Обложка Испытание Цэвола

Испытание Цэвола

Алексей Никсам

0% прочитано
Стандартный
Алексей Никсам

Испытание Цэвола

Глава 1 Герой не разменивающийся на пеленки и бабьи сказки у камина

Таверна «Веселый скелет» находилась в месте, где пересекались два пути: северный торговый тракт и западная лесная дорога, ведущая к Медвежьему ущелью. Это место было прибежищем для тех, кто жил на грани: наемников с пустыми кошельками, но острыми клинками; торговцев, чьи товары редко соответствовали накладным; беглецов, скрывающихся от закона; и искателей приключений, чьи судьбы зачастую заканчивались в придорожных канавах. Здесь не было места для благочестивых паломников или утонченных столичных аристократов.

Здание таверны, сложенное из грубого серого камня еще во времена короля-колдуна Альдрика Первого, выглядело как старый, закаленный в боях солдат: массивное, коренастое, без излишней показной красоты. Крыша из дранки прогибалась под тяжестью мха и опавших листьев, а из трубы валил густой, неровный дым. Узкие окна напоминали прищуренные глаза, с подозрением следящие за дорогой. Внутри царил постоянный полумрак, который не исчезал даже в самые солнечные дни. Однако этот полумрак был уютным, пропитанным запахами, которые, казалось, стали неотъемлемой частью дерева и камня.

Воздух в таверне был насыщен ароматами: жареной баранины с розмарином, кислого эля из дубовых бочек, дешевого воска от свечей, пота, кожи, железа и застарелой крови. В этом букете ощущался и тонкий сладковатый запах курительных трав южных купцов, смешанный с резким ароматом дешевых духов, которыми пользовались местные девицы. Для Цэвола этот запах был запахом дома — единственного дома, который он знал последние двадцать лет.

Цэвол сидел за столом у окна, откуда можно было видеть всех, кто входил в таверну или проходил мимо. Это место он выбирал не случайно — привычка, выработанная за годы службы в наемных отрядах. Спина всегда к стене, взгляд — на дверь. Так его учили ветераны, которых уже давно не было в живых. Но он, Цэвол, остался.

Две недели пути от Высокого Перевала остались позади. Эти дни слились в однообразный, изнуряющий поток: серое небо, вязкая грязь под ногами, холодный ветер. Болота Мертвых Ручьев, с черной, как деготь, водой и ядовитыми кустами, стали его последним испытанием. Именно там, в самом сердце гиблого места, он столкнулся со склепом Великого Некроманта Гул’Зара.

Цэвол машинально коснулся свежего шрама на предплечье. Этот след оставил клинок, пропитанный магией тлена. Гул’Зар оказался опасным противником, способным не только оживлять мертвых, но и вытягивать души из живых, превращая их тела в гниющих марионеток. В подземельях склепа он провел трое суток, сражаясь в полной темноте, где даже факелы не горели. Без сна, без еды, с одной флягой воды он все-таки одержал победу, разрушив кристалл на посохе некроманта. Склеп рухнул, и Цэвол с трудом выбрался наружу, таща за собой перепуганного проводника.

Крестьянин потом плакал, целовал ему руки и предлагал последнюю курицу. Цэвол курицу взял, зажарил на костре и съел с таким наслаждением, словно это был пир у императора. А потом двинулся дальше. Потому что таков его путь.

Теперь он сидел в «Веселом скелете», позволив себе редкую роскошь — просто отдохнуть. Без мыслей о следующем контракте, без напряженного ожидания угрозы. Он пил эль, ел мясо и чувствовал, как тепло медленно возвращается в его тело.

Его доспехи лежали на соседнем стуле: кираса из закаленной стали с царапинами от когтей гуля, грязные поножи и шлем, прислоненный к ножке стола. Рядом стоял его меч — «Громовая Птица», широкий клинок с выбоинами, каждая из которых хранила свою историю. Этот меч был подарком его первого наставника, старого ветерана по прозвищу Кость, который учил его любить оружие, как женщину.

Эфес, обмотанный черной кожей, потемнел от пота и крови настолько, что казался черным. На гарде, когда-то медной, а теперь покрытой благородной зеленой патиной, был выбит герб давно забытого королевства — крылатый волк с поднятой лапой. Кость говорил, что меч выковали для королевского телохранителя, но тот погиб в первую же битву, а меч пошел гулять по миру, пока не нашел настоящего хозяина. Цэвол в эту историю не очень верил, но легенда нравилась.

Он отхлебнул эля из глиняной кружки, и густая, терпкая жидкость обожгла горло, разливаясь по желудку приятным, расслабляющим теплом. Эль здесь был не тот, что в столичных тавернах — приторно-сладкий, с пряностями и медом. Здесь эль был настоящий: крепкий, горьковатый, с привкусом дубовой бочки и сырого подвала. Настоящий мужской напиток. Цэвол промокнул густую рыжую бороду тыльной стороной ладони, оставляя на волосах капли пены. Борода была его гордостью. Не та холеная, расчесанная, какими щеголяют столичные лорды, а дикая, густая, с пробивающейся сединой на подбородке и у висков. Волосы на голове он носил длинные, стянутые в низкий хвост кожаным ремешком, и когда распускал их, они падали на плечи рыжей волной, делая его похожим на северного варвара. В свои сорок пять он был все еще в отличной форме: широкие плечи, мощная грудь, руки, покрытые сетью шрамов и тугими венами, которые вздувались, стоило ему сжать кулак. Но годы брали свое — седина, которая раньше белела только висках, теперь пробивалась и в бороде, и поясница побаливала по утрам, особенно если ночевал на голой земле. И подниматься с постели после тяжелого боя становилось все труднее — не сразу разгибалась спина, не сразу расправлялись плечи.

Он знал, что выглядит именно так, как и должен выглядеть живой легенде. И знал, что его здесь знают. Бруно, хозяин, уже отпустил пару шуток про драконов и некромантов, ставя перед ним первую кружку. Парень, что подавал угли для трубки, смотрел с таким благоговением, будто перед ним был сам император. Девки перешептывались за стойкой, стреляя глазками и хихикая.

Цэвол был легендой. Он привык к этому. Привык к тому, что его имя произносят шепотом в темных углах, что за его голову назначают награды не только некроманты, что молодые наемники смотрят на его меч с такой же жадностью, с какой нищие смотрят на золотую монету.

Он был один. И это его устраивало.

Или, по крайней мере, он так думал.

Таверна постепенно наполнялась. Солнце клонилось к закату, и прохожие, которые днем торопились по своим делам, искали место для ночлега. В дальнем углу, у камина, где огонь весело пожирал поленья, расположилась компания купцов — трое толстобрюхих мужиков в добротных, но дорожных плащах. Они о чем-то тихо спорили, разложив на столе бумаги, и время от времени бросали тревожные взгляды на дверь. У стойки, подперев спиной прилавок, стояли двое наемников — молодые, в потертых кожаных куртках, с мечами, которые они явно носили больше для вида. Они пили дешевое пойло и громко хвастались подвигами, которые, судя по чистоте их доспехов, существовали только в их воображении. Цэвол слушал их краем уха и кривился: сколько таких он видел за свою жизнь? Приходят, шумят, пузырят от эля, а как доходит до дела — бегут быстрее, чем заяц от лисы.

За его спиной, ближе к лестнице на второй этаж, сидел старый солдат с деревянной ногой. Он не пил, а просто сидел, уставившись в одну точку, и изредка гладил собаку, лежащую у его ног. Лицо старика было изрезано морщинами глубже, чем любой шрам, и в его глазах не было ни надежды, ни злобы — только усталость. Цэвол знал этот взгляд. Он видел его у тех, кто слишком долго воевал и слишком мало получил. Старик не поднимал глаз, и Цэвол не стал его тревожить. У каждого своя ноша.

И в самом темном углу, за столиком, который считался «проклятым» — туда никто не садился, потому что оттуда плохо просматривался зал, а стена за спиной была сырой и вечно покрывалась инеем даже в самый жаркий день, — сидел человек.

Цэвол заметил его не сразу. Сначала взгляд скользнул по углу, не найдя ничего примечательного: обычная тень, обычный полумрак, обычный постоялец, каких здесь десятки. Но что-то заставило его посмотреть еще раз. Какой-то внутренний, выработанный годами инстинкт — тот самый, который не раз спасал ему жизнь, когда в лесу было слишком тихо, а в темноте слишком много движения.

Человек был одет в невзрачное серое одеяние, какие носят странствующие монахи ордена Тихих Братьев или бедные торговцы, не желающие привлекать внимание. Грубая ткань, мешковатый покрой, капюшон, надвинутый на лицо. Из-под капюшона виднелась лишь седая борода, аккуратно подстриженная, и кончик носа с горбинкой. Одежда была чистой, но поношенной, на плечах — заплатки, сделанные с такой тщательностью, что они казались частью узора. Руки, лежащие на столе, были старыми — с выпуклыми венами, узловатыми пальцами, но без той дрожи, что бывает у дряхлых старцев. Пальцы двигались плавно, уверенно, словно привыкли к чему-то более тонкому, чем грубая кружка с элем.

Рядом с ним стоял посох. Обычный, казалось бы, посох — из некрашеного дерева, с набалдашником, грубо обточенным, чтобы удобнее ложился в руку. Но на навершии посоха, там, где положено быть простому деревянному шару, висела тряпка. Грязная, засаленная тряпка, намотанная кое-как, словно кто-то хотел скрыть то, что под ней находится. И из-под тряпки, едва заметно, пробивался свет. Не отблеск пламени, не блик от свечи — свет, который имел свой источник. Мягкий, пульсирующий с ритмом, похожим на дыхание. И когда разгорался, тряпка становилась полупрозрачной, и под ней угадывался кристалл — большой, ограненный, с идеальной, неестественной для природы чистотой.

Цэвол нахмурился. В его голове что-то щелкнуло, сработала тревога. Маги. Он не любил магов. Не то чтобы боялся — он убил двенадцать некромантов, которые были магами по определению, — но относился к ним с тем глубинным, почти животным недоверием, которое вырабатывается у человека, слишком часто видевшего, как обычный с виду старик превращает живых людей в пепел одним словом. Маги были непредсказуемы. С некромантом все понятно: он враг, и его надо убить. А тут не пойми не разбери.

Цэвол заставил себя отвести взгляд. Нечего пялиться на чужака, нечего показывать, что ты его заметил. В тавернах полно странных людей. Может, просто старый травник, который везет к северным графствам свои снадобья. А может, и нет, неважно.

Он сделал еще глоток эля, пытаясь прогнать неприятное ощущение, застрявшее под ложечкой. Ощущение, что кто-то смотрит на него. Смотрит не просто так, а изучает, оценивает, взвешивает.

— Великий Цэвол?

Голос раздался совсем рядом, звонкий, молодой, с насмешливыми нотками. Цэвол вздрогнул — не потому, что испугался, а потому, что на мгновение потерял бдительность, увлекшись разглядыванием странного старика. Рядом с его столом стояла девка.

Он поднял глаза. Она была молодой — лет двадцать, не больше. Круглолицая, с русыми волосами, заплетенными в толстую косу, которая лежала на плече и кончалась ниже пояса. Веснушки, россыпью усеивавшие нос и скулы, делали ее лицо почти детским, но глаза — большие, серые, с хитринкой — смотрели с той уверенностью, которая приходит только к тем, кто с детства привык выживать в этом мире. Она была одета в простое ситцевое платье, подвязанное передником, и на голове носила чепец, из-под которого выбивались непослушные пряди. На ногах — грубые башмаки, натертые до блеска от беготни по залу. Она держала поднос с пустыми кружками, ловко балансируя им на вытянутой руке, и смотрела на него с любопытством, которое не было похоже на обычное восхищение.

— Говорят, вы дракона одолели у Зубцов Мира? — спросила она, не дожидаясь приглашения, и поставила на стол миску с похлебкой, которую он не заказывал. — Бруно велел передать, за счет заведения, — добавила она, заметив его удивленный взгляд.

Цэвол выпрямился, расправил плечи, давая ей возможность оценить его стать. Он знал, как выгодно смотрится в рубахе с распахнутым воротом, открывающим мощную шею и выступающую ключицу. Знал, как падает свет свечей на его лицо, высвечивая жесткие скулы и глубоко посаженные глаза цвета болотной зелени. Он улыбнулся — той снисходительной, покровительственной улыбкой, которую приберегал для юных девиц и восторженных юнцов.

— Дракона? — переспросил он, усмехаясь и поигрывая плечами. Плечи были широкими, мощными, и под рубахой перекатывались тугие мышцы. — Это было разминкой перед завтраком, милая. — Он взял ложку, зачерпнул похлебку — густую, наваристую, с крупными кусками мяса и запахом чеснока. — Были и те, кто страшнее. И те, с кем я бился дольше. Дракон у Зубцов — это так, молодой был, глупый. Думал, раз у него крылья и огонь, то он царь зверей. А я ему быстро показал, где его место.

— А некромантов, сказывают, вы штук десять уложили? — Девка не уходила. Она присела на край соседнего стула, положив поднос на колени, и смотрела на него с таким видом, будто он рассказывал не о битвах, а о погоде.

— Двенадцать, — поправил он, смакуя цифру. — И это только те, чьи имена достойны упоминания. А были еще мелкие — колдуны из придорожных деревень, которые кур да мертвых петухов воскрешали. Таких я даже не считаю. — Он отхлебнул эля, чувствуя, как приятное тепло разливается по жилам. Эль, похлебка, восхищение, уютный полумрак — все это складывалось в ту самую картину, ради которой он, собственно, и возвращался в таверны после долгих походов. — Был один, у Черного Озера, — продолжал он, входя во вкус. — Тот думал, что если он поднял целую армию из кладбища, то ему уже никто не страшен. Он меня встретил на мосту — старый, горбатый, с глазами, которые светились в темноте, как угли. И говорит: «Ты пришел умереть, герой?» А я ему отвечаю: «Я пришел тебя похоронить, только на этот раз по-настоящему».

Он рассказывал, и ему нравилось, как слушает девка. Она не перебивала, не ахала на каждом слове, как это делали другие, а просто смотрела внимательно, и в ее карих глазах иногда мелькало что-то, похожее на усмешку. Но Цэвол не обращал на это внимания. Бывалый воин был в ударе и не считал грехом немного приукрасить некоторые моменты, например про битву у Черного Озера. На самом деле некромант был пьян и споткнулся о собственный посох, прежде чем Цэвол успел его ударить. Рассказ лился легко и свободно, обрастая новыми подробностями.

Девка слушала, кивала, и только когда он, наконец, замолчал, чтобы перевести дух и сделать новый глоток, она вдруг спросила:

— А когда же вы, герой, семью заведете? Остепенитесь?

Цэвол поперхнулся.

Эль пошел не в то горло, он закашлялся, забарабанил кулаком по груди, чувствуя, как лицо наливается краской — то ли от удушья, то ли от неожиданности. Кружка звякнула о стол, расплескивая янтарную жидкость. Он уставился на девку, не веря своим ушам. Семья? Остепениться? Он, Цэвол, Гроза Драконьих Гор, Ловец Некромантов, Друг Гномов и Гроза Гоблинов? Эти слова не вязались с его образом, как не вяжется корона на голове свиньи.

— Чего? — переспросил он хрипло, вытирая с губ пену.

Девка смотрела на него с самым невинным видом, но в уголках ее губ уже проступила отчетливая насмешка.

— Ну, детишки, жена, дом, — повторила она, словно объясняла ребенку прописные истины. — Вы ж уже не мальчик. — Она кивнула на его бороду, на седину, на морщины, которые прорезали его лоб глубокими бороздами. — Волосья вон седеют, а вы всё по тавернам да по болотам. Кто вас лечить-то будет в старости? Поди, ни кола ни двора. Одинокий герой — он как дерево без корней. Упадет — и некому поднять.

В таверне стало тихо. Даже купцы в углу прекратили свой спор и повернули головы в их сторону. Наемники у стойки, забыв про свои хвастливые истории, вытянули шеи, предвкушая зрелище. Даже старый солдат с деревянной ногой поднял глаза и посмотрел на Цэвола с каким-то странным, понимающим выражением. И только маг в сером — если это действительно был маг — не шелохнулся. Он сидел в своем углу, скрытый тенью, но Цэвол вдруг почувствовал, как по спине пробежал холодок — словно кто-то провел ледяным пальцем вдоль позвоночника.

Кровь бросилась в лицо. Он, великий Цэвол, сидит тут, в таверне, где его знает каждый, и какая-то девка, служанка, посмела ему, герою, говорить о семье, как старому больному деду, который не может за собой ухаживать? Он резко выпрямился, сжал край стола так, что побелели костяшки пальцев, и рявкнул — не голосом, а настоящим боевым рыком, от которого ближайшие свечи замигали, а наемники у стойки вздрогнули и попятились:

— Никогда!

Он встал во весь рост, и даже в полумраке таверны было видно, насколько он огромен — шире двери, выше притолоки. Его тень упала на девицу, накрыла ее с головой, и на мгновение могло показаться, что перед ней не человек, а сама скала, одетая в сталь и кожу.

— Я — Цэвол, Гроза Драконьих Гор, — прорычал он, и в его голосе слышался гром битв, треск щитов и звон мечей. — Моя жизнь — это ветер в пути, звон клинков и крики поверженных врагов. Жена? — Он выплюнул это слово, как косточку от рыбы. — Дети? — Он скривился так, будто попробовал что-то гнилое. — Это удел слабых духом, кто боится одиночества. Те, кто не способен держать меч, цепляются за юбки женщин. Те, кто не может смотреть смерти в глаза, прячутся за спинами детей. Мне нравится жизнь странствующего героя, и я не променяю ее на пеленки и бабьи сказки у камина!

Он стоял, тяжело дыша, сжав кулаки, чувствуя, как в жилах бурлит кровь. Он ждал, что девка испугается. Что она побледнеет, отшатнется, залепечет извинения. Все так делали, когда он повышал голос. Все отступали перед Грозой Драконьих Гор.

Девка не отступила.

Она спокойно поднялась со стула, поправила передник, взяла поднос и, глядя на него снизу вверх, сказала тем же ровным, спокойным голосом, в котором не было и тени страха:

— Как скажете. — Она помолчала, словно что-то взвешивая, и добавила уже у самой стойки, обернувшись через плечо: — Только одинокий герой — это как меч без ножен. Рано или поздно затупится.

Она ушла за стойку, принялась вытирать кружки, и больше ни разу не посмотрела в его сторону.

Цэвол стоял посреди таверны, чувствуя на себе десятки взглядов. В одних он читал испуг, в других — любопытство, в третьих — плохо скрываемое злорадство. Наемники у стойки переглядывались и ухмылялись. Купцы отвернулись, делая вид, что их это не касается. Старый солдат с деревянной ногой покачал головой и погладил собаку, что-то шепнув ей на ухо.

Цэвол медленно опустился на стул. Рука его потянулась к кружке, пальцы сжали глиняное донышко. Эль уже выдохся, стал плоским и горьким, но он допил его одним глотком, чувствуя, как горечь смешивается с горечью обиды. Он — и вдруг выслушивает нотации от какой-то девки? В его голове шумело, в груди клокотала злость, и он никак не мог понять, почему эти слова — про меч без ножен, про тупое лезвие — засели в нем глубже, чем любая рана, нанесенная некромантом.

Он подозвал парня, велел принести еще эля. Тот принес быстро, поставил кружку и тут же исчез, не желая попадать под горячую руку. Цэвол пил жадно, большими глотками, не чувствуя вкуса. Вторая кружка ушла так же быстро, как первая. Потом третья. Эль ударил в голову, и мир вокруг начал терять резкость, расплываться, становиться мягким и податливым.

Он сидел, сжимая в руке пустую кружку, и смотрел в одну точку на стене, где старый шрам от топора пересекался с трещиной, и в этом пересечении ему вдруг почудился какой-то знак, какое-то предзнаменование, смысла которого он не мог понять.

За соседним столиком, в углу, старик в сером одеянии поднял голову. Капюшон чуть сполз, и на мгновение Цэвол увидел его лицо — старое, изрезанное морщинами, с глубоко запавшими глазами, в которых горел огонь. Не отблеск свечей, не блик от камина — настоящий, внутренний огонь, который светился изнутри, как раскаленный уголь. Старик улыбнулся. Улыбка была едва заметной — только уголки губ дрогнули, но в ней было столько древнего, вселенского знания, столько насмешки над людской гордыней и глупостью, что Цэволу стало не по себе.

Пальцы старика — узловатые, с длинными, холеными ногтями — легли на посох. Они не касались тряпки, но та вдруг шевельнулась, словно от ветра, и из-под нее вырвался яркий, ослепительный луч. Всего на миг. На долю мгновения, которое Цэвол даже не был уверен, что видел на самом деле. Кристалл под тряпкой сверкнул — фиолетовым, синим, золотым — и погас.

— Удел слабых? — прошептал старик одними губами, беззвучно, но Цэвол почему-то услышал каждое слово. — Что ж, Цэвол, Гроза Драконьих Гор. Посмотрим.

Цэвол хотел встать, хотел подойти к старику, схватить его за ворот и спросить, что означают эти слова. Но тело не слушалось. Эль сделал свое дело. Ноги стали ватными, руки — тяжелыми, голова закружилась так, что стены таверны пошли ходуном. Он попытался сфокусировать взгляд, но мир распадался на цветные пятна, звуки смешивались в один сплошной гул, и единственное, что он еще различал, — это пульсирующий свет из угла, который становился все ярче, ярче, пока не заполнил собой все вокруг.

Цэвол с трудом поднялся, держась за край стола. Его пошатывало. Он сделал шаг к лестнице, ведущей на второй этаж, где хозяин сдавал комнаты. Второй, и пол под ним качнулся, как палуба корабля в шторм. Стены таверны поплыли, свечи в железных рожках превратились в размытые оранжевые пятна, а голоса посетителей слились в единый, бессмысленный гул, похожий на жужжание потревоженного улья. Цэвол протянул руку, чтобы опереться о ближайший стол, но промахнулся — пальцы встретили пустоту, и он едва не рухнул на пол, вовремя ухватившись за спинку стула, на котором еще недавно сидела та веснушчатая девка.

— Бруно! — крикнул он, и собственный голос показался ему чужим, глухим, доносящимся откуда-то издалека. — Комнату!

Хозяин, грузный мужчина с лицом, напоминающим печеное яблоко, высунулся из-за стойки, окинул его быстрым, оценивающим взглядом и кивнул парню, который уже спешил на помощь. Парень — тощий, вертлявый, с острыми локтями и вечно испуганными глазами — подхватил Цэвола под руку, принимая на себя часть его веса, и повел к лестнице.

— Пойдемте господин Цэвол, — приговаривал он, косясь на доспехи и меч, которые Цэвол забыл захватить со стула. — Сейчас уложим, отдохнете. Тяжелый день, поди, был.

Цэвол хотел огрызнуться, сказать, что он, Гроза Драконьих Гор, не нуждается в помощи какого-то сопляка, что он может идти сам, что он вообще никогда не пьянеет настолько, чтобы его водили под руки. Но язык заплетался, мысли путались, а ноги, казалось, жили своей собственной жизнью — одна норовила уйти влево, другая вправо, и только благодаря парню они двигались вверх по скрипучим деревянным ступеням.

Лестница была старой. Очень старой. Каждая ступень стонала под тяжестью Цэвола, и эти стоны казались ему голосами — голосами тех, кого он убил, тех, кто пал от его меча, тех, кто проклинал его имя перед смертью. Гул’Зар, с его гниющими глазами и голосом, похожим на скрежет надгробной плиты. Дракон Зубцов Мира, чей последний вздох обжег лицо Цэвола так, что он носил ожог полгода. Десятки, сотни врагов, которых он отправил в небытие, — все они вдруг заговорили с ним одновременно, шепча из каждой трещины, из каждого сучка в дереве.

— Ступенька, — сказал парень, когда они поднялись на площадку. — Сейчас, сейчас. Хозяин какая комната свободна?

— Третья! — донеслось снизу.

Парень толкнул дверь, и Цэвол шагнул в маленькую, тесную клетушку, пропахшую сыростью, старой золой и, кажется, мышами. Кровать — широкая, с прогнувшимся матрасом, набитым сеном, — стояла у дальней стены. На столе, покрытом пятнами, которые невозможно было определить, стоял кувшин с водой и глиняная миска. Окно, затянутое бычьим пузырем вместо стекла, выходило во двор, где уже заканчивали дневную работу конюхи и где кто-то сердито ругал лошадь, не желавшую вставать в стойло.

Парень помог ему добраться до кровати, и Цэвол рухнул на нее, как подкошенный. Сено в матрасе противно зашуршало, пружины — деревянные, самодельные — жалобно скрипнули, но выдержали.

— Меч, — прохрипел Цэвол, пытаясь приподняться. — Доспехи.

— Я принесу, — сказал парень, и в его голосе послышалась усталость. — Все принесу, не волнуйтесь. Отдыхайте.

— Громовая Птица, — Цэвол попытался сжать пальцы, ощутить привычную тяжесть рукояти, но нащупал только край матраса. — Если с ней что случится…

— Цела будет ваша Птица, — парень уже выходил, придерживая дверь. — Бруно воров не держит.

Дверь закрылась. Щеколда клацнула. И в наступившей тишине Цэвол остался один.

Тишина была странной. Не той уютной, привычной тишиной походной ночевки, когда рядом потрескивает костер, ветер шуршит листвой, а где-то вдалеке перекликаются ночные птицы. Это была тишина закрытого пространства, тяжелая, давящая, как крышка гроба. Слышно было, как бьется его собственное сердце — слишком громко, слишком часто. Как кровь шумит в ушах. Как где-то за стеной, в соседней комнате, кто-то храпит — мерно, монотонно, как заклинание.

Цэвол лежал на спине, глядя в потолок. Потолок был низким, деревянным, с толстыми балками, на которых держалась крыша. В углах висела паутина, а между балками, в темноте, ему чудилось движение — то ли мыши, то ли тени, то ли что-то еще, чему не место в мире живых. Он моргнул, пытаясь прогнать наваждение, но движение не прекращалось. Более того, оно становилось отчетливее.

Тени сгущались.

Они выползали из углов, сползали с балок, собирались в причудливые фигуры, которые то распадались, то складывались вновь. Цэвол видел в них лица — те самые лица, которые уже начали преследовать его на лестнице. Гул’Зар, с его кожей, обтягивающей череп, как пергамент. Дракон, чьи глаза горели ненавистью даже после того, как сердце было пронзено мечом. Молодой некромант из Черного Озера — тот, что споткнулся о собственный посох, — который смотрел на него перед смертью не со злобой, а с недоумением, будто не мог поверить, что великий Цэвол убил его, пьяного и растерянного, даже не дав подняться.

— Вы не герой, — прошептал кто-то из теней голосом, похожим на скрип несмазанной петли. — Вы просто убийца. Наемник. Мясник.

— Заткнись, — прошептал Цэвол пересохшими губами. — Я герой. Я сражаюсь со злом.

— Со злом? — Тень засмеялась, и смех этот был похож на треск ломающихся костей. — А кто сказал, что я был злом? Я просто хотел воскресить дочь. Она умерла от лихорадки. Ей было семь лет. А ты пришел и убил меня, потому что кто-то заплатил тебе мешок серебра.

— Ты поднимал мертвецов! — Цэвол попытался сесть, но тело не слушалось. Оно было тяжелым, налитым свинцом, придавленным к кровати невидимой силой. — Ты терроризировал деревни!

— Я поднимал мертвых, потому что они были моими подданными, — голос Гул’Зара, низкий, гулкий, как звук колокола под водой, зазвучал откуда-то сверху, с потолка. — Я был королем этих земель, пока вы, герои, не пришли и не убили меня за то, что я не поклонился вашему императору. Некромант, колдун, тиран — так вы называете тех, кто не согласен с вашими правилами.

— Ты приносил людей в жертву! — закричал Цэвол, но крик вышел жалким, сдавленным, потому что язык во рту стал тяжелым и неповоротливым, как кусок сырого мяса.

— А вы не приносите? — Тень Гул’Зара склонилась над ним, и Цэвол почувствовал запах — могильный холод, гниль, разложение. — Каждый ваш поход — это жертва. Крестьяне, у которых вы сожгли поля, спасаясь от погони. Города, которые вы оставили на разграбление, потому что вам было не до них. Женщины. Но о них позже. Спи, Цэвол. Спи. Твой настоящий бой еще впереди.

— Я не хочу спать! — Цэвол рванулся, пытаясь сбросить оцепенение, но тени навалились на него всей своей тяжестью, придавили к кровати, вдавили в сено, в доски, в камень.

И он провалился.

Провалился в темноту, которая была глубже любой пещеры, холоднее любой могилы. В темноту, в которой не было ни звука, ни запаха, ни времени. Только пульсация — далекая, ритмичная, похожая на биение сердца. Или на отсчет последних секунд перед тем, как мир перевернется.

А где-то внизу, в зале таверны «Веселый скелет», маг в сером одеянии поднялся из-за своего стола. Он был высок — гораздо выше, чем казался сидя, — и когда он выпрямился во весь рост, даже самый дальний угол зала осветился мягким, призрачным светом, идущим из-под его одежды. Никто из посетителей не заметил этого света. Никто, кроме старого солдата с деревянной ногой, который вдруг поднял голову, посмотрел на мага, и глаза его на мгновение стали ясными, осмысленными — такими, какими они были много лет назад, когда он еще не был старым и не потерял ногу в бессмысленной войне за бессмысленный клочок земли.

— Ты, — прошептал старик, и в его голосе послышалось узнавание. — Я знаю тебя. Ты… ты из тех, кто стоит за…

— Тише, — сказал маг, и в его голосе не было угрозы, но старик замолчал, как будто кто-то сжал его горло невидимой рукой. — Тише, добрый человек. Не все вопросы требуют ответов. И не все ответы приносят покой.

Маг подошел к лестнице, ведущей на второй этаж, и остановился, глядя вверх. Его пальцы, лежащие на посохе, дрожали — не от слабости, а от напряжения, которое требовалось, чтобы удерживать в равновесии силы, способные разорвать этот мир на части. Кристалл под тряпкой пульсировал ярче, и теперь даже плотная ткань не могла полностью скрыть его сияния. Из-под нее вырывались лучи — фиолетовые, золотые, синие, — которые плясали на стенах, на ступенях, на лице мага, превращая его из обычного старика в нечто древнее, великое и пугающее.

— Удел слабых, — повторил маг слова Цэвола, и в его голосе послышалась легкая, почти ласковая насмешка. — Дом, жена, дети. Пеленки и бабьи сказки у камина. — Он покачал головой, и тени под его капюшоном задвигались, открывая на мгновение лицо, которое не было лицом — скорее маской, за которой таилась бездна. — Что ж, Цэвол. Ты увидишь, что такое настоящая слабость. И что такое настоящая сила. Ты увидишь мир, где нет драконов и некромантов, но есть битвы, которые страшнее любых сражений. Ты войдешь в тело человека, который слабее тебя во всем — но, возможно, именно это и сделает тебя сильнее.

Маг поднял посох, и тряпка упала на пол, открывая кристалл во всей его красе. Это был не просто камень — это было сердце реальности, осколок того, из чего ткутся миры, сгусток силы, которая существовала еще до того, как первые боги открыли глаза. Кристалл засиял так ярко, что таверна на мгновение стала белой, пустой, лишенной теней. И в этом сиянии маг прошептал слова — не на человеческом языке, не на эльфийском, не на языке драконов, а на том древнем наречии, на котором говорит сама Вселенная, когда перекраивает судьбы.

— Иди, Цэвол. Узри. И вернись другим.

Свет погас. Маг исчез, растворился в воздухе, как утренний туман, оставив на полу только грязную тряпку, которая лежала там, где упала, — серая, засаленная, ничем не примечательная.

Старый солдат с деревянной ногой помолился, — и отвернулся к стене, делая вид, что ничего не видел. Наемники у стойки продолжали пить, не заметив ничего, кроме того, что одна из свечей на мгновение мигнула. Купцы спорили о ценах, парень убирал со столов, девка с веснушками вытирала кружки и думала о своем.

А наверху, в третьей комнате, Цэвол лежал на кровати, тяжело дыша, погруженный в сон, который был глубже смерти. Его тело было здесь — большое, сильное, покрытое шрамами. Но душа его уже ушла. Ушла туда, где нет мечей и магии, где герои не носят доспехов, а зло носит лицо обычных забот, которые оказываются страшнее любого некроманта.

Глава 2 Доброе утро? Ребенок? Кто ты женщина?

Глава 2. Доброе утро? Ребенок? Кто ты женщина?

Переход между мирами не был похож ни на что из того, что Цэвол когда-либо испытывал. В его жизни было много переходов — из ледяных пещер в пылающие пустыни, из королевских чертогов в гниющие болота, из пьянящего восторга победы в ледяную пустоту одиночества. Но то, что случилось с ним сейчас, не шло ни в какое сравнение.

Сначала была пустота.

Не та пустота, что остается после битвы, когда стихает звон мечей и умирают последние крики. Не та, что наступает в глубокую ночь перед рассветом, когда даже ветер затихает, утомленный своим бесконечным бегом. Это была пустота абсолютная, первозданная — такая, какой мир был до того, как первые боги вдохнули в него жизнь. В этой пустоте не было ни верха, ни низа, ни времени, ни пространства. Не было даже самого Цэвола — только смутное, едва различимое сознание, которое парило нигде и везде.

Цэвол не знал, сколько это продолжалось. Мгновение? Вечность? В этой пустоте понятия времени не существовало. Он мог бы пробыть там год, и это не отличалось бы от одной секунды. Но что-то изменилось. Что-то сдвинулось в самой основе мироздания, и пустота начала наполняться.

Сначала пришел звук.

Не привычный боевой клич, не трубный глас, возвещающий о прибытии героя, не торжественный хор небесных божеств, который, как он подозревал, должен был сопровождать перемещение между мирами. Звук был жалким, пронзительным, невыносимым. Он ввинчивался в сознание, как раскаленное сверло, заставляя несуществующие мышцы сжиматься, а несуществующее сердце — биться в агонии. Это был плач. Детский плач — высокий, надрывный, полный такого первобытного, животного отчаяния, словно маленькое существо, которое его издавало, было уверено, что мир кончился, что боги отвернулись и никто, никто не придет ему на помощь.

Звук рос, заполнял собой пустоту, и вместе с ним пришло ощущение. Сначала — слабое, едва уловимое, как воспоминание о боли, которое остается после того, как рана уже зажила. Потом — все более явственное, плотное, осязаемое. Цэвол почувствовал, что у него есть тело. Не то тело, к которому он привык — мощное, закаленное годами тренировок и битв, покрытое сетью шрамов, как старая карта сетью дорог. Это тело было чужим. Слабым. Неуклюжим. Оно лежало на чем-то мягком, но неудобном, и каждое движение в нем требовало усилий, которых он не привык прикладывать.

Цэвол попытался открыть глаза. Веки были тяжелыми, словно к ним привязали свинцовые гири. Он напрягся, собрал всю волю — ту самую, что позволяла ему подниматься с окровавленного песка после удара, которая заставляла его сжимать пальцы на рукояти меча, когда сухожилия были перерезаны, и гнала его вперед, когда разум кричал «остановись». Он был Цэволом, Грозой Драконьих Гор. Он подчинял себе боль, усталость, страх. Он подчинит себе и это.

Веки дрогнули, приоткрылись, и в них ударил свет.

Свет был незнакомым. Не желтовато-оранжевое, живое мерцание свечей или факелов, которое пляшет на стенах, создавая уютные, знакомые с детства тени. Не голубоватое, холодное сияние магических кристаллов, которое заливает все вокруг ровным, безжизненным светом, делая предметы плоскими и призрачными. Не красные, пульсирующие отблески костра, которые превращают лица в маски, а тени — в чудовищ. Этот свет был белым, ровным, лишенным всякой поэзии. Он лился сверху, из плоского прямоугольника, вделанного в белый потолок, и освещал комнату равномерно, безжалостно, не оставляя места тайне. В этом свете не было места теням — они были бледными, жидкими, неуверенными, словно стеснялись своего существования.

Цэвол лежал на спине. Под ним было что-то мягкое — слишком мягкое, неестественно податливое. Не сено, пахнущее летом и лугом. Не солома, шуршащая при каждом движении. Не медвежья шкура, грубая и теплая, пахнущая лесом и кровью. Это был матрас — упругий, ровный, обтянутый тканью, которая холодила кожу. Ткань была гладкой, скользкой, без единой морщинки — такой неестественной казалась эта гладкость, словно здесь не спали, не метались в кошмарах, не просыпались в холодном поту.

Он попытался сесть — и мир перевернулся.

Не в переносном смысле. Мир перевернулся буквально: потолок качнулся, стены поплыли, пол ушел из-под ног, хотя он еще даже не встал. Цэвол дернулся, рефлекторно ища опору, но руки — чужие, тонкие, незнакомые — скользнули по гладкой простыне, не находя за что ухватиться. Он кубарем покатился с кровати, ударился плечом о пол, и боль — тупая, ноющая, совершенно не похожая на ту, что он привык испытывать в битве — пронзила его от плеча до кончиков пальцев.

— Тьма, — прошептал он, и голос — чужой, сиплый, с непривычным тембром — прозвучал жалко и испуганно.

Он лежал на полу, тяжело дыша, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Пол был холодным — не таким холодом, какой бывает в склепах или горных пещерах, а бытовым, неприятным холодом, который пробирается сквозь тонкую ткань одежды и заставляет съеживаться. Цэвол сжал кулаки, ударил ими по полу — раз, другой, — и боль, отозвавшаяся в костяшках, помогла ему собраться.

— Я — Цэвол, — сказал он вслух, и каждое слово давалось с трудом. — Я — Гроза Драконьих Гор. Я убил двенадцать некромантов. Я не сдаюсь. Не сдаюсь!

Он поднялся. Медленно, цепляясь за край кровати, за спинку стула, который оказался рядом, за стену, которая была слишком гладкой, чтобы дать надежную опору. Ноги тряслись, колени подгибались, и он чувствовал себя так, будто снова был зеленым юнцом, который впервые надел тяжелые доспехи и понял, что не может сделать и шага. Но он стоял. Он стоял на чужих ногах, в чужом теле, в чужом мире, но он стоял.

Только тогда он позволил себе осмотреться.

Комната была маленькой — куда меньше, чем его комнатушка в «Веселом скелете». Стены были выкрашены в бледно-желтый цвет, когда-то веселый, а теперь облупившийся, с сетью тонких трещин, которые, если присмотреться, складывались в причудливые узоры. Цэвол присмотрелся — и на мгновение ему показалось, что в этих трещинах он видит лица. Старые, измученные лица, которые смотрели на него с немым укором. Он моргнул — и видение исчезло, оставив после себя только голую стену с осыпающейся краской.

На стенах висели странные предметы. Прямо напротив кровати — плоская картина, в которой, как в магическом зеркале, двигались люди. Цэвол сделал шаг вперед, всматриваясь в это чудо, и понял, что картина не написана красками — это было какое-то свечение, мерцание, складывающееся в фигуры. Мужчина и женщина в странной одежде шли по зеленой траве, держась за руки, и за ними бежала маленькая девочка с бантом в волосах. Изображение было таким ярким, таким живым, что на мгновение Цэволу показалось, что он слышит их смех. Он протянул руку, коснулся гладкой поверхности — и изображение исчезло, сменившись чернотой, в которой отразилось его новое лицо.

Он отшатнулся.

Лицо в черном зеркале было чужим. Мужчина средних лет с бледной кожей, с темными кругами под глазами, с редкими волосами, которые уже начали редеть на макушке. Лицо было гладким — без шрамов, без морщин, которые вырезают годы битв и походов. На этом лице не было истории. Не было жизни. Оно было пустым, как новый лист пергамента, на котором еще ничего не написано.

— Кто это? — прошептал Цэвол, и губы в отражении шевельнулись, повторяя его слова. — Это не я.

Он отвернулся, не в силах больше смотреть на эту чужую маску. Взгляд его упал на другие предметы, заполнявшие комнату. У стены стоял высокий шкаф из светлого дерева — Цэвол никогда не видел такой древесины, она была слишком ровной, слишком гладкой, словно ее не резали топором, а вырастили такой. Дверцы шкафа были распахнуты, и за ними висела одежда — яркая, пестрая, незнакомая. Рубахи без единой завязки, с какими-то прозрачными пуговицами. Странные короткие плащи без капюшонов. И одна вещь, которая привлекла его внимание больше всего — длинное черное пальто, висящее на отдельной вешалке, с широкими лацканами и тяжелыми карманами. Оно было похоже на дорожный плащ, но слишком тонкое, слишком легкое, чтобы защитить от ветра и дождя.

Рядом со шкафом стояла тумба — низкая, квадратная, с круглым стеклянным предметом наверху. Внутри стекла, словно заточенная в хрустальную темницу, тускло поблескивала спираль из металла. Цэвол наклонился, рассматривая это диковинное устройство, но так и не понял его назначения. Не свеча, не факел, не масляная лампа — что это? И зачем оно здесь, среди одежды и прочих странных вещей?

На полу, вокруг кровати, был разбросан целый мир предметов, названий которых Цэвол не знал. Ворох детских вещей — крошечные штанишки, рубашечки с забавными зверушками, мягкие игрушки, одна из которых, плюшевый заяц с оторванным ухом, валялась у самых его ног. Цэвол поднял зайца, повертел в руках. Игрушка была мягкой, теплой, пахла чем-то сладким и молочным. Кто-то очень любил этого зайца — так сильно, что оторвал ему ухо, но не выбросил, а продолжал держать рядом. На мгновение Цэволу показалось, что он слышит детский смех — звонкий, беззаботный, совсем не похожий на тот плач, который разрывал тишину. Он положил зайца на место и пошел на звук.

Плач вел его. Он был везде — он заполнял собой воздух, пропитывал стены, въедался в сознание. Цэвол двигался к нему, как слепой путник движется к звуку колокола в тумане, — медленно, неуверенно, натыкаясь на невидимые препятствия. Коридор, в который он вышел, был узким, с низким потолком, и свет здесь был другим — тусклым, серым, просачивающимся сквозь прозрачный материал, которым были затянуты окна. Цэвол никогда не видел такого материала. Он был твердым, гладким, холодным на ощупь, и сквозь него мир выглядел плоским, искаженным, ненастоящим. За окном, в серой пелене утра, высились здания — высокие, неестественно правильные, сложенные из какого-то бледного камня. Между зданиями двигались черные точки — люди, — и все это было таким чужим, таким неправильным, что у Цэвола закружилась голова.

Он отвел взгляд от окна и толкнул дверь, из-за которой несся плач.

Детская комната была залита тем же серым, безжалостным светом. Она была меньше, чем спальня, но более живой — стены здесь были выкрашены в небесно-голубой цвет, на них висели картинки с веселыми зверями, на полках теснились игрушки, а в углу стояла кроватка — деревянная, с высокими решетками, похожая на клетку. И в этой клетке, размахивая крошечными кулачками и тряся головой, лежал ребенок.

Цэвол замер в дверях, не в силах сделать следующий шаг. Что-то в этом зрелище парализовало его — не страх, нет, он знал страх слишком хорошо, чтобы спутать его с этим чувством. Это было что-то другое. Что-то первобытное, глубокое, спрятанное в самых дальних уголках его сознания, куда он никогда не заглядывал. Ребенок был маленьким — невероятно, пугающе маленьким. Цэвол видел детей раньше, конечно — в деревнях, которые он проходил, в городах, где останавливался. Но там дети были уже большими — бегали по улицам, играли в войну, дразнили собак. Этот же был совсем крошечным. Его тельце, закутанное в странный комбинезон, казалось не больше двух мечей, положенных рядом. Лицо было красным, мокрым от слез, искаженным криком, и в этом крике не было ни каприза, ни злости — только отчаяние. Абсолютное, всепоглощающее отчаяние существа, которое еще не умеет говорить, не умеет просить, не умеет даже понять, что оно хочет, но знает одно: ему плохо, и оно не может это прекратить.

— Тихо, — сказал Цэвол, и голос его прозвучал глухо, неуверенно. Он шагнул к кроватке, протянул руку — свою чужую, бледную, слабую руку — и коснулся щеки ребенка.

Кожа была горячей, влажной от слез, и это прикосновение вдруг вызвало в нем что-то, чему он не мог найти названия. Не жалость — он знал жалость, она была знакома ему по лицам тех, кого он спасал. Не сострадание — он научился ему на полях битв, среди раненых и умирающих. Это было что-то более древнее, более глубинное. Какая-то память, запечатанная в самом сердце его существа, память о том, что он сам когда-то был таким — маленьким, беспомощным, зависимым от чужой воли. И кто-то тогда держал его, кормил, менял его пеленки, укачивал по ночам. Кто-то, чье лицо он не помнил, чье имя стерлось из памяти, чей голос затерялся в шуме прожитых лет. Кто-то, кому он был обязан жизнью не меньше, чем своему мечу и своей силе.

Ребенок всхлипнул, на мгновение замолк, прислушиваясь к незнакомому голосу. Его мутные, заплаканные глаза уставились на Цэвола, и в этом взгляде было столько доверия, столько надежды, что у Цэвола перехватило дыхание. Этот маленький человек смотрел на него и ждал. Ждал, что он, взрослый, большой, сильный, сделает что-то, чтобы прекратить эту боль, этот страх, это одиночество. Он ждал, что Цэвол его спасет.

— Я здесь, — сказал Цэвол, и голос его — чужой, тонкий голос — вдруг стал тверже. — Я не знаю, кто ты и где я, но я здесь. И я тебе помогу.

Ребенок снова всхлипнул, всмотрелся в его лицо — и вдруг залился с новой силой, еще громче, еще отчаяннее. Видимо, понял, что этот незнакомый человек, этот чужой голос, эти бледные, слабые руки — не те, кого он ждал. Не те, кто может его утешить.

— Ну что ты, — Цэвол растерянно огляделся, ища что-то, чем можно было бы отвлечь ребенка. На полке рядом с кроваткой лежала погремушка — деревянная, с яркими бусинами внутри. Он взял ее, потряс. Бусины загремели, и ребенок на мгновение затих, уставившись на погремушку мокрыми глазами. — Видишь? Это магия. Магическая штука. Слышишь, как гремит? Как боевой топор, когда им рубят дрова.

Ребенок не оценил сравнения. Он снова заплакал, и плач его стал каким-то новым — не просто громким, а требовательным, почти агрессивным. Маленькие кулачки сжались, ножки забили по матрасу, и все это маленькое тельце выгнулось дугой, выражая такое отчаяние, что Цэвол невольно отступил на шаг.

— Что тебе нужно? — спросил он, чувствуя себя полным дураком. Он, Гроза Драконьих Гор, стоит перед крошечным, беспомощным существом и не знает, что делать. У него есть опыт ста битв — но ни одна битва не научила его, как успокоить плачущего младенца. — Ты голоден? Хочешь пить? Тебе больно?

Ребенок не отвечал. Он только плакал, и этот плач, казалось, становился все громче, все невыносимее. Цэвол чувствовал, как голова начинает болеть — той тупой, пульсирующей болью, которая обычно приходила после третьей кружки эля. Он сжал виски пальцами, пытаясь унять боль, но плач проникал сквозь пальцы, сквозь кожу, сквозь череп, в самое нутро.

— Замолчи! — крикнул он, не выдержав. — Замолчи, умоляю!

Ребенок замолчал. Но не потому, что испугался. Он замолчал потому, что его маленькие легкие, наконец, исчерпали запас воздуха, и он судорожно, всем телом, втянул новую порцию, чтобы закричать снова.

И в этот момент за спиной Цэвола раздались шаги.

Он обернулся — резко, по-боевому, вкладывая в этот разворот всю ту ярость, которая накопилась за эти минуты беспомощности. Если сейчас перед ним окажется враг, если это ловушка, если за этим плачем стоит заклинание или колдовство, он… Он сделает что-то. Он не знает, что, потому что у него нет меча, нет силы, нет даже его собственного тела, но он что-нибудь сделает. Он всегда что-то делает.

За его спиной стояла женщина.

Она была невысокой — едва доставала ему до плеча, даже в этом новом, невысоком теле. Темные волосы, собранные в небрежный пучок на затылке, были влажными — видимо, она только что мылась. На ней была странная одежда: плотные синие штаны, обтягивающие ноги, и светлая рубаха, распахнутая на груди, из-под которой виднелась тонкая полоска ключиц и бледная, усталая кожа. На ногах — толстые носки, один с дыркой на пятке.

Лицо ее было усталым. Не той усталостью, которая проходит после хорошего сна, а той, глубокой, въевшейся в кожу, в мышцы, в самую душу, которая не проходит никогда. Под глазами залегли темные круги — не как у горожанки, которая не выспалась одну ночь, а как у воина, который слишком долго не снимает доспехов. Уголки губ опущены, на лбу пролегла морщинка, которая не разгладилась даже во сне — такие морщины Цэвол видел у старых солдат, которые слишком много думали и слишком мало улыбались.

Но в глазах — карих, глубоких, с золотистыми искорками — горел огонь. Не тот огонь, который зажигает в глазах юность или влюбленность. Это был огонь, который разгорается в тех, кто слишком долго идет против ветра, кто слишком много тащит на себе, кто слишком много раз падал и поднимался. Это был огонь упрямства, огонь выживания, огонь той силы, которая не кричит о себе, не требует признания, но которая способна свернуть горы, если понадобится, чтобы защитить тех, кто за ее спиной.

Цэвол видел такой огонь раньше. У королевы вампиров, когда она, уже побежденная, стояла над телом своей дочери и смотрела на него с такой ненавистью, что воздух вокруг нее замерзал. У старого гнома, который прикрывал отступление своего клана и бился до тех пор, пока от него не осталось только воспоминание о битве. У крестьянки, которая, сжимая в руках мотыгу, стояла у порога своей халупы и смотрела на отряд наемников, пришедших выбить из нее последнюю монету.

Но в этом огне было еще кое-что. То, чего Цэвол не видел никогда. Там была любовь. Не та, которую поют барды в своих балладах — пронзительная, трагическая, всегда заканчивающаяся смертью или разлукой. Не та, о которой слагают поэмы — возвышенная, прекрасная, достойная королей и героев. А та — тяжелая, изматывающая, каждодневная любовь, которая не спрашивает, хочешь ли ты тащить этот воз, а просто взваливает его на плечи и идет. Которая не ждет благодарности и признания. Которая не говорит громких слов, но встает в три часа ночи, когда кто-то плачет, и идет, спотыкаясь о разбросанные игрушки, и греет молоко, и меняет подгузники, и качает на руках, напевая бессмысленные, сонные песни.

И в этой любви была сила. Сила, перед которой меркли все некроманты мира, все драконы, все армии тьмы. Потому что эта сила не умирала после победы. Она не требовала подвигов и жертв. Она просто была. Каждый день. Каждую ночь. Без перерыва. Без наград.

— Доброе утро, — сказала женщина голосом, не терпящим возражений.

В голосе была усталость — та самая, глубокая, въевшаяся. Но за ней чувствовалась сталь — та самая, из которой куют хорошие мечи. Сталь, которая не ломается, не гнется, не ржавеет. Которая выдерживает любой удар, потому что знает: если она сломается, за ее спиной некому будет встать.

— Орет уже полчаса, — продолжила женщина, не двигаясь с места, но ее голос заполнил собой всю комнату, перекрывая даже детский плач. — Я опаздываю на работу. Ты чего лежишь?

Цэвол выпрямился. Это движение далось ему с трудом — спина в новом теле была не такой гибкой, плечи не такими широкими, но он заставил себя стоять прямо, расправить грудь, вскинуть голову. Он был слаб, он был в чужом теле, в чужом мире, он не знал, что происходит и как это прекратить. Но он все еще был Цэволом, Грозой Драконьих Гор, Ловцом Некромантов, Другом Гномов и Грозой Гоблинов. Он все еще был героем. И герои не сгибаются. Ни перед кем. Никогда.

— Женщина, — сказал он, и голос его — чужой, тонкий, с непривычной хрипотцой — он заставил звучать твердо, повелительно, как на поле боя. — Я — Цэвол, Гроза Драконьих Гор. Победитель двенадцати некромантов. Убийца дракона у Зубцов Мира. Освободитель Черного Озера. Защитник Медвежьего Ущелья. Принесите мне мой меч и доспехи, и укажите путь к ближайшему порталу. Меня заточили в это тело злые чары, и я должен…

Он не договорил.

Женщина не дала ему договорить. Она сделала шаг вперед, и в этом шаге было столько уверенности, столько права на эту комнату, на этот дом, на эту жизнь, что Цэвол, повинуясь какому-то непонятному инстинкту, отступил. Он, Гроза Драконьих Гор, отступил перед женщиной в носках с дыркой на пятке.

Она не кричала. Не угрожала. Она просто смотрела. Смотрела так, как смотрят на капризного ребенка, который в сотый раз рассказывает одну и ту же нелепую историю. В ее взгляде не было ни страха, ни восхищения, ни даже удивления. Только усталость. Бесконечная, всепоглощающая усталость человека, который слишком долго тащит на себе воз, слишком тяжелый для одних рук.

— Что? — переспросила она ледяным тоном, и в этом одном слове было столько презрения к россказням о драконах и некромантах, что Цэвол почувствовал себя нашкодившим мальчишкой. — Опять фэнтези-сериалов насмотрелся?

Она шагнула ближе, и Цэвол, сам не понимая почему, сделал еще шаг назад, упершись спиной в дверной косяк. Она была ниже его на голову, тоньше в два раза, и в ее руках не было оружия. Но она смотрела на него так, как смотрела королева вампиров перед тем, как призвать легион мертвецов. Так смотрел его наставник Кость, когда он, пятнадцатилетний, впервые струсил в бою. Так смотрели те, кто знает, что такое настоящая сила, и не тратит слов на тех, кто ее не понимает.

— Ты мне тут сказки не рассказывай, — сказала женщина, и каждое слово ее падало на Цэвола, как удар молота. — Я через пять минут ухожу. Ребенок голодный, у него подгузник полный, его нужно покормить, переодеть, умыть и уложить днем спать. — Она перевела взгляд на кроватку, где ребенок, почувствовав присутствие матери, перестал плакать и теперь только тихонько хныкал, глядя на нее мокрыми, преданными глазами. — Всё понятно?

Цэвол открыл рот, чтобы ответить. В его голове уже созрела пламенная речь — о том, что он герой, а не прислуга, что его место на поле боя, а не в этом странном, тесном мире, что он не собирается выполнять приказы какой-то женщины, пусть даже в ее глазах и горит огонь, способный испепелить целую армию.

Но женщина посмотрела на него.

Это был не просто взгляд. Это было оружие. Цэвол, повидавший на своем веку десятки видов оружия — от гномьих секир до эльфийских луков, от драконьего огня до некромантских проклятий, — узнал это оружие мгновенно. Это был взгляд, который останавливал армии. Который заставлял королей забывать о гордости. Который пробивал любую броню, любую защиту, любую стену, возведенную гордыней и самомнением.

В этом взгляде не было угрозы. Не было гнева. Не было даже требования. В нем было только одно: знание. Знание того, что он, Цэвол, со всей его Грозой Драконьих Гор, со всеми его двенадцатью некромантами, со всеми его подвигами и славой, — здесь, в этой комнате, в этом мире, в этой жизни, — никто. Нуль. Пустое место, которое должно либо взяться за дело, либо убраться с дороги.

И в этом знании была такая сила, что Цэвол, впервые в жизни, не нашелся, что сказать.

— Я… — начал он, но голос его сел.

— Всё, я ушла, — перебила женщина. Она уже развернулась, на ходу застегивая странную куртку — темно-синюю, с блестящей металлической змейкой, которая бежала от низа до самого ворота. — Пюре в холодильнике, погрей в микроволновке, две минуты. Воду для купания не кипяток, проверь локтем. Если что — звони. — Она на секунду замерла у двери, обернулась, и в ее глазах мелькнуло что-то — не жалость, нет, что-то более сложное, смесь горечи и насмешки.

Она схватила с тумбочки в прихожей какую-то плоскую дощечку, которая при ее прикосновении засветилась, сунула ее в карман куртки, натянула на ноги странные башмаки на толстой подошве, которые зашнуровывались без единой завязки, и вылетела за дверь.

Хлопок. Щелчок замка. Тишина.

А затем — новый взрыв детского плача.

Цэвол стоял посреди коридора, в чужом теле, в чужой одежде, в чужом доме, в чужой жизни.

Глава 3 Портал в преисподнюю

Глава 3. Портал в преисподнюю

Он вошел в комнату, которую позже он назовет «портал в преисподнюю». В то мгновение, когда его нога переступила порог, он еще не знал этого названия. Он вообще ничего не знал. Он был Цэволом – Грозой Драконьих Гор, героем, смотревшим смерти в глаза. Он думал, что видел всё. Он думал, что его ничем не удивить. Он думал, что худшее уже позади.

Он ошибался.

Комната была залита тем же серым, безжалостным светом, что и вся квартира, но здесь он казался каким-то особенно плоским, особенно ненастоящим. Стены, выкрашенные в небесно-голубой цвет, должны были, видимо, вызывать ощущение покоя и безмятежности, но сейчас, когда из кроватки раздавался этот нечеловеческий, пронзительный крик, голубизна казалась насмешкой. На стенах висели картинки — веселые зверята в смешных шляпках, солнышко с улыбкой до ушей, радуга, под которой стоял домик с нарисованным дымком. Все это было таким мирным, таким правильным, таким чужим. Словно Цэвол попал в мир, где война была лишь страшной сказкой, а самым опасным оружием считалась погремушка.

В кроватке-клетке — он не мог назвать это иначе, потому что высокие деревянные решетки, окружавшие ребенка со всех сторон, напоминали ему клетку для пленных, которых иногда возили на рынок рабов в южных городах, — лежал маленький человечек. Он размахивал крошечными кулачками с такой яростью, с такой самоотдачей, словно сражался с невидимым врагом. Его лицо, и без того маленькое, казалось еще меньше из-за того, что было сморщено, покраснело от слез и напряжения. Глаза — мутные, заплаканные, почти невидящие — были широко раскрыты, и в них не было ничего, кроме боли. Чистой, животной боли существа, которое еще не научилось понимать, откуда берется эта боль и когда она кончится.

Он кричал. Кричал с такой силой, с такой отчаянной, всепоглощающей мощью, что, казалось, сам воздух в комнате содрогается от этого звука. Кричал так, словно пытался разрушить стены криком. И, возможно, если бы этот крик обладал хоть каплей той магии, что была в мире Цэвола, стены бы действительно рухнули. Но здесь не было магии. Здесь был только крик. И Цэвол, стоящий посреди комнаты, не знающий, что делать.

Он подошел к кроватке. Каждый шаг давался ему с трудом — ноги, чужие, слабые, дрожали, колени подгибались, и он чувствовал себя так, будто идет по минному полю, где каждая половица может оказаться последней. Его опыт боевых столкновений подсказывал: оценить противника. Он всегда так делал. Перед любой битвой — будь то дуэль с некромантом, схватка с драконом или стычка с лесными разбойниками — он сначала смотрел, изучал, оценивал. Сильные стороны. Слабые стороны. Уязвимые места. Оружие противника. Его тактику. Его слабости.

Он посмотрел на противника сейчас.

Противник был ростом не больше его предплечья. Весил, вероятно, как кошель с мелкими монетами — может быть, чуть больше. Его оружием был голос — пронзительный, невыносимый, способный, казалось, пробить любую броню, любую защиту, любую стену, возведенную гордостью и самоуверенностью. Его тактика была проста и гениальна: он кричал. Кричал до тех пор, пока мир не сдавался. Пока кто-то не приходил и не делал то, что нужно. Потому что он не мог сделать это сам. Он был беспомощен. Совершенно, абсолютно, пугающе беспомощен.

И в этой беспомощности была его сила. Цэвол вдруг понял это с холодной, ледяной ясностью. Беспомощность этого маленького существа была его самым страшным оружием. Потому что против нее нельзя было выставить меч. Против нее нельзя было выставить доспехи. Против нее нельзя было выставить никакую силу, кроме одной — той самой, которую Цэвол презирал всю свою жизнь.

— Ну, — сказал Цэвол неуверенно, и его голос — чужой, тонкий, дрожащий — прозвучал жалко и беспомощно. — Тихо.

Ребенок заорал громче.

Казалось, этот звук стал плотнее, тяжелее, осязаемее. Он ввинчивался в голову, как раскаленное сверло, заставлял сжиматься челюсти, биться сердце в бешеном ритме, пот выступать на лбу. Цэвол схватился за край кроватки, чувствуя, как комната начинает плыть перед глазами. Он сражался с армиями мертвецов, и те не были так страшны, как этот маленький, красный, вопящий комочек плоти.

— Я сказал: тихо! — крикнул он, и в голосе его, наконец, прорезалась привычная командная нотка. Та, от которой трепетали даже короли. Та, которая заставляла наемников бросать оружие и бежать.

Ребенок на мгновение замолк. Цэвол перевел дыхание, чувствуя, как сердце начинает успокаиваться. Он победил. Он, Цэвол, Гроза Драконьих Гор, усмирил это маленькое чудовище одним лишь голосом.

Ребенок втянул воздух — судорожно, всем маленьким телом, выпучив губы трубочкой, — и закричал снова. Громче. Пронзительнее. Отчаяннее.

Начался кошмар.

Первым врагом стал «подгузник».

Цэвол слышал это слово утром — женщина бросила его на бегу, даже не обернувшись, как бросают кость собаке, чтобы та отвлеклась. «У него подгузник полный», — сказала она, и в ее голосе было столько будничности, столько обыденности, словно она говорила о погоде или о том, что хлеб в булочной подорожал. Тогда Цэвол не придал этому значения. Он был слишком занят осознанием того, что его душа заточена в чужом теле, что он находится в чужом мире, что он должен вернуться любой ценой.

Теперь он знал, что такое подгузник. И знал, что ненавидит это изобретение больше, чем некромантские проклятия. Больше, чем драконий огонь. Больше, чем все зло этого мира, собранное воедино.

Он начал с того, что попытался расстегнуть комбинезон. Кнопки — маленькие, скользкие, коварные — никак не поддавались. Пальцы — чужие, тонкие, не привыкшие к такой тонкой работе — соскальзывали, промахивались, сжимались в кулаки от бессилия. Цэвол, чьи руки привыкли держать меч, метать ножи, затягивать ремни доспехов одной левой, сейчас трясущимися, неуклюжими пальцами пытался совладать с крошечными кусочками пластика, и у него ничего не получалось.

— Драконье пламя, — прошипел он, дергая за первую кнопку с такой силой, что она едва не оторвалась вместе с куском ткани. Ребенок, почувствовав, что с ним что-то делают, задергался сильнее, забил ножками, и его маленькие пятки, твердые, как камешки, врезались Цэволу в запястье. — Стоять! Стоять, я сказал!

Ребенок не стоял. Он извивался, как уж на сковородке, он выгибался дугой, он пытался перевернуться на живот, и каждое его движение делало задачу Цэвола все более невыполнимой.

Первая кнопка поддалась через три минуты. Вторая — через пять. К тому времени, как комбинезон был расстегнут, Цэвол был мокрым от пота, его лицо пылало, а в голове пульсировала боль, готовая в любой момент разорвать череп на части.

— Вот, — сказал он, распахивая комбинезон. — Вот, видишь? Я сделал это. Я…

Он замер.

Под комбинезоном был подгузник. Белый, пухлый, явно переполненный, с желтоватыми и коричневыми пятнами, проступающими сквозь тонкую ткань. И запах. Запах, который, казалось, ждал этого момента, чтобы вырваться на свободу, ударил Цэвола в лицо с такой силой, что он попятился, ударился затылком о косяк двери и выругался так, как не ругался даже в пекле битвы, когда падал с коня под ноги вражеской кавалерии.

— А-а-а-а! — заорал он, хватаясь за голову. — Что это?! Что это такое?!

Ребенок смотрел на него снизу вверх — мокрый, красный, с дрожащей губой — и, казалось, ждал. Ждал, что этот взрослый, большой человек, который так громко кричит и так странно себя ведет, наконец, сделает то, что должен. Ждал, что герой не падет от этого смрада. Ждал, что герой окажется настоящим.

— Орочьи выгребные! — прохрипел Цэвол, зажимая нос рукавом. — Это… это… ужасно!

Он шагнул вперед. Потом еще раз. Потом, задержав дыхание, наклонился над ребенком, отстегнул липучки — на этот раз они поддались легко, словно сама судьба решила сжалиться над ним, — и открыл подгузник.

То, что он увидел, превзошло все его ожидания. Он видел поля битв, усеянные телами. Он видел гниющие болота, где вода была черной, как деготь, а воздух — ядовитым. Он видел склепы, где мертвецы гнили веками, не находя покоя. Но это было нечто особенное.

Он менял подгузник, казалось, вечность.

За это время он умудрился испачкать руки — обе, до локтей, хотя, казалось бы, как можно испачкаться, меняя подгузник, он не знал, но он испачкался. Он вымазал пеленальный столик — всю его поверхность, хотя ребенок был размером не больше двух буханок хлеба. Он осквернил собственную хламиду — серую, безразмерную, которая теперь украшалась пятнами, цвет и происхождение которых он предпочитал не анализировать. Он замарал край занавески, стоящей у окна, — и до сих пор не понимал, как это произошло. Он даже, кажется, испачкал потолок. Не потому, что он видел на нем пятна, а потому, что, оглядывая поле битвы, он пришел к выводу, что потолок — единственное место, где пятен не было, а значит, он просто их не заметил.

Ребенок, словно злобный полтергейст, извивался, брыкался, переворачивался, пытался встать на четвереньки, пытался сесть, пытался уползти, и каждое его движение было рассчитано на то, чтобы сделать процесс максимально невозможным. Цэвол ловил его ножки — они выскальзывали. Он придерживал его рукой за животик — ребенок выгибался дугой. Он пытался застегнуть новый подгузник — и в этот момент маленькая, твердая, как камешек, пятка врезалась ему прямо в глаз.

— А-а-а-а! — заорал Цэвол, хватаясь за лицо. — Ах ты, маленький тролль!

Он, Цэвол, Гроза Драконьих Гор, Ловец Некромантов, человек, который не задумываясь отправлял на тот свет целые орды скелетов, — он не мог и пальцем тронуть это маленькое, вопящее, извивающееся существо. Потому что оно было беззащитным. Потому что оно не понимало, что делает. Потому что оно просто хотело, чтобы ему стало легче. И потому что, когда ребенок в очередной раз поймал его палец, зажал в кулачке и посмотрел на него мокрыми, красными глазами, Цэвол вдруг понял, что не может. Не может больше называть его троллем. Не может злиться. Не может сделать ничего, кроме одного: продолжать.

Он продолжал.

Когда чистый подгузник, наконец, оказался на месте — криво, перекошенно, на один бок больше, чем на другой, но на месте, — Цэвол стоял в руинах. Пеленальный столик был неузнаваем. Комбинезон ребенка, который он снял в самом начале, валялся на полу, и на нем красовалось пятно, которое, казалось, увеличивалось прямо на глазах. Влажные салфетки — он нашел их в ящике после получаса лихорадочных поисков — были разбросаны по всей комнате, некоторые прилипли к стенам, одна украшала люстру. Сам Цэвол, тяжело дыша, с мокрым от пота лицом, с растрепанными волосами, с пятнами на одежде, которые он даже не пытался оценить, чувствовал себя так, словно только что в одиночку зачистил логово тролля. Нет, хуже. Логово тролля было чистым и уютным по сравнению с тем, что он только что пережил.

Он опустился на пол, прислонившись спиной к стене, и закрыл глаза. В голове гудело, в ушах стоял звон, и ему казалось, что запах подгузника въелся в его кожу, в волосы, в одежду, в самую душу, и он никогда, никогда от него не избавится.

Ребенок в кроватке, чистый, сухой и явно довольный жизнью, засопел, причмокнул и уставился в потолок с выражением глубокого философского спокойствия.

— Ты… — прошептал Цэвол, открывая глаза и глядя на это маленькое, безмятежное лицо. — Ты чудовище. Ты знаешь, что ты чудовище?

Ребенок повернул голову, посмотрел на него, и его губы сложились в подобие улыбки — беззубой, мокрой, невероятно глупой.

— Агу, — сказал он.

Цэвол закрыл лицо руками.

Но это было только начало.

Потому что, едва он перевел дух, ребенок снова забеспокоился. Он заворочался, закряхтел, и его лицо начало принимать то самое выражение, которое Цэвол подсознательно понял. Дитятко теперь хотело есть.

— Нет, — сказал Цэвол, вставая. — Нет, только не это. Ты только что… мы только что… не может быть, чтобы ты снова…

Ребенок заплакал. Не так отчаянно, как утром, а требовательно, настойчиво, с той уверенностью, которая появляется у существа, точно знающего, что ему полагается по праву.

Цэвол вышел в коридор, прошел на кухню — маленькую, тесную, заставленную странными предметами, названий которых он не знал. Он открыл холодильник — огромный белый шкаф, который внутри оказался холодным, как ледник, — и принялся изучать его содержимое. Он, почему-то, понял, что именно там должна быть еда. Видимо сработал рефлекс его нового тела.

Здесь были вещи, которых он никогда раньше не видел. Какие-то коробки, пакеты, баночки. Что-то красное, что-то зеленое, что-то желтое. Напитки в прозрачных бутылках. Яйца в пластиковой упаковке. И — в самом центре, на средней полке, словно сокровище, охраняемое невидимыми стражами, — стояла стеклянная банка с надписью, которую Цэвол не мог прочитать, но догадался по картинке. На картинке был нарисован улыбающийся ребенок и ложка, полная оранжевой кашицы.

«Пюре», — вспомнил он слово, брошенное женщиной. «Пюре в холодильнике, погрей в микроволновке».

Он достал банку. Она была холодной — такой холодной, что пальцы сразу онемели. Он поставил ее на столешницу и принялся искать «микроволновку». Руки инстинктивно потянулись к белому ящику с прозрачной дверцей, стоящему на столе. Цэвол открыл дверцу, заглянул внутрь. Там было пусто, чисто, и пахло чем-то странным, незнакомым. Он поставил банку внутрь, закрыл дверцу и замер.

Как это работает?

Он осмотрел панель. Там были какие-то кнопки с цифрами, круглая ручка, еще какие-то значки, смысла которых он не понимал. Он попробовал нажать на одну кнопку — ничего не произошло. На другую — тишина. На третью — ящик издал короткий писк, и внутри зажегся тусклый желтый свет.

— Магия, — прошептал Цэвол, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. — Это магия. Недолюбливаю я это дело.

Он наугад покрутил ручку, нажал еще какую-то кнопку, и ящик вдруг ожил. Внутри загорелся свет, банка начала медленно вращаться на стеклянном круге, и послышался низкий, гудящий звук, от которого у Цэвола заныли зубы.

Он отшатнулся, едва не опрокинув стоящий на столе чайник. Магия. Настоящая магия. Здесь, в этом мире, где, казалось, нет места колдовству, люди пользуются магическими ящиками, которые греют еду одним лишь прикосновением. И они делают это так же буднично, как он в своей жизни зажигает факел.

Ящик пискнул, свет погас, вращение прекратилось. Цэвол осторожно открыл дверцу, вытащил банку. Она была горячей — такой горячей, что он едва не уронил ее, перекидывая из руки в руку, шипя и ругаясь.

— Драконье пламя!

Он поставил банку на стол, потряс обожженными пальцами. Ребенок на кухне — которого Цэвол успел принести с собой, усадить на детский стул, — смотрел на банку голодными глазами и плакал, требуя свое. Не разобравшись с пластмассовыми замками детского кресла, он сорвал какую-то веревку в ванной и привязал дитяти, словно пленника.

Цэвол открыл банку. Крышка поддалась с негромким хлопком, и из банки потянулся пар — горячий, влажный, пахнущий чем-то растительным и безвкусным. Он заглянул внутрь. Там была оранжевая кашица — густая, однородная, напоминающая по консистенции болотную жижу, но только оранжевого цвета.

Он нашел ложку — маленькую, пластиковую, с закругленными краями, явно предназначенную для детского рта. Зачерпнул кашицу, поднес ко рту ребенка.

Ребенок, который к этому моменту уже захлебывался от плача, открыл рот, схватил ложку губами, и кашица исчезла в его маленькой пасти. Цэвол перевел дыхание. Он сделал это. Он кормит ребенка. Он справляется. Он…

Ребенок выплюнул кашицу обратно.

Оранжевая масса вылетела из его рта с такой силой, словно он был маленькой катапультой. Она попала Цэволу прямо в левый глаз и потекла по щеке, по подбородку, за воротник хламиды.

— А-а-а-а! — заорал Цэвол, хватаясь за лицо. — Ты! Ты!

Ребенок, довольный произведенным эффектом, засмеялся — звонко, заразительно, и в этом смехе было столько радости, столько жизни, что Цэвол, несмотря на всю свою ярость, вдруг почувствовал, как уголки его губ поднимаются в ответной улыбке.

— Ты думаешь, это смешно? — спросил он, вытирая лицо рукавом. — Думаешь, это весело — плеваться в человека едой?

— Агу, — сказал ребенок и снова открыл рот, требуя продолжения.

Цэвол зачерпнул новую ложку. На этот раз он действовал осторожнее — поднес ложку ко рту, подождал, пока ребенок откроет рот, и быстро, ловко, насколько это было возможно в его положении, отправил кашицу внутрь.

Ребенок прожевал, проглотил, улыбнулся.

— Агу, — сказал он.

Цэвол зачерпнул следующую ложку. Потом еще одну. Потом еще. Ребенок ел с аппетитом, открывая рот, как птенец, и Цэвол, несмотря на всю свою неловкость, несмотря на кашицу, которая уже была везде — на столе, на полу, на его одежде, в его волосах, — поймал какой-то ритм. Это был неуловимый танец кормления, в котором не было ни слов, ни мыслей, только движение, только внимание, только этот маленький рот, открывающийся снова и снова.

Завтрак занял час.

Целый час Цэвол, Гроза Драконьих Гор, сидел на кухне в чужой квартире, в чужом теле, и кормил маленького ребенка детским пюре из пластиковой банки. Он испачкал все, до чего мог дотянуться. Его одежда была оранжевой в тех местах, где еще час назад была серой. Его волосы склеились и торчали в разные стороны. Его лицо, если бы он мог его видеть, напоминало маску варвара, раскрашенного боевой краской, — только краска была не синей и черной, а оранжевой и липкой.

После завтрака Цэвол выглядел так, будто участвовал в трехдневной осаде. И чувствовал он себя соответственно. Каждый мускул в этом чужом, слабом теле болел. Каждый сустав ныл. Голова гудела, и перед глазами иногда плыли темные пятна. Он хотел только одного: лечь, закрыть глаза и не двигаться. Может быть, вечность. Может быть, чуть меньше.

Но ребенок, наевшийся, чистый и сухой, смотрел на него ясными глазами и явно не собирался давать ему отдыхать. Он что-то лепетал на своем непонятном языке, тыкал пальцем в потолок, в стену, в Цэвола, хватал его за нос, за ухо, за волосы, и его маленькие пальчики, липкие от кашицы, оставляли на коже Цэвола влажные, прилипающие следы.

— Отдохнуть, — прошептал Цэвол, закрывая глаза. — Мне нужно отдохнуть. Всего минуту. Одну минуту.

Ребенок завопил.

Цэвол открыл глаза. Ребенок смотрел на него с выражением глубокой обиды, словно Цэвол только что совершил самое страшное преступление в мире: посмел закрыть глаза, когда маленький человек хотел играть.

— Ты невозможен, — сказал Цэвол, поднимаясь. — Ты хуже любого некроманта. Ты хуже дракона. Ты хуже всех моих врагов, вместе взятых.

— Агу, — сказал ребенок и протянул к нему ручки.

Цэвол вздохнул. Поднял ребенка. Посадил себе на колени. И начал играть.

Он попытался взять паузу, сел в кресло, чтобы перевести дух, но враг не дремал. Ребенок, уставший от игр, вдруг сморщился, покраснел, и его лицо приняло то самое выражение, которое Цэвол уже научился распознавать. Только теперь это было не голод и не мокрый подгузник. Это было что-то новое. Что-то, от чего ребенок начал кричать — не так, как раньше, а пронзительно, надрывно, сжимаясь в комок и выгибаясь дугой одновременно.

— Что? Что случилось? — Цэвол вскочил, не понимая, что происходит. — Что с тобой?

Ребенок кричал. Кричал так, словно его резали. Кричал так, словно мир кончился и наступила Тьма. Его маленькое личико, только что улыбавшееся, теперь было искажено болью, и Цэвол, который видел на своем веку много боли, вдруг понял, что эта боль — настоящая. Не каприз, не истерика. Боль.

— Только не это, — прошептал Цэвол, вспоминая слова Веры. Она говорила что-то о воде, о купании, но не о боли. Она не говорила о боли. — Что мне делать? Что мне делать?

Он вспомнил. «Воду для купания не кипяток, проверь локтем». Вера говорила о купании. Может быть, вода помогает? Может быть, ребенку нужно искупаться?

Он понес ребенка в ванную комнату — маленькое, тесное помещение, где все было белым и гладким, пахло мылом и сыростью. Он открыл кран — вода хлынула из металлического носика, холодная сначала, потом теплая, потом горячая. Он подставил руку под струю, обжегся, отдернул, снова подставил, дождался, пока вода станет теплой. Он набрал воды в ванночку — маленькую, пластиковую, стоящую в большой ванне, — проверяя температуру локтем, как велела Вера. Он даже не знал, почему именно локтем, но снова отдался рефлексам и интуиции тела.

Ребенок кричал. Кричал, не переставая, и Цэвол, раздевая его, чувствовал, как маленькое тельце напряжено, как каменное. Он опустил ребенка в воду — медленно, осторожно, боясь сделать больно.

И ребенок затих.

Это было как чудо. Вода сомкнулась вокруг маленького тела, и крик прекратился. Ребенок лежал в теплой воде, пуская пузыри, глядя на Цэвола удивленными, еще мокрыми от слез глазами, и в его взгляде было столько благодарности, столько доверия, что у Цэвола перехватило дыхание.

— Ты… — сказал он, садясь на корточки перед ванной. — Ты только этого хотел? Просто воды?

— Агу, — сказал ребенок и улыбнулся.

Цэвол смотрел на него — на это маленькое, счастливое, безмятежное лицо, на пузыри, которые ребенок пускал в воде, на его крошечные пальчики, хлопающие по воде, — и чувствовал, как что-то внутри него меняется. Не ломается, нет. Не перестраивается. Меняется. Медленно, неумолимо, навсегда.

Он мыл ребенка. Руки его — чужие, тонкие, слабые — действовали неуверенно, но осторожно. Он намылил мочалку — мягкую, розовую, пахнущую чем-то сладким, — и провел по маленькой спинке, по животику, по ножкам. Ребенок подставлялся под его руки, как котенок, мурлыкал что-то на своем языке, иногда хватал его за пальцы и тянул в рот.

— Ты чудовище, — прошептал Цэвол, и в его голосе не было злости. Была усталость. Было удивление. Была — он не мог подобрать слова — нежность? — Ты маленькое, безжалостное чудовище. Ты победил меня. Ты понимаешь? Ты, который не может даже говорить, ты победил Цэвола, Грозу Драконьих Гор.

Ребенок поймал его палец, зажал в кулачке и улыбнулся беззубым ртом.

— Агу, — сказал он.

В этот момент Цэвол почувствовал, как что-то внутри него треснуло. Не сломалось, нет. Не рассыпалось в прах. Треснуло — тонкой, едва заметной трещиной, идущей от самого сердца. Треснул панцирь его геройского эго, в который он был закован годами славы, годами побед, годами одиночества. Треснул — и сквозь трещину проник свет. Тот самый свет, который он видел в глазах женщины. Свет тяжелой, каждодневной любви, которая не требует наград. Которая просто есть. Которая просто делает то, что должна.

Цэвол сидел на корточках перед ванной, весь мокрый, с шампунем в волосах, с пеной на щеке, с полотенцем, съехавшим на пол, и смотрел на маленького человека, который пускал мыльные пузыри и радостно хлопал ладошкой по воде. И ему казалось, что в этот момент он видит что-то важное. Что-то, чего не видел никогда за всю свою жизнь. Что-то, ради чего стоило жить. Ради чего стоило сражаться. Ради чего стоило вернуться.

День тянулся бесконечно.

Цэвол потерял счет времени. Солнце за окном — если это, конечно, было солнце, а не просто свет за облаками — переместилось с одной стороны неба на другую, и комнаты наполнились золотистым, теплым светом, который делал этот чужой мир чуть менее чужим. Но Цэвол не замечал этого света. Он замечал только ребенка.

Он узнал, что такое «колики». Он узнал это, когда ребенок, только что веселый и улыбающийся, вдруг сморщился, покраснел и закричал так, словно его разрывали изнутри. Цэвол не знал, что делать. Он носил ребенка на руках, укачивал, прижимал к себе, что-то шептал бессвязное, бессмысленное, то, что приходило в голову. Рассказывал о битве у Черного Озера, о драконе Зубцов Мира, о том, как он впервые взял в руки меч и как его наставник Кость учил его не бояться смерти. Ребенок слушал — или не слушал, но постепенно крик стихал, превращался в хныканье, а хныканье — в тяжелое, прерывистое дыхание. Маленькое тельце обмякало на руках, голова падала на плечо, и Цэвол чувствовал, как тепло разливается по его груди — тепло этого маленького, доверчивого существа, которое прижалось к нему, потому что больше не к кому.

Он узнал, что такое бессмысленное, монотонное укачивание на руках под ненавистную мелодию погремушки. Он тряс эту деревянную штуковину с бусинами внутри туда-сюда, туда-сюда, и ребенок смотрел на нее завороженными глазами, иногда пытался схватить, иногда улыбался, иногда снова начинал хныкать. И, тогда Цэвол ускорялся, начинал подбрасывать погремушку, крутить ее, делать вид, что она летает, и ему казалось, что он сражается с невидимым врагом, который не хочет сдаваться.

Он узнал, что такое тихий ужас, когда ребенок, наконец, уснул — не просто закрыл глаза, а действительно уснул, глубоко, с открытым ртом, с разбросанными в стороны ручками. И, нужно на цыпочках, затаив дыхание, выйти из комнаты. Он крался по коридору, ступая на пятки, боясь наступить на скрипучую половицу, которую обнаружил еще утром. Он дышал через раз, задерживая воздух в легких, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, громко, предательски громко. Он уже почти прошел коридор, когда его нога — эта проклятая, чужая, неуклюжая нога — задела пустую пластиковую бутылку, оставленную на полу. Бутылка покатилась. Покатилась с тем особенным, гремящим звуком, который в тишине кажется громче боевой трубы. Цэвол замер. В детской было тихо. Тишина длилась секунду, две, три, четыре. Потом ребенок всхлипнул во сне — и снова затих.

Цэвол выдохнул. Выдохнул так, будто только что избежал смерти.

Он прошел на кухню, сел на стул. Стул был жестким, неудобным, с прямой спинкой, и сидеть на нем было невозможно, но у Цэвола не было сил искать что-то другое. Он сидел, уставившись в стену, и не думал. Не думал о битвах. Не думал о драконах. Не думал о некромантах. Не думал о том, как вернуться в свой мир. Он просто сидел. Сидел и смотрел на свои руки — чужие, бледные, испачканные детским пюре и, кажется, еще чем-то, что он не хотел идентифицировать. Он смотрел на них и чувствовал, как пустота внутри него — та самая, которую он всегда заполнял боем, элем, женщинами, славой, — начинает заполняться чем-то другим. Чем-то тяжелым, вязким, неудобным. Чем-то, что нельзя было смыть элем, забыть в бою, оставить в объятиях очередной красотки.

Это было чувство ответственности. Чувство, которого он избегал всю жизнь.

Он вспомнил свою последнюю битву — с Гул’Заром, Великим Некромантом. Там, в глубине склепа, когда стены дрожали от заклинаний, а воздух был черным от проклятий, он чувствовал себя живым. Каждая секунда в аду была наполнена смыслом. Удар меча, уход от атаки, контратака — все это имело значение. Каждое движение приближало победу. Каждая победа приближала славу. А слава — она была как эль: пьянила, заставляла забывать, давала ощущение, что ты не зря проживаешь свою жизнь.

А здесь? Что здесь имело значение? Смена подгузника, который через пару часов снова станет полным? Кормление, которое через три часа повторится? Укачивание, которое нужно будет начать заново, как только ребенок проснется? Где здесь победа? Где здесь слава? Где здесь смысл?

Цэвол закрыл глаза. И в темноте перед его внутренним взором возникло лицо ребенка — не то, искаженное криком и болью, а то, которое он видел в ванной. Спокойное, умиротворенное, счастливое. Лицо существа, которому стало хорошо потому. И от этого в душе было тепло.

Может быть, в этом и есть смысл? Не в победах, которые забываются. Не в славе, которая умирает вместе с теми, кто тебя помнит. А в ощущениях истинного счастья. В этом — в маленьком, беззащитном существе, которое улыбается тебе беззубым ртом и говорит «агу». Которое не знает, кто ты, не знает о твоих подвигах, не восхищается твоим именем. Не лжет, не льстит. Искренне радуется и искренне плачет.

Цэвол открыл глаза. На кухне было тихо. Свет за окном изменился — стал золотистым, теплым, и длинные тени от мебели легли на пол, создавая причудливые узоры. Он не заметил, как прошел день. Не заметил, как часы — эти странные круглые предметы с движущимися стрелками — отсчитали утро, день, вечер. Он просто сидел на кухне, в чужой квартире, в чужом теле, и ждал. Чего? Возвращения? Пробуждения? Чуда? Он не знал. Он просто сидел, и ждал, чувствуя, как усталость — не та, боевая, которая проходит после кружки эля и хорошего сна, а эта, глубокая, въевшаяся в каждую клетку. Эта усталость наваливается, придавливает к стулу, делает тяжелым, неповоротливым, старым, но счастливым.

Он думал о женщине, которая делала это каждый день. Которая вставала ночью, когда ребенок плакал от колик. Которая меняла эти проклятые подгузники, грела это безвкусное пюре, стирала эти бесконечные комбинезоны, укачивала на руках, пока не немели руки. Которая уходила на свою странную работу — в этот «портал», как он про себя называл дверь, за которой исчезала, — а потом возвращалась и продолжала. И так каждый день.

И она, скорее всего, не жаловалась. Она, наверняка, стойко и усердно это просто делала. Как когда-то его мать. А он уже и забыл совсем про это. Забыл про свое детство, будто его никогда и не было. Забыл про свою мать, которую, кстати, уже много лет, как не навещал. Отца в живых не было. Он, как и полагается, воинам пал в битве.

И он, Цэвол, назвал это «уделом слабых».

Он закрыл лицо руками. Ему было стыдно. Стыдно так, как не было стыдно никогда. Даже когда он в юности струсил в первом бою и его наставник Кость смотрел на него с презрением — тогда было стыдно. Но не так. Тогда он знал, что может исправить. Он может стать сильнее, смелее, опытнее. Он может доказать, что он не трус. А здесь, что он может доказать? Что он может сменить подгузник? Что он может накормить ребенка? Что он может укачать его, когда у того болят живот? Эти «подвиги» не приносят славы. О них не поют песен. Их никто не замечает. Их замечает только тот маленький человек, который улыбается тебе беззубым ртом и говорит «агу».

А может и этого достаточно?

Цэвол не знал ответа на этот вопрос. Он вообще много чего не знал сейчас. Он не знал, как вернуться в свой мир. Не знал, что будет, когда вернется. Не знал, сможет ли он когда-нибудь забыть этот день. Не знал, захочет ли забыть.

Он услышал звук — тонкий, настойчивый, похожий на писк. Сначала он подумал, что это снова плачет ребенок, и напрягся, готовясь вскочить. Но звук шел не из детской. Он шел из коридора, с тумбочки, где лежала та самая плоская дощечка, которую Вера схватила утром. Дощечка светилась — на ее темной поверхности загорались и гасли какие-то значки, и она издавала этот тонкий, настойчивый писк.

Цэвол подошел, взял дощечку в руки. Она была теплой, гладкой, и на ней, на светящемся поле, было написано что-то, чего он не мог прочитать. Но он почему-то почувствовал, что это дело рук матери этого ребенка.

Цэвол смотрел на светящиеся буквы, и ему казалось, что он видит магию. Настоящую магию, которая позволяет людям общаться на расстоянии, передавать слова быстрее ветра, быстрее мысли. И эта магия была здесь, в этом мире, где, как он думал, нет места колдовству. Просто люди настолько привыкли к ней, что не замечали. Как он не замечал воды, которой умывался каждое утро. Как не замечал воздуха, которым дышал. Как не замечал того, что у него нет никого, кто ждал бы его возвращения.

Дощечка погасла. Писк прекратился. Цэвол положил ее на место и вернулся на кухню.

Он сел на стул — тот самый, жесткий, неудобный, с прямой спинкой, — и снова уставился в стену. Стена была белой, гладкой, без единой трещинки. На ней висели часы — круглые, с двумя стрелками, которые медленно, неумолимо двигались по кругу. Цэвол смотрел на них и думал о времени. В его мире время измерялось переходами между городами, битвами, кружками эля. Здесь время измерялось кормлениями, сменами подгузников, укачиваниями. И это время было медленным, тяжелым, но оно было. Оно текло не мимо, как в его жизни, а через него. Через его руки, через его усталость, через его страх.

Он вспомнил, как в юности, когда он только начинал свой путь, старый воин сказал ему: «Время, проведенное в бою, не считается. Ты не живешь, когда сражаешься. Ты просто не умираешь. Жизнь начинается, когда ты кладешь меч». Тогда Цэвол не понял этих слов. Он думал, что старик просто завидует его молодости и силе. Теперь он начинал понимать.

Он положил меч. Или не меч? Он положил что-то другое. Что-то, что не давало ему остановиться, оглянуться, увидеть. Он положил свою гордость. Свою уверенность в том, что он знает, что такое сила. Свою веру в то, что слава важнее жизни. И в пустоте, которая образовалась на месте этих вещей, начало прорастать что-то новое. Что-то, чему он не знал названия.

Щелчок замка входной двери прозвучал как выстрел.

Цэвол вздрогнул, поднял голову. Сердце забилось быстрее — не от страха, а от какого-то странного, незнакомого чувства. Ожидания? Он ждал ту женщину, что обрекла его на великие испытания. Он ждал ее весь день, сам того не осознавая. Ждал, чтобы сказать что-то? Что он не справился? Что он сдался? Что он не может, не умеет, не хочет? Или что он справился? Что он выжил? Что он, Цэвол, Гроза Драконьих Гор, прошел через ад и остался жив?

Он встал. Ноги не слушались, спина болела, голова кружилась, но он встал. Он прошел в коридор — медленно, переставляя ноги, как старик, — и остановился напротив двери.

Дверь открылась. В проеме стояла Вера.

Она выглядела такой же уставшей, как и утром, но усталость эта была другой. Утром она была холодной, стальной, собранной — усталость воина, который готовится к битве. Теперь она была теплой, расслабленной — усталость человека, который возвращается домой, зная, что здесь его ждут. В руках она держала пакет — желтый, шуршащий, из которого пахло чем-то вкусным, горячим, домашним. Ее волосы, собранные утром в тугой пучок, растрепались, выбившиеся пряди падали на лицо. На щеке — полоска от чего-то, чего Цэвол не мог определить. На пальто — капли дождя. За окном, оказывается, шел дождь. Цэвол не заметил.

Она сняла пальто — Цэвол не двигался, не предложил помочь, потому что не знал, что так нужно, — повесила его на вешалку. Сняла башмаки — те самые, на толстой подошве, с непонятными шнурками. Поставила пакет на пол. И только потом подняла глаза и посмотрела на него.

В этом взгляде не было того ледяного огня, который он видел утром. Не было стали, готовой резать. Было что-то другое. Что-то, что Цэвол не мог определить. Надежда? Любопытство? Страх? Все вместе?

— Ты… как ты? — спросила она, и голос ее прозвучал осторожно, будто она боялась спугнуть дикого зверя.

Цэвол молчал. Он смотрел на нее и не мог вымолвить ни слова. Он хотел сказать «это был ад». Он хотел закричать, что он не для этого рожден, что он великий воин, а не нянька, что он хочет вернуться в свой мир, к своему мечу, к своей славе. Он открыл рот, чтобы выпалить все это — громко, яростно, как он привык. Но слова застряли в горле.

Он посмотрел на ее руки. Они висели вдоль тела — усталые, опущенные. Пальцы с облупившимся лаком, с мелкими трещинками на коже, с мозолями на ладонях — мозолями, которые оставляет не меч, а что-то другое. Может быть, вечно горячая вода, когда моешь посуду. Может быть, острые края стиральной доски. Может быть, холодная ручка детской коляски, которую толкаешь в горку, сжимая изо всех сил, чтобы не укатилась. Мозоли, которые не приносят славы. Мозоли, о которых никто не поет песен.

Она делает это каждый день.

Мысль пришла неожиданно, но, войдя, засела прочно, как заноза. Каждый день она уходит в этот свой «портал» — на работу, где ее, наверное, тоже никто не благодарит. А потом возвращается сюда, в эту маленькую светлицу, к этому орущему чуду.

И она не убила ни одного некроманта. Не сразила ни одного дракона. Не спасла ни одного королевства. Но при этом она была сильнее любого некроманта. Сильнее любого дракона. Сильнее его, Цэвола, со всей его Грозой Драконьих Гор, со всеми его двенадцатью некромантами, со всеми его подвигами и славой. Потому что она делала это. Каждый день. Без наград. Без признания. Без надежды, что когда-нибудь это кончится.

— Я… — начал Цэвол, и голос его сел. Он прочистил горло, чувствуя, как к горлу подступает ком. — Я жив.

Он не знал, почему сказал именно это. Не «я справился», не «я сделал все, что ты просила», не «это было ужасно». Просто «я жив». И в этих двух словах было все: и ужас этого дня, и отчаяние, и маленькие победы, и то странное, щемящее чувство, которое появилось в груди, когда ребенок улыбнулся ему в ванной.

Женщина смотрела на него. Долго. Пристально. И вдруг ее лицо изменилось. Исчезла настороженность, исчез страх, исчезло напряжение, которое держало ее тело в струне. Осталась только женщина. Усталая, бледная, с темными кругами под глазами и растрепанными волосами. Но на ее губах появилась улыбка. Не та, вежливая, которую носят на работу. Настоящая. Теплая. Благодарная.

Она шагнула вперед. Цэвол не отступил. Он стоял, чувствуя, как его чужое, усталое, грязное тело дрожит от напряжения, от усталости, от непонимания того, что происходит. Она подошла совсем близко — он чувствовал запах ее волос, дождя, и еще чего-то, что, наверное, было просто «домом». Она подняла руку, коснулась его щеки — и он вздрогнул от этого прикосновения, потому что оно было нежным. Нежным, как прикосновение матери, которую он не помнил. Нежным, как прикосновение любящей женщины, которых в его жизни было много, но которые никогда не были по-настоящему любящими.

— Ты пахнешь, — сказала она, и в голосе ее послышался смех. Не насмешка, нет. Просто смех — усталый, но живой.

— Я знаю, — сказал Цэвол. — Я… мы купались. Он брыкался. Я весь мокрый.

— Мы? — переспросила Вера, и в ее глазах зажглось что-то — любопытство? Удивление? — Ты купал его?

— Да. — Цэвол кивнул, и этот кивок вышел каким-то неловким, детским. — У него болел живот. Я не знал, что делать. Я вспомнил, что ты говорила про воду. Я набрал кубышку. Проверил локтем. И ребенок перестал плакать. Он пускал пузыри.

Женщина смотрела на него, и в ее глазах что-то менялось. Там, где еще минуту назад была усталость, теперь появлялось что-то новое. Что-то, что Цэвол никогда раньше не видел, но узнал мгновенно. Уважение. Не к герою, победившему двенадцать некромантов. Не к воину, сразившему дракона. Уважение к мужчине, который смог. Который не сбежал. Который остался. Который справился.

— Ты справился, — сказала она, и это был не вопрос. Это было утверждение.

— Я справился, — повторил Цэвол, и эти слова прозвучали странно. Они не были похожи на «я победил», которые он произносил после каждой битвы. В них не было торжества. Не было гордости. В них была только констатация факта. Я справился. Я выжил. Я сделал то, что должен был.

— А он? — женщина кивнула в сторону детской. — Спит?

— Да. — Цэвол снова кивнул. — После купания. И после того, как я ему рассказывал. Он слушал. Я рассказывал про дракона. И про некроманта. Он слушал. Потом уснул.

— Ты рассказывал ему про дракона? — женщина улыбнулась, и эта улыбка сделала ее лицо молодым, почти девичьим. — И что, понравилось?

— Не знаю. — Цэвол пожал плечами. — Он сказал «агу».

Женщина засмеялась. Смех ее был тихим, чтобы не разбудить ребенка, но в нем было столько тепла, столько жизни, что Цэвол вдруг почувствовал, как что-то оттаивает у него в груди. Что-то, что было замерзшим так долго, что он уже забыл, каково это — чувствовать тепло.

— «Агу» — это хорошо, — сказала она, вытирая выступившие от смеха слезы. — «Агу» — это значит, что ты ему нравишься.

— Правда? — Цэвол не знал, почему этот вопрос прозвучал так важно. Почему ему, Грозе Драконьих Гор, было важно, нравится ли он маленькому, беспомощному существу, которое даже говорить не умеет. Но это было важно.

— Правда, — сказала женщина. И вдруг шагнула к нему, прижалась щекой к его груди, обняла руками за талию. — Спасибо, — сказала она, и голос ее дрогнул. — Спасибо, что ты сегодня был дома.

Цэвол стоял, не зная, что делать. Его руки висели вдоль тела, как плети. Он не привык к объятиям. Он привык к поцелуям — быстрым, страстным, после которых расходятся в разные стороны. К объятиям — коротким, перед битвой, когда прощаются навсегда. Но к таким объятиям — тихим, теплым, без требований, без обещаний, просто «я рада, что ты есть», — он не привык.

Он медленно, неуверенно поднял руки. Они дрожали — эти чужие, тонкие, слабые руки. Он положил их на спину Веры — осторожно, боясь сломать, испортить. Она не отстранилась. Она прижалась, и он чувствовал, как бьется ее сердце — ровно, спокойно, устало. И это сердцебиение успокаивало его больше, чем любой эль, чем любая победа.

— Я не знаю, — сказал он, и голос его был глухим, непривычно тихим. — Я не знаю, кто я здесь. Я не знаю, что будет завтра. Я не знаю, вернусь ли я туда, откуда пришел. Но сегодня сегодня я был здесь. Я был с ним. Я сделал все, что мог.

— Я знаю, — сказала женщина, не поднимая головы. — Я знаю.

Она подняла лицо. Ее глаза были влажными — то ли от смеха, то ли от слез, Цэвол не мог разобрать. Она посмотрела на него — долго, внимательно, и в ее взгляде было что-то, что заставило его сердце биться быстрее. Не страх, не желание — что-то более глубокое, более важное. Что-то, чему он не знал названия.

Она поднялась на цыпочки — он был выше нее даже в этом чужом, невысоком теле — и поцеловала его в щеку. Легко, быстро, как целуют ребенка перед сном. Как целуют мужа, когда он возвращается с работы. Как целуют того, кого любят. Просто. Без пафоса. Без обещаний.

— Молодец, — сказала она.

И в этот момент мир перед глазами Цэвола пошел рябью.

Он почувствовал это сразу — тот же самый толчок, который испытал, когда засыпал в таверне. Та же самая пустота, разверзшаяся под ногами. Тот же самый уход — медленный, неумолимый, как уходит вода из пробитой плотины. Он попытался удержаться, ухватиться за что-то — за Веру, за этот момент, за этот день, который был хуже любого рейда по пещерам демонов. Но, который, он вдруг понял и не хотел забывать.

— Нет, — прошептал он, чувствуя, как руки его, чужие, слабые, теряют ощущение тела супруги. — Нет, подожди. Я еще не… я не простился. Я не…

Но мир уже уходил из-под ног. Ее лицо — усталое, счастливое, с влажными глазами и улыбкой на губах — расплывалось, теряло четкость, превращалось в цветное пятно. Запах ее волос, дождя и дома исчезал, вытесняемый другим запахом — дешевого эля, старого дерева, свечного воска. Комната — кухня с желтыми стенами и белыми шкафами — таяла, как утренний туман, уступая место чему-то другому, чему-то знакомому, чему-то, что он знал всю свою жизнь.

Дух Цэвола уже уносился из этого мира в другой, обратно в свое тело, обратно в прежнюю жизнь. И только на губах его застыла улыбка.

Глава 4 Возвращение

Глава 4. Возвращение

Цэвол открыл глаза.

Над ним был деревянный, закопченный потолок таверны «Веселый скелет». Знакомый, родной, пропахший вековым дымом и дешевым воском. В щели ставен, сколоченных из грубых, неструганых досок, пробивался утренний свет — не серый, безжалостный свет того мира, а золотистый, живой, с пляшущими пылинками, которые медленно кружились в воздухе, как маленькие, уставшие после ночи звезды. Где-то внизу уже гремел посудой хозяин, кто-то кашлял, кто-то ругался спросонья, и все эти звуки были такими правильными, такими настоящими, что у Цэвола защипало в глазах.

Тело его — его настоящее, могучее тело — было тяжелым. Тяжелым той особенной, благословенной тяжестью, которая приходит после долгого, глубокого сна, когда каждая мышца помнит, кто она есть, и не пытается быть чем-то другим. Он чувствовал вес своих плеч — широких, мощных, способных выдержать удар гномьего молота. Чувствовал силу своих рук — жилистых, покрытых сетью шрамов, каждая линия которых была историей, выигранной битвой, украденной у смерти секундой. Чувствовал, как под его пальцами, сжимающими грубую ткань рубахи, перекатываются тугие мышцы, как легко, без усилий, двигаются суставы, как послушно откликается тело на каждое желание.

Пальцы его — родные, мозолистые, сбитые в тысяче схваток — ощупывали край рубахи, сталь доспехов, лежащих рядом на стуле, шершавую кожу ножен. Все было на месте. Все было его. Он сжал кулак — и костяшки хрустнули с тем знакомым, уверенным звуком, который он знал всю свою жизнь. Сила вернулась к нему. Но вместе с ней вернулось и то, что он принес из того мира. Та странная, щемящая тяжесть в груди, которая не была болью, но и не была покоем.

Цэвол сел на кровати. Деревянные доски жалобно скрипнули под его весом — настоящим весом, а не тем, жалким, что был у того, другого тела. Голова его была ясна. Абсолютно, кристально ясна. Никакого похмелья, никакой мути, никакой тяжести в висках — ничего из того, что обычно сопровождало утро после щедрой попойки. Только эта странная, щемящая пустота в груди. Словно из него что-то вынули. Словно что-то важное, что успело прирасти к нему за этот день, оторвали и оставили там, в том мире. Словно часть его души, маленькая, теплая, пахнущая детским мылом, осталась в двухкомнатной квартире, в комнате с голубыми стенами, в кроватке-клетке, где спал маленький человечек, который смотрел на него мокрыми глазами и говорил «агу».

Он быстро оделся. Рубаха — грубая, льняная, пахнущая потом и дорогой, — натянулась на плечах, облегая знакомую, родную плоть. Доспехи — кираса из закаленной стали, поцарапанная когтями гулей, помятая в битве с троллем, с вмятиной от некромантского проклятия, которая останется на ней навсегда, — легли на тело, как вторая кожа. Цэвол затянул ремни, проверил крепления, поправил наплечники. Каждое движение было отточено годами, каждое усилие привычным, предсказуемым. Никаких неловких пальцев, не попадающих в кнопки. Никаких чужих, слабых рук, дрожащих от напряжения. Все было как всегда. Но все было иначе.

Он пристегнул меч. «Громовая Птица» — старый, верный клинок, доставшийся ему от наставника, — привычно легла на бедро, и рука сама нашла эфес, проверяя, на месте ли оружие. Лезвие было чистым, наточенным — хозяин, должно быть, позаботился, пока он спал. Цэвол провел пальцем по гарде, на которой был выбит герб давно забытого королевства — крылатый волк с поднятой лапой. И в этом жесте, привычном, многократно повторенном за годы, вдруг почудилось что-то новое. Он не проверял оружие. Он словно искал опору. Что-то, что осталось неизменным, пока все остальное внутри него переворачивалось с ног на голову.

Он спустился вниз. Лестница скрипела под его шагами — тяжелыми, уверенными, мужскими. Каждая ступенька стонала, но не прогибалась, выдерживая его настоящий вес. В таверне было пусто. Утренний свет, пробиваясь сквозь мутные стекла узких окон, ложился на столы золотистыми прямоугольниками, в которых медленно кружилась пыль. Свечи в железных рожках догорели, оставив после себя оплывшие лужицы воска и запах копоти. В очаге еще тлели угли, и воздух был наполнен тем особенным, утренним запахом таверны — смесью вчерашнего эля, золы, старого дерева и начинающегося нового дня.

Хозяин, грузный Бруно с лицом, напоминающим печеное яблоко, протирал стойку влажной тряпкой. Увидев Цэвола, он кивнул, не прерывая своего занятия.

— Выспались, герой? — спросил он, и в его голосе не было ни насмешки, ни почтения — только привычная, будничная вежливость трактирщика, который видел на своем веку столько героев, что перестал отличать их от обычных пьяниц.

— Выспался, — ответил Цэвол, и его голос — низкий, с хрипотцой, настоящий голос — прозвучал глухо, не так, как он ожидал.

Он прошел в глубь зала. Туда, где вчера, за столиком в самом темном углу, сидел человек в сером. Цэвол шел медленно, чувствуя, как сердце начинает биться чаще, как ладонь непроизвольно сжимается в кулак. Что он скажет этому магу? Что он хочет сказать? Спасибо? Проклятие? Требование объяснить, зачем все это было нужно?

Угол был пуст. Столик — тот самый, за которым вчера стояла тень, такая густая, что казалась осязаемой, — был пуст. Стул, грубо сколоченный, с продавленным сиденьем, стоял ровно, никто не сидел на нем этой ночью. Цэвол подошел ближе, и его нога наступила на что-то мягкое. Он опустил взгляд.

На полу валялась грязная тряпка. Серая, засаленная, ничем не примечательная — та самая, которой был замотан кристалл на посохе мага. Цэвол нагнулся — доспехи привычно скрипнули, ремни натянулись, — и поднял ее. Ткань была грубой, дешевой, такой, какой обматывают рукояти инструментов или затыкают щели в окнах. Но когда Цэвол поднес ее к лицу, он почувствовал запах. Слабый, едва уловимый, почти неуловимый — смесь детского мыла, молочной каши и чего-то еще, что он не мог определить, но что заставило его сердце сжаться.

Он понял всё. Это был не сон. Это было не наваждение, не пьяный бред, не проделки нечистой силы, которые можно забыть, умывшись утренней росой. Это было реально. Тот мир. Та квартира. Ребенок. Женщина, чье имя он так и не успел узнать. Все это было по-настоящему.

Он сунул тряпку за пояс — почему-то он не мог ее выбросить. Она была единственной ниточкой, связывающей его с тем миром, единственным доказательством того, что он там был. Что он там жил. Что он там изменился.

Он вышел из таверны.

Утро было ранним, и мир только просыпался. Солнце еще не поднялось над крышами, но небо на востоке уже занялось розовым, золотым, обещающим ясный, теплый день. Воздух был свежим, прозрачным, наполненным теми запахами, которые Цэвол знал с детства: конюшня, где уже фыркали и переступали копытами лошади, ожидающие утренней выездки; кузнечный дым, тянущийся из трубы проснувшегося кузнеца, который, наверное, уже раздувал горн, готовясь к новому дню работы; пыль, поднятая прошедшим вчера вечером обозом, которая еще не успела осесть; сено, привезенное с ночных покосов; дешевый эль, выплеснутый кем-то на крыльцо.

Цэвол глубоко вдохнул этот воздух — полной грудью, как не дышал никогда. Его легкие, привыкшие к запахам битв и походов, раздулись, принимая знакомый, родной мир. И в этом вдохе было облегчение. Он вернулся. Он снова был собой. Он снова был Цэволом, Грозой Драконьих Гор, победителем двенадцати некромантов, убийцей дракона у Зубцов Мира.

Но он уже не был тем Цэволом, который засыпал в этой таверне вчера.

Он посмотрел на свои руки. Мозолистые, сильные, покрытые сетью старых шрамов, с тугими венами, вздувающимися, когда он сжимал кулак. Руки, способные держать меч. Руки, способные убивать. Но сейчас, глядя на них, он видел другое. Он видел, как этими же руками — чужими, тонкими, бледными — он менял подгузник. Как он держал младенца. Как он баюкал его. Как он застегивал липучки на криво сидящем подгузнике и чувствовал гордость, не сравнимую ни с какой победой.

Он, Цэвол, Гроза Драконьих Гор, испугался.

Не демона. Не дракона. Не армии мертвецов, поднятой из могил древним проклятием. Он испугался маленького, беспомощного существа, которое весило меньше его меча. Испугался своей беспомощности. Испугался того, что его сила, его опыт, его отточенное годами мастерство — все это оказалось бесполезным перед плачущим ребенком, который нуждался не в мече, а в чем-то другом. В чем-то, чему его никто никогда не учил.

Он испугался той бездонной усталости, что увидел в глазах женщины, чье имя не успел спросить. Той усталости, которая не проходит после сна, не смывается элем, не забывается в бою. Той усталости, которая накапливается годами, день за днем, час за часом, минута за минутой. Той усталости, которая не жалуется, не просит помощи, не требует наград. Просто делает то, что должна. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.

И он понял. Понял, что она — настоящий герой. Не он, с его мечом и славой. А она. Которая не убила ни одного некроманта, не сразила ни одного дракона, не спасла ни одного королевства. Но которая вставала в три часа ночи, когда ребенок плакал от колик. Которая меняла подгузники, грела пюре, стирала комбинезоны, укачивала на руках, пока не немели руки. Которая делала все это без надежды на славу, без песен бардов, без благодарности. Просто потому, что кто-то нуждался в ней.

Он медленно пошел по пыльной дороге, прочь от таверны. Ноги его — сильные, уверенные — ступали по знакомой земле, и каждый шаг отдавался в спине привычной, почти приятной тяжестью доспехов. Солнце поднималось, золотя крыши домов, кузнечные трубы, шпили городской ратуши, виднеющейся вдалеке. Город просыпался: где-то заскрипели телеги, залаяла собака, заспорили о чем-то торговцы на углу. Все было как всегда. Все было правильно.

Но мысли Цэвола были не здесь.

Его привычные думанья — о следующем контракте, о том, где раздобыть новую накладку на доспехи, о том, в какой таверне остановиться на ночлег, — куда-то исчезли. Они растворились, как утренний туман, оставив после себя только влажную, прохладную пустоту, в которой медленно, неохотно, прорастало что-то новое. Что-то, чему он не давал расти всю свою жизнь.

Впервые он думал о будущем. Не о следующей битве, не о следующей победе, не о следующей кружке эля. О будущем. О том, что будет через год, через десять лет, через тридцать. О том, что останется после него, когда он уйдет. О том, что он оставит в этом мире.

Он представил дом.

Не замок с высокими башнями и толстыми стенами, не усадьбу с колоннами и фонтанами, не постоялый двор, где можно снять комнату на ночь. Просто дом. Прочный, теплый, с толстыми стенами, которые держат тепло даже в самую лютую зиму. С очагом, в котором потрескивают дрова. С большим столом, за которым собираются люди. Не наемники, не случайные попутчики, не девки, пришедшие на огонек. Свои. Те, кто ждут. Те, кто рады. Те, для кого он — не герой, не легенда, не Гроза Драконьих Гор. Просто свой.

Он представил, как вечером, когда за окнами воет ветер и хлещет дождь, у очага сидит женщина. Не та, что прислуживает в таверне, не та, что продает себя за монету, не та, что ищет в нем защиты и славы. А та, что способна одним взглядом остановить героя. Та, в чьих глазах горит огонь сильнее драконьего. Та, чья усталость тяжелее любого боя. Та, чья любовь сильнее любой магии. Та, которая скажет ему «молодец» не за победу над некромантом, а за то, что он сменил подгузник. И в этих словах будет больше признания, чем во всех песнях бардов.

Он представил, как маленький человечек — рыжий, веснушчатый, с его упрямым подбородком и ее пронзительными глазами — тянет к нему руки, крича «агу», и тянет его за бороду. Как он сажает его на плечи, и тот визжит от восторга, хватая его за волосы. Как он учит его держать меч — когда-нибудь, когда придет время. Или не учит. Может быть, не нужно учить держать меч. Может быть, есть что-то более важное, чему стоит научить. Чему его самого никто не научил. Чему он учился один день, который длился вечность.

И от этого представления его не тошнило. Не было того презрительного, брезгливого чувства, которое всегда возникало, когда кто-то заговаривал о семье. Не было той внутренней дрожи, того желания схватиться за меч и сбежать, оставить все, уйти в поля, в леса, в горы — куда угодно, лишь бы не думать. Впервые не тошнило. Впервые было тепло. Впервые было правильно.

Он вспомнил слова девки из таверны. Те самые, которые вчера вызвали в нем такую ярость, что он едва не разнес стол в щепки. «Одинокий герой — как меч без ножен. Рано или поздно затупится». Тогда он слышал в этих словах только оскорбление. Только насмешку над его выбором, над его жизнью, над его славой. Теперь он слышал другое. Он слышал правду.

Цэвол остановился посреди дороги. Вокруг него шумел просыпающийся город, но он не замечал ни телег, громыхающих по булыжной мостовой, ни торговцев, зазывающих покупателей, ни мальчишек, бегущих с корзинами свежего хлеба. Он стоял, положив руку на эфес «Громовой Птицы», и смотрел вдаль — туда, где дорога уходила за горизонт. Туда, где начинались леса, горы, болота, где ждали его новые битвы, новые некроманты, новые чудовища. Его мир. Его путь. Его жизнь.

Но в этой жизни теперь было что-то новое. Что-то, чего не было вчера. Там, в глубине, где-то за ребрами, где-то рядом с сердцем, жило маленькое, теплое воспоминание. Запах детского мыла и беззубая улыбка младенца.

Он усмехнулся. В этой усмешке не было прежней гордыни, не было презрения, не было вызова. В ней была мудрость. Выстраданная, выплаканная, выстраданная за один день, который длился вечность. Мудрость человека, который понял, что сила не в мече. Что слава не в победах. Что жизнь — не в громких титулах.

— Ладно, — сказал он себе, глядя на дорогу, уходящую вдаль. — Может, и правда, пора. — Он помолчал, прислушиваясь к своим чувствам, проверяя, не возникнет ли в груди то самое, прежнее, желание сбежать, забыть, отречься. Не возникло. — Только сначала, — добавил он, — сначала, пожалуй, займусь последним некромантом. А потом, может быть, и остепенюсь.

Он сделал шаг по дороге — твердый, уверенный шаг человека, который знает, куда идет. И в этом шаге не было прежней торопливости, прежнего желания поскорее добраться до следующей битвы, следующей кружки эля, следующей женщины. Было спокойствие. Было знание, что теперь у него есть куда возвращаться. Не сейчас, не завтра, не через месяц. Но когда-нибудь. Когда придет время.

Он прошел уже с полсотни шагов, когда краем глаза заметил движение у обочины. Там, где старая ива склоняла свои ветви к придорожной канаве, стояла фигура. Серая, невзрачная, почти сливающаяся с утренним туманом, который еще не рассеялся в низинах. Человек в сером одеянии. Тот самый. Маг.

Цэвол остановился. Сердце его забилось быстрее, но не от страха — от волнения. Он смотрел на эту фигуру, и в его голове проносились тысячи вопросов, тысячи слов, которые он хотел сказать. Но он молчал. Потому что понял: никакие слова не нужны.

Маг стоял неподвижно, опершись на свой посох. Кристалл на навершии, освобожденный от тряпки, сиял ровным, спокойным светом — не ослепительным, не пульсирующим, а тихим, как свет луны в безоблачную ночь. Капюшон был откинут, и Цэвол впервые увидел его лицо — не в полумраке таверны, а при свете утра. Это было старое лицо, изрезанное глубокими морщинами, как высохшая земля трещинами. Лицо, которое видело больше, чем мог увидеть любой смертный. Лицо, которое знало тайны, не предназначенные для ушей живых. Но в глазах — глубоких, темных, с крошечными золотыми искрами в зрачках — не было ни мудрости, ни тайны. Был вопрос. Простой, человеческий вопрос, который не нуждался в словах.

«Понял?»

Цэвол смотрел на мага. Смотрел в его старые, глубокие глаза, в которых, казалось, отражалась вечность. И в этой вечности он вдруг увидел себя — не великого героя, не Грозу Драконьих Гор, а просто человека. Человека, который может быть сильным. Или может быть слабым. Который может быть героем. Или может быть отцом. Который может выбирать. И который, наконец, понял, что выбирать не нужно. Что можно быть и тем, и другим. Что сила героя и сила отца — это не разные вещи. Это одно и то же. Просто он раньше этого не понимал.

Цэвол медленно, торжественно склонил голову. Это был не поклон побежденного перед победителем. Не просьба о пощаде. Не мольба о возвращении в тот мир, который он уже начал любить. Это был поклон благодарности. Благодарности за то, что ему показали. За то, что его заставили увидеть. За то, что его изменили. Не сломали, не переделали, не наказали — изменили. Сделали лучше. Сделали цельным. Сделали человеком.

Когда он поднял голову, маг улыбался. Улыбка была едва заметной — только уголки губ дрогнули, только морщины на щеках собрались в тонкие лучики. Но в этой улыбке было столько тепла, столько света, столько древней, вселенской доброты, что Цэволу показалось, будто солнце стало ярче. Маг не сказал ни слова. Он не благословил его, не дал совета, не предсказал судьбу. Он просто улыбнулся. И этого было достаточно.

Цэвол развернулся, подошел к коновязи, где стоял его конь — вороной жеребец по кличке Ветер, выведенный в гномьих конюшнях, выносливый, быстрый, верный. Он отвязал поводья, легко, по-молодому вскочил в седло — доспехи звякнули, конь фыркнул, переступая копытами, чувствуя настроение хозяина. Цэвол взял поводья в руки, ногами сжал бока, и Ветер, поняв его без слов, рванул с места, поднимая копытами облака пыли.

Он скакал по дороге, ведущей на север — туда, где, по слухам, объявился новый некромант, поднимающий мертвецов в старых курганах. Ветер летел стрелой, раздувая гриву, и Цэвол чувствовал, как ветер бьет в лицо, как воздух свистит в ушах, как кровь разгоняется по жилам, наполняя тело привычной, знакомой силой. Он скакал, и в душе его было спокойствие. Не та пустота, которая была утром, а тихая, глубокая уверенность. Он знал, что сделает то, что должен. Он убьет некроманта. Он очистит курганы. Он выполнит свой долг. А потом… потом, может быть, он найдет тот самый дом. С толстыми стенами. С очагом. С женщиной, которая смотрит на него усталыми, но любящими глазами. С маленьким человечком, который тянет его за бороду и говорит «агу».

Он скакал, и за его спиной, у старой ивы, маг смотрел ему вслед. Старое лицо его было спокойно, но в глазах — глубоких, темных, с золотыми искрами — светилась улыбка. Кристалл на его посохе сиял ровным, тихим светом — не ослепительным, не пульсирующим, а теплым, как свет очага в зимний вечер. Маг стоял неподвижно, глядя на удаляющегося всадника, на облако пыли, которое поднимал конь, на дорогу, уходящую за горизонт, на утро, которое разгоралось все ярче, заливая мир золотым, уютным светом.

Он видел, как Цэвол скачет все дальше и дальше, как фигура его становится все меньше, пока не превращается в точку на горизонте. И в этой точке было нечто большее, чем просто всадник. В ней было обещание. Обещание того, что старый герой умер, и родился новый. Не Гроза Драконьих Гор. Не Ловец Некромантов. Просто человек. Который понял, что настоящая сила не в мече. Который понял, что истинный подвиг — не убить чудовище, а вырастить человека. Осознавшего, что жизнь не в славе, а в любви. Той самой — тяжелой, каждодневной, незаметной. Той, которая не требует наград. Которая просто есть.

Маг улыбнулся. Улыбнулся в последний раз — тепло, светло, по-отечески. И исчез. Не растаял в воздухе, не растворился в тумане, не ушел в портал. Просто перестал быть. Будто его и не было. Будто он был всего лишь сном. Или, может быть, явью, которая длилась ровно столько, сколько нужно, чтобы изменить одну жизнь.

Только на том месте, где он стоял, осталась на мгновение светиться в воздухе тонкая, едва заметная золотая пыльца — и тут же исчезла, унесенная утренним ветром. Ветер подхватил ее, закружил, развеял над дорогой, над полями, над лесами, разнося по миру то, что нельзя было увидеть глазами, но можно было почувствовать сердцем: надежду. Надежду на то, что даже самый зачерствевший герой может измениться. Надежду на то, что даже самый одинокий воин может найти свой дом. Надежду на то, что даже в самом темном сердце может зажечься свет.

А вдалеке, на дороге, уходящей на север, Цэвол скакал все дальше. Ветер развевал его рыжие волосы, солнце золотило доспехи, и на губах его — впервые за много лет — была не усмешка победителя, а тихая, спокойная улыбка человека, который знает, что его ждут. Не сейчас, не завтра, не в этом городе, не в этой стране. Но где-то. Когда-нибудь. Он найдет свой дом. Он построит его сам. И в этом доме будет звучать детский смех, и пахнуть будет молочной кашей и детским мылом, и кто-то скажет ему «агу». И это будет главной его победой.

Конь мчался вперед, унося его все дальше от таверны «Веселый скелет», от угла, где сидел маг, от всего, что было. Но то, что Цэвол взял с собой, осталось с ним навсегда. И это было больше, чем любой меч. Больше, чем любая слава. Это было начало. Начало новой жизни. Жизни, в которой герой наконец-то понял, что самое трудное сражение — не с некромантами и драконами. А с самим собой. И что настоящая победа — не убить врага. А суметь измениться.

Конец

Спасибо за чтение

Вернуться к книге