Обложка Бабочки

Бабочки

Сайсэй Муро

0% прочитано
Стандартный
Сайсэй Муро

Бабочки

Муро Сайсэй

Бабочки

© ИП Воробьёв В. А.

© ООО ИД «СОЮЗ»

* * *

Если говорить о смерти человека, то едва ли что-нибудь способно вызвать более сильное впечатление какой-то строгой чистоты, от которой рука невольно тянется оправить воротник одежды, чем смерть совсем еще юной девушки. И жизнь, и смерть девушки полны непередаваемого очарования. Когда из жизни уходит юное существо, еще не испытавшее всего, что положено испытать человеку, какою безутешною красотою веет от его смерти, и как неизмеримо обидно бывает за этот преждевременный уход.

Всякий раз, как Дзинкичи бывал очевидцем смерти девушки либо слышал об этом из чужих уст, его с новой силой охватывало горькое чувство обиды и укоризны, обращенное к кому-то вдаль. Да, именно, – обращенное к кому-то вдаль, хотя это выражение, быть может, и покажется бессодержательным, – трудно выразить иными словами истинный образ смерти.

Кимико, дочь Дзинкичи, была гимназисткой пятого класса. Она росла, вытягиваясь, словно молодая сакура. В гимназии их было шестеро – неразлучных подруг, всегда державшихся вместе, где бы они ни появлялись: на улице, в кинематографе, заходя куда-нибудь выпить чаю или поесть.

В доме Дзинкичи они бывали часто, приходили по очереди то в одиночку, то по двое, проводили с Кимико добрую половину дня за приготовлением уроков и за разговорами. Сначала Дзинкичи с трудом различал их: они казались все на одно лицо, и Дзинкичи даже удивлялся, до какой степени гимназистки похожи друг на друга. Только одна из них резко выделялась своим ростом. Она носила странное прозвище – Ямачин – и была ростом пяти футов с тремя дюймами, что для ее семнадцати лет казалось необычайным и бросалось в глаза.

При встрече с подругами дочери Дзинкичи здоровался с ними через сад легким кивком головы и ограничивался потом вопросом:

– Кто это был у тебя сегодня?

– А, это Ямачин, – следовал лаконичный ответ дочери без пояснения, что, собственно, значило это странное имя.

Приходила затем Курико круглолицая пухлая девица, у которой, когда она была третьеклассницей, было всегда удивленное выражение глаз; начиная же с пятого, глаза стали глубокими и затемнились той тенью, какая бывает у девочек, расстающихся со своим детством.

Курико была дочерью владельца известного ресторана и, по-видимому, всегда делилась с Кимико завтраком, потому что Кимико часто говорила:

– Ах, какой вкусный кинтон [Пюре из сладкого картофеля с сахаром и каштанами – Здесь и далее примеч. переводчика] был сегодня у Курико!

Или:

– Ох, эта Курико! Подумаешь, какое лакомство – соленья из Каназава [Город в префектуре Исикава], а ей только их и подавай.

И Кимико заворачивала на завтрак, что было повкуснее, и несла в гимназию.

Когда приходила Курико, то они с Кимико все время шептались в комнате, где стояло пианино. Остальные подруги тоже держались тихо, стараясь не привлекать внимания посторонних, и разговаривали сдержанными голосами.

Трудно было сказать, откуда взялись ласкательные прозвища и трех остальных подруг: Тана, Токо и Сэночин. Тана происходила из района Ситамачи [Район мелких торговых предприятий в Токио, характеризующийся мещанским вкусами его жителей]. Черты характерной «мусумэ» [Юная мещаночка] в ней лишь наполовину сглаживались гимназической формой. Токо более других выглядела девочкой. В Сэночин было что-то от барышни из хорошего дома. Все пять гимназисток никогда не называли друг друга настоящими именами, а обращались друг к дружке так:

– Ямачин, знаешь, что?

Или:

– Послушай, Сэночин.

Если кто-нибудь вдруг звал: «Токо! Токо!» – то Токо сразу отзывалась: «Что-о?» – словно это было ее настоящее имя.

Дочь Дзинкичи, как сказано, носила имя Кимико, но подруги называли ее Мурокко.

– Мурокко! Мурокко! – звал кто-нибудь, и Кимико как ни в чем не бывало откликалась:

– Что тебе?

Жена Дзинкичи – Умэ – уже два года как лежала разбитая параличом. Навещать ее приходили только пять подруг Кимико. Было что-то странное и даже жуткое в этом зрелище, когда девочки появлялись в садике, стараясь бесшумно шагать по раскиданным камням дорожки, каждая держа по букету цветов в руках и, неизвестно почему, стараясь втянуть голову в плечи. Все они – здоровые и краснощекие, как на подбор, – останавливались среди садика и ждали, пока выйдет Кимико. Казалось, что от их плотных крепких фигур в одно мгновение рассыплется тонкая и изящная красота садика.

При виде подруг дочери Дзинкичи всякий раз поражался их большим ростом. Ему как-то не верилось, что они ровесницы Кимико. Но еще более поражался он, убеждаясь, что самой крупной из них была его собственная дочь. Он с удивлением думал тогда, какая она стала большая.

Встречаясь с Дзинкичи, девочки здоровались с ним кивком головы, не справляясь о состоянии больной и не говоря ни слова из полагающихся в таких случаях приветствий. Как всегда, они усаживались на циновках, сбившись в кучку, и сразу же принимались оживленно разговаривать тихими голосами. Наговорившись досыта, они оставляли на циновках принесенные букеты и покидали дом. Они на цыпочках проходили по садику, должно быть, остерегаясь производить малейший шум, и Дзинкичи изумленным взором провожал их необыкновенно длинные косы, умилявшие его своею детскою красотою. Когда девочки изредка заговаривали о Дзинкичи, они бесцеремонно звали его по имени.

– Дзинкичи у Мурокко литератор, оттого он так и понимает ее, – с оттенком легкой зависти говорили они, критикуя своих отцов, словно хотели этим сказать, что литераторы более других отцов должны потакать своим дочерям.

Поэтому, когда Дзинкичи иногда упрекал Кимико в неэкономной трате денег, Кимико хмурилась и делала такое лицо, словно она в первый раз поняла, как жестоко ошибалась в своем отце.

– Вот все говорят, что ты меня понимаешь, а на самом деле – ни капельки понимания, укоряла она Дзинкичи таким тоном, словно считала, что подруги несправедливо переоценивают его.

Дзинкичи, в свою очередь, отвечал ей со смехом:

– Ну, если к тебе относиться каждый раз с пониманием, так и половины месячного дохода не хватит на твои покупки. Нет, уж оставь: пусть лучше у меня не будет никакого понимания.

В начале лета Кимико заявила, что она хочет пригласить к себе на дачу всех пятерых подруг, чтобы провести это последнее в гимназической жизни лето вместе, так как в марте будущего года они окончат школу и разлетятся во все стороны. Дзинкичи ответил, что не имеет ничего против, если молодежь сама будет готовить себе пищу, какую хочет, и не будет затруднять прислугу, так как мать остается в Токио и заботиться о них будет некому.

– В этом году,

Пятеро подруг Кимико появились в Синсюу в самый разгар лета. Они начали с того, что сразу же извлекли из своего багажа холщовые мешки с рисом и передали их прислуге Харуко – девице родом из Синсюу, притом из самой глухой горной деревушки. Заинтересованная, какой рис едят в Токио, Харуко обследовала содержимое каждого мешка. Она насыпала себе рису на ладонь, смотрела его на свет и перебирала пальцами. Рис, привезенный Курико, вызвал у нее удивленный возглас:

– Поглядите, барин, какой рис, – в жизни такого не видала!

Дзинкичи плохо разбирался в сортах риса. Он решил, что раз привезла Курико, значит, это мог быть рис только заграничный. Курико была дочерью владельца известнейшего в Токио ресторана «Яодзэн».

Утром девочки, поднявшись от сна, шли в ванную комнату главного здания дачи. Завидев Дзинкичи, уже подметавшего в это время сад, они приветствовали его только коротким кивком головы, не говоря ни «доброе утро», ни «какая хорошая погода». Это был неподатливый народ, не любящий шуток, не признававший любезностей и малоприветливый.

«Отчего эти гимназистки так неприветливы?» – думал Дзинкичи, невольно сопоставляя их с женщинами совсем иного типа, с которыми ему больше приходилось иметь дело. Он чувствовал, как от этих девушек веяло ни с чем не сравнимою свежестью, какою-то первобытною нетронутостью. Совершенно не нужно было трудиться снискивать их расположение, можно было свободно предоставить их самим себе. Девочки делали складчину по одной иене в день с человека, покупали на собранные шесть иен все нужное, вплоть до сластей, и выделяли из этого даже долю Дзинкичи, когда тот присоединялся к их компании.

Часто они выкладывали на обеденный стол свои кошельки и начинали что-то долго подсчитывать. Казалось, что они не столько занимаются подведением итогов, сколько ласкают эти несчастные замызганные бумажные полтинники и никелевые гривенники, давая им отдохнуть от долгих и мучительных скитаний по человеческим рукам.

Несмотря на распоряжение возвращаться домой к пяти часам и ложиться не позже десяти часов ночи, они шумели у себя во флигеле почти до полуночи, когда Дзинкичи успевал увидеть уже не один сон. Казалось, что они хотели урвать время даже у сна, чтобы досыта наговориться, и только одна Ямачин, страдавшая болезнью дыхательных органов, ложилась раньше остальных.

– Что, Ямачин, спала сегодня ночью? – спрашивал кто-нибудь, на что Ямачин отвечала спокойным, безмятежным тоном:

– Уснешь с вами. Хоть бы потише шумели. Сегодня лягу в той комнате, в самый дальний угол, а то разговаривают с обеих сторон, на какой бок ни повернись, мешают, спать не дают. Задремала, было, потом проснулась, слышу – все еще разговаривают.

Промолвив это укоризненным тоном, Ямачин добавляла:

– А, впрочем, я уже привыкла.

Все шестеро спали рядышком, подушка в подушку. Естественно, им трудно было удержаться от разговоров, которые не прекращались до тех пор, пока все не засыпали от усталости. Так повторялось каждую ночь. Голоса разговаривающих доносились через сад даже до кабинета Дзинкичи.

Ямачин позапрошлым летом тоже гостила около недели на даче у Дзинкичи и хорошо была знакома с флигелем. У нее были не в порядке легкие и желудок, что случается с детьми высокого роста, развивающимися неравномерно. Дзинкичи приказал прислуге уничтожать после Ямачин все палочки для еды, сколько бы их ни шло, и промывать в кипятке ее посуду. Об этом он сообщил и всем девочкам, которые с ним согласились и решили делать это потихоньку, чтобы не огорчать Ямачин.

Когда Ямачин смеялась своим осторожным сдержанным смехом, лицо ее светилось какой-то материнской мягкостью. Словно стесняясь своего роста, она при этом немного втягивала голову в плечи. Дзинкичи так привык к ее удобному смешному прозвищу, что и сам стал звать ее просто Ямачин. Это прозвище сделалось известным среди студентов, нанимавшихся на лето в аптеку Бретта, и когда девичья компания проходила мимо аптеки, они выкрикивали:

– Ямачин! Ямачин!

При виде Дзинкичи они конфузились и скрывались в аптеке.

– Дядя, у вас нет книги Акаси Унато? – однажды обратилась с необычным вопросом Ямачин к Дзинкичи, сидевшему в чайной комнате за чашкой чая.

Комната была небольшая, всего в четыре с половиной дзёо, но светлая и спокойная, выходившая в сад. Ее циновки, казалось, граничили прямо с зеленью деревьев и садового мха.

– Что это за книга – Акаси Унато?

– Это поэт, разве вы не знаете?

– Ах, вон кто. Акаси Унато! Если порыться в журналах, то, пожалуй, можно найти его стихи. А ты, Ямачин, разве любишь стихи?

– Он несчастный человек – вот мне и хочется почитать.

– Ты все его стихи читала?

– Да как сказать, всех, конечно, нет.

Прокаженный поэт Акаси Унато только что начинал приобретать известность. Даже Дзинкичи и тот не читал еще его стихов в собранном виде. Он решил, что Ямачин любит литературу более остальных девочек.

– Ямачин читает разные книги, – не раз говорила Кимико, считавшая свою подругу любительницей литературы.

Но Дзинкичи прежде не казалось, чтобы Ямачин особенно увлекалась литературой и читала разные книги. Ее интерес к Акаси Унато поэтому был для него неожиданным и подкупающим.

В давно минувшие годы, когда Дзинкичи было лет двадцать, ему в каждой девушке чудился аромат литературы. По его мнению, почти все девушки тогда любили или стихи, или романы. В последние же годы он перестал ощущать в них этот аромат. Возможно, что с годами ослабевала и восприимчивость его чувств. Иногда Дзинкичи приглядывался к Кимико и ее брату Тэйкичи, моложе ее годами, и не обнаруживал в их жизни ни малейшего следа литературы. Дзинкичи думал об этом даже с каким-то облегчением, но время от времени у него всплывала мысль, что изредка им не мешало бы все-таки почитывать стихи. Среди шестерых подруг одна лишь Кимико, по-видимому, не читала ничего из литературы, так как другие иногда интересовались: Что это за книга «Улетим вместе с ветром»? Интересная?

Дзинкичи не находился, что ответить, и ограничивался советом:

– Лучше не читать таких книг.

Иногда он обращался к детям с укором:

– Считается, что дети литераторов в какой-то мере всегда владеют слогом. Я не знаю, что из вас получится: мало кто не любит книг так, как вы.

– Ах, извините, пожалуйста, – дразнящим тоном отвечала на это Кимико.

– Еще

После обеда, когда день уже клонился к вечеру, принято было прогуливаться по улицам. Во время одной из таких прогулок Дзинкичи, зайдя в какой-то магазин за покупками, дал подержать Ямачин свою тросточку. Когда он вышел из магазина с большим свертком в руках, Ямачин и Кимико были уже далеко. Дзинкичи с удивлением смотрел на преобразившуюся фигуру Ямачин – она казалась совсем европейской девушкой, идя по улице и помахивая тросточкой с серебряным набалдашником немецкого изделия, купленной в Харбине на Китайской улице. Дзинкичи с удовольствием смотрел на рослую, несколько преувеличенно выпрямленную фигуру девушки, казавшейся теперь необыкновенно изящной. Улица шла в гору, и снизу Ямачин казалась еще выше, чем всегда. Тросточка делала ее очень эффектной.

– Ямачин, тебе очень идет тросточка.

– Неужели? Тогда я еще попользуюсь.

В первый раз Дзинкичи убедился, что тросточка может так идти девушке. В руках других она выглядела бы просто вульгарной, особенно снабженная серебряными украшениями, но в руках Ямачин она казалась естественной, и самые украшения не бросались в глаза: набалдашник был из оксидированного серебра с глубокою резьбой, изображавшей голову монгольской собаки, больше похожей на голову дельфина.

Ямачин и Кимико, как всегда, остановились перед ювелирным магазином, чтобы полюбоваться выставленными в витрине прекрасными каменьями. Магазин был перворазрядный, торговавший разными вещами для подарков. Среди них имелись и настоящие драгоценные камни, – правда, в небольшом количестве.

– Непременно куплю, – послышался решительный голос Ямачин, выбиравшей между бирюзой и кораллом.

Дзинкичи поразился твердости тона, каким были произнесены слова.

– Дядя, помогите выбрать.

Дзинкичи пришлось подойти и принять участие в обсуждении, на каком из двух колец остановиться.

– Возьми лучше с голубым.

– А мне с кораллом тоже нравится.

– Тогда купи оба.

– Ну, у меня нет столько денег, – произнесла Ямачин голосом, в котором уже не слышалось прежнего одушевления.

– Тогда, может быть, лучше с кораллом?

Ямачин сделала грустное лицо, какое бывало у нее при покупках.

– Можно отложить и до другого раза.

– Папа, у Ямачин пусто в кошельке: все потратила на мороженое. – Одолжи ей немножко. – Что ж, пожалуйста!

Кимико и Ямачин о чем-то пошептались, Ямачин кивнула утвердительно головой и, стерев с лица грустное выражение, повернула глаза в сторону Дзинкичи, сама оставаясь обращенной лицом к Кимико.

– Угадайте, о чем мы говорили, – сказала она.

Дзинкичи смеясь передал свой бумажник Кимико. Ямачин купила себе кольцо с кораллом, какие любят молодые девушки; Кимико купила брошку. Эта сценка так гармонировала с летней ночью, что Дзинкичи испытывал радостное чувство, наблюдая за ней.

Домой возвращались по тропинке, освещая путь карманным фонариком. В траве стрекотали большие кузнечики с длинными ногами и растопыренными крылышками.

– Как идут в Каруйзава деньги!

– А вы бы еще больше покупали во время прогулок.

– На мороженое тоже много идет, неожиданно вставил Тэйкичи.

– Ох уж это мороженое! Сколько ты его съедаешь, ужас!

Ямачин, действительно, приходила в ужас от количества мороженого, поглощавшегося Тэйкичи. Стоило только завязаться беседе, как Тэйкичи начинал:

– Давай держать пари на мороженое! Кто как, а я за мороженое. Пойдемте есть мороженое.

Дзинкичи недоумевал, что может быть особенного во вкусе мороженого. У него, однако, не хватало духа запретить Тэйкичи есть его, поскольку это не грозило желудку. Тэйкичи с первого класса гимназии стал получать от отца в начале каждого месяца книжку билетов на автобус, стоившую пять иен, но никогда ею не пользовался, а терпеливо проделывал довольно длинный путь до станции пешком. Исключение составляли дни, когда шел сильный, проливной дождь. Таким образом к концу месяца билетная книжка оставалась у него почти нетронутой. Тэйкичи возвращал ее отцу вместе со счетом, собственноручно отпечатанным при помощи каучукового шрифта, кладя то и другое на швейную машину в чайной комнате. Счет гласил:

«Причитается с Вас получить столько-то иен, столько-то сэн за столько-то автобусных билетов. Означенную сумму просьба уплатить к завтрашнему утру. Число, месяц, год. Тэйкичи».

Требуемую сумму Дзинкичи должен был класть туда же, на швейную машину, на место оставленных Тэйкичи билетной книжки и счета. Точно такие же счета Тэйкичи выписывал и на плату за правоучение, и на починку обуви, и на книги, и на журналы, и на марки, оставляя их на швейной машине. Когда сумма доходила до 20 иен, делалась приписка: «Допускается рассрочка платежа на два раза – на завтра и на послезавтра». Накапливавшаяся мелочь обменивалась на новенькие ассигнации, если они находились у прислуги после покупок, в противном же случае Тэйкичи обменивал ее у отца. Деньги прятались в собственный чемодан Тэйкичи и летом шли на мороженое в Каруйзава.

Даже в холодные зимние дни, во время вечернего чая, Тэйкичи не переставал вспоминать:

– Эх, вкусное мороженое было у Бретта!

Накопив за целый год иен до тридцати, Тэйкичи без сожаления тратил деньги на мороженое, щедро удовлетворяя собственное заветное желание и угощая также и других. Естественно, что у Дзинкичи не хватало духа наложить запрет на мороженое, достававшееся с таким трудом.

«Это то же самое, что для меня саке. Как же можно лишать мальчика такого удовольствия», – сочувственно думал он.

Кимико расходовала свои карманные деньги скорее брата и была не в состоянии на свои средства лакомиться мороженым. Тэйкичи проявлял тогда великодушие и с гордостью угощал сестру, не забывая, однако, напоминать.

– Смотри, я уже десятый раз тебя угощаю.

Семья Дзинкичи, как и многие другие, однажды решила продать в кашу имевшиеся золотые вещи: одно кольцо, золотой ободок на трость, крышки от часов и т. п. Было выручено за все 98 иен. Когда в чайной комнате открылось совещание, как поступить с вырученными деньгами, Тэйкичи пришла в голову блестящая мысль, которую он и поспешил выложить, не желая упускать случая:

– Давайте купим велосипед.

Дзинкичи мысленно одобрил идею.

Тэйкичи же, не давая опомниться присутствующим, поспешно продолжал:

– Прежде всего, не нужно будет тратиться на автобус. Потом, можно будет ездить со всякими поручениями. Не надо будет торопиться выходить из дому. Не будет расходов по прокату велосипедов в Каруйзава.

– В самом деле, пожалуй, это самый разумный выход – купить велосипед. – Другого такого случая не дождешься.

И Кимико, и жена Умэ тоже согласились.

Дзинкичи вынужден был признать, что покупка велосипеда представляет гораздо больше удобств, нежели абонирование телефона. Бравшиеся каждый год напрокат велосипеды стоили больших расходов и вместе с тем были до неприличия плохи.

– Хорошо, купим велосипед, – после минутного размышления решил наконец Дзинкичи.

Да, это была блестящая идея! Не нужно будет тратить денег ни на автобус, ни на прокат велосипедов в Каруйзава, удобно

– Поручаю покупку тебе. Смотри только, хорошенько выбирай.

Тэйкичи начал обход велосипедных магазинов, находившихся поблизости, но новых велосипедов уже нигде не было. Дзинкичи решил прийти на помощь сыну и просил знакомых поставщиков присмотреть где-нибудь велосипед. Первая неделя, однако, прошла в бесплодных поисках.

Возвращаясь из училища, Тэйкичи пробовал заглядывать даже в район Симбаси, но новых велосипедов нигде не было. И лишь через несколько дней, при содействии одного поставщика, наконец поиски увенчались успехом. Снабженный необходимой для покупки суммой денег в 110 иен, Тэйкичи был отправлен за велосипедом. Вернулся он к вечеру бодрый и радостный, приехав на новеньком велосипеде из пригорода, находившегося на берегу моря.

– Великолепный велосипед! Не звякнет, не задребезжит.

Все вышли посмотреть покупку. На крыле, покрывавшем заднее колесо, уже красовалась надпись: «Г. Токио, Оомори-ку, улица №… Ямагами Тэйкичи».

Дзинкичи еще раз с удовлетворением подумал, что деньги, вырученные от продажи золота, нашли себе хорошее применение.

Тэйкичи был легок в весе и ловко ездил на велосипеде. После уплаты налога за велосипед он прикрепил зеркало, чтобы видеть находящиеся сзади повозки, приделал фонарь и купил масла для чистки. По-видимому, все это доставляло ему массу удовольствия.

– Ну, вот, наконец и купили велосипед, – говорил он сам себе, и лицо его светилось радостью.

Он стал ежедневно ездить на велосипеде до станции. Иногда, возвратившись домой, самодовольно сообщал: По дороге какой-то господин сказал: «Как он у тебя сверкает!»

Когда приходили гости, к которым Тэйкичи питал расположение, он нарочно вытаскивал сияющий велосипед в сад и ставил его на камнях дорожки так, чтобы его хорошо было видно из окна кабинета. Гордости Тэйкичи не было предела. В самом деле, дети семей, имевших возможность приезжать на лето в Каруйзава, все имели собственные велосипеды, а Тэйкичи, бравшему велосипеды напрокат, приходилось каждое лето страдать от мысли, какая диковина достанется ему на этот раз. Поэтому он уже давно надоедал отцу просьбами купить собственный, но Дзинкичи, не умевший ездить на велосипеде, долго не проникался жалостью к терзаниям сына. А между тем он сам, при постройке дома, купил за пятнадцать иен велосипед садовнику, который, рассыпаясь в благодарностях, говорил:

– Вот спасибо, барин. Уж такую радость мне доставили, сегодня даже ночь не спал. Тэйкичи поклялся, что не допустит, чтобы его велосипед хотя бы раз был смочен дождем до поездки в Каруйзава. Велосипед буквально сиял в его руках. Тэйкичи протирал тряпкой, пропитанной маслом каждую спицу колеса.

Однажды, сделав положенный тур на велосипеде, Тэйкичи вернулся домой сияющий и с самодовольным видом поведал Дзинкичи:

– Я все думал, отчего это люди так хвалят его. Да и на самом деле – на редкость быстрый ход. И знаешь, что я открыл…

Видно было, что открытие было необыкновенное, Тэйкичи говорил с возбуждением, больше обращаясь к самому себе.

– В чем дело?

– У простых велосипедов на шестерне 45 зубцов. У гоночных олимпийских – и то только 48. А на моем шестерня имеет 52 зубца!

– Ты что же, сам пересчитал их?

Дзинкичи невольно поразился: что за терпение – пересчитать все до одного мелкие зубцы на шестерне!

– 52 зубца – и всего 110 иен! Продавец и сам не знал, что он продает, – продолжал Тэйкичи. По его утверждению, таких великолепных велосипедов теперь нигде не существует.

Лето кончилось. В конце сентября Ямачин навестила дом Дзинкичи в Оомори и, как это часто бывало и раньше, осталась ужинать. Она еще не ходила в школу по болезни и выглядела значительно похудевшей с лета. В голосе слышалась легкая хрипота.

– А помнишь, какая давка была в автобусе, когда мы ехали из Осндаен?

– Я думала тогда, что умру.

Речь шла о поездке к подножию вулкана Асама-яма, представлявшему поле, сплошь покрытое лавой. На обратном пути автобус оказался набит до отказа. В нем нельзя было пошевельнуться. Автобус бежал по выжженному склону подножия вулкана в наклонном положении. Кругом не было ни деревца. В небе кружились две маленькие вороны, похожие на корейских ворон. Унылый пейзаж, простиравшийся перед глазами, заставлял забывать даже о том, что стояло лето.

Когда завернули за гору, лопнула шина. Автобус остановился. Шум горного дождя внезапно стал слышнее.

– Ямачин, тебе лучше сесть. Подстели газету.

– Хорошо, я сяду, – ответила просто Ямачин и села прямо на пол. Лицо ее было желтее обыкновенного.

– Лучше тебе было остаться сегодня дома, – сказал полушутливо, полусерьезно Дзинкичи, стиснутый пассажирами.

– И вам не жалко было бы меня? А все-таки было интересно.

Автобус наконец двинулся дальше. Шофер промок под дождем до нитки. В волосах кондукторши застряли дождевые капли. От ее лица, на котором написано было выражение скуки, поднимался пар.

За ужином, при воспоминании об этом маленьком происшествии, Дзинкичи несколько раз почудилось, что он слышит шум дождя, застигшего их тогда в горах.

– А все-таки побывали в Осидаси, – иначе, может быть, и не пришлось бы.

– Нет, хорошо, что я съездила.

Ямачин готова была тогда умереть, лишь бы поехать вместе со всеми.

– Даже места тебе не могли уступить, при всем желании, – задумчиво сказала Кимико, вспоминая, как она не могла пошевельнуться в битком набитом автобусе. Ямачин, боясь, что будет поздно возвращаться домой, поднялась и стала прощаться. Этим моментом воспользовался Тэйкичи.

– Ямачин, пойдем, я покажу тебе что-то интересное.

Он провел Ямачин в переднюю и раздвинул перед нею бумажные двери.

– А-а, Тэй-чан, купил наконец. Ну вот, теперь будет тебе удовольствие на будущее лето.

Ямачин говорила тоном взрослой женщины, расхваливая велосипед. Тэйкичи с довольным видом перечислял его достоинства:

– И сидеть очень удобно. На таком куда угодно можно ехать: и в Куцукаке, и в Оивакэ, и даже в Коморо.

Длинные ноги не позволяли Ямачин научиться ездить на велосипеде. Все ее попытки в Каруйзава постигнуть это искусство были бесплодны.

– Ты, Ямачин, попробуй и в будущем году. Будем вместе ездить.

– Непременно попробую. А ты возьмешь меня в Куцукак?

– Ну конечно.

Все вышли проводить Ямачин до ворот. Дзинкичи, имевший обыкновение гулять после ужина, вызвался проводить Ямачин до вокзала, чего с ним никогда не бывало раньше.

Это было последнее посещение Ямачин дома Дзинкичи. В автобусе Ямачин молча приняла от Дзинкичи купленный им билет и по своей привычке только кивнула головою. До самого вокзала они не проронили ни слова.

Сначала Дзинкичи был намерен расстаться с Ямачин у вокзала, но вдруг передумал и, пользуясь сезонным билетом, вместе с ней вошел в вагон электрички.

– Вы, дядя, на Гинза?

– Да, все равно по пути.

– Если ради меня, то, пожалуйста, не беспокойтесь.

17 декабря Кимико, вернувшись домой из гимназии, влетела в кабинет Дзинкичи и с выражением ужаса в глазах проговорила:

– Ямачин лежит в больнице. Говорят, уже безнадежна.

– Ямачин – в больнице?

– Подумай, уже никакой надежды.

– Откуда ты узнала?

– Вчера вечером Токо позвонила мать Ямачин. Просила завтра непременно прийти навестить: Ямачин хочет видеть всех.

– Значит, ей очень плохо?

– Доктор говорит: если есть подруги, лучше дать повидаться с ними теперь же. Да и сама Ямачин: то все запрещала говорить, что она в больнице, а вчера вдруг попросила позвать всех. Завтра идем все вместе.

– Неужели так и умрет наша Ямачин?

Дзинкичи не ожидал, что это может произойти столь скоро. Он был так поражен известием, что не нашелся сказать ничего другого:

– Наверное, уже ничто не поможет. То-то она была такого непомерного роста.

– Я не знаю, что ей отнести: цветы или, может быть, фрукты?

– Цветы лучше.

– Хорошо, куплю ей цветов.

– А от меня статуэтку Тэндзин-сама [Имя канонизированного государственного деятеля Сугавара-но-Мичизанэ (844–903 гг.), в честь которого воздвигнут в Киото храм Тэмман-гуу].

– Что же она будет делать с этим антиком?

– А ты все-таки отнеси.

Статуэтка была изготовлена в начале эпохи Мэйдзи. В провинции Кага такие статуэтки раскрашивались и ставились на Новый Год, как украшение, в нишу «токонома», так как считалось, что Тэндзин сама является покровителем каллиграфии. Статуэтка, имевшаяся в доме Дзинкичи, была сделана из хорошо прокаленного фарфора, не утратившего еще яркости окраски. Она изображала красавца-мужчину с тонкими бровями и косо поставленным разрезом глаз. Дзинкичи приобрел ее на одном аукционе после великого землетрясения. Теперь Кимико должна была отнести се от имени Дзинкичи в подарок больной Ямачин.

На следующий день Кимико вернулась домой поздно вечером.

Близость смерти подруги, переживаемая ею в первый раз в жизни, производила на нее удручающее впечатление. Кимико говорила упавшим голосом.

– Как выглядела Ямачин?

– Голосок слабенький, едва слышный. Неизвестно, протянет ли до завтра.

– А что говорит доктор?

– Уже будто бы поражена вся полость горла. А мать говорит, что начали опухать подошвы ног.

Дзинкичи подумал, что смерть Ямачин, наверное, дело каких-нибудь нескольких часов. Он почувствовал вдруг тяжесть в голове и, чтобы избавиться от нее, спросил нарочито непринужденным тоном:

– А как Тэндзин-сама?

– Очень обрадовалась ему, погладила рукой, просила передать тебе благодарность.

– А самой ей кажется, что она умрет?

– Ну конечно, – ужасно исхудала, бедняжка. Когда мы пришли, страшно обрадовалась. Только мы долго не сидели: и говорить-то было не о чем, и боялись, что Ямачин устанет.

– Вот так и бывает: словно черта какая-то ляжет между умирающим и теми, кто остается.

– Может быть, сегодня кончится, а то завтра. Пища уже совсем не идет в горло.

– Все пятеро были?

– Да, – Сэночин, Токо, Курико, Тана и я.

– Значит, одна Ямачин теперь выходит из компании.

Ямачин скончалась на следующий день около полудня. В гимназию об этом сообщили по телефону. Пятерым подругам ничего не оставалось как сбиться в кучку в углу классной комнаты и тихонько поплакать.

Вернувшись домой, Кимико передала Дзинкичи общую просьбу: сегодня всем нужно присутствовать на ночном бдении у тела, а они не знают, что нужно говорить, как выражать соболезнование и как сидеть во время бдения. Поэтому хорошо, если бы Дзинкичи пошел вместе. Ведь ни один из отцов других подруг Ямачин не знал покойную, а Дзинкичи был с нею очень дружен. И если он пойдет, то душа Ямачин будет радоваться. Доводы были убедительные. У Дзинкичи за время совместной дачной жизни в Каруйзава установилось хотя и странное, но близкое знакомство с пятью подругами Кимико, в то время как другие отцы стояли совершенно в стороне и не пользовались общим расположением. Поэтому кроме Дзинкичи идти было некому.

– Я уже дала за тебя согласие. Все равно ведь ты и так пошел бы на бдение.

– Пойдем, пойдем, – успокоительно ответил Дзинкичи.

Какое-то радостное и светлое чувство теснилось в его груди.

– Мы условились собраться на станции Синагава к семи часам.

– Давай тогда скорее ужинать.

Жена Дзинкичи, Умэ, относившаяся к Ямачин с нежностью, попросила мужа:

– Положи и за меня курений. Бедняжка, все говорила: поправляйтесь, тетя, скорее.

– Хорошо, положу.

Разбитая параличом Умэ все еще не могла двигаться без помощи других, хотя с начала болезни прошло уже более двух лет. Боясь дать волю сентиментальным настроениям, Дзинкичи заговорил бодрым тоном:

– Удивительно привязчивая была девочка. Бывало, скажешь ей: «Ямачин, иди сюда, садись поближе», – подойдет, сядет и сидит так неподвижно. Делала все неторопливо, спокойно. Интересно, сердилась она когда-нибудь или нет?

– Еще как! Самым серьезным образом.

Когда вышли из дома, Кимико, словно спохватившись, сказала:

– Да! Вчера Ямачин спросила: что, еще не вышла книжка дяди? Я пообещала, что, как выйдет, непременно принесу.

Во время проживания на даче в Каруйзава Кимико записывала в форме дневника всю жизнь их дружеской компании. Дзинкичи, обработав записки, поместил их в книгу своих рассказов. Ямачин запомнила его обещание подарить книгу, в которой говорилось и о ней.

– Как ты ей сказала?

– Сказала, что книга выйдет через несколько дней.

– Так и не дождалась, бедная.

– Можно передать потом, в виде приношения.

– Что, книгу?

– Ямачин непременно обрадуется. И тебе будет легче от того, что выполнил обещание.

Дзинкичи подумал, что не в состоянии будет сделать это: такая форма передачи подарка казалась ему слишком манерной. Он с радостью подарил бы книгу Ямачин, раз она ее хотела, но теперь было уже поздно. Однако обещание было дано, и Дзинкичи чувствовал, что невозможность его выполнить еще теснее связывает книгу с Ямачин. Улицы района Магомэ имели свой обычный вид, но какое-то особенное настроение, владевшее душою Дзинкичи, заставляло его совсем в ином свете, чем всегда, представлять их идущие по темным переулкам фигуры.

На платформе вокзала Синагава поджидали одетые в черные пальто, с белыми респираторами, закрывавшими рты, высокая Сэночин, Токо и Тана. Войдя в трамвай, они, как всегда, слегка кивнули головой в знак приветствия, хотя и не видели Дзинкичи с самого лета, и остались стоять, не проявляя и признака приветливости. С их лиц уже сошел летний загар, и они казались от этого значительно изменившимися. Все четверо, сбившись в кучку, сообщали друг другу взволнованными голосами, как страшно похудела Ямачин, как она не хотела сообщить, что ее поместили в больницу, наверное, желая

На станции Юуракучоо поджидала Курико, стоявшая вполоборота к лестнице. Среди двигающейся толпы ее фигурка в гимназической форме имела трогательный и беспомощный вид.

До Фукагава решили ехать на автомобиле. Шофер несколько растерялся при виде того, как пять взрослых гимназисток одна за другой втискивались в тесное помещение автомобиля, но затем это, по-видимому, даже развеселило его, так как он охотно отвечал на расспросы о дороге.

Дом Ямачин был деревянной постройки, трехэтажный. Он находился в том районе Фукагава, который носит название Киба – по имени разбросанных здесь во множестве лесных складов.

– Смотрите, в окошке Ямачин горит свет! – первая заметила Тана.

Все подняли головы к третьему этажу, где находилась комната Ямачин.

– Почему это оставляют гореть электричество?

В это время свет в комнате, где обычно Ямачин учила свои уроки, вдруг погас.

– Что такое!

Пятеро подруг испуганно прижались друг к другу. По-видимому, кто-то из домашних на минуту зашел в комнату что-нибудь поискать.

Войдя в прихожую, подруги прежде всего сняли белые респираторы, сунули их в карманы своих пальто и затем уже разделись. Они поправили воротники своих форменных платьев и привели себя в порядок. Во всех их движениях чувствовалось почтительное отношение к месту.

Ямачин лежала накрытая одеялом с цветным узором. Под ним едва обозначались очертания ее тела, ставшего каким-то плоским и беспомощным. Лицо скрывалось под куском белой материи. Трудно было поверить, что это была та самая Ямачин, которая в один летний день спрашивала о стихах Акаси Унато. Статуэтка Тэндзин-сама – подарок Дзинкичи с аккуратно надетой шапочкой на голове стояла на столике у изголовья. Гимназистки подходили по одной, бросали щепотку курений в кадильницу и, склонившись в долгой безмолвной молитве, отходили потом назад. От всего окружающего веяло каким-то светом, заставлявшим забывать о присутствии смерти.

– Спасибо вам за заботы о дочери летом, – сказала мать Ямачин, подойдя к Дзинкичи.

Тот выразил свое соболезнование.

– Уж так мы, кажется, берегли ее: устроили, чтобы она была принята, как подкидыш [Обычай в Японии таким способом оберегать детей, родившихся в несчастливый день и год], в семью родственников, записали в их семейный реестр, – и все-таки не помогло. Значит, такова судьба.

Подошел и отец, который сообщил, что вот так же они лишились и старшей дочери. Дзинкичи отвечал скупо, охваченный настроением какой-то беспредметной задумчивости.

Пятеро подруг, стараясь быть незамеченными, потихоньку всхлипывали и вытирали глаза. Немного припухшие от слез веки сообщали их лицам какую-то болезненную красоту. Дзинкичи, глядя на них, думал, что не стоит долго оставлять их в этой комнате: чувство печали могло принять такие формы, что им самим было бы неловко оставаться дольше.

Дзинкичи обратился к Кимико:

– Спроси у всех, как они хотят: чтобы показали на прощанье лицо Ямачин, или же вернуться так, не видя ее?

Дзинкичи считал нужным задать этот вопрос из чувства ответственности, как руководитель, чтобы не вызвать потом упрека в том, что по его недогадливости они не видели даже лица покойной подруги. Но вместе с тем приходилось задуматься, хорошо ли показывать впечатлительным девочкам мертвое лицо, не останется ли оно для них надолго жутким воспоминанием.

Кимико передала вопрос Токо. Токо сообщила его Курико. Курико спросила у Сэночин:

– Ты будешь смотреть на лицо Ямачин? Или пойдешь, не глядя?

Они совещались чуть слышным шёпотом, тесно сблизив головы и едва шевеля губами. На их лицах в то же время отражалось огромное напряжение. По всему было видно, что они не знали, как поступить: чувство страха, жалость к покойной, сознание неловкости, что они не посмотрят на нее в последний раз, и боязнь заглянуть ей в лицо боролись у них в душе. Дзинкичи даже пожалел, что обратился к ним с таким вопросом.

– Передай всем, что можно и не смотреть – в этом нет ничего плохого, – сказал он тихонько Кимико, и та передала его слова всем остальным.

Ответ был таков:

– Лучше не смотреть, а то потом будет тяжело.

– В таком случае, теперь я пойду положу курений, затем мы отдадим последний поклон и пойдем домой.

Дзинкичи бросил прощальную щепотку курений в кадильницу, мысленно обратившись к Ямачин со словами:

– Прощай, Ямачин. Это лето прошло для тебя интересно, не правда ли? Ты хорошо сделала, что побывала в Осидаси и что купила себе колечко с кораллом. Ты отлетаешь теперь с ним в лучший мир. Вот сегодня я пришел сюда вместе с твоими подругами. Но ты не думай: я пришел бы сюда и один, непременно пришел бы. Сейчас мы покинем тебя. Наверное, все захотят пойти на Гинза. Значит, и мне придется пойти с ними вместе. Прощай, Ямачин.

Вслед за Дзинкичи стали прощаться с подругой и остальные.

Выйдя на улицу, гимназистки встали в кружок и, словно по команде, надели свои белоснежные респираторы. Этот дружный жест, произведенный всеми одновременно, поразил Дзинкичи своей правильной, строгой красотой.

– Какие руки были у Ямачин – белые, белые!

– Как! Разве были видны руки? А я не видела.

– Как же не видела? Они были сложены на груди.

Дзинкичи находился у ног покойной, поэтому ему не было видно ее рук.

Когда сели в автомобиль, Кимико попросила:

– На Гинза, папа.

– Вот как! Чего-нибудь поесть?

– Выпьем чаю, потом съедим мицу-мамэ [Красные мелкие бобы, сваренные в медовом сиропе: подаются с нарезанными фруктами и кубиками агар-агара], и довольно.

Кимико добавила, что больше им ничего не надо.

После ярко освещенного автомобиля Гинза показалась чуть-чуть мрачной. Дзинкичи было немного дико шагать по улице в сопровождении пяти девушек, облаченных в черные пальто. В их фигурах, напоминавших женщин-пожарных за границей, была какая-то мужественная красота.

Чай пили в высоком белом здании. Когда все уселись за столик, руки девушек сами поднялись к ушам и сняли с них шнурки белых респираторов. Мягкость этого движения приковала внимание Дзинкичи уже раньше. Теперь эти белые респираторы показались ему очаровательными: при всей своей примитивности они служили покровом, оберегавшим девичьи уста.

Перебрасываясь фразами, девушки сложили респираторы вдвое, положили их перед собой на столик и не спеша принялись за чай.

Дзинкичи наблюдал за ними с восхищением, хотя девушки не обращали на него ни малейшего внимания и не делали никакой попытки заговорить. Они пили чай очень корректно: словно сговорившись, они отхлебывали из чашек по маленькому глотку, ставили чашки на стол, затем снова подносили их ко рту неспешным движением. Их губы от этого все время увлажнялись, – увлажняясь, смягчали выражение их лиц.

– Я уже

– Ах! Я тоже. Вчера вернулась от нее домой и увидела ночью. Будто бы Ямачин говорит мне: «Пойдем на Гинза». – «Как, разве ты не умерла?» – спрашиваю я. А Ямачин отвечает: «Разве? Вот странно».

Тана рассказывала это, заглядывая прямо в глаза Токо, словно пораженная, что они обе видели один и тот же сон.

Курико со своей стороны вставила:

– Удивительно! Я тоже видела вчера сон. Вы знаете, мы ведь всегда ездили вместе с Ямачин до Юуракучоо и там расставались. А тут, вижу, Ямачин едет дальше, до четвертой чоомэ [Улица]! Я и говорю: «Что с тобой сегодня, Ямачин? Ведь так ты уедешь на Цукидзи». А она мне отвечает: «В самом деле, что это со мною?» – Повернулась и пошла в другую сторону. Какие странные бывают сны!

– Значит, сегодня моя очередь увидеть. У-у, как страшно! – сказала Сэночин, но Тана возразила:

– И совсем ничего страшного. Во сне чувствуешь себя так просто. Тем-то сны и хороши, что за них не отвечаешь.

Слушая их беседу, Дзинкичи думал, что такие сны, когда трое вместе видят одну и ту же подругу, являются олицетворением настоящей дружбы и могут сниться лишь до двадцати лет.

Прошлым летом в Каруйзава, когда кроме этих пятерых подруг была жива еще и Ямачин, Дзинкичи часто приходилось есть свой обед в одиночестве: ему накрывали на веранде, а девушки располагались за круглым столом в гостиной. Приготовленные блюда разносились ими. Каждая несла по одному блюду и на стол Дзинкичи. У одной в руках была нарезанная тонкими ломтиками сырая рыба, у другой – тарелка с жареной рыбой, третья подавала закуску для саке. В это время царило большое оживление. Положенное рисунком не в ту сторону блюдо замечал наметанный глаз дочери ресторатора – Курико. Она поправляла его, изящно оттопыривая при этом свои пальчики.

После обеда был обычай идти на прогулку в город. Девушки толпились перед зеркалом, спеша поправить лица и слегка подпудривая их, если дело было вечером. На улицах они подолгу останавливались неподвижно перед ювелирными магазинами: сказывался возраст, жадный к приобретательству. Когда подходили к сирукоя [Ресторанчик, где подается сируко – жидкая кашица, сваренная из мелких красных бобов с кусками рисового теста – о-мочи], начиналось перешептывание. Девушки останавливались. Несмотря на то, что все только что пообедали, на лицах подруг изображалось неудержимое желание зайти попробовать сируко. Девушек можно было полюбить уже за одно это детское выражение лиц.

– Что случилось? Ноги не слушаются?

– Да, сами останавливаются, не могут пройти мимо.

Кимико стояла не двигаясь. Все остальные следовали ее примеру, упорно оставаясь на месте. Кто-нибудь не выдерживал и прыскал, кто-нибудь взвизгивал от душившего смеха.

– Ну, так и быть, добавим еще и сируко.

– Ах, какой вы, дядя, понятливый.

Но стоило только войти в сирукоя, как Дзинкичи снова оказывался в стороне, словно с его существованием никто не считался. После сируко выпивалось по несколько чашек чая.

Ямачин утверждала, что по приезде в Каруйзава у ней увеличился аппетит, но она все-таки ела вполовину менее того, что ели другие.

Во время прогулки на горный перевал Усуи Ямачин вынуждена была остаться дома, так как не могла ходить по горам. Она вела себя так тихо, что Дзинкичи, находясь в своем кабинете, даже сомневался, дома ли Ямачин.

Выйдя в чайную комнату, он застал ее за чтением какой-то книги.

– Что это у тебя за книга?

– Это? Ну, дядя, мне неловко.

Ямачин с трудом оторвалась от чтения, посмотрела на Дзинкичи каким-то невидящим взглядом, но покорно показала ему обложку с названием.

– Оосэко Ринко [Юная писательница, получившая широкую известность благодаря своей книге «Девичьи годы» («Мусумэ дзидай»)]! Интересная книга?

– Я только что начала. Есть интересные места.

Дзинкичи бегло перелистал несколько страниц. Книга была написана в форме эссеистских заметок. Дзинкичи показалось, что юный автор на многие вещи смотрит совсем иначе, чем он, и едва ли стал бы разговаривать с девушками, подобными Ямачин.

– А как относятся к Оосэко гимназистки? Пользуется она у них популярностью?

– Ее любят за то, что все вещи она называет своими именами.

– Ты что, купила эту книгу?

– Нет, взяла у Тана.

– Как ты находишь ее сравнительно с Акаси Унато?

– Это совсем в другом духе.

– Ну, например, чем они отличаются друг от друга?

– Акаси Унато вкладывает в стихи всю душу, а эта писательница словно говорит скороговоркой и притом довольно ехидные вещи.

– С точки зрения мужчины, она именно кажется ехидной.

– А в общем то, что чувствуют все, она выразила скорее других.

– Ты настоящий критик, Ямачин.

– Как не стыдно, дядя!

Дзинкичи еще более убедился, что Ямачин читает книги и притом относится к читаемому критически. В восприятии внешнего мира она быстрее других умела схватывать сущность вещей.

– Куда ни посмотришь, везде как будто бы рассвет.

Это меткое сравнение вырвалось у нее во время прогулки по лесу, где сквозь молодые ветви деревьев проглядывало какое-то необыкновенно светлое небо.

За обедом полагалось есть хлеб. Ямачин поджаривала его, но не знала, что это надо делать так, чтобы сверху образовалась хрустящая корочка.

– Молоко хорошо, когда при кипячении на нем еще не появилась пенка.

– А я думал наоборот, что молоко хорошо именно с пенкой.

– Нет, до этого нельзя доводить, – настаивала Ямачин, и Дзинкичи спешил снять молоко с огня, хотя и был уверен прежде, что это хорошо, когда на молоке образуется пенка.

Несмотря на знание таких тонкостей, Ямачин между тем не умела ни приготовить салат из огурцов, ни поджарить хлеб так, чтобы он оставался в средине мягким. Впрочем, не умела делать это не только Ямачин – другие были не менее слабы в такого рода вещах, и в этом Дзинкичи тоже чудилось что-то девическое.

Поэтому Дзинкичи сам резал огурцы на куски длиною в дюйм, ополаскивал их водою, натирал солью и клал на некоторое время на тарелку разрезом книзу.

– Ямачин, а помидоры ты сумеешь очистить?

– Это-то смогу, пожалуй.

– Хлеб, так и быть, поджарю я, – у меня это, кажется, лучше выходит.

– Ничего я не умею делать, даже стыдно.

После обеда опять царила такая тишина, словно Ямачин не было дома. Она, по-видимому, находилась в комнате, где стояло зеркало. Здесь было светло читать, и отсюда хорошо было видно улицу. Комната была площадью в пять дзёо и находилась рядом с ванной.

Вокруг зеркала были разложены туалетные принадлежности. Иногда по всей комнате были разбросаны полотенца, жакеты, чулки, так что буквально негде было ступить ноге. Но стоило девушкам начать

Возвратившись с прогулки, подруги застали Ямачин дремлющей в этой комнате.

– Ямачин, ужин готов? – спросила Кимико, сама поглядывая на Дзинкичи.

– Дядя за меня все сделал.

Прислуга, ходившая гулять вместе с девицами и получившая массу удовольствия, чувствовала себя, по-видимому, неловко перед Ямачин, так как принялась извиняться за то, что заставила ее работать.

Накануне отъезда из Каруйзава Дзинкичи повел всех девушек к мосту Футатэбаси, чтобы сняться на память. Дзинкичи предложил всем усесться на высоком каменном заборе, но на него трудно было взобраться. Девушки влезали, вытягивая одна другую за руки.

– У-ух, голова кружится!

Вода в речке, протекавшей внизу, бежала тоненькой струйкой, журча по камням. Галька, устилавшая высохшее дно, ослепительно сверкала на солнце. Девушки уселись на каменном заборе в ряд. Ветер надувал парусами их белоснежные юбки. Солнечные лучи ярко отражались от них и слепили глаза. Издали казалось, что на заборе сидят не человеческие существа, а белые бабочки.

Окончив чаепитие, девушки снова накрыли рты респираторами, поддерживая их одной рукой, в то время как другая надевала шнурок на ухо.

«Пять белых лебедей с кусками снега в клювах» – пришло на ум Дзинкичи.

Вышли на улицу.

Тана, более других выдержанная в японском стиле, отделилась от компании и сказала:

– Мне нужно еще сегодня пойти на урок.

– Завтра у тебя ведь репетиция?

– Да. Хоть и поздно, а я пойду.

Тана брала уроки японских танцев. Курико тоже давно уже училась танцам. Сэночин, отец которой был музыкантом, вместе со старшей сестрой изучала немецкий язык. Токо, как и Кимико, играла на рояле.

– Ну, ступайте на здоровье, – добавила Тана и стала удаляться.

Остальные вошли в переулок, в глубине которого виднелся барачной постройки ресторанчик, где подавали сируко. Переулок был такой тесный, что с трудом верилось, что он находится на Гинза. Дерево, все постройки, стулья, полотняная вывеска вместо дверей у входа, выглядело вульгарно. Публика, толпившаяся в пыльном помещении, была самая разношерстная: девицы мещанского вида, гимназистки, служащие, женщины среднего возраста, студенты. Ресторанчик напоминал низкопробную лавку мороженщика, какие часто встречаются в деревнях.

– Вот никогда бы не подумал, что на Гинза можно найти такую харчевню, – пробурчал Дзинкичи, пораженный видом набитого посетителями ресторанчика, где буквально негде было упасть яблоку.

– Да, это не тебе ходить сюда, папа, со смехом ответила Кимико.

Не найдя ни одного свободного места, вся компания вышла на улицу. По-видимому, такие ресторанчики были разбросаны здесь повсюду. В следующем, куда зашел Дзинкичи со спутницами, удалось найти свободные места и расположиться за столом. По уверению Кимико, сируко здесь подавали невкусное, но искать лучшего более никому не хотелось. Дзинкичи встал со своего места и пошел заказывать.

Навстречу ему шла женщина, только что вошедшая с улицы. Завидев в углу свободный стул, где только что сидел Дзинкичи, женщина поспешила его занять и через плечо заказала сируко. Вернувшийся Дзинкичи знаком руки пригласил женщину сидеть на месте, а сам остался стоять.

Девушки между тем, не обращая внимания на Дзинкичи, брали ложечками сируко из чашек и медленными движениями отправляли его в маленькие рты. Создавалось впечатление, будто они кормили свои рты с ложечки. Время шло. Дзинкичи продолжал оставаться на ногах.

– Пора, пожалуй, и идти.

– Еще немножечко.

Одну чашку сируко девушки ели бесконечно долго, окрашивая губы жидкостью цвета какао и, как всегда, спокойно разговаривая сдержанными голосами о чем-то непонятном для Дзинкичи.

«Вот почему они так долго задерживаются, когда ходят в город», – подумал он про себя.

Пока Дзинкичи ходил расплачиваться в кассу, девушки поднялись и, вопреки ожиданию, очень быстро надели на губы свои белые респираторы.

«А все-таки проворный народ», – невольно подумал Дзинкичи.

По скрипучей и шаткой лестнице спустились со второго этажа, где потолки были ниже, чем в обыкновенных домах. Это тоже вызвало в душе Дзинкичи странное чувство: Гинза впервые представала перед ним своею дешевою стороною.

Когда вышли на улицу, Кимико сказала отцу сочувственным тоном:

– Бедного папу заставили сегодня терпеть.

– Ничего, я с самого начала был готов к этому.

– В таком случае, можешь пойти куда-нибудь выпить саке.

– А ты что будешь делать?

– Я подожду.

– Нет уж, вернемся лучше вместе.

Дзинкичи выпил за ужином саке менее обыкновенного. К тому же он успел уже проголодаться. Ему хотелось пойти куда-нибудь одному и не торопясь пропустить несколько чарок. Но жалко было отправить Кимико домой одну. А выпить хотелось так, что даже сосало под ложечкой.

– Может, и в самом деле пойти, пропустить чарочку.

– Я же говорю тебе, ступай.

– Нет, сегодня оставлю, – сказал Дзинкичи, нерешительно переминаясь с ноги на ногу на плитах тротуара.

– Почему же вам не пойти, в самом деле? – сочувственно поддержала Кимико Токо.

– Если ты беспокоишься за меня, то это излишне.

Курико и Сэночин заявили, что они поедут на автобусе.

Вот и автобус подошел.

– До свидания, Мурокко, – решительно сказали они и двинулись в сторону. – На седьмой день опять увидимся.

Молчаливая Сэночин только кивнула головою. Дзинкичи и Кимико остались вдвоем, вдруг почувствовав, как вокруг все опустело. У Дзинкичи пропало всякое желание пойти куда-нибудь одному выпить.

– Выпью дома, в чайной комнате.

– Бедный папа, как мне тебя жаль!

Когда Дзинкичи с Кимико вернулись домой, они застали Умэ стоящей на ногах и держащейся за комод: Умэ училась ходить после долгой болезни. Она передвигалась маленькими шажками от комода к раздвижным дверям, от дверей к нише «токонома», держась левою рукой за стойки. Правая рука еще не повиновалась. В чайной комнате было светло, как всегда, но странно было видеть стоящей посреди нее всегда сидевшую Умэ. Возле нее не было даже прислуги.

– Разве можно подниматься, когда нет никого дома? Ведь это же опасно, – сделал замечание Дзинкичи.

– Ну, как Ямачин?

– Маленькая сделалась – как кукла. Все-таки, как мало места занимает человек после смерти!

Дзинкичи хотел уклониться от разговора о Ямачин, но Умэ продолжала расспрашивать.

– А мать видели?

– Да. Она сказала, между прочим, что у Ямачин уже и в горло ничего не шло, а она в день смерти выпила две чашки чаю и съела кусок бисквита. И сказала еще: «Как это вкусно!»

Дзинкичи никак не мог понять, отчего это случается, что безнадежные больные за несколько часов до смерти приходят в себя, в каком бы тяжелом состоянии они ни находились.

– Ямачин сказала, будто бы, еще: «Мама, прости, что я часто капризничала. Выздоровею, никогда больше не буду…»

Дзинкичи остановился и, не говоря больше ни слова,

Спасибо за чтение

Вернуться к книге