, выдумывают миры, этакие маленькие Колумбы, Наполеончики, – у себя в голове; сумасшедшие, одним словом. Но Джек не сумасшедший, он действует; самое большее – он мономан.

– И Дон Жуан.

– Да, Дон Жуан отъявленный, усталый, бедный. Десять, пятнадцать лет одного и того же – одни и те же бессонные ночи в тавернах, у очага, одни и те же ежевечерние встречи и расставания в разных притонах, а мозг всё еще способен воспринимать красоту форм. Только вообразите!

– В таком случае остается…

– Остается то, что быстрее всего истощается, и в то же время восстанавливается, пробуждается, вновь становится острым, мучительным, гнетущим; труднее всего отделаться от самых губительных химер. Вам знакомо стихотворение в прозе француза Бодлера[7]?

– Да.

– Вы полагаете, что есть лишь химеры идеальности, которые впиваются когтями в черепа жалких пилигримов, приходящих сюда? Здесь тоже есть свои Дон Жуаны: они кричат, поют, бездельничают, рекламируют себя, пускают всем пыль в глаза; есть и другие… такие, что в то же самое время бродят в тревоге, нуждаясь в том же самом, испытывая те же желания – стремятся к чему-то ясному, целостному,законченному, запомните это слово, абсолютнозаконченному, убитому, в себе самих, в отражении в себе, перед собой; а это неподвижное зеркало, в которое вы в недобрый час смотрите перед тем, как погрузиться в сон, – вам оно знакомо?

– Может быть.

– Ах, не отрицайте! Но вы не одиноки; вы никогда не увидите этих бледных, бесцветных, странных призраков, не имеющих к вам никакого отношения, никак не связанных с вашей жизнью, кажущихся вам чудом, – до такой степени они далеки от всего того, что вы знаете! Маленькая комедия, которую разыгрывает кровь у вас под веками, когда вы засыпаете.

– Из чего вы делаете вывод, что я не одинок?

– По вашему здоровому виду и по тому, что вы о здоровье не думаете. Правда ведь, есть много вещей, о которых вы никогда не мечтаете?

– Безусловно.

– И тем не менее их достаточно, чтобы понять, о чем я, тем не менее между мной, кто вам всё это говорит, и вами есть много точек соприкосновения, некая скрытая близость, достаточно основательная, чтобы вы хорошо отнеслись ко мне в минуту знакомства, пусть я и представился вам не совсем приличным образом… Но место было довольно странное, я был счастлив встретить там человека… еще более странного… вы искали в этом месте именно кого-то вроде меня.

– Да, возможно, но вы вполне могли сойти за призрака.

– Призраки приходят из прошлого; я же – из настоящего,

– Но как же мания Джека, его фирменный знак на месте преступления?

– Ба! Это доказывает лишь то, что он имеет, как вы понимаете, некоторые знания в области медицины и хирургии.

– Как и вы!

– Как я. Многие слегка знакомы с этой наукой, или с этим искусством, – как вам будет угодно это называть; но вы побледнели?

– Да, здесь духота, теснота…

– Позвольте, я вас немного провожу.

– Спасибо, не хотелось бы злоупотреблять вашей любезностью.

– Ерунда. В этих трущобах вы не найдете проводника лучше меня, старины Джека.

– Потрошителя?

– Ну, ну! А вы проницательны! Вы приятный компаньон и остроумный человек. Я провожу вас до кэба?

– Ладно. Но не покажете ли мне этот дом, о котором говорили, двор с повозками, отрытыми колясками и сараем? Это ведь где-то здесь.

Франц говорил сбивчиво, как в лихорадке.

– Если хотите.

– Может быть, там бывают привидения?

– Ну что вы, сударь, привидения все в душе. Нам сюда.

– На самом деле, нет, уже поздно. Я бы лучше вернулся в центр.

– О, это нетрудно; если пойдете по этой дороге, через пять минут окажетесь на прекрасной освещенной улице, и кэбов там полно, ну или, по крайней мере, они там проезжают время от времени. Но в завершение нашего разговора, за который я благодарю вас как за большую честь, оказанную бедняге, в сущности, поденщику, прошу вас верить, что я сказал правду: Джек рассудочен, ленив, маниакален и логичен; да, сударь, логичен.

– Пусть будет по-вашему.

– А все люди нервные, возбудимые, безумные имеют схожие способности.

– Хорошо, я вам верю. Мне сюда?

– Да, мы почти пришли. Я вас здесь оставлю.

– А ваша способность?… – спросил Франц.

– Вы думаете, что она привела…

– Я вас спрашиваю.

– Нет, нет, я чувствую, вы утверждаете.

– Так что же?

– Я полагаю, вы удовлетворены тем, что провели спокойный и тихий вечер в компании Джека-потрошителя?

– Вы не убийца, это видно…

– Но Джек – не обычный убийца… Это, заметьте,специалист. Нет человека, который не был бы рядом с ним в безопасности; кое-кто находит в нем хорошего компаньона.

Слабый свет газового фонаря освещал мужчину, его одутловатое лицо, блуждающие глаза, лукавую улыбку.

– Так вы?…

– Да.

Франц сделал шаг назад.

– Вы в это верите?

– Да… возможно, да.

– Ну что же, я не скажу ни да ни нет. Это весьма возможно и это маловероятно, на ваш выбор.

– Мне кажется, да.

– Ну вот! – рассмеялся мужчина. – Разве я недостаточно пощекотал ваше любопытство? Разве я не заслужил те порции напитков, которые вы мне так щедро оплатили? Разве я не тот, кого вы искали, кого смогли найти в этой части Лондона? Во всяком случае, мой рассказ о психологии Джека – это чистая правда.

И он удалился большими шагами.

А Франц, встревоженный, неуверенный, со слегка отяжелевшей головой, быстро пошел на поиски кэба, который он, впрочем, нашел быстро.

VI

Однажды утром Франц получил письмо из дома.

Господин граф!

Надо же такому случиться, чтобы сообщать плохие новости пришлось старушке Доротее; мне бы так хотелось, чтобы мой голос приходил к вам припевом одной из песен нашего края, слабым запахом цветка, только что сорванного и положенного в конверт, между листков письма. Я представляю себе, вижу сердцем, как вы сидите в новом дворце со своей прекрасной подругой, беседуете с ней и смеетесь; разорвав конверт, вы читаете письмо, узнаете о большом счастье и маленьких бедах этого мира, а легкий аромат цветка воскрешает в вашей памяти стены замка, скамейку в парке, луга родной страны, виденные столько раз, и на какой-то миг вы уже не в новом дворце, вы снова на родине. Я бы очень хотела, чтобы мои редкие письма были именно такими – мурлыканьем, сообщающим вам: всё у нас по-прежнему, всё на своих местах, вы вернетесь и увидите, что ничего не изменилось.

Увы! Господа Эльсборны больше не могут мирно стариться, они путешествуют, они почти в ссылке, а их слуги должны сообщать им грустные новости. Мне придется рассказать вам печальную историю, поведать о катастрофе, которая так ужасна, что я всё никак не осмеливаюсь начать свой рассказ.

Простите меня, если я думаю о том, что меня не касается, ведь мой удел – ключи и передник, но мне всегда казалось, что вы с Отто помиритесь, – чего только не видели старики: и церкви, которые приходится реставрировать еще до завершения строительства, и возвращение множества блудных сыновей, и лица, с которых вдруг спадает напряжение, и счастливо избегающие гибели плывующие по реке плоты, которых порывами ветра швыряет на опоры мостов. Вы, мой хозяин, – воплощение доброты; именно поэтому в прежние времена я думала так: моего хозяина, графа Франца, мало заботит земля, по которой он ступает, стены, за которыми он может спрятаться, а леса свои он любит лишь за то, что они дают прохладу. Ему нет дела до арендной платы и дорожных пошлин. Он скрывается от мира в своей огромной библиотеке, среди бесконечных рядов книг, сидит в одном и том же кресле, грезя о лебедях; а поскольку его брат Отто человек горячий, поскольку он охотник, то ему нужна земля, нужны охотничьи угодья, и поэтому, вероятно, его мудрый старший брат отдаст ему землю, как ребенку, которого забавляют.

Потом, когда вы уехали странствовать по миру, потакая своим капризам, когда в ваших глазах появился отблеск праздника, я надеялась… Какое-то время братья не будут видеться. Граф Франц вернется окрепшим, повеселевшим, полным жизни. Тысячи цветов в садах расцветут при его появлении, заблагоухают по-новому, это будет весело, как будто падут оковы ледяной тюрьмы; счастье забьет ключом, заиграет на его лице, глаза засверкают, волосы станут гуще, походка легче. Отто будет тронут такой переменой, испытает блаженство, и братья бросятся друг другу на грудь и будут говорить: «Ты помнишь? Ты тогда был выше меня… тот день, когда мы сбежали в поля из мрачной классной комнаты… тогда была такая весна… прямо как сейчас…»

Но этого не случится. У вашей старой Доротеи ослабели

Не знаю, как вы воспримите новость. Как мне грустно, что приходится писать такое печальное письмо. Вы уже простили брата? Мне кажется, да, вы человек мягкий, к тому же относитесь безразлично ко всему, что не связано с той, за которой вы последовали. Не знаю, принесет ли вам боль то обстоятельство, что барон Отто умер не по-христиански; боюсь, что нет; вы его разлюбили. Надо было бы вам увидеть его еще хоть раз, чтобы вспомнить его невинное детство. Привяжет ли это вас к семье? Не знаю. Он был в большей мере представителем вашей семьи, чем вы, и его смерть немного напоминает то, как умирали ваши предки. Я так и слышу ваше бормотание по утрам в библиотеке: «Доротея, старуха „жили-были“, не рассказывает сказки, а несет какой-то бред…» и вижу, как вы бросаете недовольные взгляды на старинные портреты пращуров, грудь которых закована в железо.

Ну что же, несчастья всегда случаются; на сей раз – с вашим братом, и поделиться с вами дурной вестью приходится мне, вашей старой Доротее, потому что все домочадцы хором заявили, что именно я лучше всех смогу сделать это.

После вашего отъезда Отто рьяно занялся делами семьи. Вызвал законников, которые под тем предлогом, что надо внести ясность в семейные дела, очень обидели бедняков. Якобы для того, чтобы получше разобраться с вашими долгами, они потребовали, чтобы бедняки вернули небольшие суммы денег, осевшие у них; вы, по всей вероятности, эти деньги не столько одолжили им, сколько отдали просто так. Ах, как же я проклинаю моего честного упрямца Антуана, который, чтобы подстраховаться, когда вы приказали помочь людям, требовал с них расписки в получении денег. Что же до меня, то я предпочитала давать от вашего имени без каких-либо формальностей; очень теперь радуюсь этому. Но, в конце концов, он не мог знать, что в результате будет много раздосадованных людей. А еще, под видом проверки того, вовремя ли арендаторы вносят арендную плату, правильно ли они пользуются вашими лесами и пасут скот на опушке, собирают хворост и рубят деревья, возродили всякие прежние строгие требования и обычаи, и двадцать лет снисходительного отношения, можно сказать, политики закрытых глаз в отношении мелкого воровства, пошли прахом. В этом виноват не только Отто: он дал четкие инструкции, которые были чрезвычайно жестко выполнены, и именно поэтому – потому что его бездушные подчиненные перестарались – вы пожалеете его и оплачете, я умоляю вас об этом ради спокойствия души вашей матушки.

Люди из города и с ферм, которым повысили арендную плату и кого обложили налогами, роптали, но платили, или согласились заплатить в будущем, и многие из них говорили: «Вот вернется граф Франц, освободит нас от железного барона, вытащит нас из тисков его скупости». Рабочие с ваших стекольных фабрик, которым в вашей булочной стали продавать хлеб, а в пивной наливать пиво по более высокой цене, с которых ваш управляющий затребовал большую сумму в оплату их маленьких кирпичных домиков, оказались не столь терпеливыми и принялись бастовать. Об этом вам, возможно, сообщили, но если вам не написали, или если вы не придали значения письмам от деловых людей, как бывало раньше, когда вы отдавали их Антуану, не читая, я вам скажу, что так не могло продлиться долго, во-первых, из-за нищеты, от которой женщины худели, а дети чахли, а во-вторых – из-за прибытия кавалейского полка: однажды утром на площади перед замком о землю громко застучали приклады, и огромное количество кавалерийских лошадей было размещено в конюшнях замка.

Но гораздо труднее было переубедить крестьян, живущих в горах, рядом с вашим замком Ляйтерст, которые пробавлялись мелкими дарами леса – сухими ветками, начавшими гнить деревьями, а также – я точно знаю, вам это было известно, и как это могло повредить богатым Эльсборнам? – дичью, зайчиками, прибегавшими в их бедные садики пощипать травку. К тому же среди них есть ясновидящие. Многие говорили и заставляли других поверить в то, что вы скоро вернетесь, что поставите новых лесников на место прежних. Были определенные дни, когда они все ходили собирать хворост; им это запретили, но они всё равно ходили в лес. Однажды вечером прибыли жандармы и задержали двоих или троих. Сначала решили, что это было сделано для острастки, но отнюдь нет: Отто постарался, чтобы они вскоре предстали перед судом, и их отправили в тюрьму. Тут в деревне начались волнения. Крестьяне двинулись в лес, разоружили лесников, так что Отто пришлось вызывать солдат, о чем он предупредил взбунтовавшихся. В ответ раздался лишь злобный смех; и вот в день, когда должны были прибыть войска, все крестьяне пришли на опушку леса и c вызовом начали рубить дрова. Вся деревня была здесь, женщины и дети собирали ветки, пели песни, а мужчины вырубили себе дубины. Отто – прости его, Господи! – прибыл вместе с кавалерией, и именно он командовал солдатами. Они бросились на крестьян, не стреляли, но у них были штыки; появились убитые и раненые; некоторые женщины не могли бежать быстро, кто-то из них споткнулся, и их били; были мужчины, которые защищались, но их проткнули штыками. А потом Отто – прости его, Господи! – приказал арестовать стариков и увел их, как преступников, между рядами вооруженных солдат, со штыками на концах ружей, и отдал под суд.

Два дня спустя Отто – сжалься, Господи, над его душой! – проезжал верхом мимо дома Ганки-анабаптиста, человека тихого, благочестивого, человека, который всегда жил по законам Божьим и, как и все его единоверцы, соблюдал их в точности. Отто остановился перед забором, отделяющим дом от дороги, и задумался, не зная, куда направить лошадь; он был один, он был в нерешительности, возможно, сюда его, полного дурных предчувствий, привел злой рок. И Ганка взял ружье, которое всегда висело около очага для того лишь, чтобы защищаться от волков, и которое он наверняка никогда не направлял на разбойников с большой дороги, прицелился и выстрелил. Испуганная лошадь вернулась в замок, сбросив Отто в канаву, где он и умер в полном одиночестве, хватая зубами траву. Его нашли только вечером, много позже того времени, когда Ганка пришел в город и сказал: «Я убил».

Ганка теперь в тюрьме. Отто должен был жениться примерно через месяц. Он ждал окончания судебного процесса против вас, чтобы к радости не примешивалась горечь, если он проиграет, – так он сам говорил. Графиня Эдит, кажется, плакала; она желает отомстить;

Завтра Антуан напишет вам о делах.

И так как мне кажется, что сейчас, прочитав письмо, вы страдаете, то я, ваша старая служанка, которая пела вам колыбельные песни и рассказывала сказки, благословляю вас.

Доротея.

– Зачем эта смерть отбрасывает тень на мое солнце? Если бы это зависело только от меня, он получил бы всё, чего требовала его алчность, а эти старики бормочут, что его наказал Бог. Ах, это стечение обстоятельств! Его убила любовь нашего отца; радость, озарившая лицо отца, когда брат впервые, будучи еще ребенком, избил крестьянского мальчика, – вот его убийца, и я вижу еще и других, склонившихся над его залитым кровью телом, лежащим в канаве, – это его тренер по верховой езде, от похвалы которого он так возгордился, лесничий, научивший его метко стрелять, полковник, поднявший его боевой дух на первом параде, и женщина, полюбившая его за его воинственность, брутальность, лихость, нетерпение, властность. Да, она, и все те, кто заставил всех этих слуг испытывать восторг при виде красавцев кавалеристов. Если бы в мире было чуть больше нежности и чуть меньше шума – если бы к тем, кто нарушает сон мира, относились чуть более сурово, если бы проявляли чуть больше строгости к поведению шумящего ребенка, если бы не одобряли шумных людей – мой брат был бы жив. Ганка невиновен! Он не виноват, как не виноват стебель ежевики, который выпрямляется и ударяет после того как на него наступили! Безумец! Он вообразил себя одним из судей Израилевых, а на самом деле он нанес лишь ответный удар. Несчастный Отто!

Эта смерть одевает в траур графиню Эдит – на какое время? Будет ли она искать себе мужа в том же полку? Близкие нам люди, такие близкие, не склонны к боли… старик Антуан… который вбил себе в голову мысль о том, что дом Эльсборнов сохранится навечно, да и я сам в трауре по утопии братской любви! А ведь любой философ, любой поэт мне роднее, чем Отто. И всё же я испытываю физическую боль, как будто укол в сердце. Ладно, надо ехать туда…

VII

Граф Франц вернулся в свой замок. Он рассчитывал, что его пребывание там будет как можно более кратким. Со смертью брата все судебные тяжбы закончились. К тому же комната, которую он снова увидел, уже не была той, где он страдал в добровольном заточении, исчезла и вся тусклая обстановка, в которой протекало его детство, полное страданий. Теперь и весь городок, и эта комната, и замок, и парк превратились в веселый барочный Трианон, стали колыбелью его любви, в разлуке лишь усилившейся. Он читал, сидя на прежнем месте, за своим столом, рядом со своими старыми книгами, около высокой железной лампы. Доротея принесла ему почту. Увидев любимый почерк, он распечатал конверт и прочитал:

Мой милый Франц!

(а не «Господин граф», как было условлено, то есть заявлено мной, я бы сказала), вы были добры, я была добра, ты меня полюбил, я тебя полюбила, ты был болен, я тебя исцелила. Это всё, на что способна Лорелея. Прости и прощай.

– Что с вами, хозяин? – вскричала Доротея.

– О Доротея, она встретила трувера, она полюбила его, исцелила, покинула.

На мгновение он закрыл глаза, потом направился к шкафу.

– Ты его вновь заполнишь, как было раньше, ты будешь рассказывать мне сказки, как рассказывала раньше. Я снова грустен. Закрой ставни; зажги лампы, налей мне вина, дай водки и уложи в кровать. Я сломлен.

Старушка Доротея закрыла ставни, зажгла лампу, поставила на стол алкоголь и табак, потом перекрестилась и на цыпочках удалилась.

Послесловие

Люди ошибаются, обнаруживая поэта лишь в сборнике его стихов. Поэт проявляется во всём, в романе с той же силой, что и в художественной критике. Полное собрание сочинений человека образует неделимое единство всего: в голове автора всё это – средства-близнецы выражения идеи, и они остаются неразрывно связанными одно с другим.

Гюстав Кан

На самой известной фотографии Гюстава Кана (1859–1936), кочующей из одного издания в другое, на нас смотрит уставший и уже немолодой человек, опирающийся на спинку стула. Родившийся в середине века, Кан участвовал в культурной жизни Парижа уходящего девятнадцатого столетия, стал свидетелем нового века, не только принесшего очередные социальные и политические потрясения, но и открывшего миру новые грани искусства.

В историю французской литературы Кан вошел в первую очередь как представитель символизма – поэт, страстный апологет верлибра, хроникер символистского движения, редактор ведущих символистских изданий и художественный критик. Однако творческое наследие его многограннее и богаче, о чем в частности свидетельствует и настоящее издание – первая публикация на русском языке романа «Солнечный цирк», вышедшего во Франции в 1899 году.

Гюстав Кан родился 21 декабря 1859 года в Меце в семье негоциантов. О его раннем детстве практически не сохранилось свидетельств. Известно, что после начала франко-прусской войны семья оставила Лотарингию и перебралась в Париж, где будущий писатель уже в школе поражал педагогов и учеников разносторонними интересами. После получения степени бакалавра он закончил школу восточных языков, а затем поступил в Национальную школу хартий, высшее учебное заведение при Министерстве высшего образования и научных исследований, специализирующееся на исторических дисциплинах. Молодой человек начал учиться на картографа, но не закончил, увлекшись бурной литературной жизнью: после франко-прусской войны (1870–1871) в Париже, особенно в Латинском квартале, появлялись литературные клубы, быстро вошедшие в повседневную жизнь столицы как ее неотъемлемая часть, и Гюстав Кан стал завсегдатаем Клуба гидропатов (там не потребляли воды, предпочитая им алкогольные напитки), собиравшего в непринужденной обстановке поэтов, писателей и художников.

Основным занятием членов клуба было прославление литературы, и в частности поэзии: на вечерних собраниях участники вслух декламировали свои стихи или прозу. Примерно к этому же времени относится знакомство Гюстава Кана со Стефаном Малларме, произведения которого часто декламировали гидропаты, особенно ценившие «Иродиаду» и «Послеполуденный отдых фавна». Сам Кан любил повторять, что посещал Малларме еще за

Вернувшись в Париж в 1884 году после военной службы в Алжире и Тунисе, Кан становится неотъемлемой частью интеллектуальной жизни столицы: входит в круг друзей и последователей Стефана Малларме, отстаивает и обосновывает рождение нового поэтического языка, верлибра, развивая его в собственной поэзии, о чем свидетельствует сборник его стихотворений «Кочующие дворцы» (1887). Вместе с Жаном Мо-реасом в 1886 году он основывает журналLe Symboliste, на протяжении нескольких лет служит секретарем, а затем и директором журналаLa Vogue, где будут печататься сочинения «проклятых поэтов», «Озарения» А. Рембо, других современников – Рене Гиля, Поля Бурже, Эдуарда Дюжардена, Жюля Лафорга и т. д. Он входил в состав редакции журналовLa Revue indépendante(1884–1895),La Revue blanche(1889–1903),Menorah(1922–1933), более сорока лет сотрудничал с издательством Mercure de France.

С 1886 года и до конца своих дней, то есть в течение пятидесяти лет, Гюстав Кан будет постоянно выступать как художественный критик в спорах о современной живописи. В отличие от многих он сосредотачивает свое внимание не только на живописи символизма, опубликовав одну из первых статей о картинах Гюстава Моро, но и становится своеобразным хроникером всех новых течений – фовизма, кубизма, футуризма и абстракционизма. Свидетель своей эпохи, он также был ее ключевым участником. Наряду со славными именами, иллюстрирующими редактируемые им журналы, он участвовал в создании бесчисленных публикаций, написав множество стихов, литературных и художественных колонок, размышлений о театре и постановках, романов, рассказов, предисловий и политически ангажированных произведений. Одной из визитных карточек его критики были и предисловия к каталогам выставок, периодически проходящих в Париже.

В отличие от многих поэтов-символистов Гюстав Кан не ограничивал круг своих интересов исключительно областью эстетического – социальная роль писателя и поэта для него была неоспорима, и он активно включался в обсуждение вопросов, связанных с анархизмом, социализмом, феминизмом и т. д. Во время процесса над Дрейфусом он писал петиции протеста и распространял их в известных кругах. Именно роль Эмиля Золя в деле Дрейфуса, его знаменитое «Я обвиняю», объясняет посвящение публикуемого сейчас «Солнечного цирка».

Во всех возглавляемых им журналах Кан всегда отвечал за раздел «Хроника», куда включал не только свидетельства о современном искусстве, будь то литература, театр или живопись. Для него журналы были своеобразной трибуной для объяснения собственной философии мира. И в последнее время в изучении творческого наследия Гюстава Кана определилась новая тенденция – представлять его творчество в полном объеме, знакомить читателей со всеми его гранями. Свидетельством тому является и опубликованная в 2013 году коллективная монография «Гюстав Кан: ангажированный писатель», где под ангажированностью понимается в первую очередь его неподдельный интерес ко всем сторонам современной жизни, его убежденность в неразрывной связи искусства и общества, в возможность обновления современности путем прославления и продвижения искусства.

Настоящая публикация романа «Солнечный цирк», первая его публикация на русском языке – явление знаменательное по многим причинам. Во-первых, сама фигура Кана возвращается к нам из небытия – если писатель и был известен в России, то сейчас его творчество практически забыто или связывается в первую очередь с историей французского символизма и публикациями, посвященными верлибру. Кроме того, у нас появляется счастливая возможность познакомиться и с его художественной прозой, представляющей интерес не только как факт литературной жизни Франции конца XIX века.

«Солнечный цирк» – история любви богемского графа и звезды бродячего цирка – многослойное произведение, в котором Кан использует цирк как метафору для исследования человеческой природы и общества, взаимоотношений художника с окружающим его миром, легенды и реальности. Многослойность заключается также в открытости или, если угодно, органичном сочетании эстетических концепций прошлого, современного и будущего.

Уже само название романа, «Солнечный цирк», создает впечатление карнавальности и абсурда, при этом начинается и заканчивается он в замкнутом пространстве комнаты старинного замка в Богемии. И только на последней странице мы понимаем, что она принадлежит труверу, как называет себя сам главный герой Франц. Это самоопределение привносит в роман извечную тему поэта, его одиночества, непонятости и противостояния окружающему миру. В ее трактовке явно прослеживается традиция, идущая от немецких романтиков. С нею же связан и образ Лорелеи, возлюбленной Франца. На ее примере можно проследить, как именно писатель сочетает и связывает воедино разные эпохи, культуры и жанры. Лорелея – прекрасная дева-сирена, созданная Клеменсом Брентано во вставной песне в романе «Годви» (1801–1802), покоряющая красотой всех окружающих. И только ее возлюбленный отвергает ее чувства. Этот образ получил всемирную известность благодаря стихотворению Генриха Гейне 1824 года, ставшему практически народной немецкой песней. А Гюстав Кан сочетает в этом образе две ведущие мелодии романтизма – любовь-страдание и любовь как безусловный этап слияния души поэта с окружающим миром.

Тема безумия и болезни, связанная с образом поэта в замкнутом пространстве собственного мира, скорее является развитием бодлеровской темы поэта, символистской трактовкой невозможности достижения идеала. Окно как символ границы между внутренним и внешним, свойственной поэтике Стефана Малларме, играет в романе особую роль – именно из окна Франц наблюдает за появлением Лорелеи.

Контраст между возвышенным миром поэта и цирком, ярким, фантасмагоричным, театральным и открытым, представляет собой определенное снижение фигуры поэта – в отличие от романтического стремления к возвышенному идеалу, он оказывается вовлеченным в мир циркового представления. Атмосфера карнавала содержит здесь черты абсурда, что делает из сочинения Гюстава Кана своеобразной претекст абсурдистской литературы.

Появление социальной темы и противостояние поэта мировому злу в лице его брата Отто придает роману особое своеобразие. Для Гюстава Кана зло не является только абстрактным или метафизическим понятием. Библейский сюжет о Каине и Авеле сообщает этой теме вселенское звучание. Но писатель показывает и его весьма определенные социальные и психологические истоки. История взаимоотношений двух братьев – это история о вечном, нематериальном зле и зле социальном, проявляющемся в реальной судебной тяжбе и финансовых интересах.

Мир, предстающий в романе, – это уже не театр, это цирк, в котором всё может быть истинным и ложным, бутафорским и реальным, смешным и трагичным. На фоне этого абсурдного мира неизменным остается лишь поэт, одинокий, безумный, любящий и понимающий красоту и несовершенство.

Яна Линкова, кандидат филологических наук, специалист по французскому символизму

Примечания

1

Генерал Том-Там (настоящее имя Чарльз Шервуд Стрэттон, 1838–1883) – известный актер-карлик, выступавший с

2

Wein, Weib und Gesang – вино, женщина и песнь(нем.).

3

Wein, Weib und Сigar – вино, женщина и сигара(нем.).

4

Бобеш (настоящее имя Жан-Антуан Манделар, 1791–1841) – французский клоун, популярный во времена Первой империи и Реставрации.

5

Скапино – персонаж итальянской комедии масок, ловкий изворотливый слуга.

6

Феспис – древнегреческий поэт, драматург и актер (VI в. до н. э.), всегда появлявшийся на сцене на колеснице. Ни одно из его произведений до современности не дошло.

7

Имеется в виду стихотворение в прозе «Каждому своя химера» – «Chacun sa chimère»(франц.).

Спасибо за чтение

Вернуться к книге