Не буди короля
Глава 1
НЕ БУДИ КОРОЛЯ
Тея Кроу
Глава 1. Ромашка и гвоздика
Раз в неделю к нам кто-нибудь заходил за пионами.
Обычно это был мужчина с виноватым лицом, и обычно в среду, за полчаса до закрытия. Колокольчик над дверью звякал, мужчина вдыхал запах старой бумаги, оглядывал стеллажи от пола до потолка и прямо на глазах понимал, что вывеска его обманула.
— Это книжный, — говорила я.
— Вижу, — отвечал он с горечью человека, у которого сегодня годовщина. — А цветы?
— Через две двери. Скажите Мэгги, что вы от Лиры, она добавит ленточку бесплатно.
Лавку назвала «Розовыми пионами» её основательница, Агата Лоуренс. Пионов здесь не водилось с тех пор, как я себя помню, если не считать обложки «Справочника садовода» восемьдесят седьмого года, который никто не покупал из принципа. Агата умерла два года назад, и лавка перешла к её внучке. Внучка сразу перешла к делу: каждый месяц грозилась лавку продать, а каждый вторник приезжала проверить, не продала ли я её сама.
В тот вторник за пионами никто не пришёл. Зато пришла миссис Лоуренс.
Я как раз стояла на стремянке у полки с поэзией и пыталась впихнуть толстого Уитмена туда, где ему место по алфавиту, но не по ширине. В тёмном стекле витрины отражалась вся я: невысокая, с пышными формами, в вязаном жилете цвета овсянки, с карандашом, воткнутым в пучок, и в очках, которые опять съехали на кончик носа. В школе меня звали Булочкой. Я долго обижалась, пока не попробовала булочки в пекарне на углу. Теперь не обижаюсь.
В зелёном кресле у окна дремала над детективом миссис Хиггинс. Кресло по бумагам числилось «не для продажи», а по факту было её: восемьдесят два года, по детективу в неделю и ни одной покупки за полтора года. Пенсия у миссис Хиггинс была маленькая, а чайник у меня большой. На подоконнике рядом с ней остывала чашка с моим чаем.
Колокольчик звякнул так, будто его ударили.
Миссис Лоуренс никогда не входила. Она появлялась, как налоговая проверка или первый снег. Высокая, в бежевом пальто без единой складки, с сумкой, которая стоила больше, чем весь отдел поэзии. Она обвела лавку взглядом человека, который читает завещание и до сих пор не нашёл пункт про деньги.
— Лира.
— Доброе утро, миссис Лоуренс!
Я спустилась со стремянки, по пути уронив Уитмена. Уитмен шлёпнулся на пол с достоинством классика.
Её взгляд остановился на кресле. Миссис Хиггинс как раз проснулась, поправила очки и с интересом посмотрела на хозяйку поверх страницы. Так смотрят на новую подозреваемую.
— Миссис Хиггинс что-то покупает?
Врать я не умею. Это не добродетель, это физиология: стоит мне соврать, и я краснею вся сразу, от шеи до ушей, крупными пятнами, будто меня разметили под реставрацию. Поэтому за полтора года в «Розовых пионах» я освоила другое искусство.
— Миссис Хиггинс выбирает, — сказала я.
Чистая правда. Она выбирала с прошлой весны.
— А это? — Миссис Лоуренс кивнула на чашку.
— Это не продаётся.
— Я заметила, — сказала миссис Лоуренс, — что у нас вообще ничего не продаётся.
Тут крыть было нечем, и я благоразумно промолчала. Молчание тоже правда.
— Я не за этим. — Она стянула перчатку, палец за пальцем, будто разоружалась. — В машине четыре коробки с бабушкиного чердака. Я продаю дом. Разбери. Что можно продать, продай. Остальное на свалку. Сегодня.
— Книги на свалку?
— Бумагу на свалку, Лира. — Она посмотрела на меня с усталой жалостью. — Ты одна на всём побережье называешь это книгами.
Коробки я таскала сама, по одной, через лужи. Миссис Лоуренс уехала, не попрощавшись. Она вообще прощалась только с теми, кого надеялась больше не увидеть, а меня, к сожалению, собиралась увидеть в следующий вторник.
— Дорогуша, — сказала миссис Хиггинс, когда задние фары свернули за угол, — ты ни разу не соврала. Я считала.
— Я не умею врать.
— Я вижу. Ты сейчас как омар с пристани. — Она отпила чаю. — Варёный.
— Почти-правда тоже считается, — вздохнула я и потрогала горячую щёку.
* * *
В коробках пахло пылью, лавандой и прошлым веком. Агата Лоуренс, судя по всему, не выбрасывала ничего. Альманахи за тридцать лет. Кулинарная книга с рецептами, исправленными на полях: «Меньше соли! Гораций всё равно досолит». Вязальные журналы. Атлас звёздного неба с аккуратными чернильными точками там, где звёзд по атласу не было.
На дне четвёртой коробки, завёрнутая в шерстяную шаль, лежала книга без названия.
Кожаный переплёт, мягкий, как старая перчатка. Ни букв на корешке, ни выходных данных. Внутри рукопись: рецепты, рисунки трав, какие-то таблицы, а на полях мелкий наклонный почерк, каким пишут люди, которым вечно не хватает полей. У меня от таких вещей учащается пульс. У нормальных девушек он учащается от мужчин в форме, у меня от маргиналий. Каждому своё.
— Агатина, — сказала у меня над плечом миссис Хиггинс.
Я не слышала, как она подошла. Для своих восьмидесяти двух она передвигалась бесшумно, как кошка или совесть.
— Вы её знали?
— Все её знали. Она мне гадала. В шестьдесят первом, на выпускном. Сказала, что я выйду за моряка.
— И как?
— Вышла за бухгалтера. — Миссис Хиггинс подумала. — Но он очень любил рыбалку.
Я засмеялась. Смеюсь я, предупреждаю сразу, громко: мама говорит, что меня слышно в соседнем округе. Миссис Хиггинс уверяет, что от моего смеха с верхних полок осыпается пыль. Пыль действительно осыпалась.
— Не выбрасывай её, — вдруг серьёзно сказала миссис Хиггинс. — Агатины вещи не выбрасывают.
— Почему?
— Они возвращаются.
И она ушла обратно в кресло, к своему убийству в доме викария.
Выбрасывать книгу я и не собиралась. Выбросить книгу для меня всё равно что выбросить котёнка: технически можно, но как потом жить. Я сказала себе, что возьму её домой на одну ночь. Разобрать. Описать. Из профессионального интереса.
Я много чего себе говорю.
* * *
Живу я в десяти минутах от лавки, если идти вдоль залива, и в пятнадцати, если ветер дует в лицо. В конце октября он дует в лицо всегда. Моя квартира — две комнаты над прачечной: зимой тёплый пол бесплатно, круглый год запах чужого белья. Книги у меня стоят везде, где не стоят цветы, а цветы везде, где не стоят книги. На подоконнике в спальне живут розмарин, лаванда и фикус по имени Стейнбек. Я однажды спасла его с помойки, и он до сих пор мне этого не простил.
Я заварила чай с корицей, закуталась в плед и открыла книгу Агаты.
Через час я знала, как свести бородавку на убывающую луну, как приворожить удачу на ярмарке и что делать, если корова доится кровью. Ничего хорошего, судя по количеству восклицательных знаков. Через полтора часа я нашла страницу с загнутым уголком.
«На суженого. Чтобы явился тот, кто дан».
Я прыснула в чашку.
Давайте честно: хоть раз пробовал каждый. У меня на третьем курсе была курсовая по свадебной обрядности. Сорок три способа узнать суженого, от венков на реке до мёда на подошвах, и штук пять я, признаюсь, испытала на себе. Исключительно в научных целях. Венок утонул. Мёд отстирывается плохо. Суженый не явился ни разу, если не считать соседского ретривера, который пришёл на мёд.
Обряд у Агаты был простой. Цвет ромашки. Гвоздика. Розмарин для памяти. Лавр для удачи. Смешать, скрутить в пергамент, запалить и дать тлеть, а потом обойти покой посолонь, читая слова. «Посолонь» значит по солнцу, по часовой стрелке. «Покой» значит комната. Мне нравилось, что Агата писала так, будто на дворе семнадцатый век, а за окном не мигает вывеска прачечной «Чистый лист».
Ромашка у меня нашлась одна, в пакетике чая «Сладкий сон». На пакетике спала нарисованная овечка в ночном колпаке. Овечка выглядела счастливее меня.
— Если не сработает, — сказала я овечке, — я хотя бы высплюсь.
Гвоздика нашлась в банке с надписью моим же почерком: «ГЛИНТВЕЙН. НЕ ТРОГАТЬ ДО ДЕКАБРЯ». Я извинилась перед декабрём. Розмарин отщипнула на подоконнике, лавровый лист выудила из пачки для супа. С пергаментом вышла заминка, но в кухонном ящике лежала бумага для выпечки, и на её коробке крупно было написано «пергамент». Я решила, что Агата не стала бы придираться.
Я высыпала всё в миску и растёрла пальцами. Запахло Рождеством и аптекой одновременно. Скрутила тугую трубочку, подожгла кончик над газом, задула пламя, и трубочка затлела оранжевым глазком. Дым пошёл густой, сладковатый и почему-то не вверх, а вбок, лениво, как кот, который сам решает, куда ему идти.
Детектор дыма в коридоре заорал через четыре секунды.
Следующие две минуты я провела на табуретке, размахивая полотенцем перед пищащей белой тарелкой на потолке и обещая ей всё, что у меня было. Тарелка сдалась. Трубочка в миске тлела как ни в чём не бывало.
Я взяла её в одну руку, книгу в другую и пошла по спальне по часовой стрелке. Мимо шкафа. Мимо Стейнбека. Мимо стопки непрочитанного, которая уже доросла мне до колена. Мимо кровати. И читала вслух, стараясь не смеяться:
Дым ромашный, дым гвоздичный,
нить по кругу, сон по краю.
Кто мне дан — того зову:
где ты спишь — там мне лежать,
где я сплю — тебе вставать.
На последней строке я всё-таки фыркнула. Грамматика была двусмысленная до неприличия. «Где ты спишь — там мне лежать». Ох, Агата. Я мысленно поставила ей за стилистику четыре с минусом, а за смелость пять.
Дым, кажется, меня услышал. Он сделал над кроватью медленный круг и стёк на подушку, будто устраивался на ночь. Я затушила трубочку о край миски, положила книгу на тумбочку, сверху очки, и рухнула на кровать прямо в пледе, хохоча в потолок.
Сорок четвёртый способ. Для курсовой.
Это была просто шутка.
* * *
Сначала изменилась подушка.
Я поняла это не сразу. Так во сне понимаешь, что лестница, по которой идёшь, ведёт уже не туда, куда вела минуту назад. Под щекой была не моя наволочка в мелкий горошек, мягкая от тысячи стирок, а что-то грубее и прохладнее: лён, плотный, как парус. И пахла она не кондиционером «Альпийский луг», а дымом, кедром и чем-то холодным и острым, как воздух за секунду до грозы.
Одеяло тоже было не моё. Моё весит как облако, а это легло на плечи всей тяжестью, будто зимняя шуба, и по краю щекотало мехом.
«Мне снится, что я сплю, — подумала я с той ленивой ясностью, какая бывает только во сне. — Какой экономный сон. Даже декорации менять не надо».
А потом я услышала дыхание.
Оно было за спиной. Медленное, глубокое, ровное — так дышит человек, который спит очень крепко. Совсем рядом: отодвинься я на ладонь назад, и упёрлась бы в него лопатками. Матрас прогибался в его сторону, и я лежала на этом склоне, как камешек, который вот-вот покатится.
Сердце остановилось. Потом подумало и рвануло галопом.
Ладно, сказала я себе. Это уже не странный сон. Это кошмар. От кошмаров просыпаются. Надо просто открыть глаза.
Глаза не открылись.
Веки были тяжёлые, как монеты, которые кладут покойникам. Не самое удачное сравнение, и, конечно, в голову пришло именно оно. Я попробовала пошевелить пальцами. Пальцы остались где были. Я попробовала вдохнуть глубже и не смогла даже этого: воздух входил короткими рваными глотками, будто его выдавали по талонам.
Паника поднималась от живота к горлу, медленно и неумолимо, как вода в тонущей лодке.
И тут дыхание за спиной сбилось.
Оно запнулось раз, другой — как у человека, которого тянут наверх из очень глубокой воды и который ещё не понял, где верх. Долгий хриплый вдох. Шорох. Тяжёлое одеяло сдвинулось, по шее прошёл холодок. Он повернулся.
Ко мне.
Что-то коснулось плеча. Тёплые пальцы, осторожно, почти вопросительно, как трогают вещь, в которой не уверены: настоящая или кажется.
Я распахнула глаза.
Потолок. Мой потолок, с трещиной в форме Флориды. Моя наволочка в горошек. Моё облачное одеяло, сбившееся в ноги. В спальне пахло старыми книгами, лавандой с подоконника и горелой травой.
Я лежала одна.
Я вскочила так быстро, что плед запутался в ногах и я чуть не поцеловала пол. Схватила первое, что попалось под руку, — «Войну и мир», первый том, твёрдая обложка — и, держа его над головой, как дубину, обошла квартиру. Шкаф. Ванная. Кухня. За шторой. Под кроватью только пыль и носок, пропавший в августе. Входная дверь заперта на цепочку, окна закрыты. Холодильник гудел, как всегда, с лёгким осуждением.
Никого.
— Сонный паралич, — сказала я вслух. Голос был чужой, тонкий. — Это называется сонный паралич.
Я про него читала. При сонном параличе мозг уже проснулся, а тело ещё нет. Может казаться, что в комнате кто-то есть. Это нормально. Это описано в литературе. Всё, что описано в литературе, мне всегда немного легче пережить.
Я положила Толстого на тумбочку рядом с книгой Агаты. Плечо, там, где его коснулись, всё ещё было тёплым. Наверное, я просто его отлежала.
Наверное.
* * *
Было без двадцати четыре. Спать я не собиралась больше никогда, а если и собиралась, то точно не сегодня. Я поставила чайник — обычный чёрный, без всяких овечек; ромашку той ночью я пить не стала из принципа — и вернулась в спальню за книгой. У филологов есть один нехитрый рефлекс: если текст сделал с тобой что-то странное, перечитай текст.
Я открыла страницу с загнутым уголком.
Я её помнила. Не потому, что у меня хорошая память, а потому, что я филолог: страницы я запоминаю, как другие запоминают лица. Вечером я ещё отметила, что заговор кончается слишком рано, посередине листа, а ниже пустое место, желтоватое, как кожа на сгибе локтя. Я подумала тогда: странно для Агаты, которой вечно не хватало полей.
Пустого места больше не было.
Под последней строкой — «где я сплю — тебе вставать» — тем же мелким наклонным почерком было написано:
Во вторую ночь глаза открыть можно. Кричать нельзя.
Я провела по строчке пальцем.
Чернила были свежие. Они размазались.
Глава 2. Рога
Утром я нашла приписке три объяснения.
Первое: я написала её сама. Во сне. Лунатизм бывает у кого угодно, а у меня с детства богатое воображение и дурная привычка разговаривать во сне с выдуманными людьми. Против первого объяснения было вот что: у меня нет перьевой ручки. И чернил. И привычки писать наклонным почерком восьмидесятилетней женщины.
Второе: строчка была всегда, а я её не заметила. Против второго объяснения была я сама.
Третье объяснение я рассматривать не стала. Оно было из тех, что начинаются словами «а что, если», а кончаются консультацией специалиста.
Я завернула книгу Агаты в кухонное полотенце, засунула в ящик под мойкой, к пакетам для мусора, и ушла на работу. Это было не бегство. Это была реорганизация хранения.
* * *
Среда в «Розовых пионах» — день привоза. В девять пришли две коробки новинок. В десять — школьная учительница за двадцатью экземплярами «Убить пересмешника» (у нас было три). В одиннадцать сломался кассовый аппарат и, как всегда, починился от удара ладонью и слова, которое я не стану повторять при миссис Хиггинс. Впрочем, миссис Хиггинс его знала. Она сама меня ему научила.
В перерывах я разбирала коробки с чердака. Атлас звёздного неба купил заезжий студент из Бостона. Он долго водил пальцем по чернильным точкам и спрашивал, что это за созвездия. Я сказала правду: не знаю. Он купил атлас именно поэтому.
К обеду ночь стала казаться мне смешной. К трём часам — немного стыдной. К пяти я её почти забыла: сон есть сон, кошмары бывают у всех, а у филологов они ещё и с хорошей драматургией.
В половине шестого звякнул колокольчик, и вошёл мужчина с виноватым лицом.
— Это книжный, — сказала я раньше, чем он успел открыть рот.
— Вижу. А…
— Через две двери. Скажите Мэгги, что вы от Лиры.
Он ушёл. Миссис Хиггинс подняла глаза от своего викария.
— Каждую среду, — сказала она. — Хоть часы сверяй. Интересно, в чём он так провинился.
— Может, ни в чём. Может, он просто любит пионы.
— Дорогуша. — Миссис Хиггинс посмотрела на меня с жалостью, как на человека, который ничего не понимает в мужчинах. — Мужчины, которые ни в чём не провинились, покупают цветы в субботу.
* * *
К вечеру с залива пришёл дождь — косой, злой, октябрьский, который не падает, а нападает. Я добежала до дома мокрая до колен, сварила себе пряный чай — чёрный, с корицей, кардамоном, долькой апельсина и, для храбрости, ложкой мёда — и забралась с ногами в кресло под плед. Книгу я взяла скучную. Нарочно. Сборник эссе о садоводстве в Новой Англии: ничего про суженых, ничего про обряды, только мульча и сорок страниц о том, как правильно обрезать гортензии.
Гортензии подействовали лучше снотворного. В одиннадцать я поймала себя на том, что третий раз читаю одну и ту же фразу про перегной. Я почистила зубы, надела пижаму — фланелевую, с котиками, подарок мамы, которая считает, что двадцатичетырёхлетней женщине нужны котики, — сняла очки, положила их на тумбочку и легла.
Ящик под мойкой я не открывала. Я даже не смотрела в его сторону.
* * *
Подушка поменялась почти сразу.
Лён. Кедр. Дым. Холодный, предгрозовой запах. Тяжёлое одеяло с мехом по краю. И дыхание за спиной — ровное, глубокое, совершенно спокойное, как будто дома был он, а гостьей была я.
Сердце снова сорвалось в галоп, но теперь у меня было кое-что, чего не было прошлой ночью: инструкция. Во вторую ночь глаза открыть можно. Никогда в жизни не думала, что буду действовать по указаниям покойной женщины из ящика под мойкой. Но выбор у меня был небогатый.
Я открыла глаза.
Они открылись. Легко, как обычные глаза обычного человека. Я лежала на боку, лицом к стене — каменной, тёмной, в бледных отсветах огня. Где-то за спиной, наверное, тлели угли в камине: свет был рыжий, неровный, и тени на камне медленно дышали вместе с ним.
Я не стала думать. Если бы я начала думать, я бы не повернулась никогда. Я просто перекатилась на спину и посмотрела.
Мир без очков у меня похож на акварель, которую оставили под дождём. Чем дальше, тем сильнее всё растекается: кресло у камина было бурым пятном, окно синим, балдахин над кроватью тёмным облаком с золотой искрой кисти. Но то, что лежало рядом, было близко. Достаточно близко.
Он спал на спине. Одеяло было натянуто до пояса, а выше начиналось то, что мама деликатно назвала бы «мужчиной без рубашки», а миссис Хиггинс неделикатно, но точнее. Широкие плечи, грудь, живот, на котором — честное слово, я заметила это не потому, что смотрела, а потому, что это было в поле зрения, — лежала расслабленная рука. Вторая рука лежала вдоль тела, ладонью вверх, как у человека, которому нечего прятать. Лицо спокойное, почти мальчишеское во сне. Тёмные волосы разметались по подушке.
А из волос что-то торчало.
Две тёмные размытые линии, чуть выше висков, вверх. Я прищурилась. Не помогло.
Ветки, решила я. Нормальный человек. Спит с ветками на голове.
Я приподнялась на локте и наклонилась ближе — сантиметров на двадцать, то есть на расстояние, с которого я читаю меню в ресторане. Акварель сжалась и собралась в резкие линии.
Не ветки.
Рога. Тёмные, гладкие, они поднимались вверх лёгкой волной, будто дым над свечой вдруг решил затвердеть. Росли они прямо из головы, чуть выше висков, сразу за линией волос, и волосы вокруг них лежали так естественно, как трава вокруг камня, который был там всегда.
Мой мозг заметался, как библиотекарь при пожаре, хватая с полок что попало. Ободок с рогами. Грим. До Хэллоуина четыре дня — может, он из тех, кто готовится заранее? Может, он так и спит в костюме, потому что после вечеринки было лень его снимать? Может…
Ровное дыхание остановилось.
Не сбилось, как вчера. Просто остановилось, будто кто-то нажал на паузу.
И он открыл глаза.
Он не моргал и не щурился, как люди, которые просыпаются. Он сразу смотрел — и сразу на меня, повернув голову на подушке, так близко, что я разглядела его глаза до последней ресницы. Фиолетовые. Не синие, не серые в полутьме — фиолетовые, глубокие, со светлым ободком у зрачка. Как сирень в июне, если бы сирень умела злиться.
— Кто ты?
Голос был хриплый со сна, низкий, и в нём не было ни капли удивления. Только холод.
Рука, которая лежала у него на животе, метнулась ко мне.
Я знала, что кричать нельзя. Мне это написали. Я филолог, я уважаю письменные источники.
Я завопила так, что зазвенело в ушах, и зажмурилась.
Ничего не случилось. Никто меня не схватил. Я вопила в темноту под веками, вопила, пока не кончился воздух, — и открыла глаза, продолжая вопить.
Трещина в форме Флориды.
Я закрыла рот.
В тишине сверху трижды стукнули по батарее: миссис Ковальски с третьего этажа сообщала, что тоже не спит и что в этом виновата я. Я хотела крикнуть ей «простите», но решила, что на сегодня накричалась.
Квартиру я всё равно проверила — с Толстым наперевес, в том же порядке, что вчера: шкаф, ванная, кухня, штора, кровать. Пусто. Ящик под мойкой был закрыт. Я не стала его открывать. Из трусости, которую назвала благоразумием.
Потом поставила чайник и села ждать утра.
* * *
В пять утра я сдалась и взяла телефон.
«Рогатый мужчина во сне к чему».
Интернет, как всегда, знал всё и ничего. «Большой сонник» обещал мне измену, «Сонник для женщин» — прибыль, а «Народный сонник» — ремонт крыши, причём, судя по всему, сам по себе, без моего участия. На форуме «Сны и знаки» пользовательница под ником Луна_Ведунья_77 уже ответила кому-то с похожим вопросом: «Это ваш тотемный козёл, он хочет, чтобы вы были смелее». Я не хотела, чтобы мой тотемный козёл чего-то от меня хотел.
Ниже висела реклама: «Рога для косплея, реалистичные, латекс, скидка 30% до Хэллоуина». Я посмотрела на фото. Рога на фото были хуже. У того, кто мне снился, они были настоящие.
Я поймала себя на этом «настоящие» и стёрла запрос.
«Сонный паралич две ночи подряд».
Так было лучше. Так было научно. Стресс, недосып, неудобная поза, кофеин. Я перечитала список и с облегчением нашла в нём себя. Стресс у меня был: миссис Лоуренс. Недосып был: вот прямо сейчас. Поза была неудобная: я заснула на левом боку, а сплю всегда на правом. Кофеин был в пряном чае. Всё сходилось. Всё было описано в литературе.
Я сделала третью чашку, на этот раз без кофеина, и стала думать о хорошем. О новинках, которые надо расставить. О том, что в субботу Мэгги обещала отдать мне остатки хризантем. О гортензиях, наконец, которые надо обрезать осенью, а не весной, или наоборот — я так и не дочитала.
И о глазах.
Как я ни старалась думать о гортензиях, думала я о глазах. О фиолетовом цвете, которого не бывает у людей. О светлом ободке вокруг зрачка. О том, как ясно я их видела.
И, только допив третью чашку, я поняла, что меня тревожит на самом деле.
Рога были размытые. Камин, кресло, окно — всё расплывалось, как и положено, когда на тебе нет очков. Чётко я видела только то, что было на расстоянии меню в ресторане.
Во сне я всегда вижу всё чётко. Во сне у меня никогда не бывает минус четырёх.
Глава 3. Нож у горла
— Дорогуша, — сказала миссис Хиггинс, — ты выглядишь как героиня во второй половине романа.
— Это как?
— Как будто автор тебя не любит.
Был четверг, без четверти одиннадцать. Я стояла посреди отдела фэнтези с охапкой книг до подбородка и пыталась выглядеть как человек, который просто наводит порядок на полках.
На самом деле у меня была теория. Ночью, где-то между второй и третьей чашкой, я решила, что мне снится кто-то из прочитанного. Мозг — ленивый драматург: он не придумывает героев, он их ворует. Где-то в моей голове лежал рогатый мужчина с фиолетовыми глазами, вычитанный лет в двенадцать, и теперь просто вылез погулять. Оставалось найти, откуда.
К обеду я перебрала полстеллажа. Фавн Тумнус из «Хроник Нарнии»: рога есть, глаза не те, и вообще он пил с девочкой чай, а не тянул к ней руку посреди ночи. Демоны у Данте: рога есть, но фиолетовых глаз Данте не описывал, ему было не до того. Какой-то лорд тьмы из трилогии девяностых, чьё имя я забыла ещё в процессе чтения: рога есть, глаза красные, и он разговаривал исключительно заглавными буквами.
Ничего. Ни одного совпадения.
— Ты ищешь кого-то конкретного, — сказала миссис Хиггинс. Это был не вопрос.
Врать я не умею. Я покраснела.
Через двадцать минут миссис Хиггинс вернулась. Вернулась не одна, а с миссис Перкинс, своей подругой по церковному хору и соседкой по кварталу, и обе несли по пакету из супермаркета. Пакеты были тяжёлые.
— Вот, — сказала миссис Перкинс и вывалила на прилавок стопку книжек в мягких обложках. — Внучка оставила, когда приезжала из Портленда. Милочка, сейчас все такое читают.
Я посмотрела на обложки. С обложек на меня смотрели мужчины. Мужчины были без рубашек, с рогами, с крыльями, с хвостами, а на одной, кажется, с жабрами. Все до одного смотрели исподлобья с таким выражением, будто героиня задолжала им за квартиру.
— Миссис Перкинс…
— Ищи, ищи, — милостиво разрешила миссис Хиггинс, садясь в своё кресло. — Мы не торопимся.
Я искала. Из чисто научного интереса. Рогатых было одиннадцать. С фиолетовыми глазами — один, но у него был ещё и хвост. У моего хвоста не было. Наверное. Я не проверяла.
— Ну? — спросила миссис Перкинс.
— Не он, — сказала я.
И только сказав это вслух, поняла, как это прозвучало. Миссис Хиггинс и миссис Перкинс переглянулись. Так переглядываются члены жюри, которые уже всё решили.
* * *
По дороге домой я зашла в аптеку.
Фармацевт, мистер Олдридж, знал меня с тех пор, как я в восемь лет пришла сюда за пластырем для куклы. Он посмотрел на мои глаза, потом на моё лицо целиком, потом снова на глаза.
— Проблемы со сном?
— Проблемы с тем, что снится.
Он выставил на прилавок мелатонин, капли валерианы и травяной сбор под названием «Тихая гавань».
— Опять травы, — сказала я. — Мне в последнее время хватает трав.
— Это мягкие средства, — сказал мистер Олдридж. — Если не поможет, идите к врачу, там выпишут серьёзнее. И не читайте на ночь ничего волнующего.
— Я читаю про гортензии.
Он посмотрел на меня поверх очков с уважением человека, который тоже когда-то пытался читать про гортензии.
Дома я сделала всё, что делают в фильмах, когда героине надо прийти в себя. Полила цветы, включая Стейнбека, который в ответ уронил лист. Поставила старый альбом Эллы Фицджеральд и пела вместе с ней, громко, мимо нот, пока миссис Ковальски сверху не постучала по батарее. Выпила мелатонин. Выпила валериану. Выпила «Тихую гавань», которая на вкус была как сено с претензией. Надела пижаму с котиками, сняла очки и легла.
Я уснула почти сразу. Мистер Олдридж знал своё дело.
* * *
Лён. Кедр. Дым.
Нет, сказала я себе. Нет-нет-нет. Либо просыпаемся, либо другой сон. Про гортензии. Я согласна на гортензии.
Гортензий не было. Была подушка, грубая и прохладная, и тяжёлое одеяло с мехом по краю. И тишина.
За спиной никто не дышал. Матрас не прогибался. Я лежала одна в чужой кровати, и это оказалось ничуть не лучше, чем лежать в ней не одной. Потому что если хозяина кровати нет в кровати, значит, он где-то ещё.
Я начала поворачиваться. Медленно, по сантиметру, как поворачиваются в фильмах ужасов, когда зритель уже кричит «не надо».
Скрипнула дверь.
Я распахнула глаза.
В дальней стене, в размытой темноте, стоял светлый прямоугольник — открытая дверь, а за ней коридор с факелами. В прямоугольнике стоял человек. Высокий. Даже без очков, даже против света я узнала силуэт: две линии над головой, вверх и чуть волной.
Он вошёл и закрыл за собой дверь. Свет пропал. Он остановился у стены, в тени, и я поняла, что он смотрит на меня.
Я резко села, прижимая одеяло к груди. Мы смотрели друг на друга: я на тёмное пятно в углу, пятно на меня.
— Только не вздумай опять вопить, — сказал голос из угла. Низкий, грубый, очень усталый.
Дыхание у меня стало коротким и рваным. Голова закружилась. По краям зрения поплыли чёрные мошки, а это, я знала, предпоследняя стадия перед тем, как упасть носом в одеяло. Почему кошмары такие настоящие? Почему у кошмара голос человека, который три ночи не спал?
Так, сказала я себе. В прошлый раз я закричала и проснулась. Значит, надо просто сделать то же самое.
Я набрала полную грудь воздуха.
Закричать я не успела.
Я даже не увидела, как он пересёк комнату. Только что он был у двери, а в следующий миг его ладонь закрыла мне рот, а пальцы стиснули челюсть — не до боли, но так, что не открыть. Его лицо оказалось совсем близко, и в нём больше не было ничего размытого. Фиолетовые глаза. Сжатые губы. Тёмная щетина на подбородке.
Паника вырвалась наружу, как вода из прорванной трубы. Я рванулась, ударила его кулаком по плечу — плечо оказалось твёрдым, как дверь, — попыталась пнуть, но ноги запутались в одеяле. Он поймал обе мои руки одной рукой, легко, как ловят бабочку, сел на край кровати и придавил коленом одеяло, в котором я барахталась.
— Прекрати сейчас же!
Тон был такой, что я замерла. Не от страха даже — от неожиданности. Таким тоном говорят собаке, которая полезла в торт.
— Я уберу руку, — сказал он, — и ты не будешь орать. Иначе я просто убью тебя, а потом буду выяснять, что тут происходит.
Он сказал это просто. Без нажима, без злобы, как говорят «иначе я опоздаю на поезд». Так не угрожают. Так сообщают. И я ему сразу поверила.
Я кивнула. Насколько смогла кивнуть с чужой ладонью на лице.
Он медленно убрал руку. Запястья мои он по-прежнему держал.
— Кто ты?
— Лира, — сказала я. Голос был тихий и жалкий, как у мыши, которую загнали в угол.
— Кто тебя послал, Лира?
— Куда послал?
— В мои покои. — Он говорил медленно, будто с ребёнком или с иностранкой. — Как ты прошла мимо стражи? Кому ты заплатила?
— Я никому не платила! Я сплю дома. А ты просто кошмар. Отпусти меня!
Он рассмеялся. Смех был короткий, рваный и совсем не весёлый.
— Такого мне ещё не придумывали. Тебя прислал отец? Или мать? Из какого ты калума?
— Кал… что? — Я дёрнула руками. Бесполезно, как дёргать фонарный столб. — Какого чёрта тут происходит? Отпусти меня немедленно! — И уже себе под нос: — Мне надо проснуться. Это просто кошмар. Просто кошмар.
Свободной рукой он что-то вынул из-за пояса. Я не сразу поняла что. А потом к горлу прикоснулся холод, тонкий и очень определённый.
Кинжал.
Я замерла. Я перестала дышать, моргать и, кажется, думать. Я смотрела то на лезвие, которое видела только краем глаза, размытой серебряной полосой, то на него.
— Мне это наскучило, — сказал он. — Отвечай: кто ты и откуда?
— М-меня зовут Лира. Лира Беннет. Я живу в Кастине, штат Мэн. Работаю в книжном магазине миссис Лоуренс «Розовые пионы», — выпалила я на одном дыхании и зачем-то добавила: — Пионов у нас нет.
— Прекрати мне врать. В королевстве нет такого города.
— Его и на картах не всегда отмечают!
И тут я засмеялась.
Я не хотела. Честное слово, это было последнее, чего я хотела. Но смех полез из меня сам, как пена из бутылки: громкий, нелепый, с иканием. Я сидела в пижаме с котиками, с ножом у горла, и доказывала рогатому мужчине, что Кастин существует. Если это не смешно, то я не знаю, что тогда смешно.
Лезвие отодвинулось. На сантиметр, не больше.
— Ты смеёшься, — сказал он. Это был не вопрос. Он смотрел на меня так, как я смотрю на текст на незнакомом языке: с подозрением и с любопытством. — Тебе приставили нож к горлу, а ты смеёшься.
— Это нервное, — проикала я. — Простите. Это у меня с детства.
Он помолчал.
— Из какого ты калума? Или ты из ротурье?
— Я из Северной Америки! Какие ещё королевства? Где я?
Я замотала головой, оглядываясь. Без очков комната была как картина, которую писали в темноте: тёмные глыбы мебели, тяжёлый полог, пёстрое пятно гобелена на стене, огонь в камине. Но средневековье узнаётся даже на минус четырёх.
Он резко отпустил мои руки и встал.
— Просто сумасшедшая, — пробормотал он, уже шагая к двери. — Или родители чем-то опоили.
Он распахнул дверь. Свет из коридора лёг на пол жёлтым ковром.
— Стража! Уведите эту сумасшедшую в темницу и выясните, кто её прислал.
В комнату ввалились двое с мечами. Один огромный, как шкаф, и совсем молодой. Увидев меня, он побледнел и быстро сложил пальцы в какой-то знак, будто от сглаза.
Я завопила и зажмурилась.
Когда я открыла глаза, надо мной была трещина в форме Флориды.
Миссис Ковальски не постучала. Видимо, привыкла.
* * *
До утра я не спала. Утром пошла в ванную умыться и включила свет.
На запястьях были синяки. На обоих. Четыре тёмных овала с одной стороны и один с другой, ровные, как отпечатки на глине.
Я приложила к ним свою ладонь.
Мои пальцы были меньше.
Глава 4. Не в отеле
Как же хорошо, что пятница была моим выходным.
Голова гудела, как улей. Глаза были красные, как у кролика-альбиноса. Синяки за ночь налились и стали цвета сливы. Я надела свитер с самыми длинными рукавами, какой нашла, и в девять утра сидела в приёмной доктора Финча с заранее отрепетированной речью.
Речь была хорошая. Я сочиняла её с пяти утра. В ней было слово «стресс», слово «переутомление» и ни одного слова «рога».
— Плохо сплю, — сказала я, когда доктор Финч поднял на меня глаза от карточки. — Яркие сны. Очень реалистичные. Просыпаюсь в панике. Наверное, переутомление.
— Наверное, — согласился доктор Финч. Он лечил весь Кастин уже тридцать лет и знал, что пациенты всегда начинают с «наверное». — Давайте измерим давление.
Он надел мне на руку манжету. Для этого пришлось закатать рукав.
Доктор Финч посмотрел на моё запястье. Потом на меня. Потом снова на запястье. Лицо у него стало очень спокойным и очень профессиональным, и от этого мне стало совсем нехорошо.
— Лира, — сказал он мягко. — Кто-то причиняет вам вред?
— Нет! — сказала я. — То есть да. То есть во сне.
Доктор Финч очень медленно отложил ручку.
Я поняла, что моя речь кончилась и дальше придётся импровизировать. Импровизирую я примерно так же, как вру.
— Мне снится мужчина, — сказала я. — Он… хватает меня за руки. А утром синяки. Вот.
— Вы живёте одна?
— Совершенно одна. В этом и проблема. — Я услышала себя и покраснела. — То есть это не проблема. То есть я не в том смысле. Я в том смысле, что рядом никого нет, а синяки есть.
Доктор Финч помолчал. Я видела, как у него в голове перелистываются страницы медицинского справочника, и все они мне не нравились.
В итоге он сказал, что во сне люди иногда сами сжимают себе руки, особенно при сильном стрессе, что это называется как-то по-латыни и что это бывает. Я не стала говорить ему, что пальцы на моих запястьях больше моих. Он и так смотрел на меня как на очень интересный случай.
Он выписал мне сильное снотворное, курс успокоительного и, на всякий случай, визитку психотерапевта в Бангоре.
Мистер Олдридж в аптеке прочитал рецепт, выставил на прилавок два пузырька — курс на две недели, — посмотрел на меня поверх очков и ничего не сказал. Он умел ничего не говорить так, что было слышно «я же говорил».
* * *
Домой я не поехала.
Мысль была простая и, как мне казалось, научная. Три ночи подряд я засыпала в своей кровати, в своей спальне, рядом с книгой Агаты, лежащей под мойкой. Значит, дело может быть в месте. Значит, надо сменить место.
Я кинула в сумку пижаму, зубную щётку и таблетки и поехала в Блу-Хилл, в двадцати минутах вдоль побережья. Там была маленькая гостиница «Серая чайка», которая в конце октября пустовала, и хозяйка, миссис Тиббс, обрадовалась мне так, будто я пришла не снять номер, а вернуть ей долг.
Номер был на втором этаже, с видом на залив, с кроватью под лоскутным одеялом и с картиной, на которой маяк. Ни одной книги. Ни одной травы. Ни одного камина. Я обошла комнату дважды, по часовой стрелке и против, просто чтобы убедиться, что ничего не случится, и ничего не случилось.
Потом я пошла на пляж.
Атлантика в октябре серая и честная. Она не притворяется, что ей до тебя есть дело. Ветер дул так, что волосы выбились из пучка и карандаш улетел куда-то в сторону Новой Шотландии. Я шла по мокрому песку, собирала ракушки, которые мне были совершенно не нужны, и чувствовала себя почти нормальной. Нормальная девушка на нормальном пляже в нормальный выходной. У нормальной девушки на запястьях синяки, но это её личное дело.
К вечеру я съела в кафе у пристани суп из моллюсков, выпила чаю без всяких трав и вернулась в номер. Переоделась в пижаму с котиками. Села на кровать и надела очки, чтобы прочитать на пузырьке, сколько таблеток пить.
Я выпила ровно столько, сколько написал доктор Финч. Я всегда делаю то, что написано.
Очки снимать не стала. Решила так: если всё равно не поможет, то хотя бы рассмотрю его как следует.
Лекарство подействовало быстро. Последнее, что я помню, — лоскутное одеяло, маяк на картине и пузырёк в руке, который я так и не поставила на тумбочку.
* * *
На этот раз я не стала ждать. Как только подушка под щекой стала льняной, а воздух запах кедром и дымом, я открыла глаза и села.
И впервые увидела комнату целиком.
Очки. Они были на мне. Они перешли вместе со мной, и мир, который три ночи плыл акварелью, вдруг стал резким до боли. Высокие стены из серого камня. Узкие окна, за которыми чернело небо. Полог над кроватью — тёмно-синий бархат с вышитыми серебром звёздами. Гобелен с охотой, где олени почему-то загоняли охотников. Камин, в котором ровно горели поленья. И кресло у камина.
Он сидел в кресле. Подпирал подбородок сцепленными руками и смотрел на меня.
При ясном зрении всё оказалось хуже. В смысле лучше. В смысле красивее, и это было хуже всего. Рога, тёмные и гладкие, поднимались над его головой лёгкой волной, и в свете огня по ним бежали рыжие блики. Он был одет — тёмная рубашка, расстёгнутая у горла, — и выглядел так, будто не спал не три ночи, а три месяца.
— Значит, мою охрану ты не подкупала, — сказал он.
Я промолчала. Мне было нечего сказать, и я всё равно не смогла бы.
— Мои люди вошли, ты закричала и растаяла. Как туман над рекой. — Он не сводил с меня глаз. — Один из стражников до сих пор молится. Что это за магия? Как ты сюда попадаешь?
Я застонала и упала спиной на подушку.
— Этого не может быть, — сказала я потолку. Потолок был из тёмного дерева, с резными балками. — Этого не может быть.
Я крепко-крепко зажмурилась, сосчитала до трёх и открыла глаза.
Не в отеле.
Я натянула одеяло на голову, зажмурилась ещё сильнее, так что под веками поплыли цветные круги, и представила себе лоскутное одеяло, маяк на картине и миссис Тиббс. Открыла глаза.
Не в отеле.
Я откинула одеяло, вдохнула поглубже, ущипнула себя за руку, зажмурилась в третий раз — изо всех сил, как в детстве, когда загадывала желание на день рождения, — и открыла глаза.
Он стоял прямо надо мной со стаканом воды в руке.
— Ты закончила? — спросил он.
Я села и взяла стакан. Руки у меня дрожали. Вода была холодная и пахла камнем.
— Почему я не просыпаюсь? — спросила я. Не его, а скорее вселенную. — Раньше я просыпалась.
— Раньше ты кричала.
Я открыла рот, чтобы закричать. Он поднял бровь. Я закрыла рот.
И тут я поняла, что в левой руке у меня по-прежнему зажат пузырёк. Оранжевый пластиковый пузырёк из аптеки мистера Олдриджа, с белой крышкой и с моей фамилией на этикетке.
Он тоже это увидел.
— Что это?
Он взял пузырёк у меня из пальцев, быстро и осторожно, как берут что-то, что может взорваться. Повертел. Поднёс к свету. Попробовал открыть крышку. Крышка не открылась. Он нажал сильнее. Крышка не открылась. Он посмотрел на неё так, как, наверное, смотрел на заговорщиков.
— Это ловушка?
— Это защита от детей, — сказала я. — Надо нажать и повернуть.
— От детей?
— Чтобы дети не открыли.
— А взрослые?
— Как получится.
Он нажал и повернул. Крышка щёлкнула. Он заглянул внутрь, на белые таблетки, и понюхал, как нюхают вино.
— Что это? — повторил он.
Мне вдруг стало смешно — нехорошо смешно, как перед истерикой. Я объясняю рогатому мужчине устройство аптечной крышки в его собственной спальне в три часа ночи.
— Снотворное, — сказала я. — Чтобы крепче спать. Мне его выписал врач. Чтобы ты мне больше не снился.
Он не засмеялся. Он вообще перестал двигаться. Огонь в камине потрескивал, а он стоял надо мной с открытым пузырьком в руке, и лицо у него стало таким, каким бывает у людей, когда они слышат шаги за спиной в пустом доме.
— Снотворное, — повторил он тихо.
— Ну да. А что?
Он медленно закрыл крышку. Нажал и повернул. С первого раза.
— Мой отец тоже пил снотворное, — сказал он. — Перед тем как не проснуться.
Глава 5. Тот, кто не умеет лгать
Мы помолчали. Огонь в камине щёлкнул, выплюнул искру. Где-то за стеной ударил колокол — один раз, глухо, как будто тоже не выспался.
— Мне жаль, — сказала я. Это было правдой, и поэтому сказалось легко. — Про отца.
Он посмотрел на меня так, будто я заговорила на языке, которого он не знал. Потом поставил пузырёк на каминную полку, рядом с бронзовым подсвечником, и пузырёк там выглядел как турист, который заблудился.
— Как тебя зовут? Полностью.
— Лира Беннет.
— Беннет. — Он попробовал слово на вкус. — Это калум?
— Это фамилия. У папы была такая же. У дедушки тоже. Никаких калумов. Папина родня из Огайо.
— Я Мориан, — сказал он. — Король Аверна.
Я не удержалась. Это была реакция организма, как чихание.
— Конечно, — сказала я. — А я королева Кастина.
Он замер. Посмотрел на меня очень внимательно. Медленно наклонил голову, и тень от рогов скользнула по стене.
— Ты солгала.
— Это сарказм.
— Это ложь, произнесённая с выражением, — сказал король Аверна. И вдруг, совершенно неожиданно, сел на край кровати и подался ко мне, как ребёнок к фокуснику. — Сделай так ещё.
— Что?
— Солги. Ещё раз. Скажи… — Он огляделся, ища что-нибудь очевидное, и кивнул на окно. — Скажи, что небо зелёное.
— Небо зелёное, — сказала я.
Мориан смотрел на мои губы так, будто из них только что вылетела птица.
— А теперь ты, — сказала я.
Он открыл рот.
— Небо… — сказал он и остановился. Не замолчал, а именно остановился, как телега, которая наехала на камень. Я видела, как у него напряглась челюсть, как он попробовал ещё раз и снова не смог. Это было похоже на заику, только хуже: заика знает, какое слово хочет сказать, а тут слово просто отказывалось существовать. — Небо бывает разного цвета, — выговорил он наконец. — На закате.
— Ты не можешь соврать.
— Никто из нас не может. — Он сказал это без гордости, как говорят «у нас зимой холодно». — Ни я, ни мои стражники, ни моя мачеха, ни мой повар. Мы фэйри. Ложь для нас как стена. Мы её не говорим.
— Совсем?
— Совсем. — Он помолчал и добавил: — Поэтому у нас лгут правдой.
Я не сразу поняла, что он имел в виду. А потом поняла и почувствовала холодок между лопатками. Я филолог. Я знаю, сколько всего можно сказать, не сказав ни слова неправды.
— А ты можешь, — сказал Мориан. Он всё ещё смотрел на меня так, будто я была очень редкой книгой. — Значит, ты человек. Людей в Аверне не видели с тех пор, как закрылись Переходы. Мой дед ещё помнил, что такие бывают. Я думал, это сказки.
— У нас вы тоже сказки, — сказала я. — Только с крыльями. И ростом с палец.
Он посмотрел на свои руки, явно больше пальца.
— Ваши сказки ошибаются.
— Я заметила, — сказала я и потёрла запястье.
Он увидел синяки. Я не знаю, что я ожидала. Наверное, ничего: в конце концов, он приставлял мне к горлу нож. Но он посмотрел на мои руки, потом на свои, и что-то в его лице сдвинулось, как сдвигается льдина весной.
— Это я, — сказал он. Не спросил.
— Это ты.
— Я думал, ты одна из них.
— Из кого?
Он встал, подошёл к креслу, снял с его спинки тёмный шерстяной плащ и молча накинул мне на плечи. Только тогда я поняла, что сижу в пижаме и что в комнате, несмотря на камин, холодно, как в церкви.
— Это твой герб? — спросил он, кивнув на котиков.
— Это котики.
— Твой дом выбрал котиков?
— Мама выбрала, — сказала я. — Это долгая история. Так из кого — «одна из них»?
* * *
История оказалась короткой, но выразительной.
Три недели назад старый король Аверна уснул и не проснулся. Через двадцать один день, в Ночь Долгой Луны, должна была пройти коронация Мориана. А по закону, которому было лет девятьсот, король не может надеть корону один. Он должен назвать королеву или хотя бы невесту.
— И твои калумы… — начала я.
— Калумы — это древние дома. Знать. Двенадцать семей, которые старше трона. Все остальные — ротурье. — Он поморщился. — И у одиннадцати калумов из двенадцати есть дочери на выданье.
— А у двенадцатого?
— У двенадцатого сын. Он тоже прислал письмо.
За три недели, рассказал Мориан, ему подбросили семь невест. Одна спряталась у него в гардеробе и просидела там полдня, пока её не выдало чихание. Одна пробралась на кухню под видом служанки и, по словам повара, пересолила всё, что смогла. Одна выскочила из пирога.
— Из пирога? — переспросила я.
— Из пирога. На поминальном пиру. С лютней.
Я закусила губу. Смеяться было нельзя: поминальный пир, отец, траур. Но он сказал «с лютней» таким убитым голосом, что я не выдержала и фыркнула. Он посмотрел на меня с упрёком. Потом угол его рта дёрнулся — один раз, коротко, будто проверял, работает ли ещё.
— Её звали Иветта, — сказал он. — Она играла очень плохо.
— Поэтому, когда в твоей кровати появилась я…
— Я решил, что калумы стали изобретательнее.
— А когда я исчезла?
— Я решил, что они стали гораздо изобретательнее, — сказал Мориан. — Ты приходишь в одно и то же время. Каждую ночь. За три недели я спал по-настоящему, может быть, дважды. И оба раза меня будила ты. А вчера я не стал ложиться — и ты пришла всё равно.
— Прости, — сказала я. И сама удивилась: я извинялась перед человеком, который держал у моего горла нож. Перед фэйри. Перед королём, который, видимо, тоже не выбирал, кому сниться.
— Не за что, — сказал он. И, подумав, добавил честно, потому что иначе не умел: — Пока не за что.
* * *
Про отца он рассказывал, глядя в огонь.
Старый король был здоров. Фэйри живут долго, а он прожил по их меркам едва ли половину. Но последние месяцы он стал уставать. Спал днём. Засыпал на советах. Придворный лекарь, мастер Ориэн, сказал, что королю нужен покой, и стал давать ему капли для сна. Король спал всё больше и больше. А потом однажды вечером лёг и утром не открыл глаз.
— Совет сказал: возраст, — проговорил Мориан. — Ориэн сказал: сердце. Вдовствующая королева сказала: воля судьбы.
— А ты?
— А я задал каждому из них один вопрос. Ты знаешь, отчего умер король? — Он повернулся ко мне. — И ни один не ответил «да» или «нет». Каждый сказал что-то правдивое. Что-то очень правдивое и очень мягкое. И ни один не ответил на вопрос.
Я вспомнила миссис Лоуренс и чашку на подоконнике. «Это не продаётся». Чистая правда. И ни слова о том, что миссис Хиггинс уже полтора года пьёт там мой чай.
— Ты не можешь спросить их по-другому?
— Я могу спросить их тысячу раз. Они ответят мне тысячей правд. — Он потёр основание рога, как человек, у которого болит голова. — Здесь нет никого, кому я мог бы верить. У каждого калума свой интерес, у каждого советника свой калум, у каждого слуги свой хозяин. Мне нужен кто-то, у кого нет ни калума, ни хозяина, ни интереса. Кого никто не мог нанять.
Он посмотрел на меня.
Я посмотрела на себя. На пижаму с котиками, на плащ поверх неё, на ракушку с пляжа, которую я зачем-то переложила в карман пижамы.
— Ты шутишь.
— Я не умею шутить, — сказал он. — Я умею только говорить правду. Тебя нельзя было нанять, Лира Беннет. Тебя здесь не было. Ты из места, которого нет на картах, и ты единственная во всём этом замке, у кого есть алиби.
— Я продавщица книг.
— Ты слышишь, как говорят люди. Ты заметила мою ложь раньше, чем я её произнёс. Ты сказала «сарказм» так, будто это слово что-то значит.
— Оно и значит!
— Вот видишь.
Я хотела сказать «нет». Честное слово, хотела. Но я подумала о синяках, о трёх бессонных ночах и о том, что всё это, похоже, будет повторяться, пока кто-нибудь не поймёт, как оно устроено.
— Давай так, — сказала я. — Я помогаю тебе понять, что случилось с твоим отцом. А ты помогаешь мне понять, как перестать сюда попадать.
Он подумал. Фэйри, видимо, не обещают ничего, не подумав.
— Я помогу тебе понять, как ты сюда попадаешь, — сказал он наконец. — Это я обещаю.
Я отметила про себя, что он не сказал «как перестать». Но тогда это показалось мне просто особенностью речи.
Он протянул руку. Я пожала её. Ладонь была тёплая, жёсткая, и я узнала это тепло — по плечу, по первой ночи.
— С чего начнём? — спросила я.
Он подошёл к столу у окна, отпер ящик маленьким ключом, который висел у него на шее на шнурке, и достал сложенный лист с обломком тёмно-зелёной печати.
— Это последнее, что написал отец. Вечером, перед тем как лечь. Мне.
Я взяла письмо. Бумага была плотная, пахла кедром и воском. Почерк острый, с длинными хвостами, буквы похожи на наши и не похожи, как бывает в старых рукописях, где «s» прикидывается «f». Я наклонилась к свече и начала разбирать первую строчку.
«Сын мой. Ориэн говорит, мне нужно больше спать…»
И тут меня потянуло.
Не страх, не крик. Что-то другое: как будто кто-то далеко-далеко медленно выдёргивал меня из воды за шиворот. Или тянул за тонкую нитку, привязанную где-то у меня под рёбрами. Комната качнулась. Свеча поплыла. Голос Мориана сказал что-то, но я уже не разобрала, что.
Я успела только одно. Сжать письмо в пальцах.
* * *
За окном кричали чайки. Миссис Тиббс внизу гремела посудой. Маяк на картине стоял там, где стоял. Часы на тумбочке показывали без четверти девять: таблетки доктора Финча отработали ровно столько, сколько обещали.
Я лежала под лоскутным одеялом в очках, в пижаме с котиками и в чужом шерстяном плаще.
В руке у меня было письмо с обломком зелёной печати.
Глава 6. Улика в чужих словах
Миссис Тиббс посмотрела на плащ, когда я спускалась к завтраку, и ничего не сказала. В Мэне вообще не принято задавать вопросы, если человек выходит из номера в пижаме с котиками и в шерстяном плаще, который явно шили не в этом веке. Мэн видал и не такое. Мэн видал туристов из Нью-Йорка.
Я доехала до дома за восемнадцать минут, положила письмо на кухонный стол, а плащ повесила на спинку стула. Плащ пах кедром и дымом и занимал собой всю кухню, как его хозяин занимал собой всю спальню. Я старалась на него не смотреть.
Потом я позвонила миссис Хиггинс и спросила, не посидит ли она сегодня в лавке до обеда.
— Дорогуша, — сказала миссис Хиггинс, — я сижу в твоей лавке полтора года. Наконец-то это будет официально.
* * *
Первые два часа я просто смотрела на письмо.
Буквы были похожи на наши ровно настолько, чтобы раздражать. Что-то угадывалось сразу: вот это, с петлёй, наверняка «с», а это, похожее на вилку, — «ш» или «щ». Остальное расползалось под взглядом, как муравьи. Ночью, при свече, я разобрала первые слова только потому, что Мориан держал письмо рядом и, кажется, мне подсказывал. Сейчас подсказывать было некому.
К одиннадцати я выписала все знаки на отдельный лист и посчитала, какой встречается чаще. Так дешифруют древние надписи: самый частый знак почти всегда гласная. К двенадцати у меня было восемь гласных, и я была уверена в трёх. К часу я съела все печенья в доме и поняла, что одной статистикой не обойдусь. Мне нужен был словарь. Хотя бы обрывок. Хотя бы две строчки, где одно и то же написано на двух языках.
И тут я вспомнила про таблицы.
В книге Агаты, между рецептом от бородавок и обрядом на суженого, было несколько страниц с таблицами. Я пролистнула их в первый вечер, не вчитываясь: какие-то столбики значков, а рядом латинские названия трав. Я тогда решила, что это шифр для своих, как у старых аптекарей.
Я встала, открыла ящик под мойкой, вынула книгу из кухонного полотенца и положила рядом с письмом.
Значки в таблицах были те же самые.
Один и тот же алфавит, одна и та же петля у «с», одна и та же вилка. Агата Лоуренс, которая основала книжную лавку в Кастине и гадала миссис Хиггинс на выпускном, записывала названия трав буквами королевства, которого нет на картах. А рядом, в соседнем столбике, аккуратно ставила латынь: Matricaria chamomilla. Syzygium aromaticum. Rosmarinus officinalis.
Ромашка. Гвоздика. Розмарин.
Чуть ниже была строчка, которую я поняла не сразу. Незнакомое слово тем же алфавитом — когда я его потом разобрала, вышло «сонница», — а рядом латинское contra и снова Matricaria. Против сонницы — ромашка. Я выписала это вместе со всем остальным, не задумываясь. Тогда мне просто нужны были буквы.
Я долго сидела не двигаясь. Потом сказала вслух, сама не знаю кому:
— Агата, кто ты такая?
Книга не ответила. Но через два часа у меня был алфавит.
* * *
Письмо было короткое. Я переписала его своим почерком и прочитала три раза.
«Сын мой.
Ориэн говорит, мне нужно больше спать. Странно: я сплю уже по двенадцать часов, а сон мне всё прибавляют, как прибавляют дров в печь, которая и так горит. Я стал забывать слова. Сегодня на совете забыл, как зовут посла с Островов, а ведь я сам его назначил.
Валерн опять кричал. Не держи на него зла. Он кричит, когда боится, а боится он больше всех нас.
Завтра поговорим. Спи спокойно, сын. Хоть кто-то из нас должен».
Я отложила листок и сняла очки. Без очков письмо стало пятном, и так было даже легче думать.
Люди обычно пишут о сне так: «я не выспался», «я лёг поздно», «мне не спится». Сон в этих фразах свой: человек сам ложится, сам не спит, сам виноват. А старый король писал так, будто сон был не его. Ориэн говорит. Сон ему прибавляют. Кто-то другой решал, сколько ему спать, и король это замечал, и ему это казалось странным, но он не называл это ничем, кроме странности.
Так пишут о лекарстве, которое назначили. Или о наказании.
Я надела очки обратно и посмотрела на плащ, висящий на стуле.
Мне нужно было вернуть его хозяину.
* * *
Теперь я знала, как это работает. Таблетка доктора Финча — билет туда. Её действие кончается к утру — билет обратно. Страх выбрасывает раньше срока. А всё, что на мне и в руках, путешествует вместе со мной.
В одиннадцать вечера я надела пижаму с котиками, сверху плащ, положила в нагрудный карман пижамы письмо, а в другой — листок с алфавитом. Надела очки. Выпила одну таблетку из второго пузырька — первый так и остался у Мориана на каминной полке. Легла на спину и сложила руки на груди, как покойница. Потом подумала и легла на бок. Покойниц мне на эту неделю хватало.
* * *
Он сидел у камина и читал. Когда подушка подо мной стала льняной, он поднял глаза от книги, и я увидела, что он ждал.
— Ты вернула плащ, — сказал Мориан.
— Я вернула письмо. — Я села и вынула листок из кармана. — Плащ просто зацепился.
Я рассказала ему про «говорит» и «прибавляют». Про то, как люди пишут о своём сне и как о чужом. Он слушал не перебивая, держа письмо отца так осторожно, будто оно могло рассыпаться. Когда я закончила, он долго молчал.
— Ты прочитала это за один день, — сказал он наконец. — Нашим письмом.
— Я филолог.
— Я не знаю, что это значит.
— Это значит, что у меня нет личной жизни.
Про Агату я не сказала. Сама не знаю почему. Может быть, потому, что Агата была моей загадкой, а не его, а я не люблю отдавать загадки, пока не разгадала их сама.
— Теперь мне нужно поговорить с теми, кто был рядом с ним, — сказала я. — Сегодня. Пока я здесь.
— Сейчас ночь.
— У вас ночью спят?
— Не сейчас. — Он закрыл книгу. — По королю бодрствуют до коронации. Весь двор не ложится до рассвета, сидит в трауре, жжёт свечи. Так положено.
— Удобно, — сказала я. — Для меня.
Он поднялся и кивнул на высокий резной шкаф в углу.
— Там платья. Мачеха прислала на случай… — Он запнулся, подбирая правду. — На случай, если мне понадобится одевать невест.
Я подошла и открыла дверцу. Платья были великолепные. Чёрный бархат, серебряное шитьё, корсеты с таким количеством шнурков, что их явно затягивали втроём. И все до одного были сшиты на женщин ростом примерно с баскетболиста.
— Нет, — сказала я.
— Нет?
— Если меня выдернет посреди разговора, я проснусь дома в корсете, который сама не расшнурую. И буду объяснять это миссис Ковальски. — Я закрыла шкаф и потуже запахнула плащ. — Пойду так.
Мориан посмотрел на котиков. Котики посмотрели на Мориана.
— Хорошо, — сказал король Аверна.
* * *
Коридоры во дворце были длинные, гулкие, в чёрных траурных лентах. У каждой двери стояли стражники, и каждый, увидев меня, становился немного прямее и немного бледнее. У дверей королевских покоев дежурил тот самый огромный юноша. На шее у него теперь висела связка железных колец, и, когда я проходила мимо, он схватился за неё обеими руками.
— Брам, — сказал Мориан, не поворачивая головы.
— Ваше величество.
— Это не поможет.
— Я знаю, ваше величество, — сказал Брам несчастным голосом и кольца не отпустил.
За поворотом начиналась Лунная галерея: длинный зал с узкими окнами, свечами на каждом подоконнике и придворными, сидевшими вдоль стен в чёрном, как вороны на проводах. Когда мы вошли, разговоры стихли разом, будто их выключили. Я шла через этот зал в пижаме и в плаще, с карандашом в пучке, и чувствовала на себе каждый взгляд. Особенно на котиках.
— Сонная ведьма, — шепнул кто-то справа.
— Что за знак на ней? — шепнули слева.
В конце галереи, в кресле с высокой спинкой, сидела вдовствующая королева Сельвина.
Она была очень высокая даже сидя, очень бледная и очень красивая той красотой, от которой хочется извиниться. Серебряные волосы, уложенные короной. Рожки — маленькие, тонкие, почти незаметные в причёске. Мачеха Мориана, вторая жена старого короля. Она смотрела на меня так, как смотрят на пятно на скатерти: без злобы, но с твёрдым намерением его вывести.
— Сын мой, — сказала она Мориану. Слово «сын» прозвучало у неё как формальность из протокола. — Ты привёл гостью.
Мориан не мог солгать. Я видела, как он ищет, что можно сказать о том, кто я, чтобы это было правдой и не было катастрофой.
— Это Лира, — сказал он. — Она здесь, чтобы задавать вопросы.
Королева медленно оглядела меня с головы до ног.
— Ваша гостья одета как ребёнок.
— Это траурные котики, — сказала я.
Я сказала это не подумав. Просто вырвалось, как вырывается у меня всё самое глупое. И только по тому, как дёрнулся угол рта у Мориана, поняла, что сделала.
Я солгала. При дворе, где никто не умеет лгать.
Королева Сельвина опустила взгляд на котиков. Придворные вдоль стен тоже опустили взгляды на котиков. По залу прошёл тихий, уважительный шелест — так шелестят, когда узнают что-то новое о чужих обычаях.
— Я не знала, — сказала королева, — что в вашей земле носят такой траур.
— Мы стараемся не афишировать, — сказала я. Это, кстати, была правда.
Мориан встал за моим креслом — кресло мне принесли, хотя по лицам было видно, что охотнее принесли бы клетку, — и молчал. Мы договорились заранее: спрашиваю я. Он не мог задать вопрос так, чтобы в нём не было правды, которую лучше бы держать при себе. Я могла.
— Ваше величество, — сказала я королеве. — Вы знаете, отчего умер король?
— Я знаю, что сказал мастер Ориэн.
Вот оно, подумала я. То самое. Мориан описал это точно: правдивый ответ, который проходит мимо вопроса, как вежливый гость мимо лужи.
— Это не ответ, — сказала я.
— Это правда, — сказала королева.
— Одно другому не мешает.
По галерее прошёл шелест. Королева чуть приподняла бровь, тонкую, как волос.
Я попробовала с другой стороны. Когда текст не поддаётся, его надо не штурмовать, а обходить.
— Вы желали ему смерти?
— Нет, — сказала королева сразу.
Сразу. Без паузы, без оборотов, без «я знаю, что сказал». Просто «нет». Я запомнила это. Когда фэйри отвечают прямо, это, видимо, и есть правда без примесей.
— Вы думаете, его убили?
На этот раз она молчала долго. Свечи на подоконниках потрескивали. Мне показалось, что весь зал перестал дышать, но, может, это перестала дышать я.
— Я думаю, — сказала наконец королева Сельвина, — что мой муж в последние месяцы слишком много спал. И я думаю, что в этом дворце слишком многим было удобно, чтобы он спал.
Мориан за моей спиной не шевельнулся. Но я почувствовала, как он стал неподвижнее, хотя куда уж.
— Кто давал ему капли?
— Мастер Ориэн. По просьбе короля.
— Вы слышали, как король об этом просил?
Королева открыла рот. И закрыла.
И я увидела то же, что видела у Мориана, когда он пытался сказать «небо зелёное». Остановку. Камень под колесом.
— Я слышала, — медленно сказала королева, — как мастер Ориэн говорил, что король просил.
Вот так. Не «король просил». А «Ориэн говорил, что король просил». Между этими двумя фразами помещалась вся разница между правдой и ложью, и никто в этом дворце, похоже, ни разу её не заметил. Потому что здесь никто никогда не лгал. А значит, никто не учился слушать, как лгут.
Королева смотрела на меня теперь совсем по-другому. Уже не как на пятно.
— Вы опасная девушка, — сказала она.
— Я продавщица книг.
— Это я и имела в виду.
* * *
Дверь в конце галереи открылась, и вошёл человек с подносом.
Невысокий, по меркам фэйри почти маленький. Седые виски, мягкое лицо, тёмно-серая мантия, а рога — короткие, загнутые назад, как у барашка. На подносе стоял хрустальный флакон и маленькая серебряная ложка. От него пахло мятой: свежо, холодно, по-аптечному. Я узнала этот запах раньше, чем поняла, кто он. Так пах кабинет доктора Финча.
— Ваше величество, — сказал он королеве, кланяясь. — Ваши вечерние капли. Вы просили не опаздывать.
Королева взяла ложку. Я смотрела, как прозрачная жидкость льётся из флакона, и у меня похолодели пальцы.
Только тогда человек с подносом повернулся ко мне.
— А это, должно быть, наша сонная гостья. — Он улыбнулся. Улыбка у него была добрая, как у дедушки на рождественской открытке. — Мастер Ориэн, придворный лекарь. Я так много о вас слышал. Говорят, вы появляетесь из ниоткуда и пропадаете в никуда. Как интересно. Вы хорошо спите, дитя моё?
— Неплохо, — сказала я. — Когда не просыпаюсь в чужих спальнях.
Он мягко засмеялся. Вежливо, на одну ноту.
Я подумала: сейчас или никогда. Он здесь, при свидетелях, и не ждёт вопроса.
— Мастер Ориэн, — сказала я, — что вы давали покойному королю?
Он не запнулся. Ни на секунду. Не было ни камня, ни остановки, ни паузы. Он ответил так легко, будто ответ лежал у него в кармане мантии и ждал этой минуты много дней.
— Я не давал покойному ничего, кроме того, что он просил.
Королева Сельвина опустила ложку. Мориан за моей спиной молчал. Придворные вдоль стен смотрели на лекаря с уважением: какой спокойный, какой честный ответ.
А я вспоминала письмо. Каждое слово, выписанное моим почерком на кухонном столе.
В письме король ничего не просил. В письме сон ему прибавляли.
Глава 7. Калумы
Таблетка доктора Финча отпустила меня в семь сорок утра, прямо посреди фразы. Только что я шла рядом с Морианом по гулкому коридору и говорила «а ты заметил, как он…», и вот уже лежу у себя под одеялом в горошек и договариваю потолку: «…ответил, не дослушав вопрос».
Потолок промолчал. Трещина в форме Флориды тоже.
Воскресенье прошло как в аквариуме. Я насыпала кофе в заварочный чайник, а чай в кофеварку, и полчаса не могла понять, почему всё такое странное на вкус. В зеркале под глазами у меня было два синяка, в тон тем, что на запястьях. Получился комплект.
В полдень, как каждое воскресенье, позвонила мама.
— Ты какая-то вялая, — сказала она через тридцать секунд. Матери слышат усталость по телефону лучше, чем врачи через стетоскоп. — Ты высыпаешься?
— Я очень много сплю, — сказала я.
Это была чистая правда. Я спала каждую ночь и по многу часов. И я поймала себя на том, что ответила ровно так, как ответила бы королева Сельвина: правдой, которая проходит мимо вопроса, как вежливый гость мимо лужи.
От этого мне стало немного стыдно и немного страшно. Неделя при дворе фэйри, а я уже говорю как они.
Вечером я открыла блокнот и написала сверху страницы: «Подозреваемые». Подумала и зачеркнула. Написала: «Кто где был». Тоже не то. В конце концов я написала просто: «Вопросы». И первым вопросом поставила тот, который мне следовало задать ещё вчера:
Кто выигрывает, если Мориан не женится?
* * *
— Мой дядя, — сказал Мориан.
Он стоял посреди спальни, и я не сразу его узнала. Чёрный камзол с серебряным шитьём до самого горла, тяжёлая цепь на плечах, волосы убраны назад так гладко, что рога казались ещё выше. Если в прошлые ночи он был похож на очень уставшего мужчину, то сейчас он был похож на очень уставшего короля. Это хуже.
— По закону, — продолжил он, — если к Ночи Долгой Луны я не назову невесту, корона уходит к старшему в роду. К герцогу Валерну. Брату отца.
— Значит, у твоего дяди мотив.
— У моего дяди характер, — сказал Мориан. — Мотив у него тоже есть.
— А сегодня?
— Сегодня совет калумов. Двенадцать домов. Все главы, все матери невест и мой дядя, который будет кричать. — Он помолчал. — Ты пойдёшь со мной.
— В пижаме.
— В траурных котиках, — поправил он без тени улыбки.
Я посмотрела на него внимательно. Угол рта у него не дёрнулся. Но мне показалось, что ему очень хотелось.
В коридоре, пока мы шли мимо стражников и траурных лент, я рассказала ему про письмо ещё раз — уже про «просил» и «прибавляли». Про то, что Ориэн ответил так гладко, будто готовил ответ заранее. Мориан шёл всё медленнее, а потом совсем остановился у окна, за которым висела луна, огромная и чуть зеленоватая, как старое серебро. До Долгой Луны ей оставалось меньше трёх недель.
— Ориэн лечил меня, когда я был ребёнком, — сказал он. — Он сидел у моей кровати, когда у меня резались рога. Три ночи подряд. Пел мне.
— Это не значит…
— Это значит, что я его знаю. А ты знаешь одно его предложение.
— Одного предложения бывает достаточно.
— Ты обвиняешь человека, который не может солгать, — сказал Мориан, — на том основании, как он не солгал.
— Да, — сказала я. — Именно на этом основании.
— Грамматика — не улика.
— Для меня — улика.
Мы стояли у окна и смотрели друг на друга, оба упрямые, оба невыспавшиеся. Я подумала, что со стороны это, наверное, выглядит как ссора влюблённых, и тут же разозлилась на себя за эту мысль.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Смотри. Слушай. Но не обвиняй его при совете.
— Я не собиралась.
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
— Ты солгала, — сказал он.
— Немножко, — призналась я.
* * *
Зал совета был круглый, как колодец, и такой же холодный. Посередине стоял длинный стол, за которым сидели двенадцать человек, а за их спинами, на скамьях вдоль стен, — все остальные: жёны, сыновья, советники и матери невест. Матерей невест я узнала сразу. У них у всех было одинаковое выражение лица, как у болельщиц перед финалом.
Когда Мориан вошёл, все встали. Когда вошла я, все сели обратно чуть медленнее, чем нужно.
Мне поставили стул справа от королевского кресла, на полшага позади. Брам занял место за моей спиной. Я слышала, как позвякивают у него на шее железные кольца и как он бормочет что-то очень похожее на молитву.
До начала совета ко мне успели подойти три матери.
Первая, в лиловом, с рожками, увитыми жемчугом, спросила, из какого я дома.
— Беннеты, — сказала я. — Из Огайо.
Она побледнела. Огайо, судя по её лицу, прозвучало как что-то очень древнее и очень опасное. Через минуту я услышала, как она шепчет второй: «Огайо… я слышала, это за морем… говорят, они не отдают дочерей ниже герцогов».
Вторая, в зелёном, спросила, давно ли я знакома с его величеством.
— Неделю, — сказала я. — Но ночами.
Это тоже была правда, и это тоже было ошибкой. Вторая мать отошла от меня так, будто я была заразная.
Третья, самая молодая и самая решительная, ничего не спросила. Она просто посмотрела на котиков, потом на свои рукава, и я увидела, что по чёрному бархату у неё на манжетах вышиты маленькие серебряные кошки. Неумело, явно наспех, этой ночью.
— Траурные, — сказала она с вызовом.
— Очень красиво, — сказала я. И подумала: кажется, я только что создала моду.
Через стол от нас, у дальнего края, ещё две дамы прятали руки под столом. Я успела заметить на их рукавах вышитые хвосты.
* * *
Герцог Валерн оказался именно таким, каким я его представляла по письму. Огромный, краснолицый, с тяжёлыми бычьими рогами и голосом, который заполнял круглый зал до краёв, а потом выплёскивался в коридор.
— Девятнадцать дней! — Он ударил ладонью по столу так, что подпрыгнули кубки. — Девятнадцать дней до Долгой Луны, а у нас ни невесты, ни обручения, ни даже приличного списка! Зато есть… — он ткнул пальцем в мою сторону, — это!
— Это траурные котики, — сказала третья мать с возмущением, прежде чем я успела открыть рот.
Герцог моргнул. Он не знал, что ответить. Фэйри вообще, как я начинала понимать, плохо справлялись с утверждениями, которые были неправдой, — они просто не знали, что с ними делать, и принимали на веру.
— Если к Долгой Луне не будет невесты, — сказал герцог уже тише, — корону надену я. Так велит закон. И я её надену, Мориан. Не потому, что хочу. Потому, что кто-то должен.
Он кричит, когда боится, писал старый король. А боится он больше всех нас.
Я смотрела на герцога и пыталась понять, чего он боится. Короны или того, что её придётся надеть.
Мастер Ориэн тоже был в зале. Он стоял у бокового столика с кувшинами, как всегда, мягкий, неприметный, пахнущий мятой. Пока герцог кричал, он поправил кувшины, выровнял их в ряд и подвинул кубок короля чуть ближе к краю, как хозяйка, которая не может пройти мимо накрытого стола. Никто на это не посмотрел. Я посмотрела, а потом тоже забыла: в этот момент встал Мориан.
И между его рогами зажёгся свет.
Сначала я решила, что это отблеск свечей. Но свет не дрожал. Он собрался между рогами и начал расти. Сначала тонкий обруч над самым лбом. Потом от обруча вверх потянулись зубцы — высокие, острые, как ледяные иглы на зимнем стекле, только светящиеся изнутри. Они ветвились и сплетались, и там, где сплетались, вспыхивали искры, крупные и ровные, как камни в оправе. Корона была серебристо-голубая, цвета лунного света на снегу, и шла вслед за изгибом рогов, поднималась вместе с ними лёгкой волной, будто рога и были её частью — оправой, сделанной под неё с рождения. Волос она не касалась. Она просто была. Зал стих. Даже герцог стих.
Никто не надевал её на него. Корона просто пришла, как приходит рассвет.
Я забыла, что надо дышать.
— Я назову невесту, — сказал Мориан. Голос у него был негромкий, но его услышали все. — До Долгой Луны. Это я обещаю.
Фэйри не обещают того, что не собираются сделать. По залу прошёл шелест, и три матери на скамье одновременно выпрямились.
Герцог Валерн долго смотрел на племянника. Потом взял со стола кубок и поднял его.
— Тогда за отца твоего, — сказал он хрипло. — За короля, который спит.
— За короля, который спит, — повторил зал.
Все выпили. Мориан выпил тоже: поднёс кубок к губам, сделал глоток и поставил его на край стола, туда, куда его подвинули.
Совет продолжился. Кто-то из глав домов заговорил о налогах с северных пастбищ, кто-то о послах с Островов. Я слушала вполуха. Я смотрела на Мориана.
Он отвечал всё медленнее.
Сначала я решила, что ему просто скучно. Потом увидела, что он моргает, как моргают люди за рулём на ночной трассе: долго, тяжело, каждый раз чуть дольше. Он начал фразу о пастбищах и не договорил. Нахмурился. Положил ладонь на стол, будто стол качнулся.
— Мориан, — тихо сказала я.
Свет между его рогами мигнул.
Один раз. Другой. Как лампочка на крыльце в грозу.
Корона погасла раньше, чем он упал.
Глава 8. Ромашка
Он упал не как падают в кино, красиво и медленно. Он просто перестал держаться. Плечо ушло вниз, локоть соскользнул со стола, кубок покатился по камню, звеня, и Мориан осел в кресле, а потом из кресла — на пол, и рога глухо стукнули о подлокотник.
Зал взорвался.
Кричали все. Матери невест, главы домов, советники. Герцог Валерн опрокинул стул, бросаясь к племяннику, и рявкнул на кого-то так, что тот отлетел к стене. Королева Сельвина встала и не двинулась с места, белая, как её волосы. Кто-то звал стражу. Кто-то звал лекаря.
Лекарь уже шёл.
Мастер Ориэн пробирался сквозь толпу мягко и быстро, без суеты, как человек, который много раз видел, как падают короли. В руке у него был тот самый хрустальный флакон.
— Расступитесь, — сказал он. — Дайте воздуха. Сердце. Как у отца. Я дам ему капли, чтобы облегчить…
Я стояла на коленях рядом с Морианом. Я не помню, как там оказалась. Его голова лежала у меня на коленях, тяжёлая, тёплая, и он дышал. Медленно, глубоко, ровно. Так он дышал в первую ночь у меня за спиной, когда спал очень крепко.
Он не умирал. Он спал.
И я вспомнила письмо. Сон мне всё прибавляют, как дров в печь.
Нельзя обвинять Ориэна при совете. Я обещала. Значит, надо было сделать что-то другое, и сделать сейчас, пока флакон не оказался у губ Мориана.
Я сделала то, что умела. Единственное во всём зале.
— Король приказал, — сказала я громко, на весь круглый колодец зала, — чтобы этой ночью его лечила я. Только я. Никто больше.
Крик стих.
Это была ложь. Огромная, наглая, королевского размера ложь. И я, конечно, тут же покраснела — шеей, ушами, всем лицом. Но в зале горели свечи, все были бледные от страха, и в рыжем свете мои пятна, наверное, выглядели просто румянцем от волнения.
Фэйри не умеют лгать. А значит, не умеют и сомневаться в том, что им говорят.
Мастер Ориэн остановился в двух шагах от меня. Флакон замер у него в руке. Он смотрел на меня очень внимательно, и в глазах у него что-то двигалось, как рыба под тёмной водой. Он не мог сказать «это неправда». Он этого не знал. А сказать то, чего не знаешь, для фэйри — та же ложь.
— Как пожелает король, — сказал он наконец и поклонился. Мягко, вежливо. Флакон исчез в рукаве мантии.
— Брам, — сказала я, не оборачиваясь. — Отнеси короля в спальню.
Тишина за моей спиной была такой выразительной, что я обернулась. Брам стоял, вцепившись в свои железные кольца, огромный и несчастный.
— Отнеси, — повторила я. — А потом встань у двери и никого не пускай. Никого. Ни лекаря, ни герцога, ни королеву, ни повара.
— А если они…
— А если пустишь, — сказала я, — я тебе приснюсь.
Брам побледнел так, что стал почти прозрачным. Потом наклонился, поднял короля Аверна на руки легко, как ребёнка, и понёс к выходу. Толпа расступилась перед ним, как море перед Моисеем.
* * *
В спальне было тихо. Брам уложил короля на кровать, поверх синего бархата со звёздами, и вышел, пятясь, как от алтаря. Я слышала, как он встал за дверью и как звякнули кольца.
Я села на край кровати.
Мориан спал. Лицо у него было спокойное, почти мальчишеское, как во вторую ночь, когда я впервые его увидела. Только теперь это спокойствие пугало. Я взяла его за руку. Рука была тёплая и тяжёлая и не сжалась в ответ.
Сонница, подумала я. Против сонницы ромашка.
Строчка из таблицы Агаты встала перед глазами так ясно, будто я держала книгу в руках. Я не знала, что такое сонница. Но я знала, как выглядит человек, которому сон прибавляют, как дров в печь. И я знала, что в одной старой книге против этого было написано одно слово.
Я приоткрыла дверь.
— Брам. У вас есть ромашка?
Брам посмотрел на меня с ужасом.
— Это зверь?
— Это цветок. Белый, с жёлтой серединкой. Пахнет… — я попыталась вспомнить, — летом. И немного сеном.
Брам медленно покачал головой. Он никогда в жизни не видел такого цветка. И, судя по лицу, не хотел.
Я закрыла дверь и прислонилась к ней спиной.
В Аверне не было ромашки. Вся ромашка, какая у меня была, ушла на обряд, в одном пакетике «Сладкого сна» с овечкой. Чтобы найти другую, надо было вернуться домой. А чтобы вернуться домой…
Я не знала как. Таблетка держала меня здесь до утра. Кричать я не могла: Мориан не проснулся бы, а я бы оставила его одного, без всякой ромашки, с флаконом Ориэна где-то за дверью.
Я вернулась к кровати, села в кресло рядом и снова взяла его за руку. Решила, что подумаю минутку. Только минутку, а потом что-нибудь придумаю.
Я не спала по-настоящему шесть ночей.
Кресло было мягкое. Камин потрескивал. Рука Мориана была тёплая. Я закрыла глаза — на минутку, честное слово, только на минутку…
…и открыла их у себя дома.
Трещина в форме Флориды. Будильник на тумбочке: 4:52. Я лежала под одеялом в горошек, в пижаме и в очках, и сердце колотилось так, что стучало в зубах.
Я уснула там — и проснулась здесь.
Я села в кровати и сказала вслух:
— Так вот как.
Потом сказала:
— Ромашка.
И вылетела из постели.
* * *
В доме ромашки не было. Я перерыла все шкафы, вытряхнула все коробки с чаем, нашла имбирный, мятный, «Английский завтрак» и пакетик с надписью «Детокс», который мне подарили на работе в насмешку. Ромашки не было.
Аптека мистера Олдриджа открывалась в девять. До девяти Мориан мог не дожить. Или дожить, но не проснуться. Я не знала, что хуже.
И тут я вспомнила про жестяную банку.
В «Розовых пионах», на полке за прилавком, между кассовой лентой и коробкой с закладками, стояла круглая жестянка с выцветшими маргаритками. На ней моим почерком было написано: «Ромашковый. Для миссис Х.». Миссис Хиггинс пила только его. Говорила, что от всего остального у неё изжога.
Я натянула куртку прямо на пижаму, сунула ноги в резиновые сапоги и побежала.
Кастин в пять утра — это темнота, ветер с залива и ни одного человека. Только фонари на Мэйн-стрит, мокрый асфальт и я, бегущая по нему в пижаме с котиками, в куртке нараспашку и в сапогах на босу ногу. Если бы меня кто-нибудь увидел, к обеду об этом знал бы весь город. К ужину — весь округ. Но меня никто не увидел, кроме кота миссис Перкинс, а кот умеет хранить тайны.
Ключ застрял в замке. Колокольчик над дверью звякнул так громко, что я подпрыгнула. Жестянка стояла на своём месте. Я прижала её к груди, как спасённого котёнка, заперла лавку и побежала обратно.
* * *
Дальше было самое сложное. Мне нужно было уснуть.
Сейчас же. С банкой в руке. После пробежки по ночному городу, с сердцем, которое билось, как птица в коробке, и с мыслью, которая крутилась по кругу: а вдруг уже поздно, а вдруг уже поздно, а вдруг…
Я легла. Зажала жестянку под мышкой. Закрыла глаза.
Овца номер один перепрыгнула через забор. Овца номер два перепрыгнула через забор. Овца номер три остановилась посередине и посмотрела на меня фиолетовыми глазами. Я открыла глаза и сказала овце всё, что о ней думаю.
Можно было выпить ещё одну таблетку. Я посмотрела на пузырёк и отложила его. Доктор Финч не одобрил бы. И потом, в этой истории уже был один человек, которому слишком много давали снотворного. Мне не хотелось становиться вторым.
И тут меня осенило.
Я встала, подошла к книжной полке и вытащила из самого низа толстую синюю папку. Мой диплом. «Свадебная обрядность в фольклоре: функции и трансформации». Сто сорок страниц. Мама прочитала первые две и уснула прямо на защите, в первом ряду.
Я легла обратно, положила жестянку на живот, придавила её ладонью и открыла введение.
«Актуальность настоящего исследования обусловлена…»
Я уснула на четвёртом абзаце.
* * *
Впервые за неделю я обрадовалась, что попадаю именно в его кровать.
Он лежал там же, где его оставил Брам, только кто-то — наверное, сам Брам — укрыл его тяжёлым одеялом до груди. Дышал он всё так же: медленно и глубоко, слишком глубоко. Огонь в камине прогорел до углей. За окнами стояла та же ночь. Здесь прошло меньше часа.
Жестянка лежала у меня на животе. Маргаритки на крышке выглядели в королевской спальне ещё более выцветшими, чем в лавке.
— Брам! — позвала я.
Дверь приоткрылась ровно на ширину одного испуганного глаза.
— Мне нужна горячая вода. Много. И чашка. И ложка.
Глаз исчез. Через пять минут Брам вернулся с медным чайником, который держал на вытянутых руках, как держат что-то, что может укусить. Он поставил чайник у камина, потом поставил рядом чашку и ложку и отступил к стене.
Я насыпала в чашку ромашки — не ложку, как советует миссис Хиггинс, а сразу полбанки, — и залила кипятком. Спальня короля Аверна запахла летом, сеном и кухней моей бабушки.
Брам за моей спиной сделал судорожный вдох.
— Это зелье? — спросил он шёпотом.
— Это чай.
— Для ведьм?
— Для бабушек, — сказала я. — Они с ним живут до ста лет.
Брам подумал и, кажется, решил, что это ещё страшнее.
Я дала чаю остыть, сколько хватило терпения, то есть минуту, села на край кровати, подложила руку Мориану под затылок и приподняла его голову. Голова была тяжёлая. Рога упирались мне в плечо.
— Давай, — сказала я. — Ну давай же. Одну ложку.
Чай пролился по подбородку. Я вытерла его рукавом пижамы и попробовала снова. Вторая ложка пролилась тоже. Третья, кажется, попала.
— Вот так. Умница. Ещё одну. — Я говорила с ним, как с ребёнком, потому что так было легче, чем молчать. — Давай, Мо. Глотай.
На седьмой ложке его дыхание сбилось.
Так же, как в первую ночь, у меня за спиной: запнулось раз, другой, как у человека, которого тянут наверх из очень глубокой воды. Долгий хриплый вдох. Веки дрогнули.
Он открыл глаза. Фиолетовые, мутные, как сирень под дождём. Смотрел он на меня долго, будто не мог понять, кто я и откуда. Потом понял.
— Ты, — сказал он хрипло.
— Я.
— Ты вернулась.
— Я сходила за ромашкой.
Он медленно нахмурился, пытаясь осмыслить это слово, и не смог. Сил у него хватило только на одно. Он поднял руку и коснулся моей щеки. Пальцы были тёплые, жёсткие, и я узнала это тепло, как узнают голос в темноте.
— Ты назвала меня «Мо», — сказал он.
— Назвала.
— Это недопустимо.
— Это правда, — согласилась я. — А тебе не нравится?
Он открыл рот. И закрыл. Я видела, как он ищет ответ, как пробует его на вкус и не может произнести. Камень под колесом.
— Это недопустимо, — повторил король Аверна очень тихо.
Он не сказал «мне не нравится». Он не мог.
Я наклонилась ниже. Не знаю зачем. Нет, знаю. Его рука всё ещё лежала у меня на щеке, а лицо было совсем близко, и пахло от него дымом, кедром и теперь ещё ромашкой, и мне показалось, что весь этот безумный, бессонный, вывернутый наизнанку мир на секунду встал на место.
Он потянулся навстречу.
И в Кастине, штат Мэн, зазвонил будильник.
* * *
Семь тридцать. Понедельник. Под щекой — подушка в горошек. На животе — пустая на две трети жестянка с маргаритками. На подбородке почему-то вкус ромашки.
Я лежала и смотрела в потолок, пока будильник не замолчал сам. Потом смотрела ещё немного.
Потом встала, подошла к кухонному столу, где со вчерашнего дня лежала открытая книга Агаты, и нашла страницу с таблицами. Мне нужно было проверить. Убедиться, что я правильно прочитала. Что «сонница» — это «сонница», а «contra» — это «contra».
Я прочитала правильно.
Но в строчке появилось кое-что ещё. Напротив сонницы, на самом краю поля, тем же мелким наклонным почерком, было написано:
Ориэну не давать.
Чернила были свежие.
Глава 9. Несколько дней
В понедельник я открыла «Розовые пионы» в десять минут одиннадцатого вместо девяти. Миссис Перкинс, которая шла мимо в девять пятнадцать, видела закрытую дверь. Значит, к обеду об этом знал весь Кастин.
До обеда я успела продать «Анну Каренину» вместо «Джейн Эйр», дать сдачу с двадцати долларов как с пятидесяти и дважды расписаться в накладной там, где было написано «не заполнять». Миссис Хиггинс наблюдала за мной из своего кресла поверх детектива, и с каждым часом её взгляд становился всё тяжелее.
В три часа она встала.
За полтора года я ни разу не видела, чтобы миссис Хиггинс вставала из этого кресла по собственной воле, кроме как за чаем. Она подошла к прилавку, взяла меня за локоть сухими цепкими пальцами и повела к креслу.
— Садись.
— Миссис Хиггинс, это ваше…
— Садись, дорогуша. Я присмотрю за кассой. Я сорок лет была замужем за бухгалтером, я умею считать деньги лучше тебя. — Она посмотрела на меня и добавила мягче: — Пять минут. Просто посиди с закрытыми глазами.
Кресло было тёплое и пахло её лавандовыми духами. Я села. Закрыла глаза. Только на секунду.
Подушка под щекой стала льняной.
Я открыла глаза и обнаружила, что лежу в королевской постели, поперёк, между Морианом и подносом с завтраком. В вязаном жилете цвета овсянки, с карандашом в пучке и с ценником на рукаве. Мориан сидел, опираясь на подушки, бледный, но живой, с чашкой в руке. У изножья кровати стояла королева Сельвина. В дверях — Брам с кувшином.
На секунду все замерли.
Потом королева Сельвина уронила чашку. Брам уронил кувшин. Мориан ничего не уронил, но очень медленно поставил свою чашку на поднос, будто боялся, что она тоже упадёт.
— Ты, — сказал он.
— Я на работе! — сказала я.
И что-то сухо постучало по дереву. Раз, два, три. Костяшки пальцев по прилавку.
— Дорогуша, — сказала миссис Хиггинс, — к тебе покупатель.
Я сидела в зелёном кресле. Передо мной стоял мальчик лет десяти с энциклопедией динозавров и смотрел на меня так, будто динозавр — это я.
Тридцать секунд, сказали часы на стене. Я отсутствовала тридцать секунд.
В этот момент я поняла две вещи. Первая: дверь открывается от любого сна. Не от ночного, не от таблеток, не от обряда — от любого. Стоит мне задремать хоть в автобусе, хоть над тарелкой супа, и я окажусь в его спальне. Вторая: королева Сельвина теперь знает, что я прихожу не только ночью.
И ещё, кажется, третья. Чтобы вернуть меня, хватило постучать.
В четыре пришла миссис Лоуренс.
Она не стала разглядывать кресло. Она посмотрела прямо на меня, на мои глаза, на мои руки, которые дрожали над кассой, и сказала очень спокойно, тем голосом, каким говорят окончательные вещи:
— Мне сказали, ты открылась в одиннадцатом часу. И что ты спала на рабочем месте.
— Я…
— Мне не нужны объяснения, Лира. — Она натянула перчатку, палец за пальцем, как будто снова вооружалась. — Ещё один прогул. Ещё одно опоздание. И я закрываю лавку. Совсем. Ты меня поняла?
Я поняла. Врать я не умею, поэтому просто кивнула.
Миссис Хиггинс за моей спиной сказала что-то очень короткое. Это было то самое слово, которому она меня научила.
* * *
В тот вечер я взяла с собой книгу Агаты.
Я легла, прижимая её к груди обеими руками, в очках, в пижаме, с жестянкой ромашки в кармане, и мне было почти смешно: я собиралась в постель, как в дальнюю дорогу. Таблетку я пить не стала. Я и без неё засыпала теперь, едва касаясь подушки, как засыпают солдаты.
Мориан ждал. Он сидел у камина, одетый, бледный, но уже не прозрачный, и, когда я появилась, встал так резко, что кресло скрипнуло.
— Ты была здесь днём, — сказал он вместо приветствия. — Тридцать вдохов. Мачеха до сих пор пьёт успокоительное. Своё, не Ориэна, — добавил он, прежде чем я успела спросить.
— Я уснула на работе.
— Я понял. На тебе была цена.
Он разжал ладонь. На ней лежал ценник «$3.99» — видно, отклеился у меня с рукава, пока я тридцать секунд лежала поперёк его кровати. Я протянула руку, но Мориан, к моему удивлению, положил ценник на каминную полку, рядом с аптечным пузырьком. Его коллекция земных вещей росла.
Потом я положила перед ним книгу Агаты и рассказала всё. Про коробку с чердака. Про обряд. Про приписки, которые появляются свежими чернилами. Про таблицы с латынью. Про сонницу и ромашку. И, наконец, показала ему строчку на краю поля.
Он читал её долго. Дольше, чем можно читать три слова.
— Это наше письмо, — сказал он наконец. — Но такими значками пишут только лекари. В аптекарских книгах. Простые люди так не пишут. — Он провёл пальцем по строчке, не касаясь чернил. — Тот, кто это написал, учился у лекаря. Здесь.
— Агата? — сказала я. — Агата Лоуренс из Кастина, штат Мэн?
Он не ответил. Он не знал ответа, а значит, не мог ничего сказать.
Зато он сказал другое. Он закрыл книгу, положил на неё ладонь и посмотрел на меня тем взглядом, каким смотрят, когда приходится признать что-то неприятное, но правильное.
— Ты была права, — сказал король Аверна. — Грамматика — улика.
Я хотела ответить что-нибудь остроумное. Не получилось. Я просто кивнула, и почему-то у меня защипало в носу.
* * *
Доказательств у нас не было. Было письмо, было «он просил» и была строчка, которую написала женщина, умершая два года назад в другом мире. Ни один суд Аверна не стал бы слушать такое против лекаря, который служил короне триста лет.
Поэтому мы решили сначала просто не дать Мориану умереть.
Это оказалось сложнее, чем звучит. Мориан теперь ел только то, что сначала пробовал Брам, — а Брам пробовал с лицом человека, которого ведут на казнь. Пил он только мой ромашковый чай. Кухня Аверна, узнав, что король пьёт заморское зелье из жестяной банки с цветочками, сначала обиделась, потом заинтересовалась, а на второй день главный повар лично пришёл посмотреть, как я завариваю, и записал всё на дощечке. «Кипяток. Ждать. Не мешать». Он смотрел на жестянку с таким благоговением, будто это была реликвия.
В ту ночь я задремала у камина. Не нарочно: просто сидела, пока Мориан читал отчёты с северных пастбищ, и глаза закрылись сами.
И я не проснулась дома.
Я проснулась в том же кресле, под тем же пледом, и за окнами было светло. Мориан сидел напротив и смотрел на меня, и в лице у него было что-то, чего я раньше не видела. Почти растерянность.
— Ты спала, — сказал он. — Всю ночь. И осталась.
Я села. Сердце билось ровно, медленно и очень громко.
В прошлый раз, у его кровати, я уснула и вернулась домой. Сейчас уснула — и осталась. Что-то изменилось. «Нить по кругу, сон по краю», — вспомнила я заговор Агаты. Та самая нитка под рёбрами, которая каждую ночь тянула меня сюда, а под утро обратно, стала толще. Крепче. Как канат вместо нитки.
Я не знала, радоваться мне или бояться. Поэтому сделала и то и другое.
* * *
Так начались мои несколько дней.
В Кастине прошла одна ночь, с понедельника на вторник. В Аверне — три дня.
Я спала там урывками, как спят в поезде, и не высыпалась ни капли. Зато узнала, что солнце в Аверне встаёт розовым, а садится зелёным. Что в королевской библиотеке сорок тысяч книг и ни одной на понятном мне языке, и что это самое мучительное, что со мной когда-либо случалось. Что Мориан, когда думает, трогает основание рога, а когда злится — молчит так громко, что слышно в соседней комнате.
И что двор Аверна сходит с ума по вранью.
О том, что я умею лгать, двор узнал в первое же утро. Королева Сельвина спросила Мориана прямо, при свидетелях, в Лунной галерее:
— Ты приказывал, чтобы тебя лечила эта девушка?
Он не мог солгать. Даже ради меня.
— Нет, — сказал король Аверна. И, помолчав, добавил: — Но теперь приказываю.
По галерее прошёл звук, похожий на то, как шуршит листва перед грозой. Двести фэйри одновременно поняли, что в зале совета им солгали. В лицо. При короле. И что сделала это девушка в траурных котиках, которая стоит сейчас посреди галереи и краснеет пятнами.
Я ждала, что меня выгонят. Или запрут. Или хотя бы перестанут со мной разговаривать.
Вместо этого на меня смотрели так, как в Кастине смотрят на фокусника, который только что распилил женщину пополам. С ужасом и восторгом сразу.
Котиков, кстати, никто снимать не стал. Мода оказалась сильнее правды.
И только мастер Ориэн, стоявший у стены со своим подносом, не ахнул и не зашептался. Он просто смотрел на меня и улыбался своей доброй рождественской улыбкой. Теперь он знал, что в зале совета я солгала. И знал, что я умею.
Началось всё с Иветты, той самой, из пирога. Она подкараулила меня в коридоре и шёпотом попросила «сказать что-нибудь невозможное». Я сказала, что небо зелёное. Иветта взвизгнула от восторга. Через час в Лунной галерее собралось двадцать придворных, а через день это стало игрой, и называлась она «Соври, если сможешь».
Правила были простые. Я говорила что-нибудь, а они угадывали, правда это или нет.
— В моей стране, — сказала я однажды вечером, — люди летают по небу в железных птицах.
Зал ахнул от восторга.
— Ложь! — крикнула Иветта.
— Правда, — сказала я.
— Ложь! Прекрасная ложь!
— В моей стране, — сказала я, — можно поговорить с человеком на другом конце света через маленькое стекло.
— Ложь!
— В моей стране кареты ездят без лошадей.
— Ложь, ложь, ложь!
Я говорила чистую правду весь вечер, и двор аплодировал мне как лучшей лгунье в истории Аверна. Мориан сидел в углу, единственный, кто знал, что я не соврала ни разу, и, по-моему, это был лучший вечер в его жизни. По крайней мере, за последний месяц. Один раз я даже услышала, как он смеётся. Тихо, коротко, будто сам испугался этого звука.
А ночью, у камина, он сказал мне, что я красивая.
Он сказал это просто, глядя в огонь, как говорил «у нас зимой холодно» или «Ориэн лечил меня в детстве». Не как комплимент. Как факт.
Я покраснела так, что, наверное, стала светиться в темноте.
— Ты не можешь так говорить, — сказала я.
— Я могу говорить только так, — сказал Мориан.
И это было самое страшное признание, какое мне когда-либо делали. Потому что он не умел льстить. Не умел преувеличивать. Не умел говорить «ты красивая» просто из вежливости.
Он это знал. И я это знала.
* * *
Во вторник утром будильник выдернул меня из Аверна посреди разговора. Я открыла лавку ровно в девять. На это ушли все мои силы, и к обеду их не осталось совсем.
Три дня там, одна ночь здесь. Голова этого не понимала, а тело — тем более. Тело считало, что я не спала неделю, и было право. Я наливала чай мимо чашки. Я дважды поздоровалась с одним и тем же покупателем. Я забыла, как пишется «Достоевский», и минуту смотрела на корешок, пока буквы не встали на место.
Миссис Хиггинс не уходила домой до самого закрытия. Каждые полчаса она стучала костяшками по прилавку, не глядя на меня, будто проверяла, на месте ли я. Я была на месте. Пока.
— Дорогуша, — сказала она перед уходом, уже в пальто, — у тебя кто-то появился.
Это был не вопрос. Я хотела сказать «нет». Я покраснела.
— Ну и хорошо, — сказала миссис Хиггинс. — Только пусть он даёт тебе спать.
* * *
Во вторник ночью я снова ушла. В Кастине прошла одна ночь, в Аверне — четыре дня.
На четвёртый день, перед закатом, Мориан повёл меня на крышу.
Туда вела узкая винтовая лестница, такая крутая, что я поднималась, держась обеими руками за стену и проклиная всё, что знала о средневековой архитектуре. Наверху был плоский каменный край, огороженный зубцами, и ветер, и весь Аверн внизу: черепичные крыши, тёмные сады, река, похожая на серебряный шнур, а за рекой холмы, уходящие в туман.
Солнце садилось. Зелёным, как и обещали. Сначала небо стало золотым, потом медным, а потом по краю горизонта разлилась такая чистая, прозрачная зелень, что у меня перехватило дыхание.
— Небо зелёное, — сказала я.
— Сейчас — да, — сказал Мориан. — Сейчас это правда.
Он стоял рядом, совсем близко, и наши плечи почти касались. Почти. Мы четыре дня ходили вокруг этого «почти» осторожно, как ходят вокруг спящей собаки, и оба делали вид, что не замечаем.
— Лира, — сказал он.
Я повернулась.
— Лира? — сказал кто-то ещё.
Не он. Женский голос, далёкий, глухой, будто из-под воды или из соседней квартиры через стену. Я вздрогнула и оглянулась. На крыше никого не было, кроме нас.
— Лира! Ты меня слышишь?
И что-то тряхнуло меня за плечо. Не здесь — Мориан стоял в шаге и меня не касался. Там. Далеко. В кровати под одеялом в горошек, на втором этаже над прачечной «Чистый лист».
— Что такое? — спросил Мориан. Он смотрел на моё лицо, и в его глазах был страх. — Что ты слышишь?
Я слышала, как кто-то трясёт меня всё сильнее. Как хлопает дверь. Как звонко, резко, совсем как в лавке по вторникам, стучат по полу каблуки.
Я узнала эти каблуки.
— Лира, проснись. Немедленно. Лира!
Миссис Лоуренс. В моей квартире. У моей кровати.
Я попыталась проснуться. Изо всех сил, как в первую ночь, когда не могла открыть глаза. Ничего не вышло. Нить держала крепко — канат, а не нитка. Я стояла на крыше под зелёным небом, а где-то за тысячу миров отсюда моё тело лежало и не открывало глаз.
А потом, очень далеко, за стеной сна, я услышала, как миссис Лоуренс говорит в телефон чужим, неожиданно испуганным голосом:
— Скорая? Здесь девушка. Она не просыпается.
Глава 10. Скажите: «Я не убивал»
Я стояла на крыше и слушала, как меня увозят.
Не всё. Обрывки, как радио, которое ловит чужую волну. Хлопнула дверь. Мужской голос сказал «на счёт три». Что-то зазвенело — наверное, носилки ударились о перила на лестнице, и миссис Ковальски сверху крикнула, что это безобразие. Потом долго ничего, только гул, ровный, как мотор. Потом женский голос, бодрый и совершенно неуместный: «Ой, какие котики!» Я решила, что это медсестра, и решила её не любить. Потом другой мужской голос, усталый и спокойный, совсем рядом:
— Давление низкое, пульс медленный, но ровный. Неврологически всё чисто. Похоже на тяжёлое истощение. Когда она нормально спала в последний раз?
И голос миссис Лоуренс, который я никогда не слышала таким:
— Я не знаю. Я её начальница. Я… я не знаю.
— Не будите. Пусть спит. Поставим капельницу и что-нибудь успокоительное, пусть организм отдохнёт. Посмотрим к вечеру.
Что-нибудь успокоительное, подумала я. Пусть спит.
В любой другой день это были бы лучшие слова, какие я слышала за неделю.
— Лира. — Мориан взял меня за плечи и развернул к себе. Зелёный закат догорал у него за спиной, и лицо было в тени. — Что ты слышишь?
— Меня увезли в больницу, — сказала я. — Моё тело. Там. Врачи думают, что я просто очень устала. Они будут давать мне лекарство, чтобы я спала крепче.
Он понял сразу. Он вообще быстро понимал, когда дело касалось сна.
— Значит, ты не сможешь вернуться.
— Значит, я лежу в больнице в Блу-Хилле в пижаме с котиками, — сказала я. — И кто-то из медсестёр сейчас это видит.
Мне хотелось засмеяться. Мне хотелось заплакать. Получилось что-то среднее, похожее на икоту.
Мориан не стал меня утешать. Фэйри, кажется, вообще не умели говорить «всё будет хорошо»: это ведь неизвестно, а значит, почти ложь. Вместо этого он сказал то, что знал наверняка:
— Ты здесь. Я здесь. До Долгой Луны двенадцать дней.
— Это утешение?
— Это правда. — Он помолчал. — У меня другого нет.
Но руки с моих плеч он так и не убрал. И почему-то это было лучше любого утешения.
* * *
Наутро герцога Валерна арестовали.
Я узнала об этом от Брама, который ворвался в спальню без стука, белый, как известь, с кольцами, звенящими на шее.
— Ваше величество. Мастер Ориэн нашёл… в покоях герцога… — Он задохнулся. — Флакон. Сонница. Целый флакон. В шкатулке под кроватью.
Мориан встал. Я видела, как он сжал челюсть, будто удерживал в себе что-то, что не должно было вырваться наружу.
— Кто это видел?
— Весь совет, ваше величество. Мастер Ориэн позвал их, прежде чем открыть шкатулку. Чтобы при свидетелях. Он сказал, так положено.
Так положено, подумала я. Как удобно.
В зале совета было так шумно, что пламя свечей дрожало от голосов. Герцог Валерн стоял посреди зала между двумя стражниками, огромный, красный, со связанными руками, и кричал. Не оправдывался — просто кричал, без слов, как кричит раненый бык. Когда мы вошли, он замолчал и посмотрел на Мориана. И в этом взгляде было столько страха, что мне стало его жалко.
Он кричит, когда боится, писал старый король. А боится он больше всех нас.
— Флакон был у тебя под кроватью, дядя, — сказал Мориан. Не спросил.
— Я его не видел! — рявкнул герцог. — Никогда! Я не знаю, откуда он взялся!
Зал притих. Фэйри не лгут. Если герцог сказал «я его не видел», значит, не видел. Но я видела, что совет это не убедило. Не видел — не значит не прятал. Могли спрятать по его приказу. Могли… Я понимала, как они думают. Я сама неделю училась так думать.
Мастер Ориэн стоял у стены. Мягкий, тихий, со сложенными на животе руками. Пахло от него мятой.
— Мне очень жаль, ваше величество, — сказал он. — Очень жаль. Я служил вашему отцу триста лет. Я никогда не думал, что придётся увидеть такое.
Я смотрела на него и думала: никогда не думал, что придётся увидеть. Не «никогда не думал, что герцог способен». Не «я потрясён». Он говорил о себе. Только о себе.
И тут я поняла, что в этом зале за неделю никто ни разу не задал простого вопроса.
— Ваше величество, — сказала я громко. — Можно мне?
Мориан кивнул.
— Пусть каждый, кто был на совете в ту ночь, — сказала я, — встанет и скажет вслух одну фразу. «Я не травил короля». И всё.
В зале стало так тихо, будто я предложила всем раздеться.
Королева Сельвина поджала губы. Одна из матерей невест прикрыла рот ладонью. Кто-то за моей спиной шепнул «какой стыд». Даже герцог перестал хрипеть и уставился на меня, как на сумасшедшую.
— Что? — спросила я Мориана шёпотом. — Что я сказала?
— У нас не задают прямых вопросов, — ответил он так же тихо. — Это неприлично.
— Насколько неприлично?
Он подумал.
— Как спросить даму, сколько ей лет.
— У нас тоже, — сказала я. — Но мы спрашиваем, когда надо.
Мориан выпрямился. Свет между его рогами дрогнул и собрался в корону — совет был официальный, и корона, видимо, тоже это знала.
— Король приказывает, — сказал он. — Каждый.
Первым рванулся вперёд герцог Валерн, так что стражники едва его удержали.
— Я НЕ ТРАВИЛ КОРОЛЯ! — проревел он так, что ближайшие свечи погасли, а у меня зазвенело в ушах. Он подумал и добавил тише, но не намного: — Ни этого, ни того. Никакого.
Стражники переглянулись и, не дожидаясь приказа, принялись развязывать ему руки.
За ним встала королева Сельвина. Сказала ровно, спокойно, как читают протокол, и села. За ней — главы домов, по очереди, один за другим, и каждый, произнеся фразу, садился с таким видом, будто его только что заставили пройти по залу в одном белье.
Матери невест превратили это в соревнование.
— Я не травила короля, — сказала первая, в лиловом, и сделала реверанс.
— Я не травила короля, — сказала вторая, в зелёном, — и даже не думала об этом.
— Я не травила короля, — сказала третья, самая решительная, и, глядя прямо на меня, добавила: — Клянусь котиками.
Кто-то ахнул от восхищения.
Иветта подняла руку.
— Можно я спою?
— Нет, — сказал Мориан.
Иветта всё равно спела. Одну строчку, на мотив чего-то очень печального, под лютню, которую она, оказывается, всё это время держала под скамьёй. Пела она действительно плохо.
Брам сказал фразу три раза подряд, хотя на совете в ту ночь не сидел, а стоял у меня за спиной.
— На всякий случай, — объяснил он шёпотом.
И в этот момент, когда половина зала уже сидела, а вторая ждала своей очереди, сквозь стену сна до меня донёсся голос. Скрипучий, решительный и очень, очень знакомый:
— Дорогуша, я принесла тебе ромашки в термосе. Медсестра говорит, нельзя. Медсестра много чего говорит.
Миссис Хиггинс. У моей кровати. В больнице.
Я фыркнула. Я не хотела, честное слово. Это вырвалось само, нервное, громкое, на весь притихший зал — как раз в ту секунду, когда очередь дошла до мастера Ориэна.
Он медленно повернул ко мне голову.
— Вас что-то забавляет, сонная гостья?
— Моя соседка спорит с медсестрой, — сказала я.
Зал вежливо засмеялся. Все решили, что это очередная моя великолепная ложь.
* * *
Мастер Ориэн стоял у стены, сложив руки, и молчал.
— Мастер, — сказал Мориан. — Ваша очередь.
— Ваше величество. — Лекарь поклонился, мягко, с достоинством. — Я никогда не желал королю зла.
— Это не та фраза, — сказала я.
Он посмотрел на меня. Улыбка у него не дрогнула, но глаза стали другими: так смотрит кот на мышь, которая неожиданно оказалась ему по пояс.
— Сонница — лекарство, дитя моё, — сказал он ласково. — Лекарство не отрава. Я давал старому королю лекарство. Я лечил его. Требовать от лекаря, чтобы он, как попугай, повторял слова, которые придумала гостья в траурных котиках, — это… — он развёл руками, — это странно для Аверна.
По залу прошёл неуверенный шелест. Странно, подумала я. Только что эти слова повторили королева, двенадцать глав древних домов, три матери невест и один стражник, трижды. Никто не счёл это ниже своего достоинства. Гордость проснулась только у него. И я видела главное. Он снова не сказал «я не травил». Он сказал о соннице, о лечении, о попугаях — обо всём, кроме этого.
— Повторите, — сказал Мориан тихо.
— Ваше величество, — сказал Ориэн, — позвольте напомнить вам о Тайне Лекаря. Закон старше вашего отца и старше вашего деда. Лекарь не обязан говорить о том, как лечил, никому, кроме коронованного короля. — Он сделал паузу, очень маленькую и очень вежливую. — А ваше величество будет коронован через одиннадцать дней.
Мориан промолчал. Я видела, как у него напряглась челюсть.
Он не мог сказать «этого закона нет». Закон был.
* * *
Герцога отпустили. Уходя, он остановился рядом со мной, посмотрел сверху вниз, долго, как смотрят на погоду, которая неожиданно оказалась хорошей, и сказал хрипло:
— Огайо, значит.
— Огайо, — сказала я.
— Хороший, видно, дом, — сказал герцог и ушёл.
Вечером мы сидели в спальне у камина. Мориан молчал так громко, что было слышно в коридоре. Я тоже молчала. Мы оба знали, кто это, и оба знали, что одиннадцать дней ничего не сможем с этим сделать.
Брам принёс чай. Повар заварил его по рецепту с дощечки: кипяток, ждать, не мешать. Ромашки в жестянке оставалось на донышке, и повар, кажется, отмерял её пинцетом.
Мориан взял чашку, отпил и поставил на подлокотник.
Я взяла свою. Поднесла к губам. Ромашка, лето, сено, бабушкина кухня — всё как всегда.
И ещё что-то. Совсем немного, на самом краю, тонкое, холодное, свежее.
Мята.
Глава 11. На счёт три
Я выбила чашку у него из рук.
Вернее, попыталась. Чашка стояла на подлокотнике, и я махнула по ней ладонью с таким размахом, что она улетела в камин и разбилась о решётку. Ромашка зашипела на углях. Брам у двери подпрыгнул и схватился за кольца.
— Мята, — сказала я. — Там мята.
Мориан посмотрел на камин. Потом на меня. Потом на свою руку, пустую.
— Я выпил половину, — сказал он спокойно, как говорят «я забыл зонт».
И мы оба замолчали, потому что оба знали, что это значит.
Он продержался дольше, чем на совете. Почти час. Мы успели вызвать повара — повар клялся всеми двенадцатью домами и своей бородой, что заваривал сам, никуда не отходил и только один раз, на минутку, отвернулся, когда мастер Ориэн зашёл на кухню спросить, нет ли у них свежей мяты для королевы. Мы успели сжечь в камине остаток ромашки, на всякий случай, и тут же об этом пожалеть. Мы успели сказать друг другу всё, что надо говорить в таких случаях, то есть ничего, потому что говорить было некогда.
Потом он сел на край кровати. Потом лёг. Потом сказал, очень медленно, будто каждое слово поднимал со дна колодца:
— Не пускай его.
— Не пущу.
— Лира.
— Что?
Он хотел сказать что-то ещё. Я видела, как слово подошло к самым губам. Но он уже спал.
* * *
Это был не тот сон, что в прошлый раз. В прошлый раз он дышал глубоко и ровно. Сейчас он почти не дышал. Грудь поднималась так медленно, что я каждый раз успевала испугаться, что больше не поднимется. Руки были холодные. Свет между рогами, который собирался в корону на каждом совете, сейчас не мерцал даже искрой.
— Мёртвый сон, — сказал Брам от двери шёпотом. Он, кажется, впервые обращался ко мне без ужаса. С горем. — У нас так говорят. Когда спят и не просыпаются. Так спал старый король. Последние три дня.
Три дня, подумала я. У нас нет трёх дней. У нас нет даже ромашки.
Я села на кровать рядом с ним и взяла его за холодную руку. В голове было пусто и звонко, как в пустой банке из-под чая.
Где ты спишь — там мне лежать.
Я сказала это вслух, сама не заметив. Строчку из заговора Агаты, которую в первый вечер посчитала двусмысленной до неприличия. Четыре с минусом за стилистику.
А что, если это была не стилистика? Что, если Агата написала ровно то, что имела в виду?
Где ты спишь — там мне лежать. Я приходила туда, где он спал. Каждую ночь. Не в его спальню — в его сон. Спальня просто была рядом.
— Брам, — сказала я. — Стань у двери. Никого не пускай. Особенно мастера Ориэна. Если он придёт…
— Я ему приснюсь? — с надеждой спросил Брам.
— Ты ему не откроешь, — сказала я. — Этого хватит.
Потом я сняла очки, положила их на подушку и легла рядом с королём Аверна, поверх синего бархата со звёздами. Взяла его за руку. Закрыла глаза.
Я не спала по-человечески больше недели. Уснуть оказалось легче лёгкого.
* * *
Подушка под щекой не стала льняной. Подушки не было вовсе.
Я стояла в Лунной галерее. Только галерея была бесконечная: свечи на подоконниках уходили вдаль двумя ровными рядами и терялись в тумане, как фонари на шоссе. И вдоль всей галереи, по обе стороны, сидели невесты.
Сотни невест. Тысячи. В чёрном, в лиловом, в зелёном, в жемчугах, с рожками и без. Все они сидели прямо, сложив руки на коленях, и смотрели на меня с вежливым ожиданием. И все до одной были в траурных котиках.
— Здравствуйте, — сказала ближайшая.
— Здравствуйте, — сказали ещё четыреста.
Где-то вдалеке Иветта играла на лютне. Плохо. Даже во сне.
— Так вот что ему снится, — сказала я вслух.
Я пошла по галерее. Невесты поворачивали головы мне вслед, как подсолнухи. Одна протянула мне пирог. Другая спросила, из какого я дома, и, услышав «Огайо», упала в обморок. Где-то за поворотом громыхнуло «ДЕВЯТНАДЦАТЬ ДНЕЙ!» голосом герцога Валерна, и с потолка посыпалась штукатурка.
Смеяться было нельзя. Мориан умирал. Но я смеялась — нервно, громко, на всю бесконечную галерею, — потому что это был самый честный сон, какой я видела в жизни. Сон человека, который месяц не спал из-за невест.
В конце галереи была дверь. Обычная, деревянная, с бронзовой ручкой. Я открыла её.
И смеяться перестала.
За дверью была спальня. Не та, где я просыпалась каждую ночь, — другая, больше, с тёмно-зелёным пологом. На кровати лежал старый король. Я узнала его сразу, хотя никогда не видела: те же скулы, тот же разлёт рогов, только рога тяжелее и седые волосы на подушке. Он спал. У изголовья стоял столик с хрустальным флаконом.
А рядом с кроватью, на низкой скамеечке, сидел мальчик.
Лет восьми, не больше. Тёмные волосы, острые коленки, а над висками две маленькие шишечки, которые только-только начинали расти вверх. Он держал старого короля за руку и смотрел на него не отрываясь.
— Мориан, — сказала я.
Мальчик обернулся. Глаза были фиолетовые. И уже такие же усталые.
— Тише, — сказал он. — Он спит. Мастер Ориэн говорит, ему надо много спать.
Я села на корточки рядом со скамейкой, чтобы быть с ним одного роста.
— А ты сам? Ты спишь?
— Нет, — сказал мальчик. — Если я усну, он не проснётся. Я должен сторожить.
Вот оно, подумала я. Вот почему он не спит месяц. Не из-за невест. Невесты — это поверх. А под ними маленький мальчик, который сидит у кровати отца и думает, что если закроет глаза, случится непоправимое. И оно случилось.
— Мориан, — сказала я тихо. — Это сон. Твой отец… его уже нет. А ты сам сейчас спишь. Очень крепко. И если не проснёшься, тебя тоже не станет.
Мальчик посмотрел на меня. Посмотрел долго, по-взрослому. И я увидела, как он меняется: вытягивается, раздаётся в плечах, рога растут вверх лёгкой волной, — пока передо мной на маленькой скамеечке не оказался взрослый Мориан, в чёрном камзоле, с коленями чуть не у подбородка.
Выглядело это нелепо. Я чуть не засмеялась снова.
— Лира, — сказал он. — Как ты сюда попала?
— Где ты спишь — там мне лежать. Агата знала, что писала. — Я взяла его за руку. Рука была тёплая. Во сне — тёплая. — Надо просыпаться.
— Я не могу. — Он сказал это так, как говорил «небо бывает разного цвета»: правду, которую не хотелось говорить. — Я пробовал. Это как дно. Не оттолкнуться.
Я подумала. Я быстро думаю, когда страшно, это у меня от мамы.
Как я возвращалась домой в первые ночи? Как меня выбрасывало из его кровати, когда нить была ещё тонкая?
— Слушай, — сказала я. — У меня есть способ. Он работал на мне дважды. Сейчас я закричу. И ты тоже. Изо всех сил. Как будто тебя схватили за горло.
Он смотрел на меня как на сумасшедшую.
— Короли не кричат.
— Сегодня кричат, — сказала я. — На счёт три. Раз…
— Лира…
— Два…
— Это недопустимо.
— Три!
И мы заорали.
Оба. Во всю глотку, так, что задрожал зелёный полог, погасли свечи в бесконечной галерее и где-то вдалеке, я уверена, Иветта уронила лютню. Я кричала, как в ту ночь, когда впервые увидела рога. Мориан кричал так, будто кричал за весь этот месяц сразу — за отца, за невест, за флакон на столике.
И я почувствовала, как дно под нами проваливается.
* * *
Мы проснулись, продолжая орать.
Оба, одновременно, в одной кровати, на синем бархате со звёздами. Я — без очков, он — с короной, которая вспыхнула у него между рогами от неожиданности, как спичка. Мы орали ещё секунды две, по инерции, потом посмотрели друг на друга и замолчали.
В спальне было людно.
У кровати, с хрустальным флаконом в руке, стоял мастер Ориэн. За ним — королева Сельвина. За королевой — герцог Валерн. В дверях, с несчастным лицом, — Брам, и по этому лицу я сразу поняла, что произошло: он не пустил лекаря, а лекарь вернулся с королевой и сослался на Тайну Лекаря, и Брам не смог сказать «нет» вдовствующей королеве.
Флакон был открыт. Пахло мятой.
Несколько секунд никто ничего не говорил. Король Аверна, который должен был лежать в мёртвом сне, сидел в кровати с растрёпанными волосами и сияющей короной и тяжело дышал. Рядом сидела я, в пижаме с котиками, и тоже тяжело дышала. Со стороны, наверное, это выглядело так, будто нас застали за чем-то совсем другим.
Королева Сельвина медленно приподняла тонкую бровь.
Герцог Валерн открыл рот, закрыл его и, кажется, впервые в жизни не нашёл, что крикнуть.
— Ваше величество, — сказал наконец мастер Ориэн. Голос у него не дрогнул, но флакон в руке дрогнул. — Какое счастье. Я пришёл… дать вам лекарство.
И тут я поняла, что у меня есть один шанс. Сейчас, пока он стоит здесь, с открытым флаконом, при королеве и герцоге, и ещё не успел подобрать правильные слова.
Я не стала его обвинять. Обвинять фэйри бесполезно: он ответит тысячей правд. Я спросила.
— Мастер Ориэн, — сказала я. — Тайна Лекаря защищает того, кто лечил. Это ведь так?
— Так, — сказал он осторожно.
— Тогда скажите: вы лечили старого короля?
Он открыл рот.
И я увидела камень под колесом. Ту самую остановку, которую видела у Мориана в первую ночь, когда тот пытался сказать «небо зелёное». У королевы Сельвины в Лунной галерее. Слово подошло к губам Ориэна, короткое слово «да», и не смогло выйти. Потому что это была бы ложь.
— Я… — сказал мастер Ориэн. — Сонница — это…
— Да или нет, — сказала я.
Тишина в спальне стала такой плотной, что в ней можно было стоять, как в воде.
— Скажите «да», мастер, — тихо сказала королева Сельвина. — Скажите. Я годами слушала, как вы говорите правду. Скажите ещё одну.
Ориэн молчал.
— Вы лечили короля сегодня? — спросила я. — Только что, с этим флаконом?
Молчание.
— Вы лечили королеву, — спросила я, — когда каждый вечер приносили ей капли?
Королева Сельвина побелела. Я видела, как она медленно поворачивает голову к лекарю.
Молчание. Лицо у него стало серым, как его мантия. Мягкость сошла с него, как сходит краска с дешёвой игрушки, и под ней оказалось что-то сухое, старое и очень злое.
— Вы не понимаете, — сказал он наконец, и голос у него был другой, без мёда. — Никто из вас не понимает. Двести лет этой страной правили короли, которые спали. Сначала дед, потом отец. Спали на советах, спали над указами, подписывали, не читая. И страна жила. Тихо, спокойно, сыто. Потому что правил не король. Правил его сон. А сон его был — мой.
— А потом отец проснулся, — сказал Мориан. Не спросил.
— Отец начал задавать вопросы. — Ориэн усмехнулся. — Прямые. Как она. Он стал меньше пить капли. Пришлось… прибавить.
Герцог Валерн издал звук, похожий на рёв быка, у которого из-под носа увели корову, и шагнул вперёд. Флакон вылетел из руки лекаря, ударился о камин и разлетелся на сотню хрустальных брызг. Запахло мятой так сильно, что у меня заслезились глаза. Через секунду герцог держал мастера Ориэна за шиворот на вытянутой руке, как держат за шкирку нашкодившего кота, а Брам, наконец-то счастливый, уже снимал с пояса верёвку.
Ориэн не сопротивлялся. Он висел в руке герцога, маленький, седой, и смотрел на меня.
— Сонная гостья, — сказал он почти ласково. — Вы ведь тоже сейчас спите. Там. Вам тоже что-то дают, чтобы вы спали крепче.
У меня похолодели пальцы.
— Рано или поздно, — сказал мастер Ориэн, — им придётся вас разбудить.
И, будто он накликал, где-то очень далеко, за стеной сна, мужской голос сказал:
— Снимаем успокоительное. Пора её будить.
Нить под рёбрами дёрнулась.
Не потянула — дёрнулась, резко, как трос, который рвут с другой стороны. Комната качнулась. Корона Мориана поплыла золотым пятном. Я схватилась за его руку обеими руками, но рука уже была не рукой, а теплом, а тепло — уже не теплом, а памятью о нём.
— Лира! — крикнул Мориан.
Я хотела ответить. Я хотела сказать ему, что вернусь. Но я не знала, правда ли это.
А врать ему я больше не умела.
Глава 12. Ночь Долгой Луны
Первое, что я увидела, был потолок без трещины.
Это расстроило меня сильнее капельницы. За эти полторы недели я привыкла, что каждое моё пробуждение начинается с Флориды. А тут был белый пластик в мелкую дырочку, как крекер, и лампа, которая гудела на одной ноте. Кажется, на ля.
Второе, что я поняла: я ничего не вижу. Мир снова стал акварелью под дождём, причём под ливнем. Очки остались в Аверне, на королевской подушке, где я сама их положила, прежде чем лечь рядом с Морианом. Очень предусмотрительно. Филолог, что с меня взять.
— Очнулась, — сказало бежевое пятно у окна голосом миссис Лоуренс.
— Я же говорила, — сказало пятно поменьше голосом миссис Хиггинс. — Как только эта девица в розовом убрала свою иголку, так и очнулась.
— Я медсестра, — обиженно сказало розовое пятно.
— Я и говорю.
Я попробовала сесть. Тело было тяжёлое и чужое, будто его брали напрокат и вернули с вмятинами. Нить под рёбрами не тянула. Она болталась, как бельевая верёвка, с которой ветром сдуло простыню.
Мориан, подумала я. Ориэн висит у герцога в кулаке, флакон разбит, корона горит, а я опять ушла на полуслове. Как плохой гость. Как очень плохой гость, который уходит, не попрощавшись, и уносит с собой чужую ложку.
— Мисс Беннет. — Белое высокое пятно наклонилось ко мне. Врач. — Как самочувствие?
— Как будто я не спала две недели.
— Похоже на то, — сказал врач с удовольствием человека, у которого сошёлся диагноз. — Организм истощён. Вам сейчас нужно одно: сон. Естественный, крепкий, без всяких препаратов. Спите, сколько получится.
Я посмотрела на него. Вернее, туда, где он предположительно был. Он не знал, что сейчас сказал. Врачи никогда не знают.
* * *
Когда врач и розовое пятно ушли, миссис Хиггинс придвинула стул к кровати. Запахло лавандой.
— Термос у меня отобрали, — сообщила она. — Конфисковали, как контрабанду. Но это они не нашли.
Она вложила мне в ладонь что-то маленькое, квадратное, шуршащее. Я поднесла его к носу, на расстояние ресторанного меню. С бумажного пакетика на меня смотрела овечка в ночном колпаке.
«Сладкий сон».
— Ношу с собой, — сказала миссис Хиггинс. — От всего остального у меня изжога.
Я сжала пакетик так, что он хрустнул. Если бы у меня оставались силы, я бы её расцеловала. Сил не было, поэтому я просто сказала «спасибо», и голос у меня сломался на середине слова, как у подростка.
— Ты бредила, дорогуша, — продолжала миссис Хиггинс как ни в чём не бывало. — Громко. «Мо, не пей». Медсестра записала в карту. Я видела, у неё почерк крупный.
Я покраснела. Даже без очков было понятно, что миссис Хиггинс это видит.
— Он хоть хороший? — спросила она.
— Он не умеет врать.
Миссис Хиггинс подумала.
— Бухгалтер мой тоже не умел, — сказала она. — Сорок лет прожили. Скучно не было ни дня.
Всё это время миссис Лоуренс молчала. Это было на неё не похоже. Миссис Лоуренс молчала обычно только перед тем, как сказать что-нибудь окончательное.
Она подошла к кровати и положила мне на одеяло книгу.
Кожаный переплёт, мягкий, как старая перчатка.
— Лежала у тебя на кухонном столе, — сказала миссис Лоуренс ровным голосом налоговой проверки. — Открытая.
Я поднесла книгу к самому лицу. Страница с загнутым уголком. Заговор. Под ним — первая приписка, про вторую ночь, которую я знала наизусть. А под ней — ещё одна строчка. Новая.
В Ночь Долгой Луны дверь закроется. Где встретишь рассвет — там и останешься.
Я провела по строчке пальцем. Чернила размазались.
— Это бабушкин почерк, — сказала миссис Лоуренс.
— Да.
— Бабушка умерла два года назад.
— Да.
Она постояла ещё немного. Я видела только бежевое пальто, но почему-то знала, что она смотрит не на меня, а на книгу.
— Поговорим, когда выспишься, — сказала миссис Лоуренс.
И впервые за полтора года это прозвучало не как угроза.
* * *
Здесь прошло несколько часов. Сколько прошло там, я не знала. День? Три? Десять? Долгая Луна могла быть через неделю, а могла уже висеть над крышами Аверна, огромная и зелёная, как старое серебро.
Мне нужно было уснуть. Немедленно.
Впервые в жизни я выполняла предписание врача с таким рвением. Я легла на спину, прижала пакетик с овечкой к груди обеими руками и закрыла глаза.
— Спи, дорогуша, — сказала миссис Хиггинс и раскрыла детектив. — Я посторожу.
Лампа гудела на ля. Нить под рёбрами шевельнулась, тонкая, как волос, но живая.
Уснуть оказалось проще простого. Я ведь не спала две недели.
* * *
Лён. Кедр. Дым.
И что-то холодное ткнулось мне в переносицу.
Я открыла глаза, и мир сразу собрался в резкие линии. Кто-то надел на меня очки. Этот кто-то сидел на краю кровати и смотрел на меня так, будто я была письмом, которое он ждал с другого конца света.
— Ты их забыла, — сказал Мориан.
На каминной полке, рядом с аптечным пузырьком и ценником «$3.99», было пустое место. Ровно под очки.
— Сколько? — спросила я.
— Десять дней. — Он помолчал. — Сегодня Долгая Луна.
— Сегодня?!
— На закате коронация.
Я села и посмотрела на него внимательнее. Что-то в нём было не так. Я не сразу поняла что, а потом поняла. У него не было теней под глазами. Он не тёр основание рога. Он не выглядел так, будто держится на ногах из чистого упрямства.
— Ты выспался, — сказала я с подозрением.
— Десять ночей подряд, — признался король Аверна тоном человека, который сознаётся в тяжком преступлении. — Это было недопустимо приятно.
Я засмеялась. Громко, на всю спальню, так, что с балдахина, по-моему, осыпалась пыль. Брам за дверью звякнул кольцами.
— А ты ждал? — спросила я, отсмеявшись.
Он открыл рот. Я видела, как к губам подходит «нет, я был занят», и как оно упирается в камень.
— Я был занят, — сказал он. — И ждал. Одновременно. Брам говорит, это было невыносимо.
— Для тебя?
— Для Брама.
Потом он посмотрел на меня ниже очков, и лицо у него стало озадаченным.
— Это траурное?
Я опустила глаза. На мне была больничная рубашка. Бледно-голубая, в мелкий ромбик, на завязочках. Завязочки, как известно всему человечеству, у таких рубашек находятся сзади. И завязаны они всегда кое-как.
— Это больничное, — сказала я. — И не ходи у меня за спиной.
* * *
Пока я сидела в кровати, завернувшись в одеяло, как гусеница, Мориан рассказал мне всё, что я пропустила.
Мастер Ориэн сидит в Восточной башне. Тайна Лекаря держит его рот закрытым до коронации, и он ею пользуется. Герцог Валерн каждый день поднимается к нему, стоит под дверью и кричит. Без слов, просто кричит. Говорят, ему помогает. Королева Сельвина перестала пить вечерние капли и впервые за год спит по ночам. Сама. Без всякой помощи.
Потом я рассказала ему про новую строчку в книге Агаты. И про нитку под рёбрами: после больницы она стала тонкой, как волос, совсем как в самые первые ночи.
Он выслушал до конца. Не перебил. Потом встал, подошёл к окну и долго смотрел наружу, трогая основание рога. Я поняла, что пока он выспался, привычка никуда не делась.
— До рассвета, — сказал он наконец.
— До рассвета.
Он кивнул. И сказал то, что знал наверняка, потому что ничего другого не умел:
— Тогда тебе нужно платье.
Платье принесли через час. Его прислала королева Сельвина. Чёрный бархат, серебряное шитьё и корсет, который затягивали две служанки, пока я держалась за столбик кровати и думала о средневековых женщинах с невольным уважением. Платье было сшито ровно по мне. Не на баскетболистку. На меня.
— Мачеха велела сшить десять дней назад, — сказал Мориан. — Она сказала: на всякий случай.
По подолу, по рукавам и даже по краю корсета серебром были вышиты котики.
Маленькие. Траурные.
* * *
До заката я успела сделать ещё одно дело.
Я села за его стол у окна, взяла перо и лист плотной бумаги, пахнущей кедром, и стала писать. Буквами Аверна. Петля у «с», вилка у «ш», всё как в таблицах Агаты. Перо меня ненавидело. Оно ставило кляксы там, где я ставила точки, и рвало бумагу там, где я ставила запятые. На шестой строчке я поняла, что у меня чернила на носу, на рукаве и почему-то на ухе.
— Что ты пишешь? — спросил Мориан от камина.
— Ничего, — сказала я.
Он поднял бровь.
— Ничего, что касалось бы короля Аверна до заката, — уточнила я. Это была почти правда, а значит, у фэйри она бы прошла.
У Мориана не прошла. Но спрашивать он больше не стал.
* * *
В тронный зал я вошла и остановилась.
На коронацию собрался весь Аверн. Двенадцать домов, их жёны, мужья, дети, советники, слуги и, кажется, все, кто когда-либо хоть раз проходил мимо дворца. И на всех были котики.
Котики, вышитые серебром на рукавах. Котики, нашитые на подолы. У дамы из дома в лиловом котики шли по всему шлейфу длинной процессией, как гуси. Глава какого-то северного калума заколол плащ серебряной брошью в виде котика, а сверху у него на рогах висела траурная лента, и на ленте тоже были котики. Повар стоял у дверей кухни в колпаке с котиком. Брам вплёл в свою связку железных колец маленького войлочного котика.
— На всякий случай, — объяснил он шёпотом, поймав мой взгляд.
Даже на лютне Иветты была повязана ленточка с котиками.
Даже у герцога Валерна. Он стоял у трона, огромный, красный, мрачный, а на его плече сидела массивная серебряная пряжка с котиком размером с кулак.
— Траур есть траур, — сказал он, заметив, куда я смотрю, и отвернулся.
Котиков в этом зале было больше, чем в зоомагазине в Бангоре. Я одна была во всём этом виновата. И, честно говоря, ни о чём не жалела.
Коронация в Аверне оказалась короче, чем я думала. Никто ничего на Мориана не надевал. Старейшая глава двенадцати домов, сухонькая дама с белыми рожками, вышла вперёд и задала ему два вопроса. Корона уже горела у него между рогами, серебристо-голубая, как лунный свет на снегу. Она пришла, как приходит рассвет, не спрашивая.
— Будешь ли ты править наяву? — спросила дама.
— Да, — сказал Мориан.
Сразу. Без камня под колесом. По залу прошёл шелест. Я подумала, что двести лет этот вопрос, наверное, звучал как формальность.
— Назовёшь ли ты ту, что будет рядом?
В зале стало так тихо, что я услышала, как у Брама на шее звякнул войлочный котик. Войлочные котики не звякают. Значит, звякнули кольца.
Матери невест на скамьях выпрямились одновременно, как по команде.
— Лира Беннет, — сказал король Аверна. — Из дома Огайо.
Я забыла, как дышать. Опять. В этом дворце это со мной случалось слишком часто.
Мать в лиловом села. Не на скамью, а прямо на пол, в своих котиков. Мать в зелёном прикрыла рот обеими руками. А третья, самая решительная, та, что первой вышила котиков на манжетах, повернулась к соседке и сказала громко, на весь зал:
— Я же говорила!
Иветта ударила по струнам. Звук был такой, будто лютню уронили с лестницы. Возможно, это был гимн.
А герцог Валерн выдохнул. Долго, шумно, с присвистом, как кузнечные мехи. Плечи у него опустились, пряжка с котиком съехала, и он вдруг рявкнул на весь тронный зал так, что заколебались свечи:
— СЛАВА ВСЕМ ДВЕНАДЦАТИ ДОМАМ!
Корона ему не досталась. Я никогда не видела, чтобы человек так радовался, что у него чего-то нет.
Я подошла к Мориану и сказала сквозь зубы, улыбаясь залу:
— Ты с ума сошёл. Я ухожу на рассвете.
— Я обещал назвать невесту до Долгой Луны, — так же тихо ответил он. — Я не обещал, что она останется.
— Это лазейка.
— Это правда, — сказал он. — У вас это разные вещи?
Я хотела ответить, что да. Потом подумала о своих «миссис Хиггинс выбирает» и «это не продаётся». И промолчала.
Молчание, как известно, тоже правда.
* * *
После коронации в зал привели мастера Ориэна.
Он был в цепях, маленький и седой, и мятой от него больше не пахло. Пахло камнем и холодной башней. Тайна Лекаря кончилась вместе с последним словом коронации, и он, кажется, это знал.
Мориан спросил его только об одном.
— Ты травил моего отца?
— Да, — сказал Ориэн.
Просто «да». За две недели это было первое слово, которое он сказал прямо. И оно оказалось самым коротким из всех.
Его увели. Никто не кричал. Даже герцог.
* * *
На крышу я поднималась в корсете, по той самой винтовой лестнице, держась обеими руками за стену и проклиная средневековую архитектуру отдельно, а средневековую моду отдельно.
Наверху было ветрено. Солнце только что село, зелёная полоса над холмами догорала, а с другой стороны неба поднималась Долгая Луна. Огромная. Чуть зеленоватая. Такая близкая, что казалось, на неё можно положить ладонь.
— Останься, — сказал Мориан.
Вот так. Без «если хочешь», без «я понимаю, что». Он не умел подходить к вопросу издалека. Он просто клал его на стол, как кинжал.
— Что будет с моим телом там? — спросила я. — Если я встречу рассвет здесь.
Он подумал.
— Не знаю, — сказал он.
Я кивнула. Любой мужчина в Кастине, штат Мэн, на его месте сказал бы «всё будет хорошо». И, наверное, я бы осталась. И, наверное, однажды проснулась бы с пониманием, что меня обманули из лучших побуждений.
Мориан не мог обмануть меня даже из лучших побуждений. За это я его и…
Ну, неважно.
— Там миссис Хиггинс, — сказала я. — Она полтора года сидит в моём кресле, и если я пропаду, ей придётся начать покупать книги. Там лавка, которую надо спасти, если миссис Лоуренс её ещё не закрыла. Там мама, которая звонит по воскресеньям и спрашивает, высыпаюсь ли я. И Стейнбек.
— Кто такой Стейнбек?
— Фикус. Он меня не простит. Он и так меня не прощает. — Я помолчала. — И ещё одно. Двести лет этой страной правил чужой сон. Я не хочу, чтобы мой стал ещё одним. Я хочу жить наяву. Где-нибудь.
Мориан долго молчал. Луна поднималась. Ветер трепал котиков у меня на подоле.
— Я обещал помочь тебе понять, как ты сюда попадаешь, — сказал он наконец.
— Обещал.
— Ты попадаешь сюда, когда засыпаешь там. — Он смотрел не на меня, а на луну. — В первые ночи, пока нить была тонкой, ты засыпала здесь и просыпалась дома. Ты сама рассказывала: в кресле у моей кровати, когда ушла за ромашкой. Теперь нить снова тонкая, как волос. Ты сама мне сказала утром. Значит, вернёшься, если уснёшь здесь. До рассвета.
Я уставилась на него.
— Ты это знал?
— Я понял это сегодня утром. Когда ты сказала про волос.
Фэйри держат слово. Даже когда оно оборачивается против них. Особенно тогда.
* * *
Я полезла в рукав, где под бархатом прятала два своих подарка, и вытащила их на свет.
Пакетик с овечкой. И сложенный вчетверо лист с кляксами.
— Это от сонницы, — сказала я и отдала ему пакетик. — И вообще. Кипяток, ждать, не мешать. Повар знает.
Он взял пакетик бережно, двумя пальцами, как берут бабочку. Овечка в ночном колпаке выглядела на ладони короля Аверна совершенно счастливой. Счастливее нас обоих.
Потом он развернул лист.
— Что это?
— Это не любовное письмо, — сказала я быстро. — Это филологический перевод.
Он читал медленно. Мои кляксы, мою петлю у «с», мою кривую вилку у «ш». Дошёл до середины и остановился.
— «Кто мне дан — того зову», — прочитал он вслух.
— Это цитата, — сказала я.
— Ты перевела весь заговор.
— Я филолог. Мы переводим целиком.
— Целиком, — согласился Мориан. — Но подчеркнула ты одну строчку.
Я посмотрела. Под «кто мне дан — того зову» действительно шла линия. Жирная, неровная, с кляксой на конце. Я не помнила, как её провела. Честное слово, не помнила.
Я покраснела. От шеи до ушей, крупными пятнами. В лунном свете, наверное, это было видно с соседних холмов.
— Перо соскользнуло, — сказала я.
Мориан посмотрел на меня поверх листа очень внимательно.
— Ты солгала, — сказал он.
— Немножко.
Он сложил лист вчетверо и спрятал за пазуху, туда, где носил на шнурке ключ от ящика с письмом отца.
Мне надо было сказать ему спасибо. Я две недели сочиняла это спасибо в голове, по ночам, между обрядами и допросами. Оно было длинное, красивое и с цитатой из Шекспира. Сейчас от него не осталось ни слова.
— Спасибо, — сказала я. — За стакан воды в первую ночь. За плащ. За «сделай так ещё». За то, что поверил, что грамматика — улика. За то, что ни разу мне не соврал. Со мной такого никогда не было. — Я подумала. — За нож у горла не спасибо.
— За нож я прошу прощения, — сказал Мориан.
— Принято.
И я его поцеловала.
Сама. Встав на цыпочки, потому что даже так до него было далеко, а рога я в расчёт вообще не брала. Он сначала замер, как замирал перед словом, которое не мог сказать. А потом перестал замирать.
Когда я отстранилась, у него горела корона. Ярко, как спичка. Сама по себе, без всякого официального приёма.
— Это… — начал он.
— Недопустимо? — подсказала я.
Он открыл рот. Я видела, как он пробует слово на вкус, как подводит его к губам. И как оно упирается в камень.
— Нет, — сказал король Аверна.
* * *
Уснуть на ветреной крыше в корсете оказалось задачей посложнее, чем найти ромашку в средневековом королевстве.
Мориан расстелил на камне свой плащ. Тот самый, тёмный, шерстяной, который однажды уже побывал в Мэне и вернулся. Я легла, положив голову ему на колени. Он сидел прямо, спиной к зубцу стены, и смотрел на луну.
— Я посторожу, — сказал он.
Я вспомнила мальчика на скамеечке у кровати отца. Тот тоже сторожил. Только тогда сторожить было неправильно. А сейчас — правильно.
Сон не шёл. Сердце колотилось, луна светила прямо в глаза, корсет напоминал о себе при каждом вдохе.
— Расскажи что-нибудь, — попросила я. — Что-нибудь очень скучное.
Он подумал.
— Отчёт о налогах с северных пастбищ, — сказал Мориан. — За прошлую осень.
— Подойдёт.
И он начал рассказывать. Ровным, низким голосом, наизусть, как молитву. Про овец, про шерсть, про спорный луг между двумя северными домами, про козу, которую одна сторона считала овцой ради налоговой выгоды.
Я уснула на козе.
* * *
Потолок был без трещины. Белый, в мелкую дырочку, как крекер.
Лампа гудела на ля. В кресле у окна, уронив детектив на колени, храпела миссис Хиггинс. За окном было серое утро, и над заливом кричали чайки.
Очки были на мне. Я уснула в них, и они пришли со мной. А ещё на мне было чёрное бархатное платье с серебряными котиками и корсет, который сама я ни за что не расшнурую. Я ведь предупреждала Мориана, что так и будет.
Больничная рубашка осталась в Аверне. На каминной полке, наверное, ей будет тесно.
Руки у меня были пустые. Впервые за все эти ночи я проснулась, ничего не принеся с собой.
Я закрыла глаза и прислушалась к себе. Нить под рёбрами не тянула. Не дёргалась. Не болталась.
Её не было вовсе.
Дверь закрылась.
Глава 13. Розовые пионы
Медсестра в розовом заглянула в палату в семь утра, посмотрела на меня и вышла.
Через минуту она вернулась с другой медсестрой. Они посмотрели на меня вдвоём. Потом вторая медсестра сказала первой очень тихо, но я всё равно услышала:
— Вчера на ней была наша рубашка.
— Я знаю.
— А сейчас на ней бархат.
— Я знаю, Дженис.
— С котиками.
— Дженис, я знаю.
Они посмотрели на миссис Хиггинс, которая спала в кресле у окна с открытым ртом и детективом на коленях. Потом на меня. Потом друг на друга. И, видимо, решили, что ночная смена видала и не такое, потому что первая медсестра поправила мне капельницу и сказала профессиональным голосом:
— Завтрак в восемь. Платье лучше снять. Оно… неудобное.
— Я сама не расшнурую, — сказала я.
Медсестра посмотрела на корсет. Корсет посмотрел на медсестру. Медсестра ушла и не вернулась.
* * *
Расшнуровывали меня в одиннадцать. Вдвоём.
Миссис Перкинс пришла в десять, с огромной вязаной сумкой, и встала у двери на стрёме. Миссис Хиггинс достала из той же сумки термос. Термос был новый, красный, в два раза больше конфискованного.
— Первый они забрали, — объяснила она. — Этот не заберут. Этот я записала как грелку.
— Это термос.
— Дорогуша, я восемьдесят два года живу на свете. Я знаю, как записывать вещи.
В термосе была ромашка. Горячая, крепкая, заваренная так, как заваривают только люди, пережившие две войны и одного бухгалтера. Я выпила две чашки подряд и чуть не заплакала, потому что пахло она летом, сеном и королевской спальней.
Потом за меня взялись.
— Кто же так шнурует, — бормотала миссис Перкинс, распутывая узел у меня на спине. — Это не узел, это морская мина.
— Его шнуровали две служанки, — сказала я в подушку.
— Значит, обе были без совести.
— Держи здесь, Маргарет.
— Я держу, Дороти.
— Не здесь. Здесь.
Я лежала лицом в больничную подушку и думала, что ни одна книга, которую я прочитала за двадцать четыре года, не подготовила меня к этому моменту. Ни Остин, ни Бронте, ни даже полка романов про рогатых из пакета миссис Перкинс. Героини в книгах всегда просыпаются после приключений чистыми, отдохнувшими и с лёгкой грустью в глазах. Никого из них не расшнуровывали две старушки из церковного хора под звуки коридорной тележки.
На восьмой минуте корсет сдался. Миссис Перкинс выдохнула так, будто только что выиграла партию в бинго.
Миссис Хиггинс подняла платье на вытянутых руках и посмотрела на котиков на подоле. Долго. Внимательно. Она водила пальцем по серебряной нитке точно так же, как водил пальцем по точкам в атласе тот студент из Бостона.
— Хорошая работа, — сказала она наконец. — Так у нас уже не шьют.
Больше она ничего не спросила. Она аккуратно сложила платье, убрала его в вязаную сумку, к термосу, и сказала:
— Постираю. Деликатный режим.
* * *
Миссис Лоуренс пришла вечером, одна.
Она села на стул у кровати, где днём сидела миссис Хиггинс, и положила книгу Агаты себе на колени. Сняла перчатки. Не палец за пальцем, как всегда, а сразу, одним движением, будто ей было не до этого.
Я ждала, что она скажет про лавку. Про прогулы. Про то, что моё время вышло. У меня даже была готова речь. Хорошая, со словом «истощение».
— Бабушка говорила, что там солнце садится зелёным, — сказала миссис Лоуренс.
Я забыла про речь.
Она смотрела не на меня. В окно, где над парковкой больницы в Блу-Хилле садилось самое обычное ноябрьское солнце, серое и тусклое, как старая монета.
— Мне было восемь, — сказала она. — Бабушка сажала меня на колени и рассказывала. Про королевство за сном. Про дворец, где никто не умеет лгать. Про лекаря, который учил её травам и который усыплял королей. Она говорила, что была у него ученицей. Что однажды поняла, что он делает. И что ей пришлось бежать, потому что он понял, что она поняла. Бежать по тропе снов — так она это называла.
— По тропе снов, — тихо повторила я.
Миссис Лоуренс медленно повернула ко мне голову.
— Ты говоришь это так, будто знаешь, о чём речь, — сказала она. — Я в восемь лет думала, это сказка. Потом мне стало двенадцать, и я думала, что это странная сказка. Потом мне стало пятнадцать, и мама сказала мне, что бабушка больна. Что у неё бред. Что это бывает, и что это иногда передаётся по наследству.
Она замолчала. Я тоже. Где-то в коридоре катили тележку с ужином, и колёсико на ней визжало, как Иветта на третьей строчке.
— Она бредила до самой смерти, — сказала миссис Лоуренс ровно. — До восьмидесяти шести лет. Сидела в этой лавке, в зелёном кресле, и рассказывала покупателям про зелёные закаты. Покупатели перестали приходить. Я перестала приходить. Я ненавидела эту лавку, Лира. Каждую книгу в ней. Я каждый вторник приезжала туда и думала: вот здесь сошла с ума моя бабушка. А когда-нибудь сойду я.
Она посмотрела на книгу у себя на коленях.
— А потом ты перестала просыпаться. И я нашла это у тебя на кухне. Открытое. С её почерком. Свежим. — Она провела пальцем по обложке. — Я прочитала строчку про рассвет. Я сидела у твоей кровати и смотрела, как чернила сохнут.
— Она не была сумасшедшей, — сказала я.
— Я знаю, — сказала миссис Лоуренс. — Теперь знаю.
И впервые за полтора года, что я её знала, миссис Лоуренс заплакала. Тихо, без звука, держа спину так же прямо, как всегда. Плакала она, по-моему, так же, как делала всё остальное: аккуратно и без единой складки.
Я протянула ей коробку бумажных салфеток с тумбочки. Это было всё, что у меня было. Она взяла одну.
— Зелёным, — сказала я. — Сначала золотым, потом медным, а потом по краю неба такая зелень, что дышать нельзя.
Миссис Лоуренс вытерла глаза салфеткой. И засмеялась. Коротко, неуверенно, будто проверяла, работает ли ещё.
Я узнала этот смех. Так однажды засмеялся один король.
* * *
Меня выписали в пятницу.
Доктор сказал, что я здорова, что мне нужно спать по восемь часов, не меньше, и что если я ещё раз доведу себя до такого состояния, он лично пропишет мне отпуск. Я пообещала. Это была правда. Спать по восемь часов мне теперь было не трудно.
Трудно было другое.
Первую ночь дома я лежала в кровати под одеялом в горошек и смотрела на трещину в форме Флориды. Я легла в очках. На всякий случай. Положила под подушку книгу Агаты. Тоже на всякий случай. И держала в руке пустую жестянку с маргаритками, потому что больше держать было нечего.
Я уснула.
Мне приснилось, что я опоздала на экзамен по древнеанглийскому, а экзаменатор — Стейнбек. Он требовал перевести «Беовульфа» на язык фикусов и ронял на меня листья.
Я проснулась в своей кровати. Утром. Выспавшись.
Это был самый обычный сон за две недели. И я проплакала над ним полчаса, как над похоронами.
* * *
В понедельник я открыла «Розовые пионы» ровно в девять.
В девять ноль пять мимо прошла миссис Перкинс и увидела открытую дверь. Значит, к обеду весь Кастин знал, что я вернулась. К ужину — что я вернулась из больницы в бархатном платье. К среде версий было три: я была в Бостоне на костюмированном балу, я тайно вышла замуж за иностранца, и третья, которую я слышала от кассира в супермаркете и которую не стану повторять, потому что в ней фигурировал цирк.
Миссис Лоуренс приехала во вторник, как всегда.
Колокольчик звякнул так, будто его ударили. Как всегда. Она вошла в бежевом пальто без единой складки и обвела лавку взглядом. Как всегда.
А потом поставила на прилавок горшок.
В горшке были пионы. Розовые, крупные, тяжёлые, такие пышные, что казались ненастоящими. В ноябре. В Мэне. Я даже не хотела знать, во сколько ей это обошлось.
— Бабушка всегда хотела, чтобы они здесь были, — сказала миссис Лоуренс. — Она назвала лавку в их честь, а вырастить так и не смогла. Здесь слишком много ветра.
Она стянула перчатку, палец за пальцем.
— Я не продаю лавку, Лира.
Я открыла рот. Закрыла.
— И не закрываю. — Она подумала. — Но с ценником на рукаве на работу больше не ходи.
— Хорошо, — сказала я.
— И миссис Хиггинс пусть сидит, сколько хочет.
В зелёном кресле у окна миссис Хиггинс подняла глаза от детектива. Посмотрела на хозяйку поверх страницы. Так смотрят на подозреваемую, у которой вдруг обнаружилось алиби.
— Я как раз собиралась кое-что купить, — сказала миссис Хиггинс.
В лавке стало очень тихо. Я забыла, как дышать. Миссис Лоуренс, по-моему, тоже.
Миссис Хиггинс встала, медленно, с достоинством, подошла к полке у двери, той самой, куда я после истории с пакетом миссис Перкинс поставила романы в мягких обложках, и вытащила один. На обложке был мужчина. С рогами. Он смотрел исподлобья с таким видом, будто героиня задолжала ему за квартиру.
Она положила книгу на прилавок, рядом с пионами, и отсчитала деньги. Монетками. Без сдачи.
— Это не мне, — сказала миссис Хиггинс. — Это для исследования.
За полтора года это была её первая покупка.
Я пробила чек. Руки у меня дрожали. Миссис Лоуренс смотрела на книгу, на обложку, на рога, и угол рта у неё дёрнулся.
* * *
В среду, в половине шестого, колокольчик звякнул, и вошёл мужчина с виноватым лицом.
— Это книжный, — сказала я.
— Вижу. А…
Он осёкся. Он смотрел на прилавок, где в горшке стояли розовые пионы.
Долго смотрел. Как человек, который много лет ходит не в ту дверь и вдруг узнал, что дверь была та самая.
— Они не продаются, — сказала я. Это была чистая правда. — Но Мэгги через две двери добавит вам ленточку. Скажите, что вы от Лиры.
Он ушёл. Миссис Хиггинс посмотрела ему вслед поверх романа с рогатым мужчиной.
— Каждую среду, — сказала она. — Хоть часы сверяй.
— Может, он просто любит пионы.
— Дорогуша, — сказала миссис Хиггинс. — Ты в последнее время совсем не понимаешь, что говоришь. Это хорошо. Значит, живая.
* * *
Жила я, в общем, нормально.
Я спала по восемь часов. Покупала ромашку пачками, «Сладкий сон», с овечкой, в супермаркете на Мэйн-стрит, и кассир смотрел на меня с уважением человека, который знает, что дома у меня ещё шесть. Я пересадила Стейнбека в новый горшок. Он не простил. Я позвонила маме в воскресенье, и когда она спросила, высыпаюсь ли я, я сказала «да», и это было правдой без всяких лазеек. Я разобрала свои записи. Я перечитала свой диплом и уснула на четвёртом абзаце. Как всегда.
Иногда на закате я выходила на набережную. Солнце садилось над заливом. Золотым, потом медным, потом серым.
Не зелёным. Никогда.
— Небо зелёное, — сказала я однажды заливу. Просто так. Чтобы проверить, что ещё умею.
Залив промолчал. Атлантика в ноябре серая и честная. Она не притворяется.
По вечерам я открывала книгу Агаты. Каждый вечер. Перед сном, в очках, при лампе. Я листала её от начала до конца: рецепт от бородавок, обряд на суженого, таблицы с латынью, «Ориэну не давать». Я искала свежие чернила. Новую строчку. Хоть что-нибудь.
Новых строчек не было. Агата молчала, как молчат те, кто сказал всё, что хотел.
На девятнадцатый вечер я долистала до конца.
Я никогда раньше не смотрела на последнюю страницу. Ни в первый вечер, ни потом. Филологи начинают с маргиналий и до конца обычно не доходят: всё интересное у них на полях.
Последняя страница была чистая.
Не пожелтевшая от времени, как остальные. Не исписанная наклонным почерком на полях. Просто белая, плотная, совершенно пустая.
Как будто её оставили для того, кто будет писать дальше.
Глава 14. Эпилог. Не буди короля
Прошёл месяц.
В Кастине выпал первый снег, растаял и выпал снова, уже всерьёз. Миссис Хиггинс дочитала роман с рогатым мужчиной и купила второй, «для сравнения». Миссис Лоуренс приезжала по вторникам уже не проверять, а пить чай. Ромашковый. Она говорила, что от него у неё изжога, и наливала себе вторую чашку.
Платье с котиками висело у меня в шкафу. Миссис Хиггинс постирала его на деликатном режиме и вернула, ничего не спросив. Иногда я открывала шкаф и смотрела на него, как смотрят на открытку из страны, куда больше не летают самолёты.
В ту ночь я легла в одиннадцать. Без очков, в пижаме с котиками, которую наконец отстирала от королевской ромашки. Почитала про гортензии — я так и не узнала, когда их обрезать, и, видимо, уже не узнаю, — и уснула на перегное.
* * *
Сначала прогнулся матрас.
Не в мою сторону. В чужую. Я лежала на склоне, как камешек, который вот-вот покатится.
Потом я услышала дыхание. За спиной. Медленное, глубокое, ровное, совсем близко: отодвинься я на ладонь, и упёрлась бы в него лопатками.
В октябре я бы завопила. И схватила бы Толстого. Сейчас я лежала и принюхивалась. Подушка под щекой была моя, в горошек. Пахло прачечной «Чистый лист», лавандой с подоконника. И кедром. И дымом. И чем-то холодным и острым, как воздух перед грозой.
Я перевернулась.
Без очков мир — акварель. Но то, что лежало рядом, было близко. Тёмные волосы на моей подушке в горошек. Две тёмные линии над головой, вверх и лёгкой волной. Одна упиралась в книжную полку над кроватью, и сборник эссе о гортензиях уже наполовину с неё съехал.
Я нащупала очки на тумбочке.
Король Аверна спал в моей кровати над прачечной. Под моим облачным одеялом, которое было ему коротко до неприличия: снизу торчали босые ступни. Лицо спокойное, почти мальчишеское. А под глазами тени, свежие и глубокие. Он опять не высыпался.
В кулаке он сжимал сложенный вчетверо лист с кляксами и пустой бумажный пакетик. С пакетика на меня смотрела овечка в ночном колпаке. Правило было старое: переходит только то, что на тебе или в руках.
Не буди короля, подумала я. Он не спал по-человечески бог знает сколько.
И, конечно, разбудила.
— Мо, — сказала я шёпотом.
Дыхание не сбилось. Остановилось, как будто кто-то нажал на паузу. И он открыл глаза. Фиолетовые. Сразу на меня.
— Это недопустимо, — сказал он хрипло.
— Знаю.
Он сел и огляделся. Шкаф. Стопка непрочитанного, которая доросла мне уже до бедра. Стейнбек на подоконнике. Трещина в форме Флориды. Он смотрел на мою спальню точно так же, как я когда-то смотрела на его гобелен, где олени загоняли охотников.
— Это Кастин? — спросил он.
— Кастин, штат Мэн.
— Его нет на картах.
— Его и у нас не всегда отмечают.
Он кивнул, будто это всё объясняло.
— Как? — спросила я.
— Ты оставила перевод. И чай. — Он разжал кулак. — Повар посадил то, что осталось на дне пакетика. Оказывается, ваша ромашка растёт из чая. Гвоздику нашли у купцов с Островов. Розмарин и лавр были на кухне. Пергамента не было. — Он помолчал. — Я взял бумагу для указов. Решил, что Агата не стала бы придираться.
Я засмеялась. Тихо, в ладонь, потому что было три часа ночи и миссис Ковальски.
— А посолонь?
— Я обошёл спальню по солнцу. Брам держал свечу. Он всё время молился.
— Сколько ты ждал?
— Девяносто ночей. Первые семена не взошли: повар поливал их кипятком, по рецепту с дощечки. Вторые съели дрозды. Третьи взошли и месяц стояли зелёные, без единого цветка, а Брам каждое утро ходил на них смотреть и докладывал мне, что «зверь ещё спит». — Он помолчал. — Теперь повар засадил ею полсада. На всякий случай.
Девяносто ночей, подумала я. У меня за это время прошёл месяц. Месяц, в который я каждый вечер листала книгу Агаты до последней, чистой страницы.
— А Аверн?
— Пока я сплю там, двор бодрствует. Дядя сидит на советах вместо меня. Кричит. Ему помогает. — Он посмотрел на меня очень внимательно. — Ты высыпаешься?
— Каждую ночь.
— А я нет, — честно сказал король Аверна. Иначе он не умел.
«Где я сплю — тебе вставать», — вспомнила я последнюю строчку заговора. Четыре с минусом за стилистику. Ох, Агата. Пять.
И тут сверху трижды стукнули по батарее.
Миссис Ковальски с третьего этажа сообщала, что тоже не спит и что в этом виновата я. Батарея загудела, как колокол. Мориан вскинулся всем телом, как вскидываются люди, которые всю жизнь ждали заговора и наконец его дождались. Рог задел полку. Сборник эссе о гортензиях рухнул ему на голову.
Король Аверна набрал полную грудь воздуха.
Я знала, что бывает с теми, кто вопит в чужих спальнях. Они просыпаются дома.
Я не успела подумать. Просто закрыла ему рот ладонью — не до боли, но так, что не открыть. Точно так же, как когда-то он мне. Он замер. Фиолетовые глаза над моими пальцами стали очень круглыми.
— Только не вопи.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
