Опа! Опа! Опа!
Предисловие
История этой книги запутана и вообще не совсем ясна. Временами оскорбительная, не особенно благопристойная, эта книга похожа на случайного прохожего – обыкновенного, на первый взгляд, безынтересного. Но стоит узнать хоть что-нибудь о судьбе незнакомца, о судьбе сложной, может быть, драматичной, лихой, как этот человек преображается и предстает в новом виде. Так разгаданные тайны порой меняют смысл загадок…
Два года тому назад в главную редакцию «Котов-колдунов» пришло письмо от мастера по имени Алексейка. Некий купец приобрел неподалеку от Сизых Озер покинутый монахами монастырь и поручил строителям починить его кое-где и перестроить то ли во дворец с башней для принцессы, то ли в казематы, то ли в публичный дом – из письма непонятно. Как бы там ни было, в подвале строители нашли забытые прежними обитателями книги и поначалу хотели просто выкинуть их, но, очевидно, побоялись каких-нибудь проклятий (книги, как написано в письме, имели зловещие знаки на обложках и «смердели нечистой силой»). Мастера первым делом обратились в соседний женский монастырь, чтобы монахини забрали находки себе. Однако монахини отказались принимать священные книги конкурирующей секты. Тогда строители попытались передать находку властям Сизых Озер, но приехавший чиновник покрутился немного, взял пару взяток и, ничего не сделав, со спокойной совестью вернулся откуда прибыл.
Потом – от безысходности, наверное, – написали письмо нам, в издательство. Строители умоляли избавить их от страшных зачарованных гримуаров – уже, якобы, слышались в ночи булькающие голоса, скрипучий шепот по углам, из подвалов с книгами доносились охи и визги похабного характера.
Издательству история показалась небезынтересной. На место командировали одного из редакторов.
Там, у Сизых Озер, стоит на заросшем холме старинный монастырь – с двумя невысокими башенками, с мощными крепостными стенами, обсыпавшимися от времени и кривоватыми. В сырые кельи лезут ветки наступающих тополей, по углам дремлют пауки, по карнизам шагают вороны.
Монастырь построили в далекую эпоху Злобославки Сопливого. Несколько сотен лет здание принадлежало секте Косоухих Мучеников, но в период религиозных войн царя Антошки Крысорожего секту разгромили. После бегства Косоухих монастырь не раз переходил из рук в руки и не имел постоянного владельца. Известно, например, что сколько-то месяцев здесь закатывали свои искрометные и необузданные оргии монахи братства Благодушных Ахламонов.
В конце концов, после долгой смуты, лет четыреста назад монастырь заняли монахи секты Семи Благочестивых Хохов и владели им вплоть до последнего времени. Но лет пять назад, когда секта пришла в упадок и обанкротилась окончательно, монастырь вновь опустел. Настоятель умер, а оставшиеся монахи ушли на север. Именно Благочестивые Хохи столетиями собирали все те письма, книги, документы и свитки, которые попросили нас разобрать строители.
Больше всего бумаг и вправду было свалено в подвале, свалено кучей, в преступном беспорядке. Монахи спускали книги в подвал с робкой и очень оптимистической надеждой на то, что когда-нибудь возьмутся их рассортировать.
Легкомысленные люди! По самым поверхностным подсчетами командированного издательством редактора в подвале монастыря хранится не меньше пятнадцати тысяч книг!
Повсюду пыль, лохматые обложки, сверху падают холодные капли. А вот на полках – неизвестные прежде работы Джаварлала Дхати, запрещенные цензурой эпиграммы Мауна Утхо, потерянные стихотворения Аветиса Насо и в особенности его проза, до сих пор почти не публиковавшаяся. Вот в куче смятых бумаг алхимические записи легендарного Арапхи. Он искал формулу раствора, превращающего человека в свинью, и в ходе своих изысканий пришел к весьма неприятному для купцов и ростовщиков выводу. Вот в неверном порядке тома истории Юцзидо – в первых вариантах, еще не испорченных императорской цензурой Ан Цин. Вот в сырых, грубо сколоченных сундуках исследования ученых Сармарии и Джакадере об облаках, о морях и женских страстях, о териаке и чистке ковров. Вот на разломанных стеллажах гравюры нимского мастера Пашутки, чудовищные иконы секты Косоухих. Тут и там зловещие колдовские гримуары, расшифровка которых ждет своего времени, а еще этнографические труды, старинные карты, загадочные заклинания и забытые, столетия не печатавшиеся и, как правило, чрезвычайно скабрезные романы старых писателей, и какие-то народные рассказы, стихи, частушки, и картины знаменитых мастеров, и любительские рисунки самого разнузданного содержания, даже описать которое невозможно на страницах официальной печати!..
Чего только не было в этой сокровищнице влюбленного книгочея!
Тысячи свитков, тысячи разрозненных листов, какие-то обрывки, ошметки, рваные книги, сшитые с неясными целями бумаги, рулоны, книги рукописные и печатные, – и все это в ящиках, в сундуках, все это горами на гнилых трехсотлетних стеллажах с трещинами и щербинами, все это в шкафах с отвалившимися створками или просто так на полу, в грязи. А наверху, под потолком, – летучие мыши. В углах шелестят какие-то насекомые, барахтаются в паутинах. Воет ветер, где-то капает, что-то жутко бряцает – откуда-то из-за стен, за которыми ничего не должно быть!
Но и это не все. На втором этаже монастыря располагалась библиотека с книгами и свитками по большей части религиозного содержания, например: «Сотворение мира людей и кровавой преисподней» Атхари, «Семь Благочестивых Хохов и Четырнадцать Блудливых Патухаров», молитвы и бесчисленные тома шаралов – так последователи хохов называют длинные священные тексты для чтения в одиночестве. Помимо этой мало кому интересной литературы – на полках книги по мировой истории, сочинения мыслителей древности, книги по огородничеству, грамматике, научные труды.
Здесь же за столами и конторками монахи переписывали старинные, ветшающие тома. Одна из таких переписанных заново книг лежала отдельно от остальных, но вид при этом имела особенно затасканный. Книга эта называлась «Жизнь знаменитых музыкантов».
Об авторе ее известно лишь то, что он был монахом. В самой книге не указано ни его имени, ни возраста, ни национальности. Никаких записей о нем нет ни в журналах библиотеки, ни в общей монастырской книге. Но, что удивительнее всего, мы не знаем был ли этот монах вообще человеком!.. Однако, обо всем по порядку.
Сорок лет назад артели музыкантов пришлось переносить контору из Сизых Озер в Тихие Болотца, а часть архивов, чтобы на везти их через половину страны, оставили на хранение в монастыре Семи Хохов. Прошли годы, но за бумагами артели так никто и не вернулся. Богатые энциклопедии духов, сложные инструкции по игре на инструментах, уникальные исследования о влиянии звуков на окружающий мир и, самое главное, неисчислимое множество отчетов самих музыкантов о работе, о всем виденном и слышанном.
О, что это за тексты! Рассказы, дневниковые записи, короткие обрисовки и просто скомканные записки о чудесных приключениях в далеких и загадочных странах, о жестоких сражениях с духами, о встречах с таинственными созданиями темных лесов, о сумасбродных королях, о любовных трагедиях, где музыка играла роль не всегда возвышенную, а еще решительно неприличные народные песни и анекдоты со всех концов света, записанные на оборотах официальных донесений – все это богатство пылилось в сырых подвалах монастыря, гнило, разваливалось. Бумагу грызли мыши, ледяная вода с потолка размазывала чернила…
Настоятель тех лет был большим почитателем истории и сам занимался какими-то изысканиями. Он, как видно, сильно переживал за бумаги артели в мрачных подвалах монастыря и потому повелел одному из монахов переписать самое важное в монастырскую библиотеку.
Но вряд ли настоятель осознавал тогда, что личность переписчика для последующих поколений будет не менее интересна, чем сами истории из артельных свитков!
Не особенно добросовестный этот монах вместо того, чтобы копировать порученные ему тексты, суховатые, путанные, порой неграмотные и чересчур лаконичные, пересказывал их настолько вольно, с такой странной, такой порочной и очень нерелигиозной фантазией, что часто весьма непросто распознать источник, легший в основу получившегося рассказа. Пара строчек из пожелтевшей артельной записки, где с трудом можно разобрать несколько слов, под пером сочинителя превращается в целую историю, причудливую, ироничную, на один, а то и два десятка страниц! Страницы эти пересыпаны байками, пословицами, небылицами, стили текстов путаются и спотыкаются, ехидный автор с видимым удовольствием потешается над читателем и даже успевает рисовать между делом не слишком умелые иллюстрации.
Разумеется, настоятеля подобное своеволие на радовало. Тут и там на полях рукописи красными чернилами начерканы указания, пояснения, упреки и критика. Настоятель, как и его подчиненный, не стесняется в выражениях, он зачеркивает слова и целые абзацы, некоторые страницы вообще вырваны с корнем! Часть замечаний настоятеля сохранены в настоящем издании и поданы в сносках.
Самое любопытное в этих комментариях то, что они несколько проливают свет на личность автора, но в то же время запутывают ситуацию еще сильнее.
Кто же написал все эти истории?
Редакция вела расследование на протяжении двух лет. Было высказано предположение, что автор текста – неизвестный монах, какой-нибудь сирота без имени и рода, либо заточенный в монастыре дворянин, которому полагалось слишком много наследства, чтобы его родственники могли позволить ему это наследство заполучить.
Сложнее всего исследователям было согласовать свои догадки с теми самыми репликами на полях, что оставил настоятель монастыря. Даже не с репликами, а всего одним словом, которым настоятель периодически обращается к своему непослушному подопечному…
Это слово – Чорт…
Именно так – с большой буквы и через «о»! Поначалу в редакции считали эти уничижительные, язвительные и в чем-то кощунственные замечания настоятеля указанием на то, что автор текстов – человек в монастыре случайный, может быть, сосланный, а скорее всего, кто-то из тех городских гуляк, что в определенный период жизни запираются в кельях, надеясь найти успокоение разбушевавшимся страстям. Большинство исследователей согласились с этим предположением, но узнать подлинное имя автора никому из них так не удалось.
И вот совсем недавно, уже когда эта книга готовилась к выходу, в деревне Заковыристое, что находится в долине у монастыря, наш редактор нашел человека, рассказавшего странную, в чем-то жуткую и весьма любопытную историю…
Как-то ночью одна женщина проснулась на печи и увидела лежащее рядом существо – черное в темноте, волосатое, вонючее, с горящими глазами. Существо гадко фыркало и щипало женщину за живот. Перепуганная, та разразилась нечеловеческим воплем, одарила «похабника окаянного» ночным горшком куда-то между конечностей и сбросила с печи. Когда примчались из соседних комнат и домов мужики, таинственный пришелец выпрыгнул в окно и помчался по полям на четырех ногах, как зверь.
Через несколько дней сумрачная крысиная рожа просунулась сквозь шторку между помещениями в бане – подглядывать за блаженствующими в пару женщинами. Женщины ахнули, грохнули рожу ведром, а когда любознательный лазутчик попытался удрать – ухватили его за длинные свинячьи уши и долго трепали голову, прежде чем ему удалось вырваться из их цепких натруженных пальцев. Загадочный повеса, сопровождаемый самыми грубыми насмешками, снова удрал.
Но ненадолго.
Поздно вечером женщина пекла пирог. Закончив, она вынула его из печи, поставила на стол и пошла то ли в сени, то ли в свинарник, то ли еще куда-то, а когда вернулась, то увидела «черта нечистого», который грыз пирог самым бескультурным образом – хрюкал, чавкал, как нахал, разбрасывал крошки длинным волосатым рылом. Тут же у стены стоял с кувшином самогона пьяный муж незадачливой поварихи, таращился в ужасе на черта и скрипел, как царапающая порог дверь.
Крестьянка кинулась на вора с колотушкой, намяла ему бока, скривила нос и, лишь когда вор убежал, злая и бешеная, пошла по деревне звать на помощь. Так и началось с того времени – раз в неделю черт появлялся где-нибудь неподалеку от Заковыристого, никого толком не пугал, но всегда получал хороших тумаков. То его видели наблюдающим за купальщицами, то он воровал муку в мельнице, то носился по деревне верхом на свинье, а один не заслуживающий большого доверия пьяница рассказывал, будто застал черта сидящим с напряженной физиономией в туалете.
Правда все это или нет, но такие бесчинства не могли длиться долго – вскоре хулигана поймали. Селяне уже готовились расшибить его об стенку, но тут мимо деревни проезжал настоятель монастыря. Верующий идеалист, он остановил расправу и потребовал передать черта ему – для перевоспитания. Он принял «нечистого» послушником в монастырь Семи Хохов и, похоже, не увидел в этом поступке двусмысленности и сокрушительной иронии. Он считал, что все живущие – твари божьи, все созданы заботливыми руками создателей небес (кстати сказать, согласно учению Семи Хохов создателей почему-то восемь) и все в равной мере заслуживают божественного прощения (опять же, согласно учению Семи Хохов, прощают пятеро богов, а трое остальных – наказывают). Он надеялся показать, что даже демоны – детища богов, и если их оградить от соблазнов, которым они неспособны сопротивляться в силу своей природы, то из вечных врагов человечества они превратятся в набожных и смиренных союзников. Настоятель полагал, что все условия для подобного превращения были в его монастыре на холме.
Как можно догадаться из реплик на полях книги и воспоминаний старожилов, черт, как ему и полагается, оказался капризным и непокорным послушником. Не реже раза в неделю он пытался бежать из монастыря, распевал вместо молитв похабные песни, пьянствовал так, что несчастные монахи вынуждены были прятать от него вино и запирать погреба, чего раньше никогда не делали. А еще строил глазки крестьянке по имени Василиска, которая возила в монастырь деревенское молоко. Впрочем, эта неугомонная женщина заслуживает отдельного исследования…
Дабы обуздать дурной, строптивый нрав своего подопечного, настоятель монастыря усадил его переписывать жизнеописания музыкантов артели и пообещал, как будто, что когда тот закончит, то сможет выйти на волю…
Правдивость этой истории, конечно, сомнительна, но спустя несколько недель после того, как наш редактор занялся изучением библиотечного богатства монастыря, он обнаружил в одной келье новые рукописи! Они были замурованы в стену (некоторые камни вынимались замысловатым движением) и написаны были тем же угловатым и зловещим почерком, что и истории о музыкантах.
Эта находка противоречит истории о запертом в монастыре черте: выходит, что писал он не только по принуждению и ради освобождения – в новых рукописях нет комментариев настоятеля и по всему видно, что никто из монахов их не видел и не читал.
В отличие от историй о музыкантах, в тайных этих рассказах нет единого стержня. Многие из них основаны на историях из библиотеки, на документах из подвала, сдобренных притворно нескромными и не всегда приличными выдумками, и объединяет их все главный герой – автор, ерничающий по любому поводу, лезущий в текст, как назойливый сосед, высмеивающий читателя самым хамским, самым нахальным образом. Автор редко удерживается от едких отступлений!
Как и истории о музыкантах, рассказы сопровождаются авторскими рисунками, но лишь очень немногие возможно опубликовать в печати – не скованный надзором настоятеля в личных рассказах черт позволяет себе рисовать куда больше, чем должен приличный человек…
Цензура вообще оказалась неблагосклонной к рассказам Чорта (редакции неизвестно, почему именно таким образом к нему обращается настоятель, но мы вынуждены довериться этому единственному человеку, который знал автора лично). Из тридцати шести рассказов о музыкантах, подготовленных к печати редакцией «Котов-колдунов», цензурная палата одобрила шесть! Еще четыре рассказа подверглись серьезному и в какой-то степени разрушительному вмешательству редактора и были одобрены после того, как оттуда изъяли жестокие насмешки над религиозными культами (и это в произведении монаха!) и основами монархической власти. При том, что в цензурную палату поданы были лишь самые невинные из рассказов!
Примерно та же история произошла и с тайными рассказами из стены – для удовлетворения цензурных чиновников редакция вынуждена была допустить некоторые пропуски в текстах. Пропуски эти подчас имеют значительное смысловое значение для сюжета. К сожалению, редакция решила, что лучше издать эти произведения хотя бы в таком виде, чем не издать вообще.
Настоящая книга состоит из двух разделов. Во-первых – это истории из книги о музыкантах (с комментариями настоятеля монастыря), прошедшие истязания цензурой, во-вторых – рассказы из рукописей, замурованных в стену. И те и другие содержат авторские иллюстрации, а также некоторые рисунки кота Егорки, штатного художника издательства. Кроме того, все истории сопровождаются эпиграфами, которые не всегда очевидным образом сочетаются с текстом и их значение еще предстоит расшифровывать будущим исследователям.
Редакция надеется, что читатель не будет слишком строг к этим текстам, сумеет получить от них определенное (пусть хотя бы и нездоровое) удовольствие и не станет обижаться, когда автор назовет его, читателя, дураком!
Кот Кирюшка
Издательство «Коты-колдуны»
Отдел ненормальной литературы
Пьяные миражи
На ночной дороге и суслик – волк…
Камандарская пословица
Говорят, когда Теван только родился, когда только появился он на свет сами знаете как, когда вырвали его из рук матери, он так посмотрел кругом и такую матерную состроил физиономию, словно бы говорил: «Э, какое местечко, бех-бех! Угораздило же меня!»[1]
Удрученный лекарь, державший в руках новорожденного, не удержался и выпалил:
– Вуй, ну у вашего сына, простите за выражение, рожа, да продлится его жизнь!
– Конечно, рожа, – подтвердил отец, разглядывая ребенка. – Ара, какой скучный человек появился в мире…
Врут, может быть, – кто его знает, – но говорят, что первый раз в жизни Теван улыбнулся на десятый год после рождения. Его отец, да будут благословенны его предки, устав от каждодневных трудов в поле, устав от упреков властной жены, сел на стул в кухне, покачал головой и произнес:
– Вуй, в такой жизни одно развлечение – смерть.
И вот эти-то безрадостные слова и нарисовали на физиономии Тевана злую улыбку. Значила она: «Опять же, я давно говорил».
Окружающий мир представлялся Тевану пасмурной пустошью, где всюду прелая трава и тоска без перерыва. В детстве, когда другие дети бесились на улице, швырялись камнями и колотили друг другу морды, Теван валялся где-нибудь в сторонке и даже вздыхать ему было неохота. Деревенские говорили, что от вида его постной рожи немеют птицы, а коровы хандрят и не дают молока…
Теван был человеком таким подавленным, таким хмурым, что уважаемый автор этих строк стал уже четвертым по счету монахом, который пытается закончиться его краткое жизнеописание. Трое других спились от скуки[2]…
Повзрослев, Теван понял, что односельчанам так надоела его мрачная физиономия, что они готовы либо вешаться, либо вешать, и он подумал тогда, что, может быть, есть в этом мире такие луга и такие болотца, где и на его голову будут падать солнечные лучи. Теван решил попутешествовать. В те безбожные времена это проще всего было сделать, записавшись в войско ишхана. Были годы междоусобиц – солдаты жили бесконечными грабительскими походами. Но Теван не терпел рабства воинских уставов и потому, после недолгих раздумий, записался на обучение в артель музыкантов.
Учеба была недолгой. Назначенные к такому опасному школяру учителя если не убивались, то сбегали в какой-нибудь монастырь. Или в бордель, в те времена разница была не такой и…[3]
С горем пополам Теван разобрался с основами артельной работы и стал музыкантом, но музыкантом таким, каких еще не было на свете! Он не притрагивался к вину, жил по распорядку, стирал белье в положенное время и, что совсем неслыханно, ни в какую не признавал прелестей женского пола. Наткнувшись, был случай, на бултыхающуюся в озере девицу приятной красоты, он вроде бы и уселся на пригорке, но смотрел при этом то на каких-то несчастных лягушек, то на каких-то жучков, тараканчиков, то вообще куда-то в небо. Ничто на свете не было ему мило и интересно. Даже своя рожа в зеркале вызывала у него зевоту.
Он бродил по деревням Камандара и Хазы и пугал духов шумом трехструнного антара. В артели подсчитали, что за три года своих путешествий Теван изгнал шесть сотен духов. Оно и понятно. В отличие от безалаберных коллег музыкантов, Теван не засиживался неделями в кабаках и духанах, не пропадал в темницах за драки и дерзости и не гонялся за женщинами. Завистники, однако, отмечали, что музыкальное мастерство Тевана не лучше его физиономии. Говорили, будто его занудная и тягостная игра на антаре отгоняет духов не мастерством сочетания звуковых волн, а угнетающей тоской, и что несчастные духи чуть ли не топятся, наслушавшись его заунывных стонов.
Кто бы чего ни болтал и как бы ни чесал своим немытым языком, Теван блуждал бескрайними полями и горами родного Камандара и искал то, что заинтересует его бездвижное сердце.
И вот случилось наконец, что артель музыкантов поручила ему изгнать духа из одной деревенской женщины. Теван спустился с высокогорья, где раскинулся в те годы еще совсем небольшой Мегеранц, и через два дня добрался до безветренной долины, где в колосящихся полях работали улыбчивые крестьянки в потных одеждах и с острыми серпами, где у дороги колыхались жаркие полевые цветы, где жужжали хлопотливые насекомые, где светило в сияющих облаках солнце и стоял мягкий запах бродившего вина.
Теван остановился у дороги и посмотрел в тонкое лазурное небо, а увидел грязные и рваные, как штаны нищего, тучи. Теван покосился на бесцветные, гниющие цветы, потом на злобных, ядовитых крестьянок с серпами. И пошел себе, ненормальный, дальше…
– Поля какие-то, – ворчал Теван. – Кустики, веточки. Цветочки тоже, что такое. Бабенки вот, опять же…
На входе в деревню стоял осел. Серый осел перед серой деревней, как, морщившись, думал Теван, смотрел на серые персики.
Стоило Тевану пойти в обход, осел, строго глядя в глаза, перемещался следом и закрывал дорогу. Теван заходил с другой стороны, осел шел наперерез. Теван совсем было отчаялся справиться с надоедливым зверем, но тут с дерева сорвался персик, и осел побежал поднимать.
Деревня Тевану не понравилась.
И арык ему показался пересохшим, и деревья кривыми, и люди как люди – ничего особенного.
– Дети, опять же, какие-то, – брюзжал себе под нос музыкант, – пихаются все, мужики, что ли, пьяные, арба гнилая посреди дороги, купец торгуется слипшейся солью, прямо во дворе кувырки пасутся, петухи еще. Бабенки, опять же, заурядные…
Что за кувырки автор, признаться, не знает. Он простой монах, он просто переписывает, что сказано в летописях, проклинать его за недобросовестность не следует, и если читатель, скажем, и сам не знаком с тем, что такое кувырки, то он ничуть не лучше скромного автора и пусть…[4]
В деревне Тевана встретили сухо. Оказалось, что в прошлом месяце артель уже присылала музыканта, если это волосатое безобразие и вправду было музыкантом. Приходил, как выяснилось, кот. Большой, пузатый, барственный. Три раза он раскладывал свои инструменты у постели больной – и три раза засыпал посреди игры. Он брыкался во сне, требовал еды, но так ничего не сделал и среди ночи пропал. Потом, правда, его видели валяющимся брюхом кверху среди поля, но, может, это был какой-то другой кот. Положи туда любого – любой и ляжет.
У дома одержимой духами Тевана встретила женщина, сестра пострадавшей, а еще какой-то дед с пухлым красным носом и кустистой бороденкой. Сестру звали… летописи умалчивают, как ее звали, но, говорят, женщина была… впрочем, и это летописи тоже умалчивают, какой она была. Скромный автор смеет предположить, что женщиной она была длинноногой, задиристой и остроумной, к примеру.
– Ара, еще один пришел, – такими словами встретила она тоскливого музыканта. – Потихоньку не спеша.
– Перед деревней меня задержал осел, – проворчал Теван.
– А вы бы на него не обращали внимания. Он всегда к дуракам пристает, чтоб персиков ему достали.
Теван протиснулся в двери, пока позади собирались крестьяне.
В темной комнате ступить нельзя было, чтоб не залезть в волосы! Самые настоящие черные волосы струились жирными потоками по стенам, по лавочкам, по небольшой печурке, по столу, липли к закрытым ставнями окнам. Волос здесь было как сена на сеновале.
Одержимая, владелица этой чудовищной шевелюры, лежала на лавочке в углу и громко сопела.
Теван тут же догадался, что случилось в доме. Поразившего женщину духа артель обозвала «Бородатой тетей». Его часто встречали в горах восточного Камандара, хотя в других странах о нем почти не писали. Духа вызывала обыкновенная нерешительность – это выяснил кто-то из давних музыкантов. От напастей «Бородатой тети» страдали люди робкие и неуверенные, которым вдруг надо было принимать много непростых решений. От сильного волнения жертвы духа впадали в полусонное состояние. Их волосы начинали расти небывалыми темпами, стремительными рывками. Они лезли, как мясо из мясорубки, отовсюду, откуда им положено лезть. И автор имеет вовсе не то место, откуда подумал читатель, а имеет ввиду нос и уши, подмышки, руки, ноги, впрочем, и то место скромный автор тоже имеет ввиду…
Стоило «Бородатой тете» проникнуть в тело несчастного одержимого, как тот буквально покрывался волосами! Они отрастали так стремительно, что уже через день-два с макушки висели до пола, путались в ногах и пальцах, лезли в рот, обматывали зубы. Жирные пучки из носа падали в тарелки с пловом. Из ушей торчали такие мотки, что хоть косами заплетай! Да и в том месте, о котором постоянно думает читатель, не все бывало благополучно. И сколько волосы не срезай, они сочатся только быстрее с каждым днем. И в том самом… впрочем, идет настоятель…
– Ну вот, опять же, волосы какие-то, – бурчал Теван, протискиваясь в двери, – кружка, дед в окно суется, сейчас еще дождь пойдет, опять-таки…
Пока он бранился на все вокруг, половина деревни собралась у дома. Вон там, где колодец, стали кучкой братья Мцали, ковыряли в носах, переговаривались с матерью. У калитки переминался с ноги на ногу танутэр, вздутый, пугливый, подленький. На дереве сидел и грыз абрикосы мужчина по имени Чаха, жених одержимой. Еще какие-то бабы с серпами выглядывали из-за ограды; в толпе ходил мужик и пытался продать козу; даже осел, любитель персиков и забияка, пришел на представление.
– Вот что, ханум, – сказал Теван, отодвигая пучок бровей над дверями, – приготовь отвар мечхе и открой ставни.
Теван нашел в клубке волос из подмышек стул и принялся его выпутывать.
Мечхе – это что-то вроде наркотической травы. Она растет в высокогорьях Камандара, где ее жуют козы и кабаны, а потом, бешеные и сволочные, бегают с криками по виноградным садам. Один из монахов нашего монастыря не так давно бросил пучок высушенного с семенами мечхе в кружку с вином. Бедный брат до сих пор ходит на руках и читает шаралы петушиным голосом задом наперед.
А вообще, нужно оговориться. Насколько известно автору, запертому в стенах монастыря, шумовая игра музыкантов артели не требует употребления ни мечхе, ни вина, ни еще чего-нибудь этакого. Детских слез, например. Музыканты артели, как правило, обходятся игрой на инструментах, но иногда используют какие-то ведомые им одним мази, щеточки, кисточки, привешивают колокольчики, иногда, говорят, проливают на инструменты разные всякие жидкости, поплевывают, полизывают. Но лично музыканту никаких возбуждающих напитков употреблять не положено и часто вредно – в дурном пьяном виде легко попасть мимо струн.
И, однако же, отвар мечхе несколько раз встречается в артельных формулах, наряду со звукосочетаниями, тональностями, ритмическими фигурами, музыкальными приемами, короче говоря, всей музыкальной наукой, непонятной приличному человеку. Общее у всех этих формул то, что их написал один человек, легендарный музыкант седой старины Боха Боха, знаменитый не только своими талантами, но и неуемной страстью к мечхе, гашишу, опиуму, медовому самогону и пышнотелым женщинам. И хоть что-нибудь из этого списка он включал обязательным пунктом в разработанные им музыкальные рецепты. Одной флейтой, или барабаном, или гаюдуном не отделаетесь – примите опиума. Или пригласите куртизанку хотя бы – так мыслил старик Боха Боха.
Так, справедливости ради, мыслят музыканты и наших дней.
Они-то хорошо понимают, что ни гашиш какой-нибудь, ни самогон, строго говоря, делу никак не помогут, но, до сих пор беззаботные и испорченные, они, музыканты, всегда строго соблюдают рецептуру Бохи Бохи, потому что какой же нормальный музыкант откажется от мечхе, медового самогона и пышнотелых женщин?..
Так и вот, сестра одержимой, чертыхнувшись и взмахнув кулаками, не обрадованная запросами музыканта, пошла варить мечхе, а красноносый дед и еще какие-то обтрепанные мужики полезли раздвигать ставни – это было нужно затем, чтоб не ставить в темную комнату, полную волос и ресниц, никаких лучин и свечей.
Потихоньку смеркалось, воздух пах гнилым арыком и ослами, где-то падали с дерева абрикосы, дрались дети. Теван устроился на стуле, взял в руки антар. Пока перестраивал инструмент, пока подвешивал под колками какую-то висюльку с маленькими колокольчиками и ждал вздорную бабу с отваром мечхе, подозрительные курчавые волосы опутали ему ноги.
– Опять же, – думал Теван, – волосы откуда-то, темно, сыро. Стул скрипит. Дед какой-то в окно лезет.
Красноносый дед и правда сунул морду в окно.
Наконец вернулась сестра одержимой, поглядела на ворочающееся тело на лавке и дала Тевану теплую чашу с отваром. Теван, нужно сказать, в жизни не пил отвара мечхе и вообще какие-то крепкие напитки, поэтому кружку опорожнил одним шумным глотком, отчего наблюдавшие снаружи выпучили глаза. Даже вздорная баба, горячая, как уголь в печи, похолодела на миг, и Тевану померещилось, что у нее от неожиданности руки связались узлом…
– Опять же, – сказал Теван с немалым трудом, – вон из дома, не мешайте.
Слова теперь давались ему кое-как. Язык словно бы восстал против эксплуататора и зажил своей жизнью.
– И пусть отсохнут ваши несчастные уши, если кто-нибудь скажет хоть звук, – добавил Теван. – Дух выйдет наружу и всю вашу проклятую деревню…
Он не договорил – не смог. Задвоилось в глазах.
Опять же, мечхе какой-то, подумал Теван, еще не хватало…
Он принялся быстренько перебирать струны антара, а самого повело и стало качать из стороны в сторону, как будто в бок его пихала мордой корова. Или осел. Теван повернулся, не переставая играть. Осел торчал в дверях. Он скалил клыкастые зубы, а глаза у него горели демоническим огнем. Опять же, подумал Теван, и заиграл быстрее, но потом вспомнил формулу Бохи Бохи и успокоился.
Волосы лезли ему в штанины, носатый дед бесцеремонно фыркал, а сестра одержимой поймала какого-то шаловливого мальчугана, и Тевану показалось, что она, как гусю, скрутила горемычному шею. Впрочем, ребенок тут же раздвоился и побежал в разные стороны.
Теван задумался, но играл дальше. Одержимая на кровати хрипела и стонала; волосы у нее на голове так разрослись, что стали похожи на усевшуюся за подушкой псину. Они шевелились, завивались и лезли быстрее обычного. Теван торопливо перестроил игру, стал скользить по струнам пальцами, царапать ногтями, и шум был такой, что волосы полетели клочками по всей комнате, как перья в развоевавшемся курятнике. Больная зачихала, зачихал и Теван, зачихал красноносый дед в окне. Теван повернулся к нему со злостью, и вдруг, покачиваясь вяло на стуле, увидел, что в окне никакой не дед, а краснорожий демон с рогами! Демон хрюкал и чихал.
Опять же, чтоб тебя петух в нос клюнул, подумал Теван, просил же не хрюкать…
Теван смешался и снова посмотрел на одержимую. Теперь она стояла возле кровати, вся окруженная мечущимися волосами, глазастая, как лягушка, и таращилась на музыканта. Волосы, как перепуганные пауки, струились у нее из носа и ушей, змеями вились на голове, а она смотрела угрожающе на музыканта, будто он ей на ногу наступил. Страшная, с почерневшими глазами, она подняла волосатые руки, и Теван отступил в испуге. Он еще не перестал дергать струны, но тут снова хрюкнуло. Жирный, огромный, как баклажан, но красный, как пламя, нос демонического деда полез в окно. Теван размахнулся и грохнул его звонким антаром. Инструмент треснул, но музыка не кончилась, а только забухала еще многоголосым воплем, загремели невидимые барабаны, завизжали скрипки и флейты, а Теван схватился в ужасе за голову и бросился к дверям.
На пороге встала широкая, зеленая вся какая-то женщина с когтями и замахнулась свистящим бичом на Тевана. Он с визгом пал на колени и просочился под обидный хохот у нее между ног, скатился с крыльца и лицом упал на курицу. Курица сказала: «Ара, что такое?!» – и раздвоилась, потом эти две раздвоились еще и еще. Целая стая куриц замельтешила перед глазами. Теван вскочил на ноги, запутался в шипастых кустах с кусачими цветами и увидел, что вместо абрикосов на дереве висят человеческие сердца!
Покатившись с перепугу по земле, Теван наткнулся на давешних детей. Рогатые кровопийцы, они встали друг другу на плечи и колыхались над крышами домов, как двухголовый вишап! Внизу дурашливо пукала демоническая коза, которую силился продать говорящий скелет. Откуда-то выпрыгнула беззубая ведьма, кинулась на детей и стала сшибать головы вишапа колотушкой. На ведьму кинулся то ли демон с красным носом, то ли еще что-то такое же одинаковое.
Теван поспешил воспользоваться неразберихой, рванул к калитке, но споткнулся и повалился на осла. Тот взбрыкнул, подскочил и завыл, как медведь: «Ада, скорее за персиками, кирва!» И тут же поскакал по дороге к персиковому дереву. Следом за ним топотали разгоряченные демоницы с серпами, а луна в небе превратилась в воспаленный красный глаз!
Осел оступился и сошвырнул Тевана в пенистый, как бурливая речка, арык. Музыкант закрутился в потоке, завертелся. Его понесло вверх тормашками черт знает куда, под хохот звезд и вопли нечисти, а он протянул руку, ухватился за какую-то ветку и вывалился на траву…
Рано утром Теван очнулся. Помятый, перепачканный, раздавленный, как упавшая под ноги слива, он валялся в высокой траве солнечного цвета, а над ним, не сдерживая волнительной улыбки, стояла веселая крестьянка с серпом, и в ее глазах сияло лазурное небо.
– Вуй, как хорошо вы здесь отдыхаете, музыкант! – сказала девушка. – Не заметь я вас вовремя, ковырнула бы серпом, вы бы мне все платье кровушкой испачкали. Не мешайте работать, поваляйтесь хотя бы в кустах.
Подошли другие крестьянки, все светлые, росистые и утренние, подняли истрепавшегося музыканта, поцеловали так, что у него, бедняги, подкосились ноги, и пустили его по дороге в деревню. А на обочинах росли цветы – красные и сиреневые, желтые, как пшеница, и совсем белые, как одежды невесты. И небо над головой было ослепительно синим, немного розовым у горизонта, но без единого облачка, без единой серой тучи. Небо смеялось над потерянным Теваном. И над добродушным ослом, лежавшим под персиком.
– Опять же, мечхе, – прошептал Теван, – никак не попустит…
Персики были цвета золота и вина, и осел под деревом мирно ревел. Музыкант перешагнул тихий арык с сияющей водой, посмотрел с опаской на чинивших крышу мужиков, звонко орудовавших молотками и шутливо переругивавшихся на всю деревню. Двое детей хитро улыбнулись Тевану и повели дальше небольшое стадо коз. Поздоровался купец, тащивший в арбе соль.
Теван пошатнулся и зашел во двор того дома, где вчера разыгрался шабаш. Под стенами покачивали лепестками цветы, жужжали пчелы и пахло абрикосами. В дверях показалась женщина, сестра вчерашней одержимой. Она вся была праздничная, цветущая, лучезарная, с красивыми косами и с пьянящей улыбкой.
– Опять же, – пожаловался про себя музыкант. – Пьяные миражи…
– Ара! – воскликнула женщина, увидев Тевана. – Вернулся, смешной человек! Хорошо же тебя вчера закрутило, молодец! Ну-ка, расцелую!
Она схватила опешившего Тевана и впилась в него губами сладкими, как дыня.
В дверях показалась вторая женщина, жертва духов. Она держала одной рукой длинную волосину из уха, а другой – нож. Женщина ойкнула и спряталась.
– Эх, – начал было Теван.
– Пусть будет благословен твой отец, музыкант! – воскликнула целующаяся сестра. – Пусть не погаснет свет твоих глаз и все поколения будут мудрыми и пьяными! Волосы сестры больше не растут. Держи, в благодарность!
Она вытащила из дома ведро с персиками. В калитке показался вчерашний носатый дед. Нос у него и сейчас был красным. «Э, дорогой!» – воскликнул дед и тоже полез целоваться.
– Персики съедите – верните ведро, – сказала женщина.
– А инструмент что же? – спросил Теван.
– Инструмент в щепки, – виновато произнес старик. – Моя голова, извини, крепче.
Теван промычал невнятное и, покачиваясь, поплелся прочь из деревни.
– Вуй, как его скрючило, – усмехнулся старик, когда музыкант пропал за калиткой. – Ничего себе, до чего крепкий мечхе ты ему дала!
– Какой мечхе? – женщина махнула рукой. – Да будут умнее тебя твои потомки, старик! Дурная я, что ли, где б я его на ночь глядя тебе нашла? Разбавила вино водой из арыка и все.
Веселились и подмигивали проходившие мимо девушки, трепали за плечи хохочущие мужики, кланялись добродушные старушки и совали в руки кто репу, кто горшочек с медом, кто пахлаву, а Теван вышел на дорогу и побрел по цветущим полям. Под ногами тихо сыпалась земля, и ветерок колыхал колосья пшеницы. Пели шепотом песни деревья у дороги, а Теван все смотрел в синее небо и ждал, когда же его отпустит этот бешеный мечхе, когда же снова навалятся тучи.
Следом за музыкантом потихоньку брел хитрый осел, почуявший запах персиков…
Еще много лет бродил Теван по холмам родного Камандара, овеваемым сладкими ветрами, любовался рассветами, закатами и улыбками, пил вино и танцевал, волочился за шуршащими юбками и даже умудрился жениться; много лет он распугивал вредных духов и недоумевал, когда же наконец выветрится из организма мечхе.
Осел же, к слову сказать, вскоре стал знаменитым камандарским певцом. Его многозначительную песню «Нет лучше, чем персик, лишь персик другой», говорят, любил петь сам ишхан, валяясь где-нибудь под деревцем. Но это, конечно, уже никому не интересно…
[1] Не сочиняй, дурак! – прим. настоятеля
[2] Двое! – прим. настоятеля
[3] Последнее предложение вычеркнуто настоятелем. – прим. ред.
[4] Что ты пишешь, Чорт несчастный?! Все вычеркнуть! И рисунки свои сотри! – прим. настоятеля
Кровавая история
Богач барахтается в золоте, как свинья в грязи
Сармарская пословица
Было то, не было, летом посыпал снег, зимой зацвели розы, замяукал пес, петух обиделся на рассвет, Василиска принесла скисшее молоко, улыбнулся настоятель, а в далеком шахстве заболел шахзаде!
Рожа у него посинела и вспухла, как пузырь, ноги-руки позеленели, он дергался с утра до вечера, а ночью мычал и бодался. Как упившийся монах[1].
Тут, конечно, притащили дворцового лекаря. Он сунул больному (и себе) териака, пустил кровь (только больному), приготовил рвотную микстуру. Бесполезно! Три дня возился дворцовый лекарь, да не сумел ничего поделать. Тогда по велению придуревшего шаха собрали целителей со всего шахства, но они лишь разводили руками, вертели головами да пили дворцовое вино с финиками, а потом все вместе последовали в темницу. Там их кормили насмешками и волосами из подмышек…
Следом за лекарями к кровати шахзаде поволокли уже кого попало – каких-то задрипанных деревенских знахарей с пучками сухих трав, звездочетов с вываленными языками и съеденными териаком мыслями и просто всяких шальных. Эти люди толклись в жарких коридорах дворца, среди сладостей и шелковых занавесок, хохотали, гладили себе бороды, кушали шахские кушанья, а когда разговор заходил о шахзаде – щурились хитро-хитро и делали размышляющие физиономии. Качать головами теперь дураков не было, в темницу никто не жаждал и однозначных ответов пьяные прохвосты избегали. А один предсказатель и вовсе набрал бурдюков с вином, смял в хурджин дворцовый халат с жемчугами, сел на осла и умчался, не слишком, однако, быстро, по пустынным дорогам…
В конце концов кто-то из «мудрецов» придумал, что несчастного шахзаде губят злые духи. Артели музыкантов в маленьком княжестве не было, поэтому шах повелел гонцам бежать в соседнюю Сармарию. В Шадеране, столице Сармарии, впрочем, с музыкантами было не многим лучше. Местный падишах то разгонял артель, объевшись гнилого урюка, то милостиво разрешал вернуться, а потому в те месяцы, когда заболел шахзаде, в артели был всего один музыкант. Да и то, музыкант – стыдно сказать. Так, ни то ни се, женщина какая-то по имени Орисса.
Эту живописную девицу хорошо знали на юге. Она одевалась в яркие шелка с самоцветами, ездила, свесив прелестные ноги, не на каком-то драном ишаке, как прочие музыканты, а на царственном верблюде, украшенном богатыми покрывалами. Она рисовала сурьмой орнаменты под глазами, и люди жаждали ее улыбок, как дехкане пустыни жаждут дождя. Вельможи падишахов, ханов и царей называли ее «малика Орисса» и даже посылали головорезов, чтобы похитить ее в свой гарем, но головорезы не возвращались – кто их знает почему… Говорили некоторые, что она не человек, а демон-суккуб. В одном из анонимных артельных дневников, оставшихся в большом количестве в нашем монастыре, о ней сказано – «все искали ее поцелуев, но никто не искал ее любви». Такой была эта женщина, которую автор никогда не видел…
Царственная эта особа не утруждала себя тасканием огромного и неприглядного ящика с инструментами артельных музыкантов, а если и брала его, то нагружала какого-нибудь проводника или охранника. Но и так ящик не раскрывала никогда и на все жалобы невольного носильщика отвечала ехидной улыбкой. Сама она обходилась двумя то ли бубнами, то ли барабанами, которые артель называет букрабанами, и небольшой женской лютней – сури.
И вот стража падишаха привезла такую женщину в столицу. Названия города в бумагах артели не указано, но автор смеет предположить, что это был затерянный среди песков Бехш… Или Магараш… Или Шадах Шадах…[2]
На улицах города не протолкнуться было от народа. Люди запрудили дороги, запылили арыки, люди жались к стенам и пошатывались на жаре. Замотанные грязными и потными тканями горожане, как обветренные деревья, стояли молчаливые и стеклянными глазами таращились на дворец шаха, окруженный прохладными садами.
Люди не шевелились, как сонные, и страже пришлось расталкивать их ногами, чтобы дать проехать Ориссе на ее длинноногом верблюде.
На крыльце дворца Ориссу встретила шахиня. Она стояла прямая, как лопата, высокая, с черным волосами до самых колен, в темном северном платье с юбкой до земли. Лицо царицы казалось вырезанным из дерева – резкое, угловатое, не слишком женственное и не слишком красивое. Не слишком даже похожее на человеческое лицо… Вокруг шахини высились неподвижные стражники, и, когда Орисса прошла мимо них, они не то, что не двинулись – они и не повернулись к ней, словно они лепнина на стенах.
Царица посмотрела на Ориссу враждебно.
– Ступай за мной, женщина, – процедила шахиня сквозь зубы, а потом развернулась сдержанно, не болтая лишний раз руками, и пошла во дворец.
Орисса вздрогнула от резкого холода в жаркой пустыне, сняла со сбруи верблюда сури и букрабаны и пошла куда ее звали.
В большом зале у входа толпились какие-то безмолвные люди, и царица повела Ориссу длинными коридорами в обход, не говоря при этом ни слова. Сзади шагали и шуршали легкими ичигами стражники. Коридоры были завешаны шелковыми тюлями, и их приходилось отбрасывать каждые несколько шагов, а они колыхались на ветру и музыкально позвякивали колокольчиками у каймы.
Наконец шахиня привела Ориссу в большой зал, где на подушках сидел с отсутствующим видом сам шах, курил между делом кальян и угощался халвой. Тут же развалились какие-то сановники с длинными и крючковатыми бородами, у окон стояли нукеры с алебардами. Пахло пролитым вином.
– Поклонись Хозяину Мира, – велела шахиня.
Орисса немного покачнулась и зазвенела крошечными бубенцами на поясе, как у танцовщиц Сармарии.
Шах вынул изо рта пожеванный кусок халвы, поковырял в зубах пальцем, а потом тот же палец сунул в нос.
– Если ты вылечишь моего сына, женщина, я подарю тебе стол, полный яств, – сказал шах. – Ты сможешь есть с него десять месяцев и еще десять месяцев после этого. Лучшие повара шахства будут прислуживать тебе, сановники и воеводы будут стоять перед тобой на коленях.
– Я… – хотела было ответить Орисса, но царица тотчас прервала ее.
– Молчи, женщина!
– Но если мой сын не излечится от недуга, – продолжал шах, – тебя бросят в котел для плова на завтрашний обед.
Стало тихо, лишь где-то за спиной все шелестели занавески.
– Фу, – не удержалась Орисса и скривилась.
А сама подумала: «Будь ты проклят, жирная аширская свинья, и пусть будут прокляты все твои поганые дети! Грязные крысы пустыни пусть грызут ваши вонючие глотки!»
Вот такая интересная это была женщина!
Читатель, конечно, воскликнет, читатель спросит: черт возьми, откуда автору известно, о чем думала эта загадочная девица? Прошу вас, читатель, не считайте автора дураком – автор не ответит на ваш вопрос![3]
Царица повела Ориссу дальше по коридорам, мимо стражи, мимо разлитого вина.
– Скажите, царица, как давно занемог ваш сын? – спросила Орисса.
– Он мне не сын, – только и ответила шахиня.
Коридор был таким узким, что бороды стражников кололи Ориссе плечи. Вскоре вышли в новый зал, переполненный какими-то замызганными звездочетами, знахарями, лекарями и колдунами. В углу шипела заклинания ворожея, подозрительно похожая на албасту, – с когтями на пальцах, с торчащими клыками, с длинным кривым носом, с седыми волосами, стелящимися по полу. Ноги старуха подобрала под себя, чтоб никто не увидел куриные лапы, наверное.
– Еще две лепешки – и хватит, больше в карманы не влезет, – бормотала она. – Какой хороший день, пусть славится имя великого Бацмахали, повелителя повелителей, за шербет и шаурму, за две чарки шахского вина!
Неподалеку у окна спорили, развалившись на подушках и одеялах, звездочеты – все как один древние, с белыми острыми бородами, все скрюченные, хихикающие. И у каждого один глаз больше другого.
– Когда звезда Шад станет напротив Азадэ и в пику им обеим выстроится созвездие Плачущей Лани, – говорил один, неважно какой, – тогда в печени откроется канал ших. Как писал великий Эхрам Маши, в такой час ничего не стоит выпить целого кувшина вина и после этого выпить, пожалуй, второго.
– Ах, всеразумный Эхрам Маши, пусть славится имя этого человека две тысячи лет! – покачал головой другой. – Однажды падишах Сармарии повелел Эхраму Маши: «Сделай меня бессмертным, и я дам тебе что пожелаешь». Эхрам Маши ответил: «Я попрошу звезды подарить тебе бессмертие, властелин царей!» Падишах пообещал Эхраму Маши, что если тот не сдержит слово, то будет казнен тремя палачами. Эхрам Маши на это изрек: «Да будет на все твоя воля, царь мира, если я не выполню своего обещания, если ты умрешь, то вели меня казнить!» Через десять лет падишах умер, а Эхрам Маши все это время ел сушеные дыни и плов. Когда его спросили, почему он до сих пор во дворце, ведь падишах умер, он ответил: «Я не сумел подарить падишаху бессмертия и теперь, пока он не повелит меня казнить, я не могу покинуть дворец». Как жаль, что столь мудрый человек умер, подавившись персиком в гареме падишаха…
Просто так на полу, пузом кверху, валялась пара каких-то травников-целителей. Кряхтели и фыркали.
– Пусть будут прокляты всего боги мира, – говорил один…[4]
– Да будут прославлены истинные боги и прокляты все остальные, – говорил один, – если в меня влезет еще хоть одна чарка вина, хоть одна тарелка кабоба, хоть один маленький финик!
– Погодите жаловаться, почтенный Аякыш-хан, разве не осталось у меня в сумке еще немного трилистника и базилика? Немного отвара серого чия и щепотка конского уха – и вы проглотите еще десять чарок вина, десять тарелок кабоба и один маленький финик.
– И растрескаюсь на части!
Орисса неловко перепрыгнула через дрыгающееся тело, но все же заскакала на одной ноге и на кого-то наступила.
– Прошу меня извинить, почтенный, – сказала она.
– Наступи еще, малика, и тогда я прощу тебя, – раздалось откуда-то снизу.
На лестнице Орисса обратила внимание на странный шум от шагов поднимавшейся впереди царицы. Какой-то треск, будто ломается яичная скорлупа. Шахиня двигалась легкими рывками и резко дергала плечами.
На третьем этаже дворца не протолкнуться было от стражи. Орисса поежилась отчего-то и вошла следом за шахиней в комнату больного шахзаде.
Принц валялся бесформенной кучей на шестиместной кровати в углу. Орисса заглянула за занавески. Рожа шахзаде – как у утопленника, руки уже даже не синие, а почти черные, вывернутые, неживые. Сам он похож на гуля-людоеда с большой дороги, такой же страховидный – и мертвый.
Орисса отшатнулась. Всплеснула руками и хотела что-то воскликнуть, но шахиня ее опередила:
– Темницы переполнены целителями и колдунами, женщина!
Орисса насупилась, сняла с пояса букрабаны.
– Я буду играть всю ночь, царица, – сказала она. – Велите страже покинуть дворец, звуки музыки не выбирают жертв.
Шахиня ничего не ответила, вышла из комнаты и закрыла дверь.
Чтоб ты с лестницы свалилась и всю шею себе свернула, подумала Орисса. Она оглянулась. По полу были разбросаны подушки; в противоположном кровати углу, за ширмами и занавесками, стояли две тахты и кальяны. Там же, Орисса не сомневалась, было отверстие, сквозь которое за комнатой подглядывали из соседнего помещения. А в другую стену был вделан маленький фонтанчик. Если повернуть краник (или надавить на него, или еще что-нибудь) – в стене откроется проход, где скрывается стража. Или, может, слуги, или – убийцы.
Плова им подавай! – Орисса нахмурилась и полезла осматривать принца. Что-то булькало у него под кожей и шевелилось. А на шее и затылке был твердый и гадкий нарост.
Э, догадалась Орисса, да тебя вовсе не отравили, гнилой шахзаде. Ты одержим какими-то демонами, и духи тут ни при чем. Мне здесь делать нечего…
Впрочем, она и не собиралась тут ничем таким заниматься. Орисса быстренько посмотрела по сторонам, поставила букрабаны на стол, а между ними установила маленький маятник. Он раскачивался метрономом и ритмично постукивал в барабаны, примерно так, как это делал бы настоящий музыкант. Стол Орисса отодвинула к стене, чтоб его не было заметно в щель за занавесками, точнее, чтоб не было заметно, что инструменты играют без музыканта, сами по себе.
Еще бы сделать так, чтоб подглядывающий видел какой-нибудь неясный человеческий силуэт, но как его создать? Ничего похожего в комнате не было. Орисса не растерялась и потянула за плечи самого больного – ему все равно не помочь, пусть исполнит роль музыканта! Скривившись, Орисса приподняла пованивающего дохлятиной шахзаде и кое-как стащила с кровати. Тело было вялым и сползло на пол. Орисса выругалась – она опасалась, что царица уже сделала все распоряжения и сейчас полезет подглядывать в щелочку.
И спешила она не зря! Выйдя в коридор, шахиня направилась к командиру стражу – усатому, темному, как испортившаяся луковица.
– Ханжи-хан, – хрипло сказал шахиня, – велите страже уйти этажом ниже и не подниматься, пока музыкант… музыкантша… короче говоря, пока эта девка не выйдет из комнаты шахзаде.
– Слушаюсь, моя повелительница, – испортившаяся луковица посветлела и на башке заболтался чуб. – Мне тоже уйти?
– Останьтесь, Ханжи-хан.
– У ваших ног.
– Как высоко вы метите…
Царица подождала, пока Ханжи-хан разгонит стражу, а потом, когда они остались на этаже вдвоем, начальник стражи бросился в ноги шахини, полез слюнявить ее темное платье поцелуями. Он немного похрюкивал и все косился на свою повелительницу – как она принимает его ухаживания. Царица оставалась деревянной.
– Пойдемте, Ханжи-хан, – сказала она, – не время для утех. Посмотрим, что делается в комнате шахзаде.
Слава Богам, читатель, иначе благовоспитанному и стыдливому автору, и так едва удерживающему перо в руках, пришлось бы все это описывать… Лобзания всякие, слюни, звериный рев – нет уж, увольте навек!..
Так вот, пока царица и начальник стражников, волочившийся собачонкой за ее юбкой, перемещались в комнату, откуда можно было подглядывать за происходящим в покоях принца, Орисса вновь подняла на ноги его безвольное тело. Поднимать приходилось рывками, потому что тело это, вообще-то, походило на труп. И когда пришло время последнего усилия, Орисса дернула принца, чтобы поставить на ноги, но дернула как-то уж больно грубо, уж больно резко, – и тело не выдержало такого скотского отношения. У шахзаде, грубо говоря, отвалилась голова… Она прокатилась по плечу, грохнулась на подоконник и полетела из окна!
Орисса побледнела и издала такой скрип, какой издают наши монастырские ворота, особенно когда их толкает коленями Василиска с ведрами молока. Орисса опустила безголовое тело на стул и высунулась в окно.
Стук-стук – это бил по барабанам маятник.
Голова свалилась куда-то в кусты сада внизу, и в сумерках уже ничего не было видно, кроме прогуливавшихся среди цветов принцессы, ее служанок и парочки павлинов.
Ай-яй, подумала Орисса, ну да ладно…
Она была весьма беспечная особа, нужно заметить!
Но и она разволновалась – в соседней комнате слышался треск шагов шахини и шорох тащившегося за ней стражника, а тело на стуле, сидящее точно напротив щели, было без головы. Орисса взмахнула руками, засуетилась и не придумала ничего умнее, как вместо головы уставить на плечи принца горшок с цветами. В любом случае, между стулом и щелью болтались шелковые занавески и подлому шпиону виден был лишь силуэт.
Стук-стук.
– Ну, сидит, – сказала подглядывавшая царица. – Ничего не разобрать.
– Скажите только слово, моя повелительница, я все разберу, – произнес ползавший в ногах шахини стражник.
Ползал он как-то сам по себе – что-то хрипел там, вазюкал языком, но, когда поднимал взгляд на царицу, был сосредоточен и напряжен. Недовольная, думал Ханжи-хан, собака такая…
– Пусть сидит, недолго ей еще сидеть, – сказала шахиня и вынула из кармана маленькую тряпичную фигурку, в общем-то ничем не похожую на принца, но именно его и изображающую.
Стук-стук.
Потихоньку темнело. В щелочку теперь не разглядеть было и силуэт.
Орисса времени зря не теряла. Она развязала какой-то шнурок у груди и быстро вынула из платья вившуюся вокруг всего тела и хорошо замаскированную веревку. Один конец она привязала к колонне, а другой выбросила в окно!
Вот какая это была женщина!
Она собралась уже было вылезти в окно, но тут заметила внизу фигуры. Принцесса и ее прислужницы увидели что-то в кустах, подбежали и стали копаться в ветвях, охая и хихикая.
Будьте вы прокляты, дуры визгливые, подумала Орисса.
В это время царица в соседней комнате совсем надулась – из темной комнаты шахзаде слышался какой-то неуловимый шорох и слышался мерный стук барабанов.
– А если она его и вправду вылечит? – перепугался в ногах начальник стражи.
Царица отмахнулась.
– Когда принцесса уйдет из сада, – сказала она, – от этой подлой девки не останется и клочка. Вот уже и солнце скрылось…
Когда солнце садилось за горизонт, служанки выводили принцессу из сада. Но сейчас они замешкались и копались, зануды, в кустах, как будто там было что-то презабавное! Ничего не подозревавшая Орисса стояла в нетерпении на подоконнике и ждала, когда опустеет сад.
– Ах, посмотрите, здесь голова какая-то! – воскликнула одна из служанок.
– Какая безобразная, выбросьте ее! – сказала принцесса.
– Я позову стражников, они ее куда-нибудь кинут.
– Только не в плов!
Принцесса и служанки поскакали, хихикая и горланя, к воротам сада, и Орисса, держась за веревку, полезла вниз по стене. Она не видела, что в сад вбежала собачка, маленькая, злобненькая, схватила валявшуюся в траве голову и потащила куда-то в неизвестность. А еще прекрасная Орисса не видела, как шахиня в соседней комнате плюнула на тряпичную фигурку принца в руках и выпалила:
– Ыхбенимэх бенимэх хэх бенимэх!
И снова плюнула, но промазала и попала в затылок ворочающегося в ногах стражника. Тот ойкнул, а в соседней комнате – где стучали барабаны – что-то бахнуло! Это свалился цветочный горшок! В комнате никого не было, поэтому, конечно, никто и не видел, как в полумраке зашевелилось безголовое тело на стуле, как оно вскочило на ноги и принялось молотить воздух руками, срывая занавески и светильники на стенах, и как в то же время внизу взбесилась в собачьих зубах голова принца, задергалась, зарычала и, клыкастая, попыталась ухватить что-нибудь своими ядовитыми зубищами. Но псина, не дура трусливая, тащила эту истеричную голову за волосы и ни о чем особенном не думала, стучала свою забавную находку носом об углы дворца, а в рычащий и воющий рот лезла трава принцессиного сада.
Торопливо спускавшаяся по стене Орисса услышала какой-то неясный рев, а потом сверху, из окна, полетели ошметки барабана, куски маятника и каких-то платьев да занавесок. Ко всему прочему в ворота сада внизу лезли стражники.
Чтоб у вас печенки сгнили, подумала Орисса.
Только она успела оглянуться, как вдруг веревка ее порвалась под ударами шального безголового чудища, и женщина полетела бы до самого сада, если б не ухватилась за карниз на втором этаже. Она подтянулась и просочилась в узкое окошко, в полумрак какой-то неясной комнаты.
Внизу подбежали стражники и стали тыкать кусты алебардами.
– Вот там, вот там, – подсказывали служанки, указывая каждая в свою сторону.
– Ничего нет, – донесся голос стражника.
– Там была голова!
– А теперь уже нет!
– Не могла же она уйти без ног!
– Видать, укатилась.
– Ищите.
– Ваша голова, вы и ищите!
Такими, должно быть, были эти меланхоличные разговоры в саду.
Что-то другое происходило наверху. Грохот в темной комнате надоел шахине, она испугалась, что кто-нибудь его услышит и пришлет, вопреки указаниям, стражу. Царица снова плюнула на фигурку в руках и сказала:
– Шеберебереберебе бе!
Содом за стеной тотчас прекратился, разве что чуть погодя что-то бахнулось, но то, как нетрудно догадаться, убилось окончательно безголовое тело, снова обмякнув по велению своей госпожи. Шахиня прижалась к щелке, но ничего не разобрала во мраке.
– Ханжи-хан, сходите в комнату шахзаде, – велела царица. – Если от девки что-нибудь осталось, сложите в карманы.
– Я, госпожа?! – перепугался начальник стражи. – Разве можно мне входить в покои принца?
Точнее, в когти злого чудовища, хотел он сказать, но не сказал.
– Ради меня, Ханжи-хан.
– Ох, ну ради вас, – без энтузиазма пробормотал стражник, поплелся к дверям, остановился в проеме, покрутился, посмотрел робко и просительно на свою суровую госпожу и поперся дальше.
В комнате принца было темно, пришлось зажечь светильник. Комната вся была кубарем. По полу комьями навалены были платья; простыни и бахрома над кроватью изорваны; сундук и стулья разломаны; одна тахта лежала вверх ножками, а другая, разбитая пополам, валялась и в одном углу, и в другом. А поверху всего этого свинства раскинулось безголовое тело принца с разбросанными руками и ногами.
Стражник оторопел, огляделся и почесал затылок.
– Порвал девку, ничего не осталось, – пробормотал он.
Светильник озарил комнату, и царица приникла к щелочке. Но внезапно подскочила, вгляделась и ворвалась в покои принца, встрепанная и ошалевшая.
– Где его голова!? – воскликнула она.
Стражник не сразу понял, о чем речь. Среди тряпок он искал растерзанную женщину, а до принца никакого дела не имел.
– Какая голова? – промычал он.
– Голова шахзаде! – прорычала царица.
Ханжи-хан опять почесал затылок, задумался.
– А она была?
Царица дернулась, сбитая с толку. Ах, черт возьми, проклятые сукины дети и прочие люди, вероятно, подумала она, а была ли и вправду голова?!
– Должна была быть, – неуверенно сказала шахиня.
– Кто же меня воеводой назначит, если без головы? – задумался стражник, а потом добавил: – И от девки клочков нету.
Клочков, конечно, не было. Откуда им взяться?! Орисса, целая и невредимая, как раз пыталась понять, где она оказалась. Кругом было темно, как в подземелье, а зажечь светильник она не решалась – внизу все крутилась принцесса со своими служанками, да и стражники ошивались у ворот неподалеку. Вскоре, однако, глаза опытной в разбойных приключениях Ориссы привыкли к темноте, и она разглядела черные стены, затянутые какой-то паутиной, кровать, обложенную человеческими костями, и кувшин с кровью на столике. Орисса сглотнула слюну. Похоже на то, что судьба забросила ее не куда-нибудь, а в покои самой царицы… Ах эта царица, какое страшное чудище! Что за демон она, опутавший чарами шаха и весь двор?! Кровожадный жестырнак?! Или вовсе какая-нибудь торговка?!
Орисса поспешила прочь из жуткой комнаты, но лишь успела приоткрыть дверь, как мигом закрыла ее обратно – в коридоре торчали стражники! Просила же убрать их из дворца, будьте вы прокляты!
Пока Орисса размышляла как спасаться, прихватив по пути чего-нибудь поценнее, псина наконец дотащила голову принца до дверей. После зверских воплей, голова вновь замолчала и вытянулась, и потому собака с любопытной ношей привлекла не слишком много внимания кухарок и стражников в проходах, пьяных заклинателей и садовников, служанок и сановников. Все знали, как любит принцесса свою питомицу, пусть она, питомица эта, и похожа, будем честны, на большую, толстую крысу.
Псина пробежалась по коридорам и вышла в большой зал, где скучал на своих неизменных подушках сам шах, где он курил кальяны и сосал конфеты. Играла музыка, бодренькая и подпрыгивающая, но шах все равно скучал. Вот уже несколько месяцев, с тех пор как он взял в жены новую царицу, он скучал – едва переступив порог, шахиня разогнала весь гарем, и если во дворце и остались женщины, то это были или какие-то старухи, или дочери высоких сановников, прислуживавшие принцессе. И потому вместо гибких и тонких одалисок шах вынужден был смотреть на танцы не кого-нибудь, а древних бородатых звездочетов и каких-то, простите боги, колдунов! Эти пьяные старцы покачивались прелыми травами, булькали чем-то внутри себя и крякали, кукарекали, и вообще, похожи были, откровенно говоря, на очень умалишенных людей. Но шах любил танцы и не мог и вечера провести без них…
Однако что-то привлекло его рассеянное внимание. Что-то бегало среди этих тощих, волосатых ног. Ах, конечно, это же псина принцессы… как там ее зовут? И псину, и принцессу… Шах прищурился, пытаясь разглядеть, что такое невкусное тащила в зубах собака.
– Опять маешься, грязное создание, – сказал шах, – опять кому-то голову откусила. Фу, зверь! И морда вроде знакомая… Дай поглядеть!
Шах попытался вырвать голову из пасти собаки, но псина зарычала недовольно и попятилась. Шах запыхтел, сдвинул брови и, ухватившись за шевелюру шахзаде, потянул интересную находка на себя.
– Дай хоть посмотреть, фу! Потом отдам! Образина! – ругался шах.
И вот пока шах толкался с собакой за голову принца, наша очаровательная Орисса этажом выше решилась вернуться к окну. Она подумала, что спустилась достаточно низко и теперь без труда выпрыгнет в сад, но там по-прежнему шарились в зарослях возбужденные интересными находками принцесса и ее прислужницы. Орисса закусила губу, тем более что и сверху, из той комнаты, откуда она сбежала, слышался какой-то шум.
Там рьяно искали потерявшуюся голову. Царица, как какая-то служанка, копалась в мятом белье, а начальник стражи залез под кровать. Выползая задом наперед, он ткнул свою госпожу одним местом в лицо, а та взъярилась, отпихнула незадачливого любовника и полезла на четвереньках в угол, к стенной нише, где хранились, простите за подробности, всякие ночные горшки. Ханжи-хан почесал затылок, встал и подошел к окну – ему вдруг пришла светлая мысль.
– А может, она в окно вывалилась? – сказал он, а сам заметил внизу сладкую фигурку принцессы и подумал, что взял себе не самую соблазнительную любовницу.
Твоя бы голова в окно вывалилась, размышляла меж тем царица, и все что-то хрустело у нее под юбками. Она тоже поднялась на ноги – головы нигде не было! Что же делать?
В этот миг внизу, точно между фигуркой принцессы в саду и стражником наверху, высунулась из окна голова Ориссы. Ханжи-хан подскочил.
– А разве это не?.. – начал он, но царица его не слышала.
Ей придумалось, что голова принца сама даст о себе знать, если ей вернуть голос. Шахиня вытащила из кармана тряпичную куклу шахзаде и прорычала:
– Ыхбенимэх бенимэх хэх бенимэх!
Безголовое чудище, сейчас уже напоминающее не человека, а скорее какое-то облепленное болотной грязью изваяние, вскочило на ноги и завихрилось по комнате, неистово размахивая когтями и лапами. Шахиня, желавшая услышать голос шахзаде, отшатнулась – слепое чудище срезало ей с головы клок волос! Царица воскликнула в страхе и выронила куклу. Но куда более скорбная участь ждала начальника стражи. Увлекшись показавшимся внизу силуэтом Ориссы, он не услышал взбесившегося позади чудища. Он обернулся в последнее мгновение, хотел что-то сказать и завизжал от ужаса. Чудище грохнуло его когтями в грудь, и несчастный Ханжи-хан полетел в окно…
Услышав грохот, Орисса спряталась за шторку. Снаружи промелькнуло что-то большое, шмякнулось в траву в саду. Принцесса и служанки восторженно вскрикнули.
– Малика, малика, – закричал женский голос, – смотрите, еще один!
– И правда, смотрите, теперь точно с ногами! – воскликнула принцесса. – Гульчехра, скорее беги за стражниками, а мы покараулим, чтобы хоть этот не убежал!
Но, приближаясь к воротам, вздорная и хохочущая Гульчехра увидела, что стражники все как один ринулись во дворец, откуда доносились совсем зверские вопли. Ведь после произнесенного царицей заклинания ожило не только тело, но и голова, о которой спорили в ту трагическую секунду шах со своей недалекой собакой.
На понурой и неживой физиономии, которую силился вспомнить сильно накуренный шах, внезапно открылись глаза. Голова зарычала, как уколотый пикой дикий зверь, задергалась, клыкастая и протухшая, и выскользнула из пасти собаки и рук правителя. Она подлетела и с хрустом впилась в шею толстобрюхого, но тонкокожего шаха!
Рванул такой силы кровавый фонтан, что танцующие кругом звездочеты попадали наземь. Их седые бороды покраснели в один миг, закровавились лица! Кровь брызгала на занавески и подушки, на полупустые подносы с сухофруктами, на кувшины с вином, на вбежавших в залу нукеров и сановников, на перепуганную собаку. Шах ревел и дергал ладонями, а голова, вгрызшаяся в его пухлую шею, рычала довольно и болталась, как болтаются разные срамные органы человеческих тел![5]
Визжала, кстати сказать, и шахиня наверху. Она так перепугалась молотящих ударов безголового тела, что, позабыв о своем выскользнувшем в окно любовнике, выскочила в коридор и спешно закрыла дверь. Но тут вспомнила о кукле и закричала заклинание:
– Шеберебереберебе бе! Шеберебереберебе бе!
Однако плюнуть на потерявшуюся куклу царица не могла, и чудище не то, что не унялось, оно как будто услышало, что его пытаются загубить колдовскими чарами и кинулось ломать дверь наружу. Шахиня заверещала какой-то садовой птицей, поскакала, тарахтя конечностями, по коридору и все повторяла надрывно:
– Шеберебереберебе бе! Шеберебереберебе бе!
Как ненормальная!
Дворец пошел ходуном. Стражники по всем коридорам загремели алебардами и мечами, царапая стены, срезая занавески и светильники. Орисса поспешила воспользоваться переполохом и, никем не замеченная и никому не интересная, выскользнула из комнаты царицы и запрыгала по лестнице вниз, потом опять вниз и опять, туда, где обычно в подвалах под тремя замками королевские сокровищницы. То есть, автор, конечно, не знает, где обычно находятся королевские сокровищницы. Откуда ему? Он и не был-то в них никогда, его туда и не пустят, сколько б ни просил. Но в нашем монастыре, например, такое сокровенное место, где хранятся все драгоценности, это, конечно, винный погреб…[6]
И вот, пока Орисса спускалась по ступенькам, чуть выше, на первом этаже, в зале для приемов, во все стороны летели кишки и головы! Толпа каких-то оголтелых и воющих нахлебников, всяких прорицателей и колдунов, бросилась общим ходом в коридор, где столкнулась с другой такой же недоуменной толпой всяких целителей и кудесников. И пока бородатые паразиты толклись локтями и орудовали кулачками, рычащая голова сорвалась с шеи разгрызенного начисто шаха, покатилась по полу, ухватила за пятку одного, за голень другого, потом за самый настоящий зад третьего, поскользнувшегося в луже крови, потом попыталась догнать служанку, чтоб укусить ее за что-нибудь послаще, но кто-то случайно треснул голову ногой. Голова мячом полетела точно в толпу магов-заклинателей и скрылась на миг в пучине людской, и тотчас там поднялся жирный столб темной крови, полетели рваные внутренности и оторванные конечности!..[7]
А Орисса наша все топала вниз по лестнице, примерно по той же самой, на которую на верхних этажах ступила перепуганная царица.
Безголовое чудище выломало дверь в комнате шахзаде и замахало руками, как мельница крылами!
Стражники услышали крики шахини и рванули ей навстречу с таким общим благородным порывом, что сбили эту сукину дочку с ног, и она вверх тормашками полетела по лестнице, как мешок грохочущих костей.
– Ой! Ай! Ой! Ай! – примерно так это, наверное, звучало.
Стражники навалились на чудище всем скопом сразу и в тот же миг все сразу рассеялись по коридору, кто еще целенький, а кто некоторыми частями. Потоки крови выкрасили стены в красный. Кровь легким дождиком закапала с занавесок, а чудище пошло молотить всех кого попало, расшибая ударами алебарды и отбрасывая палицы, срывая шапки с головами.
Грохочущая царица прокатилась носом вниз второй этаж и вывалилась на первом, попортив себе этими кувырками все до единой косточки. Она надеялась скрыться от погони и передохнуть где-нибудь с чайком под абажурами, а вывалилась в самую заваруху – повсюду пихались какие-то звездочеты с костоправами, путались друг у друга в бородах, сорили награбленными яствами. Пол был раскрашен лужами и живописными брызгами крови, завален потрохами и ничейными руками-ногами, и где-то среди переплетения ревущих матом недовольных тел покатывалась кровожадная голова!
– Шеберебереберебе бе! – залепетала перепуганная царица, вскочила, поскользнулась на оброненных кем-то органах, попыталась бежать куда-то, но бежать было некуда, а тут еще кто-то не к месту ухватил ее за юбку.
Юбка порвалась и обнажила хилые, скрипучие кости вместо ног, покрытые колючками, а еще вьющийся костяной хвост и птичьи ступни! От такого удивительного открытия отпрянула и окровавленная толпа. Царица растерялась, не зная, куда ей драть когти!
Но пора вернуться к Ориссе.
Она спустилась до самого подвала, вообще-то полутемного, и не встретила по пути ни одного стражника. Можно было подумать, что все они кинулись на выручку своему покусанному шаху, однако, в таком случае, хоть один, да попался бы Ориссе навстречу. Но в коридорах было пусто, разве что воняло совершенно неприлично и нечеловечески.
Ориссу эти зловония не смутили, она пробежала по узкому проходу до угла. В большой комнате за поворотом блестело золото, и блестело так ослепительно, что не нужны были никакие светильники. Как заколдованная устремилась было Орисса на этот блеск, всегда, скажем прямо, манивший женское племя сверх всяких мер, но с каждым шагом вонь усиливалась и в конце стала такой невыносимой и жестокой, что Орисса остановилась и заметила наконец, что в проходе что-то валяется. Не что-то даже, а самый настоящий див!
Он был похож на свалившегося отдыхать быка, такой же темный, щетинистый, весь из мускулов и страхолюдный, как требуха. Див спал на полу, а вокруг него рассыпаны были золотые монеты Сармарии и Джакадере. Одна торчала прямо изо рта. И вот эта торчащая монета несколько смутила Ориссу. Демон не был стражем сокровищницы, он здесь пировал золотом и самоцветами и, по всей видимости, был настоящим супругом той кривоногой царицы наверху. А теперь, обожравшись, простите за выражение, дрых себе среди драгоценностей и пускал по коридорам такие могучие струи газов, что меркло в глазах!
Будь ты проклят, пердун несчастный! – подумала Орисса.
Вот, значит, ради чего царица затеяла бунт – попробуй еще прокормить такого лакомку!
Но что делать? С такой вонищей недолго и задохнуться насмерть! Прикрываясь рукавом, Орисса аккуратно приблизилась к диву, оглянулась и сняла со стены палку погасшего светильника. Потом, осторожно обойдя демона, она сунула эту палку в испускавшее газы отверстие. Для верности – подтолкнула ее поглубже пяткой! Вот какая это была женщина![8]
Див проворчал что-то недовольное, но не проснулся. Автор просит читателя не ругать его за неправдоподобность этой картины, див все-таки не какой-нибудь хрупкий человечишка. Это человек-то сразу бы… Впрочем, не будем развивать тему, какой бы занимательной она ни казалась читателю…
Короче говоря, проделав все эти нехитрые манипуляции, Орисса зажгла один из светильников на стене и поспешила к драгоценностям. Она хватала охапки наваленных всюду рубинов и сапфиров, золотых монет, яшмовых браслетов – и все тут же рассовывала по воровским карманам, скрытым в складках юбки. Такие же карманы были у нее за спиной, на груди и даже в волосах пряталась какая-то сеточка. Орисса так увлеклась грабежом, что в порыве разбойничьей страсти не услышала, как зазвенели на одежде бубенчики.
Вонючий див встрепенулся, зафыркал и принялся руками поднимать вялые веки!
Ах да, вернемся наверх! Костлявая царица заметалась в толпе, переволновавшись от брызжущей крови, и дернула обратно к лестнице. Но не тут-то было – безголовое чудище растолкало стражу и теперь грохотало на заплетающихся ногах поскорее к своей голове. Голова тоже не зевала, а, покусывая обывателей, постепенно приближалась к побледневшей шахине. Та завертелась на луже крови и схватила со стены светильник. Кто-то из звездочетов взбрыкнул и запустил злую голову точно в царицу, а та метким ударом светильника отправила ее в угол. И тут мало того, что светильник разбился и в лужи крови полетели капли горючего масла, так еще и голова с горящей шевелюрой шлепнулась точно на шелковые занавески. Всего миг – и кровавая комната вспыхнула в нескольких местах!
– Шеберебереберебе бе! – вскричала царица и головой вперед нырнула в толпу звездочетов.
Автор не знает, что там было дальше, там, как говорится, – и сам черт не разберет (хе-хе!), поэтому, раз уж у автора такое оправдание, то вернемся скорее к Ориссе. Когда зашевелился див, она юркнула за огромную золотую гору и притаилась. Див зафыркал, вытер натекшего из носа гноя и оглянулся с осоловелым видом. Что-то привлекло его спросонья. Людским духом пахнет, подумал див и закрутился на месте. Он быстренько прошелся в один угол сокровищницы, в другой, пожевывая при этом золотые и серебряные монетки, а потом проснулся совсем и направился к той самой горке, за которой пряталась Орисса. Женщина перепугалась…
Ах, будь ты проклят, дырявый мешок костей, подумала она, быстро вынула из чехла на поясе сури, небольшой музыкальный инструмент с пятью, кажется, струнами. Со страху она не очень-то ловко перебирала своими изящными пальчиками, но внезапная музыка остановила стремительного дива. Он удивился, почесал когтями одно место, потом другое, третье, повертел рогатой башкой и стал вслушиваться.
Услышав, что шаги прекратились, Орисса немного осмелела и заиграла мягкую мелодию, разливавшуюся подобно винному ручейку. Сладкая, как гранатовый сок, музыка заструилась по комнате, прикоснулась легонько к пламени единственного светильника, и оно робко заколебалось и покраснело. Музыка гнала прочь серые, пустые мысли и походила на шелестящие листья кипариса.
Мелодия так зачаровала дива, что он перестал фыркать, лишь бы не вносить в эту сладостную песню никаких диссонантных нот. Он сел на пол, расслабленно, как шах, наслаждающийся искусством. Под лапу ему попалось несколько монет, и див машинально проглотил их, полез за другими. Из-за горы золота и сапфиров раздался пленительный нежный голос, голос неги и ласки. И див задышал быстро-быстро, замычал что-то про себя, заерзал сильнее прежнего и стал в возбуждении и предчувствии каких-то удовольствий пихать себе в рот все новые и новые монеты, и делал все так бешено, так пылко, что и сам не заметил, как сожрал порядочный бугорок драгоценностей и, что важнее, стал на такой же бугорок пузатее.
А музыка все не прекращалась, и песня Ориссы становилась все более страстной и напряженной. Див полез к сундуку с золотом – из-за вздувшегося брюха демон не мог передвигаться и на четвереньках, поэтому пришлось катиться мячиком. Он едва не свернул себе шею, уши горели от жара, и что-то стучало по полу, когда он кувыркался таким образом по сокровищнице. Какая-то палка…
Див задумался и, пожирая огромные горсти золотых, беззастенчиво чавкая, потянулся короткой рукой нащупать, что там еще за затычка.
Орисса стала бить по струнам почти наотмашь. Див с удивлением коснулся палки светильника… И, захлебываясь от резко переменившихся звуков, ссыпал в пасть полведра золотых украшений.
И тут беспощадная Орисса злобно царапнула струны сури ногтями!
Див выпучил глаза от ужаса.
И вдруг лопнул, переполненный газами!
Многие литры густой, как каша, крови обрушились на стены и самоцветы, на затылок и спину Ориссы. На волосы ей шлепнулась какая-то пренеприятная и превонючая жижа. Рваные демонические кишки опасными снарядами разлетелись по всей сокровищнице так, что не поймешь теперь, где рубины и кристаллы, а где потроха переевшего дива!
Орисса вылезла из укрытия, сбросила с плеча демонический язык и обратила внимание на грохот сверху. Повизгивали комично люди, и что-то барабанило по потолку – Орисса была так занята своими страхами, музыкой и дивом, что не почувствовала струящегося в сокровищницу дыма.
Она бросилась к драгоценностям, торопливо набила карманы золотом и изумрудами, надела на руки браслеты, на шею ожерелья – и, скользя по крови, поспешила прочь. Чем выше она взбегала по лестнице, тем больше становилось дыма.
Звеня золотом, Орисса перемотала лицо шелком и выскочила в двери первого этажа. Где-то за стеной огня и дыма мелкая собачка таскала за ноги обезглавленное тело шахзаде. Тело сопротивлялось, но не могло подцепить наглого зверя. Под потолком, на большом светильнике, висела непонятно как залетевшая туда голова. Голова рычала, клацала зубами и дула губы.
Орисса вылезла в первое попавшееся окно и со всех ног побежала к саду. Среди деревьев метались неясные тени с длинными бородами, но Орисса их не замечала. Она отыскала в хлеву своего верблюда и вывела его на дорогу.
На улицах – мрак и ни души, ни единого живого существа! В отсветах пожара видны болтающиеся ветхие тряпки на досках, развалившиеся, полузасыпанные песком глиняные домики, разбитые двери. Повсюду – камни и колючки, нанесенные пустыней. Сквозь колеса сгнившей арбы пробиваются кусты чия, а в одном из домов такие трещины, что в них лезут ветви саксаула. Даже цветущий сад дворца – и тот стал черным и угрюмым, мертвые кусты покрылись колючками, деревья осыпались и стоят скрюченные, окаменевшие.
И где-то далеко-далеко слышится странный вой:
– Шеберебереберебе бе! Шеберебереберебе бе!
Орисса растерялась, оглянулась, а потом запустила дрожащую руку в карман, надеясь, что золото и бриллианты придадут ей уверенности, но вместо самоцветов ее ладонь оказалась полна склизких и зловонных внутренностей! Складки юбки были набиты не монетами и драгоценностями, а обрывками кишок, кусками мяса, протекшими глазами, и струи крови текли страшными узорами по шелковому платью…
[1] Вычеркни! – прим. настоятеля
[2] Прекрати выдумывать! Будешь мы трапезную! – прим. настоятеля
[3] Тут на полях стоит какой-то неясный росчерк рукой настоятеля. – прим. ред.
[4] Ты что пишешь, Чорт?! Все вычеркнуть! – прим. настоятеля, предложение вычеркнуто
[5] Вот разошелся, Чорт! Уж коли сочиняешь небылицы, так сочиняй человеколюбивое и богоугодное, пока не изгнали тебя обратно в преисподнюю! – прим. настоятеля
[6] Чорт ты нечистый! Драгоценности нашего монастыря – души людские, священные книги и алтарь! – прим. настоятеля
[7] О боги… – прим. настоятеля
[8] О боги, заберите его обратно… – прим. настоятеля
Ледяная ведьма
И в волчьих следах распускаются цветы
Нимская пословица
Петруха считал себя не человеком, а какой-то чушью. Такой чушью, что и сказать не о чем. Глянет он на себя в зеркало – насквозь видит. Если бы какой художник вздумал писать его портрет, то отдал бы заказчику пустой холст.
Пением немого – вот такой чушью считал себя Петруха!
Сколько он себя знал, ему думалось, что никто на него не глядит и никому до него нет дела. За ним и собаки-то уличные не бегали!.. Он жил призраком, сам по себе, и люди, окружавшие его, были недоступны ему, а он им – просто неинтересен.
Друзей у Петрухи не было. Он пошел в артель музыкантов за приключениями и страстями, а вместо этого месяцами бродяжничал среди грязи, слякоти, среди нищеты. В артели никто не знал его имени, а деревенские пьяницы, хлеставшие самогон с утра до ночи, никогда ему не наливали.
Это только кажется некоторым ветрогонам, будто артельные музыканты что ни день режутся насмерть с трехглавыми змеями и Хрустальными Пауками, лобызаются со всей дури с ведьмами и русалками и пьют вино так же много, как врут. На самом же деле большинство из них всю жизнь слоняется по пустеющим деревням, где за злых духов местные принимают то белую горячку, то разъяренный понос, где в плату за работу дают покусанный огурец, а стоит тронуть какую бабу, так вся деревня гонит тебя кулаками и мотыгами. Нет в жизни музыканта ничего романтического, читатель!
Петрухе казалось все время, что он ходит в мире по кругу, как тень в ночи, ненужный и невидимый.
Вот и сейчас, когда снег валил хлопьями размером с яйцо, когда ноги было не выдрать из сугробов, он тащился по полю у леса незнамо куда и зачем, и ящик за спиной весил как целая овца. Петруха сбился с пути. Дорогу в снегах он потерял еще утром, но, встретив хохочущих и пихающих по-братски лесорубов, он не сказал им ни слова и даже не поднял взгляда. И лесорубы его тоже не заметили, прошли мимо куда-то наискось. Когда Петруха двинулся было следом, понадеявшись, что местные выведут его к деревне, лесорубы пропали где-то среди ветвей, кустов и снежных хлопьев.
Петруха остановился.
Тут – сияющее поле до горизонта. Там – сосновый лес, трескучий и загадочный. И ни души вокруг. А впрочем, и в толпе Петрухе всегда казалось, что кругом ни души…
Думать было нечего. Петруха попер дальше, но метель разошлась такая лютая, что он и сам не понял, как попал в лес. Ветер бросался снежными покрывалами, деревья вели хороводы, все выло и свистело по-разбойничьи. Петруха почувствовал себя лишним в этом мире великанов и вечных сил природы, он почувствовал себя муравьем, последним муравьем на земле.
Кое-как пробираясь сугробами, он наткнулся на лесную избушку. Петруха ткнулся в нее лбом и поскорее ввалился в двери. Внутри – никого. Холодная, давно нетопленая печь, холодная лавка, холодный стол с кривыми ножками и табуретка – вот и все. Да где-то пищат сонные грызуны, недовольные незваным гостем.
Петруха свалился на лавку и, дыша через силу, нашел в ящике с музыкальными инструментами сухую лепешку. Струи снега вихрились в щелях ставен и у продырявленной кое-где крыши. В углу, в паутине, валялся лук, стрелы и силки, но похоже, что в эту охотничью избу давно никто не заглядывал. И когда Петруха снял с ящика одеяло и собрался развалиться на полке, снаружи, среди грохота и треска, послышались шаги.
Петруха замер, приподнялся. Шаги обошли избушку по кругу, нервные какие-то, резкие. И, что странно, когда они слышались где-то за печкой, внезапно растворилась дверь в другой стороне дома. На пороге стояла такая безобразная ведьма, что Петруха застыл от страха!
Что это была за бабка! Один глаз большой, другой – маленький и навыкате, нос крючком, щетинистый весь, бугристый, зубы торчат наружу, острые, как иглы. Руки старухи дергались беспрестанно и были такие длинные, что доставали почти до пола; пальцы -кривые кинжалы. Одна нога куриная, другая – деревянная. Волосы бело-серые, как грязный снег, клочковатые, а в копнах нечесаных – колючки и шишки. Одета бабка была в лохмотья, спутанные и связанные из обрывков каких-то древних тряпиц, еще более ветхих, чем сама укутанная в них ведьма.
– Гой еси, добрый молодец, – прокряхтела она. – Кхе!
– Э, – выдавил из себя Петруха и вжался в дальний угол, к печке.
– Э, – передразнила старуха и закрыла за собой дверь.
Метель снаружи как-то резко замолкла, и в полумраке охотничьей избы стало тихо и душно. Щели в ставнях залепило льдом, на столе и стенах появился иней. Петруха хотел было дернуться к ящику с инструментами, схватить там хоть что-нибудь, хоть шамейху, или нож, но его сковал холод, и он не шевельнулся, а лишь смотрел на страшную бабку во все глаза. Ведьма стукнула деревянной ногой и села на стул.
– Каких городов будешь, добрый молодец? – спросила она ехидно. – Каких стран заморских, каких рек-океанов? Каких отцов сын? Кхе…
– Э, ведьма, – прошептал Петруха и сдвинул брови, – двоим нам в этой избушке не вместиться. Пойду я своей дорогой, а ты не смотри мне вслед.
– Кхе… Мне и на полке скошенной места хватит, а ты можешь в печке переночевать, кхе… – бабка ухмыльнулась. – Не съем я тебя, человек, не покусаю, а люди метели тебя, сахарного, понесут, поведут, ветками и колючками на клочки изорвут.
Ведьма скривилась и вдруг вынула из носа маленькую змейку, зашептала ей что-то на своем языке, а потом опустила на пол. Змейка заизвивалась и влезла в печку, а мгновение спустя там загорелся белый, совсем не горячий огонь. Видя замешательство Петрухи, старуха снова усмехнулась, но горько и беззлобно.
– Нечем мне тебя угостить, добрый человек, – сказала она, – сама уже лет восемь ничего не ела. Возьми хоть косточку погрызи, не говори потом, что ведьма встретилась жадная.
Старуха сунула руку в лохмотья и положила на стол звериную кость. Размером кость была с кулак, замерзшая, как льдинка.
Петрухе стало совестно, он полез в ящик с инструментами и достал разломанную лепешку. Кусок протянул бабке.
– Возьми, ведьма, – пробормотал он. – Музыканту и кость угощение, а лепешка – настоящий пир.
Он подумал, что она, эта трухлявая ведьма, эта клыкастая образина, похожа на него своим одиночеством, и увидь он себя хотя раз в зеркало, быть может, нашел бы там такое же чудище, и, быть может, он вызывает в людях такой же страх и такое же отвращение, как эта старуха у него.
Поэтому он вынул из ящика пузырек самогона, который ему дали в какой-то деревне лет пять назад, и тоже поставил на стол.
– Кхе, сынок, – сказала бабка, – такой стол, да без мяса, – ведьма с загадочным прищуром посмотрела на Петруху и снова кхекнула.
Петруха скривился весь и лицом и телом и снова влез в угол.
– Всего не съем, не пужайся, молодец, – добавила ведьма, все больше веселясь, – разве среди ночи какой пальчик откушу, коли совсем оголодаю. Или другую еще забавину…
– Подавишься, бабка, – пролепетал Петруха.
Ведьма улыбнулась так, что торчащие ее как попало клыки разъехались к ушам, но улыбка вышла и не веселая, и не злая, а какая-то тихая и уставшая.
Старуха посмотрела кругом себя, подошла к печке, сунула руку в пламя и достала откуда-то из горнила камешек льда. Между пальцев лед превратился в змейку, и она юркнула под трухлявую одежду. Ведьма покосилась на музыканта, потом на его добро на кровати.
– Гусляр ты, лирник? – произнесла старуха, внезапно вынула один глаз из глазницы, взяла его пальцами и покрутила над ящиком с музыкальными инструментами.
– Музыкант я, ведьма, – сказал Петруха, – твои духи для меня – что муравьи.
– Кхе, – сказала ведьма и вкрутила глаз на место. – Сорок лет не слышала я ваших песен, сахарный, сыграй мне немного, тогда, может, и не откушу от тебя ничего. Кхе!
Петруха проворчал что-то непочтительное к старости и очень торопливо, как будто сам того жаждал, вынул из ящика синдэ – такой инструмент со струнами на тонкой палке и с ящиком внизу. Петруха глянул на бабку, тотчас отвернулся и отцепил от грифа закрепленный там смычок.
Ведьма стала у печки, а Петруха медленно повел смычком по струнам, сам еще не зная толком, что ему играть. Музыка поползла сначала, как цепь по каменному полу, звонкая, прямолинейная и пустая, но потихоньку раздвоилась, стала гибче, превратилась в тугой водный поток, что гонит тяжелые льдины то ли к запруде, то ли к океану. И чем дольше слушал себя Петруха, чем дальше гнал он этот поток под сиреневым небом, среди рощиц и зимних цветов, тем мягче становилась музыка. Она уже поднялась и рассеялась утренним ветерком, помчалась над полями, над лугами, над долинами и волнами, цветущая и ранимая, музыка нежности и красоты, рвущейся наружу из сухого, сломанного тела. И хоть не было в игре Петрухи ни тонкости, ни мастерства, каждый звук его безлюдной и чарующей музыки был как сорвавшаяся росинка, как бабочка, кружащаяся на цветущем поле. Столько умиротворения было в этой музыке, что ведьма, подойдя к замерзшим ставням, увидела во льду свое отражение и спешно коснулась его, и лед в такт мелодии побежал тонкими узорами по стенам избушки, рисуя оленей в весенних лесах, рисуя соленые воды далеких морей и птиц в небесах, рисуя тихие ручьи с камышами и снующих в воде рыб. Только людей не рисовал лед, и только людей не было слышно в музыке Петрухи.
Музыкант улыбался, улыбалась и ведьма у печки…
Среди ночи Петруха проснулся в поту. Трещали доски под крышей, а бабка уже ушла. Одна косточка на столе осталась.
Метель утихомирилась; Петруха поспешил нацепить на плечи ящик с инструментами и зашагал через лес к восходящему солнцу.
За полдень он добрался до деревни и еще целый час шатался по улице, но никому до него не было дела. Какой-то мужик во дворе рубил дрова; чурбан выскочил и хлопнул Петруху по голове. Мужик подобрал чурбан, а на подбитого им музыканта и не посмотрел. В другой избе Петруха обошел все комнаты, приставая к каждому по очереди, но никто не обратил на него внимания, никто не ответил. Всем плевать было на Петруху. И псина дворовая не залаяла…
Петруха нашел дом старосты и полчаса, на злющем морозе, в сумерках, проторчал под окнами, пока его не заметили. Да и как заметили! Сам староста три раза прошел мимо – то в курятник, то в хлев, то в туалет, и лишь на четвертый раз вдруг поворотил голову, да взвизгнул испуганно.
– Матушка родная, нечистая сила, ой! – старик подскочил и вылупился на музыканта. – Что за тать схоронился под моим окном?! Глагуша, Глагуша, дай его топором из окна!
Петруха и сам перепугался, забегал кругами по двору, а тут со всех сторон налетели какие-то деревенские с гусями и собаками, завалили очумелого музыканта в сугроб, измяли его хорошенько, погнули, порвали штаны.
– Эх, люди вы черные, злодеи бессердечные! – кричал им музыкант, пока его тормошили вверх ногами, пока в снег не упала вывалившаяся из кармана небольшая флейта.
– Тьфу, – плюнул кто-то рядом, – да то лирник заезжий…
– Так и что же? – продолжая давить тумаками спросил какой-то дед.
– По Михтуру видать.
– В бочку обоих и – бултых – в порубь! Раз – и все разговоры.
– Обожди его мять, дай слово человеческое сказать.
Петруху посадили в сугроб и долго что-то выясняли. Что они там выясняли – в бумагах артели не записано, в голове музыканта стоял такой звон, что он не слышал ни слова, ни треска.
Наконец, когда стемнело совсем, деревенские о чем-то договорились и повели Петруху в дом.
Ему дали отъесться миской горячей каши, а потом, не спрашивая, потащили было в избу, где проживал одержимый духом. Здесь опять случился какой-то переполох. Ввиду того, что Петруха до сих пор слышал один звон и ничего не понимал, автор, мудрый и непростой, видите ли, человек, решается предположить, что в тот час выяснилось, что одержимого, собственно говоря, потеряли. Всей деревней, как сказано в артельных бумагах, поперлись его искать по улицам, по амбарам, по колодцам, по прорубям и могилам, да так, наверное, и не нашли бы, дурного, но уж начало светать и тут с поля раздался дикий вопль:
– Кукареку! Кукареку!
Черт возьми, кричал человек! Тут автору придется отступить от возвышенного романтического стиля и бить прям в морду лютой лопатой правды! А то какими еще словами описать это человеческое создание с голым, совершенно волосатым и ничем не прикрытым задом, которое скакало по полю и горланило петухом на всю округу, которое болтало не только руками, но такими органами, о которых наши читательницы наверняка хотели бы услышать поболее! Ох, дамы-дамочки, пощадите честных людей!
Так вот, на поле дергал какого-то совершенно варварского трепака вполне себе пузатый мужчина без части одежд, визжал и кукарекал, кувыркался по сугробам и крутил бородой. Но это еще что! Стоило подобраться к нему деревенским, осторожно окружавшим шального петуха, как он бросился на них, стал прыгать, метя пятками по красным, растерянным рожам. Его повалили было в снег, а он вырвался, спихнул кого-то несчастного и тут же сел ему на лицо своим голым… О боги, дайте мне сил описать это безобразие![1]
В конце концов, после драки негодяя утихомирили, закрутили так, что едва не переломали кости, и потащили, злые и надутые, в избу. Там его привязали к лавке, с чувством исполненного долга взяли за плечи потерянного Петруху и усадили на табуретку напротив.
Как уже догадался читатель, это придурковатое чучело и было тем одержимым, ради которого в снежные дали вызвали зануду-музыканта. Петушиная эта напасть в артельных бумагах имеет два имени – «Хриплый петух» и просто «1753». Это второе название, номер, назначил один из артельных руководителей, большой любитель систематики и непробиваемый педант. Он хотел таким образом пронумеровать всех известных духов, но, когда выяснилось, что номера 419 и 3348 – это один и тот же дух, придирчивый начальник получил серьезный удар по своему самолюбию и организовал проверку. Оказалось, что добрая половина всех духов в системе дублируются и троятся. Такого удара музыкальный начальник вынести не сумел и уволился долой – на все четыре стороны.
Впрочем, эта история к нашему рассказу не имеет никакого отношения[2].
В справочнике артели «Хриплый петух» описывается как дух отчуждения и одиночества. Он подкрадывается потихоньку к тем, кто жаждет некоторого людского внимания, но никак не может эту жажду удовлетворить. Он поражает, к примеру, детей, родители которых заняты чем угодно, кроме как своими детьми, или унылых холостяков, а еще отшельников, или всяких там монахов…[3]
Но чаще всего «Хриплый петух» суется к старикам: либо такими древним, что у них не осталось родственников, либо таким вредными, что родственники их и знать не хотят вообще. И вот стоит в такого человека, как правило весьма робкого, не способного схватить человека за грудки и сказать ему: «Ну-ка, поговорим, стерва полинялая!» – так вот, стоит в такого тихого и безответного человека влезть духу «Хриплого петуха», как несчастный мигом преображается: бросается на всех ногами и пятками, бодается, как бык, бегает по заборам, кукарекает на восходящее солнце, короче говоря, ведет себя как обыкновенный гнусный петух! Временами это умственное затмение отступает, но ближе к вечеру снова находит и длится примерно до обеда следующего дня. В такие дни от «Хриплого петуха» лучше держаться подальше, особенно женщинам – ведь он, задира и шалопай, еще и откровенный бесстыдник. Петухи, видите ли, не часто пользуются одеждами…
Вот такой человек валялся сейчас привязанным к лавке возле ошеломленного Петрухи.
В неприкрытую дверь совались улыбающиеся зеваки, в окне хохотала какая-то курносая девка.
Петруха посмотрел на всех недовольно, быстро перебрал инструменты в ящике и вынул рассару – это палка со струнами типа того же синдэ, но играют на ней чаще всего пальцами или плектром. А еще в артели нередко берут рассару из Матараджана, у которой рядом с колками два-три рычажка. Они подтягивают струны и создают какой-то неуловимый бурдон. Автор, впрочем, этого инструмента никогда не видел. У нас в монастыре вообще запрещены музыкальные инструменты, и когда музыканты артели останавливаются на ночь, доставать что-либо из ящика им запрещают. Впрочем, я видел…[4]
Вообще, «Хриплый петух» в артели считается чепуховым духом. Его можно изгнать самыми разными звукосочетаниями, поэтому Петруха медлил – он мог бы сыграть и на других инструментах, но выбрал рассару за ее полифонический, простите за выражение, характер, сильно упрощающий игру.
И вот Петруха расселся на своей табуретке, снова покосился с кислым видом на сующихся в комнату ротозеев, но ничего не сказал и наконец провел пальцами по струнам.
Струны внезапно закашляли и издали звук такой поганый, что Петруха подскочил на стуле. Он задергал колки, что-то подкрутил, ударил снова. Рассара взвизгнула, как подыхающая свинья!
Петруха побледнел, принялся аккуратно дергать одну струну за другой, но все они то хрипели, то хрюкали, то трещали, то скрипели, и ни одна не играла как следует. Петруха почесал затылок и решил, что инструмент испортился от холодов. Достал синдэ, провел смычком. Раздалось сдавленное «э-э», как будто кого-то душили… Как ни изгалялся Петруха, никакого музыкального звука извлечь из синдэ у него не вышло. Он покрутил инструмент так и эдак, не нашел ни трещин, ни вздутий – и побледнел еще сильнее. Сердце задергалось.
Ах!..
Петруха стал перебирать все инструменты по очереди – лауфон и ани звучали как плеск на болотах, барабаны понг-донг и кумби истошно трещали. Даже колокольчики издавали какие-то очень уж неприличные пукающие звуки. Петруха схватился за голову, хотел уже дунуть в «поносный» свисток, последнее средство отчаявшегося музыканта, но вовремя одернул себя.
Проклятая ледяная ведьма! – подумал он. – Ведьма украла мой звук!
Он вскочил, покидал инструменты обратно в ящик и вывалился из избы на прямых на ногах, как новорожденный теленок, глянул на недоуменную толпу и помчался по дороге к лесу. Крестьяне, впрочем, не провожали его взглядами. Они все таращились с веселыми ухмылками в избушку, где трепыхался недовольный «петух», и ждали непонятно чего. Им, собственно, было все равно. Ну «петух» и «петух», что с того? Мало ли в мире петухов? Вообще говоря, местным было безразлично, получится ли что у музыканта. «Петух» их не пугал, а приносил даже некоторую пользу – будил по утрам, гонял хулиганов и лежебок, помогал мужикам пить самогон, да и женщины находили его вполне интересным человеком. Не то, что раньше – ни то, ни се, ни рыба, ни мясо, ни мужик, ни девка, ни облако, ни тучка…
А Петруха спотыкался, падал в сугробы, цеплялся за ветки кустов и деревьев, но мчал вперед с больной головой, перепуганный и очумевший. Что теперь будет? Что ему делать без звука? Какой же он после этого музыкант?.. И прежде-то никому не нужный, боровшийся с духами, которые никого особенного не тревожили, теперь он и вовсе какое-то пустое место, бурелом, прелая травинка в гнилом поле. Музыкант без звука – нелающая собака! Пересохший колодец, гнилой плод…
Пробегав психом по лесу до самого полудня, Петруха наконец отыскал охотничью избушку, но ведьмы там, конечно, давно не было. Лишь оставленные на стенах ледяные узоры напоминали о ее колдовстве.
Петруха нашел ведущие в чащу следы и бросился по ним, путаясь в ветвях и ледяном валежнике. Он бежал до самого вечера, всю ночь и весь следующий день, а в глазах все мельтешило, плыло, кусты сливались с кустами, извивались и сплетались паутиной громадные сосны. В голове стучало, как будто ее били камнями. Петруха ничего не видел и ничего не понимал, только следы ведьмы-воровки манили его, как запах свежего хлеба манит умирающего от голода.
На второй день Петруха упал, кувыркнулся, едва не сломав себе половину костей. На голову посыпался с деревьев снег. Петруха встал и пошел дальше, не чувствуя ни боли, ни страха, ни отчаяния от того, что потерял в жизни то единственное, что мог дать людям. Ему стало никак. Он ломился сквозь заросли напролом, словно угоревший в бане, которого тащат под руки мужики. Он уже давно забрался в такую чащу, куда не ходили люди, такую страшную, угрюмую и холодную чащу, которая отталкивала от себя всякого, кто шел ей навстречу.
Петруха остановился. Впереди, у деревьев, рядом со следами ведьмы, стояли два ледяных человека. Ледовики эти были раза в полтора выше нормального человека, прозрачные почти, без лиц. Глыбы замерзшего снега с когтями до земли.
Петруха застыл на месте и его окатило таким злым холодом, что шевельнешься – и рассыплешься на части. У ледовиков не было глаз, но Петрухе казалось, что чудища смотрят на него. Они не дышали и не шевелились, но несколько мгновений спустя все же повернулись и зашагали туда же, куда вели следы, маня за собой остолбеневшего музыканта. Когда ледовики проходили рядом с деревьями, те снизу доверху покрывались снегом.
Петруха осторожно пошел за своими проводниками, и вскоре они вывели его на большую поляну. На поляне стоял причудливый терем изо льда. Его окружали сияющие стены, но высотой они были в половину человека. За стенами виднелись полупрозрачные ледяные коридоры, где живописно порхали снежинки. Ледяные люди повели Петруху по этим коридорам. Оборачиваясь, он видел, как из стен выходят другие ледовики, по двое, по трое. Потолка в тереме не было, и радостное небо сливалось со сверкающими верхушками стен. Глубоко под ногами, подо льдом, видна была текущая река, по углам коридора цвели белые снежные цветы. Стены кое-где опутаны были ветвями ледяного плюща.
От холода Петруха не чувствовал ни ног, ни рук, ни носа, он казался себе невесомым, будто он не идет по коридорам, а летит в этой прозрачной, блещущей красоте.
Ледяные люди ввели Петруху в зал. У дальней стены, опутанный орнаментом солнечных лучей, стоял ледяной трон, на троне сидела снежная женщина в белых снежных одеждах. Жемчужное лицо царицы сияло и словно бы просвечивало. Ее глаза – два изящных сапфира, ее губы в серьезной улыбке – как изгибающийся стебель с раскрывающимся бутоном, ее снежные локоны переплетались сложными узорами, прекрасные, как пенящиеся гребни волн штормящего моря. Над ее одеждами вились снежинки.
Она была самым прекрасным существом, какое только видел Петруха, и он едва удержался, чтобы не пасть перед ней на колени.
– Гой тебе, музыкант, мягкого солнца тебе и долгой жизни, – словно пропела царица.
Ее голос струился и журчал, как ручей подо льдом, холодный и живительный.
– Будь благословенна, снежная царица, и прими мой поклон, – пробормотал, заикаясь, Петруха и, приложив руку к груди, поклонился кое-как.
– Мне нет нужды в поклонах.
– Я не имею ничего другого в дар твоей красоте.
– Моей ли? – царица усмехнулась. – Каким ты стал любезным, музыкант, за этот день…
Петруха застыл, словно бы врос в лед. Все поплыло у него в глазах.
– Ведьма! – воскликнул он. – Подлая шафурка! Колдунья окаянная!
Ведьма чуть пошевелилась и печально улыбнулась.
– Какой ты непостоянный человек, музыкант, – сказала она несколько разочарованно.
– О, коварная воровка! Верни мне мою музыку, ты – царица леса и льда! Зачем тебе мой безобразный звук? Зачем тебе слова моего сердца? Что для тебя безделушка, для меня вся душа человеческая! Что тебе холод, мне живительное тепло! Что тебе пустота, мне целая жизнь! – Петруха так распалился, что машинально шагнул к трону, но тут же перетрусил, поглядел на ледяных стражей и отступил обратно.
– Я ничего у тебя не отбирала, добрый молодец, не дразни меня несправедливыми словами.
Петруха затрясся весь, ему показалось, что холод добрался до костей, стал морозить их. Он с трудом поднял ногу, примерзшую к полу.
– Прошу, смилостивься, прекрасная царица, – он согнулся в глубоком поклоне. – Верни мне мои песни, верни мне мою душу, иначе незачем я жил на свете. Для чего мне горячее сердце, коли не будет оно согревать?
Царица помрачнела, повернулась несколько боком, и так, в полупрофиль, она была еще прекраснее, чем прежде. Как живая драгоценность.
– Ты хочешь вернуть свои песни, музыкант? – спросила она.
– Прошу тебя, царица, – Петруха наконец не выдержал и пал на колени, но пол уже не был так холоден, как прежде.
– Да будет так, как ты говоришь, – печально произнесла царица, – чужого не удержать, и миру не устоять на слезах.
Она повернулась к Петрухе и вдруг сунула себе в рот пальцы. Долго она ковырялась там и наконец извлекла из горла какой-то белый комок, трепещущий, как птенец, и сияющий льдом. Она сошла со ступеней трона и протянула руку Петрухе, тот подставил дрожащие ладони, и комок, холодный и теплый одновременно, упал ему между пальцев. Ведьма тут же развернулась и пошла было обратно к трону, но споткнулась и чуть не упала. Она устояла на ногах и зашагала дальше, пошатываясь, будто ей на голову камень упал, а у самой быстро потемнела одежда. Прежде прозрачная и невесомая, она превратилась в изорванные лохмотья. И когда ведьма добралась до трона и села в него с громким хрипом, ее нежное лицо было темно-серым, изрезанным тяжелыми морщинами. Нос набух жирным волдырем, согнулся, один глаз стал больше другого, из бесформенного рта полезли старые, обломанные клыки. Все лицо размякло, стало рыхлым, обвисшим. Волосы седыми немытыми космами упали на спинку трона. Царица сжалась вся мятым комком и из идола божественной красоты вновь превратилась в высохшую старуху.
А Петруха, у которого от этого зрелища все похолодело внутри, сунул в рот протянутую царицей льдинку и ощутил озноб – он понял, что к нему вернулась музыка! Но никакой радости не принесло ему это понимание…
Только что у него на глазах померкло солнце; солнце, которое он создал своими руками – и своими же руками потушил. Только что этот серый, пасмурный и неприветливый мир, в котором Петруха уже не надеялся найти ничего светлого, заблистал горячими огнями красоты, но тут же стал еще более серым, чем прежде, еще более пасмурным и неприветливым! И все это из-за него, ничтожного Петрухи, который неизвестно для чего вообще родился на свет! Разве лишь для того, чтобы сделать этот серый мир еще более тусклым…
Для чего он, Петруха, и вправду нужен? Что хорошего он сделал? Для чего жил эту жизнь? Чтобы болтаться бесцельно туда-сюда, топтать разочарованную в нем землю, а потом помереть где-нибудь в пути никому не нужным пустырником? Сгнившей травинкой… Но гниющая травинка дает жизнь десяти другим, а он – что же? Ходил по деревням и изгонял духов из людей, которые и не знали, что в них живут какие-то духи, из людей, которым было все равно, которым было, может быть, даже лучше, если бы он, Петруха, не прогнал из них приживал! И уж точно лучше было бы без него самим этим духам. И всему миру было бы лучше, если бы не было никакого Петрухи, а вернее сказать – миру было бы все равно…
– Уходи скорее, добрый молодец, – сказала ведьма и скривилась, – не то потонут твои косточки в чистом поле.
Петруха поднял голову – ледяные стены покрылись влагой и потихоньку таяли.
– У, лихая ведьма, – проворчал он и полез к ящику с инструментами.
Он вынул оттуда синдэ, устроился на деревянной крышке ящика и принялся достраивать струны. Ведьма с прищуром смотрела за этими приготовлениями, а когда Петруха снял с грифа смычок и заиграл что-то сосущее и протяжное, как вытекающая из раны кровь, она выпрямилась и закрыла лицо рукой.
Петруха смотрел на струны, на то, как сгибаются они, когда их трогает смычок, как они тихо поют песню света и любви, песню, вьющуюся как корни деревьев, что касаются друг друга под землей от дерева к дереву, соединяя весь лес. Мелодия поднялась тихой умиротворяющей волной и заплескалась в стенах ледяного замка, и в этих волнах были призрачные корабли, полные людей, были мелкие рыбки и гигантские осьминоги со жгучими присосками, а сверху носился ветер, что сегодня касался щеки ребенка далекого северного Ооюта, а завтра теребил волосы уставшего старика в пустыне Хазы, где даже кости поют песни. Где смерть – это жизнь, и пустошь полна неизъяснимой красоты, где скорбь неотделима от радости, а тишина от смеха…
И когда Петруха опустил бессильные руки и поднял голову, он увидел, что сидящая на троне царица стала еще прекраснее, чем прежде! Она была самим воплощением мечты о красоте, она дурманила одним своим существованием, а ее улыбка лишала дара речи.
Петруха быстро засобирался, бросил инструменты в ящик и побрел прочь из зала.
– Прощай, ведьма, – сказал он. – Прикажи слугам вывести меня из лабиринта твоих коридоров.
– Весь мир лабиринт моих коридоров, добрый молодец, – послышался позади шепот ручья. – Прощай, музыкант…
Говорят, вообще-то, что Петруха несколько лет спустя выдвинулся руководителем артели музыкантов города Сизые Озера. Он очень любил читать небылицы в отчетах музыкантов и никогда не ставил их под сомнение.
[1] Не богохульствуй, сам же все и выдумал!.. – прим. настоятеля
[2] Вычеркни тогда! – прим. настоятеля
[3] Что значит – «всяких»?! Ты в зеркало на себя смотрел, Чорт?! – прим. настоятеля
[4] Без впрочем! – прим. настоятеля, предложение перечеркнуто несколько раз
Человек с иглой в сердце
У кого под окнами круглый год розы – тот не чувствует их запаха
Ориманская пословица
Хаймаш Шади жил в те печальные времена, когда знаменитый бездарностью Пергарон Барган променял флейту на пиратскую саблю, а его небезызвестный современник Марцин Ююн сыграл на поносном свистке для короля Сенегримы, за что был выбрит с ног до головы и вывалян в пшеничной каше. В те годы в Ниме яд варили котлами, но все равно не успевали травить жаждущих трона, а принц Ракасинги женился на собственной рубашке[1].
Как и другой уроженец Хандыма, совсем никому не известный тогда музыкант по имени Сардан, Хаймаш Шади рано покинул родину и, заручившись поддержкой артели музыкантов, отправился искать пристанище на чужбине. Хаймаш Шади был мечтателем, и мечтал он найти такое королевство, такой город или хотя бы последнюю гнилую деревеньку, где не было б женщин. Потому что с раннего детства он ненавидел это вздорное племя всей душой…
Встречая крестьянок где-нибудь на тропинке, он спешно скашивал взор, гримасничал, как слабоумный, прятался за камнями и заборами. В чужих домах он надевал перчатки, а после вынужденных, по долгу службы, разговоров с женщинами спешил вымыть язык – пусть хоть в грязной луже!
В артели музыкантов много судачили о том, с чего началась эта свирепая ненависть. Те соратники по ремеслу, что знали Хаймаша Шади в лицо и хлебали с ним нимские вина, поговаривали, что в безотрадном детстве в тарелку с едой будущего музыканта села его старшая сестра. Отдохнув немного от развлечений и праздности, она встала и пошла было своей дорогой, но обернулась и заметила брата, уныло зависшего перед раздавленной кашей. «Фу, – сказала бессердечная сестра, – что ты ешь? Гадость какая!» Желчные сплетницы уверяли однако, что причина всех обид Хаймаша Шади в женском равнодушии, а сплетники, презрительно фыркая, шептали о том, что почтенный музыкант ходит в мужскую баню, но никогда не купается, а просто сидит, наблюдает и как будто получает от зрелища немалое удовольствие, короче говоря, – он беспощадный содомит.
Говорили еще, что однажды…[2]
Десятки лет прожил Хаймаш Шади с презрением к женским чарам и прослыл музыкантом дотошным, сердитым и робким. Своим педантичным искусством он изгнал бродячего духа, поселившегося в пустой голове принца Бурхи, приструнил стаю похотливых гарпий и ездил верхом на кентавре. Больше всего в артели Хаймаша Шади ценили за ловкость в борьбе с духами домашнего скота, и музыкант, избегавший людей, достиг в своем ремесле большого мастерства.
Много лет прыгал Хаймаш Шади по кустам и канавам, завидев на дорожке женский силуэт. Много лет закрывал глаза платком, когда изгонял духов из женщин, и даже изобрел трость, с помощью которой мог щупать бесноватых дам с расстояния (впрочем, другие музыканты, люди самых распутных принципов, отнеслись к его изобретению прохладно).
Но все эти года благочестивого уныния и раздражающей чистоты были прожиты зря, потому что однажды Хаймаш Шади влюбился – и вовсе не в какую-нибудь овцу, из которой неделей ранее изгнал духа гедонизма, и не в мужчину, как на то намекали ядовитые острословы. Хаймаш Шади влюбился в женщину, влюбился самым чудовищным образом, с такой всесокрушающей страстью, которая может вывернуть наизнанку не только влюбленного горемыку, но целое королевство.
И вот как это случилось.
У одного купца захворала жена. Лекари пощупали ей руки, подергали веки, послушали дыхание и немного спустили кровь, а потом набили карманы честно заработанным золотом и, потирая ладони, покачали горестно головами – медицина бессильна, спасибо, до свидания. Отчаявшийся купец обсыпал голову песком, изорвал, как водится, бороду, а потом попросил помощи у артели музыкантов. Через неделю на пороге небольшого (но и не маленького) мещанского дома на торговой улице появился Хаймаш Шади. Со слов хозяина он понял, что женщина стала жертвой духа жадности, прозванного в артели «скупердяйчиком».
Хаймаш Шади вошел в комнату. Одержимая лежала в кровати и сосредоточенно хватала руками воздух, будто сверху на нее сыпались золотые монеты. Музыкант, оскорбленный видом нечистого создания, поспешил отвернуться, сбросил легкий жилет, уселся на стул спиной к несчастной женщине и уложил на колени тяжелый восьмиструнный гаюдун. Дерганый купец внезапно вспомнил, что ему пора в лавку – и сбежал. Артельных музыкантов побаивались. В Оримане ходили слухи, что у здорового человека от звуков артельных инструментов может скиснуть кровь. Впрочем, Хаймаш Шади, только расставивший на столике мази для струн, недолго оставался в приятном одиночестве. Минуту спустя в комнату вошла женщина, и с тех пор жизнь несчастного музыканта покатилась разбитой повозкой под откос – то ли в болото, то ли в саму преисподнюю, где счастливо поют ангелы любви!
Женщину звали Розалисанда.
Хаймаш Шади смутился и, вздрогнув, едва не порвал струну.
– Выйди вон, женщина! – воскликнул он. – Не ходи здесь и не дыши мой воздух!
– Я здесь соседка, – усмехнулась Розалисанда и нагло села на стул напротив ошеломленного музыканта. – Вы, музыканты, известный народ. Хозяин просил посмотреть, чтоб вы не заслюнявили его жену.
Край юбки соскользнул с ее ноги, обнажив смугловатое бедро. И Хаймаш Шади понял, что погиб навсегда, и живым ему больше не быть.
– Будто надо, – неуверенно огрызнулся музыкант, а сам вытаращился на ослепительные голые бедра, и что-то внутри него стало гнуться и ломаться, трещать и звать на помощь. – Лучше голову об колено разбить и отравы выпить!
– Нет ничего проще, – улыбнулась женщина. – Колени у меня есть, а где-то в кладовке найдется крысиный яд.
Хаймаш Шади засопел от недовольства, сдвинул брови и стал крутить колки гаюдуна.
– Отвернись, женщина, – потребовал музыкант. – Не виси надо мной. Из-за тебя я не могу настроить инструмент!
– Вот еще! Все знают, что к музыкантам нельзя поворачиваться спиной.
– О! – протянул Хаймаш Шади и всплеснул руками
Розалисанда насмешливо прищурилась и повернулась было к окну, но тотчас снова устремила взор на музыканта. Тот задрожал. Бедро сияло на солнце. Розалисанда взяла висевший на спинке стула жилет музыканта, повертела в руках, покачала головой и сказала что-то уничижительное. Потом положила жилет на стол, вынула откуда-то нитку с иголкой и стала пришивать почти оторвавшуюся пуговицу.
– Оставь в покое хотя бы мой рваный жилет! – взмолился Хаймаш Шади.
– Занимайся своими делами, музыкант, – отмахнулась Розалисанда, с высунутым жадно языком она вдевала нитку в иголку. – И смотри, чтобы я не нашла дырок у тебя в штанах!
Хаймаш Шади содрогнулся от сладкого страха, но куда больший ужас вызвало у него осознание, что он бы хотел, чтобы в штанах у него оказалась дырка!
Долго и растерянно Хаймаш Шади шумел гаюдуном, избегая ехидных взглядов Розалисанды, прежде чем нашел правильные ноты, прежде чем собрал их в гармоничный поток звуков и обрушил его на скрюченную духами купчиху. А потом, закончив, в тишине покосился на сидящую перед ним женщину. Та дошила пуговицы и вдруг размахнулась и изо всей силы, с пожирающей душу страстью, вонзила иголку в стол!
Вырвавшись из дома купца, Хаймаш Шади побрел, шатаясь, красно-сиреневыми улицами города и рухнул без сил на землю – где-то и почему-то. Тьма плыла перед его взором, и он подумал, что живет уже давно, но не живет еще ни разу. Он подумал, что душу его ухватили когти, сердце его прижали бедра и тычет жестокая игла. Жизнь больше не стоит проживания, а солнцу не нужно светить, если лучи его, падая на прекрасные бедра Розалисанды, не отсвечивают в глаза и душу. И Хаймаш Шади понял, что если он сейчас встанет и уйдет навсегда, то лучше бы ему сразу уйти в преисподнюю. И вот, пролежав физиономией в землю много дней, он поднялся наконец и пошел обратно.
Розалисанда открыла ему дверь и расхохоталась.
– Ты забрала мое сердце, чудовищная женщина, – заявил Хаймаш Шади. – И солнце больше не светит на меня, и ветер не дует. Дождь не идет, если каплям его не падать на твои бедра! Мне больше нет места в этом мире. Не мучь меня, кровожадная женщина, и убей сейчас же, задуши меня в объятиях своими ногами![3]
– Ого! Посмотри на ту стену, музыкант, – усмехнулась Розалисанда, и Хаймаш Шади обернулся. – Беги к ней скорее и разбейся об нее головой!
– Я не прошу у тебя многого, бесчувственная женщина, – сказал Хаймаш Шади. – Мое сердце в твоих руках. Верни его мне!
– Фу, у меня его нет, но все равно не отдам! – прыснула Розалисанда.
– Тогда убей меня насмерть!
– Вот еще, не хочу.
– Как?! – опешил Хаймаш Шади. – Иначе нельзя!
– Ничего не знаю.
– Коварная женщина! Задуши меня – и я больше ничего у тебя не попрошу!
– Все так говорят, – покачала головой Розалисанда. – Если хочешь, чтобы тебя задушили, попроси моих братьев, они тебе не откажут.
Из темных коридоров вдруг выскочили трое – в тюрбанах, в узорчатых халатах и шальварах, с саблями и шпагами, с усами и бородами. Хаймаш Шади кувыркнулся на середину дороги.
– О, собачий сын! – воскликнул первый из братьев.
– Берегись! – выпалил второй.
– Ррр! – зарычал третий.
Хаймаш Шади сражался доблестно, но после первого же взмаха шпагой сбежал. Ожесточившись от поражения, он пришел к тем же дверям день спустя и потребовал смерти от любви. В ответ кто-то из окна соседнего дома бросил в него шкурку от дыни. Тогда настойчивый музыкант попытался влезть в окно, но отступил, когда навстречу ему вновь сунулся кто-то из братьев.
Хаймаш Шади ходил злыми кругами несколько дней, но не мог ничего придумать. Розалисанда не показывалась. Музыкант не выдержал и заорал ей в окно:
– Спустись же и удави меня своими бедрами, бессмысленная женщина!
– Сегодня я вместо нее! – заорал в ответ огромный пекарь из соседней лавки. – Иди скорее, уж я тебя удавлю!
Хаймаш Шади вскинул кулаки для драки – и убежал. Следующие сутки он провел в раздумьях. Дорога жизни привела его к высокой стене, и опыт не мог подсказать как через нее перебраться. Хаймаш Шади не знал как угождать женщинам, никогда этим не занимался и заниматься не собирался. Впрочем, читатель, Хаймаш Шади не был одинок в своей некомпетентности. Нет никаких доказательств того, что женщинам вообще можно как-нибудь угодить…
Ах, читатель, ведь что это за неукротимые существа! Что происходит у них внутри? Какие бесы там резвятся? Не далее как день назад автор собственными глазами видел из окна кельи, как один брат монах похвалил принесшую молоко Василиску, а она улыбнулась в ответ, как улыбается блаженство, и сказала: «Фу, вонища у вас! Ноги убери, пугало дырявое, ведро поставить некуда!» И голос ее был сладок, как мармелад, и губы красные, как пролитое вино. И она сморщила носик, посмотрела по сторонам и произнесла: «Задохнусь от вони! Вот вы свиньи, как будто на помойку пришла!» Ах, женщины! С ними людям не нужны ни ангелы, ни демоны![4]
Музыкант решил довериться своим умениям, уселся на лавку напротив окон строптивой Розалисанды, положил на колени гаюдун и приготовился играть завлекающие самок мелодические фигуры. Первым он исполнил чудовищный диссонантный перебор, которым музыканты артели приманивали себе на ужин крикливых куриц. Ироничный человек был этот Хаймаш Шади!
В ответ кто-то из прохожих швырнул в музыканта дынную корку. Тогда Хаймаш Шади попробовал резкий четвертьтоновый аккорд, завораживавший коров и свиней. Кто-то опорожнил из окна ночной горшок, по счастью, мимо незадачливого музыканта. Хаймаш Шади сдвинул брови, намазал высокие струны гаюдуна мазью и взял изрезанный плектр. Музыкант привстал и целую минуту мучил прохожих гудящей какофонией звуков – звуков, пробуждавших чудовищную любовную страсть у кроликов, зайцев и хомяков. Как оказалась, в людях эта мелодия пробуждала страсть к членовредительству, и Хаймаш Шади вновь вынужден был бежать.
Вернувшись домой в полном смятении, он до вечера кусал губы у окна, а потом помчался в библиотеку местного отделения артели музыкантов и накинулся там на описывавшие духов свитки. Но способов обольстить музыкой человека в них не нашел. Тогда он насел на управляющего с требованием объяснить ему – что такое женщины и какой в них замысел. Ничего не добившись от управляющего, он смял за грудки квартировавшего в артели музыканта, зверски пьяного, и пристал к нему с теми же требованиями. Но кроме смеха с аплодисментами артельным забиякам нечего было предложить безутешному музыканту. Тогда Хаймаш Шади направился на постоялый двор, где снимал комнату последние полгода, и, сдерживая рвотные позывы, зеленый от тошноты и дрожащий от ужаса, принялся расспрашивать женщин о том, что им, черт возьми, нужно!
На следующий день, наслушавшись дамского хохота и скверных острот, он воспользовался мудрым советом и кинул к дверям Розалисанды мешочек с деньгами. Из-за дверей высунулась рука, схватила монеты – и тем все и кончилось…
Целую неделю не показывался Хаймаш Шади под окнами Розалисанды. Он расспрашивал всех, кого мог расспросить не падая в обморок; он бродил улицами города и посматривал в реку, что с радостью принимала страдавших от неразделенной любви. Впрочем, Хаймаш Шади вовсе не считал себя таким уж влюбленным.
Однажды вечером он услышал пошленькую серенаду, которую шумел под окном дрожащий от страха дамский поклонник. Девушка перевесилась через подоконник и хищно облизывалась, довольная концертом.
Хаймаш Шади воскликнул от восторга.
Через день он снова явился к окнам Розалисанды и попытался повторить услышанную вчера песню. Но споткнулся на первых же аккордах… Хаймаш Шади был музыкантом, но музыкантом артельным. Звуки музыкальных инструментов были нужны ему затем, чтобы бороться с опасными духами, и он совсем не умел складывать их в приятные людям мелодии. Под гогот толпы повесивший нос Хаймаш Шади твердым шагом двинулся в артельную библиотеку.
Несколько недель изучал он известные серенады, страстные романсы да расхожие песенки, но едва ли понимал в них хоть что-то. Ему, из всех чувств знавшему лишь раздражение и отвращение, бесконечно далеки были сахарные нежности романтично настроенных ухажеров.
Тем не менее вскоре Хаймаш Шади вернулся к дому Розалисанды и принялся играть все выученное по порядку. Сложно поверить, но никто не запустил в него ни подгнившего баклажана, ни завалявшегося кизяка, никто не окатил загривок нечистотами. На следующий день прогуливавшиеся горожане стали замедлять шаг недалеко от музыканта. Люди прислушивались и улыбались не слишком презрительно, а уже через какую-то неделю вокруг музыканта собралась восторженная толпа. Но Розалисанда изредка появлялась в окнах, бросала на Хаймаша Шади жестокий насмешливый взгляд и исчезала во тьме.
После случившегося Хаймаш Шади понял наконец, что женщина – не корова. А еще он подумал, что зря пытается покорить Розалисанду так, как покоряют других. Ведь если бы она была как другие, то никогда не привлекла бы его внимания. Она не такая как все, и значит подход к ней должен быть изобретательным.
Днями Хаймаш Шади беседовал с женщинами на постоялом дворе и на улице (и сам не понял, когда от этих бесед его перестало тошнить), опрашивал музыкантов и куртизанок, разбойников и купчих, а по вечерам возвращался к заветному дому. Он комбинировал инструменты, играл то на гаюдуне, то на маленькой флейте ани, то на сложном составном ратиранге, иногда на двух (а то и на трех) инструментах одновременно. Он объединял разные серенады в одну бесконечную композицию, менял неугодные ему слова и добавлял в особенно страстные строки имя Розалисанды, не забывая напомнить, что она должна удавить его бедрами. В кульминационные моменты он часто швырял букеты цветов в окно, но не всегда попадал в нужное. Он даже научился сражаться смычком от синдэ – временами приходилось отбиваться от шпаг гадких братьев.
А потом, недовольный тем, что тексты серенад не выражают боли от иглы, засевшей в его сердце, Хаймаш Шади написал полностью собственные стихи, и удивленная услышанным Розалисанда показалась в окне. И хотя она сразу скрылась, полоснув музыканта озорной улыбкой, Хаймаш Шади понял какой дорогой должен идти.
За неделю он сочинил дюжину песен. Полные безжалостной романтики и с неизбежными кровавыми развязками, серенады эти полны были странной любви непонятно к чему и покорили сначала прохожих под дверью Розалисанды, потом проведавших о необычных концертах жителей соседних улиц, а дальше – обитателей городских окраин, деревень и других городов. Каждый день Хаймаш Шади писал по две песни и под аплодисменты многочисленной публики исполнял их среди улицы, и одна лишь Розалисанда, все реже появлявшаяся в окнах, не спешила восхвалять обожателя своих бедер…
Сочиненные Хаймашем Шади в те мечтательные недели песни тут же уходили в народ и разносились не только по Ориману, – как птицы, они достигали самых далеких и удивительных стран. Их распевали в Матараджане и Ниме, в Асинайе и на Караянгате, в Ракасинги и в королевстве людоедов Раам Хаш, в Черном Регентстве, а поговаривали, что и в демонических поселениях в Чатдыре и Югыршах. Вряд ли найдется в мире настолько бессердечный и неотесанный человек, кто ни разу не напевал себе под нос «Ах, ядовитая красотка!», «Игла любви пронзила сердце» или «Тебя зовут – Сладкая Пытка».
Уж вы-то, читатель, наверное, тоже когда-нибудь гундели что-то такое:
Я, как дурак, твое звал имя,
Произносил его, кричал!
Ах, как же ты неотразима!
А я – пропал! Пропал! Пропал…
Не стесняйтесь, читатель, не трясите коленками! Встаньте, взмахните рукой, спойте от всей души:
Твои глаза – как два рубина,
И губы словно страсть,
И мне не выстоять! Не в силах, -
К твоим ногам хочу упасть!
Впрочем, прекратите, читатель, кажется, там на вас из-за дверей уже и так как на дурака смотрят…[5]
Слава Хаймаша Шади гремела так оглушительно, что вскоре его пригласили в шахский дворец Оримана – на пост придворного музыканта. Вместе с шахским оркестром он исполнял длинные фасылы любви, посвященные надменной Розалисанде, таксимы затаенной страсти, халаи желания и разные чага-чуги. Хаймаш Шади сочинил грандиозный гимн по случаю восхождения на престол очередного никому не интересного принца, который назвал «Годы роз и шипов», и долго ездил с гастролями по Нараджакскому ханасаму, Джакадере и Асинайе на шахском фрегате.
Окруженный почетом, Хаймаш Шади наслаждался преклонением толпы и продолжал писать одну песню за другой, как вдруг, по прошествии целых десяти лет с тех пор, как он увидел блеск солнца на бедрах Розалисанды, написав ее имя в тексте очередной песни, он растерялся. Кто это такая? – подумал он. Зачем я это пишу? О ком это и для кого?
Черт возьми!
Мир потух, посыпались звезды, и Хаймаш Шади в течение следующего года не смог сочинить ни одной песни.
Проклятый собственной страстью он блуждал коридорами шахского дворца, спотыкался о рассыпанные всюду драгоценности, обмахивался веером и не мог понять – зачем он здесь? Зачем ему все это – слава, золото и веера? Разве этого он хотел? А чего тогда? Солнце не светило больше для Хаймаша Шади, и он не мог вспомнить, как блестели лучи на смуглых бедрах.
Однажды он вышел из дворца и забрел на торговую улицу. Он остановился перед дверью Розалисанды. Вспомнил ли он все, что кипело в его душе десять лет назад? Вспомнил ли он ее? Не спрашивайте автора, он все равно наврет…
Вот она открыла ему дверь – такая же сияющая, как и прежде. Но Хаймаш Шади больше не видел блеска. Вместо солнца в небе зияла дыра.
Розалисанда немного улыбнулась.
– Эх, – сказал ей Хаймаш Шади.
– Хорошо, – ответила женщина. – Я задушу тебя своими бедрами.
Хаймаш Шади покачал головой и сказал:
– Ты задушила меня много лет назад.
[1] Не ври, Чорт! Не на собственной! – прим. настоятеля
[2] Абзац исчеркан настоятелем. Редакции удалось восстановить его содержание, но он снова был извлечен цензурной палатой. – прим. ред.
[3] Как ни странно, эта фраза – исторический факт. Практически слово в слово ее передают летописцы Джакадере, Оримана и Хазы. – прим. ред.
[4] Вычеркни, зачем это тут?! Лишь бы писать! Хотя с этой Василиской я поговорю, никого не уважает. – прим. настоятеля
[5] Тьфу! – прим. настоятеля
Молодцы, уроды!
Злой морде – злой кулак!
Ланхрская пословица
Жил в Ланхраасе такой человек, которого звали Кхун Кхун. Древностью он был, конечно, порядочной – лет в сотню. Такой он был старый, такой трухлявый, что весь зарос седыми волосами и когда шатался по улицам Чауянати, то волосами своими подметал дороги. В этой непомерной шевелюре путались кизяки и дети, которых приходилось вычесывать, вернувшись домой. Кхун Кхун родился еще до того, как народ утопил прежнего короля, и вот дождался с ужасом тех дней, когда вернувшиеся короли стали топить народ.
Кхун Кхун писал стихи и песни, а в конце жизни решился создать огромный концерт для всех ланхрских инструментов – на двести музыкантов. Музыкой этой он хотел, как сам признавался, отразить обратно в мир весь тот свет, весь тот огонь, что давало ему солнце на протяжении сотни лет его жизни. Изрядное пламя, черт возьми!
Премьеру концерта назначили за целый год, выбрали музыкантов и инструменты. Шли месяцы, и Кхун Кхуну оставалось дописать всего несколько тактов своего сочинения. Сто лет жизни не победили в нем наивного романтика: он надеялся, что его музыка привнесет в мир немного добра, тепла и нежности, даст несчастным жителям Ланхрааса силы идти дальше уверенным шагом.
Вот только за два месяца до премьеры концерт отменили…
А вместо него назначили новый и дьявольски актуальный спектакль – «Пешком шагая по говну»! Автор пьесы – модный постановщик (впрочем, дебютант), сын кого-то из высших сановников Ланхрааса.
Узнав об отмене концерта, Кхун Кхун вскочил на ноги, взмахнул кулаком и воскликнул:
– Да чтоб вы все сдохли от тупости, свиньи гнилозубые!
И тут же умер от злости!
Так его многолетний труд, «Концерт огня», остался незавершенным. Не хватило трех тактов. Финала. Коды.
И вот Кхун Кхуна замотали его же седыми волосами, сунули в бочку и отнесли на гору.
Прошло два месяца. На премьеру нового спектакля Королевского Театра приехали в каретах большие сановники с наштукатуренными девицами, критики со вздернутыми носищами, любители длинных разговоров, великосветские повесы, жаждавшие пощеголять перед дамами знанием модных веяний в искусстве и собственной образованностью, и сами такие же дамы, не желавшие отставать от общества и боявшиеся стать посмешищами в салонах и на оргиях, где часто обсуждались популярные постановки, а еще, конечно, всякие прочие бестолочи, полупьяная молодежь, фыркающие толстосумы в платьях, недовольные тем, что их жен вечно тянет на развлечения. Еще, говорят, там была какая-то из королев, или ее прислужница, или еще кто-то. Были там и королевский звездочет, и начальник стражи, и даже любимый кабан короля. Как будто весь Ланхраас вдруг полез в Королевский Театр, кроме, разве что, пастухов, рыбаков, пахарей, слуг, портных, разносчиков, пекарей, погонщиков, харчевников, зубодеров и метельщиков, глинобитчиков и гробовщиков, кроме сапожников и чеканщиков, кроме сборщиков баклажанов и дубильщиков, кроме охотников и красильщиков, носильщиков и возниц…
А еще на премьеру заглянул сын композитора Кхун Кхуна – артельный музыкант по имени Кхункар. Это был довольно нетрезвого вида старик, немного помятый, немного потрепанный, с обвисшим лицом, на котором как ни старайся – не поймешь, что вообще изображено. Кхункар в артели музыкантов был известен своим неуживчивым нравом. Вот и сейчас, едва протиснувшись в двери, мимо пахучих дам с длинными руками и фыркающих, рыхлых купцов, он сразу подумал:
– Вот уродов набежало…
Что поделать: Кхункар был опечален историей с отцом и пришел на спектакль с одной целью – убедиться в том, что отец его пал святой жертвой безвкусицы и черной дурости. Так, он надеялся, ему будет проще примириться с постигшей семью бедой.
Кхункар осторожно пошел по коридору мимо толпы, стараясь никого не касаться, – окружавшие его дамы выглядели такими хрупкими в своих вьющихся платьях, что, казалось, толкни их, и все белила просыплются на пол, а под ними – потрескавшиеся трупы. Кхункар не уставал себя накручивать…
– А-а, дорогой Боучу, – услышал он колющий голос возле уха, – я все шаю, пошик, что новый спектакль будет пефырнее предыдущего. Вы помните все эти фля-фуля. Какая чушь, скажите же! Еще эта пшучная романтика, какая-то слащавая велкулька, вы не суманьте?
– Вы шмелите во всем, моя хмылька…
– А-а, вот и вы, Боучу, подхватили этот кавсый пунчик. Вы, как и прежде, романтик, но это давно устарело! Как говорят в Сенегриме – «буклюс-буклюс фе ма грима шмак бешмет»!
– Именно, именно, шмак бешмет, моя хмылька, ничего не могу с собой поделать. Такой я устаревший шепчамук.
– Кто вы говорите? – колющий голос растерялся.
– Разве нет такого слова?
Наступила странная пауза, пока Кхункар искал дорогу в обход столпотворения.
– А-а, шемпачмук! Я просто не расслышала, что же вы Боучу… Ха-ха.
– Ха-ха, дорогая моя.
– Ха-ха.
– О-хо-хо.
Вот уроды, подумал Кхункар, просовываясь дальше. Но тут он столкнулся с одним очень бритым, чуть не до костей, критиком. Кхункар читал его заметки о стихах отца.
– Вы ведь помните, что говорил о философии Тройного Удвоения Смыслов Маунан Пе? – спрашивал кого-то невидимого Кхункару критик. – И особенного, как ловко и как изощренно он ниспроверг теории Фунгулярного Гедонизма в пьесах Укхе.
– Ну конечно, что вы говорите…
– Я боюсь, что Укхе слишком увлекся инвариантными гомогемами в последнее время, и потому в новой пьесе мы не увидим ничего нового, опять все те же размышления об аддиктивных психазмазах, таких как согматическая любовь, палюризмы бытия и, конечно, его любимая тема свавильных переграмов.
– Да, будет очень жаль.
– В последнее время он стоит на месте.
– А как же «Размышления о пердунах»?
– Ну что вы говорите, Бункур-чах!.. «Размышления о пердунах» вторичны во всем, его идеи о касательных реакциях и ассиметричных патетах устарели еще во втором «Ведерке соплей».
– По крайней мере, Укхе не так сильно увлекся мужицкими темами, как тот же Лумпо.
– И на том спасибо, Бункур-чах. Я недавно смотрел новый спектакль Лумпо в Кеджуне. Вы не поверите, друг мой, он сделал героем пьесы какого-то рыбака! Я как будто вернулся во времена кровавого народовластия! Лумпо устарел на пятьдесят лет.
Кхункар полез насквозь, и критик повернул к нему недовольную физиономию, но, к счастью, не узнал. Только Кхункар двинулся ко входу в зал, как путь ему снова перегородила какая-то компания.
– Дорогой господин Чинан, – вязко и приторно говорила женщина уже за средние года, – вы ведь придете сегодня к нам? Будем обсуждать новую пьесу, Паунсин пригласил Кун Зе. Будем спорить о метафизике и всяких умных вещах, обязательно приходите, соберутся все.
– А потом? – спросил высокий мужчина с большими, торчащими ушами. Кхункар узнал начальника городской стражи.
– Матараджанский биатхе, лотф, вино из Сенегримы и Джакадере, как вы любите, немного пухчу. Ужин, плавно перетекающий в философскую оргию.
– Вопросы и ответы?
– Да, дорогой Чинан. Нам как раз привезли новые маньинские палки любви и вонские плети, как вы любите.
– Конские или воловьи?
– И те и другие.
– А что же вонский гашиш?
– Мы как раз вчера перестроили туалет. Но не забудьте взять ковшик и втулку.
– Какой же вечер философии без ковшика и втулки?!
Кхункар так задумался над последним вопросом, что сам не заметил, когда попал в зал. Королевский Театр был построен в новом духе – старый амфитеатр заменили простым деревянным помещением, где на полу были разбросаны подушки для сидения. Сцена, обвешанная огромными занавесками, не слишком возвышалась над залом. На занавесках были вышиты декорации. Перед появлением актеров на сцену выбегали одетые в серое слуги и передвигали занавески. Но в последнее время театр становился все более философичным, вышивка некоторое время назад превратилась в какие-то кривые росчерки, а теперь пропала совсем. Декорации отличались лишь цветом, выглядели бедно и скучно, но обходились королевскому двору дороже, чем содержание лечебниц для бедноты.
Зрители устраивались на подушках. По сцене забегали слуги с последними приготовлениями.
Кхункар скривился от неприятного запаха. Разило ароматизированным териаком.
Наконец все притихло; на сцене, за покрывалами, что-то зашевелилось и заиграла музыка. Кхункар помнил наизусть написанный, но так и не сыгранный концерт отца, но то, что в этом зале, где сегодня этот концерт должны были играть, звучало, музыку напоминало весьма отдаленно. Скрипели струны, по которым, похоже, водили ножами, барабан бил без всякого ритма, и какая-то вредная женщина просто хрюкала, в буквальном смысле, под этот аккомпанемент.
Какая гадость, подумал Кхункар.
Как музыкант артели, он привык к весьма причудливым, временами скорее безобразным, а порой и мучительно страшным звукам, но, безобразные и страшные, эти звуки изгоняли из людей духов. А звучащее сейчас непотребство, их, напротив, призывало…
– Великолепно, – прошептал позади Кхункара какой-то толстосум, и когда Кхункар невольно обернулся и глянул на него, вся физиономия толстосума говорила: «Ну и дерьмо!»
Занавески разошлись, открылась сцена. Вся она была завалена лежащими людьми. Какие-то полуголые бритые мужчины, какие-то расписанные узорами женщины разных возрастов, все в дранье, все чумазые, как непонятно что. Их было так много, что и шагу не ступить, чтоб кого-нибудь не обидеть. И пока Кхункар об этом размышлял, на сцену вышли актеры – двое мужчин и одна женщина, – и, ничуть не стесняясь, зашагали прямо по разбросанным в ногах людям. Те, в большинстве своем, терпели, разве что иногда, когда кому-нибудь наступали совсем в болезненный орган, похрипывали, постанывали и ойкали.
Что за черт, подумал Кхункар, вот уроды…
– Какой изысканный концептуализм, – сказал критик, сидевший немного в стороне.
Кхункар повернулся к нему. Критик морщился и едва сдерживался, чтоб не сказать: «Вот дерьмо!»
Тут актеры на сцене, прохаживаясь по людям, достали из карманов маленькие листки и стали читать буквально следующее (автор передает отрывок из текста слово в слово по буклету, который был вложен в записках артели):
МУЖЧИНА: Акбухак бухак бухак, акбухак хак бухак! Бухак хак! Бухак хак!
ВТОРОЙ МУЖЧИНА: Пешмахет, пешмахет, мешумук, ох! О, пешекмешак, о! О, пешекмешак, о!
ЖЕНЩИНА (читает стихи):
Бембербик чукбадик,
Шумбер, шумбер, квачи!
Пебер, пебер, срачи,
Ламбахметка ипердик!
ВТОРОЙ МУЖЧИНА (сморкается на пол, на людей): Лакребрак, чубикмахча! О, пешекмешак, о! О, пешекмешак, о!
МУЖЧИНА (пукает и хохочет): Бердек! Бердек, пакуча муча груча! Бердек, сомкараба!
ЖЕНЩИНА (читает стихи и после каждой строчки плюет на людей на полу):
Кушмаграшма сампачкап
Эбикробермашки!
Самбармачи, качакашки
Кшембер кам пачакмачак!
Читатель, конечно, возмутится сейчас и обвинит автора в том, что он, будто бы, подает ему текст прекрасной пьесы совсем без перевода с ланхрского. Добросовестный автор, оскорбленный незаслуженными упреками, конечно, затаит на читателя обиду, подумает про него что-нибудь хулительное, но все же автор спешит заверить, что текст полностью переведен и был издан не так давно в сборнике современной литературы Ланхрааса. Именно приведенные выше слова и написаны в оригинальном тексте. Что они значат автору неизвестно, он, видите ли, обыкновенный монах, а не какой-нибудь там философ или сложно устроенный критик литературных произведений, любитель ковшей и втулок. Если читатель такой умный – пусть разбирается сам, а мы продолжим.
Что за чушь? – думал Кхункар. – Вот уроды!
А сам посматривал на зрителей, слушал их сдержанные восторги и робкие хлопочки, разглядывал кривонькие улыбочки. Порой кто-нибудь кивал многозначительно, а у самого на лице – недоумение. Порой какая-нибудь дама томно ахала и произносила что-то вроде: «Как умно! Как сложно! Это, конечно, не для дураков представление, это я, конечно, удачно тут зашла покрасоваться», – а в глазах у самой стекло и скука. И кажется, вот сейчас закрутит она головой и скажет: «Черт возьми, мать вашу знаете, что за дерьмо вы мне демонстрируете?!»
Рядом с Кхункаром сидела барышня в хороших уже годах и закрывала позеленевшее лицо ладонью. Кхункар перепугался, что ее сейчас вырвет ему на колени, а она все шептала между прочим: «Какие таланты! Как философично! Какая поэтическая сатира!» Потом она встала и пошла, еле живая, в уборную.
На сцене тем временем ничего не менялось и меняться, сразу скажем, намерено не было. В течение всех трех часов спектакля на сцене запланирована всего одна глубокомысленная, как видно, сцена.
Актриса немного покачнулась, сунув пятку лежащему в подмышку, и заговорила:
– Ох, барба ма барма ма барба ма барма! Ох! – и стала ковыряться в носу.
Публика неуверенно зааплодировала, а критик кивнул сам себе, записал что-то на бумажку и прошептал неслышно какие-то слова, но Кхункар легко понял по губам: «Что за галиматья?!»
Тут второй мужчина стал как-то тупо дрыгаться, давя людей на полу и брызгая слюнями, а первый вообще сел кому-то на лоб, подсунул под голову руку в позе мудреца и принялся вещать:
– Хамаперд, хамаперд, башабак шимперба дубикрабин док! Ох, хамаперд, хамаперд!
Какие невероятные уроды, думал Кхункар. Он собирался уже уйти к черту с этого недоинтеллектуального шабаша, как вдруг заметил в углу, среди лежащих на сцене тел, самого настоящего билу! Он был громадный, волосатый, с клыками, с рогами, с когтями. Вообще говорят, что последнее время билу не часто едят людей и вообще ведут себя не многим хуже других демонов. Но какой же тигр, пусть и самый дружелюбный, откажется от человеческой ноги, если она сама лезет ему в пасть?! Вот о чем думал заинтересовавшийся происходящим Кхункар, глядя на то, как один из актеров потихоньку пробирается по телам в сторону билу.
Что будет, когда он на него наступит? Придумал же кто-то уложить на сцену настоящего демона! На самом деле, Кхункар этого, конечно, не знал, но в том углу должна была валяться какая-то дама. Однако на репетициях ей так отдавили некие мягкие места, что она захирела и расклеилась. В срочном порядке найти желающих чтоб по тебе топтались не вышло, поэтому вот было решено положить на сцену уборщика. Демона билу!
Актер подобрался уже к самому углу и скорчил перепуганную рожу, покрутился на месте, не зная на чью спину, на чей зад и ноги-руки ступать дальше, лишь бы не в зубы билу…
Храбрости набираться ему пришлось долго, а в это время в глубине театра, далеко за сценой, за всеми кулисами и коридорами, там, где были гримерные, подсобки и комнаты отдыха для актеров, собралась толпа немытых мужиков. Это с заднего хода проникли в театр рабочие, два месяца ремонтировавшие актерский буфет и винное хранилище. Не получив и половины положенной за работу платы, они вернулись в театр с кулаками, колотушками и инструментами. Одеты недовольные строители были скудно – из всего на них и было что мужские ланхрские юбки огненно-красного цвета и легкие шлепки из пальмовых листьев.
Навстречу разгневанному люду стали грудью театральные уборщики, а позади прятался управляющий, две прислужницы и постановщик идущего на сцене спектакля. До драки пока не дошло, но приближалось уверенно.
– Что же это такое, родич? – говорил крепкий, с мощными усами мужчина по имени Танукай. – Мы договаривались на семь пуи каждому, а вы даете всего каких-то три! Что-то вы путаетесь, родич!
– Скажите ему, – громко шептал из-за спин уборщиков управляющий, – что мы сговаривались закончить работу на три дня раньше, а они все равно получили хоть половину платы. Пусть и за то благодарят.
– Ну, ты говоришь несправедливые вещи, родич! Начальную работу мы выполнили две недели назад, а вам все было мало, вы каждый раз выдумывали что-то новое тут и там ровно так, чтобы мы не успели!
– Договор есть договор, так ему и скажите!
– У нас у каждого семьи, бова! Что нам какие-то три пуи за два месяца трудов?!
– Всего вполовину меньше оговоренного, скажите ему так. Что это такое?!
– Вполовину разве мало?
– Наполовину полный желудок – уже хорошо. Лучше совсем пустого!
– Что же, бова, тогда мы сейчас выбьем каждому из вас по глазу, ведь и половина глаз вас вполне устроит!
Рабочие согласно замахали руками, молотами и пилами. Уборщики театра отступили, а управляющий задергался и покрылся слюнями. Девушки взвизгнули и разбежались по коридорам.
– Скажите ему, что я сейчас же позову стражу! – пролепетал управляющий.
– Зовите стражу, бова, они наши кулаки давно знают. А пока идет стража, мы снесем вам половину голов. Ведь вам дороже голов те четыре пуи, что вы у нас украли!
– Нету у нас в театре четырех пуи каждому, скажите ему! Две-три монетки осталось, нету больше ничего. У нас здесь храм искусства, а не купеческий дом!
В это время на сцене нарастало напряжение.
Ходивший вокруг билу актер косился на демона и декламировал:
– Бебур карам шмахат шмахат! Бебур карам! Бебур! Карам шмахат бебур бебур! Шмахат карам!
Сбитый с толку билу приподнял голову, зашевелил ресницами на свирепой морде. Он явно не понимал происходящего и что от него вообще хотят. О каком бебуре и каком шмахате, собственно, знаете ли, речь?! Какой демонической ворожбой его пытаются околдовать?!
Актер перехватил взгляд билу и сразу отвернулся, пока эстафету белиберды перехватила актриса. Она что-то плела на своем языке, а актер возле билу обливался потом и слезами. Он едва шевелился от страха и глядел на сцену помутненным взглядом. А все потому, что по тексту пьесы было хорошим шрифтом написано: «Наступить на живот крайнему на полу и плюнуть ему в подбородок».
Очередь этой ремарки быстренько подходила, и тут уже даже публика в зале зашевелилась, сообразив, что происходит. А вот билу, казалось, снова потерял интерес и опустил голову, но стоило трясущемуся актеру повернуться к нему, как демон насупился и подобрался.
Ох, подумал Кхункар, вот уроды, но какая драма!
– Кадыш! Кадыш! Бубур кадыш! – взывал второй актер, договаривал последние перед катастрофой фразы.
Зрители разом сглотнули слюни – очень много слюней!
Актер задергался от ужаса, но чуть поднял ногу…
Зрители подались вперед.
Билу открыл пасть…
Актер застонал и аккуратно придвинулся к демону.
Билу зафыркал.
Публика ахнула!
Актер нервно шмыгнул носом и легонько, как балерина, наступил демону на живот!
Билу взревел злодеем!
Вскочил, как пламя, на ноги и с такой силой двинул актера по башке, что она оторвалась от тела и полетела в зал! Огромная струя крови выстрелила на белые декорации и нарисовала там иероглиф – «Хрясь!»[1]
Надо же, подумал Кхункар, изощренная драматургия, молодцы, уроды.
Башка шлепнулась на пол и покатилась между подушек, и зрители не сразу сообразили, что перед ними вовсе никакая не бутафория и что происходящее на сцене несколько отклонилось от текста пьесы.
Женщина у самой сцены завизжала, как будто ее там на лоскуты рвали – кровь с оторванной головы заляпала ей волосы. Какие-то стражники в зале неуверенно приподнялись. Второй актер попятился по телам, а те зашевелились, перепуганные, и актриса, читавшая тарабарские стихи, шлепнулась не землю, демонстрируя благодарным зрителям интересные вещи под юбкой.
Билу оторопел и всплеснул руками, словно пытался этим сказать: «Извиняюсь, так сказать, погорячился, давайте, что ли, продолжать». При этом он так шибанул ближайших к себе актеров, что они полетели задами кверху кто в зал, кто на шелковые декорации.
И тут уже зрители завыли и завизжали, и тут уже загремели к сцене стражники, и тут уже заохал критик, недовольный излишне грубым поворотом сюжета, запыхтели перепачканные дамы, зафыркали толстосумы. Один только Кхункар потирал ладони и с интересом следил за событиями.
Внезапный грохот и крики резко накалили ситуацию за кулисами театра. Танукай подумывал о том, чтобы отступить, дав управляющему время собрать долг перед рабочими, но неожиданный шум где-то за углами коридоров показался бунтовщикам шагами стражи.
– Девки стражу позвали! – крикнул кто-то из-за спины Танукая. – Бейте этих шаромыжников!
Не успел Танукай сообразить, что к чему, как рабочие навалились на не слишком-то крепкую стену из слуг и смяли ее в один миг. В дело пошли кулаки и лопаты. Слуги бросились врассыпную, а толпа рабочих устремилась по коридорам.
Управляющего схватили и поволокли в кухню, где сунули его в толстый сосуд помоев. Туда же продавили театрального постановщика и закрыли обоих мариноваться под крышкой. Пока все бегали и ломали молотками то, что строили два месяца, один, самый безоружный, наткнулся на девушек.
– Доброго дня, – подступился он, подкрутил ус, выпятил грудь, затянул юбку и сделал погуще голос, – вы одна, и я один, отчего бы нам не погулять?
– Я, видите ли, не одна, – пролепетала дрожащая девушка, – нас, видите ли, целых две.
Мужчина подкрутил второй ус.
– Да и нас, как видите, двадцать пять, – нашелся он.
Танукай тем временем проник в комнату управляющего, надеясь отыскать там хоть какие-то монеты, пока не набежала стража. Как же он удивился, увидев, что комната полна дорогих ковров, золотых чаш, украшений, кубков, что на стенах висят такие одежды, на которые рабочему человеку не заработать и за пол жизни, что всюду кувшины с вином, а у стены тахта с серебряными ножками. Ко всему прочему в углу стоял сундук с монетами.
Танукай так растерялся от всего этого невиданного богатства, что не знал, как быть и как поступить. Эх, Танукай, Танукай! Простой же ты человек! Как легко тебя, беднягу, растерять! Пять золотых для тебя – состояние, хоть руки твои приносят другим тысячи, и эти другие сыплют твои слезы равнодушно и бессмысленно для того только, чтоб посмотреть, как скоро они высохнут. Танукай, Танукай! Что же ты остолбенел, бестолочь, ведь все это золото создали твои руки![2]
Тут Танукай услышал женские крики откуда-то из коридоров и вместе с рабочими поспешил на помощь. Тем более, что никаких стражников так и не объявилось.
Оно и понятно – когда начался переполох, стражники полезли на сцену, усмирять разбушевавшегося билу. Но там происходило уже что-то несуразное и окончательное! Встававшие с пола актеры пихались, тыкали друг друга местами срамными и не очень, ругались, дошло даже до драки, когда один кувыркнул другого, наступил то ли на лицо, то ли не на лицо. Какая-то сердитая дамочка, которую и так весь спектакль то оплевывали, то отдавливали, пошла колошматить слонявшегося рядом мужчину, потому что он, видите ли, когда все лежали на полу, беспрестанно пускал ветра. Другие двое перепутались затекшими ногами, вскакивая с пола, и дрались теперь, не в силах разобраться, где чья конечность!
В зрительном зале стоял заунывный вой. Публика пошла кругами, заскользила на лужах крови. Один мужчина, какой-то то ли сановник, то ли еще какая дрянь, грохнулся мордой в пол и, падая, содрал одежду с жены министра. Министр заверещал и стал в отместку дергать одежды жены сановника, пыхтел, фыркал, да все никак не мог справиться с платьем. Драчунов попробовали разнять, а те, вспылившие, накинулись на разнимальщиков, стали колотить всех кого ни попадя. Одну вздутую даму швырнули через половину зала, и она грохнулась ровно на супившегося критика.
– Нет, ну это какие-то совсем мужицкие темы, – закряхтел тот, пытаясь выбраться на свободу.
Зато Кхункар потирал руки и наслаждался выразительной хореографией.
Вот уроды, думал он, драки поставлены ничего так!
Стража наконец добралась до сцены, где и так было не протолкнуться от актеров, таскающих друг друга за волосы на головах и подмышках. И сцена не выдержала, просела с одной стороны, и вся эта орда, человек, наверное, пятьдесят, закувыркалась потешно в зрительный зал. Все ревело, бурлило и махало кулачками.
Падая, сцена задела декорации, треснули какие-то механизмы и обрушились на стену со светильниками. Те, конечно, попадали на пол, вспыхнуло пламя, а сверху полетели, извиваясь, шелковые покрывала.
На склоненную сцену вывалились опешившие рабочие-бунтовщики, некоторые уже в дорогих одеждах, в халатах с бусами, в шапках с драгоценностями, с кувшинами вина, но и с молотками, конечно, тоже.
– Огонь! Огонь! – закричал кто-то из стражников, и так бы его вопли и остались незамеченными в общей возне, если бы не актеры:
– Вино! Вино! – закричали они и рванули по коридорам в хранилище, спасать от пламени кувшины с вином.
Перед Кхункаром, все сидевшим на подушке как ни в чем не бывало, две женщины таскали друг друга за волосы, а неподалеку отбивался от стражников билу. Любимый королевский кабан в панике вертелся по залу, сшибал всех с ног, а потом воткнулся в объемистый зад какой-то министерской жены и потащил ее, верещащую, перед собой. Недоброго вида девица запуталась зубами в бороде королевского звездочета и драла его, беднягу, ногтями и говорила злые похабности.
С потолка порой что-то падало – какие-то старые декорации. Пламя лезло по стенам, и кусачий дым понемногу окутывал эту странную драку. Рабочие отошли от оцепенения и, сбрасывая на ходу драгоценности, бросились к огню, стали рвать горящий шелк. Одни побежали к колодцу во внутреннем дворе, а другие растаскивали драчунов.
Кхнукар покраснел – одна из женщин перед ним спустила с другой половину платья, а та, как будто ей так вполне привычно, болтая интересными местами, пошла в бой ногами и коленями. Критик выбрался из-под придавившего его тела и что-то записывал. Из дальних коридоров актеры бережно, как родных детей, несли наружу кувшины с вином и отбивались от дуэлянтов. Один, впрочем, брыкался с таким раздражением, что задел пяткой билу. Тот взъярился, схватил негодяя и сунул его себе в рот! О, демон!
Актер пролез лишь до половины, а ноги засучили снаружи, молотя носы стражников и затылки сановников. Билу поперхнулся, попытался высунуть гадость изо рта, но не сумел и закатил истерику, покатил, как камень с горы, сквозь толпу, к выходу. В дверях он стукнулся торчащими изо рта ногами о дверные перекладины, упал, вскочил и исчез на улице.
Кхункар захлопал в ладоши, когда без одежд остались обе дерущиеся перед ним дамы, когда размахавшиеся стражники случайно срубили голову министру всяких неясных дел, когда рабочие попытались убрать пылающие занавески, чтоб погасить огонь, но только растащили его по всему театру.
Где-то за сценой грохнулась и развалилась напополам махина, двигавшая пол, и огонь полез по дорожкам между подушками. У королевского предсказателя загорелась шляпа. Он в ужасе засеменил полукругом и поджег еще нескольких сановников. Перепуганная толпа покатилась, буквально, кубарями и калачиками прочь из театра. В это же время наконец подоспели рабочие с ведрами из колодца, выволокли горящие занавески и сценические машины наружу и принялись, чертыхаясь неясными диалектизмами, тушить стены.
Из всех зрителей в театре остался один Кхункар. Он сидел на своей подушке, с интересом глядел на огонь и думал о том, какое сильное пламя пытался зажечь его отец своей музыкой солнца, и еще он думал, было бы это пламя сильнее чем то, что стремится сейчас подняться к потолку? Пламя, на которое с таким вдохновением смотрит рабочий Танукай…
А все-таки недурная драматургия, подумал Кхункар, привстал и пошел к выходу.
[1] Что ты пишешь, Чорт полоумный! Не было ничего такого! Я уже не знаю, что с тобой делать, куда тебя запереть! – прим. настоятеля
[2] Понесло… – прим. настоятеля
Опа! Опа! Опа!
Каш пшухает да бжикает, чеберчи печелбрети – укмеш дурак!
Камандарская пословица
О, какие все-таки бывают люди! Порой смотришь на некоторую личность, думаешь: «Вот замечательный субъект! Человечище с большой буквы! Сердце радуется, какой отъявленный человек, ничего дурного про него не скажешь». А он глядит на тебя в ответ, улыбается, наверное, сволочь, и размышляет: «Да чтоб ты сдох, падлюка червивая! Да я таких как ты, может быть, в нос бы бил и с кишками грыз, грязная жаба». И ухмыляется гаденько, и по спинке хлопает, и вино подливает. Чтоб ему поскользнуться…[1]
Читатель, конечно, не поверит, но жил как-то такой Кишот. Он бродил по деревням в Камандаре, играл на трехструнном инструменте, который кто-то называет батрой, кто-то бутрой, кто-то казар-базар, кто-то вообще просто трехструнной гитарой – черт его разберет как правильно!..
Человеком Кишот был тихим, как пещера, и незлобивым. Кому другому дай по роже кулаком, он ответит коленом или пяткой. А Кишот всегда давал сдачи столько, сколько получал сам. Плюнь ему в лицо – он плюнет в отместку. Святой человек! Наши монахи, даром что все молитвы наизусть знают, за любую мелкую обиду готовы друг другу бороды рвать руками и головы разбивать кувшинами.
Кишот носил тонкие усики, как у сома, одевался щегольски, в рубахи и жилеты, и даже волосы из носа выдергивал не на людях. Это был тот редкий музыкант, знакомством с которым можно не стыдиться – его не увидишь пьяным в разорванных штанах, он не станет дерзить помойным матом, не полезет целоваться к вашей жене у вас на глазах. Короче говоря, Кишот совсем не походил на музыканта.
Но вот как-то осенью, когда листья на деревьях уже обсыпались и лежали бурым гниющим ковром в грязи, когда сыпал слезами нервный дождик, Кишот получил от артели задание разделаться с каким-то духом в деревне неподалеку. О каком духе шла речь – вообще неясно. В письме артели крестьяне писали так: «Э, надаел он, пусть проста кто-та придет и даст ему в башку»[2].
Кишот спустился с холмов, где стоит город Шемарас, холмов, прославленных в озорной и скабрезной песне осла Сико, прошел по разбитым горным дорогам возле Пардавана и хотел спуститься к деревне по реке. Но дождь брызгал пощечинами, то пропадал, то начинал резать, как палач, и река покрылась волнами тугих узлов, кое-где вышла из берегов и утащила паром.
Какая безрадостная стояла погода!
То ли боги впали в хандру, то ли мир испускал свои последние вздохи, но Кишот был вынужден еще день идти пешком склизкими и каменистыми дорогами по холмам Камандара, прежде чем увидел впереди деревню, куда направлялся.
Располагалась она в небольшой долине, окруженной все теми же невысокими холмами. Серые дома походили на мокнущих под дождем собак, скулящих и унылых. Люди перебегали между давно убранными тыквенными полями, как призраки.
В доме старосты Кишота приняли едва ли не под руки, расцеловали, тут же налили ему вина, подали плова с фазаном.
– Да будет шмахуч твои отец, род и пепешах, музыкант! – говорила хозяйка, пока староста деревни курил трубку, а я его зять бегал звать людей.
В небольшой домик скоро набилось полдеревни. Женщина, назвавшаяся сестрой мужа матери какого-то брата одержимого духами, все порывалась куда-то потащить Кишота; мужчина, какой-то брат мужа внучки то ли еще как-то там, дрался с ней и пытался ее увести. Все галдели, все совались то к музыканту, то к старосте, все грязные и мокрые, а за окном сыпал дождь, и Кишот совсем приуныл от гомона и недоумения. Мало того, он плохо понимал здешнее наречие. Когда кто-нибудь обращался к нему со словами:
– Мах, на челбрети захватаешь? Этот старый сак укмеш дурной! – Кишот в ответ мог только качать головой и надеяться, что речь идет не о нем.
Еле успел Кишот сунуть в рот последнюю ложку горячего плова, как его взяли сразу и за воротник, и за рукава, и за волосы и повели на улицу, к дому одержимого, по лужам, по грязным мокрым кустам, а сами деревенские все приговаривали:
– Он сак укмеш, укмеш, ара?
И какая-то женщина улыбалась музыканту на фоне туч и говорила:
– Замеешь? Ара, замеешь, нет?
Кишот устал удивляться и недоумевать, поэтому плыл, в определенном смысле, по течению. Поскорее бы все кончилось!..
Его ввели в небольшой каменный дом и показали на сидящее в углу существо. То есть существо это, конечно, было вполне себе человеком, но надо было хорошо постараться, чтобы найти что-то людское в этой мятой роже! Грязные космы свисали до пола, нестриженные ногти торчали как клинки кинжалов, борода щетинилась жесткой метелкой и под ней с трудом можно было разглядеть смуглую физиономию с перепуганными до смерти глазами. Человек забился в самый темный угол, скрючился кикиморой и в ужасе таращился на ввалившихся в дом братьев жены сына дяди и в таком роде, потому что все здесь были какими-нибудь, да родственниками. Таращился с таким ужасом, будто его, дурака, на вертел пришли насадить.
– Сак укмеш уже дывер-двер, сидит не встает! – объясняла улыбчивая женщина, интересовавшаяся «замеет» ли Кишот или нет, ара. – Когда урожай шишмак, когда все мецекретели, шумли, этот сак укмеш чмикает и не бухручит!
– Мах, мах! – подтвердили окружающие.
– А еще как закмачет бураком, – добавил староста.
– Это закмачет? – женщина отмахнулась. – Это пшухает, да и то меленко, пупко! Как закамчивает, так вся деревня бжикает.
– Мах, мах! – подтвердили окружающие.
– Бжикает, – кивнул староста.
– Мах, музыкант, чеберчи челбрети? – женщина улыбнулась снова и вдруг поцеловала ничего не понимавшего Кишота в щеку, и все затрепали его за плечи, как родного, вернувшегося домой после многих лет скитаний, вернувшегося, надо сказать, с почетом, как герой. – Ара?
– Ара? – спросили окружающие.
– Э? – не понял Кишот и скривил лицо.
– А! – воскликнул в ответ какой-то усатый худощавый мужчина и пошел в пляску. – Опа, опа, опа!
– Хоп, хоп, хоп! – тут же подхватили другие рядом и пошли крутится на месте.
– Ата, ата, ата! – уперев руки в бока зашлись в танце третьи.
И все у них получалось так нескладно, что тотчас свалили стол, разбили цветочный горшок и перепачкали ногами стены. Кишот смотрел на происходящее в замешательстве и с тревогой. Это, вообще-то, странно, потому что тревога не оставила его и после того, как улыбчивая женщина расхохоталась и снова чмокнула Кишота куда-то, ну, допустим, в нос. Его обхватили весело за плечи, задергали, снова поцеловали (неизвестно кто), а потом вся эта грохочущая и опающая толпа двинулась к дверям, смешалась там в кучу, потому что черта с два она бы протиснулась в узкий дверной проход в таком беспорядке. Весело расхохотались девушки, закрутили усы мужчины и посыпались из дому на улицу, где все так же капал заунывный дождь и все такими же серыми были холмы, и небо, и деревья, и цветы на полях.
Кишот наконец-то остался в комнате наедине с одержимым, а снаружи доносилось то «опа-опа-опа», то «хоп-хоп-хоп», то просто «чмок-чмок»…
Кишот шлепнул себя по щекам, чтобы прояснилось в голове после всего виденного. Одержимый, если он, конечно, был одержимым, сидел в прежнем углу и косился на музыканта одним глазом, косился испуганно и раздраженно. Насколько Кишот смог разобрать записку артели и хоть какие-то слова местных, мужчина в углу дичился людей и с маниакальным упорством отказывался выходить наружу. И Кишот подумал, глядя в окно, что вообще-то в этом нет ничего странного, он и сам не против был бы не выходить под этот колючий дождь, в эту серую слякоть, в эту отчаянную муть и сырость окружающего мира. Да и местный люд, веселый до опьянения, безудержный какой-то и разбитной, вызывал у педантичного и строгого Кишота изжогу и оторопь. Кишот любил тишину, а не танцы и все вот эти «чмоканья»…
Чтобы отвлечься от непостижимого праздника за окном, музыкант сел на табуретку и раскрыл ящик с музыкальными инструментами. Потом взглянул на одержимого. Тот сидел в углу и походил на перепуганную курицу, которую собираются резать.
Кишот нахмурился. Он впервые слышал, чтобы дух не выпускал человека на улицу. В этом, в принципе, не было ничего особенного, он не слышал о многих духах и часто, приходя по вызову, вынужден был подбирать звуки на слух и на глаз, наблюдая за реакцией одержимого. Но что-то еще беспокоило Кишота. То ли взгляд у мужчины был какой-то не такой, то ли поза, то ли сама обстановка комнаты, вполне уютная и в какой-то мере любовно обустроенная. На подоконнике стояли ухоженные цветы, пол был чист, на кровати аккуратно подоткнутое покрывало, на столе – ни крошки…
Кишот задумался и по ходу дела стал постепенно перебирать музыкальные инструменты. В артели давно выработали формулы для поиска действенных звуков в борьбе с неизвестными духами – короткие проигрыши на некоторых инструментах по основным тонам, резкие барабанные ритмы, или, с чего решил начать Кишот, колокольчики. Их легкий перезвон с неуловимыми гармониками будоражил духов. Заслышав колокольный звон, они нередко выдавали себя всякими там подергиваниями, светом, звуками, а иногда просто окружали жертву легким сиянием.
Но сколько ни звенел Кишот колокольчиками, ничего не случилось. Никак не обнаружили себя духи и от звуков синдэ, и от полной фигуры на понг-донгах – а это сто пятьдесят тактов на сто пятьдесят ритмических фигур! Наконец Кишот взял свою то ли баштару, то ли буцмунду, то ли еще непонятно как называть этот инструмент… пусть будет гитара. Кишот был большим мастером этого то ли батутара, то ли бухмадура, то ли… черт возьми! Он мигом перепробовал начальные комбинации и ничего, конечно, не добился.
Задумавшись, Кишот случайно задел ногтями струны. Инструмент неприлично звякнул.
Мужчина в углу встрепенулся.
Кишот замер. Что такое?.. Кишот царапнул струны еще раз. Теперь мужчина не подскочил, но недовольно скривил физиономию. Ну и дела, ему, похоже, просто не нравятся звуки!
Ах вот ты какой! Ну я тебе покажу каракулю диссонантную, рассердился Кишот, сейчас ты у меня поскачешь наружу головой вперед, как повеса за юбкой!
Перепуганный домосед настороженно смотрел за тем, как Кишот раскладывал перед собой барабаны понг-донги, как он привешивал к их ободкам колокольчики, как он прицеплял к плектру, которым вообще-то не играют на бантаре… анцаре… о, боги! Черт вас возьми!..[3]
Короче говоря, Кишот приделал к плектру неровную медную пластину и перестроил струны инструмента наугад, чтобы они не звучали стройно и гармонично. Потом он еще навесил пару больших колокольчиков на гриф и даже себе на ноги. Кишот подумал немного, глянул с сомнением на ратиранг, но этот инструмент не умел играть некрасиво, потом на «поносный» свисток…
Кишот вздохнул, сердито покосился на человека в углу и вдруг скребанул как попало натянутые струны щербатой медью плектра. Зазвенели дурные колокольчики на… на гитаре, черт бы ее взял, и на ногах Кишота, и звук вышел такой, будто вам (не конкретно вам, читатель) дали ножом в брюхо! Но Кишоту было мало одного ножа. Как злой маньяк, он резко дернул плектром в обратную сторону, едва не разодрав струны, и тут же с силой бахнул по стоящему в ногах барабану. А потом стал скрести струны быстро-быстро, как припадочный. Временами он отрывался от измывательств над струнами, чтоб грохнуть кулаком по понг-донгам, или ладонью по деке, или ногами по полу, или по столу, или по печи, откуда сбил кочергу и котелок, а после снова переключался на струны – и все в таком бешенстве, как волк, напавший на ягненка.
Несчастный затворник задрожал, как студень, вскочил на ноги и забегал по комнате с зажатыми ушами и трагическим страданием на лице. Он споткнулся о какую-то лавку, снова завалил стол, шибанулся лбом об стену, наткнулся на дверной косяк. А музыкант не унимался – он затопал обеими ногами, и стоящие на полу барабаны застучали на прыгающем полу. Непомнящий себя от ужаса отшельник бросился к двери, вылетел на улицу, как будто его туда вышвырнули за руки и за ноги. Снаружи раздался дикий и восторженный вой нескольких десятков голосов!
Кишот еще не закончил играть, а в комнату уже ворвались возбужденные селяне, схватили растерянного музыканта под руки и с криками, смехом и танцами потащили на улицу. Мир закружился в глазах ошалевшего Кишота, и случившееся дальше он видел и осознавал плохо связанными урывками.
Он лишь заметил, как внезапно просветлело серое небо, как налилась свежестью и зеленью трава, как заволновались красками цветы в полях, как разрумянились человеческие лица с добрыми улыбками, как вновь пожелтели казавшиеся уже совсем прелыми опавшие листья, как засияла смешливо и маняще вода в кадках и даже лужах…
– Ара, музыкант, челбрети чеберчи! – воскликнула какая-то веселая женщина.
Кишота схватили за руки и всей толпой помчались в безудержном хороводе.
– Опа, опа, опа! – орали кругом мужчины, вскидывая по-бойцовски ноги.
– Ата, ата, ата! – плясали цветастые юбки в центре неистового водоворота.
Мелькали красные, разгоряченные лица. Музыканта уронили, подхватили на руки, швырнули выше крыши, потом снова потянули плясать.
– Хоп, хоп, хоп! – кричало повсюду.
Над деревьями летал и переворачивался давешний отшельник. Его тоже увлекло толпой и зашвыряло вверх-вниз, как помидорины или что-то такое в руках циркача.
Музыканта чмокнули в щеку, потом в шею, потом опять повели куда-то, ударили о забор, завалили на козу, подняли, снова повели, снова поцеловали, теперь он ощутил на шее грязные усы. Его подкинули над какими-то кустами.
– Опа, опа, опа!
Кружились цветастые передники, шаровары, юбки развевались куполами на ветру.
– Хоп, хоп, хоп!
В поле распалили зверский костер, в дымных сумерках пламя его бесновалось в глазах неудержимых женщин.
– Ата, ата, ата!
Пузатые мужики выкатили из дома бочку вина, потом еще одну. Третью, закопанную, выковыряли из земли.
– Опа!
Кто-то метко поцеловал Кишота в губы, пока он бежал, не разбирая дороги, в бестолковом танце.
– Ата!
Все спуталось, завихрилось. Кишот увидел под ногами кровь – это за дворами резали быка. Или козла.
– Хоп, хоп!
Музыкант упал было на лавочку, опустошенный до бессознательности, но его схватила незнакомая женщина с дурковатыми глазищами, стала прыгать вместе с ним так, что мир заслонило ее расплясавшимся бюстом.
– Опа!
Кто-то сунул ему кружку то ли вина, то ли какого-то помойного самогона. Кишот выпил залпом и не понял, что это была уже третья кружка. За минуту.
– Хоп! Хоп![4]
Мимо на коне проскакал полуголый мужчина с хилыми усиками. Конь загарцевал у костра и кувыркнул наездника в траву.
– Ата!
Изукрашенные отблесками огня старики хохотали и грызли мясо. Стемнело совсем. Все мелькало в глазах Кишота, распадалось тысячью неразборчивых пятен.
– Хоп!
Опять его куда-то волокли, опять целовали.
– Опа!
Он очнулся лицом в бочке вина, хлебнул немного, а его вытащили за волосы и повели вытанцовывать дальше!
– Ата! Хоп!
В ночном мраке орали быки, вздымались юбки, и на голых икрах мерцали кровавые отсветы костра.
– Опа! Хоп! Хоп!
Кишота сбила лошадь. Или корова. Он упал вверх ногами, а над головой, на грушевой ветке, повисла сорвавшаяся в полете рубаха.
– Хоп! Ата!
Кишота шатало дороге наперерез, а впереди вставал к небу веселый столб пламени из горящего дома. Люди выли от восторга, дрыгались в пляске вокруг огня.
– Ата! Ата!
Музыкант запутался в изгороди и заметил с интересом, что его рваные штаны все залиты вином – оно капает с усов, стекает с груди. Рядом – разбитый карас, и тут же бесится в танце женщина, с ее промоченной вином одежды кругами летят капли.
– Хоп! Хоп!
Мимо заухал табун лошадей, и последним усилием затухающего сознания Кишот понял, что где-то недалеко горит конюшня.
– Ата! Ата!.. ата… хоп…
В окутавшей мир темноте Кишот чувствовал, что его безвольное тело по-прежнему куда-то тянет, его кто-то треплет, целует, а оно, тело, все падает и падает, а его подхватывают и подхватывают…
А вот теперь его бьют и бьют, хлещут по щекам без жалости. Кишот же, пребывавший душой где-то в глубинных сферах, думал о том, что в этой деревне каждый день – праздник и восторг, и что люди здесь такие приветливые, такие душевные, каких он не встречал еще нигде. Среди таких замечательных селян жизнь, быть может, не так тускла и бесцветна, размышлял наивный музыкант, а ему почему-то возражали раздававшиеся во мраке бессознательного шлепки.
Шлеп, шлеп, шлеп!
– О, мецкатый пес, – прорычал кто-то между шлепками, – да очнешься же ты наконец, бембермеци, или мне надо выбить из тебя дух, чтобы ты овжипамчи курбенци!
– Вуй, что ты пицюнкаешься с ним! – послышался злобный женский голос. – Дай я врежу ему пощечину пяткой, поганый бецмех!
– Кменцец, дура!
Послышался плевок, что-то упало Кишоту на лицо, и от удивления он открыл глаза.
– Мецецки, еще хватает наглости овжипамчи, ара! – воскликнула возмущенная женщина.
Она возвышалась над Кишотом и ничуть не смущалась, что он смотрит на нее из положения лежа и видит такие занятные вещи под юбкой, о которых читатель теперь будет думать постоянно и наверняка пропустит написанное дальше. Читатель, отвлекитесь от этих фантазий, врежьте себе по носу, например, и мы продолжим!
Над Кишотом стояло серое небо серого дождливого утра. Падал серый липкий дождь, земля превратилась в черт знает что. Рядом еще виднелись черные ветви черных деревьев и злодейски выл морозный ветер. Кишот валялся в грязи в одних драных штанах, а над ним стояли и сидели недавние селяне, все как один бешеные и злые!
Вот она – вчерашняя сестра мужа матери какого-то брата, первая лезшая целоваться, теперь вся в изорванном неприлично платье дрожит от гнева и смотрит на Кишота хуже, чем смотрела бы на навоз. Вот староста с выдранными усами, который мгновение назад совершенно негуманно хлестал Кишота по роже. Вот один из первых вчерашних танцоров, такой разудалый и веселый, теперь в одном изгаженном белье потрясает кулаками и говорит на своем непонятном диалекте вполне понятые гадости. А вот и отшельник, так хорошо домоседствовавший до вчерашнего вечера, а теперь озверевший, рычащий весь какой-то, как волк!
И остальные не лучше – брызжут слюной от беспрестанной брани, пинаются, визжат от негодования.
Весьма нелюбезно Кишота схватили за плечи и поставили кое-как на ноги, поставили причем то ли в лужу, то ли в какую-то помойную яму – под ногами все было таким, что не разберешь.
– Ада, бецмех мурбы! – крикнула женщина и скривилась как для плевка.
Ее красивое вчера лицо сегодня было серым, осунувшимся и глупым.
– По роже его, по роже, бецх, – подначивал какой-то усач.
Они, впрочем, тут все были усачами…
– Смотри, собака, что ты наделал, грязный бецх из бецхов, – гневно проговорил староста и показал куда-то рукой.
Толпа кое-как расступилась, причем расступилась она тоже со злостью.
Там, на холмах, рассыпаны были черные груды деревенских домиков. Сегодня от них ото всех остались лишь сгоревшие руины. Кое-как уцелела только одна избушка, стоявшая на высоком пригорке на краю деревни, да и ту сверху придавило мельницей. Повсюду – обломки, разбитая посуда, заваленные изгороди, расплющенные тыквы, раздавленные кусты. Из земли неподалеку торчал неизвестно откуда взявшийся тут колодезный ворот.
Кругом рассыпаны были битые горшки, сено, обломки кровель, шлялись без дела коровы и курицы, в арыках плавали себе цыплята. Деревня выглядела так, словно ее вверх дном перевернули. Как подгоревший в печке хлеб.
– Пехнуть его в говно, бецмеха! – сказал, потрясая кулаком, тощий мужичок. – Чтоб от души!
– Ада, вся деревня из-за тебя пепегрец! – добавил староста. – Смотри!
Кишот попытался что-то сказать, даже, пожалуй, сказал какое-нибудь «послушайте» или «позвольте, ведь я тут совершенно ни при чем», или «что вы творите, пепердопцы ненормальные», но никто не желал его слушать. Еще и стукнули вместо этого по затылку, но била, похоже, женщина, потому что удар был ничего особенного.
– В говно его! – все тряс кулаком узкий мужик.
– Ада, этцхех, лучше к лошади привязать.
– В колодец его пехнуть!
Селяне заспорили. Кто-то требовал удавить музыканта руками или ногами, кто-то повесить на сгоревшей балке наполовину уцелевшего дома, кто-то размолоть на мельнице, кто-то вообще бросить к курам, чтоб заклевали насмерть. Все были такие выдумщики! Только одна дама, самая душевная, предложила заставить музыканта отстраивать погоревшее, но ее слова потонули в прочих возгласах и криках.
– Говорю – в говно, мурбы бецх! – разозлился тощий.
– Самого тебя в говно! – схватил его за грудки другой, желавший так раскрутить музыканта за ноги, чтобы у него отлетела голова.
– Пехнуть его в колодец.
– Ара, помолчи хоть ты!
– Не выкручивай мне… тхецх!
– Голову ему в шею вбить!
– Вуй! Не пчухайте вы на женщину своими кипакцаками! Бех-бех!
– Женщину?! Где? Тьфу! Это кехцех будыркается, а не женщина!
– Вуй! Шепсдех тебе в трухало! Бецх!
– Затцех дах мурбы бутко, шибкая дура!
– Супшак тебе в ухо, ара!
– Пуцьки не выросли!
– Бецх педпорожный! Чтоб тебе шупшук в пекец расшабарило!
В конце концов спор перерос в свалку! Недовольные переплелись руками, которыми хотели помять друг другу усатые рожи, переплелись ногами, которыми хотели порвать друг другу толстые зады, и грохнулись всей толпой в пепельную грязь. Извивающаяся людская масса походила сейчас на змеиное кубло. Все что-то дергались, ругались, кусались, двигали друг друга в разные места, потому что грохнуть кулаком по-мужски в этой спутанной куче тел было невозможно!
Кишот почувствовал, что его выпустили из пальцев, полез под ногами и задами, бултыхнулся в лужу, выбрался на траву и засеменил на карачках прочь, когда позади раздался голос:
– Ара, бецх, смотри, убегает! Бех-бех! Хваштай его!
Кишот поднялся и бросился со всех ног к бродившим по полю лошадям, оставшимся без конюшни. Но когда он приблизился к ним, они веером рассеялись по сторонам. Кишот схватился за голову и обернулся. Люди бежали за ним спутанной кучей, как большой мерзкий, воющий, злющий организм. Когда один завалился в арык – следом обрушилась на землю вся орава.
Утопая в грязи, Кишот рванул было дальше, но тут из-за угла сгоревшего дома выскочило несколько собак. Они кинулись за перепуганным музыкантом, а он отпрыгнул со страху и повалился на свинью. Свинья взбрыкнула от неожиданности и понеслась с такой скоростью, что дала бы фору любому скакуну. Кишот вцепился ей в уши и, лежа на спине галопирующей свиньи, обернулся. Собаки отстали. Остановились и люди. Они трясли вслед свинье и музыканту кулаками, болтали языками, показывали места весьма срамные и ловко орудовали такими сложносоставными ругательствами, от которых даже монахи нашего монастыря упали бы в обморок[5].
Ада, подумал Кишот, ну и этцхех мурбы, что за люди, кмечех бецх!..
С тех пор он перестал доверять даже самому себе.
[1] Интересно… – прим. настоятеля
[2] Редакция такого письма не нашла. – прим. ред.
[3] Совсем с ума сошел?! – прим. настоятеля
[4] Надоел! Пиши без этих «хопов»! Сколько можно! – прим. настоятеля. Все возгласы дальше по тексту в оригинальной рукописи перечеркнуты его рукой
[5] Что значит – «даже»? – прим. настоятеля
Провинциальная драма
Из пустой головы ничего и кулаками не выбьешь.
Матараджанская пословица
В прошлые годы жил в Матараджане такой себе Бхабгатал Бракх. Не было в стране человека, который не знал бы Бхабгатала Бракха, за исключением, может быть, всяких невежественных крестьян-землепашцев, всяких ремесленников чумазых, всяких пьяных матросов, всяких девок да гуляк. Короче говоря, все знали Бхабгатала Бракха, кроме народа Матараджана.
Бхабгатал Бракх был первым придворным музыкантом ханараджи. Он играл вечерами для дхаров и их жен, для богатейших марачи ханасама. Это он написал песни «Не найду тебя среди алмазов» и «Моя любовь – два лакха карат». Это он написал «Лунную рагу будуара» и «Рагу для тех, кто лежит на подушках в саду в весенний день» (и ее продолжение – «…в весенний вечер»). Говорят, когда он выделывал свои пассажи на ратиранге, придворные дамы в слюнях и с визгами падали в обморок. Говорят еще, сама принцесса, восторженная «Рагой дворцовых наслаждений», выскользнула из одежд, как улитка из панциря! Вот какой это был мастер!
Кто ж не знал Бхабгатала Бракха, этого плотоядного сукина сын с бородой до колен и в шелках по всем конечностям? Кто не пел его «Песню вздорных куртизанок» или «Оду праздности»? Кто не слушал его многочасовой игры и не возносился в небесные чертоги, где небесные прелестницы кушают небесный виноград?
Впрочем, черт с ним, с этим Бхабгаталом Бракхом, кому он нужен? Эта история вовсе не про него![1] Пусть этот вульгарный шут горит в котлах подземного мира, слушая гадкие скрипы своих раг! Знали бы вы, читатель, что это за музыка! Представьте себе корабль, попавший в шторм, по палубе которого ездит от одного борта к другому медная кастрюля, представьте, как настырно скрипит она, окруженная грохотом волн и парусов – вот так звучала музыка Бхабгатала Бракха. Хотя, конечно, автор ее никогда не слышал, но уверен, что именно так она и звучала! Как же еще она могла звучать? Тьфу!..
Все это, однако, нищие глупости.
Интересно другое. В те же годы, в том же самом Матараджане, работал артельным музыкантом человек по имени Бхагатал Барка. Это был такой человек, про которого и сказать-то нечего. Был и все. А мало ли каких людей не было?
Бхагатал Барка бродил по деревням северо-восточного Матараджана, изгонял духов, пил вино и ничего сильно интересного не делал. Виртуозностью игры он не прославился и вообще, если судить по записям артели, играл в основном на гаюдуне и флейте ани, самых обыкновенных инструментах артельных музыкантов. Человек это был такой тихий, невзрачный весь, конфузливый и робкий, что он не всегда называл своего имени людям, отчего некоторые из его похождений приписаны другим музыкантам. Что занимательного можно рассказать про человека, которому только того и надо было, чтобы посидеть расслабленно где-нибудь на солнце в молчании и одиночестве, чтоб никто не дергал, никто не лез поболтать и, в общем, чтоб никого нигде не было?
Раз по пути в столичную артель его застала ночь, и он вынужден был заночевать в какой-то деревне. Если бы не холода подступающей зимы, он лучше остался бы под открытым небом, подальше от людей, но уже сыпал снег, а в окраинных лесах водились быдловатые кабаны и зловредные преты[2].
Деревня была жалкой и неприглядной. В трещины крыш дул наглый ветер, свистел, как зануда, пугал костлявых лошадей. Селяне угостили музыканта мясом в листьях и водой, и Бхагатал Барка испугался, что они могут закатить ему праздник, где придется много говорить и хохотать. Но все обошлось – занятым крестьянам не было дела до какого-то там гостя. Ему выделили холодный хлев со слипшимся сеном и оставили в покое.
В сумерках Бхагатал Барка уселся на лавку у забора кузнечного двора и, поглядывая то в небо, то на дорогу, закурил трубку. Мимо прошагало несколько мужчин с волами – они возвращались из соседней деревни, нагруженные мешками. Сквозь закрытые ставни в доме напротив пробивался свет, там стучали глиняной посудой и доносился легкий запах бобов. Дети возились с треснутыми деревянными игрушками на побитой веранде, когда-то окружавшей дом, но теперь заросшей кустами. Из невысокого даришанского храма вышла девушка с корзинкой, обернулась задумчиво, взглянула на кривоватое изваяние то ли льва, то ли какого-то мифического чудища у крыльца – и быстро пошла по дороге. Вдали за домами заржала лошадь, кто-то расхохотался, а Бхагатал Барка с любопытством глядел на свои колени, куда падал и – где тут же исчезал – снег.
И стоило музыканту подумать о том, что хорошо жить никому не нужным, как к оградке кузнечного двора подошел деревенский староста – морщинистый старик с огромной пепельной гривой и в пепельных же одеждах.
– Скорее пойдемте, батюшка, – быстро заговорил он, воровато поглядывая по сторонам. – Марачи велел отвести вас к нему.
Эх, подумал Бхагатал Барка, я похож на корабль, который, стоит ему выйти в море, тут же выбрасывает на берег.
– Что он хочет? – спросил музыкант, приподнимаясь.
– То мне неведомо, может, слово доброе скажет и в глаза посмотрит, а может – голову снимет и в окно выбросит.
– Или в суп…
– Может, и в суп. Может, на стену повесит. А может, в губы поцелует. Нам, простолюдинам, дела марачи знать не нужно, детей наших эти дела не накормят, поля не вспашут. Пойдемте быстрее, господа ждать не любят, – староста беспокойно зашагал вперед.
Тут еще, ко всем бедам ленивого Бхагатала Барки, выяснилось, что идти придется едва ли не целый час – дом марачи стоял где-то за полем да за лесом. Дело, однако, приняло совсем загадочный оборот, когда на входе в деревню музыканта и старосту перехватил паланкин, посланный за гостем. На вид паланкин весил не меньше слона – весь в позолоченных фигурах, с тяжелыми шторами, массивный и роскошный. Тащило эту громадину шесть человек в дорогих и пестрых одеждах, а впереди ехал на лошади самый что ни на есть шварзяк – то ли волк с фигурой человека, то ли человек в волчьем обличье.
Шварзяк был выряжен как генерал – золотые дхоти с лампасами, эполеты, тюрбан с самоцветами.
Ну и дела, подумал Бхагатал Барка, заваривается неприятная каша.
Встревоженного музыканта засунули в паланкин и поспешили по дороге между полей. Шварзяк на лошади скакал впереди, и в сумерках виден был лишь его белый тюрбан. Не считая шума шагов носильщиков и стука копыт, стояла угрюмая и туманная тишина. Снег осторожно просачивался в не до конца закрытые окна паланкина, а музыкант внутри терялся в догадках. Быть может, марачи страдает от духов и ему срочно нужна помощь? Но тогда он мог бы обратиться в артель, город не так и далеко. Это умнее, чем хватать за грудки первого попавшегося музыканта, который не обязательно сумеет помочь делу. Тем более, что ящик с музыкальными инструментами остался в деревне.
Усилили недоумение Бхагатала Барки огни, окружавшие дворец марачи. Светилось крыльцо, весь первый и весь второй этаж, причем как снаружи, так и, похоже, внутри. Словно хозяева пытались разогнать зловещий мрак, окружавший их жилище, и потому зажгли все светильники, все свечи и примитивные факелы, какие нашли.
Парадный вход окружал сад с довольно похабными скульптурами. На крыльце толпился народ. Наружу высыпали, похоже, все слуги и все стражники, выряженные в богатые одежды – не хуже, чем у слуг ханараджи. Даже конюхи и садовники, даже какие-то собаки и курицы – все были тут и все, когда Бхагатал Барка вылез из паланкина, согнулись в глубоком поклоне.
Музыкант так опешил от вида обращенной к нему роскоши, что застыл на месте. Бедный, нелюдимый Бхагатал Барка почувствовал себя загнанной мышью, попавшей в плен к кошачьей банде. Черт возьми, что этим людям понадобилось от несчастного музыканта?
Пока Бхагатал Барка оцепенело размышлял, с крыльца спустился высокий человек с острыми, как колючки, усами, с длинным и вялым, как у дурака, носом, и, к ужасу музыканта, подойдя ближе, чуть поклонился. Не трудно было узнать в этом тощем и морщинистом человеке с пустоватым и скучающим взглядом самого марачи Сандрангахара. Он был разодет как ханараджа – в длинные узорчатые шелка, в сапоги с загнутыми носками. На голове тюрбан, с которого висят золотые цепочки с драгоценными камнями. В ушах кольца с рубинами. И этот человек, хозяин многих деревень и многих людей, поклонился какому-то, черт его за ногу, Бхагаталу Барке, который родился нищим, нищим прожил жизнь и умер, наверное, тоже нищим! Тому Бхагаталу Барке, который никогда в жизни не заходил в дома из камня и не умел ездить даже на осле, потому что осел ему был не по карману! Этому Бхагаталу Барке было отчего переживать, читатель![3]
– О, мастер, как я удивился, когда мои бестолковые крестьяне поведали мне, что вы остановились в деревне! – быстро заговорил марачи, двигая вверх-вниз сложенными вместе ладонями. – Как?! – подумал я. – Неужели такой замечательный человек, блестящий талант, не боюсь хвалить, знаменитый во всем ханасаме, может запросто переночевать в какой-то грошовой, жалкой деревушке, среди воинствующих запахов волов и немытых пастухов! Сколько же величия и благородства в этом человеке, подумал я, какое царственное милосердие позволяет ему, величайшему из когда-либо живших музыкантов, идти среди грязи, в которой живут низшие касты, и не выпачкать при этом подошв! Какой возвышенный должно быть это человек, подумал я, что он словно бы парит над нашим печальным миром, будто гандхарва с инструментом в руках. Ах, мастер, как же радостно мне, зауряднейшему, неприметному марачи встречать у своего порога такого прославленного гостя!
– А?! Постойте, – только и смог сунуть в эту речь растерявшийся музыкант.
– Ах, простите, мастер, я же совсем забыл отрекомендоваться, – сказал, раскланиваясь, марачи. – Сандрангахара Гхатр, хозяин долины Пхутр и Бат, но сегодня, прошу вас, называйте меня вашим слугой! А это моя первая жена, – он повернулся и небрежно махнул на стоящую на крыльце женщину с хищной улыбкой и немного пухлыми руками, – Матсари… И как-то дальше…
– Зовите меня рабыней, мастер, – произнесла женщина, а сама странно покачивалась в некотором нетерпении и смотрела на музыканта так, будто хотела его вылизать с головы до ног.
– Что вы… – промямлил он.
– Простите нам такой сумбурный прием, – продолжала Матсари, – разве могли мы так запросто поверить, будто в нашу глушь и правда заглянул сам Бхабгатал Бракх, величайший из музыкантов, о котором говорят во всех дворцах Матараджана и который входит без стука к самому ханарадже!
– Позвольте, как вы сказали?.. – перепугался музыкант, но его, похоже, не расслышали.
– А вот мои дочери, – снова заговорил марачи. – Не более чем деревенские простушки, простите их за провинциальные манеры. Мы – люди обыкновенные.
Дочери марачи стояли обернутые в роскошные сари золотого цвета с жемчугами и самоцветами.
– Но погодите, как вы меня назвали?..
– А это всего только мой сын, – перебил марачи. – Ничтожнейшее существо! Прошу вас не обижаться на его невежество. В нашей глуши так сложно найти воспитателя изящных искусств, что, мне кажется, он совсем одичал. Музыкой он называет шум охотничьего рожка и думает, что слово «возвышенный» – означает не более, чем высокие груди пастушек.
– Хм… Но мне кажется, вы что-то…
– О, пройдемте же в дом, для чего мы здесь стоим?! – спохватился марачи, и все его семейство согласно закивало и затараторило.
Марачи покосился с изумлением на рваные тряпки музыканта и подумал: как непостижимо у них в столице! Он слышал, что ханараджа осыпает Бхабгатала Бракха богатствами, рубинами и изумрудами, дарит ему дворцы и корабли. Драгоценности, говорят, валяются на улицах Хандыма вместо песка, и даже коровы там ходят в шелках. Неужели же теперь знать так утомилась от роскоши, что одевается хуже самых подлых крестьян?!
Как мы отстали от общества в своей деревне, с сожалением подумал марачи.
– Пройдемте, пройдемте, – говорил женский голос откуда-то из-за спины, чьи-то руки толкали музыканта в спину, тащили, обалдевшего, за запястья, а он все пытался что-то возразить, отнекивался, да бесполезно – никто его не слушал.
Бхагатала Барку ввели в длинный коридор с мраморным полом. Пол сиял, отражая бесчисленные светильники. Стены украшала витиеватая лепнина с золотом, серебром и драгоценными камнями. Между пьедесталами с бюстами каких-то бородатых людей висели цветастые панно с рисунками из даришанской мифологии.
Бхагатал Барка был ослеплен и совсем потерял дар речи. Он никогда прежде не был в домах марачи, во дворцах и замках, и ему казалось, что одним своим дыханием он покрывает не отмываемой копотью эти скользкие стены[4]. Дом столичной артели музыкантов, – лучший, куда до сих пор посмел зайти Бхагатал Барка, – еще несколько лет назад был самым обыкновенным борделем (и музыканты прилагали все усилия, чтобы он таковым и оставался)!
– Ох, я надеюсь, мастер, вы простите некоторую убогость дворцового убранства, – говорила где-то из-под уха жена марачи. – Столичные веяния и увлечения доходят к нам не всегда и не сразу, отчего мы, в деревне, вынуждены держаться за старину.
– Ничего, – пробормотал Бхагатал Барка. – Я, собственно, хотел сказать…
– Вы, наверное, устали с дороги, господин Бракх, – перебил сам марачи. – Слуги готовят комнату и греют воду. Надеюсь, вы не откажете нам в любезности и отужинаете с нами тем временем.
– Я? Да что вы! Вы, вероятно, меня пере… – музыкант вдруг запнулся и задумался.
Читатель, конечно, уже понял, что марачи перепутал бедного Бхагатала Барку с его куда более удачливым соратником по скрипучему ремеслу Бхабгаталом Бракхом! Как тут не перепутать, ну и имена у этих матараджанцев! Вот, к примеру, как звучит полное имя знаменитого маэстро: Бхабгатал Харипурачандранат Саятхага Бракх. Черт возьми, таким именем разве что чертей вызывать из преисподней! Ну и родители были у этого Бракха – додумались же!
Назвали бы просто Еремейкой – и дело с концом…
Короче говоря, раз уж читатель понял, что и к чему, то догадался и Бхагатал Барка, пусть его голова и не была задумана для размышлений. А еще Бхагатал Барка подумал, что случится, если марачи откроет свою ошибку?! Как поступит он с ничтожным артельным музыкантом в лохмотьях, который не постеснялся заявиться в столь сиятельные хоромы такого состоятельного господина?! О, и не таких как Бхагатал Барка насаживали на вертел и жарили заместо диких кабанов! И не таких в гневе бросали крокодилам и коршунам! Все эти знатные вельможи, прибравшие к пухлым рукам нищую и веселую страну, ничуть не стесняясь, ради прихотей своих губят целые народы, что им какой-то голоштанный Бхагатал Барка, которого и вспомнить-то некому! Даже артель музыкантов, порой беспомощная, а порой могущественная, как падишах, ничем не успеет помочь своему скромному работнику.
Поэтому Бхагатал Барка решил молчать о случившемся недоразумении и бежать при первой возможности, пусть хоть в форточку или через нужник.
Пока он размышлял, его привели в светлую комнату с накрытым столом, усадили на стул. Марачи устроился напротив, рядом – его жена, дочери с одной стороны от музыканта, сын с другой. Марачи что-то говорил, но Бхагатал Барка едва слышал его слова. Все его внимание было приковано к блюдам, к огромному чану риса с ягненком, к кебабам в специях, к бирьяни, запах которого сводил с ума так, что мутилось в глазах! Большой зал полнился ароматами пряностей, свежей свинины, рыбы. В полупрозрачных кувшинах вина мерцали огоньки светильников на стенах. В отражениях на фарфоровых анцинских тарелках эти огоньки были как разбросанный янтарь.
Бесчисленные серебряные ножи, вилки и ложки привели Бхагатала Барку в исступление. Он оцепенело таращился перед собой, как самый неподдельный дурачок. Две вилки с одной стороны, одна вилка с другой, рядом с двумя ложками. Два ножа позади тарелки. И крошечная ложка. Еще что-то вроде шила, еще вилка с выгнутым средним зубцом. Еще какой-то, похоже, режущий круг с рукояткой – таким инструментом пользуются кожевенники. Ко всему прочему зачем-то аж две кружки и один настоящий хрустальный бокал – такого чуда не видел никогда ни Бхагатал Барка, ни сам автор. Все что автор знает о хрустальной посуде, так это то, что она не так просто разлетается на осколки, если ею ударить по голове.
Вокруг тарелки стояли еще три маленькие блюдца – в одном какая-то светло-золотистая жидкость, в другой кусочки имбиря, в третьей – черт знает что (темное, вонючее, похожее на навоз).
Бхагатал Барка выпучил глаза. Стоит ему потянуться не к той вилке, как всем в доме станет ясно, что он самозванец! И тогда его, непутевого музыканта, бродягу и тихоню, освежуют прямо на месте и кинут в бирьяни. Или перемешают кусочки в котле!
Вот сволочи!
Зверским взглядом вытаращился Бхагатал Барка на окружавших его людей в надежде, что кто-то другой первым возьмет прибор. Но окружавшие его люди с не менее зверскими взглядами вытаращились на Бхагатала Барку – застенчивые провинциальные богачи до смерти боялись показаться несовременными знатному гостю! Ведь кто их знает, что теперь за порядки в этой столице! Недавно проезжавший мимо купец рассказывал, будто в Хандыме теперь в порядке вещей начинать трапезу с имбиря, а еще там бросают чеснок в вино для аромата, а чавканье считается важным элементом хорошего тона. Столица, в конце концов, черт бы ее понюхал!
Наконец марачана Матсари не вытерпела и произнесла:
– О, прошу, мастер, извините нашу старомодность. Вы знаете, провинция… что сказать, деревня, крестьяне, беднота неотесанная. Все мы живем здесь так, будто мир и не происходит… будто, вы понимаете, нет всякой прекрасной музыки, нарядов…
– Что вы, что вы, – пролепетал Бхагатал Барка. – В столице, в конце концов, тоже…
– Наши старинные порядки, наверное, кажутся вам смешными, все эти традиции…
– Что вы, рани! В столице сейчас, вы знаете, всё считают правильным, поклоняются всем богам и все мысли называют истиной. Например, всего неделю назад я видел, как ханараджа начинал трапезу вот таким образом, – Бхагатал Барка взял нож и подцепил изрядный кусок свинины.
– Ах, – только и сказала Матсари, а ее муж состроил кислую мину.
– Нынче в столице всё принято делать не как прежде, – сказал Бхагатал Барка и нервно улыбнулся.
– Как замечательно! – просияла марачана. – Выходит, если я начну трапезу не с риса, а, например, со сладостей…
– Это будет очень современно и в духе двора, – кивнул осмелевший музыкант.
– А если я положу соус из общей миски своей обслюнявленной ложкой? – спросил сын марачи, которого, как видно, этот вопрос очень волновал.
– Вы поступите как дворянин.
– А если я начну с вина? – вступил в разговор марачи.
– О, ужин во дворце часто одним вином и ограничивается, – Бхагатал Барка разгорячился и даже рукой махнул, как будто хотел сказать этим: «Какая ерунда, что вы говорите!»
– Что же, – обрадовался марачи, – во дворце, конечно, живут ученые люди! Кто мы такие, чтобы спорить с мудрецами?
– Конечно, так и разумеется, – согласился музыкант и налил вино из кувшина в самую большую кружку.
Слуга, долженствовавший разливать вино, задергался и заморгал.
– Ах, мастер, скажите, а какие теперь в столице наряды? – спросила, робея, одна из дочерей марачи, а вторая так заинтересовалась, что отложила приборы.
– О, наряды! – протянул Бхагатал Барка и задумался. – В последнее время в столице считают, что чем меньше на женщине нарядов, тем лучше.
– Как интересно, – сказала жена марачи, скользя по музыканту сладострастным взглядом. Бхагаталу Барке показалось, что от этого взгляда лицо его стало липким. – А мужчины? Как они теперь одеваются?
– В столице почитается скромность, госпожа, – важным тоном произнес музыкант, чтобы как-то оправдать свое нищенское тряпье. – Главное ведь, госпожа, что внутри, а не снаружи.
– Ах, как вы правы, – марачана покраснела.
Разговор постепенно наладился, и Бхагатал Барка, покусывая мясо, которое без стеснения подкладывал и подкладывал на тарелки, потихоньку привык к своему новому положению и с удовольствием откликался на обращение «мастер». Он в одиночку разграбил целый кувшин вина и выел большое блюдо риса с ягненком, не уставая при этом отвечать каверзными ответами на каверзные вопросы. На вопрос сына марачи, готовившегося в скором времени отправиться в аграхар Ракжанарана о том, как проводит время молодежь столицы, музыкант, ничуть не стесняясь, сообщил, что в наши дни считается дурным тоном не приобрести пару-тройку половых болячек в веселых домах. А когда дочери марачи заговорили об украшениях, Бхагатал Барка, глядя на собеседниц по-волчьи, сказал тоном, не допускающим возражений, что лучшее украшение женщины – красивые глаза, пышные волосы, острый ум и разного рода выступающие места. Ответ этот, кстати сказать, привел в восторг марачану.
– А скажите, мастер, – поинтересовалась она, – я слышала, будто ханараджа намерен запретить знатным мужчинам иметь больше одной жены.
– О, это затем, чтобы у них была возможность иметь больше любовниц, – ответил Бхагатал Барка. – В наше время даже несколько неприлично не завести себе одной-двух. Или четырех…
– Ах, мастер, простите, – марачана улыбнулась, – вам, вероятно, стыдно разговаривать с такими провинциалами, как мы. Ведь ни у меня, ни у моего мужа совсем нет никаких любовников и любовниц.
Марачи поперхнулся и закашлялся.
– Что вы, госпожа, что такое стыд? – сказал музыкант. – Да и в конце концов, никогда не поздно приобщиться к светской культуре столицы.
– Надеюсь, вы нам в этом посодействуете, – с глубоким намеком произнесла марачана, и ее муж немного озверел.
– С удовольствием…
Тут же заговорили о танцах.
– Танцы во дворце ханараджи случаются едва ли не каждый день, – разглагольствовал Бхагатал Барка. – Только заканчивается один прием, как в тот же час начинается новый. Музыкантам и танцорам редко удается передохнуть. Стоит мне зайти во дворец для встречи с ханараджой или кем-то из сановников, как там обязательно бал, банкет, пир, танцуют дамы в жемчугах, мужчины в одеждах. Иногда приходят ракшасы, чужеземцы. Вы когда-нибудь видели ооютов, госпожа? У них лица синего цвета![5] А нимцы всегда обвешаны самоцветами и можно подумать, что самоцветы эти – вся их одежда. Ведь женскую красоту так просто спутать с драгоценными камнями, правда, рани?
Матсари расплылась в довольной улыбке и покраснела, как жареная. Покраснел и Бхагатал Барка. Он все говорил непонятно что, а сам вдруг подумал с ужасом, запихиваясь мясом, что никогда в жизни столько не ел и не пил! Даже половину от этого! Даже четверть! И вот организм, переполненный тяжелыми блюдами, взбунтовался. Что-то внутри перестало работать. Что-то словно бы пыталось пойти в обратную сторону, и хоть рвотные порывы музыкант сдержал, но не так-то легко, читатель, было сдержать рвущиеся наружу ветра![6]
Музыканту внезапно захотелось пустить ураган, пустить отчаянно, свирепо, с грохотом и звоном! Он выпучил глаза и сдавил челюсть, скривил губы. Черт возьми, думал он, сейчас случится трагедия!
– Но ведь вы, наверное, так часто играете на балах? – спросила одна из дочерей марачи. – Я уверена, мастер, что люди приходят на танцы во многом ради того, чтобы послушать вашу игру.
– Разумеется, госпожа, как же иначе, – сквозь зубы процедил стремительно синеющий музыкант. – Сидеть на сцене перед самым блистательным обществом ханасама, ощущать на себе восторженные и благодарные взгляды высоких господ с глубокими мыслями, слушать благосклонные похвалы дхаров и самого ханараджи – сами боги не всегда удостаиваются подобной чести!
– И как все сияет вокруг!..
– О, госпожа, словно тысяча солнц! Кругом драгоценности, золото, люди в шелках, а иногда и вовсе без них, чернолицые веталы под потолком, чужеземные принцы с колючими зубами, чужеземные принцессы с толстыми… хм… и стража в золотых доспехах. И все смотрят на вас и не подозревают, как в этот момент вам хочется…
Музыкант не сдержался! Раздался такой страшный взрыв, что зазвенели приборы на столе, взметнулись занавески на окнах. Взвилось пламя светильника позади музыканта. Зашатались слуги. Бросился наутек какой-то мелкий пес, сидевший в ногах дочерей марачи…
Эх, Бхагатал Барка, Бхагатал Барка! Откуда тебе было знать, несчастный, насколько далеки привычные тебе нравы крестьян и монахов от утонченных манер возвышенной аристократии!?[7] Откуда тебе было знать, чем закончится твое представление и твоя жизнь?! Бедный Бхагатал Барка! Вот он сидит, бледный и напуганный, вот он поворачивается неловко и смотрит сердито на обхватившего лицо слугу позади, вот он говорит ему, хитрец такой:
– Э, милостивый государь, как вам не совестно! Разве пристало челяди так люто штормить, когда господа откушивают?
Матсари укоризненно посмотрела на слугу, марачи повертел головой, дочери замахали перед лицами ладошками, один только сын хохотал, довольный тем, что с его головы чуть не свалился тюрбан!
Ах, Бхагатал Барка, что за ветренный ты человек!
Слуга опустил голову и вылетел из комнаты, но еще минуту все молча сидели за столом с приборами в руках, остолбенелые, как на картине. Наконец сам марачи, робко косясь на музыканта, невольно коснулся тарелки вилкой, и случайный звон оживил неподвижный рисунок. Тут же задвигалась марачана, которой неудобно было в застывшей позе, захихикали дочери, зафыркал сын.
– Кстати говоря, мастер, – сказала марачана таким тоном, будто ничего не случилось, – не будете ли вы так любезны сыграть нам что-нибудь небольшое из вашего сочинения? Что-нибудь крошечное, что вас совсем не утомит, ведь вы, наверное, так устали с дороги.
Бедный музыкант едва не выронил ложку.
На такое он, конечно, не подписывался. Откушать мяса с вином – это пожалуйста, тут уж ничего не поделаешь, но исполнять какую-то музыку!.. Бхагатал Барка был музыкантом артельным, чья задача вовсе не тешить грубые вкусы невежественной публики разного рода мелодийками да песенками вроде: «Ой мамзель-мадмуазелечка!» Артельные музыканты используют, как правило, лишь шумовые свойства инструментов для борьбы с разного рода духами и прочими малопонятными простым людям напастями. Оно очевидно, что многие из них кое-как исполнят вам и «Мамзель-мадмуазелечку» и «Потанцуй со мной, моя горошинка», но все же большинство весьма туго представляют музыкальную науку. На курсах артели не учат играть популярные сочинения, потому что, откровенно говоря, кому они, знаете ли, нужны, эти сочинения?! Сегодня публика просит «Мамзель-мадмуазелечку», а завтра «Моя красотка, милый бегемотик», а на вашу «мадмуазелечку» смотрит как на врага, как на злого короля-тирана, которому, вообще-то, еще вчера срезали голову!
И уж коли речь зашла о Бхагатале Барке, то из всех популярных песен он мог сыграть ровно две, и ни одну из них не сочинил Бхабгатал Бракх. Мало того, бедный музыкант представления не имел о том, что именно написал прославленный придворный композитор.
– Ох, знаете, – прошептал трусливо Бхагатал Барка, – я не взял инструментов.
И улыбнулся своей находчивости, пройдоха.
– О, не беспокойтесь, мастер, – кивнула добродушно марачана, и музыкант расслабился было, но она продолжила: – У нас в доме есть замечательный ратиранг. А говорят, что никто в мире не играет на нем лучше вас. Конечно, вы привыкли, наверное, играть на самых лучших инструментах работы лучших мастеров…
– Разумеется, – с надеждой вставил музыкант, – и никаких других…
– Наш ратиранг имеет эмблему великого мастера Ахадхиганды. Говорят, он изготавливал инструменты и по вашему заказу.
– Неужели?.. – приуныл Бхагатал Барка.
– Ох, я не могу дождаться, как хочется послушать «Полуночную рагу любви»! – воскликнула одна из дочерей марачи.
– Сначала доешь тубхи, – строго сказала мать.
Дочь буркнула что-то неразборчивое.
– А я бы с удовольствием послушала «Под деревом, среди листвы», – сказала вторая дочь.
– Или «Оду Великому Ханарадже», – смиренно произнес сам марачи.
– Как пожелаете, – обреченно произнес Бхагатал Барка.
О, босоногий горемыка, Бхагатал Барка! Мало того, что он в первый раз слышал все эти названия, он вовсе не умел играть ни на каком ратиранге, будь трижды проклят этот инструмент! Конечно, Бхагатал Барка знал, с какой стороны в него дуть и как его не сломать, но не более того. Автор, к примеру, тоже знает, как дергать струны на лире, но стоит ему начать музицировать, как братья-монахи, расшибая головы, бросаются бежать куда глаза глядят[8].
Вот уже дочь марачи доела последнюю ложку тубхи, а хозяин дома уничтожил последние капли вина. Вот уже слуги поставили полукругом стулья у небольшой сценки в углу комнаты. Вот уже марачана Матсари раздала последние распоряжения, а Бхагатал Барка все размышлял – как выкрутиться из угрожающего положения!
Принесли ратиранг в резном деревянном футляре. Даже футляр этот был работы кого-то из известных мастеров. Бхагатал Барка и не заметил, как слуги убрали стоявшие перед ним тарелки, отодвинули стол и взяли под руки самого музыканта, чтоб отвести на новое место – он все размышлял и все не мог ничего придумать! Он так распереживался, что из левого глаза брызнула слеза.
Откажусь, думал он с отчаянием, скажу, что устал, скажу, что сил нет, скажу, что умру сейчас, как подлец! К инструменту и не прикоснусь!
Размышляющий, он машинально взял в руки поданный ему ратиранг.
Не буду играть, думал он, пусть что хотят делают, пусть хоть за волосы дерут, ни одного звука не издам!
Тут из-за дверей послышался шепот:
– Гупта снова разбил две тарелки, батюшка, – говорил кто-то из слуг. – Не знаю, что с ним и делать!
– Выдай ему плетей, – тихо сказал марачи, поглядывая с улыбкой на музыканта. – За каждую тарелку по двадцать плетей. Так чтоб до крови, чтоб кишки во все стороны! Будет знать, как хозяйский фарфор портить.
– Все исполню, батюшка.
– А потом в морду ему дай.
– Как скажете, батюшка.
– И дубинкой по загривку.
– С удовольствием.
Бхагатал Барка побледнел и чуть в обморок не упал. Все мысли мигом высыпались из головы. Он уже не видел улыбки марачаны, радостной от того, как близко она оказалась к высшему свету и как скоро откушает она культуры, которой наслаждаются в самых блистательных дворцах империи. Не видел он обморочного счастья дочерей марачи, ожидавших с замершими сердцами прикосновения к высокому и романтическому искусству, о котором слышали от заезжих гостей. Даже сын марачи, существо весьма бестолковое и кроме охоты интересующееся разве что тем, как вырастить из себя циника, с любопытством думал о том, под какую же музыку танцуют с дамами дхары и марачи столицы. Но больше других сиял хозяин дома! Как же, ведь он теперь не какая-то чепуха деревенская, не какой-то провинциальный толстосум, заработавший состояние разорением крестьян и марачи менее плутоватых. Раз уж в его доме так запросто принимают человека, что вхож в будуары дворца самого ханараджи, то это что-нибудь да значит! А если этот самолюбивый музыкантишка удосужится сыграть какую-нибудь из своих безделушек, то это выходит потому, что он приехал погостить по дружбе и товариществу, по-приятельски, чтоб его туда-сюда, а не как какой-то обыкновенный бродяга-прохожий, которому все равно куда приткнуться на ночь! Вот о чем раздумывали собравшиеся в комнате люди. Впрочем, были там еще слуги, но все слуги мира думают либо о том, как угодить хозяину, либо о том, как этого хозяина вздернуть повыше…
– Что же вы нам сыграете, мастер? – спросила одна из дочерей марачи.
– Что же, – загробным голосом произнес отсутствующий музыкант, взял в руки инструмент и посмотрел на девушку, – совсем новую мелодию, называется: «Что за глазки, ай-яй-яй!» Всего две недели назад я исполнил ее впервые самому ханарадже.
Дочери радостно зашушукались, а Бхагатал Барка подумал: «И как же – сначала тоже в морду дадут, а потом дубинкой в шею, или наоборот?»
Ратиранг, нужно напомнить, это такая трубка, наподобие сложной флейты – иногда с кнопками-клапанами, иногда с отверстиями, – под которой крепится небольшая клавиатура, как правило на октаву диапазоном, а под клавиатурой – вторая трубка, исполняющая во время игры низкий бурдон. Бурдон этот бывает контролируемым, а бывает и нет, и в целом инструмент несколько громоздкий, похожий на анцинский губной орган. Играть на нем вообще непросто, а тем более, когда у вас, как у Бхагатала Барки, трясутся пальцы, трясутся руки, ноги, нос, стучат зубы и мозг в голове болтается незакрепленный и бесполезный!
Музыкант все же поднял мундштук к губам и легонько дунул. По комнате полез на паучьих лапках скрип бурдона, а верхняя трубка ратиранга издала быстро тающий шорох. Этот одинокий возглас придал музыканту некоторых сил, и он положил пальцы одной руки на клапаны, а другой на клавиши под флейтой. И заиграл.
Если можно так выразиться…
Комнату наполнила колюще-режущая какофония смерти! Одноголосный звук флейты клавиатура дополняла кричащими гармониками посторонних звуков и образовывала дурно сочетающиеся, злые аккорды. Ратиранг харкал, как чахоточный, то повизгивал, то скрежетал, то шуршал, и все это на многие голоса одновременно. Очумевший бурдон стелился под этим звуковым месивом, временами замолкал, захлебнувшись, временами начинал дребезжать, путаясь в звуках. Слуги в коридорах подумали, вероятно, что хозяева пытают музыканта самыми немилосердными способами.
Когда первые склизкие щупальца перепуганного звука заизвивались по комнате, с лиц марачи и его семейства на мгновение слезли улыбки, как слазит каша по стенкам котла с грохочущей крышкой. Но тут же, словно опомнившись, улыбки вернулись на лица, но что это были теперь за улыбки! Перекошенные, дергающиеся, умытые слезами! Марачи потемнел лицом, его жена судорожно моргала и постукивала зубами, а ошалелые дочери, с трудом сохраняя почтительный вид, таращились по сторонам, будто к ним лезли волосатые руки с самыми нескромными намерениями.
Музыка тем временем все кувыркалась, как катящийся с лестницы кутила. Она скрипела, вопила, временами слеплялась клейкими комками, потом снова разваливалась, и женщинам в комнате казалось, будто она взбирается, чмокая, по коленям, по бедрам. Эта музыка походила на не слишком грандиозную битву где-нибудь в кабаке – где звенят кружки и, может быть, шпаги отчаянных бретеров, где кто-то визжит, когда его тащат за ухо, где хохочут женщины, подначивающие драчунов, где звенят битые стекла и доспехи стражи, которая лезет в двери, где причитает, как баба, кабатчик, которого разорили второй раз за день!
И когда мука эта наконец прекратилась, когда рассеялись и опали последние стоны измученного ратиранга, в комнате наступила самая глубокая тишина, какая тут когда-нибудь звучала.
Никто не дышал…
Никто не шевелился… Разве что у одной из дочерей марачи лихорадочно подергивались колени.
– Как прекрасно, – вдруг сказала со страшной, нечеловеческой улыбкой жена марачи.
Хозяин дома вздрогнул, будто проснулся от кошмара.
– Настоящая культура, – хрипло выговорил он.
– Как… – произнесла одна из дочерей и запнулась, не зная, чем продолжить речь.
– …возвышенно, – помогла сестра.
Музыкант качнул головой, встал еле-еле.
– Теперь прошу меня извинить, господа, – сказал он вяло, – мне нужно отдохнуть после долгого пути.
– Слуга проводит вас в комнату, – кивнул марачи и хотел добавить «мастер», но почему-то не добавил.
Музыкант ушел и в столовой снова настала напряженная тишина. Мысли потихоньку возвращались в головы марачи и его семьи, и они так путались там и скрежетали, что совсем заглушили и шум шагов слуг, и перезвон тарелок, и скрип мебели, которую убирали до завтрака, и какой-то странный шорох наверху, где была комната гостя, и звук открывшегося там окна, и грохот, и последовавший за ним шелест в кустах, куда свалился выпрыгнувший наружу музыкант. Никто не заметил, как ночь поглотила его фигуру, а стрекот насекомых – его шаги.
Наконец одна из дочерей шевельнулась.
– Ой, – произнесла она, – ноги затекли.
– Фу, у меня от вашей музыки живот скрутило, – сказал бестолковый сын.
– Тише, – одернула его мать, – нельзя так говорить. Ты ничего не понимаешь в искусстве. Во дворце ханараджи все такое слушают.
– Да, – кивнул хозяин дома, – не хотел бы я быть ханараджой…
[1] Ох, писака! – прим. настоятеля
[2] Вроде тебя. – прим. настоятеля
[3] Ну ты хоть иногда пиши правду, враль ты придурковатый! Что это такое?! Бхагатал Барка был известным музыкантом, его звали изгонять духов дхары Матараджана и князи Нимы. У тебя что язык, что перо – живут сами по себе! – прим. настоятеля
[4] Ну враль, ну что с тобой делать? Откуда ты вообще взял всю эту историю, Чорт?! Ничего такого в бумагах артели я не видел. – прим. настоятеля
[5] На самом деле кожа ооютов белая, как мел. – прим. ред.
[6] О боги! Что ты пишешь?! Ты с ума сошел?! Ты ненормальный?! Что ты пишешь, в конце концов?! Ты же монах! – прим. настоятеля
[7] Так вот кто замучил весь монастырь! Что я за несчастный человек… О боги… – прим. настоятеля
[8] Ах, негодяй, а я-то думал, кто постоянно таскает мою лиру! И даже успел наказать розгами брата Андрейку! – прим. настоятеля
Хитрецы
Прыгал через яму, да об цветущую ветку расшибся
Ланхрская пословица
Жило когда-то в Кеджуне много людей, и был среди них такой себе Татанкай. Владел этот человек немногим – была у него копна волос там и тут, жена тоже ничего себе, мирная и неприметная, а еще мечта. Мечтал Татанкай стать музыкантом Королевского Театра в столице, мечтал жить в Чауянати, мечтал кланяться высоким особам, мечтал выслушивать их хвалебные речи и снисходительно улыбаться публике, мечтал есть вареный рис со свининой хоть каждый день, мечтал он, короче говоря, жить получше и ярче.
А пока он поигрывал на тростниковой флейте с каким-то диким названием – калеманакламани, и всем он был без надобности, всем было на него наплевать и чхать на него хотели…
Но вот однажды, когда в жарком Ланхраасе моросила скользкая и серая осень, поползли по стране слухи, будто в Королевском Театре появилось масса свободных мест. Говорили, что музыканты все разом то ли отравились, то ли заразились чем-то в веселых кварталах – кто их, безбожников, поймет, но только в те же дни с какой-то заразой слегла и Королева Южного дворца… Что бы там ни случилось, а в Чауянати, столице Ланхрааса, срочно понадобились новые музыканты, и конечно, искать их поехали по провинции.
Татанкай со страхом и нетерпением ждал прибытия в город королевских гонцов, играл на своей калема… флейте, короче говоря, с утра до ночи, под аккомпанемент бесконечного дождя, и нервничал, и страдал, как разрубленный топором. Еще хуже ему стало, когда в театре Кеджуна кто-то выведал, будто в Шаяраджине, городе недалеко, советники короля взяли сразу трех музыкантов, и из этих трех один играл на калемана… на тростниковой флейте. Если бы в оркестр таких музыкантов нужно было не двое, Татанкай, вероятно, уже расшибся бы о какой-нибудь угол!
От затяжных дождей вышла из берегов Аривади и снесла строившуюся у города на холме пагоду. Погода стояла мрачная – таким же мрачным было и настроение Татанкая.
Однако через неделю, к счастью для бороды Татанкая, которую он начал потихоньку выдирать, гонцы добрались-таки до Кеджуна и решено было через два дня дать в театре большой музыкальный концерт!
Татанкай, как взбесившийся, перебирал все известные ему гаммы целые сутки и множество раз переиграл свои партии, которые прежде играл годами, и дошел до того, что едва стоял на ногах. Концерт был назначен к обеду следующего дня.
Город совсем размочалило дождями, и он похож был на выпотрошенную тушу. Между домами текли комья грязи, обрушивались с холмов в бурлящую под городом Аривади, а Татанкай, не глядя на дерганную жену, запрыгал кое-как, сквозь бурю и дождь, по улицам. Он не спал целые сутки, шатался, как подстреленный, и с трудом разбирал дорогу. И потому, конечно, не удержался и где-то на подходе к театру провалился в лужу. А когда схватился за ближайший камень, чтоб выбраться на дорогу, кто-то такой же, вероятно, вареный наступил ему со всей дури на руку. Что-то хрустнуло. Татанкай взвизгнул, выпрыгнул из лужи и оглянулся, но мокрая улица была пуста – других дураков гулять под дождем пойди еще поищи!
Татанкай не придал этому происшествию особенного значения. Все его мысли занимал предстоящий концерт и особенно неприятная партия на кале… о боги!.. на тростниковой флейте в середине второй части, после долгого барабанного боя… Ну там и партия, читатель, нужно сказать, – пальцы носятся, как тараканы! Впрочем, черт его знает, что там за партия, автор ее никогда не слышал…
И вот Татанкай добрался до кулис, вынул из чехла свою флейту и попытался в последние минуты перед выступлением изобразить на ней что-то из середины концерта, но вдруг испустил такой горестный вой, какой испускает монах, узнавший о том, что в монастыре закончилось вино. Рука Татанкая, которую отдавил на улице прохожий, вздулась и посинела, как неживая! Пальцы мало того, что почти не шевелились, так и болели, как отломанные!
В ужасе стоял Татанкай в полумраке кулис, одинокий и разрушенный, и ему казалось, что стоит сейчас кому-нибудь щелкнуть пальцами и его, Татанкая, тело развеется прахом. Жизнь кончена, до свидания!
В этот миг раздались шаги. Из-за угла, где были какие-то костюмы и тряпки, выскользнула тень.
– Тебе, я вижу, нужна помощь, родич, – сказала тень.
Не успел Татанкай открыть рот, как незнакомец вышел на свет. Татанкай завыл с закрытым ртом. Перед ним стоял кетх, демон-чернокнижник, искуситель и, наверное, людоед. Он был весь черный, глазастый, кривозубый и выглядел, короче говоря, как самый настоящий сукин сын! По-другому и не скажешь, и коли уж есть такое емкое определение, зачем искать другие? Уж читатель-то наверняка знает, как выглядит сукин сын. Кто их не видел? Слепой, разве что. А если уж читатель жаждет поупрямиться и покапризничать, видите ли «что за сукин сын» да «как этот сукин сын все-таки выглядит», то пусть хотя бы посмотрит в зерк…[1]
– Демон! – прошипел ошеломленный Татанкай.
– Спаситель, – возразил кетх и зачем-то покрутил глазищами.
Он вообще все что-то двигался, болтал невпопад руками да ногами.
– Тебе меня не одурачить, коварный кетх, – сказал Татанкай, – сгинь прочь откуда стоишь!
– Глянь на свою руку, родич. Сегодня ты потеряешь мечту.
Татанкай замер, поднял опухшую руку.
– Какое тебе дело до моей руки, родич? Что тут теперь поделать?
Демон вроде как улыбнулся, и вдруг его кривая рожа изменилась – чуть набух нос, чуть втянулись глаза, образовалась бородка, и вся физиономия стала очень напоминать физиономию Татанкая, кое-как слепленную из глины. Вблизи кетх казался каким-то вязким големом, но вот из далекого зала, с расстояния да под красками, какие наносили на лицо музыканты оркестра… Кто из королевских гонцов, никогда не видевших Татакая, сможет отличить демона от человека, когда и фигуру-то его не разглядишь вдали?
Демон взял флейту и, слегка касаясь пальцами отверстий, исполнил один из сложнейших пассажей концерта, исполнил с такой легкостью, будто инструмент играл сам по себе, по собственному желанию.
Чтоб мне на части рассыпаться, подумал Татанкай, чтоб мне в преисподнюю провалиться! Вот это сукин сын! Да я в сравнении с ним – пробитое донышко ведра.
– Что ты хочешь взамен, демон? – спросил Татанкай, а сам подумал – сыграет демон его партию, а потом сам же и поедет в Чауянати, и сам будет выступать перед королем, а если кто узнает, что это никакой не Татанкай, а демон, то кому какое будет дело, если этот кетх играет словно Тагун-Тагун из старых сказок, который музыкой своей перевернул землю вверх дном!
– Об этом поговорим после концерта, родич.
Татанкай перепугался.
– Говори сейчас, образина, – возразил он.
– Я не возьму с тебя много, ведь многого не получишь и ты.
– А если ты захочешь занять мое место?
– Эх, родич, никому не нужно твое место…
Татанкай хотел еще что-то сказать, но тут зазвенели колокольчики, с которых начинался концерт. Демон спешно облачился в платье музыканта, проявил каким-то загадочным образом рисунки на лице и поспешил на сцену.
Играли два часа; звенели тарелками, выли диссонантно всякими трубами, терзали струнные и бабахали порой барабанами, и когда среди этого грохота вступала тростниковая демоническая флейта, Татанкай начинал кружиться за кулисами, как дурная лошадь, бился о стены и в отчаянии путался в разбросанных тряпках.
Концерт вышел заурядным, лишь странная тростниковая флейта все как будто норовила прошить насквозь ткани миров и стянуть их, как нитка стягивает две части порвавшегося платья.
Когда демон вернулся за кулисы, бледный Татанкай прятался в углу. Он был так напуган и смущен, что хотел рвануть куда-нибудь подальше, но не в силах был пошевелиться.
– Я выполнил договор, родич, – сказал демон, и лицо его вновь стало лицом прыщавого кетха. – Выполни и ты.
– Чего тебе нужно, демон? Если меня возьмут в Королевский Театр, я дам тебе столько золота, сколько захочешь, но сейчас у меня ничего нет, кроме надежд, бороды и… – он резко заткнулся.
– И твоей жены, родич, – закончил демон и улыбнулся, очень похоже на то.
Татанкай остолбенел, открыл рот, но и звука вымолвить не смог. И пальцы не шевелились.
– Вскоре я приду к тебе в дом и заберу ее, – сказал демон.
– Что? Кого? Ах, да…
– Я разорву ее на кусочки и приготовлю хороший суп.
– Ну это уже черт возьми что такое! – несмело возмутился Татанкай.
– С перцем, кунжутом и чапигоди. Очень вкусный суп.
Сказал он это, хлопнул в ладоши и тут же рассеялся, одна шерсть по коридорам полетела. А Татанкай, убитый насмерть, пошел домой такой вялый, что и ливень ему был нипочем.
Вот это, конечно, чтоб мне расшибиться на части, думал несчастный музыкант, входя в двери. К нему подбежала взволнованная жена, стала расспрашивать о концерте, заойкала, увидев покалеченную руку, и побежала за травами, а Татанкай смотрел на нее и не мог взгляда отвести, такая она оказалась родная и красивая. И волосы у нее, оказывается, черные-черные, как бездна, и глаза светятся, и пахнет она как спелое манго. А он, дурак опухший, временами даже с удивлением думал о том, что у него, оказывается, и жена какая-то есть. Он до сих пор не обращал на нее большого внимания, проводил время в мечтах о Королевском Театре, о том, как будет он шляться по улицам Чауянати в дорогих платьях с жемчугами, окруженный слугами, а Королева Южного дворца будет обращаться к нему «Великий Мастер». А тут оказалось, что у него есть жена, и улыбка ее жемчужная не хуже улыбки Королевы, и смотрит она на него с восхищением неподдельным, не то, что будут смотреть слуги, которым попробуй дай волю, они отрежут тебе голову по самое пузо, напихают карманы твоим золотом и скроются куда-нибудь во мрак, сволочи такие…
Это внезапное открытие так поразило бедного дурака Татанкая, что он решил про себя, что ни за какие самоцветики не отдаст жену треклятому демону, чтоб он хрустел ее костями в супе, и что, вообще говоря, ничего этому кетху и не обещал. А если он попробует сунуться в дом без спросу, так пусть не жалуется, если ему так же без спросу вышибут начисто дух! Вот какой необязательный и самоуверенный был этот Татанкай!
Он тут же приступил к делу – отыскал в кладовой хороший топор, не слишком острый, но вполне тяжелый, заколотил заднюю дверь и некоторые окна, наказал жене не выходить из дома самой и вообще – не отходить от него ни на шаг, ни влево, ни вправо. Бедная женщина поначалу перепугалась, а потом покраснела вся, непривычная к вниманию мужа, и заулыбалась. Ах, какая это была восхитительная улыбка, черт бы ее взял! Тоже мне…
Пять дней подряд Татанкай размахивал топором посреди комнаты, приноравливаясь к драке, расковырял несколько хороших тыкв, подпортил потолок и так порадовал жену своим воинственным видом, что любая другая захлопалась бы в ладоши, но в Ланхраасе умеют держать себя в руках, поэтому женщина просто кивала и похохатывала иногда.
Но на пятый день в дверь постучали.
Черный кетх стоял на пороге, немного погнутый и подмоченный, как выдра, непрекращающимися ливнями.
– Доброго тебе дня, родич, – сказал демон, состроил кислую физиономию и втянул голову в плечи, потому что с соломенной шляпы ему текло за шиворот. – Вот, как видишь, пришел за обещанным угощением.
– Я дам тебе миску риса, родич, – отвечал Татанкай, дергаясь от страха. – Я бедняк, и ничего другого дать тебе не могу.
– Эх, родич, мы говорили не о рисе! Разве можно обманывать людей?
– Твоя взяла, родич! За твою услугу я отдам тебе свой лучший топор. Подставляй макушку, я положу его тебе на голову, – руки у Татанкая дрожали так, что он едва не зарубил топором сам себя.
– Не зря вас, людей, называют нечистой силой, родич, – кивнул сам себе кетх и, заглянув куда-то за плечо музыканта, облизнулся. – Я возьму свое, и мне никто не помешает. Я приду ночью или днем, я приду, когда ты будешь спать или снова замечтаешься, и когда ты отвернешься, я заберу твою жену и буду пировать три дня и три ночи!
Кетх развернулся и пошел в дождь, а храбрый Татанкай вдруг захотел швырнуть ему в спину топор, но также вдруг и перехотел, потому что наверняка или не попал бы, или ударил бы топорищем, или еще как-нибудь опозорился бы.
С этого дня Татанкай занялся обороной дома серьезно. Он развесил повсюду амулеты от нечисти, купил зачем-то алебарду, научился читать священные тексты, приделал к окнам решетки.
Демон не давал ему покоя. Он часто прохаживался, косясь недобрым взглядом, у дверей. Иногда он пропадал на неделю, на месяц, а потом среди ночи Татанкай вскакивал в кровати от шороха снаружи и видел в окне страшный силуэт. Или за окном – где-нибудь за дорогой, в зарослях. Или слышал шаги по крыше. А однажды кто-то черный полез в заколоченную дверцу в полу – Татанкай бросился во мрак, поскользнулся и грохнулся всем пузом на незваного гостя. Как-то раз, где-то через полгода после концерта, когда Татанкай пошел с женой на рынок за тканью, демон выскочил из стоявшей у дороги бочки. Получилось так неуклюже, что бочка перевернулась и покатилась с пригорка, увлекая за собой обалделого кетха.
Шли месяцы, наступила унылая зима, которую на юге Ланхрааса и зимой-то не назовешь, одна слякоть да скука, потом весна; лето обрушилось новыми ливнями, и снова Аривади выплеснулась из берегов; прошел год, прошел второй. Все это время бедному Татанкаю было не до музыки. Он почти не упражнялся, совсем позабыл о том злополучном концерте и лишь год спустя узнал, что вместо него играть на тростниковой флейте в Королевском Театре выбрали сына местного богача, торговца деревом. Сын этот не выступал на концерте и вообще с трудом водил по флейте пальцами.
Татанкаю, однако, было все равно. Его помыслы занимала война, самая настоящая война с самым настоящим демоном. Выходя на улицу, Татанкай обязательно запасался камнями, чтобы швырять их по выглядывающему из кустов кетху. По ночам приходилось дежурить с алебардой – не раз и не два демон пытался просунуться внутрь через окно. Алебарда же была такой огромной, что при любом замахе тыкалась в стены, дырявила потолок. Как-то ночью, заприметив подозрительную тень за оконной решеткой, Татанкай принялся тыкать во тьму лезвием алебарды и услышал крики соседа, поздно вернувшегося с попойки.
Следы от ног Татанкай находил не только вокруг дома, но и на стенах, на крыше, в колодце, под полом у свай.
Раз кетх попытался проникнуть в дом, приняв вид сборщика податей. Но вблизи его маскировка была такой неубедительной, что Татанкай тут же махнул в негодяя топором и сшиб бы, наверное, ему голову с плеч, если бы демон не оказался сильно проворным и не растворился бы в воздухе. С тех пор Татанкай решил первым делом встречать гостей палкой, а потом уже здороваться.
Демон не отступал, и бедному музыканту совсем не было покоя.
Из театра Татанкая уволили, и теперь ему приходилось самостоятельно добывать себе пропитание. Как он это делал автору, вообще-то, неизвестно. Автор, знаете ли, простой несчастный монах, у него четыре стены и шкаф с книгами, ему и во двор-то выйти не всегда позволено. Еду в монастырь привозят местные крестьяне, работающие на монастырских полях, да еще Василиска каждый день приносит молоко и глядит, наверное, в окно, где измученный знаниями и трудом автор этих строк страдает и чахнет от серости и одиночества монастырских будней. Ах, Василиска! Ее глаза – угольки во тьме! Ее волосы черные, как мрак преисподней! Ее улыбка полна нежности и коварства, а дыхание – манящий яд, сладкий и смертельный. Какая глубина, какие поля цветут в ее взгляде? Какие небеса? Какие океаны? Ах, Василиска, как чарующа, черт возьми, твоя фигура!..[2]
Татанкай не обращал внимания на нужду. Его жена, которую прежде он и знать не знал и вообще не помнил, когда успел ее приобрести, стала казаться ему сияющей драгоценностью, в сравнении с которой все королевские изумруды не стоят и плевка. Поедая вареный рис с собственного поля, запивая его травяным чаем, Татанкай был счастлив и доволен жизнью, а вот жена его, это милейшее и безобиднейшее создание, день ото дня все серела и все реже и реже улыбалась жемчужной своей улыбкой.
Женщинам, видите ли, бедность не по душе…
Вот совсем недавно, какую-то неделю назад, я спустил Василиске короткое письмо…[3]
Жена потихоньку серчала, с каждой неделей нищеты становилась раздражительнее и даже начинала выказывать недовольство, а на нежнейшие сюсюканья Татанкая отвечала грубым хмыканьем! Татанкай этого, однако, не замечал и продолжал жену боготворить.
Но вот однажды случилось так, что он влез в бочку для мытья, полагая, что жена его возится с горшками в соседней комнате. Тут Татанкай что-то вспомнил, автор не знает – что, в записках артели ничего не написано, но автор предполагает, что Татанкай, может, что-то не доел, или не допил кувшин вина, или он, автор, не знает, что вообще можно было забыть! Так вот, музыкант вылез обратно на кухню одетый, в общем и целом, ни во что особенное.
Татанкай вскрикнул от ужаса – жены его в кухне не было, а дверь наружу была приоткрыта.
В глазах помутилось.
Татанкай выскочил на улицу, раздетый до основания, и увидел вдалеке потускневшие одежды жены. Провожаемый дружным хихиканием и гоготом каких-то закомплексованных горожан, музыкант помчался следом за юбкой, продрался сквозь кусты на окраине города и остолбенел.
На лужайке за старым храмом, среди магнолий, стоял ухмыляющийся кетх и как ни в чем не бывало – жена Татанкая.
– Как же так, сестрица, – говорил кетх, склоняя к женщине волосатую рожу, – уж второй год прошел, а ты до сих пор мне не заплатила. Как долго еще стращать мне твоего мужа? Кажется мне, сестрица, ты вовсе не намерена рассчитываться за услугу!
– Чем я буду тебе платить, брюхо твое гнойное? – очень уж каким-то неродным, каркающим голосом отвечала женщина. – Татанкай много месяцев не работает, из театра его уволили, а устроиться он никуда не может, потому что боится тебя. Не приходи больше какое-то время, он успокоится и найдет себе работу.
– И сколько же еще мне ждать, сестрица?
– Года два или три.
– Какая ты остроумная женщина, сестрица! Чем ждать еще три года, лучше мне съесть тебя поскорее и дело с концом!
Он тут же уложил женщину на плечо и пошел в лес. Бледный Татанкай выскочил из укрытия и рванул было следом, но резко остановился, как если бы ему по морде дали. Как так случилось, что на безлюдной и дождливой улице два года назад кто-то наступил ему на руку и тут же исчез? Как так случилось, что, когда ему нужна была помощь, появился этот дьявольский кетх? И почему он, демон, так робко и безобидно кружил вокруг их дома все эти годы? Разве это было случайностью, и не было ли все заранее выдумано этой, теперь казавшейся такой серенькой, такой скучной и не слишком-то нежной женщиной?..
Татанкай постоял на лугу, ошеломленный свалившимися на него открытиями, а потом развернулся и зашагал домой.
Чтоб мне голову на пол сшибло, думал он, ну и женщина, оказывается, змеюка такая…
Но прошло две одиноких недели, и она вернулась домой, словно бы так вот и надо делать. Наглейшая, нужно заметить, девица…
Татанкай ее ни о чем не расспрашивал, и она ничего ему не говорила.
А еще недели две, ну, пусть будет три, спустя Татанкай встретил на улице давнишнего демона. Тот стоял себе под пальмой, выбросив хулигански ногу, поглядывал на женщин и попивал кокосовый сок.
– Что ж ты, родич, жену себе не оставил? – спросил Татанкай между делом. – Она у меня жемчужная, пусть и клыкастая.
– И так с нее ни монеты не выручил, – махнул рукой кетх, – а если б себе оставил, так еще как будто и должен бы остался.
Вскоре Татанкай ушел работать в артель музыкантов – этим все и закончилось. Никто никого не съел, не убил, и даже улицы не залило кровью…
[1] Этот абзац сильно исчеркан рукой настоятеля, последние буквы предложения замазаны совершенно. – прим. ред.
[2] Половина этого абзаца перечеркнута, однако на вкладыше в оригинальной рукописи остался весьма незамысловатый женский портрет, который приводится и в настоящем издании. – прим. ред.
[3] Следующая страница вырвана. – прим. ред.
Объяснительная Архипки
Не только пьяный может лечь под забором
Нимская пословица
Среди вороха свитков и разного рода манускриптов, которые артель музыкантов оставила на хранение в подвале нашего монастыря, есть одна небольшая подборка. Она состоит всего из трех записок, подшитых под бумажной обложкой. Содержание этих записок составляет дальнейший текст, однако, ввиду сухости стиля и вообще излишней краткости, автор решил не переписывать их слово в слово, а пересказать драматическим языком, сохраняя в неприкосновенности сюжет.
Итак, первый текст написан на измятой и выцветшей бумаге, с обратной стороны которой накаляканы то ли детские рисунки, то ли какие-то магические знаки:
«Пишут вам вазмущеные кристияне диревни Нидобринькой и хатят спрасить значит вам морду разбить или чиго вы хатите!??? Ужо раз-два-три месяцы назад значит мы вам гаварили да писали привести нам какова та нибудь музыканта. Пачталиен сказал значит что придет он в месяц. Ужо кончилась раз-два-три месяцы а он не пришел свинья!!!! Мы здеся асирчали сильна!! Коли если музыканта нам не привидут в дни мы значит пайдем к вам сами будим бить людей и окна и сильно перилапаем всех ваших девак!! Значит эта сколька можна ждать бычье вы паганое племя?!!!!!
Подпись: Сирдитые деревенщины деревни Нидобринькой!»[1]
Вторая записка – объяснительная артельного музыканта Архипки. Как раз его артель посылала в деревню Недобренькую и как раз его-то отсутствие вызвало гнев крестьян. Автор приводит объяснительную почти без правок[2]:
«Объяснительная записка для артельного головы Сизых Озер Филиппка Филипповича, для его льстивых заместителей, раболепных заменителей, для всех причастных и непричастных, для всех городских и деревенских, для бедных и богатых, для толстых и для тонких, для красивых и для безобразных, для баб и мужиков, для шахов и падишахов, для королей и королевен, для султана из кармана и пьяной кикиморы, от всего только музыканта и неумехи Архипки, который склоняет в поклоне перед всевеликим начальством косматую голову, а вы, подлецы, рубите ее, коли желаете! Ему-то, то есть мне-то, что? Другая, видать, найдется!
Пишу языком человеческим, ибо другого не знаю.
Объясняю, что случилось, а судить-казнить меня можете в свое удовольствие. Мне все равно!
Числа пятнадцатого прошлого месяца я получил в артели Сизых Озер указание прибыть в деревню Недобренькую и осмотреть какого-то плешивого старца. Его, старца этого, как сообщили мне, обуял некий дух бессмертия, и он все живет и живет, падлюка такая, когда молодому поколению уже давно нужен его дом.
В тот же день, собрав вещи, я пошел по Неказистой Дорожке на север, к деревне Недобренькой. По пути останавливался сначала в харчевне (названия не помню), где провел ночь, затем на постоялом дворе неподалеку от Закрюкино. Следующие несколько дней шел почти без остановки под злющим, как баба, дождем, вымок весь, как рыба, промочил ноги и инструменты, вымазался в грязи свинья-свиньей, поэтому решил немного свернуть с дороги – остановиться в деревне Козявкино, чтобы почистить одежду и инструменты. Ночью того же дня несмотря на то, что гостеприимные жители деревни устроили в честь гостя большой праздник с пляшущими девками и медовухой, вышел, не слыша уговоров, дальше в направлении Недобренькой.
Но в темноте я как-то сразу потерял дорогу и зашел в лес. Кругом все ухало, скребло и рычало, трещали деревья, кто-то топал лапами, и я не знаю зачем так получилось, что меня никто не съел. Не съели меня тогда и ладно, съедят в другой раз…
Проплутав несколько часов, я услышал шум реки и решил подождать до рассвета, чтобы оглядеться и понять, куда меня принесло.
Утром, чуть посветлело небо, я заметил на реке самый настоящий, к примеру, гроб! Его прибило к торчащему посреди потока камню и качало на воде. Ну гроб и гроб, подумал я, мало ли, и пошел было дальше. Но тут крышка гроба вдруг зашевелилась и в щелочку показался, допустим, палец! А потом раздался голос:
– Гой еси, батюшка, подойди поближе, – проговорила из гроба старуха.
– Гой тебе, – говорю я, – добрая женщина, и все такое, что надобно, – говорю, – чем помочь могу, гадюка такая, чего тебе в гробу, проклятая, не сидится?..
А сам смотрю – выше того крышка гроба не поднимается, зато палец оттуда торчит и яркий глаз сверкает.
– Снесло вот, батюшка, по реке, – говорит старуха и косится на меня изнутри, – помоги, – говорит, – до земли добраться, вылови меня, – говорит, – как щуку.
– Из такой треклятой щуки, – отвечаю почтительно, – вкусной ухи не сваришь.
Но что было делать хорошо воспитанному человеку? Я сбросил на землю ящик с музыкальными инструментами и пошел в воду. Гроб зацепился за камень крепко, высвободить его было не так просто, поэтому я подумал, что легче вынуть изнутри бабку и пусть сама идет, ведьма, куда хочется, раз она не желает умирать по-человечески.
Взялся я было за крышку гроба, как вдруг что-то врезало меня по пальцам.
– Э, батюшка, не открывай, – прошипела драчливая старуха, – снеси лучше гроб к берегу.
– Черт тебя возьми, добрая женщина, – отвечаю я, – привязалась ты к гробу! Или оставайся уж в нем, раз он тебе так нравится, или выбирайся, все равно скоро новый искать придется!
– Уважь бабушку, добрый молодец, – отвечает старуха. – Старые кости совсем разленились, отнеси ты гроб к берегу, а я тебя за то хорошо награжу, шелудивый ты сукин сын.
И смотрит на меня из-под крышки одним глазом так, что по коже мурашки бегают и хочется броситься пес знает куда – за лесочки-горочки.
Вшивая бабка, размышлял я со всем уважением к старости, уж лучше сделать как она просит и дать деру, а то, не ровен час, сожрет вместе с ящиком для инструментов и кости перегрызет, ведьма негодная. Я услужливо задергал гроб, отчего он едва не перевернулся вверх дном, и с большим трудом все же вытянул его на берег.
Бабка под крышкой самодовольно хихикала. От этого демонического смеха я обливался кровавым потом, поэтому, бросив гроб у куста, поспешил к ящику с инструментами.
– Э, батюшка, не уходи далеко, – сказала ведьма из гроба, – помоги мне теперь до деревни добраться. Не оставишь же ты, добрый молодец, немощную старушку в темном лесу?
– Я, коварная бабушка, очень спешу, – отнекивался я. – Что с тобой случится?
– А если придут волки, батюшка?
– Будет тебе, значит, чего покушать, бабушка.
– Э, добрый молодец, разве ж это еда! Коли донесешь меня до деревни – получишь богатую награду, а откажешься – пеняй на себя. Вывернутся все твои потроха наружу, косточки на землю попадают, печенку муравьи сгрызут, глазки птички склюют…
Жуткий голос старухи проникал как будто сквозь кожу, дергал кости, мял внутренности. Я обернулся невольно. Крышка гроба была приоткрыта, и наружу торчали кривые нечеловеческие пальцы. А красный глаз словно бы приковал меня к земле!
Дрожа всем телом, на подкашивающихся ногах я вернулся к гробу.
– Далеко твоя деревня, бешеная бабка? – спросил я.
– Недалеко, добрый молодец, – прохрипело из гроба, – ступай скорее – успеешь к ночи.
Я учтиво поклонился, чтобы плюнуть туда в щелку, но передумал, подцепил проклятый гроб ремешками из ящика с музыкальными инструментами и потащил его по тропинке вдоль берега. Гроб трещал и прыгал на ухабах.
Чтоб ты там себе все кости-ребра перемешала, подумал я.
Облезлый пес, подумала бабка, ну дай мне вылезти, я тебя сгрызу со всеми потрохами.
Целый день я, признаться, тащил за спиной этот паскудный гроб! Не раз и не два подумывал я о том, чтоб затащить его в чащу и, быстро заколотив крышку какими-нибудь гвоздями, броситься бежать – не похоже, что ведьма могла выйти, пока светило солнце. Но гвоздей у меня не было, и стоило мне хоть чуть-чуть отойти от тропинки, как бабка в гробу начинала ворчать, ругаться и совать в щель свои когтистые пальцы, похожие на я не знаю какую дрянь. На такие пальцы и смотреть-то противно было!
Каждую минуту я думал лишь о том, что же случится, когда опустится ночь? Что за Яга, что за демон, что за упырь смердящий засел в этом гнилом гробу?
К счастью, пока я так размышлял, вдали за опушкой показалась деревня. Солнце как раз спряталось за горизонтом, и кровавое небо спешило напустить мрака.
Я протащил гроб сквозь заросли на краю леса и вышел в поле. Совсем рядом плескалась река, а впереди, на соседнем поле, горел большой костер. Вокруг костра ходили сутулые, серые, изможденные крестьяне. Одежды на них были рваные и чумазые, как если бы их подрали медведи, сами люди буквально просвечивали насквозь, такие они были тощие и костлявые. Они бродили вокруг огня, как унылые каторжники, и я не сразу догадался, что так у них выглядит веселый хоровод! Кто-то вяло бренчал на самодельной лютне, иногда пытался вступить гудок из черенка лопаты, но срывался и захлебывался от бессилия. На заросшем сорняками поле кое-где валялись пьяные, причем валялись как мертвецы – в непригляднейших позах, словно бы их пошвыряли сюда с небес, и, грохнувшись на землю, они переломали себе все кости…
Худая до прозрачности девушка ходила среди хоровода и пыталась петь, как обычно пели веселые и прыгучие крестьянки, но эта лишь медленно повторяла какую-то одну строку из песни, смолкала в конце на полуслове и, словно забыв о том, что эту строку уже произносила, повторяла ее снова. Недалеко от хоровода стояла компания поношенного вида мужиков. Они держали в руках горшки с неким самогоном и не шевелились. Похоже, что у пьяниц не было сил даже на то, чтобы пить.
Пораженный видом этой самой тоскливой и сдержанной из всех оргий, какие мне доводилось видеть (а сам я человек джентельменских правил и, конечно, никогда ни в каких вакханалиях участия не принимал!), я совсем забыл о гробе и ведьме. Теперь только вспомнив о них, я резко обернулся и, к ужасу своему, увидел, что гроб был пуст! Крышка валялась в траве.
Ведьма пропала!
Я подскочил, оглянулся быстро и хотел наконец броситься наутек, но тут раздались голоса.
Недалеко от костра, где собралась вся деревня, поставили несколько бочек. На одну из них влез такой истрепанный старец, которому бы лежать уж в земле лет пятьдесят. Это был чистый скелет в коже и тряпках. Слипшаяся борода его спускалась ниже колен. Он попытался поднять руки и, не сумев это сделать, сказал дрожащим голосом:
– Померла ведьма наша, я вот что хочу сказать! Подохла, нечистая сила… я хочу сказать… сдохла насмерть!.. Эх!.. Вы слушайте, что я хочу сказать… Ведьма коли, значит, померла, то что-то надо, значит, делать?.. Что я говорю… Мучить нас больше некому, я хочу сказать, потому что сдохла, она, значит, сила поганая… И вот, значит… Что я хочу сказать… Что?! – он задумался надолго и застыл, как окаменелость, потом спохватился, затрясся. – Ведьма подохла, значит, я хочу сказать… И теперь нам, значит, нужно взять нового старосту-старейшину. Без старосты деревни не бывает. Я хочу сказать, кто-то должен истязать, значит… Я что хочу… Что я говорил?.. Ах, так вот, померла наша ведьма сердечная… Кто будет старостой? – внезапно закончил за старика автор этого текста.
– Я буду! – на соседнюю бочку влез какой-то коротышка с глазами на полголовы, зашмыгал носом. – Я!
– Свинья ты, подраться хочешь?! Теперь я буду ста… – на другую бочку хотел взобраться какой-то пьянчуга, но сорвался и вместе с бочкой покатился в темноту. – Ой, ой!
– Я буду старостой! Всё! – третий соискатель был тоньше палки, как мне показалось, и все равно, когда он взобрался на бочку, крышка не выдержала и неудачливый кандидат в старосты провалился внутрь. Рухнул с головой и сложился там, наверное, костьми, потому что и макушка его не торчала выше ободка.
– А почему же не я? – неожиданно раздался злой голос, и на бочку возле старца поднялась та самая жуткая бабка из гроба.
Наконец я сумел разглядеть эту зверюгу! Она была вся какая-то серо-пятнистая, угловато-крючковатая, с черными глазами, утопленными в мятый, бесформенный череп. Волосы не висели по-человечески, а торчали во все стороны длиннющей щетиной. Из кривого рта лезли кривые клыки, из кривых пальцев – кривые когти. Сама бабка была низкой и круглой, как колесо, глаза сверкали ненавистью, нос вздувался по-бычьи, изломанные птичьи ноги дергались и скребли крышку бочки.
Признаюсь, в жизни не видел такого уродливого существа! Да пусть мне вывернут кишки наружу – картина будет не такой мерзкой. Даже пусть лучше не мне, а тому паршивому ростовщику, который гонял за мной своих молодчиков потому, что я, видите ли, задолжал ему каких-то пару медяков, или я не знаю сколько. Пусть дерет их с тех востроносых куртизанок, которые эти монеты у меня выпотрошили…[3]
Толпа, и без того вялая, оцепенела совсем. Несколько человек, как выпущенные из пальцев копья, попадали ровными жердями в траву и сорняки. Кто-то завыл, схватился за голову. Эффект, произведенный появлением ведьмы, был так силен, что некоторые пьяницы, до сих пор валявшиеся, как падаль, вскочили на ноги.
– О, презренные черви! – воскликнула ведьма. – Коварные рабы, посмевшие поднять руку на свою госпожу! Вы надеялись, что солнце совершит за вас ваше грязное преступление! О, зловонные поганцы, я выкрашу золотые поля вашей кровью!
Она схватила древнего старика и впилась зубами ему в шею.
Толпа отступила в диком ужасе, но лишь на миг… Потому что случилось непонятное. Ведьма вдруг закашлялась, оттолкнула старика и, скорчив брезгливую рожу, сплюнула на землю какую-то гадость.
– Фу! – бросила она. – Что за смрадная мерзость течет в твоих жилах, старая крыса?! Фу!
– О-хо, – протянул старик, на секунду вывалившийся в темноту, – лютая ведьма, не по вкусу тебе сукровица моя и гной! Давай я нацежу тебе чашу, госпожа!
Старуха открыла рот, но ничего не сказала, скривилась вся с отвращением и снова сплюнула какой-то ком.
– Тьфу, гнилой старик, – сердито сказала она, – зачем ты до сих пор топчешь землю, сосуд с нечистотами!
Она оттолкнула хохочущего странно, как заика, старика и схватила за грудки стоявшего рядом коротышку с большими глазами. Тот не сопротивлялся и нагло таращился на свою хозяйку. А она клацнула зубами для страху и впилась клыками ему в шею. И вновь тут же отпрянула! Ее передернуло и едва не вырвало! В жилах коротышки вместо крови тоже тек гной!
Старуха кинулась к следующему, потом еще к одному. И после каждого укуса плевалась с омерзением и нервно махала руками.
– Фу! – кричала она. – Фу! Прелые люди! Бродячая смерть!
– О-хо, ведьма, – закряхтел старик, – о-хо! Ты так долго сосала нашу кровь, что во всей деревне не осталось ни одного человека! Мы все теперь упыри, подобные тебе, и в наших венах течет гной, как у тебя. Ни капли свежей крови не осталось в этих местах!
Я присмотрелся к лицам крестьян и побледнел, наверное, в темноте. Тяжелые, большие нижние челюсти у них выдавались вперед, губы почти не скрывали огромные клыки. В глазах сгустилась ночь, из ушей торчали волосы, на пальцах у всех было на фалангу больше, и когти походили на волчьи. Серая кожа этих людей в свете костра казалась мертвецки синей.
Я так долго думал о том, как избавиться от ужасной бабки, что не заметил, как забрел в деревню упырей!
И пока я разглядывал физиономии крестьян, чертова ведьма, насупившись, посмотрела на меня самого. И вслед за этим взглядом в мою сторону медленно повернулись головы всех этих измученных упырей. Свет костра отражался в их черных глазах, плясал среди морщин изуродованных лиц.
– Немного свежей крови еще осталось, – произнесла с нехорошей улыбкой бабка, не отрывая взгляда от моей шеи.
Не успел я понять, что происходит, как вся эта хилая и полусонная толпа ринулась на меня! Я подпрыгнул от неожиданности и зацепился за брошенный в ногах гроб. Как назло, я стоял на каком-то пригорке и потому полетел с него, кувыркаясь, как поломанный, а следом за мной загрохотал, подскакивая, гроб. Вместе мы скатились со склона и бултыхнулись в реку. Я забарахтался в воде и не слышал, как где-то наверху завыли упыри, как затопали они ногами.
Я ничего не разбирал в темноте и начал было тонуть, но тут ухватился за свалившийся рядом гроб. Не знаю как, но мне удалось взобраться в него, и меня понесло по пенистой реке куда-то в ночную тьму, заболтало на волнах, заплескало в лицо грязной водой. Ветви кустов скребли стенки гроба, его цепляли плавучие травы, но все луны на небе закрывали тучи-облака, и я ничего не видел – даже большого камня. Гроб врезался в него и затрещал, а я так сильно бахнулся головой о борта совей мрачной лодки, что упал без сознания на дно!
Гроб плыл по реке, а я болтался в нем, как скользкий кусок сала в миске. Не раз, не два, а вообще неизвестно сколько раз билась моя лодка о камни, путалась в траве, расталкивала кувшинки и пугала птиц, и в конце концов застряла в кустах у небольшого островка. Пока я спал, из гавани налетели хихикающие русалки. Они долго резвились в воде неподалеку, бултыхались там, как чокнутые, водили свои утопленнические танцы и так возбудились, что в конце концов наметали мне в гроб икры![4]
Я проснулся с первыми лучами солнца, когда никаких русалок уже не было, зато по берегам ходили рыбаки с сетями и удочками. Они, кажется, увидели гроб у острова и двинулись к нему на нескольких лодках. Подобравшись поближе, эти дьяволы в людских обличиях сообразили, что гроб полон драгоценной русалочьей икры и раскричались, как гончие, почуявшие зайца. От этого ора я и подскочил, и подскочил так резко, что гроб качнулся, он вырвался из сцепивших его веток кустов и помчался дальше по реке.
Возмущенные рыбаки загорланили почище вчерашних упырей. Я обернулся, весь вымазанный икрой, и увидел их озверевшие физиономии – рыбаки со всех сил гребли за моим неуправляемым гробом, а меня самого приняли за какое-то икряное чудище, по всей видимости, которое можно очень даже хорошо обжарить на огне!
В отличие от моих полоумных преследователей, никаких весел у меня не было, и рыбаки постепенно настигали. Мало того, другие бежали по берегу, махали лапищами и, придурковатые, облизывались, глядя на капавшую с моего носа икру. Я хотел сообщить им несколько ругательств, чтоб образумить сумасшедших, но когда открыл рот, на язык мне попала икра, и я подумал тогда, откуда эта икра взялась, и, вообще говоря, из какого срамного места она появилась, и радоваться ли мне этому или плакать…
Пока я размышлял и облизывался, рыбаки почему-то отстали, а потом вовсе повернули, раздосадованные, обратно. Тут я заметил, что лодка моя подпрыгивает сильнее прежнего, что вода кругом бурлит и меня несет вперед со страшной силой. Не успел я обернуться, как меня подбросило и вышвырнуло из гроба. Лодка моя, разбрызгивая икру, полетела, кувыркаясь, с водопада! Полетел и я, барахтаясь, как птица со сломанными крыльями.
Промахнув по воздуху версты три, я бултыхнулся наконец обратно в ревущий водный поток. Схватив себя одной рукой за другую, я потащил себя к берегу и с трудом вывалился на грязный песок. Отдышавшись, я обнаружил, что окружен скелетами! Берег был завален костьми каких-то животных, людей и, может быть, леших-кикимор. Я поднялся на ноги и поплелся скорее прочь, но, углубившись в чащу, услышал шорох. Я обернулся и увидел среди листвы волков. Уставший и испуганный, я побежал, свалился со склона и, может быть, сломал себе кости. Но, что ужаснее всего, меня окружила волчья стая!
Вот и все, Архипка, подумал я. Не пьянство, так упыри. Не упыри, так русалки. Не русалки, так рыбаки. Не рыбаки, так волки. А если не волки, так все равно что-нибудь сведет тебя со света в могилу! Эх, подумал я, бедный ты, бедный человек, Архипка! Всю жизнь только и знал, что радеть о несчастных, что заботиться об обездоленных и дураках умалишенных, чтоб их черти взяли! Святой ты был человек, Архипка! Других таких не найдешь! Признаюсь, жалко мне стало себя. Хороший я, в конце концов, человек. Куда ни погляди вправо-влево, повсюду что ни люди – всё дрянь. Где же вы, бедные, другого такого найдете? Эх, несчастные люди, как же вы без Архипки жить дальше будете?!
Вы-то, Филиппка Филиппович, думаете сейчас, что волки меня съели, но спешу вас уверить, что этого не произошло!
Волки взяли меня в стаю, приняли как родного. Впрочем, волки они и есть собаки. Они люди ничуть не лучше наших купцов и толстосумов. Стоило мне прийти в себя, как они стали ездить на мне, как на лошади, заставляли меня чистить им шкуры, петь им песни и плясать. Я ходил с ними на охоту, устраивал засады и выл по ночам на луну. Мы спали в уютном логове, грызлись иногда между собой и, вообще, – вели себя несколько странно, как сильно перепившие трудяги, которые работают с утра до ночи, а на какой-нибудь праздник нажрутся так, что их и людьми не назовешь.
Я прожил среди волков не меньше месяца и был не так уж расстроен судьбой, когда однажды они подыскали мне волчицу и решили женить. Тут я, конечно, несколько перепугался. Поэтому днем, пока все спали после ночной охоты на охотников, я сбежал и поскакал на четырех лапах сквозь лес. Я мчал много дней подряд и наконец выскочил к опушке. Едва я оказался на дороге, как увидел несущуюся мне навстречу повозку! Лошади обезумели и, вымазанные пеной, летели со всех ног неизвестно куда и почему. А внутри повозки кувыркались перепуганные дети, например, или я не знаю что.
Конечно, что вы думаете, я бросился следом, вспрыгнул на лошадей и остановил повозку. Дети, впрочем, черт с ними, оказались всего-то какими-то карликами. Они сидели в повозке пьяные, как пьяницы, распевали похабные песни и хлебали из бурдюков какое-то смердящее пойло. Предложили и мне, но я, как человек джентельменских привычек и моральных ориентиров, отказался со слезами на глазах и, чтобы не видеть оргии, влез на крышу повозки. Мои благодарные попутчики согласились довезти меня до ближайшего города.
Но, когда мы тронулись, повозка затряслась, и я кувыркнулся с крыши на землю, на каменистую дорогу, надо полагать. И хорошо еще, что я привязал себя за ногу к верху повозки! Таким образом дня два или три я тащился мешком за повозкой, скакал на ухабах и, вообще, походил на сброшенный с корабля якорь.
Столь неприятная поездка расстроила все мои чувства, и по прибытии в Туманные Холмы я день или что-то около двух месяцев пролежал в бредовом состоянии, почему и опоздал в деревню Недобренькую.
Подпись: Архипка, музыкант артели, джентльмен, сердцеед, в трезвом умишке, не слишком под мухой, привет и всего хорошего!
Объяснительную принял: Филиппка Филиппович, заведующий артели Сизых Озер».
К первым двум бумагам прилагалась третья. Автор приводит ее без каких-либо правок[5]:
«Сиго года три месяцы назад в нашу диревню пришел какойта музыкант. Звать его гаварил Архипка. К вечеру на празднике он волк немытый сожрал три видра прапавшей мидовухи и три гаршка кизильной наливки. Пачиму палез аблизываться к бабам и был бит в кровь. С этага дня он пил у нас до па видру мидовухи в день и с утра до вечеру шатался синий па диревне. Валялся в кустах и ямах. Сувался до бабскаго злого роду. Не раз пытался влезть в бабскую баню. Не раз был бит как сабака смердючая в том числе и сабаками и катами хвостатыми и малыми детьми. В диревне он прасидел два месяцы. Выпил весь самагон. Передрался со всеми мужиками да бабами и убижал патом без адежок в Туманные Халмы. Там гаварят люди он стал пить дальше и был бит. Пасиму просим ваше привасхадильство пажалуйста скампесиравать наши убытки – восемь бочек мидовухи, три бочки кизильной наливки, хлеба и яйиц в бесчисленнам каличестве, пабитых окон много и рваные бабские платья.
Житили диревни Казявкина».
[1] Оригинал этой записки есть в редакции. Он написан деревенским старостой грамотным языком без ошибок. Староста в двух словах просит поскорее прислать музыканта, потому что посланный прежде до деревни так и не добрался. Никаких угроз и брани в оригинальной записке нет. – прим. ред.
[2] В оригинальной записке Архипки всего шесть строк и три предложения – прим. ред.
[3] Это замечание, очевидно, придумано Чортом, в оригинальной записке ничего подобного не было, как и в известной биографии Архипки. – прим. ред.
[4] Что?? – прим. настоятеля
[5] На самом деле от оригинального текста оставлен лишь некоторый общий смысл. – прим. ред.
Хорошая песня
Самая красивая музыка – стук сердца
Ооютская пословица
Там, на севере, где в угрюмых лесах шелестят легкомысленно холодные озера, у музыкантов есть странный обычай – предчувствуя скорую смерть, они уходят в глубокую чащу и передают звуки своей музыки птицам.
Конечно, люди южного Ооюта и северных окраин больших империй давно не верят в носатых и грузных богов прошлого, но некоторые мечтательные музыканты с удовольствием чтут старинные традиции, таинственные и давно бессмысленные.
И вот потому, когда Оххон ощутил на себе пристальный взгляд смерти, он заторопился домой, куда его всегда тянуло, но куда он много лет не решался вернуться. Оххон не был еще так уж стар, но всю свою жизнь он провел в одиноких скитаниях, всю жизнь его окружали равнодушные духи, и одиночество и вечная дорога жизни истрепали его сердце так, что он был уверен в близком конце своего пути и даже ждал его с некоторым нетерпением, как, упоенные печалью, ждут смерти капризные поэты.
Оххон попрощался со всеми знакомыми ему членами артели музыкантов, прошел поперек Ан Цин и Великую Ниму и вернулся впервые за три десятка лет в Ооют, пахнущий детством и ручьями. Оххон долго шатался среди гор, на вершинах которых солнце тает во льдах, и достиг наконец последнего леса. Навстречу Оххону шла северная весна, вязкая земля липла к ногам и не хотела отпускать; среди сосновых иголок и побитых жизнью кустов еще лежал кое-где снег со следами оленей, волков и, наверное, абааса. С веток слетали мелкие капли, а Оххон слушал пение птиц, которым надеялся подарить свою душу, запертую до сих пор в большой старинной флейте. Флейта эта называлась ичхор, имела вид кривой палки с как попало срезанными ветками и считалась среди артельных музыкантов настолько экзотическим инструментом, что названия ее не знали и энциклопедисты.
Устроившись на поваленном дереве, Оххон вынул флейту из чехла и прислушался. Бродил безмолвный ветер, темные сосны робко потрескивали в вышине.
Оххон смотрел на бурую траву на проталинах и думал о том, что сейчас он исполнит свою последнюю песню – и тут же умрет, и случится это раньше, чем сойдет последний снег. Раньше, чем высохнет роса на листьях. Но песня его души, подхваченная голосами птиц, будет жить вечно, и эта вечность как будто угнетала Оххона, потому что короткая и одинокая человеческая жизнь не принесла счастья…
Лес ждал, и Оххон заиграл тихо, чтоб сиплый и рваный голос ичхора не перекрикивал шепота чащи. Внутри сильно изогнутого тела флейты были вделаны маленькие медные пластины – звук расслаивался неожиданными гармониками, рассыпался легким, грубоватым звоном. Он был похож на мычание теленка вдали; мычание, что стелется по земле у помятой травы, но слышно его повсюду, за реками и озерами. Так и звук этого редкого и мало кому известного ныне инструмента спугнул загадочную тишину леса и полился теплым потоком по влажным зарослям – на поиски птиц и зверей. Шорох сосен звучал легким аккомпанементом.
Вскоре на ветках показались первые птицы. Ободранные, красноглазые, они безразлично поглядывали на музыканта, слушали его песню и молчали. Иногда они взмахивали крыльями, будто порывались улететь, разочарованные скучной музыкой, но оставались на месте – из жалости к неумелому исполнителю, пытавшемуся придать легкой печали своей жизни характер настоящего горя. Песня, не слишком выразительная и однообразная, лилась совсем без ритма. Звуки блуждали по лесу и не складывались в узнаваемые фразы, а словно пытались рассказать историю пятидесяти лет скитаний, пятидесяти лет мытарств, где каждый день похож на любой другой под безжалостным небом, и где каждый день – новый миг, неповторимый и драгоценный. Музыка была похожа на плач…
Некоторое время спустя Оххон заметил среди сосновых иголок большие головы окын. Эти шаманские птицы не умели летать, но умудрялись каким-то зловещим образом преследовать людей по полям и лесам, в снегах и пустынях далекого юга. Ооюты боялись окын, а еще больше они боялись им навредить. Окын обходили стороной, чтобы не навлечь на себя гнева их хозяев – шаманов.
Вскоре в вялотекущем потоке звука стали появляться небольшие мотивы. Они возникали порой, как дуновения порывистого ветра, и расплескивались долгими проигрышами. Но несмотря на все усилия музыканта, птицы не отзывались на зов и безмолвствовали. И когда Оххон, раздраженный и утомленный, убрал инструмент, чтобы передохнуть, птицы разом поднялись с веток и разлетелись, подлые, кто куда.
Тут где-то рядом хрустнула ветка.
Оххон подумал сначала, что музыка привлекла медведя или белого волка, обернулся порывисто. Но нет, все оказалось хуже – у кустов стоял человек! На нем была легкая весенняя доха с двухцветным орнаментом у каймы, соболиная шапка. На поясе висел кожаный мешок, а в руках была рыболовная корзинка с грузом. Человек кивнул и сказал:
– Эйээх, тоскливый музыкант, зачем шумишь на весь лес? Здесь и без тебя хватает звуков!
Оххон с досадой покосился на рыбака и смахнул с флейты капли, нападавшие с деревьев.
– А в этом мире и без тебя хватает людей, рыбак, почему же ты дышишь так легко? – произнес Оххон.
Ооюты умеют выражать свои мысли, читатель. Им бы книги писать.
Рыбак ответил:
– Потому что никто не накормит моих детей, кроме меня, музыкант.
– Зачем же ты ходишь по зарослям, рыбак? Ты не найдешь там рыбу, она живет в воде.
– Оказывается, твои мысли не один пустой звук, музыкант.
Рыбак фыркнул, а Оххон отвернулся, рассерженный. Он не любил людей, даже музыку свою он играл лишь духам.
– Иди своей дорогой, рыбак, – сказал он устало. – Здесь умирает человек, не мешай его дыханию искать последний путь.
– Тебя кто-то ждет в Нижнем Мире?
– Меня нигде не ждут.
– Тогда для чего умирать без дела, музыкант? – рыбак оживился. – Пойдем со мной, я покажу тебе, как умереть с пользой.
– Что ты говоришь, лохматый парень? Неужели за последние годы ооюты так оголодали, что готовы жрать мертвецов?
– Твое мясо пропахло скукой, музыкант. На него покусится разве что абааса, да и тот после не будет знать где повеситься от уныния, потому что не так легко найти дерево по его росту. Пойдем со мной, здесь никто не хочет твоих жалоб.
Музыкант разозлился и отвернулся. Он водил пальцами по влажной флейте и надеялся, что рыбак потопчется и уйдет, но тот, наоборот, подошел ближе, сел неподалеку и принялся гладить пустую корзинку для рыбы. Он хитро щурился, косился на музыканта с веселым видом – повезло забесплатно пробраться на любопытное представление.
– Мой сын спросил меня, почему я не принес ему рыбы, – сказал рыбак неожиданно. – Но у меня мало мыслей. Я видел один Ооют. А ты видел много, музыкант, скажи, почему голодают мои дети?
На ветки опять налетели птицы. Они посматривали на людей и переговаривались. Недовольный музыкант качал головой. Он знал, что у рыбака куда больше терпения, чем у него. Проще было сдаться…
Рыбак от нечего делать, а может, что и назло, стал постукивать по дереву палкой. Потом поставил на землю корзину, а она с треском повалилась в кусты. Рыбак засопел и принялся шумно копаться в карманах, потом поправил пояс, потом услышал что-то в траве и пошел бродить кругами, пиная мелкий валежник кожаными сапогами, короче говоря, делал все, проходимец такой, чтобы вывести из себя болезненную музыкальную натуру.
Оххон понимал, что непросто ему будет отделаться от этого беспокойного человека. Люди вообще особенно назойливы, когда могут чего-нибудь заиметь за просто так. В каждой деревне к Оххону сбегались крестьяне с просьбами наиграть немного для хорошего урожая. Хмурые охотники, тыча в нос кулаками и бандитскими ножичками, требовали приманить из леса каких-нибудь зверей. Однако несноснее всех были как раз рыбаки. Ради пары лишних рыбешек в лужице эти готовы были ублажать и убивать одновременно.
Эх, люди… Они забывают обо всем на свете ради самой ничтожной, но дармовщины! Что говорить, читатель, когда даже самые свирепые и богобоязненные монахи падают на колени пусть перед самим чертом, только бы он рассказал, где настоятель прячет ключ от монастырского погреба![1]
– Веди, – Оххон закряхтел и встал. – Все равно, где исчезать!
– Хе-хе, – ответил довольный собой рыбак.
Неподалеку, за лысым холмом и рощицей, таилось озеро. Деревья на противоположном берегу были окутаны вьющимся туманом и походили на струйки костровых дымов. От глубины лесной тишины Оххону померещилось, будто его дыхание вышло из тела насовсем и заскользило над безучастной водой, и что над головой – небо Нижнего Мира, мечты и страдания людей.
– Зацепил ловушки, – рассказывал рыбак, – четыре раза к ним ходил, ни одной рыбы нету! Еще раз пошел – рыбы нету. Я ее звал, ко мне не идет! Может быть, тебя послушает.
Пришедшие с далекого севера Ооюты плохо разбирались в южном времени, они и дни-то считали не всегда правильно. В Ооюте каждый день длится по-разному.
Оххон присел на разбросанную рыбаками траву и снова вытащил из чехла флейту, подул немного в мундштук. Рыбак возился с широкой тупоносой лодкой.
– Там из воды колышки торчат, – сказал он. – Туда зови.
– Что за рыба-то у вас водится? – спросил Оххон.
– Кехча очень много!
– Для кехчи нужен понг-донг, барабан. У меня его с собой нет. Что еще?
– Много акых, но их звать не надо. Самая вредная рыба, хуже трухи!
– Не знаю я что такое акых.
– Тогда окуней зови! Больших зови!
Оххон подумал и поднял флейту.
– Погоди, дай отплыть, – сказал рыбак, уселся в лодку и, оттолкнувшись большим веслом, поплыл к погруженным неподалеку ловушкам.
Оххон вздохнул с тоской и заиграл. Артельные музыканты подзывают животных, как правило, не какими-то конкретными звукосочетаниями, а ритмической игрой и перебором тембров. Мелодия в такой музыке появляется сама собой, зыбкая и всегда новая.
Тихая песня флейты с легким звоном вспорхнула над морозной водой темного озера. Широкой и мягко завивающейся струей вилась она над растущими у берегов пучками болотницы, путалась в блуждающих туманах и рассеивалась возле лодки с улыбающимся миролюбиво рыбаком. Музыка не забиралась в верхние регистры – мелодия скользила в пределах одной октавы, все возвращалась и возвращалась к легкому мотиву, как возвращается раз за разом ночь, как бы высоко ни всходило солнце. Оххон так увлекся, что с удивлением обнаружил на реке движение – это рыбак вынимал ловушки с рыбой, соблазнившейся музыкой. Где-то в стороне от ловушек ходила легкая рябь – похоже, на звуки флейты тянуло не только окуней, но и какую-то мелюзгу.
И вдруг Оххон подумал, что над озером нет ни одной птицы, лишь молчаливые сосны, лишь заросли болотницы и рыбы слышат его последнюю песню! Лишь рыбы, которые никому и никогда не передадут его, Оххона, душу, что струится сейчас музыкой над холодной водой! И когда замолкнет флейта, мелодия его одинокого сердца опадет на сырые иголки и каплями росы усеет землю… Ни следа не останется от музыканта Оххона, что брел всю свою жизнь в поисках того, что нужно искать!..
«Аяахлы! – подумал он. – Великие хаасаны и тяжелая нога Беркы Баардека! Как мало у меня мыслей! Одноразовый я человек!»
Оххон захлебнулся от переживаний, и музыка прервалась. Музыкант испуганно покосился на вновь промокшую где-то флейту и понял внезапно, что по щекам его катятся слезы и что-то давит ему на грудь, и каждый удар дается сердцу все тяжелее. Он дернулся немного и опустил голову… Флейта упала на колени, и когда рассеялся лившийся по озеру звук песни, стало так тихо, как никогда не было тихо в этом безлюдном лесу.
Рыбак еще долго хохотал, доставая из воды корзины-ловушки. Он пересчитывал попавшихся в западню окуней и загибал пальцы, несколько раз сбивался и начинал заново, хоть и насчитал всего пять хороших рыбин.
– Эйээх, четыре толстых окуня и еще один толстый окунь пришли послушать песню! Хорошая песня, о-о-хо! – рыбак как сумел исполнил короткий мотив, что много раз повторяла флейта музыканта. – Хорошая песня, окуням нравится! О-о-хо!
Напевая нескладно и совсем непохоже на то, что играл музыкант, рыбак уложил ловушки с рыбой в лодку и вернулся на берег. Его уверенная и чуть насмешливая песня оживила угрюмые берега. Туман зажгли лучи солнца – до сих пор оно пряталось за тонкими облаками.
Рыбак выволок корзины из лодки и посмотрел музыканта – тот сидел у куста с опущенной на грудь головой и не шевелился.
– Эйээх, – прошептал рыбак, – погоди, музыкант, я приведу за тобой каарзымов и людей. После такой хорошей песни не жалко и умереть!
И так, распевая во всю глотку совсем теперь уже неузнаваемую мелодию, рыбак с корзинами за спиной скрылся в лесу. Его голос долго слышался на берегу, куда потихоньку слетались птицы…
Музыкант покачал головой.
– Все-то ты перекрутил, дурной человек, – сказал он. – Ни одной ноты не угадал… – музыкант выпрямился с усилием и спрятал флейту в чехол. – Но и так хорошо получается…
Много лет спустя Оххон еще бродил по южному Ооюту. Однажды он услышал незнакомую песню, что распевали крестьяне на деревенском празднике. Варианты и отголоски этой песни он слышал и в других деревнях, и каждый раз, пусть и звучала песня по-разному, он улавливал в ее звуках нечто близкое, такое близкое, как собственное отражение в скорой воде, что течет тысячи лет неизвестно откуда и неизвестно куда, а мимо проходят люди и судьбы, и жизнь кажется вечной под вечным небом.
[1] Ах ты безбожник, нечистая ты сила окаянная! Проще из блохи человека вырастить, чем из тебя, бандит нечестивый! – прим. настоятеля
Царевна и страшный веник
Нимские веники – лучшие в мире!
"Справочник ведьмы: блудливый шабаш, колдовство и кошки". Автор неизвестен
Веники, если по существу, как люди. Вроде бы смотришь – какая-то палка, какая-то метелка, но сколько за этой палкой и этой метелкой значений, сколько замыслов! Можно, например, взять веник и смести им грязь с пола. Можно вышвырнуть паука из паутины в углу. Можно запустить веником в какое-нибудь рыло, сующееся в дверь. А в банях веником мутузят так, что слезы летят искрами то ли от боли, то ли от удовольствия.
Порой же веники играют роли совсем удивительные и весьма устрашающие… Один странный случай произошел недавно неподалеку от нашего монастыря, и автор лично мог наблюдать последствия трагедии из окна своей душной кельи.
Монастырь наш стоит на холме.
Когда какому-нибудь монаху улыбается счастье и его выпускают за ворота с некоторым поручением, он оказывается на кривой и бугристой дорожке. Она спускается мимо рощицы и шиповников в тихую долину. В этой долине, среди полей, пахучих и жужжащих, раскинулась деревушка Заковыристое.
О, читатель, что это за безмятежный уголок! Даже в окна монастыря слышен гогот, весьма противный, впрочем, каких-то гусей, уток, мычат, как обнаглевшие, какие-то то ли коровы, то ли выдры, то ли еще непонятно что. Кто-то там беспрерывно квохчет, гавкает, ворчит. В полях в изогнутой форме трудятся потные и беспощадные крестьянки, скрипят гнилые повозки и вон, посмотрите внимательнее, какой-то мужик швыряет лопатой кизяки из свинарника! Буколический жанр, читатель! Где-то там, среди этих домиков, что не всегда разглядишь за кудрявой листвой рощицы, живет, к примеру, самая настоящая Василиска.
Ах, Василиска! Не женщина, а булава!
Каждый день она носит в монастырь молоко, и если б наши монахи не знали, что рано утром увидят у ворот ее зеленые глаза, ее ехидную улыбку, не услышат ее грубоватых, нужно признать, и совершенно невоспитанных речей, они б, вероятно, все повесились от тоски в наших серых казематах! Спасибо тебе, Василиска, за наши жизни!
А еще где-то там в деревне, среди амбаров и курятников, среди скосившихся туалетов и кабаков, стоит общая баня. Выстроена она на краю поселения – у подножия холма, на котором высится старая мельница.
Баня, читатель, весьма занятное место. В особенности она притягивает тех, кто любит подглядывать за моющимися. Не нужно возмущаться, читатель, тема эта не такая и несерьезная, как может показаться. В одной книге в монастырской библиотеке сказано, что желание подглядывать за разоблачившимися телами вполне естественно и неудивительно и испытывает его каждый второй. К примеру, автор такого желания не испытывает. А вы, читатель, уже, как видите, второй… Автор не перестает удивляться своему читателю! Постыдились бы, взрослый ведь человек!
Впрочем, в этой бане и без вас хватает пришельцев. Дело в том, что под полками там живет не заурядный поклонник обнаженного жанра, а самый настоящий банник! Выглядит он обыкновенно, как банный черт. Что можно сказать о кленовом листе, например? Кленовый лист он кленовый лист есть. Вот и банник. Что вы, никогда банника не видели? Хотя, вы-то, читатель, может быть, и не видели, но будьте уверены, что он видел вас. Приглядитесь в следующий раз, моя добродушная читательница, когда, вооружившись прелестной наготой, вы сядете помыться в ванную или миску, приглядитесь куда-нибудь под полку, или в темный угол, или за сброшенные одежды, или в дымовое отверстие – не смотрят ли на вас два любопытных глаза… Или три…
Разве что в нашем монастыре нет ни одного банника – небольшая, видать, радость таращиться на моющихся монахов… Фу, коварное воображение…[1]
Банник в Заковыристом был подлец не больше собаки, волосатый весь, как обезьяна, с толстым брюхом, круглый, как тыква. Глазищи на половину физиономии, нос пяточком и лапы широкие, чтобы хватать. Правда, говорят, мужикам деревенским он предстает мужчиной, а бабам – женщиной, но что это за женщина такая автор представлять себе отказывается, дабы навсегда не утратить доброжелательства к этому замечательному, более-менее, племени. Одним словом – хитрец!
Вообще же банник Заковыристого был человеком каким-то вечно пьяненьким – он любил со всеми поболтать, похохотать, побалагурить, выслушивал с интересом все деревенские сплетни и незлобно острил комментариями. Добрым людям он помогал – подливал воду, колотил веником, сотрапезничал самогоном. Короче говоря, был в бане хорошим товарищем и в деревне его все звали ласково – Банюшка! Но ходили еще весьма тревожные слухи, будто если ему чем-то не угодить, высмеять его дурацкий нос или вовсе двинуть в тыкву пяткой, то мстил он беспощадно, иронично и нечестно. Впрочем, деревня знала всего один случай изощренной Банюшкиной мести.
Как-то некий вконец безнравственный мужик решил подшутить над банником: наговорил ему колкостей, выпорол крапивой, а потом то ли за уши подергал, то ли за что другое, но нашли этого мужика утром без сознания, без одежды и, как, фыркая, рассказывают местные бабы, с веником торчащим из срамного места! Автор просит у читательниц прощения за такую непривлекательную картину, но он, автор, к ней никакого отношения не имеет, да и женское население, кажется, такие истории скорее забавляют, тем более что самое важное в ней то, что она позволяет нам снова вернуться к прежней мысли о многогранной полезности веников!
Уж, наверное, не такое использование этого бытового предмета вы, читатель, представляете себе, когда вспоминаете о простом венике! И неосторожно оброненное слово людское может быть понято вовсе не так, как имел себе в виду говорящий. Скажешь, допустим, что видел где-нибудь в лесу красную девицу, и все тут же мнят тебя повесой каким-нибудь, который только и думает о прелестных глазках и прекрасных губках, а девица, на самом деле, может, красная потому, что в дерево, пьяная, врезалась, кровь из носу течет, или, лучше, в малине испачкалась с ног до головы, или в вишне, или смородиной обмазалась тут и там…
Вот и история Банюшки с веником не закончилась случайной и бесславной местью.
Чуть больше года назад мимо Заковыристого катил кортеж царевны Злостасьи. Царевна эта, барышня с хорошими щеками, потрепанная разгульной жизнью и сладостями, возвращалась после долгих кутежей c какой-то дворянской свадьбы на юге Нимы.
Царевна Злостасья, надо сказать, славилась любовью к народу. Поэтому, уставшая от многодневной тряски, она потребовала остановить процессию не где-нибудь, а в деревне Заковыристой, где этого народа сердечного хватало надолго.
Карета царевны встала неподалеку от дома старосты, и стража поспешила приготовить комнаты. С полей на царский кортеж с удивлением поглядывали бабы с серпами и мужики с косами, из окна кузни высунулся кузнец, налетело каких-то писклявых детей, пошатывались пьяницы, бездельники деревенские собрались поглядеть что дают. На улицу вывалился и староста, засеменил к каретам вместе со всем своим пухлым семейством, а с ним и местные купцы, согнутые кочергами. Вокруг кортежа царевны собралась едва ли не половина деревни. Все перепуганные, дрожащие, все потные, растрепанные, ото всех разит капустой и вообще…
Царевна вышла из кареты, гордая, со снисходительной улыбкой, и сказала служанке позади:
– Ах, посмотри, Марфушка, на этих замечательных людей. По всему видно – народ! Какие свежие физиономии, какие цветастые носы, какие твердые руки! Ах, Марфушка, а мы сидим в своих дворцах-теремах и забыли уже, как видится жизнь! Мы забыли солнце и колосящуюся рожь, вот этих зверей гадких – как они называются? – и тепло деревенской печи! Ах, как все здесь мило! Вот она, настоящая Нима. И мы, Марфушка, такие же люди, с такими же руками и ногами, но бледные и уставшие жизнью. Отчего так выходит, Марфушка, отчего так тяжела наша жизнь? Как все здесь прекрасно! Какие честные люди, какие замечательные крысиные лица! Все мы, Марфушка, нимцы, одним воздухом дышим и одному царю служим. Всего-то и разницы, что в наших жилах кровь голубая, а эти люди – чернь поганая. Но все мы одной землей ходим… Ах, Добрынюшка, куда же вы смотрите?! Вон, глядите, лезет, уберите его, уберите скорее, фу, ну и рожа!
Стражники схватили под руки крестьянина, который подошел ближе других, и поволокли в кусты.
– Ах, Марфушка, – продолжала между делом царевна, пока в кустах что-то хрипело и фыркало, – вы знаете этот запах парного молока по утрам? Вкус деревенских пирогов с говядиной и грушами? Как, наверное, замечательно, каждый день есть пироги и ни о чем не думать. Всех дел, что смотри на небо и жди, когда в поле вырастит урожай.
Наконец привели старосту. Он тут же сгорбился и принял вид жалкой псины.
– Доброго здравия вашему сиятельству, – прошептал он.
– Громче говори, смерд поганый! – обрушился на него капитан стражников Добрынюшка, дал пинка железным сапогом. – Не с девкой разговариваешь!
Староста задергался почтительно и склонился еще глубже, но ничего не сказал.
– Ах, какое замечательное отребье, – сказала царевна, поднесла старосте пухлую ручку с не по годам истершейся кожей, но, когда старик двинулся ее поцеловать, царевна руку отдернула. – Фу, – сказала она. – Добрынюшка!
Добрынюшка дал старосте подзатыльник.
Толпа потихоньку отступала от греха подальше.
– Да, Марфушка, – сказала царевна, – безделье превращает людей в чернь. Только и занятий у них, что ничего не делать. За них все творит природа – и урожай растит, и молоко, и мясо. Правду ли говорят, Марфушка, что еще что-то растет на деревьях?
– Правда, госпожа.
– Как интересно! Свинина, например?
– Груши, госпожа.
– Свинина с грушами!? Как здорово, наверное, высунешься утром из окна, протянешь руку, сорвешь свинину с грушами и отдыхаешь до вечера!
– Мне казалось, госпожа, что свинину делают из… кхм… людей, – задумчиво произнес Добрынюшка и почесал бороду. – По крайней мере мой батюшка, начальник дворцовой стражи, заметив у дороги нищих, называл их проклятыми свиньями.
У Добрынюшки была добрая улыбка, за которой не таилось добра, светлый взгляд, за которым не было никаких существенных мыслей, и лоб до того низкий, что под этакой крышей если и прятался ум, то ум этот был карликом.
– Вы говорите глупости, Добрынюшка, – отмахнулась царевна. – Впрочем, вы всегда говорите глупости. За всю жизнь вы не сказали умного слова. Найдите мне такую избушку переночевать, чтобы утром, не вставая с постели, я могла бы из окна сорвать себе свинины с грушами.
– Повинуюсь, госпожа.
– А еще я желаю помыться. Прикажите черни нагреть мне ванну!
– Повинуюсь, госпожа.
Пока слуги разбирали вещи с карет, Добрынюшка о чем-то долго и бешено разговаривал со старостой. Наконец он вернулся к царевне. Та с интересом разглядывала детей, игравших с собакой.
– Скажите, Марфушка, – произнесла задумчиво царевна, – неужели крестьянки рожают не только детей, но и собак?
Марфушка растерялась от оригинальности вопроса, и, пока размышляла над ответом, вмешался Добрынюшка.
– Прощу меня казнить, ваше сиятельство, – заявил он. – У черни нет ванной.
– Как же они моются? – удивилась царевна.
– Днем прямо в реке, а вечером – в бане, ваше сиятельство.
– Ах, баня, – просияло ее сиятельство. – Крестьянская баня! Гнилая, полуразвалившаяся избушка, клубы пара и деревенское безделье! Приготовьте мне баню, Добрынюшка, сейчас же.
– Повинуюсь, госпожа.
Крестьяне забегали выполнять повеления царевны и через пятнадцать минут баня была готова. Царевна вошла в предбанник, и Марфушка помогла ей сбросить одежды[2].
Пара в бане было уже столько, что царевна сходу врезалась в какую-то дверь. Она ойкнула, зашаталась и закачала фигурой. Марфушка поймала ее под руки, аккуратно окатила водой и, пока недоумевающая царевна села на полку, подбросила в печь дров.
Ах, подумала царевна, что это и зачем?..
Ей было и страшно холодно и страшно жарко одновременно. В клубах пара то появлялось, то исчезало скользкое Марфушкино тело – служанка тоже была дворянкой и не очень-то понимала, что нужно делать и нужно ли что-то делать вообще. Она нашла в углу какие-то деревяшки, камни, ведро холодной воды, метлу. В другом углу валялись ветки – несколько мягких, а несколько колючих, как будто от шиповника. Этим, кажется, нужно бить по спине? Но кто ж ударит по спине царевну?.. Впрочем, будем честны, читатель, многие бы того…
Еще Марфушка нашла огромный кувшин самогона и множество кружек, но рассмотреть ничего не успела. Царевна позвала жутким шепотом:
– Марфушка, поди сюда…
Марфушка приблизилась. Царевна, рыхлая и красная, как раскаленный камень в печи, с ужасом смотрела куда-то в клубы пара перед собой.
– Марфушка, слышишь? – спросила она.
В бане что-то шуршало. Вдруг тихо скрипнуло. Вдруг закряхтело.
Царевна со страху вцепилась в бедро Марфушки, а та со страху вцепилась царевне в волосы. Или куда-то в другое место. В ухо, например. Или в ноздри.
– Кто-й-то там? – прошептала царевна.
Снова скрипнуло. И кашлянуло. По всему телу царевны пробежали мурашки. Потом перекинулись на Марфушку. Разве мог бы кто проникнуть в баню? Вокруг стоят стражники – человек двадцать, все с мечами. Мимо них и цыпленок не пролезет.
Тут в клубах пара промелькнуло что-то темное.
Царевна вскрикнула, заболтала различными женскими принадлежностями. От нее вздрогнула и Марфушка и тоже заболтала принадлежностями, весьма, хо-хо, существенными, кстати сказать.
Густой слой пара сдвинулся в сторону – к печной трубе, – и взглядам перепуганных женщин предстал сидящий на противоположной полке банник. Черный совсем, шерстистый, с рогами, с длинным хвостом, вьющимся по полкам, с глазами, горящими плотоядно и лукаво. Банник покачивался беззаботно и блаженно и ковырялся в носу.
Женщины так оторопели, что на мгновение потеряли дар речи. Разве что Марфушка скулила, как обиженный щенок.
– Вчера весь самогон на три рыла выдули, – сказал банник, и у бедной царевны от ужаса полезли на лоб глаза. – Теперь и заняться нечем. Посидим пока, а потом я вас обеих веником ошпарю! До костей!
Царевна открыла рот и подалась назад, потянув за собой к стене и Марфушку. А банник поморщился и сунул руку между ног, зафыркал, принялся что-то дергать там с сосредоточенной физиономией.
– Вчера одного мужика так отхлестал, – продолжал он, – чуть… ой… чуть насмерть его не распорол… – банник выдернул откуда-то из зада горсть волос и протянул их царевне. – Надо? Меняю.
Марфушка покачнулась, словно перед обмороком, а царевна выпучила дурные глазищи, вскочила, как укушенная, и заорала так истошно, что разметала облака пара. Банник с перепугу покатился за полку. Царевна подпрыгнула, не переставая вопить, выть, визжать и сквернословить, как кухарка, схватила пустую кадку и швырнула туда же, куда упал банник.
– А-а, нечистая сила! – орала царевна. – Спасите добрые людишки! Стража! А-а, стража!
Не дожидаясь помощи, она стала метать в ошеломленного банника камнями, причем один схватила прямо из печки! Потом нашла кружки для самогона и тоже пустила куда-то, где в тумане виднелись клочки шерсти.
Тут что-то грохнулось в дверь. Снаружи возникла нешуточная сумятица – никто не решался первым войти в баню с голой царевной, хоть все и хотели. Наконец дверь раскрылась, и царевна бросилась навстречу Добрынюшке. Тот же, увидев свою госпожу разоблаченной по всем параграфам, издал некий вскрик, рванул бежать пес его знает куда, ударился в стену и свалился в ноги Марфушки. Бедная служанка тоже вскрикнула, наступила стражнику на лицо и первой выбежала наружу, прикрывая богатый срам ладошками.
Женщин в полубессознательном состоянии вывели из бани и укутали в одеяла. Царевна все пыталась что-то сказать, пыталась дрыгать рукой, но только беспрерывно повторяла: «Там!», – и косилась затравленным зайцем на баню. Стражники ворвались внутрь с мечами наголо, оттоптали Добрынюшку пуще прежнего, поплутали среди пара, сталкиваясь друг с другом и с балками да перекрытиями, и, ничего не найдя, в недоумении вернулись наружу.
– Черт нечистый, – в конце концов смогла выдавить из себя царевна и упала в обморок.
Ее и Марфушку отнесли в избу, а стражники вместе с очухавшимся немного Добрынюшкой стали чесать не самые выдающиеся затылки. Они снова обыскали баню, снова ничего не нашли и снова вышли на улицу.
Тут кто-то из деревенских догадался-таки, что царевна встретилась с Банюшкой и от неожиданности приняла его за блудливого черта. Правда испуг царевны казался селянам неясным. В самом деле, читатель, ну черт и черт. Что такое? Черт – тоже человек. Откуда взялись все эти обидные предрассудки? Не только черт, но и самый обычный человек может стащить у вас козу или пролезть под одеяло вашей жены. Однако стоит сделать это черту, как все сразу: «Ну черт и черт, что с него, поганца, взять». Словно бы кроме этих шалостей и проделок от нашего[3]… от чертового племени больше и ждать нечего. Как будто от вас, читатель, многого можно ждать!.. Ага…
Услышав о баннике, стража несколько оробела. Одно дело бить по загривкам беззащитных крестьян и совсем другое сцепиться в неравном бою с нечистой силой, которую ни меч не берет, ни стрела, ни пика. После некоторых переговоров решено было плюнуть на все и оставить банника в покое, тем более что из бани он вряд ли куда-то выберется.
– Плохо, – сказал ошивавшийся неподалеку староста, – беда, конечно. Ах!
– Что такое? – нахмурился Добрынюшка. – Чего языком мелешь, морда паскудная? Чтоб тебе болтаться на дереве!
– Царевна-то, сиятельство ее, Банюшку обидели, словами гневными говорили, били-колотили. Банюшка все припомнит и теперь непременно накажет царевну. Ах, бедное ее сиятельство!
– Как накажет? – похолодел Добрынюшка. – Ты что несешь, смерд облезлый? Как понимать – накажет?
– Известно как. Онисимке, етить его в душу, веник затолкал так, что уж целый год с ноги на ногу еле переминается.
– Кто затолкал? Что? Куда?!
– Веник, известно куда.
– Банник?!
– Кто ж еще?
– Веник?
– Хороший еще веник был, новый.
– Затолкал?
– Хорошо постарался, ваше благородие. Всей деревней доставали. Такого насмотрелись.
Добрынюшка со слезами ужаса глянул на стражников, а те, подергивая губами, с каким-то странным выражением таращились на него, будто воображали сейчас страшную картину маслом: «Царевна, черт и веник»…
– Выкурим его наружу и порубим в куски, – предложил кто-то.
– Он под лавками прячется, копьями насквозь пропорем.
– Что вы, ваше благородие! – перепугался староста. – Кто на банника руку поднимет, тому он так отплатит, что и веник счастьем покажется. Шапку с головой снимет и бороды не пожалеет! Да никаким мечом, да никакой стрелой его не взять, духа окаянного. И святой монах не поможет, разве что музыкант, да где его ночью сыщешь? Етить его в душу…
– А если баню сжечь?
– Как сжечь, ваше благородие! Огонь баннику отец родной, а коли баню сожжете, так он, дух нечистый, всю деревню погубит со зла, вместе с царевной сиятельной и прочим людом неприкаянным.
– Что ж ты, бес чумазый, просишь царевну злому духу отдать на поругание?! – разозлился Добрынюшка. – Чтоб он ее веником… так вот и так…
Вновь перед мысленным взором стражников предстала прежняя картина, несколько более детализированная в этот раз. Рожи мигом покраснели.
– Не гневайтесь, ваше благородие, – говорил староста. – Банюшка добрый злой дух, черт нечистый, собака немытая. Коли что, к утру перебесится и все обиды забудет. Лишь бы только среди ночи не отыскал где-нибудь ее сиятельство, етить ее… то есть…
Добрынюшка сдвинул брови.
– Готовьте карету! – закричал он слугам. – Уезжаем через минуту!
Ничего не соображающую царевну, завернутую в невообразимые тряпки, сунули на сиденье, рядом, после долгих поисков, бросили Марфушку, и остервеневшие лошади рванули со всех ног по деревенской дороге. Сзади бежали не поспевшие и не понявшие еще что к чему слуги, стражники, какие-то кучера, в суматохе оставшиеся ни с чем.
Пьяный, совершенно нелепый в хаосе кортеж загрохотал по засыпающим улицам деревни. На кочковатых дорогах карета царевны запрыгала, как мячик, и женщины внутри полетели кувырком. Они то сплетались руками-ногами-тряпками, то разлетались к стенам.
– О боги! – покрикивала между кульбитами царевна. – Куда мы так спешим? Добрынюшка?! Где Добрынюшка?!
В окно влезла голова начальника стражи, но карету так трясло, что по затылку этой голове тут же стукнуло рамой, потом стукнуло по скуле, потом по подбородку. Добрынюшка заойкал и вылез обратно.
Гремящий и воющий кортеж промчался мимо нашего мужского монастыря. Автор в окно собственной кельи видел, как какие-то потерявшиеся всадники пошли кружным путем вокруг монастыря женского, что стоит на противоположном холме.
Они с таким гамом пролетели мимо кабака «У Тетери», что перепуганные лошади в кабацкой конюшне сломали заграждения и бросились кто-куда.
– Закройте окна в карете! – приказал Добрынюшка одному из стражников.
Тот, не разобравшись что и как, попытался захлопнуть декоративные ставни во время бешеной скачки, но не удержался в седле и покатился в полевые цветы.
Кортеж спустился в низину, где на какое-то время в него влились мчавшиеся по другой дороге заплутавшие стражники, но, ничего не понимая до сих пор, они тут же рассеялись снова на очередной развилке.
– О боги! – кричала из кареты кувыркающаяся царевна.
– О боги! – подумал и Добрынюшка, когда увидел на поле чучело с самой настоящей метлой.
Он отделился от кавалькады, нервно сшиб чучело мечом и вернулся к карете.
На въезде в деревню Синемордово кортеж замедлил ход. Это отчаянное место, читатель, где родятся, такое ощущение, одни кулачные бойцы. Местные драчуны считают долгом своей жизни наведываться в кабаки неподалеку от нашего монастыря и устраивать там самые нещадные мордобои. Многие из монахов, удачливо выбиравшихся за стены ради пары кружек хорошего пива, возвращались обратно с жестокими синяками и кровоподтеками. Жителям деревни Синемордово неведомо благочестие и никаких чинов они не почитают. Поэтому вот, едва в избах услышали грохот приближающихся всадников, селяне высыпали наружу, готовые к потасовке, сердитые и возбужденные. Некоторые тащили в руках вилы, лопаты и мотыги… А еще веники да метлы…
В Синемордово всегда с надеждой ждали какого-нибудь налета, но и эти драчуны не были готовы к драке с царской стражей, тем более взвинченной видом метелок!
Добрынюшка богатырски ринулся в бой, растолкал забияк по канавам, а потом, остервенелый, как козел, спешился, подбежал к одному, вырвал у него из рук метлу и сломал ее пополам об колено. И такой был у него злобный вид при этом, что даже задиристые бойцы Синемордово расступились перед каретами!
Не задержались беглецы и у княжеского замка. Когда он темным булыжником стал на фоне черного неба, лошади замедлили было ход, в окнах и у входа загорелись огни, появились удивленные слуги, не ждавшие среди ночи гостей. Но, проезжая мимо сада, за которым располагался замок, Добрынюшка увидел брошенные садовником инструменты, среди которых валялась и метла.
– О боги! – воскликнул Добрынюшка.
И лошади устремились дальше со всех ног, разбрасывая высыпавшую наружу княжескую прислугу.
Всюду мерещились несчастному Добрынюшке веники и метелки – в формах кустов и в ветках сосен, в гривах лошадей и в прическах слуг. Даже туча в небе формой была похожа на веник!
– Ах, Добрынюшка! – звала обеспокоенная царевна. – Куда же мы так летим, негодяй ты проклятый! Вели остановить лошадей, дорогой Добрынюшка, или я скажу бросить твой гнилой труп вшам не съедение!
– Никак нельзя, ваша светлость! – отвечал стражник. – Ваш батюшка казнит меня восемь раз, если я привезу вас домой с хвостом!
– Как?! С хвостом?!
– Банник обещался вкрутить вам метлу!
– Ах! Куда же?
– Разве смеет простой стражник говорить о таинственных садах царевны?
– Неужели в самую беседку?
– Скорее в потайной грот, царевна.
– Что там рассказывают? – донеслось откуда-то из конца процессии. – Об чем речи?
– Царевне хотят вкрутить метлу!
– Да что вы говорите!
– Я не расслышал, что за история? – спросили еще дальше.
– Царевну, будто бы, метлой прочистили.
– Сукины дети!
– Что вы сказали?
– Царевне вложили веник меж караваев.
– Давно пора!
Эти непонятные какие-то разговоры, быстро распространявшиеся среди беглецов, перебросились на деревню, мимо которой пролетал кортеж, от деревни к замку, от замка к городу, и еще не рассвело, а всюду уже только и разговоров было, что о нескромных отношениях царевны с веником!
Утро не порадовало Добрынюшку. Староста говорил, что банник забудет свои угрозы, но говорил он неуверенно, скорее допускал, чем утверждал. Вот и теперь, стоило кортежу встать, Добрынюшка оглянулся и вдруг, к ужасу своему, увидел на дороге, далеко позади, пылевой вихрь! В таких вихрях летают по свету ведьмы и черти! Летают в том числе и на метлах…
– Не останавливаться! – заревел Добрынюшка, и уставшая кавалькада вновь сорвалась с места.
Лишь к вечеру процессия царевны, растерявшая в дороге половину слуг и лошадей, добралась до царского дворца. Но еще долго никто из бежавших сквозь ночь не мог объяснить, что, собственно, случилось, отчего все спасались в такой панике и чего боялись. Не мог этого объяснить и стушевавшийся перед царем Добрынюшка, потому что одно непочтительное слово могло сорвать его голову к полу, потому что стоило начать разговор о тех частях тела царевны, которым угрожала опасность, как его заперли бы в самых зловонных казематах, и от этого говорить приходилось витиевато, кружными путями. Не могла ничего толком рассказать ни сама царевна, кроме того, что подралась с чертом, который хотел ей подарить букет волос из промежности, ни Марфушка, которая стыдилась вообще рассказывать о бане. В результате сначала по дворцу, а потом по городу, а потом и по всей стране поползли весьма нелепые слухи, один изощреннее другого, противоречащие и скабрезные, о сложных связях между царевной, веником и нечистой силой. Много разных сплетен породил порочный и невнимательный ум!
Одни говорили, что царевна по ночам летает на венике (даже не на метле!) на танцы к чертям. Другие рассказывали, что она родила от лешего веник. Третьи, что она родила лешего от веника. Четвертые говорили, что царевна вышла замуж за веник, а были и те, кто утверждал, что ее саму побили веником, и, когда с нее слетела грязь, оказалось, что царевна – самый что ни на есть черт!
Ох уж эти веники, читатель! Сколько в них всякого смысла! Как не спутать их с людьми, которые сегодня одно, а завтра другое, которые вроде бы смотрят на тебя с улыбкой, а про себя думают, как бы выдрать из тебя последние волосы, которые говорят тебе: «Люблю я тебя так, что и себе удивляюсь», – а на самом деле глотку хотят тебе перегрызть с большим удовольствием! Уж лучше иметь дела с вениками, туда их сюда!
Впрочем, тем история не закончилась.
Через день или два после панического исхода кортежа царевны из Заковыристого в баню затолкалась целая гурьба мужиков. Автор просит у читателя позволения не описывать это безобразное зрелище. Впрочем, ему, автору, никакое разрешение не нужно, а читатель, если уж он так этого хочет, может вообразить себе всю картину самостоятельно: тяжелые клубы пара, жара и десяток обнаженных и потных мужских тел впритирку… Тьфу… Автор надеется, что читатель воображать подобное вовсе не жаждет!
Тем не менее, нужно заметить, что тут же, в кадке с чистой водой, валялся и банник. Вывесив длинные ноги наружу, он бултыхался, как дитя, и с удовольствием брызгался водой на окружающих.
Среди мужчин был и староста, и первый деревенский плотник, и кузнец – весь селянский, так сказать, нобилитет. Мужики выпивали и болтали ни о чем.
Вдруг банник встрепенулся.
– А где те две, недавние? – спросил он. – Одна чуть потолще, другая чуть потоньше. Что-то с тех пор не заглядывали.
– Царевна?
– Драчливая такая грубиянка, назвала меня чертом мохнатым.
– Напугал ты ее очень, в ту же ночь и удрала.
– Чем это я ее напугал? – растерялся банник и вылупил глаза. – И ущипнуть-то не успел.
– Испугалась она, что ты ее за обиду накажешь.
– Тю… Я, что ли?
– Думала, ты ее как Онисимку веником снарядишь.
– Я? Я Онисимку не трогал, зачем он мне?
– Как? А кто?
Удивленные мужики уставились на банника.
– Мне откуда из бани знать? – Банюшка развел руками. – Он мне весь самогон съел и пошел не знаю куда. Что я, вообще, зверь какой-то, людям веники ввинчивать? Однако, на будущее мысль полезная…
Пойди пойми этих людей, читатель! Этих банников, эти все слова, эти веники. Черт возьми что они такое – все одного поля ягоды…
[1] Здесь на странице какое-то пятно, похожее на след от плевка. – прим. ред.
[2] Следующая страница, подробно описывавшая внешний вид обнаженных царевны и Марфушки, к сожалению, полностью изъята цензурной палатой. Запрещена к публикации и более чем скабрезная авторская иллюстрация. – прим. ред.
[3] Последнее слово зачеркнуто. – прим. ред.
Дхар, купец и ноги из головы
Закон запрещает женщинам Матараджана произносить слово: "Крыбкыбруха".
Из книги "История Матараджана, написанная не для собак" П. Девы
Много лет назад это было или мало – кто знает, но жил на востоке один дхар. Звали его как будто Бхогисунда, или еще хуже, и у него была дочь. Дочь как дочь, все как положено, ничего смешного. Когда она подросла, ее решили выдать замуж за сына какого-то вельможи, тоже дхара. Устроили свадьбу, наготовили риса, зарезали пару свиней, пару быков, а наутро слуги вошли в спальню и нашли жениха мертвым…
Он лежал на кровати рядом с женой дырявый, как если бы его крысы сгрызли, скрюченный, черный.
– Ну и дела, – сказали слуги, – подох так подох, нечего сказать!
Дхары повздорили. Собрали было войска, кого-то прибили. Но страсти вскоре утихли, и дело это забылось бы совсем, если бы через год дхар Бхогисунда не подумал, что дочь надо все-таки отдать замуж. Нашли другого жениха, зарезали свинью, зарезали быка, наготовили риса, а утром открыли двери в спальню – жених мертв, как если бы его крысы сгрызли. Скрюченный. Черный. А невеста спит себе, ей вообще наплевать! Беззаботная женщина…
Ах! – подумали слуги. – И второй подох, ну и ну…
После такого желающие заполучить родовитую невесту разом рассосались, тем более что и сам дхар не был так уж богат, и невеста не блистала, и жить, вообще-то, хотелось.
Тем бы эта история и кончилась, так бы и осталась дочь дхара двукратной вдовой, если бы года через два в замок не приехали какие-то сваты. Выряжены они были в богатые шелка, на головах – цветные тюрбаны, на руках – браслеты с драгоценностями. Сваты растянулись на полу перед высокородным дхаром и передали ему, что некий купец-купчишка по имени Сандаксурва жаждет женить своего сына на дочери дхара. Насколько сильно он этого жаждет говорил хороший сундук с монетами и ожерельями, который сваты привезли в уплату за невесту.
Дхар согласился. Любой дурак бы согласился!
Месяц спустя из дома купца Сандаксурвы выехал богатый караван – десятки всадников, десятки слуг, повозки с драгоценностями! И слон. Гуджа, сын Сандаксурвы, какой-то тощий, темный, как буйвол, невзрачный, весь дрожащий от страха, сидел на лошади и с ужасом смотрел на отца. Ни один жених на свете не ехал на свою свадьбу таким перепуганным!
– Батюшка, – лепетал Гуджа, – разве мало нам золота? Ведь где померли двое, там и третий помрет.
– Не сегодня, так завтра, а не завтра, так и потом – всё равно все помирают, – отвечал на это философичный Сандаксурва.
– Пусть бы лучше потом, батюшка.
– Мой отец родился бедняком, сын, а я купаюсь в золоте. За золото можно купить дворцы и земли, людей и смерть. Но сколько бы ни было у тебя золота, все князья, все дхары, все мелкие шахи будут смотреть на тебя свысока. Эх, глупый сын, мы купим себе голубую кровь! Твой дед собирал плоды на деревьях и продавал их на базаре, а твой сын будет дхаром. Кто знает, может быть, его сын станет ханараджой!
– Эх, батюшка, если я умру через мгновение после свадьбы, у меня не будет сыновей…
– Слушай внимательно, Гуджа, – сказал Сандаксурва и заговорщически посмотрел по сторонам. – Когда настанет ночь и вас с женой проведут в спальню, когда она уснет, ты схватишь ее в руки и выпрыгнешь в сад через окно. Мы на лошадях будем ждать тебя за деревьями.
– А что же дхар? Разве не пустится он в погоню? – задрожал трусливый Гуджа.
– Дхару нужны деньги. А когда ты наложишь на лоб его дочери тику, мы с тобой больше не будем безродными баграбхадами[1]. Мы станем дхариями. И тогда только ханараджа будет стоять выше нас.
– И боги…
– Да и то не все.
В Матараджане как раз началась весна. Среди цветущих деревьев шуршали крыльями птицы, звонко плескались ручьи, берега рек обсыпали рыбаки, в полях расхаживали крестьяне с волами, и облака, то ослепительно-белые, то грозовые, собирались и рассеивались словно в одну минуту. Все зажило с такой страстью, будто уже завтра эта жизнь могла прекратиться, и встревоженный Гуджа, перед мысленными взором которого рисовались картины собственной гибели, чувствовал прохладный ветер на щеках, чувствовал теплое дыхание лошади, слышал жужжание насекомых в траве, и ему казалось, что жизнь полна далекой прелести, и жить хотелось так же сильно, как прекрасна матараджанская весна!
Ах, весна в Матараджане! Сладкий морской ветер и поющая трава! Тихие ночи, шелест листьев! Робкие дожди и сияющая роса! И взгляды красавиц, как присоски осьминогов…
Ах, весна в Матараджане! Громы и молнии средь бела дня! Внезапные ливни, смывающие тысячелетние дороги! Ревущие от усталости волы на полях и крестьяне, полуживые или полумертвые! Ну и отвратительная все-таки в Матараджане весна, черт бы ее побрал!
Стоило свадебной процессии зайти на земли дхара Бхогисунды, как людей и коней окружили зловонные черные болота. Небо заволокли грузные, непроницаемые тучи. Дорога превратилась в хлюпающую грязь, ноги тонули до колен. Вокруг, между голых и кривых деревьев, что-то шлепало, булькало и поскрипывало. Среди дня наступила самая настоящая ночь. Ничего не было видно дальше, чем на два-три шага. Если бы не тучи, Гуджа подумал бы, что караван заехал в пещеру!
Пройти по болотам всем вместе было немыслимо. Слона отправили обратно, а с ним часть всадников и слуг.
Оставшиеся тронулись потихоньку дальше, едва различая разбитую дорогу. Гуджа с содроганием слушал угрозы каких-то недобрых птиц в невидимой вышине, а его отец кусал усы и размышлял о том, как бы все поскорее обставить и дать деру из этого дурацкого места.
На следующий день, во время привала, Гуджа услышал хруст. Среди деревьев двигались огромные силуэты с длинными ногами. Гуджа остолбенел от страха, но тут как раз появился проводник от дхара и повел караван безопасными тропами.
Никто не знал, сколько прошло дней, прежде чем свадебная процессия достигла дворца – день и ночь были одинаково темными, а солнце если и показывалось, то лишь тонкой красной полосой на кромках туч.
Дворец дхара стоял на поляне, окруженной гнойными болотами, и был он весь серо-черный, кособокий, с кривыми башнями, с треснутыми стенами. Сад вокруг походил на пепелище, и тухлый густой воздух блуждал между деревьев.
Во дворец гостей не пустили. Слуги вынесли наружу большой дырявый шатер и зажгли огни у сада. Вскоре появился дхар с женой. Все происходило в угрюмом молчании. Сандаксурва с интересом разглядывал своего будущего родича, а дхар смотрел строго перед собой так, будто ничего в мире его не интересовало. И что это был за человек, какое, однако, жуткое пугало! Первое, что заметил Гуджа – у дхара было четыре глаза, два человеческих и два маленьких под ними. Бледная кожа лежала на черепе как штукатурка, образовывала резкие, почти колючие углы. Как у куклы. Двигался дхар тоже непонятно: то дергался, как от щекотки, то наоборот – замирал статуей, даже не дышал в эти минуты. Жена дхара и вовсе была опутана волосами так, что не видно лица, только все те же четыре глаза поглядывали из-под спутанных косм, неподвижные, как нарисованные…
Гостей ввели в шатер и усадили на пол – к низкому столу. В Матараджане вообще не признают стульев и даже во время больших дарбаров садятся на пол коленями кверху, как какие-то собаки! Впрочем, как они там садятся автору неизвестно. Он в Матараджане никогда не был. Но если бы монахи нашего монастыря сидели себе как ни в чем не бывало на полу во время еды, например, или читая священные тексты, то ходили бы всюду перепачканные и смердящие, как буйволы. Они и без того, не покривим душой… А мы ведь какие-то монахи, а не дхары, не графья и не падишахи!
Наконец привели невесту. Она была одета в цветастое платье, несколько мешковатое в ногах. Из-под нависших складок платка на голове виделось такое же бледное и восковое лицо, как и у ее отца. Казалось вообще, что кожа девушки словно кора у дерева – твердая, неподатливая. Поначалу Гуджа решил, что у невесты, как и у родителей, четыре глаза, но, присмотревшись робко, он понял, что их и вовсе шесть! Еще два совсем крошечных под уголками больших! Несмотря на всю необычайность внешности, выглядела невеста вполне ничего себе. Лицо ее походило на гипсовое изваяние, изящное в своей грубости, выполненное легкой рукой впечатлительного зодчего.
– Невеста, – зачем-то произнес дхар, и это было первое сказанное им слово.
Голос был трескучим, и Гуджа подумал, что такой же трескучий голос был бы у таракана, если бы он умел говорить. Жениха и невесту усадили во главе стола, принесли ритуальные свечи и воду, которой молодые должны были омыть друг другу ноги. Ноги невесты показались Гудже холодными, как камень, стоящий где-нибудь на морозе. Но когда он стал проводить по ним ладонями, ему почудилось, что они потянулись, как мягкая ткань, и Гуджа покраснел и перепугался.
Внесли еду. Как написано в книгах о Матараджане, на свадьбах у дхаров полагается давать гостям рис со свининой и с подливой из чечевицы. И вино. Вместо этого на стол поставили миски с сухими печеньями и какую-то вонючую болотную воду.
Гуджа куснул печенье и чуть не сломал себе зубы – такое оно было твердое! Он пожевал пару штук, а другие, пока никто не смотрел, спрятал в карманы.
Его отец тем временем счастливо потирал руки и лихо крутил усы. Дхар был беден, как нищий самой презренной касты. Они был беден, как крыса! А значит, дай ему немного монет, и он поступится чем угодно – так, по крайней мере, размышлял Сандаксурва, для которого золото было мерилом всего, даже любви к единственному сыну. Купец так радовался тому, что сумеет обменять горстку монет на высокий титул дхара для своих потомков, что с удовольствием пил болотную воду и, улыбаясь, грыз могучими зубами деревянные печенья.
Вскоре пришло время жениху наложить тику на лоб невесты. Гуджа разволновался, размазал порошок куркумы по бледному челу девушки и с некоторым разочарованием подумал о том, что за весь ужин она на него ни разу и не взглянула.
И вот, когда вся эта и без того сокращенная церемония была окончена, молодых отправили в дом, в спальню. Слуги провели их наверх по широким лестницам с ветхими коврами и шелками, по сырым полутемным коридорам, опутанным паутиной серебряного орнамента. Их ввели в спальню и закрыли дверь.
Читатель, конечно, сейчас потирает руки, наверное, и краснеет, и фыркает, может быть, предчувствуя весьма пикантную сцену. Увы! Увы! Автор, может быть, и хотел бы порадовать читателя скабрезностями. Он, автор, может быть, тоже не так уж и против был бы описать что-нибудь такое постыдненькое, похотливенькое, но писатель не имеет права идти против правды, как бы он того ни хотел. А если говорить по правде, то, переступив порог спальни, Гуджа вдруг почувствовал страшную слабость!
Все помутилось у него в глазах! Все стало вязким, дымчатым, и захотелось спать! Невеста прошла по комнате, оглянулась в каком-то тумане, посмотрела на Гуджу хищно и зло и легла на кровать. Бедный Гуджа! Его повело, и он рухнул совершенно бессильный на постель рядом с девушкой и только и сумел, что повернуть голову, посмотреть на нее. А она уже спала!
Черт возьми, она оказалась порядочной соней!
Гуджа чувствовал, что проваливается в бездну небытия…
Вот и все, подумал он через силу, стоит уснуть, и больше я не проснусь. Ну и дела! Пожил на свете, нечего сказать!
Неужели опоили болотной водой? Или сунули в печенье отраву? Ну и дела!
Он снова покосился на свою невесту и вскрикнул от ужаса! Сон его смахнуло, как пощечиной!
Невеста спала, но нижняя челюсть у нее шевелилась. Внезапно изо рта показалась тонкая волосатая лапа! Следом вторая, третья! На подбородок девушки выкарабкался жирный черный паук, за ним – другой.
Пауки поменьше посыпали из ноздрей, из ушей, из щелочек закрытых глаз – совсем крошечные, как песок! Перепуганный читатель сейчас, вероятно, начинает воображать из какого еще места могли бы вылезти пауки. Ну и ну, читатель, вот вы, оказывается, что за человек!
У Гуджи таких дурных мыслей не было. Он весь покрылся испариной и с трудом отодвинулся от девушки – руки и ноги ему поддавались пока с трудом. Первый паук, самый волосатый, весь облепленный какой-то кашеобразной массой, первым спустился на постель и направился к жениху. На простынях, где паук касался их лапами, оставались крошечные надрезы – лапы были острые, как иголки!
Гуджа застонал, задергался, пытаясь справиться с непослушным телом, и ощутил хотя бы одну руку. Он протянул ее за спину, нащупал глиняный горшок с водой, схватил его и со всей силы обрушил на паука. Но то ли постель была слишком мягкой, то ли паук оказался непробиваемым, но ничего ему, собаке, не сделалось! Чудище медленно приближалась, окруженное полчищем крошечных паучков.
Извиваясь, хрюкая от страха, Гуджа кое-как перевернулся сначала на живот, а потом грохнулся с кровати на пол. От удара у него вспыхнуло в глазах, и он сумел наконец пошевелить ногами. Гуджа приподнялся еле-еле и снова попробовал пристукнуть пауков горшком, но теперь уже ясно было, что так просто их не возьмешь – они были твердые, как кирпич! Они все лезли и лезли из тела спящей невесты, а она, как показалось Гудже, стала быстро худеть и сморщиваться, как будто внутри нее ничего другого кроме этих пауков и не было. Девушка сдувалась, как продырявленный бурдюк, из которого вытекает вино…
Пошатываясь, Гуджа бросился к окну и, к ужасу своему, напоролся на железные решетки! Он схватил их руками, надавил на них со слезами отчаяния на глазах, но они не то, что не сдвинулись, а еще и врезались в руки. Внизу был сад, мрачный, зубастый и безмолвный, и где-то там, среди тьмы, Гуджа увидел огонек. Это отец и всадники, затаившиеся в кустах за домом!
Что делать?! Гуджа сдержал порыв позвать на помощь – за дверью стояли стражники дхара. И не только стражники. По коридору туда-сюда нервно вышагивал советник дхара – волосатый весь, с горящими глазами, с корявыми клыками изо рта, похожий на ракшаса. Он, свирепый и безнадежно влюбленный в дочь дхара, злобно крутился в коридоре и едва держал себя в руках. Ему, видите ли, хотелось ворваться в спальню и хорошенько выпотрошить удачливого женишка!
Внизу, в большом зале на первом этаже, горела слабая свеча. На подушках и коврах сидел дхар и без выражения смотрел перед собой в пустой угол.
Тут же была и жена дхара. Он держала на коленях гаюдун, инструмент типа цитры с несколькими струнами, но женщина с упорством дергала одну.
Цзынь!
Цзынь!
Цзынь!
Одну и ту же струну, раз за разом, с неравными промежутками. Свеча колебалась словно бы в ответ на этот утомительный звук! Хоть бы ты играть сначала научилась, подруга!
Цзынь!
Этот же звук слышал в саду Сандаксурва с готовыми к бегству конниками. Они прятались в темноте мертвого сада и нетерпеливо смотрели на окна.
Сандаксурва крутил ус и легкомысленно, без особой тревоги думал о том, куда запропастился его трусливый сын!
Эх, Сандаксурва, Сандаксурва, черт возьми, знал бы ты, какая беда угрожает непутевому Гудже! Он, бедный Гуджа, метался по комнате с пауками, как заяц, окруженный кусачими гончими, и был так напуган, что боялся и пискнуть. А потом не разглядел на полу ночной горшок и пнул его в угол. От грохота подпрыгнули снаружи двое сторожей и ревнивый советник дхара. Гуджа выпутался из занавесок, вновь навалился на оконные решетки и заметил в углу тень.
Гуджа присмотрелся. Он подошел к стене и сдвинул лавочку. За ней был тайный проход, но такой узкий, что Гуджа с трудом протиснул в него плечи. Он подумал, что это, может, какой-нибудь дымоход, но почему тогда он под полом? В любом случае, проход явно не предназначался для людей, и только излишняя худоба позволяла Гудже продвигаться вперед.
Когда он нащупал в темноте тугую и липку паутину, он наконец догадался, для кого был сделан ход! Но поздно отступать, Гуджа! Позади уже стучат по деревянному полу бесчисленные лапки бесчисленных пауков. И что-то большое там, в спальне, грохнулось на пол, заскребло по полу… Гуджа заныл и полез во тьму так быстро, как мог.
Сандаксурва же внизу, в саду, теребил от нетерпения усы и сердился. Каким чертом занимается его сын? Где он, доходяга, пропадает? Неужели польстился на прелести дочери дхара и предается теперь каким-то занудным оргиям? О, что за отпрыска послали боги! Совсем не интересуется золотом и серебром, и если понадобится приумножить семейное богатство, то он, вместо того, чтобы устроить какой-нибудь налет или обложить данью крестьян, станет еще, чего доброго, любоваться цветочками и улыбаться женщинам! Что с него взять?
Сандаксурва не выдержал, выехал на свет и увидел теперь, что на окнах покоев дочери дхара прикреплены решетки.
Хм, многозначительно подумал Сандаксурва и поехал дальше. Следом увязались остальные конники.
Они обогнули дворец, держась в тени, и остановились неподалеку от главного входа. Сандаксурва заглянул в окно. Дхар сидел на подушках и не шевелился, а его жена все так же искусно дергала струну гаюдуна.
Хм, снова подумал Сандаксурва, раз сын не может выбраться в окно, нужно помочь ему выйти через двери. Там наверняка стража, а значит – нужно организовать какой-нибудь переполох и стражу отвлечь. Сандаксурва задумчиво покусал губу. Ему было не впервой устраивать погромы. Состояния зарабатываются грабежом, а Сандаксурва за последние десять лет стал одним из богатейших людей ханасама. Разбойного опыта у него было предостаточно.
Но пока хитрый купец размышлял, унылый звон гаюдуна прекратился. Женщина отложила инструмент. А дхар задергался, захрустел костьми. И вдруг у него отделилась голова!
Точнее сказать, она поднялся над плечами на восьми паучьих лапах. Потому что никакая это была не голова, а самый настоящий паук! Голова на лапках слезла на пол, а тело свалилось на подушки, как тряпка. Тут же голова-паук отделилась и от тела жены дхара, и ее кожа упала рядом с кожей мужа.
Два чудища застучали по каменному полу кинжалами лап, полезли неспешно по лестнице на второй этаж и скрылись из виду.
Ох, подумал Сандаксурва и едва не вырвал себе от волнения ус.
В это время Гуджа нащупал выход из туннеля. Где-то впереди виднелся слабенький свет. Гуджа вцепился в стену, просунул тело по тонкому проходу и вывалился в какой-то комнате. Он быстро поднялся на ноги и побледнел…
В центре комнаты стояло несколько столбов. Между ними были натянуты толстые слои паутины, где напряженно возились сотни мелких паучков. Они что-то усердно ткали, и Гуджа увидел, что в середине переплетения паутина собрана в большой ком. Гуджа пригляделся. Формой своей ком подозрительно походил на человеческое тело! Пауки как раз заканчивали голову, и Гуджа немного сместился в сторону и увидел, что лицо этой плетеной фигуры, в общем и целом, похоже на его собственное! Разве что грубее, как будто вырезанное из глины, мертвое и неподвижное.
Тело вздрагивало, пучилось волдырями – это пауки возились под кожей, что-то там доделывали.
Гуджа вскрикнул!
Пауки встрепенулись и заметались по стенам и потолку.
На подкашивающихся ногах, как объевшийся танцор, Гуджа забегал по комнате и навалился на дверь. Она, к счастью, поддалась, и Гуджа вывалился в сумрачный коридор. Стража и ревнивый советник остались где-то за углом. Но не успел Гуджа порадоваться пустоте коридора, как позади заскребло.
Гуджа быстро обернулся. Из-за поворота вылезла на восьми длинных лапах голова дхара. Следом – голова его жены.
Ох, подумал Гуджа, пауки с людскими рожами!
Рожи повернулись и уставились на Гуджу восемью глазами…
А в эту напряженную минуту Сандаксурва закончил размышлять и вместе с другими всадниками поехал дальше вдоль дворца. Они отыскали пустую темную комнату и остановились.
Переполох так переполох, решил Сандаксурва, зажег факел и бросил в окно.
Внутри тотчас вспыхнули ковры и занавески, в свете мечущегося пламени забегали по стенам потревоженные пауки. Лошади отшатнулись, и Сандаксурва спешно поскакал к внешним воротам дворца.
Но не так просто удрать было несчастному Гудже! Две страшных восьминогих головы рванули к нему со скоростью пущенного из катапульты булыжника! С невразумительным жалобным воплем побежал Гуджа по коридору, свернул за угол, перецепился через какой-то огромный кувшин, чуть не запутался в паутине и, вскочив, помчался было дальше, но всего за несколько мгновений этой погони стало ясно, что головы настигают – и настигают с чудовищной скоростью. Еще пара секунд – и они вцепятся Гудже в спину, или в бедра, или, чего доброго, в тощий зад!
Гуджа завыл, как корова, опять обо что-то споткнулся и, падая, вцепился в тонкий ковер на стене. Бедняга заскакал на одной ноге, сорвал ковер и, чтобы не свалиться, швырнул его от себя. Ковер пролетел по коридору и накрыл, что называется, с головой двух омерзительных пауков. Ошалевшие и бешеные, они защелкали острыми лапами и заметались в растерянности. Ковер стремительно пополз по коридору, но теперь как-то по диагонали. Он стукнулся в стену, смялся, полез дальше, стукнулся в другую стену. Головы-пауки взъярились, закувыркались, стали грызть друг друга, царапаться и таким спутанным клубком покатились с лестницы к первому этажу.
Не теряя времени попусту, окрыленный успехом Гуджа заторопился дальше по коридору, надеясь где-нибудь спуститься во двор или в сад, но за поворотом – вдруг напоролся на стражников! Они шли ему навстречу вместе со своенравным советником дхара, потому что почуяли дым от пожара!
Гуджа подскочил от неожиданности. Подскочил и советник, и оба стражника. Подскочил даже автор этих строк, и хорошо бы, чтоб подскочил и читатель!
– Ага! – воскликнул драчливый советник и хотел еще что-то добавить, но Гуджа рванул черт знает куда по коридору, и стражники с грохотом бросились за ним.
Советник зарычал.
– О, проклятая помесь навозной кучи и ползучего гада! – орал он на бегу. – О, жалкое создание, недостойное торчать и волосинкой из носа! Я изорву тебя в такие мелкие клочья, что их можно будет крошить в суп вместо перца и приправ! Я посажу твои грязные кости в саду дхара, чтоб их овевали зловонные ветра болот! Ибо даже грязь, застрявшая под когтями безобразного шакала, больше достойна благосклонного взгляда дочери великого дхара Бхогисунды, чем ты, смрадное семя ростовщика!
Да, этот человек умел составлять выражения!
Пока советник дхара изощрялся в оскорблениях, Гуджа, ничего не разбирая перед собой, промчался по коридорам, путаясь в паутине и коврах, а потом пол ушел у него из-под ног. Гуджа не увидел лестницы, слетел по ступенькам, отбив себе колени до крови, и вывалился в тусклой комнате. Горела последняя свеча, бродили клубы дыма, сочившегося из соседней комнаты.
Впрочем, Гудже было не до дыма. Стражники гремели пятками уже где-то у самой головы. Гуджа увидел гаюдун на подушках, а потом шкурку жены дхара, брошенную на пол, как грязный халат.
Недолго думая, Гунджа свалился на ковер, накинул на плечи кожу дхаровой жены и только голову пригнул, как позади в комнату ворвались стражники. Они видели Гуджу со спины и в полумраке опешили, не разобрались, затолкали друг друга от страха и недоумения. Тут же появился и советник.
– О, вшивая копна волос, торчащая из промеж… – он увидел свою госпожу и резко заткнулся, закашлялся.
Гуджа дрожал от страха, но советник не посмел вглядываться в фигуру на подушках.
– Простите, госпожа, – сказал советник и поклонился, – мы преследовали беглеца.
Гуджа поднял трясущуюся руку и показал на дверь.
– Слушаюсь, госпожа! – воскликнул советник и, схватив стражников под руки, выскочил прочь.
Даже не скинув лишнюю шкуру, Гуджа ринулся к выходу в сад. Но стоило шагнуть наружу, как навстречу ему из тьмы вынырнул какой-то стражник. Гуджа набросил ему на голову дхарову жену и со всех ног устремился в темноту. Он сходу перескочил дорожку с колючими, ломкими кустами и услышал ржание лошадей. Он еще не понял в какой стороне раздался звук, как кто-то подхватил его за шкирку и усадил в седло, и всадники во главе с невозмутимым Сандаксурвой понеслись, как укушенные, по узкой тропинке между болот.
Они скакали всю ночь и почти весь следующий день, и все это время самодовольный купец то хохотал, то хихикал, то ухахатывался, то ржал буквально неприлично, как веселая девка! Ни на минуту, как показалось Гудже, он не переставал смеяться.
Уставшие кони покрылись пеной и едва ворочали заплетающимися ногами, а Сандаксурва все потирал руки и фыркал, хрюкал и прыскал.
Беглецы остановились у высохшего баньяна на краю болот и стали лагерем.
– Мой дед был бедняком, – улыбался Сандаксурва, – мой отец был бедняком, а мой внук будет дхаром, и сам ханараджа будет вынужден слушать его слова! Теперь я хожу по земле, не касаясь грязи, сын мой!
Гуджа не слушал. Его тошнило – он думал, что от долгой скачки. Хотелось есть, и одновременно с тем возникло такое чувство, будто кишки лезут наружу. Гуджа поискал воду в седельной сумке, как вдруг кто-то вскрикнул.
Все тут же вскочили. Один из всадников схватился за горло и выпучил глаза от боли. Другие поспешили ему на помощь.
– Проклятые ядовитые болота, – проговорил Сандаксурва и закашлялся, стал махать руками, а Гуджа ощутил сильный зуд в груди и животе.
Он сунул руку в карман и вытащил печенья, которые накидал туда на свадьбе. Печенья были обсыпаны крошечными паучками, они лезли из пор, из личинок внутри! Гуджа в ужасе отшвырнул печенье и обернулся на крики. Из уха отца выбирался большой паук, множество мелких струились из носа ближайшего стражника.
Тошнота стала невыносимой! Гуджа упал на колени. Пауки падали у него изо рта на землю, но Гуджа не обращал на них внимания – он чувствовал, что у него отнимается голова!..
[1] В Матараджане – каста купцов и ростовщиков. – прим. ред.
Что вы себе позволяете?!
…говорят, что одного писателя матросы избили за то, что он перепутал грот-марса-рей и грот-брам-рей в одном из рассказов. Правда, выяснилось потом, что рассказ этот написал не он…
Из статьи «Кого чаще всего бьют матросы на западном побережье Великого Океана» П. Т. Ф. Х. Чоты
– Ай-яй, что значит небо? – говорил, задрав голову, капитан Джанвар. – Видите ли вы это небо, почтенный Шахнар?
Старший помощник как раз подошел к капитану, поморщился и тоже поднял голову.
Корабль покачивался туда-сюда, потрескивал немного, постанывал, как дед, и море плевалось в него прохладными брызгами. Легкие волны шумно пенились под кормой. Внизу скользили серо-зеленые скаты. Ради ракушек, облепивших днище, они уже много дней кружили вокруг корабля, как верные собаки.
Среди парусов ползали по вантам и реям матросы, переругивались порой, похохатывали несколько нехотя, вели себя расслаблено – погода стояла душная и обжигающая, корабль плыл сам по себе, и матросы ему как будто даже мешали.
– Вижу, – после некоторой паузы ответил старший помощник.
– Какое небо, почтенный Шахнар, ай-яй, какое небо! – говорил капитан, сморщенный весь, щупленький, носатый, не капитан, а закорючка, восторженная небом. – Видели ли вы когда-нибудь такое сияющее небо, такое бесконечное, такое важное, как сам падишах!? Разве может человек дотянуться до неба? Кажется, протяни к нему руку – и вот оно между пальцев. А ведь так и есть, друг мой! Все вокруг нас – небо. И море. Кажется, плыви куда желаешь, и соленый ветер – лучший друг, верный, строптивый. Весь мир, почтенный Шахнар, перед нами! И мы тоже – небо, и мы плывем куда захотим!
– Мы плывем в Куянму, капитан, и если не прибудем туда к следующей неделе, то все потери и расходы Акмар-шан повесит на нас.
– Ай-яй, Шахнар, разве это что-нибудь значит? Разве мы какие-нибудь черви, водоносы, конюхи, живодеры базарные или, простите великие боги, писцы-крючкотворы?
Старший помощник хотел было сказать, что он, вообще-то, ведет судовой журнал, но капитан не дал ему всунуть слово.
– Разве мы какая-то чернь горемычная, прикованная цепями и только и знающая, что ковать свои цепи? Перед нами Великий Океан, почтенный Шахнар, и мы можем повернуть вместе с ветром!
– Если мы не прибудем в Куянму до следующей недели, капитан, Акмар-шан продаст нас в рабство, чтобы оплатить долги.
– Ай-яй, какие прозрачные дали! – отмахнулся капитан Джанвар. – Кстати говоря, вы когда-нибудь были в Куянме, старший помощник? Говорят, тамошние девицы ласковы и нежны, как перья.
– Это правда, капитан.
– Говорят, их поцелуи слаще фиников и винограда!
– Очень может быть, капитан.
– И они ходят в набедренных повязках из жемчужин и золота.
– А еще кожа у них смуглая, как сармарская грязь, капитан, и они людоедки.
– Ай-яй, людоедки? Тысяча морских обезьян! А впрочем, какие лакомки, так еще интереснее.
Что-то грохнулось на палубу – один из матросов, чинивших крепления на грот-марса-рее, уронил бугель, и боцман побежал разбираться, на ходу сооружая довольно запутанную матерную конструкцию.
– Что я хотел сказать, капитан, – начал было старший помощник, но капитан снова его прервал:
– Ай-яй, почтенный Шахнар, какой покой и какая ширь! Вот там, за этими волнами, быть может, скрывается королевство белогрудых русалок, а за теми, например, город подводных демонов. А посмотрите назад – что, если где-то там притаились пираты, которые ждут ночи, чтобы застать нас врасплох?
– Не очень бы этого хотелось, капитан, – нахмурился Шахнар.
– Глупости, мой почтенный друг, какие глупости! Мы мужчины, и весь мир перед нами! Моя шпага просит крови! Ах, если бы этот океан был бесконечным! Чтобы плыть и плыть, и чтобы волны покрывали нас с головой. Когда я умру, почтенный Шахнар, сделайте из моего трупа якорь, чтобы я навсегда остался частью этого корабля!
– Непременно, капитан… – помощник снова оглянулся, бросил режущий взгляд на травивших шкот матросов, на сопевшего от негодования боцмана, который негодовал всегда, на рассевшегося с задранными коленями на салинге юнгу, и вдруг зашептал: – Я, собственно, хотел с вами поговорить кое о чем.
Капитан Джанвар в недоумении покосился на старшего помощника.
– Так что же, говорите.
– Где нас не услышат, капитан, – прошептал еще тише Шахнар. – Дело странное.
Капитан равнодушно пожал плечами и прошагал вместе со старшим помощником на бак, где никого не было. Они стали в тени кливеров у сложенных аккуратно тросов, капитан положил руки на планшир.
– Скажите, почтенный Шахнар, – снова начал капитан, – вы когда-нибудь встречали в своих плаваниях Чаку Бригу?
Шахнар, уже открывший было рот, резко захлопнул его от неожиданности.
– Я слышал, он плавает где-то там, на севере, – продолжал разглагольствовать неудержимый Джанвар, – и ни один из кораблей, что встретил его, не возвращался в гавань!
– Нет, капитан, – наконец собрался с силами Шахнар, – я хотел поговорить с вами о команде.
– Ай-яй, команда, почтенный Шахнар, – заулыбался капитан, – отпетые молодчики!
– Это меня и беспокоит, капитан.
– Что же здесь может беспокоить?
– Видите ли, капитан, – Шахнар сглотнул слюну и снова оглянулся, теперь явно пугливо, и эта пугливость не ускользнула от капитана, физиономия у него вытянулась от удивления, – в порту на борт взошло шестнадцать человек команды. Каждый записан у меня поименно.
– И что же?
– Сколько ни пытался я свести концы с концами, пересчитал каждого по дюжине раз за последние дни, но на корабле семнадцать человек, капитан, – Шахнар побледнел.
– Так что же вас тревожит, почтенный Шахнар? – спросил капитан. – На борт взобрался заяц?
– Об этом я и хотел поговорить.
– Кто же он? Какой-нибудь беглый раб? Или мелкий воришка, скрывающийся от стражи? Перепутавший корабли питух? Или, быть может, большеглазая красавица, спасающаяся от подсунутого мачехой жениха?
– В том и беда, капитан, что я этого не знаю, – Шахнар зашептал быстро, как одержимый. – Будь на борту обыкновенный заяц, он прятался бы где-нибудь в трюме, среди шелков и табака. Но раз я взял его в счет, выходит, что он вовсе и не прячется.
– Как же так? – капитан легкомысленно улыбнулся. – Кто же он?
– Вот этого-то я и не знаю, капитан.
– Ничего не понимаю, почтенный Шахнар! – капитан наконец отвернулся от борта и посмотрел на старшего помощника; обжигающее солнце жарило затылок и с бушприта с шумом сыпались капли. – В чем же сложность найти зайца, если он не прячется? Мне кажется, мы с вами не раз плавали вместе с большинством из этих прохвостов.
– Так и есть, капитан. Я знаю их всех в лицо и по имени. Но сколько ни считал, я так и не смог найти лишнего.
– Что за дьявольщина, почтенный Шахнар. Как это может быть?
Шахнар нервно обернулся. Один из матросов уселся на русленях и курил, двое других над его головой возились на вантах. Еще один неспешно выбирал шкот.
– Капитан, – прошептал испуганно Шахнар, – вы ведь слышали когда-нибудь о махашар?
– Будь я проклят, почтенный Шахнар, что вы говорите? – капитан побледнел.
– Вы же знаете, о чем порой говорят матросы?
– Ужели вы полагаете, что на борт мог взобраться настоящий махашар? Вы их когда-нибудь видели?
– Все видевшие махашара уже давно на дне морском, капитан, – с дрожью в голосе произнес Шахнар.
Автор вынужден признать, что он, начиная перерабатывать эту историю, знать не знал, о каком махашаре толкуют эти моряки. О чем, собственно говоря, идет речь, черт возьми? Чтобы понять это, ему, автору, человеку вообще-то весьма занятому, пришлось провести в монастырской библиотеке почти целые сутки, прежде чем он сумел отыскать некоторые сведения в книге: «Путешествие славного и достопочтенного Кхерик-хана по южным морям-океанам, вдоль берегов Джакадере, Сармарии и Унх, путешествие полное кровопролитий, пыток и сладострастия, совершенное в восемьсот восьмидесятом году по исчислению Бердыкры-хана от создания великой Асинайи и закончившееся гибелью всей экспедиции. С иллюстрациями и гравюрами». Издание это, между делом будет сказано, запрещено цензурой, поэтому, читатель, не стоит искать его в лавках книжников и на базарных площадях – иллюстрации почему-то переполнены греховными и сластолюбивыми сценами, мало связанными с текстом.
Так вот, лишь в этой редкой книге автору удалось отыскать кое-что о загадочном махашаре. Как-то, пробираясь вдоль побережья Сармарии, Кхерик-хан нанял на службу лоцмана, и тот поведал ему любопытную историю, произошедшую много лет назад. Однажды ночью на сармарское торговое судно проник морской демон. Он каким-то волшебным образом принял внешность одного из матросов, а потом, никем ни в чем не заподозренный, одного за другим сожрал всю команду. Через несколько дней лоцман вернулся в Сармарию, оставив Кхерик-хана в полном смятении: откуда лоцман узнал историю о махашаре, если вся команда торгового судна погибла? Две ночи ворочался Кхерик-хан в постели и не мог уснуть, вспоминая огромные клыки, торчавшие изо рта его словоохотливого собеседника…
Вот, читатель, что такое махашар! Будьте осторожны! Присмотритесь внимательнее к своему соседу, хозяину, слугам. Приглядитесь к жене! Будет обидно, если ночью она загрызет вас со всеми кишками и косточками, а вы так и не успеете дочитать этой книги!
А впрочем, черт с ней, с книгой! Вернемся на корабль.
Услышав о махашаре, капитан невольно сложил руки на животе, как будто перепугался, что чудище кинется грызть ему кишки.
– Что же делать? – с дрожью в голосе произнес он.
Все мысли о таящихся за горизонтом приключениях, о драках с пиратами и лобзаниях людоедок как-то быстро выветрились у него из головы.
– Полагаю, нужно взять наши шпаги, – сказал старший помощник.
– Конечно! Шпаги, шпаги! Как же без шпаги… – скороговоркой произнес капитан.
– И еще, выстроить всех на палубе, – прошептал помощник и шагнул поближе к капитану, а тот пугливо шагнул в обратную сторону, подальше от помощника. – Пересчитаем всех матросов по книге.
– И лишнему тут же вонзим в брюхо шпагу! – догадался капитан.
– Именно так, – подтвердил Шахнар.
– И бросим его потроха на поживу морским чудовищам, будь он трижды проклят! – ожил от оцепенения капитан.
– Как скажете.
– В таком случае, собирайте матросов, почтенный Шахнар, а я поспешу за шпагой!
Проходя скорым шагом у камбуза, капитан услышал страшный, быстро повторяющийся скрип – взы, взы, взы… Капитан побледнел и остановился. Потолок почти касался макушки в узком коридоре. Корабль качало туда-сюда, и рядом двигалась зловеще и насмешливо незапертая дверь в кают-кампанию, куда обычно никто не заходил – на корабле было в два раза меньше людей, чем требовалось. Судовладелец, купец из Джакадере, не любил платить лишние деньги.
Капитан на цыпочках прошел по коридору, заглянул, отчаянно моргая и чуть дыша, в щелочку двери кают-кампании. Тело от страха едва слушалось. Капитан был уверен, что там, у закрытых ставней, он увидит мрачный силуэт махашара, а точнее того человека, вид которого махашар принял. Но никого не было в кают-кампании, кроме, может, мышей да пыли. Капитан двинулся дальше, вошел в свою каюту, взял вместо шпаги серьезную и увесистую саблю, которую давно обещал напоить пиратской кровью, и поторопился вернуться на палубу.
На шкафуте собрались матросы, недовольные, помятые все какие-то, вылинявшие, в выгоревших одеждах, щетинистые. Сердитый боцман сидел на бочке, дымил, вытирал потные руки о грязные штаны. Еще один матрос курил, отвернувшись от остальных, смотрел в море, юнга болтал кривыми ногам, а кок был зол, как зверь, – у него что-то там подгорало.
– Капитан! – воскликнул он, когда Джанвар вышел из каюты. – Или повесьте меня не реях, или дайте закончить мою стряпню! Если я не приподниму крышку, весь суп сбежит от меня на пол!
– Лучше пить крысиную кровь, чем есть твои тухлые супы, – сказал кто-то из матросов, и юнга захихикал. – Они воняют желчью морских свиней!
– Очень замечательно, вот и пейте свою кровь! – кок вскинул руки.
– Мы отвлечем вас на одну минуту, почтенный Лахар, – сказал капитан, а потом добавил, обращаясь ко всем. – Господа, отойдите к штирборту. Когда почтенный Шахнар будет называть вас по имени, переходите на бакборт.
– Для чего это нужно, капитан? – негромко спросил боцман, глядя на саблю. – Неужели у нас снова завелся воришка? Если это так, то я вам голову дам на отсечение, что это поганый юнга. Я бы давно бултыхнул его в море, но не хочу пачкать воду таким дерьмом!
– Ай-яй, почтенный Махат-хаши, не говорите так о ребенке, – пожурил боцмана капитан. – Быть может, из него получится когда-нибудь не слишком плохой человек.
– Дерьмо из него получится, капитан! Как из дерьма может выйти хороший человек?
– Нет, нет, почтенный Махат-хаши, оставим философию. Кому положено стать дерьмом, пусть становится. У нас же сейчас другой вопрос. Почтенный Шахнар сейчас зачитает по именам каждого члена команды. Названный матрос, как я и сказал, отходит на бакборт. Начинайте, пожалуйста.
Матросы в недоумении уставились на переминавшегося с ноги на ногу старшего помощника. Тот поглядывал на всех исподлобья и все пытался стать в тень, но клочок света, перемещавшийся между парусами, следовал за ним.
– Ашу, – сказал Шахнар тихо, прокашлялся и прокричал громко: – Ашу!
– Что надо?! – взревел в ответ матрос с такими эпическими кулачищами, какими только борта кораблей пробивать.
– Идите на бакборт, почтенный Ашу, – добродушно улыбнулся капитан.
– Э?!
Ашу постоял в недоумении, потом плюнул за борт, махнул рукой и пошел куда послали.
Шахнар сглотнул слюну.
– Махур! – сказал он.
Ничего не отвечая, к бакборту медленно, как сонный ишак, поплелся тощий и черный матрос с длинными, как сосульки, усищами.
– Чегерин!
– Тут-с! – воскликнул юнга, вскочил на ноги, сшиб с боцмана шапку и быстро, с придурковатым смешком, побежал на другую сторону палубы.
– Я разорву тебя на куски и скормлю морским волчицам, мелкое ты дерьмо! – бросил вдогонку боцман.
– Хо-хо, – посмеялся капитан.
– Шахнар! – крикнул Шахнар и насторожился – никто из матросов не шевельнулся, мало того, все вытаращились на него, старшего помощника, как будто он им что-то должен.
Старший помощник побледнел, затрясся и вылупил на капитана глаза.
– Будь я проклят, капитан, – быстро проговорил Шахнар, – не отзывается! Это он! Хватайте шпагу!
– Старший помощник, – с тихой улыбкой ответил капитан, – вы, кажется, переволновались, почтенный Шахнар.
Старший помощник застыл, словно его пригвоздило стрелой, покосился, не шелохнувшись, на улыбающихся злорадно матросов. Насмешливый ветер трепал паруса, хихикали ехидные волны.
Шахнар прикусил губу и посмотрел в список. Все плыло перед глазами.
– Хашар Пандей, – сказал старший помощник дрожащим голосом побитого школяра.
– Что надо? – скривился один из матросов самого недоброжелательного вида, посмотрел на всех и пошел к бакборту.
– Пакпухчи…
Капитану показалось, что резко похолодало. Порывом ветра столкнуло с бочки забытую кем-то кружку, заскрипели талрепы и вант-путенсы. Погода как-то резко испортилась, небо выцвело, посерело, хоть по-прежнему на нем не было ни облака.
– Хаши.
Старший помощник продолжал зачитывать имена, матросы отходили на другую сторону палубы, но капитан больше не обращал на это внимания. Что-то томило его, какое-то гнетущее, тянущее за шею чувство… Он внезапно подумал, что не увидит никакой Куянмы, не увидит нежных людоедок, не будет биться с пиратами, не проплывет над подводным городом демонов… Сумрачная тоска овладела им, и какая-то боль, которую он посчитал ужасом, зашевелила волосы на голове. Ему показалось, что кто-то толкнул его, какой-нибудь матрос, наверное, шедший к бакборту, но, когда капитан обернулся, никого за спиной не было.
Он взглянул рассеяно на толпу, но все уже перешли на противоположную часть палубы.
– Капитан, – окликнул его встревоженный Шахнар.
Капитан поглядел на него задумчиво.
– Что же, почтенный Шахнар? – спросил он, вовсе не интересуясь ответом. – Вы назвали всех?
– Всех, капитан.
– И что же? Сколько вышло человек?
– Семнадцать, капитан.
– А сколько было в вашем списке?
– Шестнадцать.
Капитану снова померещилось, что его кто-то толкнул. Или, скорее, дернул. Он слышал какой-то гул, будто неподалеку грохотали то ли повозки, то ли какие-то телеги… Шумел ветер в листве. Капитан растерянно смотрел вокруг, на серые паруса, на серые доски палубы и фальшборта…
– Капитан, – послышался загробный голос старшего помощника.
Капитан поискал его в недоумении. Где же он? Ведь только что стоял здесь…
– Капитан, – снова тот же голос, – в списке нет вашего имени! Кто вы такой, капитан?!
Но он не слышал зова. Что-то теребило его за плечи, тянуло, будто хотело сбить с ног, а в лицо струился грязный ветер пыльных улиц, и какой-то голос твердил ему в самое ухо:
– Черт возьми, Джанвар! Очнитесь! Что вы себе позволяете – спать средь бела дня!? Видели ли вы когда-нибудь такого бестолкового канцеляриста?! Придите в себя! Если вы не обсчитаете и не внесете все эти расписки до вечера, я оставлю вас работать на ночь!
Кровосос и старуха
Ханараджа Батхисунда так любил золото и самоцветы, что однажды заставил монахов молить богов, чтобы жена вместо сына родила ему мешок с драгоценностями.
«История княжеств Матараджана, написанная мной». Автор неизвестен
Когда после многих часов подъема добираешься до вершины Харшамадара, когда скачешь у кочковатого склона, уставший, как пастух, который пол дня гонялся за разбежавшимся стадом, и смотришь вниз, в долину, то так и хочется скатиться туда, где прохладная река, где солнечные лучи золотят в полях крестьянок, волов, где маленькие уютные домики – хочется свалиться туда, забыться в покое и счастье. Там шелестит листва, там музыкально стучит топор, там тихий гончар крутит свое колесо, там девушки пекут ароматные лепешки. Там собаки валяются с высунутыми языками, как будто наелись от пуза и ничего им, бандитам четвероногим, не надо! Там на пригорке стоит местная хозяйка – марачана, – такая недвижная и безмолвная, что ее можно принять за корягу. Там ветер танцует, и жизнь струится прохладным ручьем сладкой воды.
Но вот спускается ночь…
Вот в долину залазят бродячие седые туманы, и тихо становится так, будто вам стрелой пробило оба уха.
Ничего не видно! Кажется даже – зажжешь огонь, а его проглотит ночь. Засыпает деревня…
И просыпается упырь!
Автор надеется, что последнее слово читатель прочитал так, словно рявкнул! Так рявкнул, что аж кувыркнулся с кресла, или тахты, или кровати, или подстилки собачьей, или где он, читатель, сидит. Рявкните читатель, иначе зачем же автор старался?
УПЫРЬ!
Вот он, остроносый, зубастый, костлявый и криворукий! Вот он – раздвигает кусты и лезет по полю, по траве! Вот он, вонючий, с улыбочкой до ушей, с улыбочкой, нужно признать, обаятельной, широкой, как убывающая луна.
Свиньи в свинарниках молчат – попадали в обморок от страха. Молчат и курицы в курятнике. Им что? Кому они нужны…
Упырь ползет, как ящерица, во мраке. Он приближается к какому-то глиняному домику, пробирается неуклюже через оградку, хрустит в кустах и не останавливается, наткнувшись на свисающие с крыши обереги от нечистой силы. Их мелодический звон противен для ушей морально вывернутого наизнанку упыря. Но ему эти обереги нипочем! Он цепляется к крыше и срезает их когтем, они падают в траву, а он, как большая черная змея, просачивается в незакрытое окошко.
В комнате зверем храпит какая-то косматая бабка, но упырь лезет дальше, лезет по потолку, шуршит одеждами. Он перебирается в соседнюю комнатушку, скорее чуланчик. Здесь на полке лежит девушка – курносая, черноволосая. Она улыбается во сне, наблюдает там что-то забавное, развлекается, наверное, и не подозревает, бедняжка, что к ней подбирается носатый упырь, у которого подбородок торчит молотком и изо рта воняет так, что автор и описывать эту вонь не станет – он, автор, знаете ли, недавно поел, нечего теперь…
И вот упырь склоняется над спящей, смотрит на нее сладострастно, как монах на жаренную курицу, облизывается и лезет губами к шее.
Вот собака!
Смотрите, читатель, что, черт возьми, происходит! Влез среди ночи, басурман, и кусает в шею! Ну и наглость, ну и нахальство, стоящее того, чтобы взять его на вооружение.
Впрочем, что-то не то… Упырь отстраняется и кривится так, будто не стройную красавицу сейчас подсосал, а куснул, допустим, корову в зад. Упырь смотрит на девушку с досадой, как на заплесневевший хлеб. Блюдо, как видно, не очень – сколько ни сосал упырь, едва ли на зуб попало пару капель крови. Ничего больше нет… Да и бледная она, как мрамор. Еле дышит, несчастная.
Что делать? Упырь вернулся к старухе. Он размышлял практично – нет сладостей, грызи сухарь! Но сколько ни сосал упырь шею старухи, крови в ней было не больше, чем в каком-нибудь птенце. Что за дела?..
Упырь проворчал что-то, вылез голодный в окно и двинулся к следующему дому. Но, пробираясь вдоль стен, он услышал шепот:
– Э, матушка, теперь и пальцы на руке не гнутся… Я завтра не то, что соху не подниму, я и с постели-то не встану. Смотри – одна нога не шевелится, другая сама по себе дергается. Может, помру завтра.
– Может и помрешь, – ответила еще тише уставшая женщина.
– А если помру, где ж ты дров на погребальный костер возьмешь?
– Придумаю что-нибудь.
– Хозяйка свои не даст, а Магатшала или Пуни забесплатно не нарубят.
– Ничего страшного.
– Хоть бери и не помирай! Ни одной монеты в доме нету.
– Что-нибудь решу. Можешь помирать.
Так, так, так, подумал упырь, осторожно протиснулся под сухими кустами, пошуршал по осыпавшимся пальмовым листьям и заструился дальше.
В темноте он заприметил двухэтажный дом с верандой. Сначала упырь попытался просунуться в окна, все запертые ставнями так, что и таракану не пролезть, а потом увидел на веранде кровать. На кровати спал какой-то мужчина, наверное, полевой работник. Он дышал во сне как бык, выдыхал столько воздуха, что стучали сушившиеся в миске ложки и звенели колокольчики оберегов от нечисти.
Так, так, так, подумал упырь, потирая руки, уж в этом-то парнокопытном должен быть изрядный запас провианта. Хоть мужицкая кровь была какой-то едкой на вкус, неприятной, как у диких козлов, да и сам процесс выглядел омерзительно и ощущался омерзительно, но что было делать? Будешь долго привередничать и искать деликатесов – не заметишь, как взойдет солнце. И тогда либо беги голодный со всех ног, либо получай таких тумаков, что после них кости по всей долине собирать придется!
Упырь взобрался на потолок, свесился оттуда и впился в шею спящего трудяги. Целую минуту сосал он кровь, хлюпал, фыркал, даже рычать стал, а всего-то и высосал, что две-три капли, горькие, как судьба.
Мужчина заворочался во сне и перевернулся. Упырь поспешил спрыгнуть на землю и юркнул в заросли.
Так, так, так, подумал он. На самом деле, он, вероятно, подумал что-то выраженное более развернуто, но автор не знает, о чем думают упыри. Автор смеет предположить, что, наверное, о дамский шейках, но кто же о них не думает?
Упырь состроил такую рожу, будто его заставили лакать помои, и полез по кустам дальше. Он пересек дорогу, наступил в темноте на наваленную волом кучу и услышал из окна впереди шепот:
– Надоело, сил больше нет, – говорил мужчина. – Я завтра к ней подойду и скажу, так и так, я все сказал. Сил моих, как видите, больше нет, вот и все. Так и так…
– Ой трепло! Что ей от твоего пустословия сделается? – проворчала женщина. – Хоть в рожу ей дай раз-другой!
– И в рожу дам! Зачем не дать? Так дам, что и хватит. Так и так, скажу, силы мои закончились, разве что по роже вам дать и осталось!
– Хорошо она отделается – по роже… Тьфу, она еще моего деда со свету сгноила. Своим же лемехом закололся. А ее за это по роже, тьфу. Да будь у меня столько золота, меня хоть каждый день по роже пусть бьют.
– Так я ее потом на руки и об колено надвое переломаю.
– Тьфу, надвое мало.
– Потом в клочки порву, чтоб кишки туда-сюда.
– Все-то у тебя красивые слова!
– Возьму и порву! Вот завтра встану, пойду и порву!
– Уж посмотрю, как ты рвать будешь, болтун, тьфу. Одни слова говорить умеешь.
– Надоела ты…
Упырь совсем раскис. Он прогулялся еще по нескольким домам, покусал всех спящих, каких нашел, и остался таким же голодным, каким и был. Если бы можно было нацедить крови со всех крестьян, вышло бы на пол кружки! Бледные все, костлявые, трухлявые, полудохлые какие-то! Кого ни кусни, зубы сразу вгрызаются в кость! Как будто они тут только тем и занимаются, что пашут, пашут, пашут, крутят жернова, бьют пестами колосья, как будто они только и делают, что заготовляют еду, а есть эту еду у них, полоумных, времени нету!
О, какими выражениями сквернословил про себя упырь автору и не передать! Не потому, конечно, что он, автор, не знает разного порядка бранных слов, он их знает, читатель, уж поверьте! Вы ему, автору, дайте волю, он вам целую книгу одной бранью напишет, да с таким сюжетом, что, может быть, и не надо никому такого сюжета… Но упырь, вероятно, размышлял на своем, упырьском языке, а уж такого словаря в нашем монастыре, простите, нет!
Чего теперь делать? – наверное, так думал этот кровосос. Не быков же со свиньями грызть!
Упырь вздохнул плаксиво, посмотрел кругом и заметил чуть в стороне слабый силуэт на фоне неба. Какие-то шпили, зубцы, или что это такое… А внизу едва-едва брыкался слабенький огонек.
Так, так…
Упырь двинулся к силуэту и вскоре, споткнувшись раз десять об оградки и брошенные ведра, вышел к дому марачаны. Каменные хоромы в три этажа с галереей, с колоннами, с узорами какими-то – целый дворец! Вот уж у кого должны быть бокалы крови! – подумал с надеждой упырь. – Вот уж кто должен днями и ночами нежиться в шелковых постелях, у кого до костей десять сантиметров свежего сала! От кого разит не какими-то воловьими кучами, а куркумой, к примеру, и манго! А еще имбирным чаем!
Посмеиваясь себе в нос, упырь оглянулся. У больших дверей в дом стояли два сонных стражника. Упырь пролез по кустам и растворился в тени, подергал ставни на первом этаже, потом прилип к стене и взобрался на второй этаж.
А тем временем, пока наш замечательный упырь рыскал по подоконникам, в деревне послышался шорох. Что-то таящееся, что-то хищное шуршало в поле и медленно, осторожно, перебежками двигалось в обход деревни. Если бы какой-нибудь глазастый селянин сейчас выглянул в окно, то, быть может, увидел бы таинственные силуэты, на полусогнутых ногах пробирающиеся туда же, куда только-только проник и упырь – к господскому дому. Вот один из этих силуэтов врезался в оградку и сбил сушившийся там горшок. Тот упал в траву, тонко стукнул.
Силуэты застыли. Где-то в деревне проснулась корова, промычала раздраженно сквозь сон и задремала опять. Хрюкнула свинья, и какой-то пьяница промямлил в угарном сне: «Вак-вак-вак». Один из силуэтов тяжело вздохнул и врезал хлесткую затрещину тому силуэту, который сбил горшок, но попал, кажется, по третьему – черт его знает, пойди разбери в этой темноте!
Наконец таинственные пришельцы двинулись дальше.
А упырь как раз влез на карниз и приник к ставням. В комнате, вопреки сластолюбивым надеждам упыря, дрыхли какие-то стражники. Цепляясь липкими пальцами к стенам, кровосос перебрался к следующему окну, потом к другому, перейдя таким образом от столовой к кухне. Спальню хозяйки дома он отыскал на третьем этаже.
Распутный упырь с трудом сдержал разочарованный вздох! Марачана оказалась морщинистой, измятой бабкой, а вовсе не румяной красавицей, в венах которой переливается сладкое вино любви. Бабка была до того страшной, что ее и за человека-то не признать – косая вся какая-то, рожа набекрень, нос волосатый, а челюсть как у крокодила. Даже кровосос перепугался такого пугалища, и лишь непереносимый голод вбросил его в господский будуар.
Постель, на которой валялась бабка, была обвешана как попало струящимся шелком с позолотой и орнаментом, рядом стоял фарфоровый анцинский кувшин с водой на столике из дерева ун (или какого-то другого дерева, откуда автору знать, из какого дерева был столик?), напротив – зеркало в золотой оправе, царская ширма, полочки с какими-то снадобьями, травами и порошками, шкафы с цветастыми одеждами из шелка и бхасири – эту дорогую ткань делают из шерсти высокогорных коз в занятых демонами районах Матараджана. Комната хлестала роскошью по щекам и даже во мраке ночи светилась и переливалась странными оттенками.
Потрескивая костями, упырь сполз с окна на пол и приблизился к кровати. Бабка ворочалась рывками, как будто во сне уклонялась от летящих в нее ножей. Еще и похрюкивала, пожалуй, если этот странный звук можно так охарактеризовать. Упырь принял его за храп.
Он встал на ноги, длинный, как алебарда, и нагнулся над шеей своей малопривлекательной жертвы. Пусть катится все в преисподнюю, (вероятно) подумал он, раз уж не довелось отведать вина сладострастия, напьюсь хоть зловонной сивухи!
И, не размышляя глубоко, он впился в шею нервной марачаны.
И тут же в горло его вместо крови хлынул самый настоящий гной!
Горький, густой, как топленый жир. Упырь вылупил глаза от удивления и отвращения и с ужасом увидел, что на него точно так же вылупила глаза покусанная бабка!
Бешеная, как неизвестно что, она вдруг захрипела и в свою очередь вцепилась в шею опешившего кровососа! Старуха схватила упыря за рожу, стала трепать его по сторонам, как соломенное чучело, обвила ногами, замотала простынями, зарычала медведем и покатилась на пол.
О, какими узлами сплелись эти два долговязых тела! Тут уж не поймешь – где и чье! Сквозь какие-то седые космы лезет острый нос, какие-то тощие ноги со складчатой кожей обвивают какие-то руки с когтями, какие-то зубы кусают одну шею, другие зубы кусают другую шею, и этот гадкий ком брыкается, прыгает, скачет, катится в одну сторону, пока не бахнется в стенку, потом в другую сторону, пока не ударится в ножку стола. И все кругом звенит и грохочет, все рычит, воет, стонет! Если б какой слуга заглянул сейчас в спальню своей хозяйки, он бы, наверное, вообразил, что в драке сцепилась дюжина лохматых псов!
Вот они врезались в столик из дерева ун, и фарфоровый кувшин зашатался и полетел бы вниз, если бы из переплетения рук, ног и волос не показались две ладони, не ухватили кувшин и не поставили обратно. Тогда этот безобразный клубок покатился через всю комнату и ударился о зеркало. И снова прекратился вой и рык, из неясной путанной массы высунулись руки и установили зеркало на место. Тут же послышалось прежнее рычание и хрип.
Так она и кувыркалась, эта подлая куча, тыкалась в полки, наезжала на занавески, сбивала подносы и тут же ставила их обратно.
И пока наверху творилась неразбериха, какую толком не описать и не понять, в деревне внизу перемещались тени. Мрачные силуэты пересекли дорогу, поле и остановились на опушке садовой рощи. Пышные мимозы скрывали фигуры самых настоящих бандитов, косых, замызганных, вонючих, полуголых (кроме дырявых набедренных повязок у разбойников были только бусы из тигриных когтей), с широкими ножами, с широкими усами и беззубыми улыбками.
Головорезы остановились на границе тьмы. Площадку перед домом освещали два светильника у портика. Возле колонн покачивались сонные стражники, сморкались и периодически клевали носом, периодически подскакивали, как укушенные в зад, и осоловело таращились по сторонам. Впрочем, сейчас стражники были встревожены. Во дворце гремело, звенело и рычало, словно бы там происходила интересная гнусная оргия.
Из дверей высунулась усатая физиономия под тюрбаном, что-то рявкнула, и стражники у колонн ринулись в дом. В комнатах и коридорах зажигались перепуганные огни, всюду топало и гомонило, по лестницам бегали слуги, мало одетые спросонья, спотыкались, сморкались и строили вопросительные рожи – никто не понимал с чего такой переполох.
Стражники поднялись по лестнице на третий этаж и врезались в толпу. И у входа в коридор, и вдоль стен сгрудились слуги и охранники дворца. В растерянности таращились они на катающийся по полу организм, на какие-то перепутанные волосы, на торчащие отовсюду ноги, руки, носы, зады и читатель может представить сам какие еще органы, какие не пристало упоминать скромному монаху…
Это чудище кувыркалось, хрипело и фыркало весьма зловещим и забавным образом одновременно.
– Черт возьми, что за гадина здесь шалит?! – воскликнул один стражников.
– Фу! Стража, выгоните ее!
– Морды с обеих концов! Одна прям из-меж зада торчит – смешно!
– Смотреть противно! Прогоните скорее! Ай!
– Это же бхут, его попробуй прогони!.. Ну, может, ветала… Или прет… Не знаю…
– Рожа как у ракшаса. Вон та, которая… оттуда вот…
– У ракшаса рога.
– Тьфу, какие рога? У ракшаса? Где? Ты ракшаса в жизни не видел!
– Я!?
– О, смотри-смотри, вон она, вторая рожа сзади лезет.
– Один бхут другого жрет.
– Или двух.
Так бы и трепались стражники дальше, если бы брыкающиеся и кувыркающиеся тела вдруг не приперли к стенке слугу. Тот завизжал и стал отбиваться набедренной повязкой, которую впопыхах не нашел времени нацепить. С криками и бабским воем он хлестал бельем куда попало: по рожам, по рукам, по спинам. На помощь поспешили и остальные слуги, и стражники. Они пинали загадочное существо ногами, лупили бамбуковыми палками, тряпками, плетками. Спутанные и визжащие тела марачаны и упыря от всех этих несправедливых побоев задергались с утроенной силой, покатились пес их знает куда, снесли столик с цветами, расколошматили одну дверь, другую, загрохотали по лестнице ко второму этажу, сшибая на пути зазевавшихся слуг.
Пока дворец стоял на ушах и громыхал на всю долину, немытые головорезы наконец вышли из зарослей. Они намеревались влезть в дом с темной стороны, по пути растоптали цветник, но почему-то остановились. В деревне замелькали огни, и не успели разбойники броситься обратно под прикрытие деревьев, как им навстречу выскочила толпа всполошившихся крестьян. Помятые, тощие, чахоточные, услышав шум во дворце марачаны, они двинулись на грохот и тоже встали, увидев прямо по курсу остолбеневших разбойников.
Бандиты вонзились взглядами в крестьян, крестьяне пахали взглядами бандитов, а рядом из окон звенело так, будто там серебряными ложками музицировали на медных подносах.
Головорезы покрепче ухватили рукояти ножей.
Крестьяне взялись за мотыги и серпы.
Головорезы молчали, молчали и селяне. И те и другие – плюгавые, хилые, в обносках или вовсе в набедренных повязках, сквозь дырки в которых вывешивалось разное безобразие.
Главарь бандитов шмыгнул носом, сдвинул брови и смахнул соплю.
Деревенский староста, белый, иссохший, как голодная обезьяна, тоже шмыгнул, тоже сдвинул и тоже смахнул.
И тут же головы и с одной стороны, и с другой повернулись к звонкому золотому дворцу.
Главарь бандитов и староста махнули руками, и обе фракции пошли к дверям, столпились сначала в большой гостиной, а потом зашагали всей оравой к лестнице, откуда шумело как от неумелого ансамбля оркестровых тарелок.
Там, на ступеньках второго этажа, извивалась какая-то волосатая химера, и эту химеру самозабвенно, но не слишком метко колотили слуги и стражники. Но вот кто-то с таким размахом врезал марачане в лоб бамбуковой палкой, что она зарычала, как тигр, поднялась, зашипела, задергалась, и вдруг страшная масса, обхватившая несчастного упыря, взбухла от злости! Вспучились груды запутанных волос, и что-то зашевелилось под ними – из-под ног старухи полезла некая шелестящая шелуха.
Слуги и стражники в ужасе расступились. Сперва показалось, будто старуха превращается в огромную змею, длинный хвост комками валится с лестницы вниз, но тут из волос высунулись щетинистые лапы, щетинистые панцири и вообще все щетинистое. Минуту спустя древняя марачана обернулась исполинской многоножкой, раскинутой по коридорам и лестницам!
Ломая стены, сбивая на пол людей, чудище билось в узких проходах, и в усугубляющейся неразберихе упырь выскользнул наконец из сковывавших его конечностей и откатился в угол. Слуги и стражники не узнали свою госпожу и принялись со всей дури мутузить гадкую многоножку, а она в свою очередь легкими ударами ковыряла стены и двери, лезла в проемы, расшвыривала мебель, рвала портьеры. Ко всему прочему, снизу штормящей толпой навалились крестьяне, которым эта марачана давно была поперек горла, и разбойники, которым много чего было поперек горла. Пока одни рассыпались по первому этажу грабежа ради, другие с остервенением накинулись на зад многоножки, вообще-то тоже с какими-то клыками, и пошли в бой с мотыгами и лопатами. Бой начался такой неистовый, что лестница не выдержала и провалилась отдельными ступеньками.
Весь дом зашелся в танце. Трещали стены, кричали люди, все кругом звякало и ухало, отовсюду лезли какие-то лапы, какие-то гигантские усы, какие-то глазищи. Летела живописными брызгами кровь и прегадкая желтоватая жидкость, смраднючая, как помои.
Упырь встрепенулся. Жидкость, летевшая из ран многоножки, была тем самым гноем из шеи старухи. Упырь схватился за рот, задрожал в рвотных спазмах и полез на карачках прочь от топчущихся всюду ног, от мечущихся ножей и бамбуковых палок. Он перепрыгнул продырявившую коридор многоножку и сходу сиганул в окно, не подумав о том, что дело происходило на втором этаже. Ему-то что? Он же упырь…
Кровосос нырнул в заросли базилика и каких-то неразличимых в темноте цветов, вскочил и помчался по дорожке не слишком ухоженного сада, выбежал на лужайку и заковылял дальше еле-еле – сил от голода и драк совсем не осталось. За спиной что-то орало на многие голоса, бухало так, что дрожала земля. Но упыря это больше не касалось. Надоело!
Что за место такое проклятое? Ни капли крови в людях! Одна гниль! Тьфу…
Упырь осмотрелся и разглядел неподалеку какое-то строение, окруженное кустами и деревьями. Сперва он подумал, что это склеп, но к двери вела лесенка вниз, в подвал. Упырь почесал затылок и пошел по ступенькам – что уж теперь думать, найти бы хоть какой сухарь погрызенный, хоть лепешку какую-нибудь задубевшую, и то хорошо. Глупо помирать с голоду, когда можно сожрать пусть хлебную корку.
Внизу оказался не слишком просторный винный погреб, сырой, холодный, обвешанный паутиной. Вино хранилось в продолговатых глиняных сосудах и лежало здесь уже как будто лет триста.
Грустный упырь взял первый попавшийся сосуд и вернулся на свежий воздух.
Дворец многоножки живописно пылал – струи пламени свивались быстрыми змеями, набухали порой, потом истончались с музыкальным ритмом, разбрызгивали фейерверки искр. Пламя то спадало, словно проваливалось куда-то в подвалы, то вспыхивало с новой силой, под аккомпанемент визгов восторга и воплей злорадства. В свете пламени плясали дикие тени с мечами и серпами.
Упырь закряхтел, как дед, плюхнулся в траву и хлебнул вина.
После первого же глотка все заколебалось и потекло в глазах упыря, пламя пожара превратилось в движущийся орнамент. Вино пить, конечно, не кровь сосать. Никогда не пейте с упырями, читатель! Как и всякое дело, пить нужно уметь, нужно тренироваться самозабвенно и не жалея себя – так вам скажет любой монах, а кто разбирается в пьянстве лучше монахов?
Так вот, хорошо захмелев с первых глотков, упырь развалился на лужайке и подпер голову ладонью. Расслабленно помахивая ногой, он наблюдал за танцем огня, за искрами, за мечущимися тенями среди парка. Между деревьев проскакала белая лошадь. Потом сквозь кусты продрался крестьянин в разорванной юбке. Он таращился перед собой как полоумный и прижимал к груди горсти золотых монет и жемчугов. Фыркая, как носорог, крестьянин скрылся во мраке, а через некоторое время раздался грохот и брань – где-то рядом, похоже, была яма.
Вскоре в темноте нарисовался еще один силуэт. Какой-то скрюченный и несколько косой головорез пролез сквозь рощицу в саду, оглянулся в недоумении и с облегчением вытер со лба пот – до лужайки у винного погреба огню не добраться. Покрутившись на месте в некотором замешательстве, разбойник заметил упыря, покосился на него с подозрением, но все же подошел поближе.
– Во мордобой, а? – сказал головорез и покачал головой. – Как дернут, ого, думаю! Ого! Чуть напополам меня не прикончили, раз шесть в башку дали, – он пригляделся, сморщился весь. – Упырь, что ли? Прямо дхар – ногу на ногу.
Бандит свалился рядом и сладко вздохнул.
– Какому-то из этих ватрабхадов[1] сейчас все волосы повыдрало. Вцепился дракону в лапу, болтается на нем, грызет. Зверь, а не мужик! Такого пройдоху в лес пустишь – всех тигров сожрет!
Упырь протянул разбойнику сосуд с вином, а сам вылупился на его шею, темную, жилистую. Сколько в такой шее крови плещется? Уж побольше, чем в сонных крестьянах…
Бандит хлебнул вина и рыгнул, протер усы, еще хлебнул и еще рыгнул.
– Вот так и проходит жизнь, а? – продолжал разбойник. – То ты в морду дашь кому, то тебе в морду кто даст, потом покушаешь вина, отдохнешь… И что еще надо?
Упырь не отрывал взгляда от бандитской шеи. Он облизнулся, подобрался, приготовился к прыжку, предчувствуя хорошее лакомство.
– Да что надо? – разбойник махнул рукой. – Да ничего не надо! Золота бы побольше! Это самое главное, – он вынул из складки в набедренной повязке горсть монет и драгоценных камней.
Несмотря на бушующее неподалеку пламя, резко похолодало.
Упырь дернулся, вырвал из руки разбойника сосуд с вином и, сделав страшный глоток, отвернулся к темным зарослям. Хватит с меня гноя, подумал он…
[1] Каста земледельцев в старом Матараджане. – прим. ред.
Сокровища
Путешествуя по Сармарии, поэт Даван Кецо упрекнул местных жителей в том, что они чересчур несдержанны и чуть что готовы бить рожу. Сармарцы возмутились такому вранью и поколотили поэта. Лица, однако, не тронули…
Из статьи «Почему некоторые поэты доживают до старости» Дашрафи Дашрафи
О Сармария, страна слепящих барханов и воющих ветров! Страна опаленных воздухом пальм и бессердечных пиратов! Страна золотых колодцев! Страна крикливых орлов и черноглазых дивов, что бродят среди ущелий! Страна тишины и звона! Страна танцев и слез! О Сармария, проклятая страна рабов!
Счастлив тот, кто не был в Сармарии! В стране, воплотившей мечты всех царей и султанов мира! В стране кошмаров, где все до единого – рабы падишаха, кроме нескольких его сановников. Где люди ходят в цепях и ошейниках, безвольные, как скот.
Впрочем, ходят слухи с недавних пор, что и в Сармарии все переменилось, и падишах утонул в крови своего народа. Но читатель должен простить автора за неточности, он видит мир из своей кельи, он видит небо, одинаковое всюду, и откуда ему, черт вас побери, знать, что сейчас творится бог знает в каких странах и океанах. Совсем уже, что ли?..
Как бы там ни было в наши дни, но еще лет, например, двести сорок семь назад или, допустим, триста четырнадцать Сармария была закована в кандалы, и если бы вам, читатель, разлегшийся где-нибудь на тахте в тени абрикоса, довелось там оказаться, то вас бы связали по рукам и ногам и повели, рыдающего, черные-пречерные стражники Хараншана на рынок невольников, подталкивая пиками да подхлестывая бичами. И вам, читатель, повезет еще, может быть, если вы вдруг смазливая красавица, за которую дадут монет сорок, а то и сорок пять, чтобы украсить вашими пышными формами какую-нибудь тихую чайхану с любезными гостями. А если вы, бедный мой читатель, такая же образина, как, например, автор этих строк? Ах! Вряд ли нас с вами ждала бы замечательная судьба, будем честны! Скольким плетям пришлось бы почесать наши непокорные волосатые спины, сколько цепей сковало бы наши копыта и наши рога!..
Впрочем, и без того все мы рабы холодных келий и золотых монет.
Однако была в Сармарии одна деревня, хозяин которой даже по меркам этой рабской страны был человеком полностью озверевшим. В приступе какой-то исключительной злобности и властолюбия он приказал соорудить на краю поселения, между полем и домами, большой и крепкий пилон, толстый конусообразный столб, к которому приковали длинными цепями всех до единого жителей деревни. Цепи эти были такой длинны, чтобы пристегнутый к ним несчастный раб мог из дома попасть на поле, в финиковый сад или в ближайшую рощицу, но не более того.
Цепей было много. Они, понятное дело, вечно путались, перематывались, связывались и целыми днями жителям деревни приходилось бродить кругами, чтобы выпутаться из узлов.
А ведь что такое сармарские поля, читатель? Это каменная пустыня! Они не родят ничего вразумительно, кроме колючек, змей и прочей чепухи. Поэтому с давних времен деревенские жители больше занимались выпасом местных овец, коров и коз. Звери эти – люди весьма самостоятельные в Сармарии и большого ухода не требуют, поэтому пастухи спокойно наблюдали за стадами издалека, и вообще, деревня, несмотря на нескончаемый звон, жила себе тихо и мирно.
Крестьяне выделывали шкуры, воспитывали детей, в положенные дни устраивали праздники. В деревне была небольшая чайхана, где собирались бездельники и гуляки, звенели цепями и временам молотили друг другу наглые рожи. Все как будто шло своим чередом, пока однажды днем заскучавший на крыше хлева пастух, которому уже сил не было вглядываться в прогулки овец на лугу, не обратил свой взор к холму. Пастух вдруг подумал, что как-то очень давно никто не видел местного бая, хозяина деревни, жившего на вершине пригорка…
Э, подумал пастух, что-то давненько эта пузатая жаба не выбиралась из дома? Не в этот месяц точно, да и не в прошлый. Э?!
На деревенской сходке выяснилось, что дурноватого бая никто не видел уже года три! Его дом, каменный и двухэтажный, высился на холме, окруженный сухими пальмами. Оттуда, из горной реки, в арык стекала вода, и хозяин деревни часто перекрывал ее, потому что по каналу она шла в соседние селения, владели которыми другие баи. Но последние три года вода текла себе без перебоев, и толстый самодур не бродил по холму. Беда была в том, что вода с каждым месяцем все мутнела, в ней попадались какие-то доски, куски глины, и по всему было видно, что месяц-другой, и они завалят канал, и тогда вода перестанет течь.
А подняться на холм и починить арык селяне не могли – не доставали цепи…
Несколько дней крестьяне поглядывали на дом бая, но не заметили вообще никакого движения. Пропали даже слуги и стража. Местный разносчик и купец, тоже раб и прислужник бая, носивший в деревню товары из города, ничего не знал о судьбе хозяина – ему требовалось разрешение подняться на холм, а вот уже несколько лет никто не спускался оттуда, чтобы это разрешение дать.
На собрании решили отправить наверх ребенка. Ему было всего пять лет, и три года назад, когда в последний раз видели бая, мальчик был еще слишком мал, чтоб надевать на него цепи.
Все население деревни, все селяне, овцы и петухи – все собрались у подножия холма, когда ребенок взошел по тропинке и влез в окно господского дома. Что он там делал внутри и чем занимался – непонятно, но пропадал он так долго, что внизу, в деревне, едва на началась драка.
Несколько часов спустя мальчик выпрыгнул из окна и сбежал, запыхавшийся и взволнованный, к людям.
– Э, где ты был? – набросился на него отец. – Чего ты ходил там весь день? Я сказал тебе погляди в окно и все, что ты за человек? Зачем тебя мать родила? Зачем тебя отец родил? Э, чего молчишь?! Тебе слово говорят, ты ничего не понимаешь? Дурной ребенок, пустая душа!
Еще несколько минут этот щетинистый человек, черный, словно его в печке выжарили, распинался перед смутившимся мальчиком, а потом захлебнулся слюной и закашлялся.
– Э, ну что ты стоишь? – тут же подхватил прервавшийся поток упреков кедхода, деревенский староста, тонкий, жилистый, черный, как и все.
Большинство жителей Сармарии вообще темные, словно их там пеплом обсыпало. Волосы на макушке у них растут редко, зато усы и бороды всегда пышные, царские и часто белые, как морская пена. Пусть милуют вас, читатель, боги, чтоб вы не наткнулись на сармарца среди ночи – и не у таких нежных людей случались внезапные приступы. Уж лучше встретить черта!
– Что такое, ты говорить разучился? – не отставал назойливый кедхода. – У тебя язык отвалился, э? Дурной какой-то ребенок, э! Да простят его боги! Зачем ты на свет появился, э? Скажи хоть слово! – староста тараторил так быстро, что не давал никому звука издать.
Наконец какие-то мужики зажали болтуну рот и отволокли в сторону.
– Ну, – подступил к мальчику лесоруб, – что видели твои глаза, Каваз, говори, э!
– Скелет на кровати, – произнес ребенок.
– Ба, какой еще скелет? – перепугались женщины.
– Такой.
– Ах, боюсь уже, э!
– А слуги? – спросил лесоруб.
– Ничего не видел, – сказал ребенок.
– А стража у дверей, э?
– Нету.
Женщины запричитали, замахали ручищами пухлыми, зазвенели цепями.
– А внутрь ты лазил?
Ребенок кивнул.
– И что там?
– Пауки такие – с кулак! – оживился мальчик.
– Э, что за ребенка ты мне родила, женщина?! – заголосил опять отец. – Ему сказали погляди в окно, а он, обормот, за пауками три часа гонялся!
– А еще что, э? – пристал лесоруб.
– Там на полу, возле кровати, такой кинжал лежит – вот такой! – мальчик развел руки.
– Э, кинжал, – шепотом сказала какая-то женщина, и все разом замолкли.
– Что за кинжал? – спросил лесоруб.
– Большой такой, с красными камнями.
Тишина стала еще плотнее.
– И зелеными, – добавил ребенок.
Можно было услышать, как у мужчин ходят кадыки.
– А еще что ты видел, э? – спросил сладеньким льстивым голосом кедхода.
– Сундук. Возле скелета.
– Сундук! – кто-то взвизгнул и вновь наступила тишина.
Крестьяне стали коситься друг на друга, словно только и ждали, что им сейчас кто-нибудь нож меж ребер протиснет.
– Ты его открывал, сундучок-то? Э, Каваз, милый, – с улыбочкой произнес кедхода.
Ребенок надулся и кивнул. Он попытался отвезти взгляд.
– И что там внутри? – староста приблизил физиономию к лицу мальчика.
Ребенок робко молчал.
– Ну что же там, э?
Никакого ответа.
– Ба, да говори же ты уже, бандит-душегубец, зачем тебя мать родила такого черномазого?! – вскричал дерганный отец.
– Что ты там увидел, Каваз? – спросил лесоруб. – Не бойся, отвечай. Неужели сокровища, э?
Ребенок медленно и нерешительно кивнул. Толпа быстро и решительно отступила. Глубокий вздох прошел по равнине. Замычали коровы, заблеяли овцы.
Черт возьми, сокровища, э!
Какому дураку это слово не ласкает уши? Сокровища! Хо-хо! Одна мысль о них способна совратить с пути праведного любого монаха! О них мечтают дураки и мудрецы, добропорядочные бездельники и настоящие негодяи, о них мечтают мужчины и женщины, старые и молодые, толстые и не толстые, даже кошки с собаками мечтают, наверное, о сокровищах!
Сокровища! Как сокрушительно это слово воздействует на людские сердца! Как, услышав его, заволновались честные, богобоязненные селяне! Как засияли их темные глаза! Как задергались уголки губ! Словно у них сейчас морды потрескаются!
– Эх, – махнул рукой кедхода, – что теперь думать, э! Будем ждать, когда Меред вернется из города и тогда пошлем его в управу. А теперь-то что думать, э!
А сам на негнущихся ногах зашагал к столбу, где крепились цепи.
– Ба, чего зря стоять, э, – согласил лесоруб. – Нужно работать.
И тоже двинулся к столбу.
– Давно пора, полдня потеряли, – сказал отец ребенка. – Э, столько дел сегодня!
Стоило и ему поворотить свою черную физиономию с белыми усами к столбу, как вся угольная орава селян одним организмом, с криками и визгом, кинулась к пилону – как святоши на ни в чем не повинного черта!
Навалившись на столб, они с остервенением задергали цепи, пытаясь выдрать их как-нибудь из креплений. Они рычали, давили пилон пятками, били цепи ногами, крутили их и пробовали выдавить из колец. Но безуспешно – сделаны цепи были на совесть.
Трахнуть бы их хорошенько молотом! – первым подумал лесник и, вырвавшись из толпы, поспешил к дому кузнеца. Следом за ним, с гордо поднятой головой и аккуратно подогнутыми, как у танцовщицы, ладошками, засеменил старый кедхода. Он усердно делал вид, будто ничего особенного не случилось и ему просто вдруг понадобилось пойти той же дорогой. Но стоило каким-то склочным бабам увидеть, сколь стремительно удаляются, завязывая цепи, лесник с кедходой, они подняли несусветный вой, и толпа устремилась за самыми умными.
Лесник побежал, налетел на дверь в дом кузнеца и с удивлением обнаружил, что она заперта. Вообще-то, надо сказать, в деревне давно не закрывали двери. Все знали друг друга с рождения и ни у кого не было такого уж ценного имущества, чтоб его воровать. Но дверь в дом кузнеца мало того, что была заперта, оттуда слышался ритмичный звон – цзыньк, цзыньк, цзыньк! Кто-то со всей дури колошматил цепь молотком!
Это кузнец раньше других догадался сшибить наконец с ноги надоедливую цепь. Но, при всем своем опыте, сейчас он спешил, работал впопыхах и беспрестанно отвлекался на затаившуюся у ставен жену:
– Ну что, э? Идут? Скажи, когда пойдут!
– Ой, ба, уже в дверях толкутся! – отвечала жена.
– Ну потомки немытых гулей, легко я вам не дамся, э, – нервно усмехнулся кузнец.
Отчего ему было не усмехаться?! Мастер на все руки, он так заколотил свою дверь железными листами и всякими закорючками, что ее теперь не одолел бы и таран!
– Э, почтенный Хемаш Мары, – позвал снаружи распалявшийся кедхода, – почему так случилось, что у вас заперта дверь, этакая вы скотина!?
– Открывай, гнилой огузок старого верблюда, или я высажу дверь вместе со всем домом! – взревел лесоруб, и этот звериный крик, какого прежде не слышали тихие и покорные селяне, ошеломил всех не только своей свирепостью, но и тем, что он как бы говорил – когда раздалось слово «сокровища», каждый стал сам по себе. Теперь у родителей не было детей, а у детей родителей, у братьев не было сестер, а у дедов не было внуков! Теперь кругом были лишь противники, если не сказать – враги! Сокровище получит тот, кто доберется до него первым… И сумеет с ним убежать, разумеется…
И первым, кто полностью осознал сложившуюся ситуацию, был главный из деревенских дурачков, пройдоха и ловкач, любитель ковыряться в юбках и вообще так себе человек по имени Саарташ Саарташ. Этот проходимец отвалил от толпы и направился обратно к столбу. Достичь успеха можно разными путями, думал хитрец. Первый путь – бежать навстречу успеху быстрее остальных. Второй – сделать так, чтобы остальные бежали медленнее тебя.
Саарташ Саарташ посвятил второму пути всю свою жизнь!
Когда селяне столпились у кузницы, он принялся путать им цепи. Он наматывал их на камни, на заборы, накрутил кучу на колодезный ворот, одну горсть поддавил лавкой, где по вечерам собирались мужики, чтобы резаться в какую-то местную игру с глиняными шарами, другую прижал кормушкой для скотины, – короче говоря, вредил изо всех сил. Саарташ Саарташ многое продумал правильно – направившиеся бить ему морду селяне встали, озадаченные, на полпути: ведь пока они будут колотить дурака и развязывать цепи, остальные, которым этот дурак вообще-то тоже успел навредить, влезут в кузницу и попросту собьют кандалы с ног!
У дверей кузницы началась свалка. Крестьяне переругались и стали молотить друг друга кулаками и выдранными из ограды палками.
Сам же кузнец как раз заканчивал снимать кандалы с лодыжки, как вдруг кому-то особенно сообразительному за дверью пришла светлая и злая мысль – несколько плечистых молодцев взяли одну из протянутых под дверью цепей и дернули ее изо всех сил. Жена кузнеца взвизгнула и повалилась на пол. Молодцы переглянулись, сосредоточились и потянули за вторую цепь.
Хемаш Мары вскрикнул, как птица какая-нибудь, слетел с табуретки и, выронив инструмент, влетел носом в дверь мастерской.
– Э, а что это у вас там за барабанный бой, достопочтенный Хемаш Мары? – ехидно спросил кедхода. – Ба, да у вас там танцы! Какой вы легкомысленный человек!
– Открывай дверь, облезлый шакал пустыни, или я выбью ее твоей перекошенной рожей! – добавил не слишком вежливый лесоруб. – Э!
Пока кузнец хрипел, рычал и пытался вывернуться как-нибудь, позади его мучителей обрушилась целая толпа народа – это натянулись спутанные Саарташем Саарташем цепи. Все бы может и обошлось, но сбитыми с ног оказались в большинстве своем деревенские бабы самого склочного характера. Остервенелые по жизни, растрепанные, они повскакивали на ноги и, грохоча цепями и разметая юбки, устремились дружной оравой на негодного хитреца. Тот услышал их звериный вой, затрясся от страха и побежал сначала куда глаза глядят, потом, отчаянно жонглируя мыслями, сообразил, что, будучи на цепи, убежать далеко не сумеет и пошел по диагонали, к курятнику. Пробегая мимо, он раскрыл дверь и сходу пнул курицу. И тут же в курятнике поднялся крик, схожий по силе с криком преследующих хитреца женщин, из дверей брызнули перья; петухи и курицы, мстительные и перепуганные, высыпали наперерез толпе. Они еще не рассеялись по деревне, а подлый Саарташ Саарташ уже открыл дверь свинарника, потом бросился к овцам, потом к коровам. Животные хлынули по тропинкам-дорожкам, ревя и хрюкая, как на празднике.
Они врезались в толпу женщин, опрокинули нескольких вверх тормашками, сорвали юбки, обслюнявили бедра. Одну девицу козел и вовсе уложил себе на спину и так бы и унес ее в какое-нибудь свое логово, если б не натянулась цепь. Одуревшие бабы принялись колотить тряпками и палками все живое без разбора, направо и налево, и так запутались в конце концов, что попадали посреди деревни в изорванных одеждах, связанные, как мешки в арбе. Не совсем приличная картина, читатель!
Дабы не впадать во грех, вернемся лучше к кузнецу. Прижатый к двери, фыркающий, хрипящий, он дотянулся до молотка под потолком.
Напрягая силы, почтенный Хемаш Мары изогнулся и несколькими финальными ударами выбил стержень из кольца. Кузнец сбросил кандалы и, не теряя времени, помчался из кузни в кухню, мимо жены, настроенной дать кровавый бой осаждающим. Хемаш Мары вскочил на табуретку и сиганул в окно с противоположной стороны дома от той, куда ломилась толпа.
Впрочем, обхитрить нападающих не получилось. Кузнец грохнулся на гору старых ведер и разного рода металлических отходов кузнечного труда, и все зазвенело так призывно и музыкально, что молотившие кулаками дверь кедхода с лесорубом тотчас двинулись в обход дома.
Еще не встав толком на ноги, кузнец бросился наутек. На дороге у дома на него налетела то ли корова, то ли бык – не поймешь в неразберихе. Зверь перекинул бедного кузнеца через голову и проволок бы его дальше через всю деревню, если б из-за угла не выскочили женщины с тряпками в руках. Эти чернолицые демоницы гонялись за разбежавшимся скотом и им было вообще-то все равно на какого-то там кузнеца, будь он хоть трижды почтенным. Он кинулись на корову (или быка), но вместо животного стали греть тряпками лежащего на скотине Хемаша Мары. Кузнец заголосил и соскользнул в кусты.
Пока он кувыркался задом кверху, в кузницу прорвалась толпа. Сюда же, как ни в чем не бывало, прикрываясь спинами и суматохой, влез и хитрый подлец Саарташ Саарташ. Он так ловко стащил молоток со стола, что едва не схлопотал кулаком в брюхо. Спасла его корова (или бык). Та самая (или тот самый), что так непочтительно прокатила (или прокатил) почтенного Хемаша Мары. Рогатая злодейка (рогатый злодей), улепетывавшая (улепетывавший) от взъяренных женщин, подцепила (подцепил) копытом цепь Саарташа Саарташа!
Он только пискнуть успел, как цепь натянулась и его вышвырнуло из дверей кузницы с такой силой, будто кто-то вышиб беднягу кувалдой. Хитрец свалился рожей в песок, и его поволокло по земле, по траве, по камням на дороге, а он, покрикивая и сквернословя хуже черта, вцепился в молот и попытался им затормозить свое скольжение. Тут еще налетели драчливые бабы. Они побежали за елозившим по земле хитрецом и с некоторым азартом стали метить ему тряпками и палками то в одно мягкое место, то в другое, хихикая при этом как какие-нибудь силувы, развратные людоедки Сармарии.
Толкотня в кузне тем временем переросла в самую бесчестную драку – там кто-то подумал внезапно, что молотков всем не хватит, и стал охаживать ближайшие морды по носам и ушам на опережение. Заварилась такая бойня, что и на другом конце деревне слышны были ахи, охи, а порой из-за ставен летели зубы и кровь.
Из-за всей этой весьма неуклюжей баталии, быстро ширившейся от кузницы дальше по селению, цепи перепутались такими невообразимыми узлами, что одного покладистого и тихого мужичка они самостоятельно привязали к ограде, с подоконников сорвали тряпье и придушили нерасторопного петуха.
И вот, пока на улицах шло кровопролитное побоище, в глиняном домике с цветущим померанцевым садом занималась своими делами Хафи, самая строптивая девка деревни.
Хоть в книгах о Сармарии сказано, что волосы у женщин там растут ненамного чаще, чем у мужчин, они все же растут порой, и у Хафи была такая смоляная, такая темная шевелюра, что все мужчины деревни, даже давно женатые, предлагали ей свою руку, сердце или хоть что-нибудь, что она бы взяла. Волосы, столь редкие в Сармарии, ценились там так же, как у нас красивые глаза, мягкие бедра или сами знаете что.
Но Хафи ничего ни у кого не брала и отказывала всем без разбору. Хафи была из тех режущих и штормовых женщин, рядом с которыми мужья чувствуют себя женами. У нее была смуглая кожа, чуть светлее, чем обычно в Сармарии, и, что удивительно, – совершенно черные глаза, и ее жженая красота очаровывала всех, кроме тех, кто знал ее неуживчивый и эгоистичный характер тигрицы.
Когда Хафи услышала о сокровище, она первой незаметно отделилась от толпы, вернулась в дом, прикрыла дверь, уселась на скамейку и принялась смазывать лодыжку и кольца кандалов маслом. Для этого ей пришлось уложить ногу на ногу и отодвинуть подальше мешающееся складками платье.
И в такой соблазнительной позе застал ее кузнец. Почтенный Хемаш Мары как раз пришел в себя после того, как его сбросила корова, пробрался сквозь кусты и наконец приподнялся точно возле окна дома Хафи. Окно было закрыто ставнями, но прилегали они так неплотно, что кузнец из всего доступного его взгляду вида сразу нацелил свой взор исключительно на скользкие ноги Хафи, еле видимые в полумраке. О, читатель, что это были за ноги! Автор готов биться об любой заклад, что если бы читателя точно так же отутюжили корова и общее бытие, как отутюжили они почтенного Хемаша Мары, он тоже с большим удовольствием вперил бы свой бесстыжий взгляд в эти длинные черные ноги, в изящный изгиб голени, где скользили подушечками тонкие пальцы, мявшие нежную девичью кожу. В голову Хемаша Мары ударил пьянящий аромат масла и любви.
О, какие это были ноги, читатель! Словно бы тонкие струи дыма, едкого и колючего, что плывет от костра по лесу между цветущими деревьями. Словно воды ночного озера, в которых порой загораются искры звезд и лун. Словно черные злые тучи, грохочущие и искрящие, в просветах которых мерцает желанное солнце…
Эта занятная сцена так бы и продолжалась, и автор с таким же удовольствием продолжил бы упражняться в сомнительных сравнениях, если бы не грохот и вопли. Кузнец обернулся и вскрикнул – стены кузницы не выдержали осады и рухнули! Кровля обвалилась на головы драчунов, засыпала их пылью, глиной и пальмовыми листьями, а они, вконец осатаневшие драчуны эти, все мутузили друг друга по челюстям и боковинам, окруженные обломками.
Услышав горестный крик под окном, Хафи подскочила и лишь теперь увидела между створок длинный дергающийся нос и белую бороду.
Хафи крикнула, схватила тут же топорик для мяса и хотела метнуть его в макушку паскудного сластолюбца, но вдруг что-то на улице с такой силой дернуло ее цепь, что девушка выпустила топор, вылетела сквозь слабую тростниковую дверь и покатилась по земле, как опрокинутый кувшин!
То ли какой зверь запутался в переплетении цепей, то ли их потянула драчливая толпа, но бедную Хафи с задранной юбкой повезло по песку, подкинуло на кочке. С растопыренными ногами она ехала сквозь деревню, сбивая промежностью петухов и куриц. А потом цепь потащила ее навстречу бодливому черному козлу, который, завидев приближающиеся к нему растопыренные ноги и нечто загадочное и, несомненно, прожорливое промеж ними, встал в позу, всегда готовый к мордобою.
Но, к счастью для Хафи, масло сделало свое дело. Кольцо кандалов соскользнуло с ноги девушки и, немного позвенев в воздухе цепью, свалилось козлу на изогнутый рог.
Девушка застонала и, держась за известное читателю ушибленное место, встала на ноги, решительная как никогда!
Она оглянулась. Почтенный Хемаш Мары, кузнец и любитель незапертых ставен, первым завернул на дорогу к холму, где стоял дворец бая, и бежал сейчас так, как умел. Хафи со всех ног бросилась вдогонку. Бесстыжий ветер дергал ее за юбку, а позади неслись ревущей толпой сбившие кандалы мужики. С другой стороны дороги в эту ораву врезался окровавленный клин беспощадных женщин – боевые бабищи так распалились предощущением сокровища, что посрывали кандалы голыми руками и теперь мчались, задирая пятки, по улице, улюлюкали, вертели цепями, как плетьми, и сшибали всех, кто приближался к ним по неосторожности! Две армии слились в кучу и поспешили за кузнецом и Хафи.
Девушка, кстати сказать, оказалась куда проворнее Хемаша Мары – она стремительно настигала. Кузнец невольно обернулся на вой позади, зацепился за кусты и чуть не упал. Хафи воспользовалась его замешательством и толкнула кузнеца в плечо. О, почтенный Хемаш Мары, сколько несчастий ты пережил и сколько еще переживешь!
Ошеломленный кузнец засеменил по прихотливо вьющейся траектории и влетел полным ходом в туалет!
– О, проклятая жизнь под небом Сармарии! – взревел диким ослом Хемаш Мары. – Пусть провалится под землю эта несчастная страна!
Бедняга так неудачно споткнулся о кривой, сбитый порог, что провалился с головой в туалетную яму! Ах, читатель, только если вам доводилось самому провалиться в деревенский туалет, вы поймете, что испытал сейчас наш горемычный кузнец! Однажды один из монахов нашего монастыря точно так же нырнул в выгребное отверстие из-за подпиленного сиденья в монастырском туалете! И хоть случилось это года два назад, братья монахи до сих пор сторонятся его, и нам кажется порой, что от него по-прежнему разит, как от мешка гнилых овощей. Впрочем, поделом ему! За день до случившегося этот грубиян назвал автора «поганым чортом, место которому в преисподней»! Что ж, расплата порой бывает скорой!
Не менее скорую и не менее безжалостную расплату планировал устроить и кузнец над прелестной злодейкой Хафи. Обмазанный с ног до головы самым настоящим, простите за подробности, дерьмом, он выскочил из туалета, схватил, знаете ли, самую бесхитростную какашку и что было силы метнул ее вслед убегающей девке, надеясь достойно поквитаться с ней за унижение. Но налетел ехидный ветерок и снес неприятный гостинец точно в бороду какого-то пухлощекого мужика! О, несчастный! Какой отчаянный крик он издал! Такие испускают гибнущие птицы, что срываются с небес…
Пухлощекий мужик с перепугу задергался всем телом, и брызги какашек полетели во все стороны. Окружавшие заляпанного бородача селяне с воплями и криками покатились в кусты и под заборы.
Хемаш Мары никого не щадил! Зловонное чудище, он истерично срывал со щек и шеи налипшее дерьмо и со слезами злости швырял его, не целясь, в толпу, изливая таким бесчеловечным образом всю боль своего оскорбленного сердца. Целая туча губительных какашек поднялась над тихой сармарской деревней, и, словно стрелы, разили они ни в чем не повинных селян!
О боги, черт возьми! – скажет на это читатель. – Прекрати уже, автор, довольно! Хватит! Нет сил это терпеть! Такое паскудство развел, что противно чтением наслаждаться!
Ох, читатель, читатель! Что вы за человек! Не кривите, однако, душой! Не мните себя ангельской сущностью и нежным одуванчиком, дорогой наш читатель! Выгляньте в окно, присмотритесь! Уж наверняка найдется в мире такой непривлекательный человек, которому и вы бы хотели вымазать физиономию чем-нибудь неароматным! Говном ему, как говорится, по рылу! Или за шиворот! Ну а если читатель и впрямь такой святоша и материи приземленные ему противны, как честному человеку противно смотреть на лицемерные ханжеские кривлянья, то пусть читатель идет к нам в монастырь! Автор даже согласен обменяться с ним своим местом, своей заплесневелой кельей и драной подстилкой на битых камнях. Автор вовсе не против вместо читателя поваляться где-нибудь на тахте с кубком вина в руках, а читатель пусть сидит в сыром каземате, раз уж он такой благолепный страстотерпец, пусть переписывает все эти старинные свитки да получает подзатыльников от настоятеля. Но пусть читатель знает, что монахи нашего монастыря люди, в общем и целом, тоже обыкновенные святые и тоже ходят, бывает, в монастырский туалет, и грохочут там весьма мудреные и неканонические сюиты!
Имейте в виду, читатель, что в монастырях звучат не только духовные песнопения и разного рода мессы!
Однако, пусть оно все провалится под землю, вернемся в деревню, тем более что селяне уже взбежали по холму и почти добрались до дворца. Первым на крыльцо ступил резвый лесоруб. Он опередил выдохшуюся на полдороги Хафи, а потом еще и, хулиган такой, наступил ей на платье.
Впрочем, преимущество его было столь мало, что едва он влетел в парадные двери и запер их за собой, как на ступеньки крыльца посыпалась толпа. Лесоруб ухватился за ручку дверей с одной стороны, а кто-то со всей дури потянул ее с другой.
Лесоруб отпустил ручку. Дверь распахнулась – на пороге стоял, выпучив глаза, какой-то обозленный мужик, а за ним еще человек тридцать-сорок.
Не долго размышляя, лесоруб плюнул мужику в лицо и сразу же закрыл дверь обратно!
Толпа ахнула и отшатнулась в растерянности.
Но уже мгновение спустя ручку двери дернул другой мужик. Дверь опять открылась, лесоруб опять плюнул мужику в нос, дверь опять закрылась.
– О, будь ты проклят, плешивая обезьяна! – закричал оплеванный мужик и отвалил в толпу.
Но что же? Вновь не успел порадоваться лесоруб легкой победе, как кто-то смелый в очередной раз растворил дверь. На пороге стоял сам деревенский староста. Опытный плут, он закрыл физиономию лопатой, намереваясь тут же пришибить лесоруба инструментом. Не слишком-то продуманный план! Когда открылась дверь, лесоруб несильно ткнул пальцами полотно лопаты, и импровизированная маска со звоном врезалась в лоб прикрывавшегося ею кедходы.
Дзынь!
Дверь закрылась.
Не желая терять времени на стычку у крыльца, какой-то сильно хитрый пахарь с разбегу прыгнул в окно. Но тут и окно было не особенно широким, и прыжок вышел неуклюжим. Пахарь шлепнулся животом на подоконник, повис и забарахтался, не в силах двинуться ни вперед, ни назад! Остальные окна были с заколоченными ставнями, поэтому подбежавшие следом парни принялись дергать застрявшего в проеме за штаны, мигом изодрали их в клочья, обнажив всем на потеху несвежее белье и не особенно живописный зад. Автор надеется, что читатель позволит ему не описывать эту картину. Надо лишь заметить обязательно, что, когда штаны спали на землю, поднялся такой дружный женский хохот, какой способен нанести смертельные раны мужскому самолюбию. Некоторые особенно зловредные бабы полезли хлестать застрявшего тряпками и цепями, но эту пакостную картину автор описывать отказывается, и если читателю она так интересна, то пусть воображает ее своими силами! Не стесняйтесь, читатель! Автор подождет в сторонке, пока вы закончите.
Однако, довольно!
Фу!.. Это восклицание относится не к вашим моральным качествам, читатель. Это просто кузнец, обмазанный известно чем, наконец взобрался на холм.
Вонища поднялась такая, что некоторые люди в обмороке покатились по склону обратно в деревню.
Неутомимый кузнец тут же возобновил обстрел соотечественников своими пренеприятнейшими снарядами, а они отвечали цепями и палками.
Одна Хафи держалась в стороне. Она внимательно разглядывала осажденный особняк. У дверей стычка переросла в вялую толкотню; возле повисшего на подоконнике пахаря не смолкал хохот. Ставни первого этажа были закрыты накрепко (не считая тех, где лежал голозадый пахарь), но вот на втором этаже они кое-где шевелились и поскрипывали от ветра.
Когда перестрелка какашками от окон переместилась к крыльцу, девушка разбежалась, вскочила на выступ у стены, ухватилась за балкон второго этажа одной рукой и за подоконник другой. Все случилось так быстро, что драчливая толпа только ахнула от неожиданной гибкости норовистой девки, и лишь один человек, проныра и ловкач Саарташ Саарташ, рванул наперерез. Он хотел помешать Хафи первой проникнуть в дом и поймал ее за лодыжку. Но, к его удивлению, обмазанная маслом нога девушки легко выскользнула из пальцев подлеца, и он со вздохом свалился задом в траву.
Ну и дела, подумал он, что за скользкая натура?
Он посмотрел с удивлением на пальцы, коснувшиеся Хафи, и невольно вдохнул источаемый ими аромат, и такое наслаждение изобразилось на его хитрой роже, такое ненормальное блаженство, что какая-то особо брезгливая женщина уперла руки в бока и выпалила: «Фу! Похабник!»
Пока Саарташ Саарташ со сладострастной улыбкой обнюхивал свою руку, Хафи гадюкой просочилась в щель между ставен. Комната, где она оказалась, завалена была комьями пыли.
На полу валялись битые глиняные горшки и ветхие тряпки. В нишах и шкафах Хафи не нашла никакой одежды, разве что старая войлочная шапка лежала в углу растоптанная. В соседней комнате всюду разбросаны были какие-то бумажки, в углу свалены развороченные мешки. И наконец в конце коридора Хафи наткнулась на спальню.
На кровати, обсыпанной песком и налетевшими из окна колючками, покоился скрюченный скелет. Без головы. Череп нашелся на полу, где, судя по дорожкам из пыли, катался туда-сюда при сильном ветре.
Хафи, впрочем, до всего этого не было никакого дела. Она увидела у стены сундук с позолоченной каймой!
Она в таком возбуждении бросилась к нему, что ненароком пнула под кровать череп и не услышала грохот внизу – это сквозь дверь прорвалась толпа, придавила плюющегося лесоруба, потащила его по лестнице. Шум быстро нарастал, а Хафи села на колени перед сундуком, завороженная богатыми орнаментом на крышке, в предчувствии ослепительного блеска, который вырвется оттуда, когда она откроет сундук. Только этот блеск, думала Хафи, женщина с ног до головы, только этот чудотворный блеск может раскрасить окружающий ее серый и закованный в цепи мир.
Хафи на заметила, как в двери позади вломилась груда запыхавшихся, фыркающих людей, окровавленных, с выбитыми зубами, с ссадинами на лицах, на шеях и прочих разной мягкости местах, людей, вымазанных грязью и кое чем еще (фу!). Чумазая эта, смердящая, как братская могила, толпа застыла в дверях и уставилась на сундук, как на бога, сошедшего на землю.
Хафи легко коснулась незапертой крышки. Толпа попятилась в страхе, что сияние золота уколет глаза.
Но ничего не случилось. Хафи откинула крышку, а в комнате по-прежнему царил пыльный полумрак.
Толпа подалась вперед.
В сундуке валялись какие-то кубики, деревянные лошади, куклы в ветхих платьях, бруски для игр, солдатики с ободранной краской. Хафи погрузила внутрь дрожащие руки и едва не упала в обморок. В сундуке не было ничего, кроме старых детских игрушек. Когда их сваливали сюда много лет назад, они уже были старыми.
Толпа не шевелилась. Хитрец Саарташ Саарташ продолжал со странной улыбкой нюхать пальцы, а староста машинально провел по лицу ладонью, чтобы смахнуть кровь, но этим движением лишь размазал по щекам дерьмо.
Совсем ненормальная?!
В глазах ее тоска читалась.
Она грустна была, тиха.
Сказала только, словно каясь:
"Давно уж в зюзю не была..."
Аветис Насо
В Ооюте говорят, что существует всего тридцать с чем-то мыслей. Или двадцать с чем-то… Или сорок?.. Кто его знает, что говорят в Ооюте?! Как бы то ни было, что бы они там ни выдумывали, все остальные людские мысли лишь повторяют эти тридцать, или двадцать, или сорок, или я не знаю сколько с чем-то, повторяют, перемешав в разном порядке слова. Но есть в ооютском языке такое слово – «тыгрех». Тыгрех значит вредную мысль, дурное знание, от которого сплошные беды.
Вот, например, для чего приговоренному к смерти знать, что где-то в мире плещется теплый океан, что где-то распускаются цветы, шелестят крыльями морские птицы и женщины улыбаются солнцу, придерживая на голове соломенные шляпки с широкими полями? Одно расстройство, тьфу! Мало ли где и что – тут вам сейчас башку сшибут…
Или что хорошего знать, что вы сегодня, может быть, поскользнетесь, покатитесь и рухнете физиономией, допустим, в коровник? Что приятного в таких знаниях, если все равно будущего не изменить? Вот идете вы, допустим, по тропинке и понимаете, что через три шага покатитесь мячиком в коровник? Мысль, конечно, трагическая. Чему быть, ведь, как говорят, того не миновать. Можно попытаться свильнуть с тропинки, запереться в доме на чердаке, однако беги не беги, а все равно покатитесь вы, читатель, в грязный хлев, теперь еще с лесенки и сквозь двери лбом. Большое счастье прямо из ушей…
А вот еще: разве в радость автору этих строк было узнать, что сегодня утром в монастырь приходила черноокая и пряничная вся Василиска, если он, автор печального образа, все это время горбился над текстами в библиотеке и не мог даже в окно нос высунуть? Эх, Василиска, страдание жизни…
Или, читатель, разве будет вам приятно узнать, что прямо сейчас, пока вы читаете, у вас над головой с паутины свисает жирный, как поросенок, паук? Шевелит лапками, вот сейчас, может быть, спустится вам на шевелюру. Вот уже касается волос… Сейчас в ухо влезет… Зачем это знать? Еще книгу порвете!
Или, скажем, апсары.
Ах, апсары, плотоядные богини экстаза! Один взгляд их изумрудных глаз – это любовь и смерть! Их улыбки – счастье, убивающее муками. Их объятия – мечта, недостижимость которой сводит с ума! Ах, апсары! Самые прекрасные чудовища на свете!
Самые пленительные, самые изящные из женщин, увидеть которых мечтает каждый, но прикоснуться к которым не решится большинство мужчин. Нет пытки мучительнее, чем смотреть на апсару! Увидевший ее теряет покой, красота ее ослепляет, как ослепляет купца сияние золотых монет. Повстречавшему хоть раз апсару все прочие женщины мира будут казаться непригляднее чумазых мартышек, какими бы обольстительными ни создала их природа. А женщина, столкнувшаяся с апсарой, больше никогда не сможет взглянуть на свое отражение в зеркале или на водной глади, чтоб не разрыдаться от своего безобразия, пусть она сказочно красива, как распустившаяся орхидея! Нет, читатель, лучше не знать об апсарах и никогда их не видеть! Тьфу на них, читатель! Тьфу…
Нужно признаться, автор знает о чем пишет. Не дальше, как в прошлом году мимо нашего монастыря пролетала самая настоящая апсара. Неизвестно, что она забыла в Ниме. Говорят, они вообще нечасто выбираются из Матараджана и где там живут – никто не знает. Матараджанцы верят, что апсары обитают на небесах, где кружатся в танце и целуют богов, но в наше время, читатель, совсем стыдно верить в каких-то там богов и небеса. Не те уже века настали! На каждый вопрос написана своя мудрая книга. Еще бы ставни в монастырской библиотеке так не стучали, не мешали читать…
Так вот, читатель, и мимо нашего монастыря однажды пролетала апсара. Заблудилась, видно, пьяная. Она скользила по воздуху, как птица, в развевающихся шелковых платьях, звенела бесчисленными украшениями из опалов и сапфиров, болтала игриво ногами. Ах, что за прекрасное и что за зловредное это было существо! Апсары, читатель, это не воздушные пери с улыбками нежности и доброты! Апсары это самое настоящее лихо в юбке! Даже демоницы-суккубы, вероятно, осудят порочность и бесчинства, которыми только и живут апсары. О, читатель, вовсе не богов целуют эти бессердечные создания, а дивов и ракшасов!
И вот такое существо объявилось над нашей святою обителью! Когда ошеломленные монахи высыпали во двор, красные и рычащие от нахлынувших греховных желаний, апсара расхохоталась, довольная произведенным эффектом, показала разгоряченным монахам средний палец, потом язык, потом похлопала себя по грешному месту, а в конце концов просто и аккуратно плюнула вниз! О, читатель, как волшебна была она в тот миг! Как развевались ее волосы, похожие на лучи солнца! Как светились самоцветы ее глаз, как бела была ее кожа, как изумительны пальцы ног! Сам идеал красоты воплотился в этом чудовище!
Когда драгоценная слюна шлепнулась на нос одного из монахов, он взвыл от восторга, и все завистливые рожи повернулись к счастливчику, и кто-то сказал тогда, что если бы его физиономию украсил этот плевок, он бы больше никогда в жизни не мыл своей кривой морды! Монахи остолбенели, как если бы увидели воочию Князя Тьмы. Сам настоятель потемнел баклажаном и выпучил глаза в небо. Уж если наши святые братья пали так низко, читатель, что случилось бы с вами, грешником, столкнись вы лицом к лицу с апсарой?!
Она еще не скрылась за верхушками деревьев, а монахи уже бегали по двору и собирали камни, чтобы, когда апсара будет возвращаться, сбить ее на землю. Кто-то и вовсе собрался бежать к князю, у которого была то ли катапульта, то ли еще что-то такое.
К счастью для святой братии, апсара с тех пор не появлялась. Говорят, пьяные пирушки и вакханалии апсар могут длиться десятками лет, поэтому грешными у монахов остались души, но не тела.
Но не все, читатель, отделались так безболезненно встречей с апсарой.
В былые годы жил в Матараджане такой марачи – Ханганда. Когда Ханганде было тридцать, отец его скончался и оставил сыну небольшой дом и одну деревню с мастерской. Двадцать лет торговли и стяжательства спустя Ханганда переделал дом во дворец, к одной отцовской деревне купил еще десятка два – с обширными полями риса, пшеницы и ржи. Владения хиреющего купчишки Ханганда превратил в богатейшие земли восточного Матараджана. У него занимали деньги дхары, в его мастерских ковалось оружие, которое покупал сам ханараджа.
Вопреки обыкновению, пятидесятилетний богач был туго сложен, худощав, более-менее брит. Он не пил вино, не знался с женщинами и, вообще, работал с утра до вечера, отчего дворец его полнился различными деловыми помощниками, и даже вечно хихикающие служанки у него были серьезны и расчетливы, как чернильницы с крышками.
Но вот однажды в небе появилась фигура…
Ах, читатель, как вам описать это существо?! От одной мысли о ней перо валится из рук, и хорошо еще, если при падении оно не вонзится в ногу – не далеко и умереть от заражения крови. Вот насколько опасны эти апсары, читатель!
Глаза ее были – два сапфира, а губы как лепестки раскрывшейся розы. Улыбка – накатывающая к берегу волна, капризные волосы вились прихотливыми узорами, платье легко опутывало плечи и руки, которые робко целовало солнце. Развевалось полупрозрачное платье с богатым матараджанским орнаментом, и в дуновениях возбужденного ветра приоткрывались такие потаенные прелести… Ах, все же перо вонзилось в ногу!..
Ох…
Так вот…[1]
Растрепанная и хорошо навеселе, она летела, развалившись на облаке, как тряпка. Она икала комично, чесалась и смотрела на мир одним глазом – второй открыть не было сил.
Облако болталось, как застигнутая ураганом птица, а потом и вовсе рассеялось. Апсара вскрикнула жеманно и в позе жертвы свалилась на верхние ветви раскидистого баньяна: руки загнуты в разные стороны, ноги выше головы, и зад… да что ж такое… Читатель должен простить автора, у него сегодня все валится из рук!
Так вот, лежа на дереве, апсара оглянулась и мутящимся от долгих возлияний взглядом увидела неподалеку дворец. Белая громадина с башенками, с террасой, с балконами, со множеством красных узоров по стенам, с фигурками тигров и драконов. Дворец выглядел бы как в сказке, если бы не вполне себе запущенный сад вокруг – деревья росли на лужайках, изломанные кусты раскиданы были как попало, ручеек почти пересох, а в большом фонтане в мутной воде плавали старые кувшинки.
В широких окнах на третьем этаже колыхались шелковые занавески с жемчугами в узорах, в комнате виднелись золотые подсвечники. За столом, тоже отделанным золотом и самоцветами, сидел, сгорбившись колесом, марачи Ханганда, усатый, тощий и седой, и что-то напряженно изучал в поданных слугой бумагах. Марачи взял перо, почеркал немного, сдвинул брови, почеркал еще и вернул бумагу слуге. Слуга кивнул и ушел, следом за ним заявился второй с кипой бумаг, и марачи снова углубился в чтение.
Но тут наконец мир в глазах беспутной апсары растекся каракулями, и она уснула прямо на дереве. Сутки спустя она задергалась, хрюкнула и проснулась. От неожиданной позы она едва не сверзлась с дерева в кусты, но кое-как удержалась, огляделась словно в первый раз, снова увидела дворец, шелка-жемчуга и золото. И марачи. Седой, тощий и усатый, он сидел на том же месте, в той же позе и точно таким же образом, что и вчера, что-то пересчитывал и черкал в бумагах, принесенных слугой.
У-у, подумала апсара, схватила белку и повертела ее немного за хвост.
В комнату марачи зашел слуга с подносом. Апсара пригляделась. На подносе аккуратно лежали черствые деревенские лепешки, бобы на листьях и вино в горшке. Опытным глазом отпетой гуляки апсара сразу догадалась, что вино совсем дрянное, сплошная вода. Теперь она заметила, что и одежда марачи вся какая-то выцветшая, изношенная и мятая, хуже, чем у слуги. Занавески с жемчугами старые, да и золотой стол перевидал много хозяев.
Марачи отвлекся на еду и стал было хрустеть лепешкой, но все делал с таким хмурым видом, будто только что узнал, что его дети на самом деле не его. Не успел он поесть, как в комнату без стука зашел новый слуга, поклонился и протянул хозяину несколько бумаг. По губам апсара догадалась, что крестьяне привезли дань. Марачи кивнул и, бросив лепешку, с новыми бумагами вернулся за стол, вновь принялся черкать и считать.
Сложно сказать, почему апсара заинтересовалась. То ли сыграла природная ехидность, тяга к подлым проделкам, то ли ее так поразил образ жизни марачи, совершенно непохожий на беспробудную оргию, которой живут все апсары, но она слетела со своего баньяна и как ни в чем не бывало впорхнула в окно кабинета. С лукавой улыбкой она перелетела всю комнату и улеглась себе на тахту!
Одну ногу она спустила на пол, обнажив при этом голень, другую, прикрытую платьем, уложила поперек. Голову подперла запястьем, приняв позу одновременно и озорную, и скучающую. После этого она глянула исподлобья на марачи Ханганду, глянула так, что любой путный мужчина на его месте растекся бы лужей слюней.
Но только не марачи Ханганда! Несмотря на то, что обалдевший слуга зашатался где-то позади у дверей и покраснел так, будто ему физиономию разбили лопатой в кровь, марачи лишь раздраженно стрельнул по незваной гостье взглядом и нахмурился. И на этом все.
Что за человек, черт его возьми, читатель! Не бывает таких!
– Я попрошу вас покинуть дворец, – сказал этот булыжник. – У меня совершенно нет времени на гостей.
О боги! Автор совсем перестал понимать людей! Иногда так и хочется сказать кому-нибудь: «Да ты дурак, что ли?! Ничего себе!» И по морде ему…
Марачи, как видно, вовсе не рад был обрушившемуся на его тахту страшному счастью, однако вытолкать апсару взашей, пинком в теплый зад, кувырком по лестнице, – тоже не мог. В конце концов, все бесчисленные религии Матараджана зовут их небожительницами! Богов по заду не бьют, как правило… Впрочем, поди их еще сыщи где-нибудь, может, тогда бы и сами знаете…
– У тебя много золота, – не смутилась негостеприимному приему апсара, и улыбка ее стала несколько хищной.
Из-под складок платья показалось плечо.
– Не очень много, – недовольно ответил марачи.
– Хватит, чтоб закатить недурную пьянку с танцами и оргиями.
Марачи дрогнул, нарисовал вместо цифры какую-то загогулину и зверски скосился одним глазом на пришелицу.
– Я не буду тратить золото на бесполезное дурачество, – холодно сказал он, каждое слово было похоже на молоток, вбивающий гвоздь в стену, или куда-нибудь в пол, или в голову. – Никогда не тратил и не собираюсь начинать.
– У-у, – задумчиво промычала апсара и провела пальцем по губам, – я помогу вам собраться.
– Благодарю покорнейше, но мне… – он запнулся и резко выпучил глаза.
Апсара приоткрыла рот и провела пальцем по языку. Потом тем же слюнявым пальцем прошлась по губам, по подбородку и дальше, оставляя всюду лоснящийся след.
Марачи фыркнул презрительно и вновь вонзился взглядом в свои записи. Слуга у дверей задрожал, закачался, как кувшин при землетрясении.
Апсара же не унималась. Она скользнула тонкими пальцами по тонкой белой шее, а потом мотнула головой так, что вспушились волосы, и одна черная волосинка прилипла к губе.
В комнате стало жарко. Слуга у дверей громко хрипел и трясущимися руками пытался поправить одежду на плечах, а марачи временами искоса поглядывал куда-то в сторону тахты, но по глазам было видно, что он что-то высчитывает в уме и не замечает никакой апсары.
Та тем временем коснулась ладонью шелка на груди, опустила руку к бедру и чуть натянула юбку – ткань поднялась с лодыжки до колена[2]. О, что это было за колено, что за ямочки… Апсара усмехнулась сама себе… лизнула большой палец левой руки… левую ногу медленно подняла на спинку тахты… О, читатель… платье на ноге спустилось до самого низа, обнажив бедро…
Слуга у дверей крякнул, покачнулся и вдруг грохнулся в обморок!
Падая, он бахнулся лбом о медный поднос.
Тот отлетел и зазвенел на полу.
Марачи сердито посмотрел на убитого, хоть и не насмерть, слугу, на поднос и недовольно скользнул взглядом по апсаре. Та снова улыбнулась, убежденная, что чары ее не перестали действовать, и перевернулась на живот, и, пока она переворачивалась, ткань платья свободно порхнула, как птичьи перья, свесившись на долю мгновения с груди… пкатсррфхавф…[3]
На грохот в комнату вбежал второй слуга и заметил гостью на тахте. Бедняга замер, вздрогнул и, преодолевая себя, присел на корточки, чтоб взять за подмышки потерявшего сознание товарища. Но тут апсара вновь двинула ногой и послушный ей шелк спустился ниже бедра – еще немного, и ему уже станет нечего скрывать! Нежное, как сам ветер, как утренняя трава, это бедро так зачаровало слугу, что он окаменел в полуприседе с вытянутыми руками, а из глаз потекли слезы. Марачи скосил на него колючий взгляд, не переставая царапать что-то пером.
Обвитая тканями легкими, как струи дыма, апсара легла на бок. Пошуршав немного, из-под складок высунулась пятка, мягкая голень, бедро, затем все это спряталось обратно. Апсара снова перевернулась. Минут тридцать, наверное, крутилась она так и эдак, принимая самые бесстыдные и будоражащие позы, и словно невзначай оголяла при этом самые изумительные части изумительного тела.
Непослушные складки беспрерывно соскальзывали с ее бедер и плеч, в вырезах платья, если присмотреться, мелькали разного рода округлости и потемнения, а марачи все черкал пером, как будто он вообще не человек, а сухая верблюжья колючка, хрустящая в порывах ветра! Порой он, конечно, поднимал взгляд от бумаг, но смотрел всегда куда-то в стенку, глаза косились в угол, а ум считал цифры…
В конце концов апсара что-то проворчала и свалилась без сил. Она громко вздохнула, сказала: «Ну ладно», – и неторопливо вылетела в то же окно, в какое и залетела.
Однако на следующий день она вернулась хорошо перекусившая и вдохновленная на борьбу! И на этот раз не с пустыми руками.
Как сорвавшийся с дерева пух, она опустилась в раскрытое окно и встала посреди комнаты на пальцы одной ноги. В ладонях она держала тинхару – широкий изогнутый тамбурин с крошечными бубенчиками внутри. Она встряхнула его, и по тихой комнате заплескался звон.
Марачи поморщился и исподлобья зыркнул на нежданную гостью, но тут же вернулся к бумагам. Слуга позади растерялся и застыл с протянутыми руками, а в двери показалось еще несколько любопытствующих физиономий.
Апсара самодовольно улыбнулась и приставила пятку левой ноги к колену правой. Раздался долгий переливчатый звон – вокруг голени апсары был обвязан митху, мелкий шумовой инструмент в виде ленты, игравший долгий бурдон при всякой встряске. В книгах пишут, что митху – инструмент небожителей. Даже в артели музыкантов нет ни одного его экземпляра, и как он выглядит – никто не знает.
Апсара плавно и неторопливо подняла ногу, легонько хлопая при этом в тамбурин. Странная, какая-то одновременно резкая и тягучая музыка наполнила комнату трухлявого марачи. Тамбурин играл нестройные, беспрерывно меняющиеся ритмы, с нежной гармонией звучали приделанные к нему бубенчики и колокольчики в одежде самой апсары, переливался то глухо, то колко бурдон митху. Музыка походила на весенний ледоход в маленьком ручье, с заторами, быстринами и небольшими порогами.
Апсара повернулась вокруг себя в протяжном танце, широким движением перекинула ногу, заизвивалась всем телом. Она то раскидывала невесомые руки, то сводила их вместе. И ее цветастое полупрозрачное платье колыхалось в струях звонкого ветра, кружилось, как кружатся осыпающиеся осенние листья. Временами в кружевах своих и орнаментах платье обнажало то розоватые бедра, то изгиб живота и груди, обнажало куда больше, чем следовало бы обнажать в пристойной и высоконравственной литературе.
Где-то за дверью повалилось в обморок несколько человек и началась потасовка за право высунуть голову в щель. Слуга еле держался на ногах, глаза у него покраснели, руки дергали бороду, и вообще – выглядел он как больной смертельной заразой.
Один марачи сохранял невозмутимость!
Этот трухлявый пень спокойно строчил себе цифры столбиком, поглядывал в некие списки, шептал: «Шестнадцать с половиной мешков риса из Ягмахада, восемь ман свинины, железо для наконечников из Бутхпада в количестве шести ман, минус один и шестнадцать на Рукхпадскую мануфактуру и плюс девяносто шесть сотых из дани от Макшар. Вычитаем двести золотых и четыреста двадцать серебряных…»
Медные колокольчики звенели у марачи перед лицом, и сладкий аромат, источаемый телом божественной апсары, кружился в комнате ветром любви, а он считал монеты и радовался лишь, если находил в своих бумагах парочку неучтенных грошей! Бедный, несчастный человек, придавленный золотыми горами!
Несколько часов к ряду звучала музыка, несколько часов без перерыва кружилась апсара в танце, и ее парящее платье не касалось пола! За эти несколько часов в обморок попадали все слуги дворца, а марачи скрипел пером… Наконец устала и апсара – не от танца, конечно, танцевать она могла целый год. Она устала от странной, сверхъестественной безуспешности своего танца. Она поскользнулась, упала на пол и метнула в марачи недобрый взгляд исподлобья.
Что она подумала при этом автору неизвестно, но она фыркнула с презрением и выпорхнула в окно. А на следующий день вернулась опять! Не в ее привычках было сдаваться легко, тем более, когда на горизонте маячила свинская пирушка…
В этот раз она принесла с собой кувшин вина. Вино, кстати сказать, было самое обыкновенное. Апсары, эти неудержимые кутилы, пили все подряд и в первую очередь их интересовала крепость напитка, а потом уже вкус.
Только апсара влетела в комнату, как по всему дому затопало, загрохотало, и минуту спустя в приоткрытые двери полезли головы взбудораженных слуг. Один марачи оставался равнодушными.
Апсара подлетела к столу, выплеснула из стоявшей там кружки травяной отвар и налила в нее вина. Она присела на стул около марачи и легонько качнула кружку, отчего вино заплескалось по стенкам ласково и призывно. Марачи поморщился, бросил на совратительницу резкий взгляд и уткнулся обратно в бумаги. Но по тому, как морщился его лоб было видно, что он весьма недоволен. Апсара усмехнулась. Она поводила по краю кружки пальцем, а потом сунула его внутрь. Зачерпнув немного жидкости, она подняла ладонь. Капли вина заструились по пальцам, по предплечью, и когда они потекли дальше локтя, апсара медленно слизала их по всей руке. В самом конце она хлюпнула слюной, и слуга у дверей пошатнулся и стукнулся затылком о стену.
Марачи тяжело сопел, но старался не глядеть на апсару. Она же тщательно и громко вылизывала вымазанные в вине пальцы.
Апсара покрутила кружку в ладонях и внезапно плюнула в вино. Марачи вздрогнул и свирепо посмотрел на свою гостью. Апсара таращилась ему точно в глаза, как змея. Она неторопливо размешала плевок в вине одним пальцем и протянула кружку марачи.
– Мне некогда пить, – сухо ответил тот. – Я занят! У меня много работы.
И спешно уткнулся в бумаги.
Еще несколько мгновений апсара просидела в той же напряженной позе, задумчивая и невеселая, потом перелетела к мраморной колонне ближе к дверям. Она прислонилась к колонне спиной, выставив левую ногу вперед, и отпила вина из кувшина. Но то ли хлебнула она слишком много, то ли пить особенно и не собиралась, но вино быстрыми каплями потекло с лепестков ее губ к изящному подбородку. Игривые капли сбежали по тонкой шее и скрылись под бесчисленными складками одежды…
Апсара улыбнулась коварно и вперилась таким взглядом в марачи, что он не удержался и вновь отвлекся от бумаг. Несколько секунд он смотрел на нее в недоумении и вдруг увидел капли вина на приоткрытом одеждой бедре! Они нарисовали тонкий красный орнамент на белой коже, спустились в ямочки на колене и розовыми паутинками опутали голень[4]. Апсара приподняла ногу, и вино, прошедшее дорогой красоты и исступления, закапало с пятки на пол.
Снаружи вновь раздался грохот падающих в обморок тел. А марачи вытаращил на апсару глаза и сердито покачал головой.
– Что за растрата! – воскликнул он. – Вино стоит денег, а ты льешь его на пол, небесная женщина! Теперь еще и слугам вместо того, чтобы работать, придется мыть пол!
Апсара в бешенстве отпрыгнула от колонны, засопела, топнула ногой по луже вина и одним страшным залпом опустошила весь кувшин. После этого, швырнув порожнюю посудину в окно, она вылетела следом и сама, злая, как будто на нее чихнули!
Но, конечно, если бы кто-то из слуг остался в сознании и выглянул в окно, он увидел бы, как быстро удаляющаяся ошеломительная фигурка, мигом запьяневшая после убийственного глотка, закачалась в воздухе и обрушилась без сознания в кусты. А если бы какой-нибудь бездельник прошелся мимо тех кустов ближе к ночи, то наверняка перепугался бы до смерти, услышав во мраке таинственное икание, похожее на крики гиены (какими их воображает автор).
На следующий день она вернулась так, будто ничего и не случилось. И на следующий. И возвращалась каждый день, пела и танцевала, то грохотала барабанами, то играла на лютнях, то щурила прелестные глазки в самых коварных позах, то распивала вина и угощала слуг, то просто стояла рядом, обжигая терпким дыханием, а то без предупреждения прислонялась плечом, отчего у любого другого кровь из ушей пошла бы да лопнуло б сердце. Но не у бревна деревянного, каким, несомненно, был марачи. Этот порченный огрызок лишь раздражался, косился лихорадочно на стены и с каждым днем все меньше внимания обращал на свою ослепляющую гостью.
За две недели апсара испытала весь свой боевой арсенал и ничем не смогла одолеть холодность и бесчувственность марачи. Он считал деньги с утра до вечера без перерывов и выходных и ни до чего другого ему не было дела.
Наконец она устала. В последний день она влетела в окно измятая и взлохмаченная, задела ногой подоконник и чуть не растянулась на полу, как сбитая охотником птица. Удержавшись кое-как, она уселась на потертый сармарский ковер возле тахты, высморкалась в занавеску и хлебнула вина из маленького сосуда, который прятался в складках платья. Шмыгнув носом, она вздохнула тяжело и разочарованно, огляделась и вперила взгляд в марачи. Он сидел почти неподвижно, как чучело человеческое, набитое, вероятно, золотыми монетами.
Апсара фыркнула.
– Ты уже и на человека-то не похож, марачи, – сказала она. – Изваяние. Образ людской, выточенный каким-то глупцом непонятно для чего, вот ты кто! Ну и сколько монет ты сегодня насчитал?
Вдруг вялый и апатичный марачи вздрогнул, резко выпрямился и уставился на апсару.
– За последний год со всего Каджабада с деревнями собрали восемь целых и шесть десятых хазаров риса. Это на три десятых меньше, чем годом ранее, но в этом году я ожидаю прибавку почти на четыре с половиной десятых! А если получится сторговаться наконечниками для копий в Меджапуре по серебрянику за две дюжины, то можно будет выручить восемь тысяч и сто двадцать четыре золотые, что на сто восемь золотых больше, чем в прошлом году. Если к этом присовокупить возросшую на пол процента прибыль с медной шахты и новых повозок, то в конце года я смогу перекупить у дхара Шендаранаги деревню Бутхпад. Последние годы там хороший урожай, общая прибавка ко всем землям будет почти в полтора процента, а точнее в один целый и шестьдесят два сотых. А если при этом повысить налог, правда Шендаранаги и так его несколько завысил, но все же если поднять его еще, скажем, на два десятых процента, да заставить крестьян выкупать землю, да ссуживать им инструмент на полпроцента дороже, то общую прибыль со всех земель можно поднять до двух с половиной процентов за год!
Марачи улыбался, как псих, глаза лезли из орбит, так и кажется – вывалятся на стол.
Апсара посмотрела на него со злой усмешкой.
– А дальше что? – спросила она. – Зачем тебе все это золото, человек?
– Что значит – зачем?! – марачи так опешил, что даже хрюкнул.
Вот дура! – подумал он. – Зачем?! Совсем больная, что ли?!
Марачи разнервничался, но ничего сказал. Он бросал на апсару, вконец потерявшую к нему интерес, негодующие взгляды, дулся, как болотная жаба. Его все тянуло обратно к счетам на столе, но стоило глянуть на них, как в голове проскальзывало: «Зачем?! Вот баба, зачем! Тьфу! Дура невменяемая!» – и он невольно поднимал голову и сдвигал брови.
Апсара вздохнула, потрогала мешки под глазами, махнула рукой, сказала: «Ладно с тобой», – и выпорхнула в окно.
Понурый слуга сидел безмолвно в углу, и марачи остался наедине со своими мыслями.
Тупица безмозглая, думал он, пьяница пустоголовая! Зачем?! Ну и вопросы, вот дура!
Он встал из-за стола, прошелся туда-сюда по комнате, споткнулся о скомканный ковер, сел обратно за стол. Но, не написав ни одной каракули, он снова встал и заходил по кругу.
Дура, думал он, откуда вы такие дуры беретесь? Зачем?! Ну баба, что тут еще сказать! Нализалась, и все что-то тоже… Зачем!..
Он спустился по лестнице, прошел по коридору второго этажа, снял зачем-то светильник с привесками из драгоценных камней, повесил его в другом месте и с удивлением обнаружил себя сидящим на кровати с богатым шелковым балдахином. Он вскочил, двинулся было обратно в кабинет, к столу, но снова сбился с дороги в бесчисленных и безлюдных коридорах дворца.
Мерзавка какая, думал он, еще что-то там рот открывает… Распутница гулящая, напилась, как питух деревенский, и спрашивает еще! Зачем!? Сказал бы я тебе «зачем», зюзя похотливая! Тебе-то, коза, откуда знать – «зачем»? У тебя на уме одни кутежи да оргии, стерва бесстыжая. Зачем?! Ха! Как это вообще понимать – «зачем»?! Чокнутая!
Возмущенный, взволнованный, он не заметил, как спустился на первый этаж, как где-то разбилась кружка, как собрались тучи, как прошел один день, второй, третий! Марачи бродил коридорами, как призрак, пугал слуг, натыкался на столы, сбивал медные горшки. Он словно и не видел ничего перед собой и лишь временами останавливался в недоумении, оглядывался, не понимая, почему оказался где-нибудь в углу туалета, но тут же снова отвлекался на тревожащие мысли и шел бессознательно неизвестно куда. Однажды он застыл на несколько часов перед стеной с роскошным золотым орнаментом, а слуги толпились позади, растерянные и перешептывающиеся. Потом он медленно зашагал, споткнулся, сказал: «Ну и дура!» – вышел во двор, остановился у клумбы с поникшими цветами, вернулся в дом.
Зачем!? – думал он. – Как скажет, мошенница, хоть топись! Корова бестолковая. Еще бы что сказала! Зачем?! Да зачем!? Совсем ненормальная, да?!
Как лунатик, он подошел к разбитому фонтану в саду. У болотной воды носились насекомые, скользили какие-то паучки. Марачи остановился и простоял так почти целый день, все шепча свое: «Зачем!? Что это за «зачем»?! Что за вопросы такие? Зачем! Ничего себе!» – и вдруг он схватился за сердце. Ноги подкосились, и мертвый марачи свалился лицом в фонтан.
Черт возьми, читатель! Как же так?
Впрочем, поосторожнее с вопросами…
Год спустя апсара возвращалась прежними местами, все такая же свежая, как осенний ветер, и душистая, как удавка. Он ворочалась на облаке, весьма нетрезвая и утомленная, и на мгновение задержалась у фонтана, взглянула на покинутый дворец с пустыми окнами, на заросший сад, на опустелую террасу, где прежде туда-сюда ходили слуги, заглянула в мрачный кабинет, где давно никого не было.
Целый год прошел, а ничего не изменилось, подумала она и, звонко икнув, полетела себе дальше…
[1] На страницах рукописи видны капли крови, буквы в последующих строках очень неровные и лишь к следующей странице постепенно становятся прежними. – прим. ред.
[2] Здесь у автора вновь начинаются проблемы со сложной старинной каллиграфией: буквы все кривые, чернила смазаны. – прим. ред.
[3] Далее следует какой-то набор едва выведенных символов совершенно неясного смысла. – прим. ред.
[4] На этой странице оригинальной рукописи много клякс, косые буквы лезут со строчек вверх и вниз, некоторые фразы перечеркнуты, причем, как видно, исправленное повторяет зачеркнутое слово в слово, как будто автор не решался запечатлеть свои мысли. Или же получал удовольствие, повторяя их по несколько раз. – прим. ред.
Ночное приключение
Король Пажак VII однажды заблудился в коридорах своего дворца. Когда его нашли через два часа, он назвал путешествие между туалетом и спальней – самым бесшабашным приключением в своей жизни…
"Воспоминания дворцового попугая" Встаканеяда Встаканеяда
Кто из нас, черт возьми, не сожалел хоть раз, что жизнь живется какая-то пустая, безынтересная, сдавленная стенами и вообще, скажем так, заляпанная грязью? Что ничего в ней не гремит и не топочет, что не звенит в дуэлях сталь и не бросаются на шею черноглазые красавицы в пестрых шумных платьях? Автор должен признаться, что порой, сидя в холодной келье за древними манускриптами, полными кровавых подвигов и хлестких поцелуев, он временами вздыхает тяжело – вот пыльные стены монастыря, вот на треснутой койке колючее монашеское тряпье, вот вырез окна, ровно как в казематах, а в окне светит солнце другой жизни, и небо висит над другим миром! Кто не хотел бы вырваться туда?! Помчаться навстречу опасностям со шпагой в руке или абордажным крюком! Эх, читатель, если вы никогда о таком не мечтали, то зачем вам книги?
Вот и в городе Бражичи, если верить одной не вызывающей доверия старинной рукописи, жил некий такой Жоро. У Жоро был нос, два глаза и живот – вполне тривиальный набор принадлежностей. Нос, правда, был какой-то взбухший, и с него никак не сходил белый прыщ, глаза вечно косили туда-сюда, а живот не влезал под одежду и стрелялся пуговицами.
Жоро был клерком, канцеляристом, писарем, короче говоря, мелким чиновником самого заурядного толка. Сколько он себя помнил, он только и делал, что сидел в конторе и рисовал закорючки, иногда что-то подсчитывал, иногда читал, но в основном писал, писал и писал. Он так много писал, что пальцы у него стали твердыми, как кости, а солнце, ослепительное и пьяное, забыло о том, что внизу есть какой-то там Жоро – в душные коридоры придворной канцелярии наш жалкий герой приходил до рассвета, а уходил после заката.
Даже коллеги Жоро, столь же обделенные весельем и радостью писцы-бумагомаратели, считали его неким волшебным големом, механизмом для написания слов, который обитает в темном углу и скрипит пером с утра до вечера.
Но если бы видели эти зануды-завистники те закорючки, что выводил дрожащей от страсти рукой плесневеющий Жоро! Бесчисленные хитро загнутые извивы его букв словно бы разбегались по бумаге тысячами заложенных в них смыслов, пытаясь вырваться из тисков черствого мещанства на просторы степей, где свищут стрелы, где любовь рождается вмиг – и не умирает никогда!
Когда Жоро переписывал каллиграфическим почерком служебную записку, начинавшуюся словами: «Почтенный Бажур Бажур, доносим до вашего сведения, что…» – читатель словно бы возносился над текстом, и, вместо следующего за тем: «ваша заявка на выдачу шести дополнительных банок чернил находится в состоянии рассмотрения и т. п.», – читатель видел что-нибудь вроде: «…за честь мадам де Попсю, которую вы посмели оскорбить фырканьем и безобразными словами, я вызываю вас на дуэль. Мои секунданты назначены. Приходите к дереву на улице Шомжери. Согласен убить вас любым оружием на ваш выбор!»
Если бы вы, читатель, увидели такие строки Жоро: «Многоуважаемая мадам Бумпердю, вы писали вчера…», – то наверняка продолжили бы за него: «…что любите меня навечно, однако вынуждены сдаться настойчивым требованиям семьи и связать свою жизнь с мерзким маркизом де Мерзот! О, мадам! Не сдавайтесь, не сдамся и я! Сегодня в полночь я буду ждать вас под нашим платаном, и вы либо повторите мне эту пытку в лицо, либо мы соединимся навек сей же ночью. Я приведу лошадей, священник уже готов. И если ваш дядя вновь попытается нас остановить, я готов подтвердить свою любовь не только словами, но и шпагой!» На самом же деле в письме говорилось: «…вы писали вчера, что выплатите шесть золотых не раньше следующей недели, однако к тому времени, в связи с процентами, ваша задолженности составит семь золотых»… Тьфу!
В бесчисленных копиях мелких указов каким-то мелким чиновникам звенели пиратские сабли, храбрецы сражались с дивами и ракшасами, мореплаватели пересекали океаны, целовали несущественно одетых туземок, в докладах о работе канцелярии бандиты осаждали замки, в счетах словно бы исчислялись драгоценности, награбленные благородными разбойниками в сокровищницах шахов-падишахов…
А Жоро, тихий и незаметный в своем углу Жоро становился все тише и незаметнее день ото дня…
В шуршании пера он слышал плеск волн далеких морей, шаги по песку воинственных островитян, шорох гигантских черепах на пляже. Ожидая у кабинета начальника с бумагами на подпись, он думал: а что, если начальник мертв, убит, зарезан полностью, отравлен к чертям собачьим, и убийца прямо сейчас, пока Жоро сидит на скрипучей лавке, подтирает кровь, или, может, ищет какие-нибудь бумаги, шифры, или письма некоей графини…
Жоро возвращался в канцелярию, а снаружи дребезжала карета по мостовой, как будто кто-то дрался на шпагах. Неужели стража схватились с отчаянными мятежниками?..
Как-то раз в полночь, по пути домой, он увидел на фоне звездного неба черный силуэт колючей тюремной башни и подумал, что, может быть, так выглядит силуэт северного чудища – абааса. Эта мысль до того взволновала Жоро, что в нем взыграл авантюризм уже не воображаемый, а самый настоящий. Впрочем, у настоящего Жоро было не слишком бешеное понимание авантюризма. Пока в уме он боролся с пиратами и демонами-людоедами, в реальной жизни авантюрой он называл отобедать на час раньше или позже обычного. Или прийти на работу не в форменном колпаке, а в легкой шапке для прогулок по выходным. А то и вовсе явиться в канцелярию позже регламента. Обычно же он приходил на час раньше и ждал на морозе у закрытых дверей…
Однако теперь Жоро отважился на самое что ни на есть приключение – он свернул с той дороги, где ходил каждый день, и решил вернуться домой переулками. Вообще говоря, он уже проходил здесь однажды днем. Ночью же, когда в небе золотым глазом следила Саяни, когда люди возникали во мраке неясными силуэтами и всюду в морозном воздухе слышались загадочные шорохи, задуманное приключение вовсе не казалось таким уж нехитрым.
Жоро оглянулся. Позади брел, покачиваясь, коллега из канцелярии – такая же фигура вместо человека, каким был и сам Жоро. Еще некая сумрачная парочка стояла у моста, и Жоро тут же вообразил, будто они собираются покончить с собой из-за большой и незаконной любви. А где-то впереди скрипели колеса – это хозяин харчевни вез пустые бочки вина. Жоро, впрочем, был совершенно уверен, что в бочках засунуты мертвецы, и если приглядеться, то наверняка можно увидеть, что за повозкой тянется кровавый след…
Но тут Жоро как раз дошел до поворота и заглянул в переулок – узкая дорожка, сдавленная по краям высокими заборами. Улица тонула в полумраке. У стены мог притаиться головорез, вампир или еще непонятно кто. Мимо него можно было прошагать – и не заметить. Лишь кое-где на дорогу падал свет из домов, да на перекрестках тьму разгоняли слабые масляные фонари.
Перепуганный и одновременно гордый тем, что воля его сильнее страха, Жоро пошел через переулок, сначала свернул на дорожку чуть более освещенную, затем чуть менее. Откуда-то справа, из-за каменного забора, слышался многоголосый хохот и косая, пьяная музыка. Музыка эта едва успевала отзвучать пару тактов, как ее накрывало дурным захлебывающимся смехом, и музыканту приходилось начинать сначала в десятый раз. С другой стороны, но где-то в отдалении, звенело неизвестно чем, стучали копыта. Местами было так темно, что Жоро приходилось касаться рукой заборов, чтобы никуда не врезаться.
Рядом раздались мужские голоса, потом какой-то то ли шлепок, то ли удар. Жоро побледнел и втянул голову в плечи. Кто-то засмеялся. Жоро выдохнул и пошел дальше.
Впереди, на перекрестке, стоял фонарь, свет падал на траву у заборов, на крыши домов, вовсе не самых бедных и каких-нибудь бандитских, как воображал себе Жоро. Фасады этих домов выходили на широкие мостовые, параллельные тому переулку для прислуги, поваров и конюхов, где шел Жоро. Где-то здесь жили начальники канцелярии, люди, разъезжающие на каретах и кушающие хлеб с маслом.
Жоро немного расслабился и двинулся было вперед скорым шагом, надеясь, что авантюра его подходит к концу.
Но вдруг остановился.
Прямо на дороге лежала куча. Самая обыкновенная куча, ничего оригинального. Где они, знаете ли, только не лежат в наше тусклое время! Ну куча и куча, скажет читатель, сколько можно… Чуть что, скажет читатель, сразу куча! Тут автору есть что возразить – он, автор, ничего не выдумывает, а просто переписывает на современный язык то, что сказано в старинных свитках, в разного рода истлевающих манускриптах, которые очень нужно сохранить для памяти как наш человечий опыт. Кто знает, читатель, как повернется жизнь! Быть может, и вам доведется когда-нибудь встретить на темной дорожке судьбы серьезную кучу, быть может, и вы растеряетесь читатель, пока не вспомните бедного Жоро и не попользуетесь его опытом, чтобы преодолеть все препятствия и идти дальше жизненной тропкой, пусть она и ведет вас в пропасть… На дне которой кровавые колья и горы костей…
С позволения читателя, автор не станет описывать предмет, увиденный Жоро на дороге. Жоро и сам не рад был такой встрече. Тем более, что обойти кучу было не так просто – дорога узкая, еще кое-где грязная после недавних дождей. Да и прыгать, как горная козлина, Жоро был не укомплектован. Он не прыгал ни разу в своей жизни и не собирался начинать!
Он обернулся в замешательстве, но позади были мрачные, темные переулки, которые он и так проскочил с грохочущим сердцем и возвращаться в которые не очень-то и тянуло. Жоро коснулся забора и, к радости своей, нащупал какое-то углубление. Там, кажется, был проход, которым можно было обойти лежавшее на дороге беззаконие.
Жоро пошел в темноту на ощупь и внезапно наткнулся на глиняный кувшин. А за ним – снова забор. По всей видимости, проход оказался маленьким тупичком. Надежды рухнули, нужно было возвращаться обратно на свет.
Но там как раз зазвучали голоса…
– Ох, Жампур, как я устала! – произнесло льющееся сахарным ручейком сопрано. – Я перетанцевала три часа кряду, и у меня ноги теперь загнуты, как те кривые балясины на террасе маркиза де Пюшо! Держите меня, чтобы я не съехала в лужу!
– Мемзи, дорогая, для чего мы пошли этими помойными закоулками? Ризо, вы хоть что-нибудь различаете? – сказал трескучий тенорок.
– Там впереди фонарь, ваша светлость, – ответил сухой баритон.
Что-то зазвенело, кажется, по переулкам шли какие-то люди со стражей.
– Я всегда хожу помойными заколулками, мой милый Жампур, – сказала женщина с придыханием. – Здесь все свои, а на проспекте постоянно какие-то чумазые попрошайки и торговки капустой. Кстати, как правильно – заколулки или закопулки?
– Ох, Мемзи, в этом полумраке чего-то только не затаилось.
– С нами Ризо, кого вы боитесь?
– Оживших скелетов, например.
– Я зажгу светильник от фонаря, – сказал стражник.
Его латы бряцали уже точно в том единственном перекрестке, где был хоть какой-то свет.
Жоро подошел к краю тупика и испугался. За кого его примут, если увидят прячущимся в темноте? Там еще стражники… Какие неприятности! Что за глупость – пойти переулками!
– Ох, посмотрите, Жампур, какая там огромная куча навалена! – воскликнула женщина, воскликнула как будто с некоторым восторгом. – Ничего себе! И как воняет, фу! Жампур, вы когда-нибудь видели такую гору?
– Не имел чести, дорогая моя.
– Какая страшная! Ее, наверное, и на лошади не перемахнуть!
– Лошади у нас все равно нет.
– Боже мой, Жампур, она так пахнет, я сейчас умру в обмороке! Кто же это столько наворотил? Целая тележка! Хи-хи, фу!
– Я сейчас возьму светильник, – сказал стражник.
Жоро забеспокоился. Он хотел переждать в тупике, пока люди не пройдут, но что будет, если они со светильником увидят его затаившимся во мраке? Какой позор! Еще эта куча… Жоро решил выйти поскорее обратно на дорогу и сделать вид, будто только что пришел из-за угла. Но стоило ему пошевелиться, как он задел крышку стоявшего в темноте кувшина. Она глухо стукнула об обод кувшина, свалилась на землю и покатилась.
– Ах, что такое?! – воскликнула женщина.
– Там кто-то прячется! – задрожал от страха Жампур.
– Ризо, хватайте его, это наверняка тот, кто наворотил здесь кучу!
– Какой негодяй!
– Я, кажется, видел в темноте его рожу, госпожа, – сказал Ризо. – Гнусный безбожник.
– Или каторжник, сбежавший с галер. Экое скуластое рыло!
– Ах, Ризо, хватайте его скорее, – поторопила женщина, – а то он навалит еще куда-нибудь! О, что за злодей!
Жоро услышал звонкие шаги – это стражник в латах пошел по переулку.
– Гамаль, за мной! – скомандовал Ризо и, раскорячившись, перелез кучу, упираясь ногами в заборы.
Следом загрохотали еще латы – стражников, как видно, было двое!
Жоро запаниковал. Как всякий пришибленный человек низших классов, целиком зависящий от милости разного рода высокопоставленных подлецов, он так боялся хотя бы просто попасть на глаза кому-нибудь вышестоящему, пусть и не связанному напрямую с канцелярией, что кинулся, не помня себя, обратно в тупик и полез на кувшин. С кувшина Жоро влез на забор, распорол себе штанину и, охая и ахая, хотел перевалиться на другую сторону, куда-то во двор, но оградка не выдержала пухлого тела канцеляриста, хрустнула, разломилась и с грохотом упала вместе с беглецом в кусты.
– Ризо! Скорее, скорее, он убегает! – азартно закричала женщина. – Хватайте его, или он весь город обфукает! Хи-хи!
Звенело уже где-то совсем близко. Жоро вскочил на ноги, выпутался из кустов и со стоном побежал по какой-то тропинке, едва различимой в темноте.
– Стой, мерзавец! – послышался позади голос Ризо.
От криков в доме рядом зажглась свеча. Перед лицом Жоро откинулась ставня и чуть не сбила ему с физиономии нос. Жоро упал, покатился, поднялся и тут же наткнулся на еще один забор того же двора. Теперь безо всяких кувшинов он перемахнул на улицу, как проворный боров, удирающий из свинарника.
– Что такое?! – сказала женщина в окне. – Что за шум среди ночи?!
– Держите разбойника! – крикнул ей запутавшийся в кустах Ризо. – Тьфу!
– Такую гору посреди дороги наворотил! – пояснил второй стражник, Гамаль. – Ой-ой! Килограммов пятьдесят!
– О боги, за что вы гневаетесь на нас?! За что вы караете нас так жестоко?! Что теперь с нами будет!? – воскликнула женщина и побежала молиться.
Жоро заметался по темному переулку, перелез еще один забор, свалился в лошадиную кормушку, споткнулся, ударился лбом в лошадиный бок и засеменил на подкошенных ногах, не понимая, где оказался, не видя перед собой ровным счетом ничего!
– Вот так вопли в тишине! – донеслось из окна неподалеку. – Опять поназюзюкались? Из щелей лезет?
Голос был мужской, нетрезвый.
– Хватайте его, не стойте, к вам во двор влез!
– Пока зеваете, он вам сейчас все крыльцо запырдюкает! – предупредил Гамаль.
Жоро опять обо что-то споткнулся и, падая, навалился на очередной забор, выбил трухлявые доски и вывалился на дорогу. Он поднялся, оглянулся и хотел было побежать на свет, но там замельтешили некие тени, зазвенели латы.
– Ох, ох, – сказал Жоро.
– Дворами сматывается, сукин кот! – кричали позади.
– Да что, будьте вы съедены, за крики во всю улицу?! Что за гнусная оргия?
– Бандита ловят, кучу накатил – лошадь не переступит! Кто-то уже вмазался!
– Ай-яй-яй, что это такое? Как все опускается, смотреть невозможно!.. Распоследние времена наступили!.. У меня в молодости и мыслей таких не было, чтоб взять так и… Я и дома-то стеснялся, а здесь просто на улице – раз и готово, получите! Да что тут говорить, ничего себе люди противные!
Жоро перебрался через невысокую оградку и поспешил дальше в тень, но вдруг совсем близко зажегся свет и в окне дома появилось девичье лицо. Жоро отпрянул и влез физиономией в развешанные сушиться одежды. Ничего не разбирая перед собой, он сорвал носом платье, которое тут же повисло у него на макушке, как пленница, покатился кубарем, сломал ограду какого-то цветника и вновь оказался на дороге.
– Ах, он здесь, он здесь! – закричала девушка. – Негодяй, украл платье! Ах, для чего я живу…
– О, шельма! – взревел во мраке мужской голос. – Каналья такая! Не уйдешь!
Грохнула дверь и послышались бешеные шаги – это из того же дома выскочил какой-то мужчина и бросился вдогонку за вором.
– Переломайте ему косточки, папенька! – наставляла вдогонку девушка. – И глазки ему выдавите обязательно!
– Ну держись, старый висельник! – орал мужчина. – Бандит!
Он тут же споткнулся о камень в саду и загрохотал костьми в винный погреб.
Жоро тем временем вывалился из переулков на какую-то незнакомую улицу и засеменил по мостовой среди косых двухэтажных домов, налепленных диагоналями. В окнах горел совет, гремели пляски, бились кружки, визжали-хохотали дамы самого развеселого характера. Эта улица, похоже, просыпалась с наступлением ночи. На углах торчали туманные личности, порой поскрипывали шпагами по стенам, в обнимку ходили пьяницы, громко сморкалась женщина в пестрых платьях – все это Жоро видел мельком, силуэтами такими неопределенными, что людей в них можно было спутать с лошадьми и осьминогами. Впрочем, позади беспрерывно раздавались окрики: «Направо побежал! Смотри, смотри, теперь налево! Хватай его, братцы! По башке его!» – и освещенных окон с каждым таким воплем становилось все больше, и все больше света падало на улицу, выхватывая из мрака увядшие физиономии, повисшие носы, помятые щеки.
Завидев трусившего по улице Жоро, голову которого закрывало повисшее женское платье, лица гуляк вытягивались, глаза округлялись, а рты издавали визги и охи.
– О, мать моя, святая-пресвятая! – вскрикнул помятый забулдыга и сложил руки в молитве. – О, боги весельчаков и потаскушек!
Платье развевалось на ветру, а от всего Жоро виден был один нос, весьма экзотично и неприлично торчащий из юбки в области промежности.
– Вот бесстыжее привидение! – проворчала застывшая у дверей домохозяйка. – Чтоб ты поскользнулось, тьфу!
– За угол бежит! – кричали позади. – Догоняй!
– Да что у вас за шабаш?! – высунулась из окна растрепанная женщина. – Не мешайте людям бездельничать!
– Негодяй уже весь город изгрязил и обпырдюкал, а вы тут бражничаете как ни в чем не бывало! – послышалось в ответ.
– Ах, паршивец какой!
– Такие горы наворотил, ой-ей, до свидания! Выше головы!
– Такой и убить можно!
– Мерзавец, чтоб ему все кишки по мостовой размотало!
– Уж мы размотаем! Посмотрите, может, и у вас под окном чего подарил!
– О боги!
Женщина перегнулась через подоконник и стала с ужасом вглядываться в темноту.
А Жоро сбил с ног одинокого пьяницу, перекатился, споткнулся о липкий порог зловонного кабака и побежал дальше.
Пьяница пополз по дороге, пытаясь сообразить каким образом он раньше ходил. Мимо него топотали пятками стражники, разгоряченные мужики с засученными рукавами, азартные бабы, хулиганы, бандиты, трактирщики и вообще непойми кто!
– Хватайте его, хватайте! Вон, вон побежал! – кричали одни.
Другие, завидев развевающееся платье и этим сбитые с толку, голосили:
– Она идет к реке! Вяжите мошенницу!
Пока преследовали путались в мыслях, Жоро вырвался на широкую мостовую с фонарями и каретами. Здесь тарахтели экипажи с важными и заносчивыми возницами, которые не прочь были взгреть чернь плетью, чтобы почувствовать себя несколько ближе к господам. Здесь расхаживали с собачками набеленные дамы, здесь музыка играла оркестром, а разговоры велись не с хохотом, а с хихиканием.
Преследуемый все разрастающейся толпой Жоро бахнулся с ходу об дверь какой-то кареты и, пока у него все плыло перед глазами, налетел на людей, стоявших у крыльца большого сияющего особняка. Он оттолкнул мужчину в форме с эполетами, коснулся носом шеи одной пахучей дамы, невольно дернул за пышное платье другую и на миг заблудился среди ахающего блеска высшего света.
– Ах, что вы делаете, какой нахал! – донеслось до него.
– Как вы смеете! – рявкнул мужчина под ухом и раздался удар.
Жоро вывалился обратно на дорогу в полном недоумении. Удар вышел звонким, и кто-то засеменил, уселся на ступеньки. Взвизгнули дамы.
– Де Гобуше, вы озверели?! – вскричал ушибленный мужчина.
– Ах, де Гобуше, вы, верно, сошли с ума! – вторила ему женщина. – Вы психический человек!
Жоро побежал подальше от драки, пока не зашибли его самого, но еще некоторое время он слышал позади голоса:
– Прекратите голосить, маркиза! Вы визжите, как мои опухшие служанки!
– Ах, вы забываетесь, граф!
Тут на драчунов посыпалась смешанная толпа стражников и всякого сброда с воплями:
– Держите злодея!
Женщины опять завизжали – пьяницы дергали их за юбки.
– Эта вот она вот! – закричал чуть живой и косматый кутила. – Ты весь город перепрюкала? Признавайся давай! У, грязнуля какая!
– Как вы смеете! Фу, брысь!
– Ну-ну, теперь-то чего робеть! Такую гору нашурурыкала, а еще важничает.
– Стража! Ах, стража! Фу!
Ринувшиеся за Жоро стражники поспешили обратно. Неразборчивые забулдыги к тому времени смешались с великосветской толпой у крыльца бального зала и началась более-менее неописуемая свистопляска – дамы пошли кругами, чтоб спастись от пьяниц, пьяницы пошли кругами, чтоб настичь дам, аристократического вида мужчины в мундирах пошли кругами, чтоб схватить пьяниц, и даже стражники пошли кругами, но в обратную ото всех сторону, чтобы понять, что вообще, черт возьми, здесь происходит!
Улица полнилась шлепками и вздохами, что-то все лязгало, ухало, все больше и больше окон по всему городу освещалось свечами, на темных улицах стучали копыта летящих со всех концов столицы стражников, а кто-то ненормальный кричал: «Поднимайте полки! Поднимайте полки!»
В шуме безудержной ночи звенел страшно и призывно большой набатный колокол на городской ратуше…
Рано утром Жоро тайком просочился в канцелярию, прошел на цыпочках в свой уголок и всунулся в скрипучее кресло так осторожно, что оно не издало ни звука. Осунувшийся весь, скомканный, выцветший, как серая лошадь в черных яблоках – яблоками этими у Жоро были мешки под глазами.
Канцелярия потихоньку наполнялась чиновниками, и от их разговоров Жоро бледнел еще больше. Разговоры начинались снаружи, слышались в прикрытые окна:
– Слышали, Кубен? – говорил какой-то сгорбившийся сухарь. – Ох уж этот набат! Из-за него я не спал всю ночь, а соседи говорят, стража гоняла по улице леших и демонов.
– Не верьте всему, что рассказывают, Комо, – отвечал второй, покусывая перо. – Я видел все своими глазами. Разбойники виконта де Сашегрюмо ворвались в город через ворота Святой Гильотины, порубили стражу и хотели прикончить насмерть маркиза де Попажо. Вы не поверите, у меня под окном кувыркалась отрубленная голова!
– Я не знаю, что вы такое говорите! – всунулся в разговор третий, отложил инструменты и выпучил глаза. – Я слышал все из кабинета Жампена. Мадам Кюкюшо рассказывала, знаете, что ночью на бал ворвались подземные люди из клоаки и стали рвать женщинам одежды. Потом украли драгоценности маркизы де Шум и схватились со стражей.
– Вы забываете о напырдюканых по всему городу кучах, Меро. Говорят, на улице Красных огней лежит такая безобразная, что мне пришлось обходить по мосту Старых Петухов.
– О, я видел одну как раз возле дома. Правда, кажется, это была не куча, но очень большая! Говорят, это кто-то из виконтов де Жакоризо пытался вновь проникнуть в будуары принцессы, но не справился с защелкой на двери и со злости обобшрыкал весь город!
– Нет, нет, я точно слышал о рваных одеждах.
Жоро улыбался!
Черт возьми, этот субъект блаженствовал в своем мрачном и сыром углу, как будто ему подмигивала какая-нибудь светлоглазая прелестница или, вообще, на стол поставили кувшин вина. О, думал Жоро, все это я! Это я – тот лирический подлец! Это я – благородный разбойник! Весь город только и говорит, что о моих подвигах! Весь город содрогается от моих похождений!
А сам, не останавливаясь, выписывал пером:
«Достопочтенный господин Лемаше, сим уведомляем вас, что ваш запрос о замене подсвечников в канцелярии находится на рассмотрении у господина Бонфарте…»
Незабываемый купец
В Ооюте «купец» – слово ругательное.
«Куда лучше не ездить, чтобы не получить по морде». Путеводитель
И в наше-то шумное время Саахтах – это какая-то деревня от сюда до туда, а раньше? Автор пытался найти Саахтах на новой карте Ооюта – среди всех этих бесчисленных и никак не подписанных точек, – но как ни мучился, так ничего и не отыскал. Поэтому кто его знает где этот Саахтах находится… Уж где-то то находится! Читателю в самом деле должно быть все равно где – он, читатель, там в любом случае никогда не побывает, как бы он того ни хотел!
Главное, что лет этак много назад, когда Ооют наводнили чужеземцы, разного рода святоши, жадные до денег и паствы, и жулики, просто жадные, когда на юге страны появились первые настоящие города, Саахтах, тогда еще совсем деревня на три дома, вдруг стал увеличиваться в размерах, как цыпленок вмиг вырастает в наглого петуха. Вокруг внезапно появились дома иноземных торговцев коврами, керамикой и рабами, вырос большой трактир, где собирались погорланить погонщики караванов, построились даже как-то сами собой игорный дом, тюрьма и театральная сцена, на которой никто никогда не давал представлений. И так же само собой все это вскоре пришло в запустенье. Быстро расцветший Саахтах быстро и зачах. Торговцы, караванщики, жулики и проходимцы, путешественники и святоши – все пошли дальше, на север, где появились другие города и где были куда более оживленные торговые пути между западом и востоком Ооюта, между Матараджаном и Ланхраасом, между Нимой и Чантой. А Саахтах остался ни с чем, никому не нужный, всеми забытый, так, что и на карте его теперь не отыскать…
В опустевших домах бродили собаки, курицы, любопытный ветер метал снег в казематы и на игорные столы.
И в такие вот времена в опустелой и без того деревне стали пропадать люди.
Первым исчез старик с окраины. Когда это случилось – так и не выяснили. Старика месяцами никто не видел. Жил он сам по себе, на деревенские собрания не являлся и если кого и встречал где-нибудь на дороге, то кривил рожу, сморкался и показывал кулаки. В конце концов решили, что он ушел в лес или провалился под лед. Тем более, что вскоре обнаружилось, что никто уже неделю не видел Тынгэ, деревенского охотника. Жил он хоть и не в одиночестве, но домашним до него было дело лишь тогда, когда Тынгэ возвращался с дичью, и его пропажу обнаружили именно потому, что он долго ничего не приносил.
Но мало ли что может случиться с охотником? Может, застрелился своим же самострелом? Или упал в овраг вниз головой? Или пауки сожрали? Или абааса? Или шаман? Или русалки, чтоб их простуда замучила…
Спустя какое-то время у кузнеца исчезла жена. Как это приключилось, когда – непонятно. Кузнец целыми днями торчал у наковальни, в дом наведывался редко. Перекусывал и спал он тоже в кузнице, поэтому жену не видел неделями. И вот однажды, перейдя десять шагов от кузницы в дом, он уселся, как на радость, за стол в ожидании хорошего обеда из жира и крови, как это принято в Ооюте. Но кормить его было некому. Дом опустел, замерз камелек. Кузнец надулся, покрутился и пошел обратно в кузню, где у него была кровяная колбаса и вяленое мясо. Несколько дней спустя он снова заглянул домой – с тем же результатом. Тихая, маленькая жена кузнеца исчезла, как стаявший снег. Целые сутки бродил кузнец по дому, по дворам, по соседям – ничего. Наконец всполошилась вся деревня. Бедную женщину, о которой до тех пор не вспоминали годами, искали неделю.
Ничего не нашли.
Пошли разговоры о том, что забытая мужем жена элементарно удрала себе хоть куда-нибудь подальше, но тут до Саахтаха начали доходить слухи, будто люди пропадают не только здесь, а везде – по всему Ооюту! Исчезают из кроватей и с полей. Пастухи уезжали в луга на каарзымах, а возвращались обратно одни животные. У одного важного князька клана Тылгук Ханадай из запертой комнаты пропал старший сын. У богатого купца в Эрээсине – две дочери. В войсках исчезали солдаты, в городах – стражники и повесы, прожигатели жизни. В Садасыке опустел один из борделей, а пьяницы устроили настоящий бунт из-за пропавшего кабатчика. Пока и сами не канули неизвестно куда.
Мало того, читатель, если изучить письма и журнальные записи чиновников тех времен, становится видно, что пропажи случались не в одном Ооюте, но и в Матараджане, и в Ниме, и в Ан Цине, и в Сенегриме. В Ан Цине, к примеру, разорились угольные копи после того, как там не осталось работников.
В Ниме пропала старушка. Если верить письму одного монаха, ее родные вдруг заметили, что она уже две недели не показывается из комнаты. Дверь, запертую изнутри, взломали. Комната была пуста, а на подушке остался след от головы, словно спящая рассеялась пыльцой одуванчиков прямо во сне.
А в Саахтахе жил в те годы купец Кыркырэн. Выглядел он ровно так же, как любой купец. Если вы, читатель, видели когда-нибудь одного – считайте, что видели всех! Обрюзгший, с нагленькими глазками, с презрительной ухмылочкой, рыхлый, как будто его вместо теста мяли. Люди говорят, что новорожденные купцы имеют вид пятидесятилетних, но подтвердить или опровергнуть это утверждение автор не может. Однако люди, встречавшие Кыркырэна, часто конфузились, не зная сколько лет дать этому человеку – когда ему было тридцать, все думали, будто ему пятьдесят. Когда ему было сорок, все думали, что ему пятьдесят. Когда ему будет семьдесят, люди будут думать, что ему пятьдесят… Быть может, когда он родился, мать спросила повитуху:
– Ну как, что ты там отыскала, что ты там вытащила?
– Мальчик лет пятидесяти, – ответила, наверное, повитуха.
Когда в Саахтахе стали пропадать люди, Кыркырэн торговал разными мелочами, скупал берестяные горшки у одного ремесленника, шкуры у пары охотников, продавал все это не слишком дорого и, в общем и целом, не был особенно богат. Когда у кузнеца исчезла жена, Кыркырэн о многом подумал. Например, о том, как страшно жить на свете. А еще о том, что у него, как это ни удивительно, тоже имелась какая-то жена, не слишком примечательная, а еще сын, вроде бы, то есть, скорее – дочь. Или оба сразу… Детьми Кыркырэн никогда не занимался, поэтому путался в счете. Он вообще мало чем занимался с тех пор, как зачах Саахтах. С тех пор, как ушли купцы и деньги. Даже мечты о богатстве, которыми живут все торговцы и шкуродеры, оставили Кыркырэна. Разве можно разбогатеть в такой глуши?..
Так бы он и унывал от скуки, если бы в Саахтахе не начались загадочные события. Пропажа жены кузнеца могла дать Кыркырэну повод бросить все и двинуть туда, где безопасно и где водятся деньги. В Садасык, например, или в Арын-Абе. Но не успел Кыркырэн собрать вещи, как в Саахтах заглянул почтальон и рассказал, что люди пропадают повсюду, и бежать от беды некуда.
Через неделю после жены кузнеца пропала одинокая старуха, а спустя несколько дней заурядный деревенский забулдыга, каких повсюду без счета.
Кыркырэн задумался. Судя по рассказам почтальона и бродячих торгашей, пропадавшие люди и до своего исчезновения не играли существенной роли в жизни общества: какие-то забытые всеми старики, сумасшедшие, отшельники, холостяки, одиночки, вроде пастухов и охотников, или просто те, до кого никому не было интереса, наподобие жены кузнеца. Вот отчего об утратах узнавали спустя дни, недели. На юге же вообще ничего не замечали – кому какое дело, если в лесу стало на одну птицу меньше?
Мало того, после короткого замешательства, жизнь быстро становилась в прежнюю колею, словно ничего не случилось.
Эй-э, размышлял встревоженный Кыркырэн, неудивительно исчезнуть совсем в нашем затерянном алаасе, среди безжизненных равнин, среди лесов, где живут разве что абааса и хаднжааки. Айэку, что происходит в Среднем Мире?! Сегодня ты есть, а завтра ты – нет!
Кыркырэн отбросил полог дверей, пнул пустую кадку и посмотрел на деревенскую дорогу. Рядом ковылял пастух. Кыркырэн хмуро ждал, когда он поздоровается, но пастух прошагал мимо и даже головы не повернул.
Купец проворчал что-то о невоспитанности местных, когда из дома вышел его сын. Он покосился рассеяно на отца и, ничего не сказав, пошел себе дальше. Как будто насквозь прошил Кыркырэна этот безразличный взгляд! Как будто больше и не было никакого Кыркырэна, загородившего полог дверей.
Сиреэдрээх, со злостью подумал купец, вы не хотите, чтобы я исчез лишь потому, что вам все равно – есть я или нет! Эй-э, снулые люди, равнодушные парни, я не исчезну. Я не позволю вам смотреть меня насквозь, я не позволю вам забыть обо мне! Вы будете думать обо мне, вы будете стоять передо мной на коленях, а перед кем стоят на коленях – того невозможно забыть!
Да, читатель, этого подлеца не назовешь человеколюбцем!
– Эй, Тугыр! – позвал Кыркырэн слугу, сунул за пояс нож и пошел к каарзымам, но передумал их брать.
Купец вернулся к дверям, готовый браться за дело, но слуги все не было. Кыркырэн побледнел, быстро вошел в дом. В отличие от крестьянских жилищ, где разило навозом и жиром, впитавшимися в стены, в купеческом доме, выстроенном в чужеземной манере, пахло травой, мясом и шкурами.
– Эйээх, Тугыр! – снова окликнул Кыркырэн, но осторожно и несколько боязливо.
На зов показалась голова кухарки из-за полога и, смерив хозяина скучающим взглядом, сунулась обратно. Затем пришагал Бекыр, второй слуга, но Тугыр так и не появился. Вместе с Бекыром купец дважды обошел дом. Тугыр пропал и никто не мог вспомнить, когда видел его в последний раз.
– Тугыр? – задумалась жена купца, занятая отделкой шкур. – Не помню, разве был у нас такой?
Кыркырэн махнул на нее рукой. Спроси ее о муже, она ответит тем же.
– Пойдем, – велел купец Бекыру.
Они вышли из дома и зашагали к трактиру. Крыша у него была в ооютской традиции – высокая, пирамидальная, покрытая берестой и навозом, стены были отделаны глиной по анцинской моде, двери стояли нимские двустворчатые, ставни из Чанты, ступеньки крыльца полукруглые, как в Матараджане, а коновязи сделаны горизонтально, как в Ракасинги.
Где-то у вертела обедал почтальон, ему прислуживала жена трактирщика, а сам хозяин возился с ловушками на зверей. Это был весьма неудачливый охотник. Именно потому, что дичь никогда не попадалась в его ловушки, он вынужден был запасаться мясом у Кыркырэна, который скупал его у охотников. Купец ставил такую мизерную наценку, что до сих пор у трактирщика не было поводов для жалоб.
– Эй-э, – бросил с порога Кыркырэн, – у тебя снова гости, Тхээ! Хорошо живешь, парень!
– Я уже и запамятовал, когда у меня было двое за один раз, – настороженно улыбнулся трактирщик.
– Эйээх, парень, но я надеюсь, ты не забыл о всем том мясе, которое брал у меня в долг, – сдвинул брови Кыркырэн.
Трактирщик растерялся. Кыркырэн никогда прежде не вспоминал о долгах. Тхээ выплачивал их временами, не всегда вовремя, но всегда выплачивал. Чего купцу было жаловаться?
– Придет время, – произнес трактирщик.
– Времена пришли, парень, – грубо сказал Кыркырэн и быстро оглянулся. – Я много спускал тебе эти зимы и эти лета. Ты должен мне уже шесть джагыр. Весь твой трактир стоит не больше!
– Шесть джагыр?! – трактирщик встал. – Ты напился бидсэха рано поутру, Кыркырэн?! Я помню лишь шестнадцать ары и восемь кынгы!
Денежная система Ооюта, непостижимая, запутанная, будто намеренно придумана такой для того, чтобы хитрые купцы дурили нехитрых простаков. Один ары – шестьдесят с чем-то кынгы. Один джагыр – пять ары. Кынгы бывают разные и в разных улусах имеют разную цену[1]. Голова сломается, читатель! Не просите автора думать о деньгах!
– Шестнадцать ары ты должен был выплатить прошлым летом, – сказал Кыркырэн. – Скоро кончится зима, и теперь ты должен шесть джагыр. Если не выплатишь их к следующему лету – будешь должен двадцать, – черт возьми, читатель, у этого человека свой счет, но именно такие цифры записаны в старинном свитке, который автор пересказывает как умеет. – Даже если ты отдашь мне трактир, жену и слугу, ты будешь должен десять джагыр.
– У меня нет слуги, Кыркырэн, – сказал трактирщик. – Я не знаю, чем лето отличается от зимы и что значат твои слова, но выплачу все, что задолжал. И больше никогда не куплю у тебя мяса.
Кыркырэн криво усмехнулся и вышел на улицу.
Эх, трактирщик! Простая ты голова! Доверчивый простофиля, ты надеялся отделаться от купца, сторговавшись с кем-нибудь из звероловов напрямую… Чем ты думал, человек?
В тот же день Кыркырэн обошел всех охотников Саахтаха и убедил их продавать мясо и шкуры ему одному – за цены вдвое выше прежнего…
В течение нескольких дней Кыркырэн выкупил почти все стада каарзымов Саахтаха. Слугу он послал ходить по соседним деревням – сговариваться с тамошними охотниками, гончарами и мастерами. А сам тем временем соблазнял кузнецов Саахтаха и окружающих селений покупать материалы лишь у него – по заниженным ценам. Цены, впрочем, стали быстро расти, а вместе с ними поползли вверх долги кузнецов, ремесленников, трактирщиков и обыкновенных пастухов, потому что вдруг оказалось, что все каарзымы, все коровы и петухи последние – все теперь принадлежат ловкому Кыркырэну.
Как будто в один миг Кыркырэн прибрал к рукам и единственные в округе медные копи, а еще съездил в управу далекого города, чтобы выкупить все земли вокруг Саахтаха, выкупить за гроши, потому что земля в этой глуши ничего не стоила.
И теперь, когда кто-нибудь из бродячих купцов, торговавших с невысокими наценками, решался заглянуть в Саахтах или соседние деревни, нанятые Кыркырэном стражники останавливали его, покупали за бесценок или попросту отбирали все товары, а потом сами продавали их местным за двойную цену.
Внезапно тихие селяне оказались опутаны паутинами долгов. Чтобы работать в полях, они вынуждены были платить Кыркырэну. Они платили за инструменты, за шкуры, за быков, за молоко каарзымов, которые каких-нибудь пару месяцев назад были их собственными. Даже за навоз они вынуждены были платить самодовольному купцу!
И когда некоторые крестьяне, подавленные бедностью и безысходностью, попытались бежать в другие земли, стражники Кыркырэна схватили их и продали в рабство. То же случилось и с теми, что поехали в город – на рынок, где все стоило в два-три раза дешевле, чем у Кыркырэна. Бунтовщиков поймали и заковали в цепи.
Должников покрепче и поздоровее купец отправлял трудиться в медные копи. Несчастным обещали, что за работу они смогут получить жалование и расплатиться с долгами, однако процент увеличивал долг быстрее, чем его могла погасить зарплата. Мало того, Кыркырэн снарядил из города экспедицию, которая шныряла по окружающим горам и искала места для новых копей.
О, как поглощен был Кыркырэн своим предприятием! С каким возбуждением, с каким азартом он, до сих пор мучавшийся в унынии от того, что Саахтах так и не превратился в город, где он мог бы развернуться по-настоящему, с каким упоением теперь он пользовался всеми своими омерзительными купеческими талантами, чтобы врезать свое гнусное имя глубоким шрамом в сердца и умы обездоленных крестьян! Как пахарь, рыхлящий землю для того, чтобы засадить ее сорняками и колючками.
Какая же собака, черт возьми!
За один год он опутал оковами долгов и неразрывных обязательств шесть окружающих Саахтах деревень и половину города Тырдээх. Из проходимцев и головорезов он сколотил две банды, которые днем и ночью следили за тем, как добросовестно селяне и горожане выполняют возложенные на них обязанности. Гоняя мелких торговцев, бандиты помогали превращать трусливую конкуренцию в кровавую монополию. Имя Кыркырэна чеканилось на вывесках мастерских и ростовщических контор, выбивалось на клеймах, кандалах и кувшинах для бидсэха и вина. Он даже не возражал, когда оно выкрикивалось бунтовщиками и смутьянами – самое главное, чтобы имя было у всех на устах! Рабам не забыть хозяина! А кого помнят – тот жив, так, по крайней мере, думал Кыркырэн.
А люди по-прежнему исчезали.
Пропал вконец обедневший трактирщик, в заведении которого утром и вечером толклись хозяйские банды, не платившие ни гроша. Пропали пастухи, оставшиеся без каарзымов и коров, когда стада выкупил купец. Кыркырэн даже не заметил, когда исчез его собственный сын. Непочтительный отрок просто перестал в какой-то день появляться на глаза, и Кыркырэн задумался, а был ли у него сын вообще?..
В те годы, как уже говорилось, люди пропадали всюду. В нашем монастыре, к примеру, каждой сезон становилось на одного-двух монахов меньше. Некоторые, быть может, сбегали и по своей воле, но, читатель, не стоит зубоскалить, нужно признать, что не так и просто улизнуть, допустим, из монастырского туалета. Видели бы вы это место, читатель! Сбежать оттуда – подвиг, достойный великих полководцев!
А еще из своей кельи пропал знаменитый старец Афродимка, забытый всеми за много лет до своего исчезновения. Пропал и княжий сын Ванюшка, замурованный мачехой в нашем монастыре, и еще почти десяток непримечательных монахов. Впрочем, пропали – и пес с ними! Будто вы, читатель, никогда не хотели, чтоб кто-нибудь из ваших недругов пропал навсегда, канул в болото, чтоб и косточек не нашли! О, не кривите душой читатель и подумайте о том, что наверняка есть такие люди, которые желали бы, чтоб и вы сами провалились сквозь землю к демонам в котел!
А ведь именно такой враждебности, такой неприязни к себе искал Кыркырэн в окружающих. Он наслаждался ненавистью! Сердитые взгляды, которые первое время бросали на него соплеменники, радовали его куда больше всякого рода ласковых улыбок. Если он замечал легонькое радушие к себе, то тут же начинал измышлять как бы это радушие удушить, как бы поскорее утопить в слезах гнева и боли самонадеянного добряка! Что за скотина это была, читатель, черт возьми!
В конце концов Кыркырэн так увлекся кознями своими, что перестал смотреть себе под ноги. Он все думал о том, какие еще схемы можно было бы завернуть, а сам бродил где-нибудь среди дворов Саахтаха, где ветер нес запахи лиственниц, шиповника и навоза, где в тишине колыхалась трава и звонко перекрикивались птицы. Но что ему было до этих запахов, до птичьих песен? Что ему было до людской молвы и стонов? Он слышал лишь плеск забрасываемых в воду сетей и думал о том, как бы этими сетями вытащить побольше рыбы. Как бы настрелять побольше дичи. Как бы получить побольше меди. А еще лучше – золота!
Он бродил по улицам Саахтаха как азартный охотник, который считает добытые шкуры и совсем не думает о том, что шкуры эти – чья-то жизнь. Да и чья жизнь, в конце концов? Не его же собственная. А раз так, то чего об этом беспокоиться?..
Тьфу…
Как-то раз, уже снежной зимой, Кыркырен вышел из дому и посмотрел кругом с легкой досадой. Прежде он не обращал внимания на то, как мало людей стало в деревне. Да что там говорить, последние дни ему казалось, будто в его собственном доме не осталось жильцов – ни детей, ни жены, ни слуг. Даже проклятые каарзымы куда-то запропастились!
Вот в этой кривой хижине вечно звенел молотком кузнец. А теперь тихо. Правда, за приподнятым пологом виднеется какой-то силуэт.
Хм, подумал Кыркырен. Ему показалось, что в кузнице сидит женщина. Откуда она там взялась?
Кыркырен пошел дальше. На заваленной сугробами улице не было ни души. Стояла тягостная тишина, будто кругом были не дома, пусть и давно покинутые, а морозная ооютская степь от горизонта до горизонта, безлюдная и одинокая.
Кыркырэн заглянул в одну дверь, в другую, всунулся в окно.
Ни шепота. Ни звука…
Эй-э, подумал он, может быть, следует завести сюда новых рабов откуда-нибудь с востока. Говорят, Ют Ангы недавно разбили Саркана Сета где-то на севере и у них много пленников. Так, чего доброго, в Саахтахе не останется никого, кто мог бы его, Кыркырэна, ненавидеть!
И все-таки, черт возьми, когда все успели исчезнуть?!
Купец порывисто обернулся. Прежний страх, давно отступивший за бешеной коммерческой деятельностью, вновь схватил его за грудки, стал давить шею, забиваться в ноздри.
Сиреэдрээх, думал купец, где же все?! Никого нет, ни стражи, ни слуг! Курятник и тот стоит совершенно пустой!
Вдруг на дороге впереди показался силуэт. Кыркырэн бросился к нему, словно благородная женщина в беде, ищущая защиты у неведомого рыцаря. Впрочем, Кыркырэн бежал к своему рыцарю с мыслью внушить ему чувство ужаса и отвращения.
Однако шагах в тридцати от неторопливо шедшего вдоль оградки человека Кыркырэн остановился и замер. Человек сам подошел ближе. Кыркырэн узнал его. Это был Тынгэ, охотник, что одним из первых исчез из Саахтаха. Выходит, он снова появился?.. Как так получилось?..
– Эйээх, – растерянно произнес Кыркырэн, – как же так, ведь ты совсем пропал, парень…
– Э-э, и ты тоже, Кыркырэн, – ответил охотник. – Неужели не заметил?.. Ты тоже…
[1] Ко всему прочему, ценность отдельных монет периодически пересматривается. Сейчас за ары дают 68 кынгы, десять лет назад – 59, сто лет – 63. – прим. ред.
Теперь все будет иначе
Страшное место – Матараджан! За время моего недолгого путешествия мне выбили четыре зуба, меня пытались принести в жертву многогрудой богине, шесть раз меня грабили, дважды хотели повесить, трижды обвиняли в святотатствах я не знаю за что, обрили налысо, вытатуировали что-то неприличное на спине и даже женили – дважды!
Из записок путешественника кота Пустиславки
Балатхаралал Ганд, автор знаменитой «Истории Матараджана со дней сотворения мира до определенного будущего»[1], писал: найденные учеными мужами останки людей прошлого говорят о том, что люди древности не похожи были на нас с вами, читатель. Еще каких-нибудь лет триста назад у них были и головы меньше, и ноги тоньше. За пятьсот лет до наших времен у всех были длинные носы, а за восемьсот – люди ходили заросшими шерстью, как медведи. Почтенный Балатхаралал Ганд, звездочет и сердцеед, пишет, что тысячу лет назад наши предки ничем не отличались от собак, на что можно возразить, что Балатхаралал Ганд и сам-то не лучше собаки, и жена его собака, и дети его собаки, и дед его – собака, черт бы их взял. Вот его предки пусть и будут собаками, раз ему так этого хочется. Но что ему наши с вами, читатель, оскорбления?! Тьфу! Если уж почитать древнюю историю любой страны, если углубиться в деяния царей и разного рода военачальников, то невольно вырывается возглас: «Вот собака! Вот собака! Что ж ты, мерзавец, вытворяешь!»
И значит не так уж ошибался Балатхаралал Ганд, мудрец и сердцеед.
Вот, к примеру, жил когда-то такой раджа Рамадарвай. Жил он в те времена, когда Матараджан еще не объединился в бескрайний ханасам, а потому куда ни пойди было какое-нибудь царство-княжество, где каждый занимался непонятно чем, где каждый только того и жаждал, как объявить себя каким-нибудь ханом или государем, где что ни день придумывались новые верования и забывались старые, где границы двигались порой быстрее ветра, а по землям пожарищ ходили враждующие войска или разбойники, что, как правило, значит одно и то же. В такие времена правил раджа Рамадарвай.
Впрочем, править-то он особенно и не правил: занятие это раджа полагал занудными и пресным. Куда больше ему нравилось лизать виноградины, жевать пряный рис со свининой, хлебать вино, лежа где-нибудь на цветастых подушках, играть деревянными шарами и щупать женщин. Ах, читатель, как сложно быть автором! Нравоучительная проза требует от автора осуждать героев за пагубные страсти, которыми не отказался бы предаться и сам автор и, не будем кривить душой, и читатель… Однако же, читатель, соберем волю в кулак! Ах, подлец, нечестивец и безбожник раджа Рамадарвай! Где ты теперь? Мертв уже тысячу лет – вот до чего довели тебя женщины и вино… А был бы ты благочестивым, набожным праведником… Впрочем, конечный пункт у всякой жизни один, различие лишь в том, насколько забавная дорога к нему ведет.
Понятно, что какими-то государственными делами раджа все-таки занимался. Он, например, написал закон, повышающий налог для крестьян с одного мешка риса до шести. Он прогнал из княжества бедняков низших каст, а ремесленников сделал слугами дворян. Он приказал засадить большинство полей княжества не рисом и пшеницей, а виноградом. А еще ввел правила завязки поясов, нарушение которых каралось смертью.
Рамадарвай вообще предпочитал крутые меры. Вот как обыкновенно звучал его диалог с первым министром, когда они поутру разбирались с делами:
– Дипхад Хагирастранд и его братья, заключенные в тюрьму, просят о помиловании, – говорил министр, говорил сухо и бесцветно, потому что всегда заранее знал ответ своего раджи. – Что прикажете, ваше величество, помиловать их или казнить?
– Казнить, – Рамадарвай ковырял в носу, смотрел на звездочки в вине и думал о том, почему женские юбки имеют привычку оголять ноги так, а не иначе.
– Торговцы на рынке снова жалуются, что стража завышает пошлину в два раза.
– Казнить!
– Кого именно?
– Ну, – протянул раджа и выковырял из носа какую-то гадость, – пускай сегодня стражников.
– Как вам будет угодно, ваше величество. Крестьяне говорят, что марачи Патул Пхун забирает себе половину мешков риса, которые они передают вашему величеству.
– Казнить!
– Кого именно?
– Не все ли равно? Казните марачи.
– Как вам будет угодно.
– А впрочем, казните и крестьян. Черни не пристало хулить хозяев. Это все?
– Нет, дел еще много, ваше величество. Боюсь, до полудня мы не закончим.
– Заканчивайте сами, я желаю погонять шаров.
Как видите читатель, это был самый обыкновенный правитель, такой же, как и все прочие![2]
Однажды на прогулке у раджи разболелся живот. Ломило так, будто что-то внутри пыталось связать кишки в узел. Раджа расстроился, потерял аппетит и интерес к женщинам. Со всего княжества тут же стащили лекарей, костоправов и разного рода полоумных целителей. Притащили, интереса ради, и монахов, но ничего не помогало стонущему от боли радже – ни припарки, ни травы, ни пиявки, ни вскрытые вены, ни молитвы…
Целители и монахи развели руками и, воспользовавшись слабостью раджи, сбежали кто куда, пока всех не казнили. Тогда привели лекарей соседних княжеств, лекарей чужеземных, черных и белых, шварзяков разных, ракшасов и разного рода уродцев. Но никто из них не сумел облегчить страдания раджи Рамадарвая. Ленивые слуги разводили руками, а первый министр потихоньку готовил похороны.
Уже и гроб приволокли, поставили у дверей в покои раджи.
Но когда во дворце собрались монахи для произнесения последних молитв, вместе с ними внутрь проникла скрюченная бабка. Она незамеченной поднялась в спальню раджи и нависла над кроватью. Раджа взвизгнул в ужасе. Было от чего! Вся физиономия старухи была в гнойных волдырях, кое-где торчали пучки конских волос, острые волчьи зубы не помещались во рту – не бабка, а чудище!
– Ах, ведьма! – воскликнул раджа.
– О раджа, – сказала бабка мужским голосом, – сегодня к вечеру кишки твои смердящие превратятся в камень, а завтра лопнут и вылетят наружу, как капли из кипящего котла. После этого ты проживешь еще три дня. Когда ты умрешь наконец, тебя похоронят не по традиции, а головой вниз, и потому ты станешь бхутом, будешь грызть гнилое мясо мертвецов и прокаженных две тысячи лет!
Раджа застонал громче обычного.
– Но слава богам Ануш и Парануш, раджа, – продолжала ведьма. – Если сегодня до захода солнца ты придешь в мою хижину за царским лесом, за медным камнем да за висельным баньяном, я смогу излечить тебя колдовством. Ибо только колдовством можно одолеть колдовство. Приходи, раджа, или держи руки на животе, чтобы, когда он лопнет, твои потроха не развесились на занавесках и подоконниках.
Старуха гнусно захихикала. Раджа моргнул, и когда он открыл глаза, никакой ведьмы в спальне уже не было, но долго еще по коридорам дворца носился ее нездоровый смешок.
Раджа собрался с силами, засопел со слезами, встал кое-как с кровати и вышел из комнаты. Коридоры дворца были полны толкущимися, хохочущими и беззастенчиво радостными людьми, но никто не заметил правителя Рамадарвая – люди пришли сюда ради покойника, и живой раджа никого не интересовал.
Он покинул дворец, ступил, пошатываясь, в царский лес, прошел мимо медного камня и висельного баньяна и отыскал перекошенную хижину ведьмы. Дом стоял на сваях над болотистой рекой, листья с крыши наполовину осыпались, бамбуковые стебли стен растрескались.
Старуха сидела на полу, страшная, как вывернутый наизнанку крокодил. На каменной плите перед ней валялись какие-то черепки, кости, порошки и листья. Из темного угла, из мрака, глядел сын старухи – волосатый ракшас с четырьмя красными глазами, с острыми когтями, с острыми клыками, вонючий, как дохлый кабан.
– Рамхандаравай, рамхандаравай, – хрипло повторяла ведьма.
Раджа протиснулся в кривую дверь, и старуха махнула ему рукой:
– Э, человек, сдвинься к печке, не стой на ветру, не вей гадким духом.
Раджа в недоумении отошел в сторонку.
– Еще иди, еще, – раздраженно велела старуха.
Ракшас громко хрипел и не сводил бешеных глаз с перепуганного до смерти раджи. Тот еще немного сдвинулся вбок.
– Еще, еще, – говорила старуха.
Ракшас пошевелился. Огромный, он не вмещался в хижину и стоял согнутый, касаясь макушкой грязного потолка. Раджа на подкашивающихся ногах отпрянул дальше – куда указывала старуха.
– Вот-вот, еще чуть-чуть, – кивнула ведьма.
И только шагнул раджа в угол, только шаркнул в последний раз ногой, как тут же с воплем провалился в дыру!
В реке, под полом хижины, была привязана широкая бочка. Раджа обрушился в нее с грохотом и визгом головой вниз и задом вверх.
Старуха заговорщически рассмеялась, ракшас зафыркал, как напакостивший дурачок.
Ведьма подошла к краю ямы.
– Удобно тебе там лежать, твое сиятельство? – спросила она.
– Неудобно, – вымолвил озадаченный раджа.
– Хи-хи. А теперь? – старуха плюнула вниз, и вместе с плевком в бочку полетел плохо державшийся зуб.
– Теперь еще хуже.
– Хи-хи.
Ведьма оглянулась, взяла со стола разбитую глиняную кружку и бросила вниз.
– Ой, – раздалось из бочки.
– Хи-хи. А теперь?
– Неудобно, бабка!
– Никак тебе не угодишь, – ведьма притащила к отверстию чан с помоями и вывернула их на перевернутого раджу. – И теперь не нравится?
– Не нравится, бабка!
– Топор ему кинь, – посоветовал ракшас.
– Хи-хи, – ответила на это ведьма, но вместо топора просыпала вниз горстку пауков из сосуда.
– Ой! – раздалось снизу.
– Хи-хи. Плохо тебе, раджа?
– Плохо, бабка.
– Не переживай, сиятельство. Вот подхватит река твою бочку, вот вынесет ее в море бескрайнее и утащит на дно бездонное, вот проглотит ее злая рыба тимингила, вот перемелет твои косточки – и плохо тебе больше не будет.
– Ну и язык у тебя, бабка! – возмутился раджа.
– Хи-хи, – ответила она и отвязала веревки, крепившие бочку к полу.
И тут же подхватила бочку зловонная река, потащила по вязкому дну, закрутила-завертела, бросила в одну сторону, в другую, и понесла неизвестно куда так быстро, как время уносит счастливые дни. А ведьма закрыла дыру и сказала сыну:
– Пойдем, сынок, теперь ты будешь раджой!
Вот подлые люди! Зачем вас еще и на свет рожают!
А бочка с очумевшим раджой неслась вниз по реке, кувыркалась на порогах, царапалась о корни мангровых деревьев. Она порвала сети у жалкой рыбацкой деревушки, стукнула по лбу зазевавшуюся русалку и перепугала купавшихся детей несущимся изнутри воем.
Ночью бочка запуталась в траве и запрудивших реку сломанных ветках. Раджа с трудом перевернулся головой вверх и выглянул наружу. Бочку окружал черный ночной лес. Раджа уже хотел было выбраться на берег, как вдруг с ужасом заметил в мрачной листве страшные глазищи – пара с одной стороны, пара с другой, еще пара поодаль, и еще, и еще. Два десятка сияющих недобрым огнем глаз таращились на бочку из темноты. Сияние это двигалось кругами, слышался плеск, – кто-то бродил у берега. Наконец в свете лун, высунувшихся из-за облаков, раджа разглядел небольшой квадратный силуэт. Существо было ростом с ребенка, но все волосатое, с толстыми мускулистыми ножками, с толстыми мускулистыми ручками. На физиономии два глаза и громадный рот во всю ширину – такой пастью можно разом голову откусить!
Существа перехрюкивались, плевались и потихоньку приближались к лодке. Бедный раджа едва дышал от ужаса. Руки и ноги словно окаменели. Он не в силах был пошевельнуться и даже спрятать обратно макушку, которая, если приглядеться, выглядывала над ободком бочки.
Ох, подумал раджа, все-таки умру я раньше, чем кишки из живота высыплются. Теперь только вспомнил раджа о мучивших его болях, и так сильна эта мука была, что в животе у него раздался злой рык. И столь свирепым было это ночное урчание, что кровожадные карлики с писком бросились врассыпную, и мгновение спустя над лесом послышалось пение одинокой птицы.
Раджа вздохнул с облегчением и с удивлением обнаружил, что живот его больше не болит и кишки как будто все на месте. Как? Неужели болезнь была колдовством?! Ах, хитроумная ведьма, что за паршивая мерзавка!
Пока раджа чертыхался, запутавшаяся в траве бочка вырвалась на свободу и вновь понеслась по реке.
На следующий день она остановилась в небольшой гавани у какой-то деревушки, но когда раджа попытался выбраться наружу, на него тут же накинулись застигнутые врасплох купальщицы. Если бы не внезапный ветер, пустивший бочку дальше по реке, эти дикарки разорвали бы невольного свидетеля их наготы на части и тем эта история, к радости уставшего автора, и закончилась бы.
Как говорит летопись, три года плыла бочка по рекам и озерам, по морям и океанам, пока не пристала к берегу. Голодный раджа выбрался на землю, но его тут же взяли под руки случившиеся рядом контрабандисты. Негодяи скрутили раджу в иероглиф, связали ему руки, ноги, уши и зубы и потащили продавать на невольничий рынок.
– Как же так, – удивлялся раджа, – что за анекдот! Ведь нельзя так запросто продавать в рабство свободного человека!
– Вполне себе можно, – возразил предводитель контрабандистов. – Согласно указу раджи, продавать можно кого заблагорассудится, лишь бы четверть выгоды передавалась в казну.
– Ну и дела, но ведь я и есть раджа!
– Чего же тогда ворчишь? Свою долю все равно получишь.
В тот же день раджу Рамадарвая продали какому-то опухшему толстосуму, а еще через некоторое время отвезли трудиться на медных копях в зловещей Долине Претов. Называлась эта долина так потому, что умерших здесь рабов хоронили безо всех замысловатых матараджанских церемоний, и неупокоенные мертвецы поднимались из могил кровавыми плотоядными чудищами. Они, голодные и лютые, бродили вокруг копей и охотились за вольнолюбивыми рабами, пытавшимися бежать на свободу.
Но бежать радже не понадобилось. Как пишет все та же летопись былых времен[3], два года спустя копи истощились, обрушились, а владевший ими толстосум обанкротился, сошел с ума, вскрыл себе горло, превратился в прета и сожрал половину своей семьи.
Когда рабы увидели, что надзиратели копей готовят лошадей, снаряжают повозки и собираются уезжать, они обступили беглецов.
– Как же так, – спросил раджа, – вы нагрузили на повозки так много вещей, что там совсем не осталось места для рабов! Не пойдем же мы пешком по лесам претов!
– Не хотите – не надо, так и так, – сказал надзиратель, пока стражники расталкивали растерянную толпу. – По закону хозяин обязан платить за каждого раба пошлину радже. Но у хозяина больше нет денег, и рабы ему ни к чему.
– Выходит, мы теперь свободные люди? – воскликнул могучий раб, по имени Бхыгда.
– Э, какой ты, батюшка! – покачал головой надзиратель. – Ослом ты был, Бхыгда, ослом ты и умрешь! За освобождение раба закон обязывает платить пошлину радже. Даже чтобы зарезать раба нужно платить пошлину радже. А у хозяина не осталось золота. Поэтому вперед и до свидания, псы бездомные, всех вас забесплатно пожрут преты!
Какая замечательная вещь – законы! Как бы нам без них на свете жилось!?
Наговорив гадостей, надзиратель вместе со стражей рванул в лес, надеясь на лошадях прорваться мимо рыщущих по чаще претов. В летописи ничего не сказано о судьбе этих мошенников, но мы с вами, читатель, будем надеяться, что их сгрызли и не подавились!.. Как гласит хадарская поговорка: на поднявшего кулак – подними топор!
К счастью для рабов, вскоре они отыскали в копях сквозной проход и прошли лес под землей. Когда они выбрались наверх, замызганные, в рванье и ссадинах, они увидели неподалеку деревню и ринулись к домам, надеясь на добродушие честных крестьян, всегда готовых поделиться куском хлеба.
Однако на околице услышали крики. На площади у высохшего двухсотлетнего баньяна толпились селяне. У колодца сидела заплаканная женщина, прижимала к себе ребенка, а рядом ходил туда-сюда мужчина с большим ножом, махал лезвием в сторону несчастной и хватался за голову.
– Как же так, – сказал раджа, глядя на обвалившиеся крыши, на треснутые стены, на обсыпавшиеся с кровель листья, на обугленный амбар со сгоревшим зерном, на одинокую костлявую корову в хлеву, – как же так, что за беда вас настигла, чумазые смерды? Ватрабхады вы ободранные!
Крестьяне и правда все до одного были какие-то искромсанные, истерзанные, с черными синяками, в кровоподтеках. У одного выдрана комьями борода, у другого рука на перевязи, у третьего голова на плечах добрым словом держится. И одеты все в какие-то позорные обрывки лохмотьев! Можно сказать, что и не одеты вовсе, а голые все, как на старинных картинах.
– О, батюшка, чего тут рассказывать, – сокрушенно покачал головой общипанный старец, деревенский голова. – Мы простые люди, наши руки только и знают, что землю мять, наши дети только и едят, что тыквы с бобами. Что мы такого сделали, батюшка, что боги нас так невзлюбили? Чем мы их прогневали? Как нам жить теперь дальше? Проще отрезать себе головы и умереть!
– Да говори, что случилось, обормот ты несчастный!
– Ничего не случилось, батюшка, но месяц назад в нашу деревню пришли шварзяки-разбойники, унесли мешки с рисом, увели коров, забрали горшки глиняные. Зятя моего за храбрость сунули под мельницу, а кузнецу разбили нос. Ах, батюшка, для чего люди такие звери?!
– Почему же вы не пошли к судье?
– Как же, батюшка! Ходили мы в суд, заплатили последним зерном пошлину, чтобы наших двух за порог пустили, кланялись и молили, просили честными словами и слезы горькие проливали, да только больше горя себе этим нажили.
– Что такое?
– Да ведь судья-то, батюшка, сам-то предводителем разбойников и оказался.
– Как же так!?
– Вот он и говорит, слушайте, что раджа разрешил вельможам брать с крестьян все, что они пожелают, если они будут половину отдавать самому радже. Вот такой разговор. Счастливой дороги, говорит, и получите еще палками по хребту – так нас выдрали да исхлестали, что назад на коленях ползти пришлось… А вчера опять пришли шварзяки-разбойники и забрали все, что не унесли в первый раз. Даже ставни на окнах выломали, даже белье исподнее у женщин себе понадевали!
– Как же так!
– Вот, батюшка, а через две недели приедут сборщики податей от самого раджи за рисом и маслом. Да только платить нам больше нечем, в домах и амбарах – пыль да мыши кошек гоняют. Что же нам теперь делать батюшка? Вот люди и рассудили, что чем жить так дальше, лучше всем разом умереть и зарезаться! Прощайте, пожалуйста! Сегодня у нас последний день!
Рабы попрощались с горемычными крестьянами и пошли дальше.
Вскоре они добрались до Кракхабада, города на морском берегу. В старые временам над крышами его домов нестройно качались мачты бесчисленных кораблей, трепетали паруса и флаги, шелест волн разносился по городу. Торговля шла на каждой улице, на каждом углу, в каждой гнилой подворотне – торговля ожесточенная, до мордобоя. Кракхабад был городом ремесленников. Здесь собирались толстобрюхие купцы со всех соседних княжеств – закупиться мотыгами, подносами, латами, кандалами и топорами для палачей. Здесь не утихала матросская ругань, здесь каждый миг затевались потасовки за бесстыжих дам и ради выгодных сделок, здесь деньги, заработанные месяцами труда, проигрывались по щелчку пальцев – и по другому щелчку выигрывались.
Но теперь Кракхабад затих.
Когда рабы спустились с холма, в городской гавани не видно было ни одного корабля. Ни одной драки не гремело на улицах, ни одного скандала, ни одного матросского кутежа. Дома, серые, унылые, давно покинутые и перепуганные, жались друг к другу – дома с косыми дверьми и ставнями, с отвалившимися карнизами, с погнутыми оградами. По пустынным улицам прохаживались без дела банды самых бесхитростных собак. Они валялись на ступеньках, в заросших цветниках, на порогах, на подоконниках, на диванах, на грудах брошенных инструментов в бесчисленных мастерских Кракхабада. Куда ни глянь – повсюду одни голодные собаки, и лишь изредка где-нибудь пробежит, сопровождаемая насмешливым лаем, человеческая фигурка.
Что с тобой случилось, тоскливый Кракхабад? Почему затих беспрерывный звон кузнечных молотов? Почему не лезет из окон и труб обжигающий пар раскаленного железа? Куда подевались крикливые, трясущиеся в предвкушении прибылей купцы с прыщавыми рожами? В каких канавах валяются пьяными вверх ногами красноносые матросы? И где, в конце концов, все порядочные бордельные девки, украшение этого шумного городишки?
О, Кракхабад, ты пуст и разрушен, словно после набега армии ростовщиков… Что с тобой случилось, город золота, пересыпающегося из одних карманов в другие?
Такие вопросы задал раджа Рамадарвай одинокому горожанину, что спустился за хлебом в пекарню и едва убежал от собачьей стаи.
– Как же так?! – сказал раджа.
Горожанин покачал головой.
– Эх, батюшка, зачем вам голова на плечах? – произнес он. – Зачем вам глаза? Зачем вы вообще живете на свете, коли не видите, что вокруг вас за жизнь происходит?
– Ну-ну, пес, – ответил раджа.
– Что я могу сказать? Какой стала жизнь честных ремесленников после того, как раджа обложил их поборами? Если раньше они продавали мотыгу за одну черную монету, то теперь вынуждены отдавать за семь. Кто купит мотыгу в Кракхабаде за семь монет, батюшка, если в Мон ее можно купить за две? Кто купит сбрую в Кракхабаде, если в Атакхаре она стоит в два раза дешевле? Кто купит медную посуду в Кракхабаде, я вас спрашиваю, дурни вы такие, если северные ремесленники продают ее в шесть раз дешевле в четырех днях пути? Эх, молчите вы, батюшка, язык стерся… Что же было делать кракхабадским мастерам, батюшка, как не ехать искать лучшей доли за моря за океаны? Что было делать кракхабадским торговцам в городе, где нет мастеров? Что было делать разудалым морякам в городе, где нет торговцев? Что было делать бордельным девкам в городе, где нет матросов? Эх, батюшка, скоро и собаки уйдут из Кракхабада, потому что и нам тут больше нечего делать!..[4]
– Чтоб ему бхуты сорвали уши! – воскликнул Бхыгда. – Для чего нашему радже столько золота? Разве лишь для того, чтобы взять его в жены!
– Послушайте, друзья мои! – сказал раджа, когда рабы отошли от города. – Все мы люди, даже если мы преты, шварзяки или собаки! Все, но не ракшас, укравший власть у законного раджи! О, друзья мои, чернь поганая, смерды безобразные, сколько мук, сколько боли и крови принес нашему княжеству этот плюгавый ракшас! Сколько судеб сломал, сколько жизней погубил! Друзья мои, рабы и прочая мерзость, встаньте за мной! Пойдемте во дворец самозванного раджи! Стряхнем презренного лиходея в пасть преисподней, откуда он выбрался со своей кривоногой мамашей! Наше оружие – сердца нашей родины! Наши мечи – кулаки, а щиты наши – злоба! Пойдемте со мной, чтобы вернуть нашему княжеству мир и улыбки бордельных женщин!
– А своим карманам вернем золото из сокровищницы раджи! – раздалось откуда-то из толпы.
– Кто это сказал?! – возмутился раджа, но ответа не дождался.
Орда бывших рабов, воодушевленная речью, пошла по дороге, сотрясая воздух воинственными криками, угрожая кулаками небу и птицам.
Бесчисленные страдания и муки видели они пока шли от Кракхабада до дворца раджи: пустые деревни, заброшенные колодцы, голодные дети в рваных одеждах, просившие милостыни на облюбованных разбойниками дорогах. Они видели поля, которые некому убирать. Они видели дома, в которых некому жить. Они видели золотые храмы, где некому молиться. И чем дальше и дальше они шли, тем больше становилась толпа, потому что все рабы окружающих деревень и городов сбивали цепи и шли следом.
И через неделю они достигли бескрайнего сада. Колыхались лепестки цветов, пели птицы на ветках, а в центре сада возвышался дворец раджи.
Пока одни сшиблись со стражей, раджа Рамадарвай с немногими приспешниками поспешил знакомыми тропинками. Мятежники обогнули фонтан, украшенный фигурами с драгоценными камнями, промчались мимо двух личных храмов раджи, куда тот никогда не заходил, пронеслись по «Дороге тысячи скульптур», где на мраморных пьедесталах стояли бессчетные (вовсе не в тысячу числом) изваяния разного рода мифических чудищ и правителей прошлого – одинаковые на вид. Наконец по широкой тропинке они вышли к пригорку, на котором высилась грандиозная статуя из самого настоящего золота. Золотой гигант с тяжелой мускулатурой и с молитвенно сложенными руками. В ногах гиганта валялись поверженные змеи и черепа исполинских размеров, а еще рядом лежала накрытая тканями голова – статуя не была закончена, рабочие как раз возились с лесами и кранами, с помощью которых и собирались голову установить.
– Вот на что идут поборы! – зло произнес Бхыгда. – Вот на что растрачиваются жизни нашего народа!
– О, ненавистный ракшас! – воскликнул раджа. – Мы снимем ему голову так, чтобы он походил на свое изваяние!
Осыпанная лепестками садовых цветов толпа с воинственными воплями ворвалась во дворец, растолкала не слишком сопротивлявшуюся стражу и писклявых служанок и взлетела наверх, где были покои раджи. Подлый ракшас и вскрикнуть не успел от удивления, как его, возлежавшего на кровати с женами бывшего раджи, схватили на руки и неумело уронили в окно. Таким же образом поступили и с ведьмой, его матерью. Хихикающая нервно старуха еще не долетела до кустов внизу, а рабы уже бросились кто куда – набивать карманы золотом да срывать помпезные панно с портретами бывших раджей.
Рамадарвай остался один. Снизу звенело, шлепали босые ноги, из сада неслись нестройные, но более-менее веселые вопли. А раджа смотрел на подушки, где он когда-то так удобно лежал, на кубки вина, из которых он когда-то так сладко пил, на оброненные шелка женских одежд, которые он когда-то так зверски срывал зубами…
Раджа расхохотался и чуть не захлебнулся от удовольствия!
В дверях показался прежний первый министр.
– Ах, это вы! – обрадовался раджа. – Тиран повержен, да здравствует Великий Раджа!
– Как скажете, – сухо произнес первый министр и равнодушно уставился в окно.
Раджа проследил за его взглядом. Из окна был виден пригорок с золотой статуей. Рабочие дрались с рабами, и ткани, прикрывавшие так и не приставленную к телу голову, сползли на землю. Рамадарвай вскрикнул. У головы было его лицо!
– Статуя, что вы приказали поставить пять лет назад, как видите, почти закончена, – сказал первый министр.
– Ах, нет, первый министр, теперь все будет иначе! – в замешательстве произнес раджа. – Ракшас низринут в самую черную бездну, – пока раджа это говорил, ракшас помог ведьме выбраться из кустов, и они заковыляли неспешно к лесу. – Слушайте мой указ, первый министр! Я отменяю все законы и все несправедливые поборы, что этот злодей назначил за все пять лет своего преступного правления!
– Но ваше сиятельство, – сказал первый министр, – за все эти годы ракшас не подписал ни одного нового закона.
Рамадарвай побледнел и растерянно уставился на первого министра. Все что-то гремело в соседних комнатах, повизгивали игриво служанки, мимо дверей текла струйка вина. Рамадарвай был так поражен услышанным, что едва различил голос неподалеку:
– А где этот вшивый раджа?! – кричал Бхыгда. – Вытряхнем его в окно, братцы!
– Да, и еще, ваше величество, – произнес первый министр, – что прикажете делать с бунтовщиками?
Раджа отступил в замешательстве и задел ногой медный кубок. Он покатился по мраморному полу, разбрызгивая вино.
– Казнить, – негромко сказал раджа и вдруг вскрикнул: – Казнить!
[1] Полностью название этой книги звучит так: «История разных неизвестных княжеств и королевств, которые после объединения своего названы были Матараджаном, со дней сотворения богами всего сущего мира нашего и до тех пор, когда мир этот сгорит в огне вечности и скорби, написанная Балатхаралалом Гандом, по прозвищу «Восхитительный человек со светлым взглядом», звездочетом, мудрецом и сердцеедом». – прим. ред.
[2] Вокруг этой фразы развернулась целая баталия в цензурной палате. Трижды ее изымали из печати и трижды возвращали в уже почти законченную книгу. – прим. ред.
[3] Летопись, на которую ссылается автор, не найдена. Есть подозрения, что она никогда не существовала и придумана автором лишь для того, чтобы оправдывать нестыковки и логические ошибки. – прим. ред.
[4] Загадочное замечание, но именно так написано в оригинальной рукописи. – прим. ред.
Позорная дуэль
Пейте, черти, за красоток
И за золото купцов,
И за то, чтоб в бухтах наших
Было вдоволь кабаков!
Пиратская песня
Если так уж интересно, в монастырской библиотеке и подвалах можно найти массу книг, старинных свитков, непонятных манускриптов, тетрадей и прочего барахла, где описаны случавшиеся в старину, да и в нынешние двусмысленные времена, дуэли. Каких только чудачеств не начитаешься в них, о каких дурных нравах не узнаешь!
Одного князя, к примеру, жившего лет триста назад, вызвал на дуэль самый настоящий петух. То есть, конечно, придворные князя решили так, что петух вызвал его на дуэль. В бою князь был ранен, но не насмерть.
В прошлом столетии в Ниме произошла дуэль весьма вопиющая – богатый купец вызвал на бой собственную малолетнюю дочь. Чем кончилось дело история умалчивает, однако известно, что дочь этого купца в последующие годы не раз занималась дуэлями и называлась «прелестным бретером».
Об одной любопытной дуэли можно прочитать в книге «Хроники Сенегримы»[1]. Однажды в кровопролитном в бою сошлись не двое и не трое, а сразу восемнадцать человек, три шварзяка, один вампир и обыкновенный козел. Среди драчунов был король Сенегримы, его единственный сын и еще восемь князей, три из которых претендовали на трон. По результату этой шумной потасовки власть в Сенегриме перешла к новой династии.
Автор, благонравный и добродетельный монах, не может не упомянуть и анцинскую монастырскую дуэль, длившуюся без малого шестьдесят лет – два уважаемых брата монаха выбрали своим оружием богословские тексты. Как именно велась дуэль не совсем понятно, но, по всей видимости, курьезные драчуны пытались уморить друг друга молитвами и священными сентенциями. Впрочем, не пристало об этом говорить…
Несмотря на то, что старинные летописи сохранили для нас множество подобной чепухи, самая странная и нелепая дуэль, по мнению автора, произошла все же на Караянгате. С одной стороны, не было в ней ничего такого диковинного, как в случаях описанных выше, кроме того, какой отпечаток на события накладывало само место дуэли.
Ах, Караянгата! Остров отчаянных мерзавцев и головорезов! Остров, куда волнами Великого Океана с тысячью имен несет все человеческие помои, все отребье и людской сор из Ланхрааса, Сенегримы, Берениды, Сармарии и еще многих стран! Остров, где даже собаки и грудные дети в первую очередь кровожадные пираты, а уже во вторую собаки и грудные дети!
Караянгата находится где-то то ли в центре океана, то ли на севере, то ли на юге. Это вообще-то небольшой островок с пальмами, с вулканом, дремлющим и пьяным, с бухтой, где днем купаются дети пиратов, а ночью рыскают акулы. Это остров, в глубинах которого, как говорят, спрятаны неисчислимые богатства, и когда пираты открывают двери своей сокровищницы, луч света бьет с такой силой, что его можно увидеть из далекого Ан Цина! Хотя это сомнительно. Пираты Караянгаты грабят лишь зазевавшихся купцов Великого Океана, а правители всех стран грабят целые народы. Какие же лучи тогда должны источать сокровищницы королей?![2]
Как бы то ни было, читатель, но приличному человеку на Караянгате делать нечего! Разве что валяться где-нибудь под пальмами, попивать холодное вино да любоваться танцами несущественно одетых красавиц… Ах, вот черт возьми!..
Караянгата – остров пиратов, и попасть на него, не будучи головорезом, можно разве что связанным по рукам и ногам. Жизнь на Караянгате это одна непрекращающаяся оргия, одна беспрерывная драка, нескончаемая пьянка. Работа на Караянгате это не каждодневный тяжелый труд с погнутой спиной, со слезящимися глазами и дрожащими от усталости руками. Работа здесь – это дележ награбленного. Но и от него пираты быстро утомляются и чаще всего делят призы игрой в кости или кто больше выпьет (или меньше).
Поэтому на Караянгате никогда не бывает дуэлей. Если какой пират недоволен своим собратом по ремеслу, то он не станет назначать время и искать секундантов, он просто подойдет к неприятелю, выпалит: «Вот, получай, скользкая морская псина», – и тут же влепит с размаху в нос. Или в подбородок. Или в глаз. На Караянгате все просто.
И потому так удивительна развернувшаяся на этом диком и легкомысленном островке дуэль – дуэль вялая, бесчестная и немного постыдная.
Вот что случилось.
Как-то к вечеру в гавань острова вошли два корабля: «Лукавая грешница» и «Шимпыдрым» (автор не знает значения этого слова, если читатель так уж желает выяснить, как оно расшифровывается, то может самостоятельно отправиться на Караянгату и спросить у пиратов, пока они будут заламывать ему руки и бить по щекам, но все же автор подозревает, что мастер, наносивший на корабль имя, просто наделал каких-то орфографических ошибок, штук девять или десять, скорее всего). Эти корабли часто ходили на охоту за призами вместе, загоняли добычу с двух сторон, но сегодня они вернулись не солоно хлебавши – за два месяца поисков отыскали всего одну дырявую шхунку, да и ту не сумели догнать…
Раздосадованные неудачей и, даже более того, насмешками товарищей, незадачливые пираты прямо с корабля влетели в первый же портовый кабак. Назывался он, кстати сказать…[3]
Кабатчик еще не сообразил, что к чему, как пираты поснимали крышки с бочек, разлили по кружкам пальмовую водку, разящую кошачьими подхвостьями, и успели захмелеть!
Беспокойный кабак наполнился звоном кубков, похабными песнями, вскриками дам невысокой нравственности, грохотом стучащих по скулам и лбам кулаков. И примерно в это же время случился такой диалог, восстановленный воображением более-менее документально:
– И для чего у вас с «Грешницы» у всех такие кривые рожи? – спросил один свирепый матрос и спьяну так махнул рукой, что сшиб со стола несколько кружек. – На одного посмотришь – фу, думаешь, на другого посмотришь – не люди, а шушера, хлам. Потроха морского осла вы, а не люди!
– От вашей компании у любого дурака рожу перекосит, – грозно ответил другой, с толстыми волосатыми ручищами. – Из-под хвоста морского дьявола разит лучше, чем от вашей битой лоханки.
– Десять горденей тебе на уши, вшивый висельник, если скажешь еще хоть слово о нашем «Шимпыдрыме»! – воскликнул третий.
– И тысячу смертей под огузок! Ваша «Сальная потаскушка» совсем одряхлела. С гальюнной девки уже седые волоса сыплются.
– Повтори-ка это еще раз, братец, чтоб я без сожаления разукрасил твои паруса красным.
– В прошлый раз я хорошо покривил твой гнойный бушприт, теперь, кажется, снесу его вовсе!
– Черт возьми, сдается эти грешные канальи жаждут, чтоб их вытряхнули из шкур. Нашему «Шимпыдрыму» как раз пригодятся новые кливера!
– На новые клевера для таких соленых пройдох я не против пожертвовать своим исподним, пусть оно все в дырках и не слишком чисто, все же лучше того, с чем вы плаваете второй год!
– И с такими-то парусами ваша «Потаскушка» все время тянется у нас в хвосте, как будто только того ей и надо, что полюбоваться кормой «Шимпыдрыма»!
– Угомонитесь, – попытался вмешаться капитан «Шимпыдрыма». – От ваших споров мне делается еще дурнее, чем от пустого трюма.
Капитан был человеком усталой наружности, с обвисшим лицом, с обвисшими усами и волосами. Даже нос у него болтался вялой картофелиной. Под глазами вздулись мешки, на шее отложились тяжелые складки.
Всего каких-нибудь пару лет назад Кабудар-шах был простым шкипером торгового корабля, продавал на север асинайские ткани. Кабудар-шах был дворянином, не слишком важным и не слишком богатым, но все же достойным того, чтобы, когда в стране разразился мятеж, его, ни в чем не повинного и плававшего где-то в океане, причислили к заговорщикам и заочно приговорили к казни. Сам он услышал о мятеже в Асинайе и о том, что он уже благополучно подавлен, когда возвращался в родную гавань после нескольких месяцев плавания. Узнав о приписанной ему роли и о суровом приговоре, Кабудар-шах развернул судно и подался на Караянгату, где его морской опыт пришелся как нельзя кстати. Когда год спустя правда открылась и падишах помиловал невиновного Кабудар-шаха, тот отказался возвращаться на родину, и его снова приговорили к смерти – на этот раз за пиратство и на этот раз по делу.
– Если мы не будем плыть позади, кто же станет вылавливать ваших матросов? Они так неуклюже ползают по вантам, что все время сыплются за борт!
– О-хо-хо, черт возьми! – расхохотался Хандакер, капитан «Лукавой грешницы».
Это был человек невысокий, немного улыбчивый, немного застенчивый. В свои лет сорок он походил бы на нерешительного школяра, если бы не колючая борода и сальные пиратские тряпки. Хандакер при этом, как и Кабудар-шах, имел княжеский титул и был умелым моряком. Несколько лет назад он патрулировал берега Сенегримы на быстроходном доу, когда повстречал пиратский флот. У Хандакера было всего двенадцать человек команды. Он попытался сбежать, но, как назло, ветер совсем пропал, и пираты взяли доу на абордаж самым позорным образом – потихоньку подплыли на шлюпках, изощряясь при этом в колкостях и оскорблениях.
Капитан Хандакер попал в плен и не к кому-нибудь, а к некоей пиратской атаманше по прозвищу Хлесткая Госпожа. Эта женщина славилась тем, что всех своих пленников…[4]
Что именно из своего арсенала опробовала Хлесткая Госпожа на капитане Хандакере точно неизвестно, однако, когда родственники выкупили его из плена, он не пожелал возвращаться и остался жить на Караянгате – в бунгало с окнами на бамбуковый дворец Госпожи.
Кабудар-шах покачал головой.
– Вы смеетесь, – сказал он. – А вы дворянин, господин Хандакер, милостивый государь! Не пристало людям нашего сословия поощрять грубые шутки простолюдинов.
– Однако, дорогой мой Кабудар-шах, – возразил капитан Хандакер, – ведь это чистая правда! Уж больно часто ваши люди обрушиваются точно под киль моей «Лукавой прелестницы».
– Не так и часто, господин Хандакер. Всего только раз четырнадцать…
– Шестнадцать раз за последние два месяца, дорогой Кабудар-шах.
– Что же вы хотите, капитан! По вашей милости мы за эти два месяца не взяли ни одного приза, а ванты и снасти приходят в негодность, рвутся, вот люди и низвергаются под воду.
– Вы вините меня в том, что мы не смогли настигнуть ни одного трусливого купчишку, в то время как это ваша посудина сидит в воде едва ли не до фальшборта и плывет со скоростью хворой черепахи!
– Вы разговариваете дерзостями, капитан! Смешно слышать столь смелые упреки, ведь тем же языком, что вы грубите своим собратьям морякам, вы, как говорят, мыли ноги распутной Госпожи то ли для того, чтобы спасти себе жизнь, то ли удовольствия ради. Тем более, что, как мы выяснили, именно ваша «Блудница» смотрит в корму нашему «Шимпыдрыму».
– Черт возьми, вы забываетесь, Кабудар! Не смейте оскорблять честное имя Госпожи, иначе я вынужден будут преподать вам жестокий урок. А уж распускать досужие сплетни совсем не пристало человеку вашего сословия. Да и вас самого они не обошли стороной: по слухам, вы и вовсе женились на мужчине, лишь бы заполучить себе в пользование корабль!
– Какая мерзкая ложь! – Кабудар-шах вскочил на ноги и с размаху разбил о стол кружку пальмовой водки. – Моя жена прелестнейшая из женщин и еще никогда не была мужчиной! Как вы смеете!
– Что ж, природа порой выделывает циничные шутки! Женщина женщине рознь! У лекарей, например, тоже есть судна, но вряд ли кто захотел бы на таких поплавать, разве что ваши пираты.
– Ваше хамство поднялось выше ватерлинии, капитан! Поберегитесь, иначе я вынужден буду поступить с вам как дворянин с дворянином. Я не потерплю, чтобы человек, ползающий в ногах бесстыдной девки, порочил честь благородной женщины!
– Благородной женщины, Кабудар!? Все женщины Караянгаты в прошлой жизни были блудницами и остаются блудницами в нынешней, и если о вашей жене этого не скажешь, так это потому, что она, вполне может быть, вовсе не женщина! В самом деле, капитан, даже у меня грудь больше, чем у вашей жены!
– Ах, вот как! – Кабудар-шах потянулся к сабле на поясе. – Что же, капитан Хандакер, ваш язык, как видно, создан не только затем, чтобы лизать чумазые женские пятки, но и лгать! Итак, капитан Хандакер, я требую удовлетворения!
– Когда вам будет угодно, черт возьми! – капитан «Грешницы» тоже встал из-за стола и положил руку на шпагу.
– Сию минуту, капитан!
– Пусть будет так. Моя команда будет мне секундантом, а вы можете позвать на помощь своего мужа.
– Ах, вот как! – вскрикнул бешеный Кабудар-шах. – Защищайтесь же, негодяй!
– Господа, господа! – внезапно втиснулся меж дуэлянтами перепуганный кабатчик и так задвигал руками, что едва на наткнулся на лезвия шпаги и сабли. – Вы принижаете честь нашего славного острова такими безобразными ссорами! Пусть бьет друг другу рожи чернь, однако негоже людям высокого сословия показывать дурной пример и проливать кровь по кабакам! Тем более, господа, что вы знаете решение совета, запрещающее капитанам кораблей устраивать дуэли и драться словно каким-нибудь петухам!
Да, читатель, эти пираты умеют изящно выражаться!
Впрочем, решение совета Караянгаты, состоявшего из самых знаменитых и влиятельных капитанов тех времен, и вправду имело место. Пиратские вожди, пытаясь обуздать своих необузданных подчиненных, вынуждены были принять немало запретов, но так как любой запрет мог подпортить репутацию Караянгаты как острова свободы, то все решения совета были негласными и нигде не записанными, однако соблюдались в точности, потому что наказанием, как правило, были смерть или изгнание. Так, например, пиратам Караянгаты запрещалось убивать и калечить невооруженных матросов на призовых кораблях, тем более что многие из этих матросов потом присоединялись к не слишком дружной пиратской семье. Пиратам запрещалось поднимать руку на женщин (женщинам поднимать руку на мужчин было разрешено) и пленных. Невыкупленных матросов отпускали на все четыре стороны, а вот людей благородных кровей, за которых никто не платил, продавали в рабство. И, помимо прочего, капитанам пиратских кораблей запрещалось устраивать на острове дуэли.
Пираты Караянгаты вообще не были такими извергами, какими хотели казаться. Как известно, все худшее в людях рождают две вещи – золото, которого у пиратов Караянгаты было больше, чем им было нужно, и вера. Пираты не верили ни во что и богинями называли разве что каких-нибудь веселых потаскушек. И потому, когда на остров с завязанными руками привозили перепуганного чинушу-писца-бумагомарателя, он часто отказывался покидать Караянгату после выкупа, потому что выяснялось, что общество коллег чиновников, что видят жизнь из окон свои душных контор, куда страшнее и бесчеловечнее общества пиратов, бездельников, выпивох и повес.
– Пусть так, – сказал капитан Хандакер, – однако я не намерен отказывать себе в удовольствии распустить ваши кишки, Кабудар-шах.
– Ах, вот как, – ответил капитан «Шимпыдрыма» и его унылая осунувшаяся физиономия задвигалась, как рассыпающаяся гора рыбы, вываленной на палубу. – Вы пожалеете о сказанном, Хандакер, пусть не на Караянгате, но правила совета не касаются моря.
– Это я и хотел услышать, чтоб вам лопнуть! Все на корабль!
Восторженные капитанской ссорой, пьяные все, кривые, вонючие и плохо соображающие пираты двумя оравами бросились на свои корабли, и полчаса спустя «Шимпыдрым» и «Лукавая грешница» вышли из гавани Караянгаты. Тут нужно заметить, что остров пиратов затерян среди бесчисленных архипелагов Великого Океана. Караянгата окружена тысячами островов. Некоторые из них такие мелкие, что суши там хватит лишь на то, чтоб стоять на одной ноге, а другие, как Куянма или остров Чунхи, – огромные купеческие гавани, где торгуют всем на свете: яблоками, например, ромом, воздухом, слезами… Именно благодаря лабиринтам архипелагов Караянгата столетия наводила ужас на бессовестных купцов всех величин.
Недалеко отойдя от Караянгаты, корабли стали друг против друга и заболтались на волнах. В те годы пираты Великого Океана еще не знали пушек Цзинфея и битва на море по большей своей части сводилась к быстрой абордажной схватке после разрушительного тарана. И вот теперь «Шимпыдрым» и «Лукавая грешница», два года неразлучно бороздившие океан и на пару ковырявшие отбившихся от караванов торгашей, повернулись друг к другу носовыми таранами, готовые пойти в жестокий бой.
– Ну что, кривоногие соленые сосунки, – зло улыбнулся капитан Хандакер, – зальем палубу вражеской кровью!
Вопреки ожиданиям капитана, никто из матросов не взревел, не затряс саблями и палашами и даже не заулюлюкал. Лишь теперь до пиратов стал доходить смысл происходящего – и этот смысл был им явно не по душе!
Тысяча чертей, думали эти прожженные головорезы, глядя на неприятеля впереди, на толстый короткий бушприт, оббитый сияющим на жарком солнце металлом, на срезанную с какого-то захваченного корабля гальюнную фигуру, на мощный таран, на развевающиеся паруса с такими же черными флагами, какие развевались и у них над головами.
Тысяча чертей!
Команда молчала, и удивленный этим молчанием Хандакер обернулся: рожи у всех серые, грозные, трезвые. Тут же ветер донес крик Кабудар-шаха с борта «Шимпыдрыма»:
– Пустим ко дну этих подлых образин! Пусть рыбы и акулы путаются в их потрохах!
И молчание, такое же непрошибаемое, как и на «Грешнице», было ответом на этом призыв!
– Что такое?! – растерялся Хандакер. – Чего у вас глотки отнялись, кровавые дикари?
– Капитан, – произнес уверенно один из матросов, – раз у вас вышла ссора с Кабудар-шахом, так мы не будем вам мешать резать друг другу грязные глотки. Но мы вовсе не ссорились с командой «Шимпыдрыма». За пьяные разговоры хорошие люди не бросают друг друга в воду. На том корабле плавает брат моей жены, и я не стану рубить ему грудь ради вашей с капитаном Кабудар-шахом ссоры. Иначе ночью жена разобьет мне череп кочергой.
– Капитан, – сказал боцман, огромный волосатый шварзяк с собачьим носом, – Окх и Такх с «Шимпыдрыма» спасли мою жизнь, когда в прошлом году мы попали в засаду у берегов Джакадере. Они пили мою кровь, а я пил их, они стали мне братьями, и я не подниму на них сабли. Лучше мне сдохнуть, как собаке, на этом месте!
– Это что, – произнес кто-то, – на «Шимпыдрым» плавает мой отец.
– А Радакх-хан задолжал мне шестьдесят сармарских золотых.
– А боцман Кабудар-шаха – муж моей любовницы.
– Капитан, – снова сказал первый матрос, – мы два года плавали по Великому Океану вместе с командой «Шимпыдрым». Мы не раз спасали друг другу жизни и не станем враждовать по пустякам. Если вы повздорили с Кабудар-шахом – деритесь с ним один на один, но не вмешивайте в свою ссору команды.
– Чтоб вам лиселя разорвало! – воскликнул Хандакер. – Как вы смеете так разговаривать с капитаном!
Он хотел еще что-то сказать, но горячая решительность лиц пиратов вынудила его промолчать. Хандакер понимал, что «Грешница» – не какой-нибудь военный корабль. Пираты подчиняются капитану в первую очередь потому, что доверяют его опыту и удаче. Если же им взбредет в голову дурная мысль, что в команде есть кто-то более подходящий на роль командира, они без труда сменят капитана голосованием, а если тот попытается возразить – запросто снимут ему голову и окунут ее в море.
– Черт с вами, – Хандакер махнул рукой и отвернулся.
Похожий на этот разговор состоялся, должно быть, и на борту «Шимпыдрыма» – там готовили шлюпку.
– Черт с вами, – повторил Хандакер, – управлюсь и без вас. Пусть мне придется в одиночку сражаться со всей их командой! Готовьте шлюпку!
Мгновения спустя на воду спустили две шлюпки с каждого из кораблей и в каждой из них было по капитану – и никого другого. Пока Хандакер разбирался с веслами, он услышал сверху негромкий голос:
– Нужно подумать, братцы, кого назначить капитаном, если этому сейчас башку отшибут.
Пираты заголосили, но Хандакер их уже не слышал. Он отчалил, неловко двигая веслами, и вскоре поравнялся со шлюпкой Кабудар-шаха.
– Капитан Хандакер, – сказал тот, – обращаюсь вам как дворянин к дворянину: извинитесь за свои слова и забудем об этой дурацкой дуэли.
– Только если вы признаете себя мерзавцем из мерзавцев и червем сухопутным, место которому среди помоев и обезьян, дорогой капитан Кабудар-шах.
– Пусть будет так. Ваш порванный труп возьмет океан и беспощадные спруты. Защищайтесь, чтоб вас!
Выпалив это, Кабудар-шах попытался встать на ноги, но шлюпка под ним закачалась, задрожали ноги, и капитан неловко сел обратно. Хандакер презрительно усмехнулся и встал в свою очередь. У него это получилось, но стойка его была такой нескладной и перекошенной, что с кораблей раздался хохот. Хандакера клонило то туда, то сюда, и он походил на куклу, которая не падает, как ты ее не клони. Наконец, вцепившись в планшир, поднялся и Кабудар-шах.
Дуэлянты с немалым трудом, рискуя каждый миг кувыркнуться в бездонные воды, вынули из ножен оружия – Кабудар-шах достал изогнутую сармарскую саблю, а Хандакер довольно широкую шпагу.
Они постояли еще некоторое время, примериваясь к качке, и Хандакер сказал:
– Пожалуй, начнем.
– Вы первый, господин Хандакер.
– Благодарю вас.
Хандакер махнул шпагой, но шлюпки так далеко отстояли друг от друга, что между соперниками было метра два. Их то сводило волнами ближе, то разносило в стороны. Они резали клинками воздух, строили гневные рожи, сопели, ругались, шипели, но ни один из ударов и близко не достигал цели.
И вновь до драчунов донесся ехидный смешок и грязные шутки пиратов, и в раздражении Хандакер схватил шпагу копьем и запустил ее в неприятеля. Однако вышло так глупо и неуклюже, что снаряд пролетел метрах в полутора от цели, и теперь уже расхохотался взахлеб Кабудар-шах.
– Ага! – вскричал он, глядя на пустые руки Хандакера. – Сдавайтесь, капитан, молите меня о прощении, и, может быть, я соглашусь даровать вам жизнь! Теперь вы беззащитны передо мной даже больше, чем птенец перед крокодилом!
Хандакер перепугался. Хохот пиратов на кораблях вдруг затих – матросы предчувствовали скорый конец дуэли и не хотели его пропустить. Однако Хандакер не собирался так просто отдавать свою никому не нужную жизнь. Он быстро оглянулся и схватил в руки весло.
Кабудар-шах опешил и замер, когда Хандакер взмахнул веслом в два раза длиннее сабли. Весло прошло в сантиметре от подбородка Кабудар-шаха!
– Ах, вот как! – воскликнул Кабудар-шах, бросил саблю на дно шлюпки и тоже поднял весло.
Кабудар-шах, впрочем, не видел, как после первого же косого удара Хандакера повело и он с трудом устоял на ногах. Следующий взмах был куда скромнее и аккуратнее первого. Хандакер сразу понял, что одно небрежное движение с тяжелым веслом может перевернуть шлюпку вверх дном!
Кабудар-шах вообще почувствовал себя акробатом – весло было длинным, как шест канатоходца, и, если взять за один конец, второй перевешивал и тянул в воду.
Чтоб мне утопиться, думали про себя и Хандакер, и Кабудар-шах. С надутыми рожами они медленно и вяло водили вокруг себя веслами, и эти нелепые движения настолько же не походили на удары, насколько не походят на них поцелуи.
Выглядело это как несуразный и скучный танец двух пьяных дикарей.
Мало того, дуэлянты изо всех сил старались ни в коем случае не коснуться весла друг друга, потому что случайное столкновение могло нарушить тонкий баланс!
В размеренных и унылых взмахах прошло, вероятно, минут десять, команды на кораблях утомились и пошли по своим делам, пот катил грязными струями с уставших дуэлянтов, как вдруг море неподалеку вспенилось, раздался веселый женский смех и над волнами появились головы русалок.
– Капитан Хандакер, – сказала одна и хихикнула, – чем это вы заняты? Разве вы не знаете, что веслом нужно грести по воде, а не по воздуху? Какой чудак!
– Интересно, – протянула другая, – они похожи на пару анчоусов, которые сначала заводят хоровод, а потом начинают скоренько размножаться.
– О, Мухмих, уйди хоть ты! – воскликнул через силу Хандакер. – Только вас, дур хвостатых, здесь не хватало![5]
Вообще любопытно, что пираты Караянгаты в нравственном отношении не многим отличаются от русалок и потому держатся с ними запанибрата. Хандакер и Кабудар-шах прекрасно знали банду Мухмих по именам и не раз устраивали общие набеги и общие празднования, когда набеги эти получались успешными. Если бы правосудие вознамерилось заковать в кандалы всех пиратов Караянгаты, то начать ему следовало бы с русалок Мухмих, которые много лет занимались разведкой и разного рода диверсиями. Не зря ученые мужи говорят о пользе рыбы!
– Кабудар-шах, вы куда-то мимо целитесь. Двиньте его лучше по языку, – попросила Мухмих, – он назвал нас дурами.
– Что ты говоришь?! – удивилась другая русалка. – Так они дерутся?
– А ты что думала?
– Не знаю, веслами хвастаются. Вот времена! Вроде бы и подрались, а никого не ударили…
– Они просто драться не умеют.
– Мухмих, идите на дно, – взмолился чуть живой Кабудар-шах, – и без вас тут тошно!
– Фу, Кабудар-шах, не тошните в море, нам здесь плавать!
– Мухмих! – позвали с корабля какие-то веселые пираты. – Покажи хвост!
Мухмих хихикнула и скрылась под водой, а мгновение спустя появилась возле «Грешницы» и бросила матросам что-то веселое и неприличное.
– Чего же вы сцепились-то? – спросила одна из русалок. – Неужели Кабудар-шах покусился на ноги Хлесткой Госпожи?!
– Да чтоб вас на акулах женили! – воскликнул нервный Хандакер. – Сейчас веслом по лбу дам!
– Капитан Хандакер, это вы на нас такие злые, потому что у нас вместо ступней хвост и нечего лизать.
– Я из тебя рыбный суп сделаю, дура копченая! – сказал Хандакер.
– Ах, вы заговорили банальностями.
Хандакер тяжело вздохнул и без сил сел в лодку. То же самое с облегчением сделал и Кабудар-шах. Оба тяжело дышали и не решались смотреть на оппонента от стыда и ненависти.
– Я принесу вам попить, – сказала одна из русалок и направилась к кораблю.
Но силы у драчунов закончились, и дуэль была приостановлена.
Никто не воспоминал о произошедшем, когда возвращались на Караянгату. Лишь пару раз Хандакер, уже сидя в каюте, прошипел что-то про «чертова содомита» Кабудар-шаха, а Кабудар-шах, когда никто не слышал, рычал от досады и злости, кусал рукава.
По прибытии обоих кораблей в гавань могло показаться, что дуэль кончена и ссора забыта. Пираты, притомившиеся и заскучавшие, разошлись по домам и кабакам, предоставив капитанам самим разбираться со своими переживаниями. Хандакер и Кабудар-шах выглядели спокойными и даже позволяли себе легкомысленные улыбки.
Но ночью ни тот ни другой не спали.
Они ворочались так, эдак, все представляли себе обидные ухмылки друг друга, вспоминали колкости русалок, непочтительность команд и все насмешки приписывали нелепой дуэли и тому, кто ее развязал. Понятно, что Хандакер винил во всем Кабудар-шаха, а Кабудар-шах Хандакера. И потому утро, несмотря на бессонную ночь, они встретили полными внутренних сил для продолжения борьбы!
Впрочем, стыдясь произошедшего, на людях речей о незавершенной распре никто не заводил, и потому казалось бы приутихшая дуэль приняла злой партизанский характер.
Так, дня два спустя после драки веслами кто-то среди ночи разломал оградку у дома Кабудар-шаха.
На следующий день у соседей Хандакера отчего-то повалились ворота свинарника, и ночью банда хряков разнесла капитану двор с цветами и сушившейся одеждой.
Еще через несколько дней кто-то набросал навоза в небольшой винный погреб Кабудар-шаха.
А вскоре капитан Хандакер нашел свою любимую шпагу разломанной надвое, причем одна часть торчала в его чистой рубашке, а другая – в нечистых штанах.
Потом среди ночи загорелась пальма, росшая у дома Кабудар-шаха. Огонь едва не перекинулся на кровлю.
Вечером в колодец Хандакера рухнул ворот, а сверху его завалило грудой камней.
Пираты, головорезы и кровопийцы, только чесали затылки и не понимали, что происходит. По их мнению, дуэль должна была сопровождаться вывернутыми кишками, простреленными головами и отрубленными руками, а вовсе не наделанной у порога кучей, как это случилось сначала у дома Кабудар-шаха, а потом и у дома Хандакера. Причем куча в обоих случаях была одна и та же, но некие заботливые руки переносили ее от одной двери к другой по крайней мере три раза…
После этого «Грешница» и «Шимпыдрым», в этот раз в компании с быстроходной «Царственной штучкой», вновь вышли на охоту за призами. Однако охота сорвалась. «Грешница» и «Шимпыдрым» беспрерывно мешали друг другу, лезли в фарватер поперек, сбивали ветер. То один корабль, то другой вдруг отделялся от крошечного бандитского флота, чтобы рвануть за какой-то еле видимой целью, не предупредив остальных, и потом три дня пиратские суда искали друг друга в туманах. Временами, когда один бросался за явной и жирной целью, другой, кто должен был заходить с обратной стороны, плыл вообще непонятно куда, как дурачок, и когда капитан Хандакер обрушивался на Кабудар-шаха с кулаками и некрасивыми словами, тот отвечал как ни в чем не бывало: «А разве был какой-то корабль? Помилуйте, мы ничего не видели!»
В конце концов пираты разругались, капитан «Царственной штучки» назвал капитанов «Грешницы» и «Шимпыдрыма» морскими грызунами и сопливыми девками и все три корабля вернулись на Караянгату ни с чем.
И продолжилась прежняя жалкая и какая-то совершенно детская дуэль.
Уже на следующий день капитан Кабудар-шах утром спросонья провалился в яму, которую кто-то выкопал ночью во дворе его дома.
Капитана Хандакера отказались обслуживать в кабачке «Хорошенький огузок» из-за внезапно возникших долгов – вчера кто-то якобы из команды «Грешницы» взял на его имя шесть бочек недурственного вина. Разумеется, мошенника так и не нашли, но все знали его имя.
Несколько дней спустя на Кабудар-шаха накинулась стая диких дворовых кошек – оказалось, что ночью кто-то начистил его штаны рыбой.
Словно бы в ответ на это через пару дней капитан Хандакер, проснувшись рано утром, обнаружил, что в доме не осталось ни одних штанов. Впрочем, капитан не смутился и вышел как есть – на Караянгате к таким мелочам относятся просто.
Пираты сгорали от стыда. Происходящее бросало тень на всю Караянгату. Эти странные и бессмысленные события настолько непохожи были на то, как люди себе представляли дуэль безбожных и кровожадных пиратов, что накладывали несмываемое позорное пятно на зловещую репутацию Караянгаты. Кто станет всерьез принимать бандитов, которые со злости только и делают, что перекрашивают друг другу двери в розовые цвета и срывают с веревок постиранное белье? Черт возьми, подумают капитаны Великого Океана, да это не пираты, а какие-то жалкие сморкачи!
Над ними будут потешаться в каждом порту!
В результате, чтобы и дальше не ронять честь родного острова, пираты обоих кораблей решили заставить дуэлянтов пойти на мир и притащили их снова в тот же портовый кабак, с которого все и началось.
– Капитан, черт вас возьми, – сказал один из матросов «Грешницы», – мы не станем больше терпеть этот позорище! Или вы сейчас же прекратите вашу дуэль, или мы найдем себе нового капитана.
– Капитан, чтоб вас килем придавило, – произнес один из матросов «Шимпыдрым», – или вы тут же пожмете руку капитану Хандакеру и расцелуетесь, как добрые друзья, или черт вас возьми!
Капитан Хандакер состроил гневную рожу, выпучил глаза, выпятил губы и вообще был недоволен. Кабудар-шах фыркал и сопел, как злой зверь. Однако оба понимали, что надо решаться на мир, потому что война не приносила им славы.
– Что ж, – сказал капитан Хандакер, – пусть будет так, смерть вам всем в глотку! Я подчиняюсь требованиям команды, ибо Караянгатой правит большинство.
– Стало быть, – подтвердил Кабудар-шах, – так и положим. Мне тоже, если честно признаться, все это давным-давно надоело. Не пристало честному дворянину… под дверь вот это, черт знает что такое…
– Да и штаны тоже, – кивнул Хандакер.
– Женские платья, опять же, на веревках. Куда это годится?..
– Так что же, мир? – спросил кто-то из матросов.
– Мир, будь он проклят! – подтвердил капитан Хандакер.
– Черт с ним! – согласился Кабудар-шах и заискивающе улыбнулся.
Такая же напряженная улыбка нарисовалась на лице капитана Хандакера – и ничего веселого не было в этих улыбках. Виноватые, растерянные, они передались молчаливой команде. Пираты улыбались в тишине, как будто довольные тем, что наконец закончилась вся эта нелепая история. Улыбался и кабатчик, и тоже не говорил ни слова. Улыбались и прислужница, и жена кабатчика, и какие-то случайные дураки, заглянувшие выпить арака. Все улыбалось в тишине, странной, тоскливой и надоедливой.
Капитан Хандакер громко сглотнул слюну, посмотрел кругом и, так ничего и не говоря, стал от нечего делать барабанить пальцами по столу. Кабудар-шах скрипел каблуком по полу. Улыбки пиратов стали угрюмыми. Они пили свой арак, свою пальмовую водку и молчали, как молчат драные кусты в лесу. Они молча стучались кружками и кубками, они даже бранные тосты произносили молча и про себя пели пиратские песни!
Чудовищная скука обрушилась на портовый кабак. Только и желания было у каждого – либо грохнуть головой об стол, либо зарезаться!
Кто-то из матросов от нечего делать раскурил трубку, другой грыз с костями рыбу и так кривился, будто жрал какую-то сырую дохлятину. Кабатчик меланхолично вздыхал, крутил пустой вертел и смотрел мечтательно в окно.
Хандакер поморщился от хандры и, чтобы как-то развеять всеобщее уныние, выпалил:
– И вообще, Кабудар-шах, откуда у вас на веревках женские платья? Два мужика в доме живут!
– Ах, вот как! – воскликнул Кабудар-шах так резко, будто именно этого и ждал, и показалось даже, что на обрюзгшей его физиономии появилась улыбка облегчения. – И это говорит любимая рабыня Хлесткой Госпожи! Уж не вам, обряжающемуся в женское белье, упрекать в чем-то других!
Пираты вскочили со своих мест и загалдели все разом, загремели кружками, запели похабные песни, стали подзуживать спорщиков, кому-то уже залепили в рожу, а вот одного тащат за руки и за ноги выбрасывать наружу. Вот кто-то обнимается с прислужницей, другие швыряют кости, третьи пляшут, как будто ничем другим с утра и занимались. Мир ожил, как треснувший лед, что несется по бешеной реке!
– Черт возьми! – кричал Хандакер. – Как дворянин у дворянина – я требую удовлетворения!
[1] Автор умалчивает, что это книга анекдотов, и называется она полностью «Хроники Сенегримы и других дурацких стран, не всегда выдуманные и не всегда интересные, с рисунками обнаженных людей и нотными записями». Автор неизвестен. – прим. ред.
[2] Последние фразы были несколько смягчены, чтобы удовлетворить требованиям цензурной палаты. – прим. ред.
[3] Цензурная палата потребовала вырезать название кабака, а редакция не смогла подобрать пристойного синонима, однако по трем точкам, оставленным не случайно, читатель может догадаться о характере и смысле того, что там было написано. Редакция надеется, что когда-нибудь получится издать истории Чорта без подобных сокращений. – прим. ред.
[4] Весь последующий абзац изъят цензурной палатой и едва ли будет возможно напечатать его даже впоследствии, настолько непристойно его содержание. – прим. ред.
[5] Как ни странно, но вся эта сцена, похоже, не выдумка, ее довольно подробно описывают некоторые пиратские летописи. – прим. ред.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
