Обложка Крис идет домой

Крис идет домой

Ребекка Уэст

0% прочитано
Стандартный
Ребекка Уэст

Крис идет домой

Глава 1

Ребекка Уэст

Крис идет домой

Rebecca West

THE RETURN OF THE SOLDIER

Перевод с английского Дины Батий

Дизайн обложки Дианы Левандовской

В оформлении обложки использована работа «Комната с балконом» (1845) авторства Адольфа Менцеля, изображение взято с Wikimedia Commons. Иллюстрации использованы из издания New York: The Century Co., 1918

Автор иллюстраций – Norman Price

© Дина Батий, перевод на русский язык, 2025

. Livebook Publishing LTD, 2025

Предисловие переводчика

Британка Ребекка Уэст написала роман «Крис идет домой» более столетия назад, в самый разгар Первой мировой войны. Сейчас текст читается не только как свидетельство эпохи, но и как образец тонкой психологической прозы, которая ставит вне– временные вопросы. Ребекка Уэст вдумчиво и виртуозно исследует жизнь в точке перелома. Ведь война в романе – символ внутренней катастрофы, любого потрясения, которое выталкивает из инерции. После уже нельзя жить по-старому, и приходится заново искать путь «домой».

Настоящее имя писательницы – Сесиль Изабель Фэйрфилд (1892–1983). Псевдоним Ребекка Уэст она взяла у дерзкой героини пьесы «Росмерс–хольм» Генрика Ибсена, успев сыграть ее за свою недолгую актерскую карьеру. Под этим именем она начала публиковать смелые по тем временам статьи о суфражизме.

Детство Уэст не было безмятежным. Ее отец, Чарльз Фэйрфилд, талантливый публицист и видный мыслитель, совершенно не справлялся с ролью главы семейства, играл на деньги, влезал в долги и в конце концов оставил жену с тремя дочерьми, отправившись за границу. Мама, Изабель Фэйрфилд, до замужества – знаменитая пианистка, перевезла дочек в Эдинбург и постаралась дать им хорошее образование. Бесконечные переезды, тревога о деньгах, книги, уроки музыки – все эти детали автобиографии отражены в семейной саге Уэст, которая открывается романом «Фонтан переполняется».

Будущая писательница переехала в Лондон учиться на актрису в Королевской академии драматического искусства, но вскоре оставила сцену ради журналистики. Она писала рецензии, эссе, репортажи, а со временем приобрела репутацию одного из самых точных голосов своего поколения. Мировую известность принесли ей путевые заметки о Югославии «Черный ягненок и серый сокол» (1941), а после Второй мировой войны – очерки о суде над фашистами из США «Смысл предательства» (1947), репортаж о Нюрнбергском процессе «Пороховая дорожка» (1955). Все это были работы зрелой журналистки с наметанным взглядом и отточенным стилем. При жизни Уэст была знаменита в первую очередь как журналистка, а сейчас переживает вторую волну популярности – уже как писательница.

Ее дебютный роман «Крис идет домой» – живое впечатление юной писательницы, написанное во время Первой мировой. Уэст села за текст в 1915 году, издали его в 1918-м, и первый тираж разошелся за две недели – настолько роман точно описывал то, что носилось в воздухе.

Уэст предложила непривычный взгляд на войну – не из траншей, а из тыла, из дома, где не слышны орудия, разве что лязг заплутавшего в небе цеппелина, где женщины по-прежнему заняты своими делами, но от былой безмятежности осталась только внешняя форма порядка.«Странность пришла в дом, и все было напугано ею».

Кроме того, она показала последствия снарядного шока, сейчас известного как посттравматическое стрессовое расстройство. Воздействие войны на психику солдата совпало с ростом общественного интереса к психоанализу. Из-за этого роман часто трактовали в психоаналитическом ключе, чему сама Уэст отчасти противилась. Позже она признавалась, что толчком послужила не теория Фрейда, а заметка из медицинского журнала о человеке, потерявшем память после падения, и знакомство с добродушной хозяйкой гостиницы – прообразом первой возлюбленной Криса. Тем не менее текст попал в нерв времени, и изменение психики солдата стало важным тропом послевоенной литературы, как и крушение привычной жизни его жены и домочадцев.

Наконец, эта история рассказана из той самой Ничьей земли, лиминальной зоны, где прошлое уже отступило, будущее еще не настало, где пока сохраняется связность сюжета и нет модернистской раздробленности, но взгляд уже переместился внутрь, к путанице переживаний и сомнений.

Однако ценность романа оказалась не только в его актуальности, но и в художественных достоинствах. Роман построен выверенно, на контрастах: холодный роскошный Болдри-Корт и стихийный романтический Монки-Айленд (где сама Уэст провела немало идиллических дней с Гербертом Уэллсом), внутренние размышления и действие, прошлое и настоящее, весна и война, новая жизнь и конец жизни.

Ребекка Уэст блестящий стилист, ей удается описывать природу, чувства, диалоги, сны, не скатываясь в пошлую сентиментальность. Музыкальность писательницы различима в ритме и звукописи, а пристальный взгляд художницы – в деталях, образах, сравнениях и цветах. Весь предметный мир крайне нагляден, и в нем любопытно присутствовать: рассматривать интерьер и наряды, а также вглядываться в лица персонажей при свете свечей.

Сейчас, столетие спустя, текст помогает рассмотреть поближе не только прошлое, но и настоящее.

Ведь вместо привычного любовного треугольника – хрупкий четырехугольник, где один мужчина и три женщины связаны между собой разными, порой мучительными чувствами. Они показаны в кризисной точке, где возникают этические и философские вопросы. Что делать, если вдруг осознаешь, что живешь не свою жизнь? Что важнее – долг или чувство? А любить – это позволить другому пребывать в сладостной иллюзии или все же помочь встретиться с правдой, даже если та может сокрушить?

Ребекка Уэст задает эти вопросы себе, своим героям и, конечно, нам, ее читателям – в какой эпохе мы бы ни жили.

Дина Батий

Ноябрь 2025

– Ах, да не раздувай из мухи слона! – простонала Китти. – Разве в наше время женщина станет волноваться из-за того, что муж не пишет ей пару недель! К тому же, окажись он в самом пекле, где идут ожесточенные бои, он нашел бы способ известить меня, а не ограничился бы словами «Где-то во Франции». С ним все в порядке.

Мы сидели в детской. Я не думала, что зайду сюда еще когда-либо после того, как ребенок умер; но я наткнулась на Китти, когда она вставляла ключ в замок, и задержалась, чтобы заглянуть в эту просторную комнату, полную белизны и чистых цветов, невыносимо радостную и родную, которую сохранили во всех мелочах, будто в этом доме все еще живет ребенок. Был первый щедрый день весны, солнце лилось так ярко сквозь высокие арочные окна и цветистые занавески, что в прежние времена пухлый пальчик непременно указал бы на новое полупрозрачное сияние бутона розы. Огромными

– Заходи, Дженни. Я хочу высушить голову.

Я посмотрела на Китти и только теперь заметила, что ее золотистые волосы струятся по плечам и что поверх платья она надела тонкий шелковый жакет, расшитый розами. Выглядела она в точности как девушка с обложки журнала, так и хотелось оглядеть ее в поисках ценника на пятнадцать центов. Она толкала большое плетеное кресло няни с привычного места у высокого детского стульчика к центральному окну.

– Всегда прихожу сюда, когда Эмери вымоет мне волосы. Это самая солнечная комната в доме. Жаль, Крис оставляет здесь детскую, хотя уже никогда… – Она села, откинула волосы за спинку кресла, на солнечный свет, и протянула мне черепаховый гребень. – Расчеши тут и там, со всей душою; только аккуратнее. Черепаха так царапает!

Я взяла гребень и повернулась к окну, прислонилась лбом к стеклу и задумчиво посмотрела на открывающийся вид. Вам наверняка известна красота этого пейзажа; когда Крис, женившись, взялся перестраивать Болдри-Корт, он передал его архитекторам, наделенным не столько сумасбродным взглядом художника, сколько искусным прищуром маникюрши, и вместе они превратили прежнее славное местечко в предмет бесчисленных фотоснимков для иллюстрированных газет. Дом стоит на возвышенности Харроу Уилда[3], из окон глазу открываются мили изумрудных пастбищ, влажных и сверкающих, раскинувшихся под грядой пологих холмов на западе, синева дали и дальних лесов; вблизи же просматриваются чинно-изысканная лужайка, ливанский кедр, чьи ветви – словно осязаемая тьма, и грозная костлявость верхушек самых высоких сосен в лесу, уходящем вниз; их сплетение отдает буро-лиловым в пруду на краю холма.

В тот день эта красота мне претила, ведь, как и большинство англичанок нашего времени, я ждала возвращения солдата. Пренебрегая национальными интересами и всем прочим, за исключением живого порыва сердца, я хотела выдернуть кузена Кристофера из сражений и замкнуть его в зеленом блаженстве, на которое сейчас мы взирали с его женой. С недавних пор мне стали сниться о нем кошмары. По ночам я наблюдала, как Крис бежит по бурой гнили Ничьей земли[4], шарахается, наступив на чью-то руку, отворачивается от страшной непогребенной головы, и только когда мой сон переполнялся ужасом, я видела, как он падает на колени, достигнув безопасного места – если можно его так назвать. Ведь в военных фильмах мужчины точно так же плавно сползали с бруствера, и лишь самые мрачные философы сказали бы, что этим падением они достигли безопасности. Вырвавшись из кошмара, я лежала неподвижно и вспоминала истории, которые слышала, когда их еще мальчишкой исполнял нынешний младший офицер, голосом неукротимо звонким, хоть и сглаживая все ноты веселья: «Однажды ночью мы все были в сарае, и прилетел снаряд. Приятель заорал: „Дружище, помоги, у меня нет ног!“, и мне пришлось ответить: „Дружище, не могу – у меня нет рук!“» Что ж, таковы сны англичанок в наши дни. Я не жаловалась, но ждала возвращения нашего солдата. Потому я сказала:

– Жаль, от Криса нет вестей. Он уже две недели не писал.

Тогда-то Китти и простонала:

– Ах, да не раздувай из мухи слона! – и склонилась к собственному отражению в ручном зеркальце, как склоняются освежиться к благоухающим цветам.

Я попыталась возвести вокруг себя тот же маленький шар безмятежности, что всегда окружал ее, и стала размышлять обо всем хорошем, что осталось в нашей жизни с тех пор, как Крис ушел. Я не сомневалась, что нас нельзя упрекнуть в излишествах, ведь мы создали прекрасное место для Криса, тот уголок, который, насколько это под силу вещам материальным, вполне соответствовал его удивительной доброте. Здесь мы чествовали его непревзойденную благожелательность, столь естественную, что ее принимали за одно из его врожденных качеств, и любое проявление дурного настроения воспринималось как бедствие, столь же пугающее, как перелом ноги; благодаря нам счастье для него стало неминуемым. Я могу с закрытыми глазами представить бесчисленные доказательства того, как хорошо мы преуспели, ведь никогда еще не было настолько довольного человека. И я вспомнила все, что он делал утром год назад, прежде чем уйти на фронт.

Сначала он сидел в гостиной, разговаривал, смотрел на лужайки, которые уже казались покинутыми, как опустевшая сцена, хоть он еще не уехал; затем вдруг вскочил и зашагал по дому, заглядывая в комнаты. Он пошел в конюшню, понаблюдал за лошадьми, ему вывели собак; он воздерживался от прикосновений и разговоров с ними, как будто чувствовал себя уже зараженным мерзостью войны и не хотел вредить их бесподобному физическому здоровью. Затем он отправился на край леса и остановился поглядеть на темно-листные рододендроны, пожелтевшие заросли прошлогоднего папоротника, зимнюю черноту деревьев. (Сквозь это же окно я следила за ним.) Потом задумчиво вернулся к дому побыть с женой до отъезда, и вот мы с Китти уже стоим на крыльце и наблюдаем, как он отбывает в Ватерлоо. Он поцеловал нас обеих. Когда он склонился надо мной, я в который раз обратила внимание на двухцветность его волос – каштановые с золотом. Потом он сел в машину, напустил на себя вид эдакого Томми[5] и произнес:

– До скорого! Я напишу из Берлина! – и, сказав это, откинул голову, бросил тяжелый взгляд на дом. Я знала, это значит, что он любит жизнь, которую проживал с нами, и хочет пронести в скорбное место смерти и грязи подробное воспоминание обо всем, что связано с Болдри-Кортом, чтобы разум мог за него ухватиться в те страшнейшие минуты, когда иные нащупывают амулет сквозь рубашку. Этот дом, эта жизнь с нами были средоточием его сердца.

– Только бы он вернулся! – сказала я. – Он был здесь так счастлив!

Китти ответила:

– Счастливее и быть невозможно.

Он непременно обязан

Мы не были, пожалуй, такими уж жалкими женщинами, но мало что могло по-настоящему стать частью нашей жизни, пока оно не попадало в поле зрения Криса. Помнится, когда вошла горничная с визиткой на подносе, я подумала: неважно, что за женщина к нам явилась, с каким знаменем – миловидности или остроумия, ведь нет ни малейшего шанса, что Крис зайдет и встанет перед ней, красиво алея в свете камина, отрешенно уделит ей внимание, с каким немузыкальные люди слушают приятную мелодию, а мужчины с крепкой привязанностью обращаются к привлекательным женщинам.

Китти прочла на визитке:

– «Миссис Уильям Грей, Марипоза, Ледисмит-роуд, Уилдстон». Но я не знаю никого изУилдстона.

Так называется красное пятно[7] в пригороде, что портит поля и располагается на три мили ближе к Лондону, чем Харроу Уилд. Теперь невозможно оберегать природу вокруг, как раньше.

– Знаю ли я ее, милочка? Она бывала у нас прежде?

– О нет, мэм, – горничная высокомерно улыбнулась. – Она сказала, что у нее для вас новость.

По ее тону легко было догадаться, что это наивное объяснение озвучила убогая посетительница, которая топчет дверной коврик чересчур усердно.

Китти поразмыслила, а затем сказала:

– Я спущусь.

Когда девушка ушла, Китти собрала с коленей янтарные шпильки и принялась закалывать волосы.

– По прошлогодней моде, – пояснила она, – но, полагаю, и так сойдет для особы с адресом такого рода.

Она поднялась и бросила тонкий шелковый жакет на лошадку-качалку.

– Я пойду к ней только потому, что у нее наверняка какая-то нужда, а мне хочется проявлять доброту к людям – особенно сейчас, когда Криса нет рядом. Хочется снискать благоволение небес.

Минуту она пребывала в недосягаемом сиянии, но, когда мы взялись под руки и вышли в коридор, к ней вернулась былая смертность, и она насупилась.

– Ох уж эти люди, которые вторгаются в тихий прекрасный день! – с упреком пожаловалась она, а когда мы приблизились к широкой лестнице, перегнулась через белую балюстраду взглянуть в холл и тут же сжала мне руку.

– Посмотри! – шепнула она.

Прямо под нами в одном из прелестнейших кресел Китти, обитых чинцем, сидела женщина средних лет. Она была в желтом плаще и черной шляпе с перьями. Эту липкую соломенную шляпу только недавно починили каким-то средством из склянки, купленной в аптеке. Скомкав нитяные перчатки на коленях, она приподняла серую шерстяную юбку над грязными сапогами и расправляла бахрому подола красной морщинистой рукой, которая показалась еще старее, когда она потянулась ею к лоснящимся розовым азалиям, стоявшим на столе поблизости. Китти передернуло, она процедила сквозь зубы:

– Давай покончим с этим, – и сбежала по лестнице.

На последней ступеньке она остановилась и с нарочитой любезностью произнесла:

– Миссис Грей?

– Да, – ответила посетительница.

Она подняла к Китти спокойное желтоватое лицо с таким выражения, что у меня возникло острое, щемяще жалостливое расположение к ней: как прекрасно, что такая неказистая женщина столь горячо восхищается чужой красотой.

– Вы миссис Болдри? – спросила она так, будто обрадовалась этому, и встала с кресла.

Косточки ее плохонького корсета защелкали при движении. Что ж, сама она была не так уж дурна. Высокая, стройная, с округлыми формами, с благородной прямизной плеч; светлые волосы мягкой волной обрамляли красивый лоб; серые глаза, пусть и отстраненные, будто все достойное взгляда осталось в ее жизни где-то далеко-далеко, тем не менее переполняла нежность; несмотря на ее тонкость, что-то во всем ее облике создавало ощущение трогательной тяжести вола и доверчивости большой собаки. Притом она была и достаточно дурна. Ее покрыл гадкий налет неряшливости и нищеты; точно так же прекрасная перчатка, которая упала за кровать в гостинице и пролежала там день-другой, уже выглядит противной, когда горничная извлекает ее из пыли и пуха.

Она заговорила, как только мы сели:

– Моя старшая горничная – сестра вашей второй служанки.

Мы растерялись.

– Вы пришли за рекомендацией? – спросила Китти.

– О нет. Глэдис работает у меня уже два года, я всегда считала ее хорошей девушкой. Рекомендации мне не нужны.

Она провела ногтем по лопнувшему шву темной сумочки из свиной кожи, которая скользила у нее на коленях по гладкой шерсти юбки.

– Но девушки всякое болтают, вы же знаете. Не стоит их винить.

Казалось, она заблудилась в чаще смущения, потому не отрывала взгляда от азалий.

С твердостью женщины, которая сознает проклятье женской доли – дрязги слуг, – Китти сказала, что сплетни служанок ее не интересуют.

– О нет, это не… – глаза ее заблестели, словно мы допустили бестактность. – Не из-за сплетен служанок я хотела с вами переговорить. Я упомянула Глэдис, – она продолжала водить пальцем по лопнувшему шву сумочки, – потому что от нее услышала, что вы

– Чего не знаю?

Она слегка потупила голову.

– О мистере Болдри. Простите, не знаю его звания.

– Капитан Болдри, – озадаченно уточнила Китти. – Чего же я не знаю?

Та посмотрела сквозь открытую дверь кудато вдаль – на темные ели и бледное мартовское солнце – и как будто что-то проглотила.

– Ну, что он пострадал, – тихо сказала она.

– Хотите сказать, он ранен? – спросила Китти.

Порыжевшие перья затрепетали, когда женщина подняла кроткое лицо, на котором читалось замешательство.

– Да, – произнесла она, – он ранен.

Ясные глаза Китти встретились с моими, и мы поддались необъяснимому людскому порыву – торжествующе улыбнуться при виде чужой низости. Ведь эта новость не была настоящей. Это никак не могло быть правдой. Военное министерство немедленно бы нам телеграфировало в случае ранения Криса. Это была одна из тех афер, о которых можно прочесть в газетах, где подобное свинство подробно описывают под заголовком «Жену солдата бессердечно обманули». Теперь она признается, что понесла кое-какие расходы по пути к нам для передачи этого известия, что она бедна, и, заметив участие на наших лицах, станет рассказывать истории о каких-нибудь невзгодах, оскорбляющих воображение, – о мебели из желтого дерева, которую почему-то жаждет конфисковать домовладелец, или о малокровном ребенке с перебинтованной шеей. Я опустила глаза и содрогнулась от омерзения. Тем не менее нечто во внешности этой женщины, какой бы неприятной она ни была, не допускало крайней степени низости. Я не сомневалась, что не будь тиранически пуста злосчастная блестящая сумочка, что подпрыгивала на ее дрожащих коленях, это бедное загнанное создание избрало бы путь честности и доброты. Как ни странно, лишь когда я посмотрела на Китти и отметила, как ее ярко расцвеченная миловидность парит над этой невзрачной мошенницей, словно великолепная хищная птица – над вялым, годным лишь в пищу насекомым, только тогда я ощутила всю унизительность момента.

Китти, как мне кажется, проявила излишнюю дотошность в расспросах.

– И как же он ранен? – спросила она.

Посетительница прочертила на ковре узор тупым мыском.

– Я не знаю, как правильно выразиться; он не то чтобы ранен. Это снарядный шок…[8]

– Контузия? – предположила Китти.

Та ответила со странной поспешностью и застенчивостью, будто преподносила нам термин, над которым долго размышляла, но так и не поняла значение и надеялась, что наши более развитые умы смогут что-то из него извлечь:

– Снарядный шок, – наши лица не озарились пониманием, и она, смущаясь, добавила: – В любом случае, ему нехорошо.

Она снова начала теребить сумочку. Ее лицо заметно взмокло.

– Нехорошо? Он опасно болен?

– О нет, – по доброте своей мучить нас она не могла. – Это не опасная болезнь.

Китти беспощадно молчала, тишина стала гнетущей. Наша посетительница не могла ее вынести и нарушила, от нервного возбуждения голос ее превратился в забавный робкий хрип:

– Он в больнице Королевы Марии в Булони.

Мы ничего не говорили, и она покраснела, заерзала и наклонилась вперед, чтобы нащупать зонтик у ножки кресла. Едва заметив его зеленые швы и фальшивую черепаховую ручку, Китти не выдержала:

– Откуда вы все это знаете?

Наша гостья посмотрела ей в глаза. Очевидно, она готовилась к этому вопросу и, воспряв, выпалила на одном дыхании:

– От человека, который раньше работал в конторе с моим мужем, а теперь служит в одном полку с мистером Болдри, – ее голос захрипел еще более жалко, а глаза взмолились. – Хватит! Хватит! Просто знайте…

– И что же это за полк? – настаивала Китти.

Бледное лицо несчастной блестело от пота.

– Я не спрашивала, – сказала она.

– Что ж, тогда имя вашего друга…

Миссис Грей дернулась на кресле так резко и неожиданно, что кожаная сумочка слетела с ее колен и упала к моим ногам. Я подумала, что она отбросила ее нарочно, ведь именно пустота сумочки довела ее до такого унижения, и что вся эта сцена сейчас закончится тихими слезами.

Я надеялась, что Китти отпустит ее, не сильно ранив словами, и не будет возражать, если я дам немного денег. В глубине души я не сомневалась, что несуразный, нелепый эпизод с этой женщиной, словно грубое животное бившейся в ворота, открыть которые ей не хватало ума, вот-вот закончится и сменится куда более приятной сценой, где мы сыграем надлежащие роли; и в конце концов она удалится, устыдившись нашей правоты.

Она же вскрикнула:

– Но Крис болен!

Хватило секунды, чтобы осознать всю наглость этого мига, и поразительную дерзость произносить его имя, и обвинение в черствости, которое она бросила нам, обожавшим Криса и гордившимся этим, только потому, что мы не завопили от ее лживой новости, и беззастенчивый блеск негодования в ее глазах, и переход на крик, которым она показывала, что не в силах понять нашей холодности и въедливости. Я ногой оттолкнула от себя сумочку и возненавидела ее так, как богатые ненавидят бедных, норовящих, точно насекомые, вылезти из щелей, где им и место, и выставить свое уродство на свет. Голос Китти задрожал от ярости:

– Как вы смеете! Я знаю, что вы задумали. Вы прочли в Harrow Observer или где-то еще, что мой муж на фронте, и пришли сюда с этой историей, так как полагаете, что выгадаете какие-то деньги. Я читала о таких случаях в газетах. Вы забываете, что, если бы с моим мужем и впрямь что-то случилось, Военное министерство мне бы об этом сообщило. Считайте, вам очень повезло, что я не передам вас в руки полиции, – она пронзительно закричала под конец. – Пожалуйста, уходите!

– Китти! – выдохнула я.

Мне стало стыдно, что подобная сцена разворачивается только потому, что Крис на фронте, в опасности; мне захотелось выйти в сад и сидеть у пруда до тех пор, пока не исчезнет эта несчастная со своим убогим зонтиком, скверным плащом и жалкой не удавшейся аферой. Но миссис Грей, начав по детски и нарочито: «Нет, каквы…», осеклась, поняв, что ее лире не хватает грубых нот и она не может подобрать аккорды, которые другим даются так легко, так что она стала смотреть на меня открыто, терпеливо, со слезами. Таков уж дар животных и крестьян. От существ самых неприглядных щемит сердце – от старой клячи, что шарит носом у ворот, от неряхи из работного дома. От этой женщины… Я осторожно сказала:

– Китти! – и примирительно продолжила вполголоса: – Здесь какая-то ошибка. Возможно, неправильно назвали имя. Пожалуйста, расскажите нам все.

Миссис Грей подалась вперед, будто в реверансе. Она наклонилась за сумочкой. Когда выпрямилась, лицо ее порозовело от движения, а чувство собственного достоинства плескалось в невыплаканных слезах. Она сказала:

– Мне жаль, что я

Она открыла сумочку и вытащила телеграмму. Внезапно я поняла, что все ее слова – правда и именно потому ее руки все теребили эту сумку.

– Он болен! Он болен! – с мольбой сказала она. – Он утратил память и полагает… полагает, что мы до сих пор видимся.

Она передала телеграмму Китти, та прочла ее и положила на колени.

– Посмотрите, – сказала миссис Грей. – Она адресована Маргарет Эллингтон, на мою девичью фамилию, а я вышла замуж десять лет назад. И ее отправили в мой прежний дом на Монки-Айленд в Брэе. Папа держал там гостиницу. Уже пятнадцать лет прошло с тех пор, как я покинула это место. Я получила эту телеграмму только потому, что мы с мужем побывали там в прошлом сентябре и познакомились с новыми хозяевами.

Китти сложила телеграмму и негромко произнесла:

– Звучит вполне правдоподобно.

Глаза миссис Грей снова засверкали. «Люди бывают так жестоки» – всем своим видом говорила она, но, разумеется, к ней это не относилось. Она так и сидела на месте.

Китти повысила голос, будто споря:

– Но в этой телеграмме нет ни слова о снарядном шоке.

Наша посетительница затрепетала от смуще ния.

– Было также письмо.

Китти протянула руку.

Та вздохнула:

– О нет, я не могу!

– Я должна его увидеть.

Глаза посетительницы расширились. Она встала и неловко наклонилась за зонтом, который снова соскользнул под кресло.

– Я не могу! – вскрикнула она и бросилась к двери, словно побитая собака. Она бы вмиг сбежала по ступеням, но некая забота ее остановила. Она доверчиво обратилась ко мне и забормотала:

– Он в той больнице, как я говорила, – как будто, раз я не нанесла ей прямых оскорблений, я могла бы вынести ее новость из-под обломков приличий. Затем ее ошеломила мертвенная бледность Китти, так что она успокаивающе прокричала издали:

– Говорю вам, я не видела его пятнадцать лет!

Она отвернулась, прижала шляпу к голове и сбежала по ступеням на гравий.

– Они не поймут! – донеслись до нас ее рыдания.

Мы долго смотрели, как она уходит по аллее: ее желтый плащ казался болезненно-ярким в резком дневном свете, черные перья покачивались, как верхушки елей, дешевые сапоги вынуждали ее ступать на пятки, – так расползалось пятно на ткани нашей жизни. Когда она скрылась за темными зарослями рододендронов, Китти отвернулась и подошла к камину. Она подержала руки на дубовой каминной полке, а потом прижала их к лицу, чтобы охладить его.

Спустя время я подошла к ней, и она спросила:

– Ты ей веришь?

Я вздрогнула. Я уже позабыла, что поначалу мы ей не верили.

– Да, – ответила я.

– Что бы это могло значить? – она опустила руки и посмотрела на меня с мольбой. – Подумай, ну подумай, разве это может значить хоть что-то, от чего не станет дурно?

– Все это настоящая загадка, – сказала я и добавила безрассудно, потому что еще никто никогда не сердился на Китти: – И ты не помогла ее разгадать.

– Ах, знаю, ты полагаешь, я вела себя грубо, – раздраженно запричитала она. – Но ты так непонятлива, что не улавливаешь смысл. Либо наш Крис, наш прекрасный, разумный Крис потерял рассудок, и теперь он сломленный и чудной – мысль об этом мне невыносима. Это не может быть правдой. Либо он здоров. Дженни, в этой телеграмме нет ничего о потери памяти. Там лишь чувства – имя, ласковое прозвище, пустяки, которые обычно не пишут в телеграммах. Странно, что он написал такое послание, странно, что не говорил мне о знакомстве с ней, странно, что вообще когда-то водил знакомство с подобной женщиной. Значит, мы чего-то о нем не знаем. И все может быть совсем неправильно. Это так подрывает доверие! Я возмущена.

Меня напугали эти жесткие, гордые слова, которые словно вырывали душу Криса из его тела, пусть оно и подверглось неведомым мучениям.

– Но Крис болен! – запротестовала я.

Она внимательно посмотрела на меня.

– Ты повторяешь ее слова.

В самом деле, как будто и не было более подходящих слов, чем те, что высказала миссис Грей. Я повторила:

– Но он болен!

Она снова уткнулась лицом в руки.

– И что с того? – заплакала она. – Раз он смог отправить эту телеграмму, значит, он теперь уже не наш.

Глава 2

На следующее утро я пожалела, что в Харроу Уилд письма приходят слишком поздно, чтобы подать их с утренним чаем и оставить на сервированном к завтраку столе; под пристальным взглядом Китти мне пришлось вскрыть конверт со штемпелем Булони, подписанный Фрэнком Болдри, кузеном Криса, служившим в церкви. Он извещал:

Дорогая Дженни,

Вам придется сообщить эту новость Китти и постараться, чтобы она восприняла ее как можно спокойнее. Это прозвучит жутко, но я настолько поглощен необычайным происшествием, случившимся с Крисом, что кажется, будто все на свете уже о нем знают. Не знаю, насколько Вы об этом осведомлены, поэтому начну по порядку. В прошлый четверг я получил от Криса телеграмму, в которой он писал, что контужен, впрочем не тяжело, лежит в больнице в миле от Булони и был бы рад со мною повидаться. Странно, что телеграмму отправили в Олленшоус, где я служил приходским священником пятнадцать лет назад. К счастью, я все еще поддерживаю связь с Самптером, по моему убеждению, одним из лучших сельских клириков, и он переслал мне сообщение без лишних проволочек. Я пустился в путь в тот же вечер, выискивал Вас с Китти на корабле и, не найдя, решил, что, скорее всего, встречу вас в больнице.

Позавтракав в городе – насколько же вкуснее французская еда! Напрасно я искал в собственном приходе подобный кофе и подобные омлеты… Итак, я пошел в больницу. Она находится в здании школы для девочек, которое забрал Красный Крест, и имеет приличную территорию со множеством приятных тропок под сенью tilleuls[9].Мне пришлось час дожидаться Криса; я сидел на лавке у милого круглого прудика, обрамленного камнями, очень во французском духе. Раненые солдаты, выходившие

Затем вышла сестра милосердия и повела меня к Крису. Он располагался в славной палате, на южной стороне, с тремя другими офицерами, весьма благопристойными на вид (не эта «новая армия», счастлив я отметить). Он выглядел лучше, чем я ожидал, но только будто был сам не свой. Начнем с того, что он вел себя чересчур оживленно. Похоже, он мне обрадовался, сказал, что ничего не помнит о контузии, но что хочет вернуться в Харроу Уилд. Он много говорил о лесе и верхнем пруде, спрашивал, не отцвели ли нарциссы, а еще – когда ему позволят уехать, ведь он чувствует, что ему станет гораздо лучше, как только он окажется дома. Затем на минуту он умолк, как будто что-то утаивая. Возможно, Вы поймете всю трудность моего положения, если я скажу, что до того момента не пробыл в палате и пяти минут!

Не моргнув глазом, легко и непринужденно он вдруг заявил, что любит девушку по имени Маргарет Эллингтон, дочь владельца гостиницы на Монки Айленд в Брэе, что на Темзе. Он стал восхищаться той женщиной, но я был слишком огорошен, чтобы вслушиваться в его слова. Я вздохнул: «Как долго это продолжается?» Он, к моему удивлению, засмеялся и ответил: «С тех пор, как я приехал пожить у дяди Эмброуза в Дорни, сразу после бакалавриата». Пятнадцать лет! Я глядел на него, не в силах поверить этому бесстыдному признанию в столь продолжительном обмане, затем он добавил, что, хоть и отправил ей телеграмму, она ее вернула и не известила, приедет ли навестить его. «Что ж, – сказал он невозмутимо, – я знаю, у старика Эллингтона выдался тяжелый сезон – да, последнее время я неплохо разбираюсь в гостиничных делах, – и думаю, вполне вероятно, что из-за нехватки средств она не может приехать. Я где-то в кутерьме потерял чековую книжку и потому хочу спросить: не мог бы ты прислать ей немного денег? Или – еще лучше, ведь она совсем робкая, из деревни, – не съездил бы ты за ней?»

Я потрясенно смотрел на него. «Крис, – сказал я, – я знаю, что война развращает людей, и только на это я могу списать наглость, с которой ты признаешься в давней интриге; но просить меня поехать в Англию и привезти ту женщину!..» Он перебил меня, заметив с насмешкой, что мы, пасторы, закостенели в восемнадцатом веке и наше воображение то и дело будоражат картины того, как сыновья сквайров соблазняют деревенских девиц; потом он заявил, что намерен жениться на этой Маргарет Эллингтон. «В самом деле! – воскликнул я. – И, позволь спросить, что же об этом думает Китти?» – «Кто такая, черт возьми, Китти?» – недоуменно спросил он. «Китти – твоя жена», – сказал я тихо, но твердо. Он сел и закричал: «Нет у меня никакой жены! Неужели какая-то особа распространяет небылицы, будто замужем за мной? Это чудовищная ложь!»

Я решил воззвать к неумолимому здравому смыслу. «Крис, – начал я, – ты, очевидно, потерял память. Ты взял в жены Китти Эллис в церкви Святого Георгия на Ганновер-сквер третьего, а может быть, четвертого (Вы знаете мою плохую память на даты) февраля тысяча девятьсот шестого года». Он смертельно побледнел и спросил, какой сейчас год. «Девятьсот шестнадцатый», – ответил я. Он упал, потеряв сознание. Зашла сестра и сказала, что я правильно поступил; похоже, она одна там понимала, что Криса ждет жестокое пробуждение, тогда как доктор, очень приятный человек, выпускник Винчестерского колледжа и Нового[10],признался, что не знал об иллюзиях Криса.

Спустя час меня снова позвали в палату. Крис разглядывал себя в ручное зеркало и бросил его на пол, как только я вошел. «Ты прав, – сказал он. – Мне не двадцать один, а тридцать шесть». Он признался, что ему одиноко и страшно, что я должен привезти к нему Маргарет Эллингтон, иначе он умрет. Вдруг он перестал бредить и спросил: «А отец здоров?» Я попросил Всевышнего дать мне сил и ответил: «Твой отец преставился двенадцать лет назад». Он воскликнул: «Боже правый! Неужели ты хочешь сказать, что он умер?» – отвернулся и теперь лежал спиной ко мне. Я никогда прежде не видел, как рыдает сильный мужчина, и это крайне ужасающее зрелище. Он без конца стонал и звал ту Маргарет. Затем повернулся и произнес: «Теперь расскажи мне об этой Китти, на которой я женился». Я поведал ему, что это красивая миниатюрная женщина, и упомянул, что у нее очаровательно искусный сопрано. Он крайне угрюмо откликнулся: «Не люблю миниатюрных женщин и ненавижу любого, кто поет, будь то мужчина или женщина. Увезите ее!» Затем опять принялся восторгаться другой. Он сказал, что его снедает желание ее увидеть и он не успокоится, пока не заключит ее в объятия. Я и не подозревал об этой черте характера Криса, так что, когда он вновь потерял сознание, почувствовал нечто сродни облегчению.

С того момента я его не видел, сейчас уже вечер; я долго беседовал с врачом, и он рассказал, что убедился в том, что Крис потерял память о последних пятнадцати годах жизни. Он добавил, что, хоть, безусловно, это и будет великим испытанием для всех нас, он все же считает, что, учитывая страстное желание Криса вернуться в Харроу Уилд, его следует отвезти домой, и он советует мне сделать все приготовления, чтобы Крис возвратился на следующей неделе. Надеюсь, меня поддержат в этом нелегком деле.

Тем временем Вам предстоит подготовить Китти к этому страшному потрясению. Я бы желал, чтобы в эти мрачные дни за моим несчастным кузеном ухаживала женщина другого склада, но передайте ей мои глубочайшие сожаления. По правде, я и представить не мог всего кошмара войны, пока не увидел, как кузен, в чьей честности я уверен так же твердо, как и в собственной, бесцеремонно отрекается от своих самых священных обязательств.

Всегда к вашим услугам,

Фрэнк

Китти у меня за плечом пробормотала:

– Он всегда притворялся, что любит мое пение, – затем стиснула мне руку и в приступе ревности взвизгнула: – Верни его домой! Верни его!

Итак, неделю спустя Криса привезли домой.

В тот день в Болдри-Корт с самого утра царила похоронная атмосфера. Хотя все приготовления к предстоящему событию были сделаны, никто не мог заняться чем-то еще. Криса ожидали к часу, но поступила телеграмма,

Мы встали. Сквозь тарахтение мотора донесся низкий голос Криса, в котором всегда слышались нечто от лая крупного пса. «Спасибо, я сам справлюсь». Я с изумлением прислушивалась, как он тяжело ступает по камню, поскольку его отсутствие воспринималось как разновидность смерти, от которой становятся бестелесными, словно призраки. И вот он появился в дверном проеме, мрак пушисто растушевывал его очертания, и слабый, прозрачный свет свечи упал на его лицо. Он не видел ни меня в темном платье, ни сжавшейся Китти, и с сонной улыбкой человека, который возвращается отдохнуть в родное, дорогое сердцу место, он зашел в холл, положил трость и военную фуражку на дубовый стол рядом с подсвечником. Обеими руками он провел по старому дереву и что-то радостно промурлыкал под нос.

Я вскрикнула, увидев, что его волосы стали трехцветны: каштановые с золотом и серебром.

Он мгновенно обернулся и различил меня в тени.

– Ба, Дженни! – сказал он и взял меня за руки.

– Крис, как же я рада! – защебетала я и тут же умолкла, устыдившись, что мне уже не двадцать лет, а тридцать пять. Ведь его взгляд похолодел в разгар приветствия, словно он надеялся, что уж я то не причастна к этому заговору и не буду отрицать его молодость. Он произнес:

– Я высадил Фрэнка в городе. Настроение такое, будто иду на поправку.

С тем же успехом он мог сказать: «Я высадил Фрэнка, он постарел, как и ты».

– Крис, – продолжила я, – как чудесно, что ты в безопасности.

– В безопасности, – повторил он. Глубоко вздохнул, все еще держа мои руки. В тени послышался шорох, и он отпустил меня.

Лицо, обращенное к нему из полумрака, было совсем белым, в страдальческой гримасе верхняя губа обнажила зубы. Сразу стало ясно, как если бы он это прокричал, что эта маска скорби для него ровным счетом ничего не значит. Он знал – но не потому, что память открыла ему ее сердце, а потому, что обладал врожденной добротой и сочувствовал любым страданиям, – ей будет больно, если он спросит, она ли его супруга; но тело невольно выразило вопрос, прежде чем он замер, догадавшись, что это тоже доставляет ей мучения. Так, в молчании, он стоял перед ней, слегка пригнувшись, будто ослабев.

– Я твоя жена, – слабая, клокочущая ярость сквозила в ее словах.

– Китти, – сказал он мягко и доброжелательно.

Он огляделся в поисках какого-то снисхождения, чтобы эта сцена стала менее тягостной, и наклонился поцеловать ее; но не смог. От мысли о другой женщине у него перехватило дыхание, кровь хлынула к лицу.

Резко, как ребенок, который говорит: «Что ж, если не хочешь, то мне и подавно не надо!», Китти отшатнулась от неслучившегося поцелуя. Она отступала в тень, и он смотрел на нее как на символ той новой жизни, которой был ошарашен и раздавлен, а тьма снаружи наполнилась звуками, похожими на шум прибоя, – в Харроу Уилде они обычно слышатся ненастными вечерами; взгляд его стал отрешенным, он улыбнулся.

– Здесь все так же шумят ели!

Она заговорила из другого угла комнаты – так громко, будто обращалась к кому-то за закрытой дверью:

– Я заказала ужин на семь. Думала, ты наверняка пропустил прием пищи или же захочешь пойти спать раньше.

Она произнесла это с видом благоразумным, склонив голову на бок, как птичка, будто предлагала оценить, насколько она предусмотрительна, раз заказала ужин и позаботилась о его комфорте.

– Хорошо, – сказал он, – пожалуй, сейчас мне лучше переодеться, да?

Он посмотрел на лестницу и пошел бы наверх, если бы я его не удержала; ведь комнатка в южном крыле, в которой хранились удочки и старые книги, исчезла при ремонте – ее поглотило черно-белое великолепие спальни Китти.

– Я провожу тебя, – поспешно вмешалась Китти.

Она потянула его за рукав пальто, и вдвоем они шагнули на нижнюю ступеньку. Но когда они стали подниматься, она, чувствуя его отдельность, замедлилась; вытянула руки вперед, будто пробираясь сквозь туман, и чуть отстала. Он уже оказался наверху, а она стояла посреди лестницы, сложив ладони под подбородком. Однако он ее не видел. Вглядываясь в коридор, он произнес: «В этом доме все по-другому». Ежели душа вынуждена пребывать в камере до тех пор, пока камень не расколется на куски, то там, в неволе, она говорит точно таким же голосом.

Она приободрилась и кокетливо рассмеялась.

– Как ты мог забыть! – вскричала она и поспешила к нему наверх, позвякивая ключами, отягощенная домохозяйством, а я осталась внизу, в полутьме, среди родных предметов.

Сумрак вместе с сыростью и прохладой проникал из сада, словно чтобы потушить смятение, разгоревшееся у нашего очага, а мебель, отчетливо проступавшая сквозь эту мягкую вечернюю смутность, сияя старинным отполированным деревом, выглядела так, будто в ужасе осознавала происходящее. Странность пришла в дом, и все было напугано ею – даже время. Минуты едва волочились. Я полчаса стояла в гостиной, хотя казалось, будто целую вечность, и вспоминала, что прежде в этой комнате никогда не зашторивали окна, потому что старая миссис Болдри любила наблюдать, как ночь омутом сгущается над долиной, а день стягивается белой полоской над дальними холмами; я с болью понимала, что из-за тяжелых синих штор, которые теперь закрывали девять окон, поскольку порой в небе над нами лязгал, как скелет, какой-нибудь затерявшийся цеппелин, этот дом еще больше походит на тюрьму.

Я начала было озвучивать эти мысли Китти, когда та спустилась, но она прошла мимо меня, вся в своих заботах, и я замолчала, заметив, что она наряжена совсем как невеста. Платье, в котором она выходила замуж десять лет назад, было отделано и расшито точно так же, как и

Внезапно за дверью раздался грохот. Мы услышали, как Крис выругался и встал на ноги, пока один из слуг что-то услужливо бормотал. Китти насупилась, ведь она презирает неуклюжесть, а потеря контроля над телом – худшее унижение, которое она может вообразить.

– Он упал из-за тех трех ступенек в холле, – прошептала я, – они новые.

Она не слушала, так как пыталась сохранить лицо в гармонии с образом безмятежной невинности, который он приметит, как только зайдет в комнату.

Из-за падения он был слегка взъерошен, казался очень крупным и красным, дышал тяжело, как зверь, которого ночью гонят в незнакомом месте, и, горячо осознавая собственную неопрятность, он посмотрел на Китти – ее лицо, руки и грудь сияли, как снег, платье окутывало ее, золотые волосы венчали блеском, белое сверкание драгоценных камней придавало страстность всей картине – вид ее был словно глоток свежего воздуха. Некоторое время она сидела неподвижно, чтобы он мог это хорошенько прочувствовать, а затем поднесла к ожерелью руку с кольцом.

– Так странно, что ты меня не помнишь, – сказала она. – Ты мне все это подарил.

Он мягко ответил:

– Как хорошо, что я это сделал. Ты очень красива, все это тебе идет.

Но, говоря это, он перевел взгляд на тени в углу комнаты, и кровь прилила к его лицу. Он думал о другой женщине, о другой красоте.

Китти подняла руки, словно защищая свои драгоценности.

Тишину нарушило объявление ужина, мы перешли в столовую. Так уж заведено, что в Болдри-Корт используют электричество, только если нужно работать или развлекать большую компанию, а принимать пищу и вести беседу принято в кротком свете свечей. Тем вечером этот обычай пришелся всем во благо: мы сидели за столом, наши лица были затушеваны тенью, и могло казаться, что мы с удовольствием внимаем рассказам мужчины, который к нам вернулся. Но весь ужин я едва сдерживала слезы, потому что он изучал привычные предметы, когда полагал, будто его никто не видит. Склоняя голову, он искоса поглядывал на старинные дубовые панели, ощупывал стоявшие поблизости вещи, как будто одного зрения не хватало для сокровенной встречи. Он поглаживал подлокотник стула, так как помнил его мрачный блеск, затем касался знакомой солонки. Его скрытность разрывала сердце; он словно был изгнанником, а мы со своей любовью – суровыми полицейскими. Неужели Болдри-Корт казался настолько выхолощенным, что в нем несчастье воспринималось как преступление? Значит, все мы здесь жили нечестиво, и он в том числе. Поглаживая пальцами одно-другое, он бодро говорил о разных пустяках: на каких пони нас, пятилетних, впервые возили в охотничьи угодья; как мы ныли, чтобы нам разрешили держать белых лебедей в пруду у леса, и как от желтых клювов этих долгожданных питомцев мы с воплями бежали в дом; и обо всем том дорогом сердцу быте, который наполняет загадочными приключениями безмятежную сельскую местность Англии.

– Забавно, – сказал он, – пока я был в Булони, я хотел увидеть, как синий зимородок ныряет в ручей или как цапля кружит над ивой… – он вдруг осекся, опустил голову на грудь. – Здесь, конечно, нет никаких цапель, – угрюмо проговорил он и вновь провел рукой по подлокотнику стула. Затем поднял голову, оживившись при другой мысли:

– А в Степпи-Энде все еще страдают от лис?

Китти покачала головой:

– Я не знаю.

– Гриффитс знает, – весело сказал Крис и повернулся спросить дворецкого, и тут обнаружил, что наш дворецкий костлявый – Гриффитс же был тучным, и загорелый – Гриффитс же был весь в веселых веснушках, и чужой – Гриффитс же был частью дома, частью жизни. Он откинулся на стуле, словно его хватил удар.

Когда дворецкий, который был вовсе не Гриффитс, покинул комнату, он мрачно спросил:

– Знаю, это глупо, но где же Гриффитс?

– Умер семь лет назад, – сказала Китти, не отрывая взгляда от тарелки.

Он содрогнулся и испустил тяжелый вздох.

– Как жаль. Хороший был человек.

Я прокашлялась.

– Крис, здесь сейчас новые люди. Но они любят тебя, как и прежние.

Он заставил себя улыбнуться нам обеим, чтобы весело ответить:

– Как будто я этого еще не понял!

И все же он этого не понимал. Он не верил даже мне, ведь он дружил с девушкой Дженни, а не с женщиной Дженни. Все обитатели нового отрезка времени были ему врагами, а обстоятельства – тюремной решеткой. Когда мы вернулись в гостиную, он с подозрением подобрал кусок фланели с рабочего стола.

– А это что? – полюбопытствовал он. Его жестокосердная мать не умела управляться с иголкой.

– Вещи для одного деревенского дома, – ответила Китти, затаив дыхание. – У нас… у нас много обязательств – у нас с тобой. На землях, что ты купил, так много нуждающихся.

Он тяжело повел плечами, будто давило ярмо, и, выпив кофе, отодвинул штору, затем вышел на каменную дорожку пройтись под окнами дома. Китти небрежно устроилась у камина, закрыла лицо руками, не обращая внимание на то, что от красных всполохов уже не выглядит невинно, как невеста; думаю, она слишком расстроилась, чтобы заботиться о внешнем виде. Я подошла к пианино. Тем вечером, когда фразы обрывались, ведь полное их значение сводилось к горю, а привычная жизнь растворялась в слезах, музыка Бетховена звучала умиротворяюще.

– Значит, Дженни, тебе нравится, – вдруг сказала Китти, – играть Бетховена, хотя это война во всем виновата. Я могла бы догадаться, что ты выберешь немецкую музыку именно сегодня.

Я стала играть сарабанду Пёрселла[11], радостную вещицу, при звуках которой так и видишь, как крепкая здоровая женщина пляшет на блестящем полу в каком то стареньком трактире, среди бочек доброго эля, а снаружи –

– Китти.

– Да, Крис, – она отозвалась ласково, послушно и встревоженно.

– Знаю, мои слова могут показаться тебе чересчур оскорбительными, – он взялся за подоконник, луч прожектора описывал круги за ним, – но, если я не увижу Маргарет Эллингтон, я умру.

Она поднесла руки к ожерелью и прижала к коже прохладные шарики жемчуга.

– Она живет неподалеку, – ответила непринужденно. – Я завтра пошлю за ней машину. Можешь видеть ее, сколько пожелаешь.

Он отпустил подоконник.

– Спасибо, – пробормотал он, – ты так добра…

И скрылся в темноте.

Меня поразила красота поступка Китти, и еще больше поразило то, каким отталкивающим стало ее лицо. Ее глаза вспыхнули, встретившись с моими.

– Эта неряха! – сказала она тихо, чтобы он не расслышал, пока ходил туда-сюда под окном. – Эта неряха!

Мгновенное отрешение Китти от красоты и дружелюбия говорило о многом, ведь для нее грация была законом жизни, потому я подошла к ней и поцеловала.

– Дорогая, ты трактуешь все превратно, – сказала я. – Ведь Крис болен…

– И все же ему хватило здоровья, чтобы ее помнить, – отрезала она. Ее серебряная туфелька постукивала по полу; несколько мгновений Китти сидела, сжав губы. – Что же, думаю, я смогу это терпеть. Другие женщины ведь терпят. Тедди Рекс завел себе певичку из Гэйети-театра[12], а миссис Рекс улыбается и все сносит. – Я молчала, она пожала плечами. – А что еще, по-твоему, это значит? Крис такой же мужчина, как и другие. Только я полагала, что развратничают хотя бы с хорошенькими женщинами. Видимо, он уже пресытился хорошенькими и для разнообразия связался с дурнушкой.

– Китти! Китти! Как ты смеешь!

Ее розовый ротик все так же кривился в злобной усмешке.

– Это все предлог, – закончила она непростительную мысль. – Он притворяется.

Я, весь вечер воспринимавшая его мучения как собственную рану, потеряла дар речи и готова была остановить ее любой ценой. Я схватила ее маленькие плечи своими крупными руками и начала трясти, драгоценности зазвенели, она царапала мне пальцы и с трудом ловила воздух. Но мне было все равно, лишь бы она молчала.

Из темноты послышался голос Криса:

– Дженни!

Я отпустила ее. Он вошел и встал рядом с нами, с досадой проведя рукой по волосам.

– Давайте будем терпимы друг к другу, – устало произнес он. – Все так запутанно, нам всем непросто…

Китти старательно отряхнулась и встала.

– Почему ты не скажешь: «Дженни, нельзя быть грубой с гостьей»? Я знаю, именно так ты и думаешь.

Она собрала шитье.

– Я иду спать. Вечер выдался ужасный.

Звучало это жалко, словно жалоба ребенка, который не насладился праздником, как он того хотел, и стоило ей выйти, как мы оба прониклись к ней нежностью. Мы печально улыбнулись друг другу, уселись у камина, и я заметила, что, может, оттого что я раскраснелась и казалась моложе, он держался со мной проще, чем прежде, с тех пор как вернулся. В самом деле, в теплой, дружеской тишине он отдыхал, как больной, который остался наедине с преданной сиделкой, после того как утомительные посетители наконец ушли: улыбался с полуприкрытыми глазами и удостоил меня высшей чести – перестал замечать. Его тело размякло, он утонул в кресле. Я не отрывала от него взгляд и ждала момента, когда мысль вторгнется в его дремоту и лицо станет подергиваться. Я спросила:

– Неужели ты ее совсем не помнишь?

– Да, – сказал он, не поднимая век, – в каком-то смысле это так. Я знаю, как она кивает людям при встрече на улице, как наряжается в церковь. Я знаю ее точно так же, как постоялец отеля знает другую постоялицу, и только.

– Как жаль, что ты не можешь вспомнить Китти. Она лучшая жена, какую можно представить.

Он подался вперед, вытянул руки к огню, чтобы согреть их, поежился, будто от сквозняка. Его молчание заставило меня поднять на него глаза, и я поймала на себе его взгляд – холодный, недоверчивый, напуганный.

– Дженни, неужели это правда?

– Что Китти хорошая жена?

– Что Китти – моя жена, что я постарел, что… – он махнул на переменившуюся комнату. – Что все это так.

– Это правда. Она твоя жена, дом изменился, он стал лучше и краше во всех отношениях, уж поверь мне, и, да, прошло пятнадцать лет. Разве ты не видишь, Крис, что я постарела? – моя гордость едва выдержала его долгий взгляд, я сцепила пальцы на коленях. – Ты же видишь?

Он отвернулся, промычав что-то в знак согласия; но я понимала, что глубоко внутри душа его все еще не верила и материальные доказательства ее не трогали.

– Расскажи мне, что тебе сейчас кажется настоящим, – попросила я. – Крис, будь другом. Я никому не расскажу.

– Хмммм, – сказал он.

Локтями он упирался в колени, ладонями гладил густые потускневшие волосы. Я не видела его лица, но знала, что оно раскраснелось, а серые глаза увлажнились и блестят. Вдруг он поднял подбородок и захохотал, как счастливый пловец, вынесенный волной далеко на берег. Он весь лучился, озаряя светом мгновение, так что и я разгорячилась, стала потирать руки и смеяться с ним.

– Что ж, Монки-Айленд настоящий. Но ты не знаешь о том Монки. Давай я расскажу.

Глава 3

Крис рассказывал историю не спеша, любовно описывая каждую подробность. От ворот дяди Эмброуза бежала тропинка через луг, где паслись уистонские коровы, она вела через вторую калитку – ту, что между двумя высокими ольхами, – и упиралась в длинную прямую дорогу, пролегавшую по равнине, к Брэю. Где-то через милю надо было свернуть на проселок и, минуя величавые тополя, спуститься к переправе. Меж двумя тополями белел цветущий боярышник – он детально описал его, как будто это имело огромное значение. Впереди простиралась бутылочного цвета зеркальная гладь безмятежной заводи, за ней – солнечная лужайка, где росли ореховые деревья и несколько высоких каштанов с сияющими соцветиями; слева стоял небольшой белый дом с зеленым куполом по середине и верандой под крышей из кованого железа, которое покрылось патиной от времени и сырости Темзы. Это и была гостиница на Монки-Айленд. Третий герцог Мальборо построил ее из прихоти, посадил орешники и лужайку – только они и

На столбе висел паромный колокол: стоило позвонить – и вскоре на крыльце появлялась Маргарет в белом платье и направлялась к каменным ступеням, ведущим к реке. Каждый раз, проходя мимо орехового дерева, затенявшего тропинку, она срывала листок, растирала между пальцами и вдыхала сладкий аромат; и, приближаясь к ступеням, заслоняла рукой глаза от солнца, всматривалась через реку. «Она близорука; ты не представляешь, сколько в этом обаяния», – разъяснил Крис (я не сказала, что уже видела ее, ведь, в самом деле, такую Маргарет я никогда не видела). Лицо ее внезапно менялось, приобретало спокойную сосредоточенность, и становилась ясно, что она узнала гостя; потом она вставала в четырехфутовую плоскодонку, служившую паромом, и совсем неспешно, с усилием перебирая длинными руками, переправляла лодку точно в нужное место. Вытащив плоскодонку на гальку, она переставала серьезно хмуриться и улыбалась, пожимала руку и говорила что-то дружелюбное вроде: «Папа предполагал, что вы заглянете сегодня днем, ведь погода чудесна; он припас несколько утиных яиц к чаю».

И тогда он забирал у нее шест и переправлял их обратно на остров, хотя, вероятно, они еще долго не поднимались по ступеням к лужайке. Ведь было так приятно сидеть в лодке у пристани, когда Маргарет водила руками в темной воде и забывала о всякой стеснительности, пока он говорил. «Рядом с ней так хорошо. У нее точный ум, она могла бы стать отличным инженером. Она схватывает факты так, будто по-матерински их обнимает. Воплощает собой любовь и доброту». (Я снова не сказала, что видела ее.) Если же на чай заглядывали гости, приходилось разговаривать на кухне, пока она нарезала хлеб и масло для сэндвичей, но в этом году из-за паводков мало кто отваживался на тяжелую греблю ниже шлюза в Брэе.

Так что обычно он сидел с ней в лодке, вел досужие разговоры так, будто готов был положить на них всю оставшуюся жизнь, наблюдая, как зыбь воды ярким бликом дрожит на ее шее – как все вокруг играет с ее красотой, пока полдень не начинал навевать дремоту и она не говорила: «Папа захочет выпить чаю». Они поднимались и находили мистера Эллингтона – он стоял в белых парусиновых брюках на другом конце острова среди высокой травы и купыря, приглядывая за домашней птицей или кроликами. Он был приземистым, медно рыжий вихор торчал на лбу, как хохолок у шута, он крепко жал руку и быстро давал понять, что, хоть с виду и неотесан, сердце у него золотое.

Затем все они садились пить чай под ореховым деревом, где на ветке висела клетка с канарейкой, к столу приносили утиные яйца, и мистер Эллингтон пересказывал сплетни с берегов Темзы: смотрителю шлюза в Теддингтоне сломал спину обезумевший лебедь, какими в мае они и бывают; в Dovetail Arms могут лишиться лицензии, если не станут осторожнее; владелец гостиницы в Серли-Холл при смерти – он два дня посылал проклятья вслед дочери, сбежавшей с солдатом из казарм Виндзора, а потом внезапно увидел ее бледное лицо среди речного камыша прямо под дырой в садовой ограде. Маргарет тихо, с широко распахнутыми глазами слушала, что творится на свете, и притом смущалась Криса.

Так они сидели на этой светлой лужайке, и день постепенно окрашивался вечерней синевой, и мистер Эллингтон все чаще и чаще прыгал в плоскодонку, чтобы выловить уток, что намеревались доплыть до самого шлюза в Брэе, или заползал в заросли за кроликами, которые к сумеркам тоже отбивались от рук.

Затем Крис говорил, что ему пора уходить, и они замолкали, пока с реки или из-под веток ольхи не доносился дружелюбный голос мистера Эллингтона – он выкрикивал запоздалое приглашение остаться на ужин. Цвета рассеивались, как бывает лишь летними вечерами, и зеленая трава представлялась заветным эликсиром, разлитым по земле и стекающим к реке, а свечки каштана уже были не гордыми цветами, а просто мокрыми белыми огоньками во влажной громаде дерева, и бурая земля казалась немногим тверже воды, и Маргарет в этом растворялась.

Крис объяснял это, запинаясь, но я его понимала, ведь мне тоже доводилось видеть в сумерках тех, кого я любила. Она сидела в плоскодонке, пока он переправлял их через реку, и уже было почти не различить, как иначе завились ее белокурые волосы, а вольный пробор сбился набок; как прямые брови, на тон темнее волос, все хмурятся, выражая усердные раздумья; как благородны рот и подбородок и в то же время нежны, словно цветы; как плечи слегка согнуты оттого, что юному телу, подобно стеблю лилии, сложно справиться с собственным ростом. Тогда она становилась только девушкой в белом, которая то поднимает белое лицо, то склоняет матово золотую голову. Она была к нему ближе, чем когда либо. В этом полумраке, скрывавшем все внешние черты, которые он так боготворил, он все равно любил ее и не сомневался, это залог того, что его любовь неизменна, что она не ослабеет, даже если Маргарет постареет, растолстеет, получит увечья.

Он стоял у покосившегося столба с колоколом и наблюдал, как белая фигура ведет плоскодонку по черным водам, поднимается по серым ступеням и частично вбирает их серость, становится зеленой тенью в зеленой темноте лужайки под сенью листьев, и ликовал от залога вечной любви.

Как долго это продолжалось – он не знал; но это длилось, пока не наступил конец его жизни, последний день, который он мог вспомнить. Я осталась за порогом того дня. Он рассказывал о внешних событиях, а я пыталась выудить настоящую историю, которую передавали его влажные, блестящие глаза, красные щеки, едва заметные знаки сдерживаемого волнения. По-видимому, в тот день он приехал к Монки-Айленд на велосипеде, радостный оттого, что дядя Эмброуз отбыл в город, так что можно было поужинать у Эллингтонов, и день выдался самым счастливым в году. Весь мир как будто таял в лучах. На фоне глубокого сияющего неба в самой вышине проплывали кучевые облака, как сгустки белого света, и отражались сверканием в ослепительной Темзе. Деревья качались, но не так, будто стволы сотрясал ветер, а плавно, как травинки на дне колодца, залитого светом. Пока Маргарет сходила с крыльца и по привычке останавливалась, чтобы сорвать и растереть лист орехового дерева, и заслоняла рукой глаза от солнца, ее белоснежное платье сверкало серебром.

Она переправила плоскодонку и сдержанно сказала: «Папа расстроится; он уехал в город по делам, – и важно добавила: – Очень любезно с вашей стороны», – после того как

Крис заявил, что отвезет ее на плоскодонке к шлюзу Дорни, и она забралась в лодку молча, смиренно; но, когда они оказались посреди реки, в ней взыграло чувство долга, она сказала, что не может оставить гостиницу, так как там сейчас один лишь мальчишка. Потом она зашла на кухню и, в смущении прикусив нижнюю губу, очень старательно наре́зала много хлеба и масла на случай, если какие-то гости заглянут на чай. Как раз когда Крис убеждал ее, что никакие гости не придут, они таки пришли – полная дама в вычурной розовой блузе и старик, который греб по реке в твидовом костюме. Крис вышел к ним и, хотя Маргарет и смеялась, и трепетала, и просила этого не делать, все же обслужил их. Это задумывалось как шутка, но внезапно он их возненавидел и, когда они предложили ему чаевые, если оттолкнет лодку от берега, нелепо огрызнулся и ушел; чудесным образом освободившись, он скрылся в баре гостиницы.

Маргарет все равно отказывалась покидать остров. «А вдруг, – говорила она, – мистер Лиройд зайдет выпить эля». Но согласилась пройтись с ним до запущенной части острова, где тополя, ольхи и ивы окружали поляну, усеянную белым кипреем, пурпурным норичником и редкими цветками картофеля – последними чахлыми следами самого безуспешного начинания мистера Эллингтона, – которые ближе к берегу уступали натиску ириса. В этих нежных джунглях стояла простоватая скамейка – напоминание о безрассудном желании мистера Эллингтона разбить здесь райский сад, – и они просидели на ней до тех пор, пока бледная луна не взошла над зеленым кукурузным полем по ту сторону реки. «Еще нет и шести», – сказал он, вынув часы. «Еще нет и шести», – повторила она. Казалось, слова вмещали больше значения, чем когда-либо. Цапля пронеслась на фоне луны, хлопая огромными крыльями, и стала описывать круги над ивой, стоявшей перед ними. «Вот это да, смотрите!» – воскликнула она. Он схватил ее за вытянутую руку и заключил в объятия. Они долго так просидели неподвижно, пока над головами все хлопали крылья большой птицы.

Наконец она потянула его за руку. Хотела вернуться через поляну и обойти вокруг гостиницы, выглядевшей скорбно, как все неосвещенные дома в вечерних сумерках. Они прошли мимо отделанного белозеленой штукатуркой ограждения веранды, остановились на треугольной лужайке на краю острова, возвышавшемся над потоком, и принялись смотреть на реку, которая стала чем-то более чудесным, чем просто вода, ведь она вобрала в себя янтарно-розовое сияние заката за вязами и колокольней Брэя. Птицы расселись на телеграфных проводах, натянутых над рекой, как ноты – на нотном стане. Затем она подошла к окну гостиной и прижалась щекой к стеклу, вглядываясь внутрь. Небольшая комната смотрелась печально в полумраке, виднелись разве что швейная машинка на столе, увеличенная фотография мамы Маргарет над каминной полкой, изображения Тинтернского аббатства в рамках из красного бархата, а на полу, с проступавшими сквозь сумерки узорами из ноготков, – домашние тапочки мистера Эллингтона. «Представь, что я сижу там, – прошептала она, – и не знаю, что ты меня любишь». Затем они зашли в дом, за барную стойку, и выпили молока, и она стала бродить, касаясь знакомых вещей, выражая нелепый восторг, словно в тот миг любила все вокруг, даже рукоятки пивного крана.

Потом на них опустился вечер – такой же восхитительный, как и день; он вывел ее во тьму, сладостную от аромата листьев орехового дерева, они пересекли лужайку, обогнули каштан, но направились не к запущенной части острова, а к кругу мягкого дерна, отделенного кованой железной оградой. Там располагался небольшой греческий храм, в лунном свете особенно дивный. Он никогда прежде не приводил сюда Маргарет, так как однажды мистер Эллингтон сказал ему, погрозив пальцем, что храм построили для «герцогишки» и его утех, а любовь Криса была такого свойства, что он не мог перенести и мысли о том, чтобы связать Маргарет с чем-то столь низменным. Но в тот вечер все объяла красота. Он поднял ее на руки, пронес мимо колонн и поставил в нише над алтарем. Она оказалась в плотном луче лунного света; и из-за света он уже не мог различить оттенок ее волос – серебристо-белый или золотисто-желтый, – и вновь его переполнил восторг, так как он осознавал, что пусть даже волосы ее будут белы – это неважно. Его любовь неизменна. Взяв ее из ниши, он признался ей в этом.

И пока он говорил, ее теплое тело претворялось в ничто в его объятиях. Колонны, такие твердые и темные в зыбком свете луны и звезд, казалось, вот-вот зашатаются и исчезнут. Он лежал в пропитанном ненавистью мире, и хитросплетения колючей проволоки выпячивали острые узлы на фоне свинцового неба, наполненного гулким грохотом, вспышками и стонами с просьбой дать воды, и боль в спине была нестерпимой.

Крис наклонился задуть свечи, а я, вероятно оттого, что в приступе эгоизма пыталась подобрать слова, которые заставили бы его почувствовать мою преданность и близость, все же не могла говорить.

Внезапно он застыл, уставился на пламя свечи и произнес:

– Если бы ты только видела, как она прижимала щеку к стеклу и вглядывалась в комнату, ты бы поняла, почему я не могу сказать: «Да, Китти моя жена, а Маргарет ничего не значит».

– Да, не можешь, – с сочувствием прошептала я.

Мы взялись за руки, и он положил конец разговору, опустив на нас тьму ночи.

Глава 4

Следующим утром выяснилось, что шофер отправил автомобиль в город для замены одной детали, так что раньше полудня Маргарет не смогут привезти из Уилдстона. Мне поручили поехать за ней.

– Хотя бы

Перед отъездом я спустилась к пруду на краю холма. Здесь осень всегда задерживалась на полгода: даже когда весна зажигала языки зеленого пламени в мелколесье и солнце разливалось по долине меж стволов деревьев, тут пруд был окаймлен пожелтевшим папоротником и выцветшей ежевикой, а вода янтарем растекалась над прошлогодними листьями.

Посреди этой бурой тоски, сгустившейся под угрюмым небом, Крис стоял на корме лодки и орудовал веслом, как гондольер. Он пришел сюда сразу после завтрака, потому что не мог оставаться дома, где все, кроме одних только стен, было так чуждо; сад тоже удручал его, ведь все вокруг носило отпечаток гения Китти – за исключением лишь этого сырого неподатливого закутка. После обеда он предпринял очередную попытку примириться с местностью, но, мрачно взглянув на россыпь поздних рождественских роз, ярко сияющих в роще, где пятнадцать лет назад царила тьма, вернулся к покосившемуся ржавому лодочному сараю и продолжил возиться с веслом. Это было мальчишеское развлечение, и потому, когда он затащил лодку на берег и повернул ко мне лицо, я ужаснулась, ведь на меня смотрело лицо мужчины средних лет.

– Я сейчас поеду за Маргарет, – сказала я.

Он поблагодарил меня.

– Но, Крис, должна предупредить тебя. Я уже видела Маргарет. Она приходила сюда рассказать о твоем ранении – такая добросердечная, милая. Чудесное создание! Но выглядит она не так, как ты представляешь. Она постарела, Крис. И больше не красива. Состоит в тоскливом браке. Убогие обстоятельства жизни состарили, изранили и опустошили ее. Ты не сможешь продолжать ее любить, когда увидишь.

– Разве вчера я не говорил тебе, – сказал он, – что это все неважно?

Он взмахом погрузил весло в воду и отдалился от меня.

– Приведи ее скорее. Я буду ждать ее здесь.

Уилдстон сам по себе оказался не так уж плох; он располагался на равнине, и в конце каждой улицы вырастали зеленые холмы и башенки школы Харроу. Но улицы были чересчур длинные, красные, местами проходили под арками железнодорожных путей, и угловатые багровые дымоходы фабрик искажали линию горизонта; перед магазинами стояли приземистые женщины, на чьих спинах топорщились дешевые корсеты, – они постукивали пальцами по губам и прочими вялыми движениями выражали сомнения, стоит ли делать покупки, раз из-за них придется умерить другие аппетиты. Мы спросили у них дорогу, и они обернули к нам лица, кислые от подсчетов. В этом городе люди не могли делать то, что им хочется.

Маргарет жила на длинной улице красно-кирпичных коробов, испещренной тут и там розоватыми пятнами цветущего миндаля; в самом конце виднелось поле, где зеленая трава рьяно пробивалась сквозь глиняную почву, почерневшую от угольной пыли с железной дороги. У Марипозы – крайнего дома на улице – не рос миндаль. В палисаднике, который, казалось, был не до конца отвоеван у загрязненного поля, только-только проклюнулись несколько пресыщенных влагой подснежников да желтый крокус, а садик позади, где мужчина неумело орудовал лопатой, выглядел совсем непритязательно. Маргарет не просто жила в этом месте – она ему принадлежала. Она открыла дверь, взглянула на меня, ее глаза заслезились, и она смущенно пригладила растрепанные волосы рукой, усыпанной мукой. Ее лицо пожелтело от жара, бусинки пота блестели в глубокой длинной ложбинке под носом и в уголках рта. Она сказала:

– Он дома?

Я кивнула.

Она потянула меня внутрь и захлопнула дверь.

– Он в порядке?

– Почти, – ответила я.

Ее взгляд смягчился. Она вытерла руки об одежду и сказала:

– Прошу меня простить. У служанки сегодня выходной. Пройдите в гостиную…

Итак, я села в гостиной и поведала, что происходит с Крисом и как он жаждет ее увидеть. Рассказывая о его желании, я не смотрела в ее сторону, потому что она сидела на диване, обитом ядовито-зеленым вельветом, и тот был так низок, что колени торчали перед ней, и она обхватывала их мучными морщинистыми руками. Я заметила, что ее лицо взмокло. И мой голос задрожал, когда я обвела взглядом комнату, ведь мне предстало все, что видела Маргарет тем вечером пятнадцать лет назад, когда прислонилась щекой к окну гостиной на Монки-Айленд. Над каминной полкой висела увеличенная фотография мамы Маргарет, на стенах – изображения Тинтернского аббатства в рамках из красного бархата, между шатких ножек буфета располагалась швейная машинка, а в углу между моим креслом и каминной решеткой стояла пара домашних тапочек. Маргарет, когда-то отведавшая высшее блаженство взаимной любви, провела всю жизнь с мужчинами, которые носили дома тапки. Я снова отвела взгляд и на этот раз посмотрела в сад на человека, не столько копавшего, сколько демонстрировавшего полную неспособность справиться с лопатой. Он без конца чихал, и от каждого чиха развязанные хлястики жилетки резко вздрагивали у него на спине. Я предположила, что это и есть мистер Уильям Грей.

Когда я закончила рассказ о нашем печальном положении, она не шелохнулась, сидела все в той же некрасивой позе, обхватив колени, и по ее щекам градом катились слезы.

– О, что вы! Что вы! – воскликнула я, поднявшись. Ее оцепенение и плач тронули мое сердце. – Все не так уж плохо, он поправится.

– Знаю, знаю, – сказала она тоскливо. – Не верю, чтобы какая-то беда настигла его надолго. К тому же я убеждена, – тепло добавила она, – что вы прекрасно о нем заботитесь. Но когда вдруг возвращается то, что, как казалось, закончилось еще пятнадцать лет назад, а ты испытываешь одну усталость… – она смахнула с лица слезы и вытерла руку о грубую мешковатую одежду. – Мне жарко. Я занималась выпечкой. В наши дни не сыскать служанки, которая знает толк в выпечке.

Взгляд ее стал нежным и отрешенным, она начала говорить с такой интонацией, словно спорила и повествовала одновременно, как будто делилась историей с соседкой через садовую изгородь:

– Наверное, мне следует сказать, что у него в голове помутнение, а я замужем и нам лучше не встречаться; ох, однако… – она заплакала, и я ощутила, будто после долгой возни с сырыми спичками и сомнений, есть ли в фитиле масло, наконец смогла зажечь лампу. – Я так хочу его увидеть! Это неправильно, знаю, неправильно, но я так рада, что Крис тоже хочет меня видеть!

– Вы сделаете для него доброе дело, – я стала говорить таким же высоким голосом, на который внезапно перешла она, будто пытаясь сохранить ее настрой. – Идемте сейчас же!

Она вдруг прониклась жалостью.

– А как же молодая леди? – робко спросила она. – В прошлый раз она так расстроилась. Я все думала, правильно ли сделала, что пришла. Даже если Крис все забыл, он все равно захочет поступить

– Да, это правда, – сказала я. – Вы знаете нашего Криса. Он наблюдает за ней краем глаза, даже когда ему самому хуже некуда, лишь бы убедиться, что она не корчится от боли. Но именно она меня прислала.

– Ах, – вскрикнула Маргарет, покраснев, – у нее, должно быть, прекраснейшая душа!

Внезапно я потеряла нить разговора. Я не могла обсуждать Китти. В тот момент она представлялась мне безликой фигурой в оборках, подобно тому, как многие слуги в Болдри-Корт казались безликими фигурами в фартуках или фуражках. В мире остались только два настоящих человека – Крис и эта женщина, чья душа пробивалась сквозь внешнее убожество, как чудесный голос, поющий в темной комнате, их образ целиком поглотил мое воображение. Представьте святых и пророков со старых библейских гравюр – как они стоят на камнях в струящихся белых одеяниях на фоне смоляно-черного неба, поднимают исступленные взоры к яркому свету и воздевают руки за божественным благословением, источником которого служат неистовые лучи. Мне захотелось нарушить эту благоговейную тишину, и я ни с того ни с сего прошептала:

– Ох, Крис достоин самого лучшего!

А про себя подумала: «Эх, если бы она и впрямь была такой величественной и одухотворенной!» – и вновь мой взгляд наткнулся на ее невзрачность. Но в конечном счете она такой и была. Услышав мой внезапный тихий возглас, она приобрела тот величественный и одухотворенный вид, что я вообразила. Ее грустные глаза смотрели в потолок, огрубевшие руки покоились на коленях ладонями вверх, будто принимая всю ту любовь, источником которой была ее же лучезарность. Из кухни донеслись звуки, и она в миг потускнела, развеяв чары надо мной.

– Кажется, мистер Грей покончил с работой в саду. Вы меня извините.

Через приоткрытую дверь я услышала голос, тон которого явно сопровождался взлетами и падениями выпирающего кадыка.

– Ну, дорогая, вижу, у тебя тут подруга, мне лучше прошмыгнуть наверх и сменить садовые штаны.

Не знаю, что она ему отвечала, но голос ее звучал мягко, примирительно, временами совсем по-девичьи, с всплесками смеха, и, слушая ее, я поняла, что она с присущей ей серьезностью исполняла свой долг – сохранять в его жизни резвость и очарование.

– Мой старый друг ранен, – единственная фраза, которую я расслышала; но когда она вывела его в сад под окна, то наверняка разъяснила всю ситуацию, так как он не возразил, когда она сказала:

– Я испекла тебе к чаю каменные кексы[13]. Если опоздаю на ужин, там есть тарелка макарон с сыром, подогрей в печи и съешь с маринованными помидорами. Еще осталось немного ревеня и желе.

Она перечисляла блюда, загибая пальцы, потом развернула его и застегнула хлястики жилетки, болтавшиеся на спине. Он был худощав, кудрявые седые волосы торчали из тех мест, где им не следовало бы быть, – из ушных раковин, ноздрей, тыльной стороны ладоней, – при этом он выглядел счастливым от ее прикосновений и в ответ нежно произнес:

– Все в порядке, дорогая. Обо мне не беспокойся. Я после чая пойду сыграю в шашки с Брауном.

Она ответила:

– Хорошо, милый. А сейчас возвращайся к капусте. Ты ведь позаботишься о том, чтобы в этом году, как и в прошлом, у меня была вкусная капуста, да, любимый?

Она взяла его за руку и отвела обратно к лопате.

В гостиную она вошла уже в том желтом плаще, той шляпе с погребальными перьями, которые покачивались над липкой соломой, в той серой шерстяной юбке. Я поначалу невольно стиснула кулаки. Только представить, что кончики пальцев касаются этой одежды, – какая мука! Тут я вспомнила о Крисе, которому еще мгновение назад надеялась привезти светлое утешение. Я ясно видела, что восторженная женщина, обратившая взор и руки под благословение любви, была той самой Маргарет, живущей в вечности; но передо мной стояла Маргарет, живущая во времени, она безвозвратно изменилась за те пятнадцать лет, что прошли с той поры на Монки-Айленд до этого унылого дня на Ледисмит-роуд. Что ж, я обещала ему привезти ее.

Она сказала:

– Я готова, – и у меня не нашлось возражений против такой простой оценки ее вида. Но когда в прихожей она остановилась у выкрашенной водосточной трубы и, нахмурившись, потянулась к фальшивой черепаховой ручке, я торопливо выпа лила:

– О, зонтик не понадобится.

– Но он может пригодиться, когда я буду возвращаться домой, – засомневалась она.

– Вас отвезут обратно на автомобиле.

– Это очень любезно, – сказала она и нервно засмеялась, с видом самым простодушным. – Понимаете, я знаю, это ужасно, что мы едем по такому поводу, но я не могу отделаться от мысли о том, что встреча с Крисом – как подарок. И потому сейчас я словно предвкушаю праздник.

Она придержала мне калитку и оглянулась на дом.

– Такое уродливое строение, правда? – спросила она. Очевидно, она хотела дать волю негодованию, которое долго подавляла.

– Дом не очень красивый, – согласилась я.

– Иногда на поле позади пасут коров, – продолжила она, будто старательно искала какие-то преимущества. – Мне это нравится; но в остальном – ничего хорошего.

– Зато название благозвучно, – сказала я, положив руку на выпуклые металлические буквы на калитке, которые складывались в слово «Мари поза».

– Да, правда! – воскликнула она с улыбкой неисправимого романтика. – Знаете, это на испанском означает «бабочка».

Когда мы сели в автомобиль, она сникла от неловкости, ощутив себя громоздкой и неуклюжей, а свою одежду – совсем пообносившейся на фоне изящной обивки, серебряной вазы с рождественскими розами и прочих изысков автомобиля Китти. Она побаивалась шофера, как все бедняки побаиваются слуг, и пригнула голову, когда он вышел завести автомобиль. Чтобы вернуть ей легкость и красоту, я сказала, что, хоть Крис и поведал мне все об их встрече, он ничего не помнил об их расставании, и я горю желанием узнать, что же тогда про изошло.

Тихо, со смущением она стала рассказывать мне о Монки-Айленд. Поразительно, что они оба – и Крис, и она – говорили о нем так, словно это был не остров, а волшебная страна, чем и объяснялись все совершенные там поступки. Поразительно также, что они оба подробно описывали тот цветущий боярышник, что белел между тополями у пристани. Думаю, любой предмет, на который смотришь вместе с любимым человеком, навсегда приобретает особенное значение. Она рассказала, что отец переехал туда, когда ей было четырнадцать лет. После скоропостижной и мучительной смерти миссис Эллингтон веселье виндзорской гостиницы стало ему невыносимо; весь мир виделся ее могилой, а подвыпившие сержанты в алой форме, извозчик с требованиями подать пинту четырехпенсовика[14] и даже кобылы,

Затем одним апрельским днем Крис ступил на остров, стремительно пришвартовал лодку и этим первым движением ее покорил. Я верила, что это чистая правда. В молодости он был удивительным; в полной мере обладал очарованием юности, какое бывает у резвого жеребца или молодого деревца, только его душа преображала это очарование в глубокую волнующую красоту. Когда солнечный свет ложился на него, обнаруживая золотой отлив его каштановых волос, или когда иное телесное наслаждение его настигало, он всегда откликался на это с некой сдержанностью. В его серых глазах, темневших от раздумий, сквозила какая-то духовная драма. Видеть его значило желать с ним сблизиться, чтобы встать между этим телом, скроенным для счастья, и этой душой, сохранявшей глубокую веру в трагедию. Итак, она подала Крису утиные яйца к чаю.

– Утиные яйца у нас были такие вкусные, что других таких не сыскать в округе. Секрет в том, чем отец кормил уток. Это все, конечно, не окупалось, но они были чудо как хороши.

Еще до заката он обвил их шелковистой сетью учтивых манер; он поговорил с отцом о его живности, прогулялся по местности, выказывая здравый интерес, а затем, как и в последующие дни, сложил все свое обаяние к ее ногам.

– Я думала, он королевской крови, а когда он стал приходить вновь и вновь, я полагала, что, должно быть, ему так понравились утиные яйца.

Внезапно ее тусклое унылое лицо вспыхнуло от теплого воспоминания о блаженстве, и она начала что-то бормотать.

– Об этом я все знаю, – поспешно сказала я. Мне стало страшно, что в присутствии этой женщины я почувствую зависть или какой-нибудь низменный порыв, и я боялась этого больше всего на свете. – Я хочу узнать, как вы расстались.

– О, – воскликнула она, – вышла наиглупейшая ссора! Минула всего неделя с того дня, как мы признались друг другу в чувствах. Что это была за неделя! Стояла отличная погода, отец ни о чем не догадывался. Я и не желала этого, так как предполагала, что он захочет поскорее устроить свадьбу и будет упрекать меня за любое промедление, а я знала, что нам надо подождать. Ах! Помню, как представляла наихудший сценарий и говорила себе: «Возможно, через пять лет»; тогда, поженись мы раньше, это стало бы неожиданной радостью, – она повторила с легкой иронией: – Возможно, через пять лет!

– Итак, в один четверг я плавала по заводи с Бертом Батчардом, племянником мистера Батчарда, который держал гостиницу в Серли-Холл. Я громко хохотала, потому что он греб так нелепо! Он городской парень и с веслами обращался так, будто это чайные ложечки. Старенькая лодка просто устроилась на реке, как наседка на цыплятах, и ни туда ни сюда, а он притом был столь самоуверен! Я сидела и хохотала, хохотала без конца. Внезапно – бом! бом! – раздался колокол у пристани. Это был Крис, он стоял меж тополей, сдвинув темные брови, без тени улыбки на лице. Мне стало не по себе. Мы подобрали его и переправили через реку, но он все так же не улыбался. Мы вышли на берег, а Берт, заметив, что что-то неладно, сказал: «Ну, я отчалю». Мы с Крисом остались на лужайке, он был так зол, нас будто разделяли мили. Помню, он сказал: «Я пришел попрощаться – сегодня вечером мне надо уезжать, – и тут я вижу, как ты веселишься с этим невежей!» Я ответила: «Крис, я знаю Берта всю жизнь с тех самых пор, как он приезжал к дяде на каникулы, да и вовсе мы не веселились. Просто он совсем не умеет грести». А он все возмущался и возмущался, и вдруг меня осенило, что он не доверяет мне так, как доверял бы девушке своего круга, и я высказала это вслух, а он по-прежнему вел себя жестоко. О, не заставляйте меня вспоминать, что мы тогда наговорили друг другу! От этого только больнее. В конце концов я сказала что-то совсем ужасное, и он ответил: «Отлично, ты права. Я пойду», – и ушел к мальчику, который колол дрова, и попросил того переправить его в плоскодонке. Проходя мимо меня, он отвернулся. Вот и все.

Теперь мне наконец все стало ясно. Пятнадцать лет назад весной в Болдри-Корт было безлюдно, хотя погода стояла великолепная. Крис дольше обычного задержался в пасторском доме дядюшки Эмброуза на Темзе, а старший мистер Болдри наполнил имение жгучей нервозной тоской. Целыми днями он пропадал в городе, в конторе, и перестал звонить жене днем без всяких объяснений. Ночи он просиживал в библиотеке, изучая бумаги и счетные книги; по утрам служанки часто находили его спящим за столом, очень красным, будто бы мертвым. Мужчины, которых он приводил на ужин, вели себя с ним доброжелательно и обходительно, но это была не та дань, что привыкла получать его честолюбивая кичливая натура, и в беседе с ними он сыпал хвастливыми намеками о грядущем разорении, о чем счел унизительным рассказать нам напрямую. Наконец наступило то утро, когда он за завтраком через весь стол сказал миссис Болдри: «Я послал за Крисом. Надеюсь, он того стоит…» Это признание леденило душу, как стон ветхого корабля при треске балок, ведь его произнес человек, который сомневался в способностях сына, как все отцы сомневаются в способностях детей, рожденных слишком поздно.

Вечером я шла в сторожку посмотреть на нового щенка и встретила Криса, он поднимался по подъездной дорожке. В синих сумерках бледнело его лицо, как у утопленника. Я очень хорошо запомнила тот момент, так как удивилась, что он прошел рядом и не увидел меня, и через это мне открылось, что он вообще никогда меня не видел, разве что поверхностно. С тех пор я знала, что едва ли когда-то на меня падал его мысленный взор. Вечером он допоздна беседовал с отцом, а утром отправился в Мексику, чтобы проследить за работой шахт, удержать фирму на плаву, сохранить элегантность и гостеприимство Болдри-Корта –

Коечто из этого я поведала Маргарет, а она ответила: «Да, я все это знаю», – и продолжила рассказ. В воскресенье, спустя три дня после их размолвки, мистера Эллингтона обнаружили мертвым в постели.

– Мне так был нужен Крис; но он не приходил, не писал.

Она впала в летаргическое состояние: целыми днями сидела и глядела на течение Темзы; с трудом пришла в себя, только когда узнала, что отец почти ничего не оставил – лишь доход в двадцать фунтов в год с акций, которые не продать. Она договорилась о передаче аренды гостиницы другому управляющему и, заручившись обещанием новой хозяйки, что та будет пересылать все письма, приступила к злосчастной работе няней. Сначала она попала к знатной ирландской семье, оказавшейся в стесненных обстоятельствах; эти люди сбежали, бросив ее в отеле Брайтона с непогашенным счетом и невыплаченной зарплатой, – их поступок ее ошарашил и сокрушил.

– Как они могли? – спрашивала она. – Я в них души не чаяла. Такой прелестный малыш, а миссис Мерфи всегда так красиво говорила. Но когда люди совершают подобные поступки, начинаешь думать о них дурно.

Спустя два года менее болезненных и все же неприятных перипетий она оказалась в большой небогатой семье Уотсонов в Чизике, где почти сразу же мистер Уильям Грей, брат миссис Уотсон, начал за ней ухаживать, и, подозреваю, это скорее походило на нытье с целью вызвать у нее жалость.

– Мистер Грей, – сказала она мягко, имея в виду его главную задачу – получить расположение, – не был в этом деле особенно успешен.

А письмо все не приходило.

Итак, через пять лет после отъезда с Монки Айленд она вышла замуж за мистера Уильяма Грея. Вскоре после свадьбы он потерял работу и долго не трудился; позже обнаружилось, что у него слабые легкие, о которых нужно постоянно заботиться.

– Зато время шло, – сказала она весело, без иронии.

Так вышло, что на Монки-Айленд она смогла побывать лишь два года назад. Сначала не хватало денег, затем возникла необходимость в целебном бризе Брайтона, Богнора или Саутенда, где легкие мистера Грея чудесным образом укреплялись. Когда эти препятствия устранились, ее охватило безразличие; к тому же она слышала, что гостиницей управляют нерадиво, и она не смогла бы вынести разоренного вида зеленого дома ее юности. Но после наступило время, когда ей было очень плохо, – она как-то странно посмотрела на меня, когда говорила об этом, будто, задай я ей вопрос, она лишилась бы сознания, – и вот тогда внезапно ею овладела мечта увидеть Монки-Айленд снова.

– Итак, мы подходим к парому, и мистер Грей говорит: «Господи, Маргарет, тут же повсюду вода!» – а я отвечаю: «Уильям, в этом-то все и дело».

Они увидели, что остров снова чист и ухожен, так как только недавно перешел в другие руки.

– Теперь там всем управляют отец с дочерью, как когда-то мы с папой, и мистер Тейлор чем-то напоминает отца, хотя сам он с севера. А мисс Тейлор куда красивее, чем я когда-либо; она такая статная, с чудесными золотыми волосами. Когда я рассказала о себе, они тепло нас приняли; подали нам на обед утку с зеленым горошком, и тогда я вспомнила об отце. С его утками эта не шла ни в какое сравнение, но, полагаю, она просто покупная. Затем мисс Тейлор увела Уильяма посмотреть сад. Знаю, ему это не пришлось по душе, ведь он всегда смущается в обществе хорошеньких женщин, и я уже пошла было за ними, но мистер Тейлор сказал: «Погодите минуту. Кажется, для вас есть коечто интересное. Идите за мной». Он отвел меня в кабинет к столу бюро и вытащил из ящика дюжину писем на мое имя, подписанных рукой Криса. Он был очень добр. Усадил меня в кресло, позвал мисс Тейлор и попросил ее как можно дольше водить Уильяма по саду. Прощаясь, я сказала: «Ведь миссис Хичкок обещала переправлять мне письма». А он ответил: «Миссис Хичкок не прожила здесь и трех недель, как сбежала с букмекером из Брэя, после чего сам Хичкок начал выпивать и сделался разгильдяем».

– И что было в этих письмах?

– Я долго не открывала их; считала, что этим нарушу супружеский долг. Но когда я получила телеграмму о его ранении, я поднялась наверх и прочитала все письма. Какие письма!

Она уронила голову и заплакала.

Когда машина въехала в ворота Болдри-Корта, Маргарет выпрямилась и вытерла слезы. Она взглянула на полоску травы – блестящую, словно после дождя, местами усыпанную подснежниками, пролесками, крокусами, тянувшуюся между подъездной дорожкой и порослью плакучих берез, ежевики и папоротника. В этой кайме не было никакой эстетической надобности; куда красивее, когда дорожку обрамляют темный дрок и золотистые злаковые травы. Ее назначение носило сугубо философский характер; этим провозглашалось, что здесь мы ценим только контролируемую красоту, что необузданная природа не пробьется за наши ворота, что ее обязательно смягчат, украсят, обратят в безмятежность. Безусловно, Маргарет должна была понимать, что тут нет места для красоты, которая со временем не облагородилась, а лишь обтрепалась, что все обитатели Болдри-Корта невольно будут морщиться при виде ее неопрятности. Но, напротив, она сказала:

– Тут так много места. Наверное, Крису пришлось приложить немало усилий, чтобы все это содержать.

Жалость этой женщины походила на пламенный меч. Никто никогда прежде не жалел Криса из-за великолепия Болдри-Корта. Мы делали вид, будто, наряжаясь в дорогую одежду и обустраивая дорогую жизнь, потворствуем его мечтам. Она же открыла правду, что он и в самом деле мечтал о великолепном доме, только о доме нерукотворенном, вечном[15].

Однако то, что она была мудра и что ангелы, без сомнений, принимали ее сторону, не смягчало оскорбительности ее вида в нашей обстановке. Я снова засомневалась в благоразумии этой экспедиции, пока мы сидели в холле, ожидая чай, который я заказала в надежде, что от него лицо Маргарет разгладится, станет менее тревожным. Она стояла спиной к дубовому столу, теребила в руках нитяные перчатки, хлопала заплаканными глазами, постукивала ногой по ковру, переминаясь, а я без конца сравнивала ее несуразность с новым приобретением Китти – этот символ ее декораторского гения оказался так близко к Маргарет, что я опасалась, как бы неловким движением она его не уронила. Это была неглубокая черная чаша, в центре которой нагая белоснежная нимфа, припав на четвереньки, склонила голову к белым цветам, плававшим вокруг нее в темных водах. Рядом с этой чашей чистейше-черного цвета порыжевшие перья

– А теперь, – бодро сказала она, когда я поставила чашку, – могу ли я увидеть Криса?

Она ни капли не сомневалась во всей затее.

Я отвела ее в гостиную и открыла французское окно.

– Идите мимо кедров к пруду, – сказала я, – он там занимается греблей.

– Как хорошо, – промолвила она. – Ему это всегда так идет.

Я окликнула ее и попробовала намекнуть, что их встреча может сорваться:

– Знаете, он переменился…

Она радостно прокричала мне:

– О, я то его узнаю!

Я поднялась наверх и осознала, что вот-вот упаду без сил; по правде, я так ощутимо ревновала к Маргарет, что почти заболевала. Но тут, в точности как уставший человек роняет ношу, которую хоть и считает ценной, но больше не может нести и минуты, мой разум восстал против дальнейших мыслей о них и обратился к восприятию вещей материальных. Я перегнулась через балюстраду и засмотрелась на красоту холла: на безупречную фигурку нимфы в круге черной воды, на бесподобный бело-розовый чинц Китти, на блестящую гладь дуба, на панели стен, где мельтешили отблески ярких красок. Я сказала себе: «Даже если все остальное исчезнет, всегда можно будет опереться на это», – и дальше я радовалась своей изысканной одежде, ровной коже, радовалась, что убранство коридора так нежно в синих сумерках, радовалась, что сквозь распахнутую вдали дверь струится свет, от которого ковер переливается небесно-голубым. Когда я заметила, что распахнута была дверь детской, а Китти сидела у окна в большом нянечкином кресле, меня уже не волновало, что так осунулось ее лицо, красиво оттененное бледным мартовским светом, или что напрашивались многозначительные выводы, раз она пришла в комнату своего покойного ребенка, хоть и не мыла до того голову. Я сказала твердо, так как она забыла, что мы живем в неприступной крепости благопристойной жизни:

– О, Китти, эта несчастная замарашка там, в саду!

Она уныло посмотрела в окно, и я проследила за ее взглядом.

Стоял один из тех тоскливых дней, столь обыкновенных для конца марта, когда сад выглядит хуже всего. Порывы ветра мешали параду солнца, лишали кедр гордо-непоколебимой синей тени, заставляли черные ели махать ветвями и затягивали небо ослепительно-серыми облаками, которые затушевывали краски крокусов. Прежние садовники установили скульптуры на лужайках и дорожках, большие тематические фигуры – тритонов, поросших мхом, или нимф с кувшинами, – чтобы те могли дать несколько очков саду в подобные дни, когда продуманный апофеоз цветника и величественных деревьев пропадает впустую. Но все равно в этом взъерошенном саду взгляд стремился к фигурке в желтом плаще, которая стояла неподвижно посреди лужайки.

Не понимаю, как Крис узнал, что она близко, однако он бежал по лужайке точно так же, как ночами в моих снах бежал по Ничьей земле. Я знала, что именно так, с закрытыми глазами, он будет бежать; я знала, что именно так он рухнет на колени, когда достигнет спасения. Я интуитивно угадала, что спасение – у ног Маргарет, еще до того, как она подхватила его под руки, но не в порыве страсти, а скорее так, будто желает вынести раненого из-под пуль. Но даже когда она подняла его голову к себе, главный вопрос оставался нерешенным. Я закрыла глаза и сказала вслух:

– Сейчас он увидит ее лицо и руки.

Я долго не смотрела в их сторону, а когда взглянула – они все так же стояли, обхватив друг друга. Ее объятия будто напитали его, и, отстранившись, он казался совсем окрепшим. Они стояли, переплетя руки, и смотрели друг на друга. Они выглядели такими настоящими, счастливыми! Затем, словно возобновив разговор, который прервал докучливый общественный долг, они снова сблизились и пошли в сторону леса, и ветви кедра покачивались над их головами. Китти душераздирающе зарыдала, а я подумала, насколько же Крис прав в том, что для любящих сердец так много вещей вовсе ничего не значат.

Глава 5

Когда Маргарет увезли на автомобиле, Крис пришел к нам в гостиную, постоял недолго в трепещущем свете огня и нерешительно произнес:

– Хочу сказать: я знаю, что все так, как надо. Маргарет мне объяснила.

Китти смяла шитье в белый комок.

– Полагаю, ты имеешь в виду, что теперь точно знаешь: я твоя жена. Я рада, что ты описываешь это словами «так, как надо», и благодарна, что наконец ты это признал, доверившись Маргарет. Любая жена сочла бы это поводом для гордости.

Ее ирония едва горчила, словно тминное семя, и позже она ни разу не достигала даже этой нижней планки жестокости; он принял этот душевный удар с опущенной головой, и она вдруг увидела, что здесь нет притворства и теперь их разделяет нечто непреодолимое, как смерть. В дальнейшем его действия не вызывали замечаний – только страдания.

Китти лежала, как сломанная кукла, лицом в диван, безвольно свесив руку к полу, или покоилась на кровати с балдахином, из-под которого торчали только ноги в фантастических тапочках; и я старалась в эти дни сохранять, словно бессменное платье, то расположение духа, умиротворившее меня под конец поездки с Маргарет, – расположение к глубокой восприимчивости, когда напряженный ум останавливается на любом примечательном предмете, попавшемся на глаза, и я пыталась отождествить себя с его блеском и свободой от человеческих страстей. Это не значит, что я проводила время в восторженной радости; это значит, что я не раз подолгу стояла на дорожках Харроу Уилда, разглядывая тонкие узоры голых веток на фоне далеких облаков весеннего неба; холодный ветер пробирался под юбки и пронизывал до костей, но я боялась, что стоит шелохнуться и отвлечься, как я начну думать. В самом деле, горе – это вовсе не чистая меланхолия, как верят в юности. Оно подобно осаде тропического города. Кожа сохнет, в горле скребет, будто ты живешь в жаркой пустыне; вода и вино ощущаются как теплота, а вся еда – словно песок; другие раздражают; мысли терзают во сне, как комары.

Через неделю после моего путешествия в Уилд стон я пошла к Китти позвать ее прогуляться; она лежала, развалившись на подушках, и перебирала нижнее белье. С горечью отказалась от приглашения и добавила:

– Возвращайся скорее. Не забудь, доктор Гилберт Андерсон придет в половине пятого. Он – наша последняя надежда. И передай этой женщине, что ей тоже надо встретиться с доктором. Он сказал, что хочет поговорить со всеми, кого это дело касается.

Она продолжила уныло рассматривать нежные блестящие шелка, которые приносила служанка, – так спекулянт, который скупил за бесценок товар, не вызвавший спрос, смотрит на чертовски большой и чертовски невыгодный груз. Итак, я в одиночку вышла в этот погожий день; зима скрылась за далекими темными облаками, под которыми проносились быстрые потоки свежего воздуха, прорывались настойчивые лучи солнца, и в этом ясном сером свете всякий цвет казался резким и насыщенным. На южном склоне холма Харроу Уилд устроили загон для овец. Бледно-лавандовый плетень и золотистый покров соломы весело выделялись на фоне невзрачной зимней травы, а когда овец гнали наверх по дорожке за живой изгородью, их пугливое блеяние струилось по склону, словно шумливая река. Ряды голых вязов, затемнявших внизу равнину, создавали впечатление, что зима отхлынула, оставив здесь все по-весеннему неприглядным и переливчатым. Мне так понравился этот вид, что я открыла калитку, вышла за нее и села на вяз, который год назад вырвало с корнем во время сильного шторма, но он еще не уступил смерти и храбро украшал ветви багряными цветами.

Это меня тоже обрадовало, и я жалела, что не с кем разделить это бесхитростное представление нового сезона. По правде, я бы не хотела здесь оказаться с Китти; я нуждалась в других спутниках – Крисе и Маргарет. Крис, как обычно на досуге, когда любовался простором долины, высказывал бы мысли, которые вынужденно заглушал в обычные часы из страха – как бы они не заняли разум заместо дел, а Маргарет серьезно бы следила за ходом его рассуждений из-под тени широкополой шляпы, чтобы убедиться, что он верен себе; точно так хозяйка поглядывает на кастрюлю с молоком – как бы оно не убежало. Бесспорно, эти кроткие, вдумчивые люди были мне близки.

Меня внезапно пронзила ревность. Я испытала муку не из-за их любви друг к другу, а при мысли о тех предметах, на которые они смотрели вместе. Я вообразила белый боярышник у пристани между тополей, который они видели вдвоем пятнадцать лет назад на Монки-Айленд, и это было мне невыносимо. Представила, что сейчас они тоже могут восторгаться зеленой дымкой первых почек подлеска у пруда, и тут же соскользнула со ствола и быстрым шагом стала спускаться с холма. Рыжие коровы пили воду из пруда, окаймленного корнями ив; тощий жеребец скакал неуклюже, так как от земли шло тепло. Я обнаружила в полях ручей и пошла вдоль него, среди рощи он разросся до сверкающей запруды, по краям которой зеленели и желтели мхи; но этот вид не радовал меня, так как я на него смотрела в одиночку. Мне хотелось выразить отчаяние прыжком с высоты, я забралась на бугорок и рухнула лицом в палую листву.

Теперь я была окончательно отрезана от Криса. Раньше стоило мне на него взглянуть, и его золотистая щетина на щеках и морщина на загорелом лбу над густыми ровными бровями мгновенно внушали мне спокойствие. Но теперь я слишком усердно старалась его подбодрить, демонстрируя прямой невозмутимый профиль, увенчанный аккуратно горделивой прической, а не ту мрачную маску со слезами, которой он всегда опасался, и у меня попросту не оставалось сил радоваться его присутствию. Я говорила спокойным грудным голосом, лишенным признаков страданий; с глубоким интересом читала Country Life; большую часть дня не снимала замшевых перчаток с рук, которые так хотелось заломить; подолгу играла с собаками и носила самый плотный твид; притворялась, что едва заметная тяжесть черт вполне отражает мой характер. Чувство его присутствия охватывало меня, как прежде, только при встречах с Маргарет в холле, когда она приходила или уходила. Она сильно переменилась; в ее глазах сквозила легкая улыбка, будто она слышала издали отголоски знакомой песни. Ее неуклюжесть теперь смахивала на нерешительность – идти ли шагом или затанцевать под далекую музыку; а неопрятность уже не отталкивала, как и у ребенка, который так торопится на праздник, что не дает нянечке привести в порядок его платье. Она всегда протягивала руку в расстегнутой черной нитяной перчатке и говорила: «Еще один прекрасный день», – или застенчиво произносила, так как Китти по-прежнему ее избегала: «Надеюсь, миссис Болдри чувствует себя хорошо». Как только наши ладони соприкасались, он возникал меж нами – от нашего общего преклонения. Я ощущала грубую мужскую кожу и видела теплое сияние его золотисто каштановых волос; я думала о нем с тоской изгнанницы. Для Маргарет же это казалось призывом: она проходила мимо меня в сад, держала руки перед собой, будто несла невидимые дары, останавливалась на приступке французского окна и улыбалась себе, словно в глубине

Нас безжалостно отвергли, и ничто не могло облегчить нашу участь. Вероятно, вы думаете, что мы слишком много значения придавали обычному бреду безумца. Но каждую минуту дня, особенно в те тяжелые мгновения, когда он разгуливал по дому и саду с врачами, улыбаясь им вежливо, но безрадостно, отвечая на их вопросы с сухой учтивостью, почти как человек, который отваживает назойливого коммивояжера в курительной комнате отеля, мы убеждались: если сумасшествие означает чудовищные заблуждения о мире, то Крис сумасшедшим не был. Весь наш позор заключался в том, что он отверг нас, когда достиг чего-то более здорового, чем само здравомыслие. Благодаря потере памяти он одержал триумф над ограниченностью языка, из-за которой большинство людей не могут открыто говорить о душевных привязанностях. Если бы он сказал нам с Китти: «Я вас не знаю», – мы бы пришли в недоумение; если бы он начал объяснять подробней: «Вы для меня ничего не значите; моя душа далеко от ваших», – мы бы заплакали от его непреднамеренной жестокости. Но взгляд его был совершенно безразличен: во мне он видел забытую подругу по играм, а в Китти вовсе ничего не видел, только незнакомку, которая каким-то образом стала украшением его дома и распорядительницей его обедов, и этим он ясно указывал на наше место. И пусть оттого я и плакала, лежа на палой листве, вместе с тем я ощущала горькое упоение, всегда наступающее с обнаружением правды. Я испытывала рационально-холодную гордость за его отказ вспоминать благополучие зрелости и за его непоколебимое решение оставаться во временах первой любви, ведь это делало его намного разумнее всех нас, кто воспринимает жизнь как есть, забитую досадными пустяками. Я даже была готова признать, что раз он выбрал такую реальность среди всех бесчисленных проявлений мира и так ловко отыскал упавшую жемчужину красоты, значит, его дар раскрылся, чего я всегда и ждала. Только это не умаляло муки от того, что он исключил меня из своей жизни.

Я не могла об этом мыслить ясно. Думаю, вся наша трагедия заключалась в том, что, выражаясь языком духовным, вместе с Китти он отверг всех тех женщин, из-за которых тело побеждает душу, а вместе со мной – тех, кто примиряет душу и тело, заставляет их бежать вровень неторопливо, как пару хорошо подобранных лошадей в упряжке, и он отдал себя женщине, с которой всегда неприметно душа берет верх над телом. Однако я воспринимала это как чудовищную жестокость, которая виделась нагромождением катастрофических картин. Я представляла, что это происходит где-то за линией фронта, в конце прямой дороги, которая тянется вдоль растрепанных тополей между затопленных низин, чью блестящую гладь покрывает рябью мягкий тихий дождик. Там, за церковью, оставшейся без колокольни, стоит десяток жутких домишек: пятна голого кирпича, как язвы, виднеются из-под ободранной штукатурки, а непокрытые стропила торчат, как сломанные кости. Там все еще живут люди. Сгорбленная женщина сидит у двери замызганной хибары, перебирает какое-то грязное белье и машет голой рукой проходящим мимо солдатам. А в другом домишке – галантерея: с потолка свисают связки рыжего лука и пучки трав, в полумраке пахнет чесноком, жужжат мухи, которые не выводятся из французских деревенских магазинов круглый год, черная кошка сонно трется о дверной косяк. Тамто и стоит Крис, смотрит через прилавок на старика в рубахе, у которого в седой гуще бороды белеет шрам; улыбка старика одновременно и наглая, и добросердечная, он отталкивает запущенностью и восхищает своей олимпийской фигурой. Кажется, он и есть душа вселенной, все знает и всем пренебрегает, и для него я значу не больше, чем сгорбленная женщина с голыми руками у хибары по соседству. Крис облокачивается на прилавок, его глаза стекленеют. (Это его душа; а тело лежит под моросью на другом конце дороги.) Он смотрит на два хрустальных шара, которые протягивают ему крепкие и проворные руки старика. В одном он видит Маргарет, но не в ее плаще и не с трепещущими перьями, а преображенной в свете вечности. Туда он долго смотрит; затем бросает взгляд на другой шар, ровно настолько, чтобы заметить в его глубине, как мы с Китти гуляем в ярких платьях по нашим блистательным садам. Мы не преобразились, ведь мы такие, как есть, и нет в нас ничего больше. Вся правда о нас – в нашем физическом обличье. Он с восторгом глубоко вздыхает и протягивает руку к шару, в котором сияет Маргарет. Рукавом задевает другой и роняет на пол, где тот разбивается на тысячи осколков. Старик улыбается все так же нагло и добросердечно; ему я так же мало интересна, как и та женщина с голыми руками. Крис полностью поглощен выбранным хрусталем. Никто не оплакивает наш мир, который вдребезги разбился.

Я зарылась в палую листву, будто взаправду услышала, как раскалывается шар, и закричала:

– Гилберт Андерсон, Гилберт Андерсон просто обязан исцелить его!

Бог свидетель, не было никаких причин верить во врача, ведь за последнюю неделю уже многие его коллеги, лощеные, словно тюлени, с прилизанными волосами, в сюртуках, толпились вокруг Криса и смотрели на него с озадаченностью водопроводчиков. Их самым успешным предприятием оказался безрезультатный гипноз. Крис подчинился ему, как подчиняется добряк на детском празднике, разрешая завязать себе глаза, и под влиянием гипноза к нему вернулись память и характер поздних лет: он говорил о Китти с шутливой нежностью, присущей супругу-англичанину, и по-хозяйски смотрел на предметы вокруг. Но стоило его разуму выйти из-под контроля, как Крис показал, насколько они заблуждались, полагая, будто имеют дело с обычным нарушением нормального процесса, – он откинул это знание и закрылся от них глухой стеной решимости ничего не знать, еще более глухой оттого, что он ее не осознавал. Я смирилась с тем, что так будет всегда. Но в ту минуту я так отчаянно нуждалась в избавлении, так нестерпимы были все те фантастические картины, в которые мое воспаленное воображение обращало факты нашей трагедии, что я страстно, остервенело поверила в этого нового доктора. Я вскочила и ринулась сквозь ежевику к изгороди, что отделяла заповедник, куда я пробралась, от наших земель, не дав себе перевести дыхания, потому что упустила время: уже наступило четыре часа, и до прихода врача в полпятого мне еще предстояло отыскать Криса и Маргарет.

Свет сделался резче, пока я дремала, и потому родной любимый лес стал более густым, зловещим, тропическим

Не так уж глупо с моей стороны было не предвидеть ту красоту, которая мне открылась. Никто не мог бы вообразить такое. Они взяли из лодки теплый плед и расстелили его на клочке чистой травы, наверное, чтобы любоваться россыпью ранних первоцветов посреди озера белых анемонов у корней дуба. Она разгладила плед, чтобы на нем было мягко и удобно, Крис впал в дремоту и уснул на боку. Он лежал доверчиво и безмятежно, как спящий ребенок, его руки обмякли, а голова откинулась назад, обнажив беззащитную шею. Пока он спал, не омраченный мыслями, я в очередной раз убеждалась, насколько же красиво его лицо. В ее же печальном лице не было и тени сна, щеки порозовели от холодного воздуха, который, по мере того как вечерело, все больше проникал сквозь ширму ржаво-золотистого папоротника; она сидела рядом с ним и всего-навсего смотрела.

Я не раз наблюдала подобные картины, когда люди отдыхали на полянах за нашими воротами по праздникам. Обычно мужчина покрывал лицо носовым платком, чтобы спрятаться от солнца, а женщина сидела рядом на коленях и следила через мелколесье, чтобы дети не ушиблись во время игры. Иногда мне казалось, что в этом скрыт особый смысл. Знаете, когда заходишь в сырую, благовонную прохладу церкви в католической стране и видишь прихожан, которые стоят на коленях тяжело, неохотно и всетаки самоотверженно, словно олицетворяют собой то, что воля неизбежно подчиняется замыслу, что больше человека; или когда под любыми небесами замечаешь мать с ребенком на руках, и что-то в сердце проворачивается, словно меч, и говоришь себе: «Если человечество забудет эти позы, миру придет конец». Но люди вроде меня, лишенные чутья художника, не могут что-то знать наверняка о незнакомцах. Только теперь, когда это происходило с моими друзьями, когда мой дорогой Крис и моя дорогая Маргарет сидели, заключенные в покой, как в хрустальный шар, я поняла, что это самая многозначительная и самая прекрасная поза в мире. Она означает, что женщина приняла душу мужчины в свою и хранит ее тепло в любви и тишине, так что его тело может какое-то время мирно отдохнуть. Для женщины это великое дело. Знаю, есть дела не менее великие для тех женщин, чьи независимые натуры способны бесстрашно, с любопытством выйти за пределы домашнего круга отношений, но большинство из нас не жаждут независимости. Мы мечтаем о таком величии, когда любимый человек спит безмятежно рядом. Я знала, что ему не спалось в Болдри-Корте, в той новой комнате с нефритово-зелеными стенами и камином из лазурита, с удивлением им обнаруженной на месте каморки с удочками, которую он там помнил; но я с этим ничего не могла поделать.

Несправедливо, что благодаря щедрости, которая кажется таким же случайным даром, как красивый голос, женщина может делать для мужчины такие удивительные вещи. Ведь сон был наименьшим подарком от нее. Она увела его в тихую волшебную сферу – из нашей жизни, из роскошного дома, который походил скорее на громадный кусок пространства, отделенный от внешнего мира и украшенный, дабы подчеркнуть и изящество, и нашу уединенную надменность, из сада, где цветы заботились о том, как им следует расти, и деревья сделались такими ровными, что лес походил на неф с колоннами; судить,чтотем самым она сделала для него, можно по тоске, которую я испытывала, оставшись одна. Но щедрость ее распространялась на всех, ведь ее присутствие придало нашей жизни иной узор; она мягкой нитью переплелась с обрывками нашего былого величия и непостижимым образом создала рисунок, который бы иначе не возник. Быть может, невзрачность была частью ее щедрости, ведь, чтобы вписаться в узор, иногда необходимо отказаться от собственной прелести. Потому женщины вроде нас, в отличие от кокоток, не носят откровенно соблазнительные платья, но надевают наряды, которые будто пренебрегают силой красоты, демонстрируя иные качества – умеренность, сдержанность, заботу о завтрашнем дне. И поэтому я могла поверить, что упорное пребывание Маргарет в местах, где всегда чего-то не хватало, ее терпимость к убогой бедности – все это стало не осознанным выбором. Нечто глубоко внутри привело Криса к беспамятству, а ее – к нищете, чтобы, когда настанет время ей встретиться с возлюбленным, даже намек на прелести ухоженного тела не мог отвлечь его от послания души. Я смотрела с восхищением на эту высшую жертву и светилась от ее личного подарка мне. Теперь я спала хоть и недолго, зато без сновидений. Я больше не видела, как его тело разлагается в бурой гнили Ничьей земли, больше не видела, как он плавно сползает с бруствера в траншею, больше не слышала голосов в пустоте: «Дружище, помоги, у меня нет ног!» – «Дружище, не могу – у

– Дженни, неужели они вправду так поступили с Бельгией? Эти забавные, тихие, прижимистые люди!

Его солдатское знание было захоронено так же глубоко, как воспоминания об ужасном августе[16]. Пока он находился под ее чарами, его не могли послать обратно в пекло войны. Эта чудесная, сердечная женщина сохраняла его тело так же, как сохраняла душу.

Я почувствовала столь сильную благодарность, что не выдержала, подошла к ним и уселась на плед. Я вторглась в их пространство, но мне так хотелось побыть рядом с ней. Кажется, она совсем не удивилась: обернулась ко мне, слегка сдвинув брови, и сразу заулыбалась сквозь некрасивые пряди растрепанных волос, которые от ветра выбились из-под шляпы. И это тоже относилось к ее очарованию – способность принять то, что она не до конца понимала.

Она перегнулась через него и прошептала мне:

– Ему не холодно. Я укрыла его пальто, когда он окончательно уснул. Я только что проверяла его руки – они теплые, как тосты.

Если бы я так шептала, он бы проснулся.

Вскоре он зашевелился, нащупал ее руку и прижался щекой к ее шершавой ладони. Он уже проснулся, ему нравилось лежать вот так.

Немного погодя она высвободила руку и сказала:

– Поднимайся и иди в дом, выпей горячего чаю. Ты простудишься, если и дальше будешь так лежать.

Он снова стал искать на ощупь ее руку. Очевидно, по какой-то причине в этот миг их переполнял восторг.

Воздух на этом маленьком клочке казался нежнее, чем где-либо на свете. Я встала спиной к березе и сказала непринужденно, так как знала, что ничего не может им угрожать:

– В полпятого придет доктор. Ему надо видеть вас обоих.

Это не нарушило их покой. Он улыбнулся, повернувшись на спину, и поприветствовал меня:

– О, Дженни!

Но она вынудила его подняться и помочь ей сложить плед.

– Нехорошо заставлять доктора ждать в такие времена, – объяснила она. – Они, бедняги, перегружены работой с начала войны.

Я вела их к дому через лес и слушала, как она в подтверждение своих слов делилась показательной историей о каком-то происшествии с ее улицы. Я услышала также, как их шаги на мгновение замерли. Думаю, она так ласково смотрела на него серыми глазами, что он не устоял и заключил ее в объятия.

Глава 6

Я ощутила – вспоминаю это с легким при вкусом самодовольства, с каким люди вспоминают любое точное предчувствие, даже если оно касалось беды, – будто холодная рука стиснула мне сердце, когда мы завернули за угол дома и наткнулись на доктора Гилберта Андерсона. Прежде всего меня поразил его ничуть не медицинский вид. Это был низкорослый мужчина с мигающими голубыми глазами, с красным лбом, изборожденным морщинами, с тонкими седыми усиками, из-за которых он смахивал на добродушного кота, с незаурядным вкусом, судя по крапчатому галстуку, и, в отличие от выдающихся практиков, этот мужчина вовсе не выглядел безразличным. Он казался уморительным и при этом внушал больше доверия, чем любой другой врач, которого я встречала, и эта разница еще сильнее бросалась в глаза, потому что он занимался кое-чем неожиданным. Где-то он отыскал теннисный мяч и теперь, поддавшись спортивному интересу, примерялся, с какого расстояния попадет им между двумя большими камнями, которые поставил перед ступенями дома. Поначалу он смутился именно оттого, что по уши был поглощен этой забавой.

– Кругом никого, а мы, люди интеллектуального труда, так редко бываем на свежем воздухе, – сказал он прямодушно, а затем высморкался в огромный носовой платок, из складок которого показался, уже вернув себе самообладание.

– Вы, – сказал он Крису, наивно подделываясь под интонацию детектива, – и есть пациент.

Он перевел голубые глаза на меня, окинул взглядом и, как только понял, что значимость моя ничтожна, стряхнул лишнее впечатление, как пес, вышедший из воды. Повернулся к Маргарет, словно она была ответственной сиделкой и коротко ей кивнул.

– Вы миссис Грей. Я переговорю с вами позже. А сейчас – с ним. Я скоро вернусь.

Он покрутил рукой, как мельница крыльями, тем самым указав нам идти домой, а сам медленно удалился с Крисом.

Она повиновалась; такие женщины всегда делают то, что приказывает доктор. Но я на мгновение задержалась посмотреть вслед этому необычному специалисту, попыталась отогнать дурное предчувствие, назвав его грубияном; когда же это не помогло, мне захотелось, как служанке, заявить, что я ухожу, так как «в доме вечно что-то творится».

Покорная особа в жалкой одежонке, остановившись на верхней ступени, так явственно задрожала от порыва ветра, полировавшего до блеска конец дня, что я поспешила отвести ее в холл. Мы смущенно стояли в полумраке. Маргарет огляделась вокруг и подавленно сказала, разделяя мои чувства:

– Как хорошо, когда под рукой все, что человек может пожелать, когда все на своих местах. У нас так было в гостинице на Монки-Айленд. Конечно, она не такая грандиозная, но наши гости всегда возвращались.

Задумчиво и с долей наслаждения она коснулась тонкой резьбы ножки стола.

Сверху донесся шум, словно трепет голубиных крыльев. Китти спускалась по лестнице в белом саржевом платье, на фоне которого розовели ее руки; женщине с такими красивыми ручками вовсе не нужны цветы. Благодаря внешней дисциплине ее горе было почти не заметно, на него намекали лишь едва заметные темные круги под глазами, но как раз в тот момент лицо ее сияло. Я знала, причина в том, что она готовилась встретить незнакомого мужчину и предвкушала огонь восхищения в его глазах, и я улыбнулась, сопоставив ее возможные представления о докторе Андерсоне с той дружелюбной шарообразной фигурой, которую мы только что повстречали. Впрочем, для нее это не имело особого значения. Красивые женщины ее породы от одного лишь чужого восхищения могут терять всепроникающее чувство классовых различий; они смутно понимают, что их цивилизаторская миссия – сверкать сокровищем своей красоты перед всеми мужчинами, чтобы те хотели завладеть им и стали для того добиваться богатства, и вожделение будет побуждать их возделывать землю для будущих времен. Здесь, знаете ли, впрямь найдется место для всех нас; каждому – свое предназначение.

– Доктор разговаривает с Крисом в саду, – сказала я.

– Ах! – выдохнула Китти.

Я заметила – хотя момент был довольно мрачным – некое удовольствие в лицах обеих женщин, одинаково сосредоточенных и по-разному красивых: одно отражало сияние, как гладкая поверхность, как зеркало напротив окна, другое –

– Как вы, миссис Грей? – спросила она, внезапно распахнув радушие, как веер. – Вы так добры. Может, поднимитесь наверх и оставите там плащ?

– Нет, спасибо, – смущенно ответила Маргарет. – Мне скоро уходить.

– Право же, разденьтесь! – обворожительно настояла Китти.

Безусловно, она просто не хотела, чтобы Маргарет встретила специалиста в этой кошмарной одежде; я не стала усугублять дело и рассказывать, что эта катастрофа уже произошла. Напротив, я приняла особенное выражение лица, чтобы убедить Маргарет, будто таково проявление гостеприимства и ее отказ нас ранит, и в ответ на это она уступила, как я и предполагала. Она побрела за мной наверх и дальше по коридору медленно, как ребенок, барахтающийся в летнем море. Ей нравилось ступать на мягкий ковер; она задерживалась рассмотреть картины на стене; порой проводила пальцем по вазе, как будто так присваивала себе ее ценность. Я видела, что в душе она всерьез тревожится за Криса, как и я; но она так сильно верила в жизнь, что сохраняла спокойствие и находила радость в красоте и в минуты ожидания. Даже ее восторг был по-своему щедрым. Когда она зашла ко мне в комнату, подняла голову и испустила глубокое «Ох!», я тут же вспомнила то, о чем давно забыла, – как изящны здесь пропорции, как искусна резная арка над окном, как напоминают вечернее небо голубые шторы.

– Какие прелестные вещицы у вас на туалетном столике, – сказала она. – У вас, должно быть, прекрасный вкус.

Что за милосердие – обратить мои богатства в достоинства! Я помогла ей снять плащ и подумала, что Китти не обрадуется, когда увидит, что под верхней одеждой скрывалась лиловая блузка из муарета, из которого служанки обычно шьют себе подъюбники; Маргарет же стала тихо расхваливать Китти:

– Знаю, мне не стоит этого говорить, но миссис Болдри так прекрасна. У нее длинная шея – три кольца. У меня всего два.

Это трогательное признание выдавало ее сокровенное знание собственной внешности, какое бывает только у женщин, которых любят. Я бы никогда в жизни не могла сказать, насколько длинна моя шея. Явно недовольная собой посреди всей этой изысканности, она застенчиво произнесла:

– Пожалуйста, позвольте мне привести волосы в порядок.

Я пододвинула кресло к туалетному столику и облокотилась на его спинку, а она села на самый краешек и отколола две длинные косы – очень толстые и очень тусклые.

– У вас прелестные волосы, – сказала я.

– Когда-то они были красивы, – посетовала она, – но в последние годы я себя запустила.

Она нерешительно попыталась разгладить выбившиеся пряди у висков, но через мгновение отложила расческу и щелкнула языком по зубам.

– Надеюсь, тот мужчина не донимает Криса, – сказала она.

Нам пока нечем было утешиться, и я отошла в другой конец комнаты, чтобы положить ее шляпу на стул, остановилась и похлопала по перьям, задумавшись, можно ли их как-то поправить. Но, как говорят хирурги, этот случай был безнадежен. Я хмуро взглянула на перья и пожалела, что позволила этому доктору своей круглой формой разделить Криса и Маргарет, которая с того дня казалась мне не только женщиной, достойной любви, но и, подобно святому заступнику в глазах католика, – покровительницей, чью доброту может истребить лишь особое и непостижимое вероломство высших сил. Я стояла с закрытыми глазами, рассеянно гладила шляпу – символ ее мученичества – и думала о ней так, словно ей молилась, но тут услышала резкий вскрик. Меня поразило, что она, чья суть – терпеливое молчание, может так резко кричать. Я мигом обернулась.

Она держала в руках фотографию Оливера, которую я хранила на туалетном столике. Это его последний снимок, сделанный всего за неделю до смерти.

– Кто это? – спросила она.

– Единственный ребенок Криса. Он умер пять лет назад.

– Пять лет назад?

Почему это было так важно?

– Да, – сказала я.

–Онумер пять лет назад – мой Дик, – ее глаза расширились. – Сколько ему было?

– Всего два года.

– Моему Дику было два.

Мы обе с трудом дышали.

– Почему он умер?

– Мы так и не узнали. Он был очаровательнейшим ребенком, только слабым с детства. Он угас от обычной простуды.

– И мой Дик тоже – от простуды. Мы думали, он поправится на следующий день, а он просто…

Она внезапно замерла в позе мучительного сожаления. В этот момент она подбиралась к некому открытию.

– Как будто… как будто… – запиналась она. – У каждого из них было только полжизни.

Мне по привычке захотелось отнестись к ней как к блаженной, ведь очевидно, что в ней преобладало мистическое восприятие бытия. Однако она меня уже кое-чему научила, поэтому, когда она упала на колени, я осталась в стороне и задалась вопросом, почему она не смотрит на фотографию ребенка, а прижимает ее к груди, будто желая так залатать рану. Я подумала, как уже много раз думала прежде, что для бездетных людей дети – источник величайшей радости, ведь для нас они всего-навсего незрелые ростки, куда прекраснее цветов, властные над нашими сердцами, но для матерей – это плотские узы, что тянут к глубинам чувств, подобных той ужасной муке, которая ее охватила. Хотя я знала, что приняла бы его с восторгом, ведь он был бы рожден от их близости с Крисом, чудовищность мысли меня все же поразила. Мое сердце не просто разрывалось от жалости – земля уходила из-под ног. Ее безмятежность, которая еще миг назад казалась непоколебимой, как земля, и всеобъемлющей, как небо, так быстро рассеялась, что я поняла, насколько раньше недооценивала несправедливость мироустройства. Разочарованы влюбленные; не рождены те дети, которым была бы уготована самая прекрасная жизнь; бледные захватчики их рождения умирают совсем юными. Подобный мир не потерпит сохранения магических кругов.

В дверь постучала горничная.

– Миссис Болдри и доктор Андерсон ожидают в гостиной, мэм.

Маргарет совладала с собой и приблизила бледное лицо к зеркалу, пока закалывала косы.

– Я знала, есть что-то такое, – простонала она, беспорядочно втыкая шпильки. Больше она не могла ничего сказать, хотя я и вцепилась в нее с мольбой; но, когда мы уже собирались выходить, она медленно положила руку на фотографию ребенка, и почему-то в тот момент я убедилась, что победы нам не видать.

Когда мы зашли в гостиную, доктор Андерсон – пухлый и многословный – переминался с пятки на носок, стоя на каминном коврике и наслаждаясь тем, как огонь теплом ласкает голени, а Китти, сидевшая в темном обрамлении дубового

– Абсолютный случай амнезии, – говорил он, пока Маргарет с побелевшими губами, но все же менее смущенная, чем когда-либо на моей памяти, заняла место у окна, а я опустилась на диван. – Его бессознательное не позволяет ему возобновить связь с привычной жизнью, отсюда проистекает потеря памяти.

– Я всегда говорила, – заявила Китти рассудительно, – если бы он только приложил усилия…

– Усилия! – он резко повернул круглую голову. – Та психическая жизнь, которую можно контролировать усилиями, почти ничего не значит. Вам в молодости забили голову болтовней о так называемом самоконтроле, эдаком официанте души, который говорит: «Время вышло, джентльмены», – или: «Все, вам уже хватит». Но его не существует. В нас есть глубинное, сущностное «я» со своими желаниями. Если их подавляет поверхностное «я» – то самое, которое, по вашим словам, прилагает усилия, причем обычно только с целью не ударить в грязь лицом перед другими, – то месть неизбежна. В возведенном им здании приличия поселяется наваждение, из-за превратного толкования поверхностного «я» ни капли не искреннее, как будто никак не связанное с подавленным желанием. У мужчины, который в действительности хочет оставить жену, вдруг возникает отвращение к квашеной капусте, и он устраивает такие сцены, что путь ему один – прямиком в дом умалишенных. Но это все технические детали, – внезапно оборвал он. – Мое дело в этом разобраться, а не ваше. Наваждение мистера Болдри заключается в том, что он не может вспомнить последние годы жизни. Итак, – прищурившись, он оглядел нас как некое цельное сообщество, которое мы едва ли сами ощущали, – о каком же подавленном желании это говорит?

– Ничего сверху он не хотел, – сказала Китти, – он в нас души не чаял, у него было полно денег.

– Нет, все же хотел! – весело возразил доктор. Казалось, все это ему доставляет удовольствие. – Вполне очевидно, что он забыл здешнюю жизнь, потому что был ею неудовлетворен. Разве нужно еще более веское доказательство, чем то, о чем вы мне поведали перед приходом этих леди, – что Военное министерство не телеграфировало вам о его ранении, потому что он забыл зарегистрировать свой адрес? Вы же понимаете, что это значит?

– Забывчивость, – пожала плечами Китти, – он несобранный.

Она всегда сомневалась в том, что Крис действительно, по ее выражению, практичен, и даже доход и международная репутация не перевешивали его очевидной неспособности торговаться на аукционах.

– Человек забывает только то, что хочет забыть. Наша задача – понять, почему он хотел забыть эту жизнь.

– Под действием гипноза он все отлично вспоминает, – возразила она. Лицо ее больше не сияло.

– Гипноз – глупый трюк. Он высвобождает память подавленной личности, которую невозможно связать – особенно в таком трудном случае, как этот, – с личностью действующей. Мне достаточно с ним поговорить. Чтобы он рассказал свои сны, – он заулыбался при мысли об этой перспективе. – Но вы… вы бы мне очень помогли, если бы подсказали, отчего у него возникла неудовлетворенность.

– Говорю вам, – сказала Китти. – Он был всем доволен, пока не сошел с ума.

Он уловил, что гнев ее нарастает.

– Что ж, – сказал он, – в сумасшествии нужно винить не домочадцев, а богов. Если что-то и было не так, то, конечно, в том нет вашей вины.

Он подсластил слова улыбкой и, понимая, что препарировать труднее там, где нужно льстить, обернулся ко мне, так как весь мой облик говорил о том, что лесть не входит в мой привычный рацион.

– Вы, мисс Болдри, знаете его дольше всех.

– Все было хорошо и плохо одновременно, – наконец сказала я. – Я всегда это ощущала.

Китти резко дернулась, тем самым подтвердив мою давнюю догадку о том, что она меня ненавидит.

Он обратился к более далекому прошлому, чем я ожидала.

– Какие у него были отношения с отцом и матерью?

– Отец был стариком, когда Крис родился, и всегда немного завидовал сыну. А мать – чужой по духу. Она хотела глупенького сынка, которому довольно и стрельбы.

Он высказал свою мысль с той же аккуратностью, с какой охотник расставляет силки:

– Тогда у него возникла особая потребность в женском поле.

Маргарет подала голос, странно заерзав ногами под креслом.

– Да, он всегда впадал в сильную зависимость.

Мы изумленно посмотрели на ту, что говорила такие вещи о нашем прекрасном Крисе, и я заметила, что она переменилась. Прямота высказываний, открытый взгляд – для нее это было сродни неистовству.

– Доктор, – сказала она, и мягкий голос зазвучал резче, – какой прок от этих разговоров? Вы не в силах вылечить его, – она закусила нижнюю губу, сдерживая подступающие слезы, – не в силах сделать счастливым, это я имею в виду. Вы можете только одно – вернуть ему нормальность.

– Согласен, именно это я и сделаю, – сказал он.

Странным образом показалось, что он испытал облегчение, как человек, повстречавший собеседника, равного по интеллекту.

– Моя профессия в том и состоит, чтобы возвращать людей из отдаленных уголков разума в точку нормальности. Похоже, все считают, что там им и место. Но я порой не вижу в этом срочной необходимости.

Она продолжила безрадостно:

– Я знаю, как вам его вернуть. Есть воспоминание такой силы, что повлечет за собой и все остальные, как бы он ни сопротивлялся.

Моментально с этого маленького человека слетели и многословная самоуверенность, и всеведение о душевных тропах.

– Итак, я слушаю.

– Напомните ему о мальчике, – сказала Маргарет.

Доктор тут же перестал перекатываться с пятки на носок.

– О каком мальчике?

– У них был мальчик.

Он посмотрел на Китти.

– Вы мне об этом ничего не говорили!

– Не думала, что это важно, – ответила она, вздрогнула и похолодела, как всякий раз при воспоминании о единственной встрече со смертью. – Он умер пять лет назад.

Доктор запрокинул голову, уставился на карниз и сказал с легким злорадством, присущим умному человеку в разговоре с тугодумом:

– С этими потаенными разочарованиями всегда труднее всего работать, – он резко обернулся к Маргарет. – И как же ему об этом напомнить?

– Отнесите ему какую-нибудь одежду мальчика, одну из его игрушек.

Они внимательно посмотрели друг на друга.

– Это сделать должны вы.

Ее лицо выражало согласие.

Китти сказала:

– Я не понимаю. Почему это так важно?

Она дважды повторила это, нарушив тишину, в которую нас погрузила мудрость Маргарет. Затем раскрасневшийся доктор Андерсон, позвякивая ключами в кармане брюк, взволнованно ответил:

– Я не знаю. Но это важно.

Китти радостно повысила голос:

– О, тогда все очень просто. Миссис Грей может сделать это немедленно. Дженни, отведи миссис Грей в детскую. Там

Маргарет не пошевелилась, она так и сидела, упершись в пол мысками тяжелых сапог. Доктор Андерсон всмотрелся в лицо Китти и с возгласом «Что ж, отлично!» плюхнулся в кресло так резко, что пружины взвизгнули. Маргарет с улыбкой обратилась ко мне:

– Да, пожалуйста, отведите меня в детскую.

Однако, пока мы поднимались по лестнице, я ощущала, что эта уступчивость вовсе не означает смягчения ее новой непоколебимой твердости. Само дыхание, которое до меня донеслось, когда я опустилась на колени перед дверью детской и стала возиться с позабытым замком, будто исходило уже не из ее прежнего тела, а из какого-то другого, более хладнокровного. Легко было понять ее мрачность, ведь всего через несколько минут ей предстояло выйти и произнести слова, что положат конец ее счастью, отнимут все дары, с таким трудом собранные ее великодушием. Что ж, иногда в жизни приходится так поступать.

Но едва дверь отворилась и обнаружила за собой пустое пространство, где в солнечных лучах танцевали пылинки, как в ней снова расцвела прежняя нежность. Она двигалась неторопливо, такая трепетная, чуткая, радостная, будто прелесть этой комнаты была для нее подарком. С детским восторгом протянула руки к стенам цвета сапфира и красочной росписи с птицами и зверями. Точно так же, подумала я, невеста обходит дом, который супруг втайне обставил для нее. Однако, когда она подошла к очагу и остановилась, убрав руки за спину, у к каминной решетки и обвела взглядом все изящные приспособления детской, призванные поддержать здоровье и интерес нашего невольного маленького гостя, стало ясно как божий день, что она мама, – и удивительно, как я раньше могла этого не замечать. Случалось, художники, державшиеся к земле так близко, что были способны узреть небесные видения, изображали в картинах Вознесения Пресвятой Девы женщин, которые действительно силой материнской любви могли бы привести в мир Бога. «Да будет жизнь!» – словно вопиют их парящие тела, и даже облака под их ногами обращаются в херувимов. Маргарет стояла неподвижно, сложив ладони под подбородком, чему-то слепо улыбаясь, и выглядела она точно так же.

– О, какая изысканная комната! – воскликнула она. – Только где же его кроватка?

– Не здесь. Это игровая. Детскую спальню мы не оставили. Теперь там просто спальня.

Ее глаза заблестели при мысли о детстве, где так много балуют.

– Я не могла себе позволить две детские. А для крошек это так много значит.

Она склонилась надо мной, когда я открыла оттоманку и стала перебирать одежду Оливера.

– Очаровательные детские платьица! Это она их сшила? Ах да, откуда у нее нашлось бы время, ведь надо и следить за таким огромным домом. А я не так уж сильно забочусь о нарядах малышей. Да и они сами от них не становятся счастливей. Это все только для виду.

Она подошла к лошадке и толкнула ее, раскачав призрачного ребенка. Залитая солнечным светом, она погрузилась в далекие материнские мечты и принялась мурлыкать какой-то нестройный мотив.

– Он был слишком маленьким для лошадки, – сказала она. – Наверняка, папа подарил ее. Я знаю. Мужчины всегда дарят подарки на вырост, они так торопят детей расти. Нам же нравится, когда они, наши любимые, взрослеют потихоньку. А где же его машинки? Разве он не любил паровозы? Ах да, конечно, он же их не видел. Вы так далеко от станции. Как жаль! Они бы ему понравились! Дик всегда так радовался, когда по пути из магазинов я останавливала коляску на железнодорожном мосту и он смотрел на проезжающие паровозы, – на мгновение ее омрачило огорчение оттого, что Оливер упустил эту маленькую радость. – Почему же он умер! Вы не перегружали его ум? Не рано ли стали учить его буквам?

– О нет, – ответила я. Мне не удавалось найти подходящую одежду. – Единственное, что нагружало его маленький ум, – это молитвы, которым его учила шотландская няня, но они не слишком его заботили. Он говорил «Иисус – добрый пластырь» вместо «Иисус – добрый пастырь»[17], потому что ему так больше нравилось.

– Подумать только! Они такие выдумщики! У него была шотландская няня. Говорят, они очень хорошие. Я читала в газете, что у королевы Испании тоже такая.

Она вернулась к камину и начала играться с безделушками на полке. Как ни странно, ее вовсе не интересовали мои поиски памятного наряда. Эта жизнерадостность, мерцавшая на верхушке ее омытой слезами непоколебимости, как огни святого Эльма[18] на мачте добротного корабля, убедила меня в том, что она все же чудаковата.

– Какие игрушки! Няня не разрешала ему брать все за раз. Она поднимала его и говорила: «Малыш, выбирай», – а он отвечал: «Пожалуйста, мишку, нянечка», – кивая на каждом слове.

В конце концов я нащупала нужную вещь. Странно, но я жалела, что нашла ее. Хотя это бы все равно случилось.

– Именно так он и делал, – сказала я.

Она коснулась лайковой шкурки заводной собаки и затряслась.

– Я думала, может, мой малыш меня оставил, потому что мне почти нечего было ему дать. Но если ребенок мог оставить все это!..

Она монотонно заплакала, как будто от постоянных рыданий по ночам слезы стали такой же непроизвольной реакцией на страдание, как стон: «Где же мой малыш? Где мой малыш?» Воздетые руки словно взывали к напрасной жизни, растраченной в этих стенах.

– Все вышло не так, – с мукой сказала она, и голос упал до священного шепота. – У каждого из них было только полжизни.

Мне пришлось ее успокоить. Не могла же она пойти к Крису и шокировать его не только новостями, но и своими страданиями. Я встала и протянула вещи, которые нашла в оттоманке и в шкафу с игрушками.

– Думаю, лучше всего взять что-то отсюда. Вот синий свитер, который он часто носил. Или красный мячик, которым они с папой играли на лужайке.

Ее жажда ребенка, которого не существовало, переросла в нежность к ребенку, который когда то был. Она задумчиво посмотрела на протянутые ей вещи, затем с теплом положила свою руку на мою.

– Вы выбрали как раз те вещи, которые он вспомнит. Ох, бедная вы, бедная!

Я поняла, что от нее готова принять даже жалость.

Она бережно взяла свитер и мяч, переложила их из руки в руку, приблизила к лицу.

– Кажется, я знаю, каким он был мальчиком – настоящим мужчиной с самых пеленок.

Она поцеловала их, свернула свитер, аккуратно положила мяч на оттоманку и сказала сквозь слезы:

– Уберите их. Мне они только для того были нужны. Я сюда за этим и пришла.

Я уставилась на нее.

– Чтобы представить сына Криса, – всхлипнула

Я схватила ее за плечи.

– Зачем вам его возвращать? – сказала я. Можно было и раньше догадаться, что в ней кроется спасение.

Ее медлительный ум заработал быстрее.

– Либо мне вовсе не стоило никогда приходить, – и она продолжила с мольбой, – либо вам следует оставить его таким, – она спорила не со мной, а со всем враждебным рациональными миром. – Знайте же, я сомневалась, приходить ли во второй раз, ведь мы оба в браке. Я молилась, читала Библию, но все впустую. Пока не обратишься к Библии за помощью, и не замечаешь, как мало в ней толку. Но моя жизнь была нелегка, я всегда делала все возможное для Уильяма и знаю, что нет ничего важнее счастья. Потому я пришла. Если кто-то счастлив, нельзя этому препятствовать. Отпустите его. Видели бы вы, как он счастлив, когда бесцельно слоняется по саду! Мужчины любят сад. Он мог бы остаться таким. Так легко оставить все как есть, – но в голосе ее слышалось сомнение; она просила не только меня, но саму судьбу. – Вы же не позволите забрать его в психиатрическую лечебницу. Не будете препятствовать моим визитам. Другая бы стала, но вы увидите, что не она. Ах, просто оставьте его таким! Давайте начистоту! – она как будто вносила ясность жестами, какие я видела у извозчиков, что, сидя под навесом, распивают чай из блюдец. – Если бы мой мальчик был калекой (в действительности у него были чудесные ножки) и доктора сказали бы мне: «Мы выпрямим ноги вашего мальчика, но всю оставшуюся жизнь он будет испытывать боль», – я бы не позволила им и пальцем до него дотронуться. Мне казалось, я обязана рассказать, что знаю один способ. Наверное, было бы нечестно сидеть там и молчать. Так или иначе, я рассказала. Но нет, я не могу этого сделать! Пойти и положить конец счастью любимого. После войны и всего, что он пережил… И потом, ему бы пришлось туда вернуться! Я не могу! Я не могу!

Я испытала необыкновенную легкость. Все будет хорошо. Крис будет жить в нескончаемой радости юности и любви. Это счастье необратимо, как беды и потери; он обязан быть счастлив, как кольцо, брошенное в море, – обязано быть потеряно, как мужчина, чей гроб столетиями пролежал в земле, – обязан быть мертв. А Маргарет все продолжала говорить и раздражала самим допущением, что дело еще не решено.

– Я не должна этого делать, не должна же?

– Конечно нет! Нет! – в сердцах закричала я, но ее взгляд померк. Она смотрела через мое плечо на открытую дверь, у которой стояла Китти.

Та больше не держала голову с прежней гордостью, тени под глазами стали черными, словно синяки от ударов, и все ее очарование теперь выражало горе. На руках у нее сидела китайская собачка муфточка[19], которую еще недавно так обожали, а теперь – совсем забросили, отчего та скулила вслед каждому, кто проходил по коридору, в надежде получить хоть толику любви, а сейчас, радуясь неожиданной ласке, трепетала лиственно-бурым пятном на фоне белоснежного платья. Раз Китти остановилась и взяла одинокую собачку, значит, она испытывала глубочайшее несчастье. Зачем она поднялась – я не знаю, как и почему ее лицо исказилось от слез, когда она на нас смотрела. Вряд ли она хоть приблизительно догадывалась о нашем решении, ведь она и представить не могла, что мы можем выбрать любой путь, а не тот, который выгоден ей. Просто ей было невыносимо видеть, как эта странная, безобразная женщина бродит среди ее вещей. Она проглотила слезы и медленно, как собачка, поплелась по коридору.

Но почему Китти, самое неискреннее создание на свете, созвучное любому виду фальши, почему именно она одним лишь страданием каким-то образом вернула нас в действительность? Почему ее слезы напомнили мне о том, что я поняла давным-давно, но позабыла в своей оголтелой любви, – что мы должны испить горькую чашу до дна, иначе не станем настоящими людьми? Я знала, что человек обязан знать правду. Знала очень хорошо, что, став взрослым, нужно поднести к губам вино истины, пусть оно не сладко, как молоко, а крепко и обжигает губы, и причаститься реальности, иначе придется навсегда остаться маленьким и чудаковатым, словно карлик. Из жажды этой евхаристии Крис отстранил чашу лжи о жизни, которую протягивали ему белые руки Китти, и обратился к Маргарет с безмерным доверием, присущим потерявшему память. И отчасти по моей вине она забыла, что главная задача любви – сохранять достоинство возлюбленного, чтобы ни Бог на небесах, ни мальчишка, подглядывающий из-за ограды, никогда бы не нашли ни единого повода для презрения, и вот она вручила ему простенькую игрушку счастья. Мы совсем не думали о его будущем, с кощунственной небрежностью отнеслись к божественной сути его души. Ведь если бы мы оставили его внутри магического круга, то рано или поздно наваждение переросло бы в старческое слабоумие; тогда его радостная улыбка при виде Маргарет вызывала бы отвращение из-за обвисшего с годами рта; глаза бы уже не провожали его ласково, когда он уходил бы в лес полюбоваться первоцветами, а стали бы тревожно метаться – не заметил ли кто обезумевшего старика. Лесники любезно бы с ним разговаривали, и всякий раз, как он проходил по роще, они тихонько бы постукивали себя по лбу; гости вели бы себя тактично и развлекали его живой беседой. Он – развевающийся флаг нашей башни – стал бы для всей округи причудливым клочком сумасбродства, сдержанная музыка его жизни превратилась бы в дурацкое пиликанье в кустах. Он стал бы недочеловеком.

Я не понимала, как мне пронзить простодушие Маргарет этой последней изощренной жестокостью, и повернулась к ней, и принялась что-то бормотать. Но она произнесла:

– Дайте мне свитер и мячик.

Из ее глаз исчезла мятежность, уступив место мудрой покорности.

– Правда есть правда, – сказала она, – и он должен ее знать.

Я, ахнув, посмотрела на нее, хотя и не сильно удивилась; я так и знала, что она не сможет надолго покинуть трон праведности, и она повторила: «Правда есть правда», – грустно улыбаясь странному мироустройству.

Мы поцеловались не как женщины, но как влюбленные; думаю, каждая из нас обнимала ту частичку Криса, которую другая впитала своей любовью. Она взяла свитер и мяч, прижала их, как если бы это был ребенок. Подойдя к двери, она остановилась и прислонилась к косяку. Голова запрокинулась, глаза закрылись, рот искривился, будто проглотил

Я уткнулась лицом в оттоманку и вскоре услышала, как ее жалкие сапоги со скрипом удаляются по коридору. Ощущение обреченности заполонило комнату явственно, как духи, и сквозь него я мысленно потянулась к Крису. В забытьи обожания я представила его светлую щетину, загар вокруг кромки серых глаз, суровую и сдержанную мужественность, и меня утешило воспоминание о его природной смелости, которая, даже если наихудшее случится, все же иногда будет рваться к радости жизни. Всегда, вплоть до самого конца, когда солнце светило ему в лицо или лошадь брала барьер особенно удачно, он зажмуривался и, не разжимая губ, легонько улыбался. Я лелеяла тепло таких моментов. «Мы должны много кататься на лошадях», – решила я. По полированному полу застучали каблуки Китти, ее юбки зашуршали, когда она устраивалась в кресле, и на меня навалилось чувство даже более утомительное, чем мигающий свет, – чувство чужого волнения.

Она сказала:

– Ей бы лучше поторопиться, рано или поздно придется это сделать.

Душу сковало ужасом. Где-то там Маргарет разбивает сердце ему и себе, орудует словами, как молотком, выглядит мудро, делает все мастерски.

– Они еще не идут назад? – спросила Китти. – Хочу, чтобы ты посмотрела.

В саду ничего не происходило; только стая птиц пролетела над озером зеленого цвета, распростершимся перед закатом.

Прошло немало времени, Китти вновь подала голос:

– Дженни, посмотри опять.

Сумерки опустились вселенской тоской. Под ветвями кедров я смутно различила фигуру, державшую что-то в руках с материнской нежностью. Она почти растворилась в тени; еще мгновение – и ночь ее поглотит. Отвернувшись от потухающего горя, Крис шагал по лужайке. Он исподлобья смотрел на громаду дома как на ненавистное место, в которое, несмотря на все чаяния, долг вынуждает вернуться. Он сделал шаг в сторону, чтобы не наступить на прямоугольник яркого света, который падал на траву из окна; свет в нашем доме был хуже тьмы, любовь хуже ненависти где-либо еще. Он пугающе благопристойно улыбался; я знала, как он уверенно возвысит голос, приветствуя нас. Из его походки исчезла мальчишеская легкость, которая присутствовала еще днем, – теперь он шел по-солдатски жестко, твердо наступая на каблук. Тут я вспомнила, что как бы мы ни были плохи, все же мы – еще не самое худшее, что ждет его по возвращении. Сняв с плеч ярмо наших объятий, он отправится обратно в подтопленные траншеи во Фландрии, под небо, по которому летает больше смерти, чем облаков, в ту Ничью землю, где пули сыплются градом на гниющие лица мертвецов.

– Дженни, они еще там? – снова спросила Китти.

– Они оба там.

– Он идет домой?

– Он идет домой.

– Дженни! Дженни! Как он выглядит?

– Ох, – что я могла сказать? – Как вылитый солдат.

Она бесшумно подкралась к окну, выглянула из-за моего плеча и все увидала.

Я услышала, как у нее перехватило дыхание от довольства:

– Он исцелился! – медленно прошептала она. – Он исцелился!

Примечания

1

Речь о детском стишке «У Мэри был ягненок» («Mary Had a Little Lamb»), который в 1830е годы написала американская писательница Сара Джозефа Хейл. Стихотворение легло в основу детской песенки, ставшей популярной и в Великобритании. –Здесь и далее примеч. пер.

2

Чинц– индийская ткань с изображением животных или растений, которой англичане обивали мебель.

3

Харроу Уилд– пригород Лондона.

4

Ничья земля– полоса земли между передовыми линиями двух противоборствующих армий. Термин стал широко употребляться с Первой мировой войны.

5

Томми Аткинс– нарицательное имя британского солдата. По одной из версий, именно это имя было указано в образце заполненной анкеты для новобранцев в начале XIX века.

6

Антимакассары– тканевые салфетки на подголовниках и подлокотниках кресел и диванов.

7

Имеется в виду красный цвет кирпичных заводов, располагающихся в этом районе.

8

Термин, возникший в Первую мировую войну и описывающий психические расстройства участников боевых действий, прежде всего – пострадавших от артиллерийских атак. Сейчас это называется посттравматическим стрессовым расстройством.

9

Липы(фр.).

10

Новый колледж(он же Нью-колледж) расположен в Оксфорде.

11

Генри Пёрселл(1659–1695) – английский композитор эпохи барокко.

12

Мюзикхолл Гэйетиоснован во второй половине XIX века. В нем выступали хористки (Gaiety girls), которых в 1910-е годы приравнивали к танцовщицам бурлеска.

13

В буквальном переводеrock cake– «скалистое печенье»; оно получило такое название из-за похожей на скалу поверхности. Для приготовления требуется меньше яиц и сахара, чем обычно, потому это угощение распространено среди малообеспеченных людей.

14

Четырехпенсовик– напиток стоимостью четыре пенса, который наполовину состоит из эля, наполовину из портера.

15

Отсылка к фразе из Второго послания к Коринфянам апостола Павла: «Ибо знаем, что, когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворенный, вечный».

16

В августе 1914 года Германская императорская армия вторглась в Бельгию. Из-за этого в войну с Германией вступила и Великобритания – как гарант нейтралитета Бельгии.

17

Намек на детскую молитву «Jesus, tender Shepherd», которую в 1839 году сочинила шотландка Мэри Ланди Дункан.

18

Оптический эффект, названный в честь покровителя моряков и представляющий собой световые пучки на концах мачт, которые возникают при сильном электрическом поле в атмосфере.

19

Миниатюрные пушистые пекинесы весом до 3 кг, породу которых вывели в Китае. Императрицы носили их в рукавах, поэтому пекинесы называются «рукавными собачками» или «собачками-муфточками».

Спасибо за чтение

Вернуться к книге