Как оживают неформалы
Глава 1
- Смотри, – сказал я, – вон они, идут.
Между надгробий виднелась пара теней – одна тонкая, но невысокая, а вторая и того ниже, какая-то вся квадратная и непонятная. Тени то ныряли в низко стелившийся туман, будто растворяясь в нем без остатка, то проявлялись вновь – как размытые очертания на плохо проявленной фотке. Возможно, в их призрачности была повинна погода и привычно заунывная кладбищенская атмосфера, возможно – они лишь казались мне такими, потому что был я пьян и еле-еле стоял на ногах.
- Я же говорил тебе, что они настоящие, – услышал я собственный голос будто издалека, из какой-то вселенской граммофонной трубы. – Все-то ты мне не веришь.
- А что они тут делают? – спросила Черная Шапка, по-дурацки растягивая гласные. Она не только напилась, но еще и съела какую-то фиолетовую капсулированную дрянь, завернутую в клочок бумаги – то ли туалетной, то ли газетной, я не разобрал толком, – вот ее и «заедало» теперь. Если честно, я даже не помню ее имени – Люда, вроде бы? Если честно, мне было на него плевать, на имя это. Но шапка на ней и впрямь черная. Обычная такая бесполая и бесформенная нахлобучка.
- Не знаю. Наверное, то же, что и мы, – произнес мой голос со стороны, на удивление трезвый и здравый, пока сам я пытался собрать пучок разбегающихся мыслей и порывов в единый узконаправленный вектор. – Пойдем спросим, если хочешь.
- А вдруг они… – Мысль повисла розовым облачком в воздухе, облачком с обкусанным краешком – незаконченная.
- Да плевать, – отмахнулся я, не пытаясь и догадаться, что стоит за этим «а вдруг». – Они же совсем мелкие. – Я так уверенно говорил, потому что видел их в относительной близи, видел уже не раз, так как это не первая моя прогулка по кладбищу. Действительно, мелкие. Дай бог лет тридцать на двоих.
Мы с Черной Шапкой явились сюда около восьми часов вечера. В автобусе, на жестком сиденье, она и закинулась, достав свою заначку из портфеля. Учебников в нем – как в том анекдоте про слишком юную поклонницу готики и ее горе-ухажера, – не было, слава Богу; я бы не удивился, если б узнал, что ей лет двадцать пять – просто некоторые Черные Шапки хорошо сохраняются, время их не берет. За окном мелькали все реже дома и огни, все чаще – мрачные холодные просторы без единого огонька, различимые лишь благодаря лесным гущам, вышкам связи и обособленным автомастерским.
Это городское кладбище нельзя было назвать большим, наверное, но расползшийся туман наделил его неким дополнительным измерением. Могилы в массе своей были очень старыми, особенно те, что выстроились у дороги. Некоторые плиты буквально плавали в натекшей с обочины талой воде. Но мы с Черной Шапкой пошли первым делом к более новым захоронениям, потому что я должен был показать ей могилу анимешника, в существование которой Шапка упорно не верила – как и в то, что я частенько видел здесь непонятно откуда взявшихся детишек, которых почему-то не шугал сторож. Не могли же наши графики посещения кладбища так идеально совпадать – как ни приеду, они тут как тут, проклевываются с первыми сумерками. Отсюда банальный вывод – они тут всегда, это я на их фоне – человек приходящий. Может, конечно, они родственники сторожа. Но все равно это странно.
Могила анимешника привела Черную Шапку в бурный восторг. Она буквально давилась смехом, тыкала пальцем в цветастое надгробие, пыталась сфотографировать его на телефон, норовивший выскользнуть из ее трясущихся пальцев, фыркала и во всеуслышание заявляла, что если не перестанет хохотать, у нее кое-что треснет. Я посмеивался в унисон, потому что когда ты пьян, ты не можешь, как правило, противостоять смеху другого окосевшего, но вообще-то когда я это надгробие в первый раз увидел, мне смешно не было. Мальчик прожил всего тринадцать лет. На чудаковатом могильном камне был нарисован какой-то стереотипный персонаж с самурайским мечом, темными волосами и суровым видом. Наверняка все это обошлось скорбящим родителям в целое состояние. Неужели парень при жизни даже не скрывал собственные увлечения, как когда-то – я? Неужели, страшно подумать, предки понимали эти увлечения, потакали им? И от чего он умер – в тринадцать-то лет? Самоубийство на фоне травли в школе? Или не смог смириться с гибелью любимого нарисованного героя? Нет, не думаю, что в таком случае родители украсили бы его последний приют чем-то таким, если они не эмоциональные мазохисты, само собой. С другой стороны, символ христианства – крест, на котором распяли Христа. Крест, в итоге погубивший Спасителя. Так что всякое возможно. Но скорее всего, умер мальчишка от какой-то болезни. Я ему самую малость завидовал – уверен, после того, как меня не станет, меня предадут земле в коробке. Может, даже копать не сподобятся – спихнут в одно из этих стоячих могильных болот у обочины в старой части кладбища, и делу конец.
- Ладно, Шапка, – сказал я, и она, как и ожидалось, даже поправлять меня не стала – просто заржала еще сильнее. Вообще, «Шапка» – смешное слово, согласен. Смешное слово и хорошее имя. – Видишь, я тебе не соврал. Пошли подождем, сейчас выползут эти малолетние нефоры. Я тебе честно говорю, слышишь. Я тебя хоть раз обманывал?
И «малолетние нефоры» появились. Пара теней – одна тонкая, но невысокая, а вторая и того ниже, какая-то вся квадратная и непонятная. Тени то ныряли в низко стелившийся туман, будто растворяясь в нем без остатка, то проявлялись вновь. Как я и сказал.
Вообще-то я знал, как они выглядят, так что тенями они были только для Черной Шапки. Но когда мы подошли поближе, пошатывающиеся и воняющие спиртом, я все равно немножко растерялся. Оторопел. Пацан сидел на могильном камне, в худосочной руке, почему-то почти до локтя забинтованной, держал пожухлый ландыш – или какой-то цветок наподобие, я в цветах не сильно-то и разбираюсь. Одежда у него была простая, висевшая, правда, мешком – будто старшим братом внушительных габаритов подаренная. Черные джинсы, черная футболка. И волосы тоже черные, неухоженные, торчащие во все стороны. Лицо такое, будто не ел дней семь, очень бледное и впалое, черты заострившиеся, немножко крысиные, глаза запавшие. Ну да ладно, что я, нефоров не видел, что ли? Вообще, нет, не видел, таких, как его подружка – уж точно. Она сидит в инвалидном кресле, плотно сдвинув ноги, очень худые и бледные ноги с острыми, как лезвия канцелярских ножей, коленками – поэтому у нее такая несуразная квадратная тень была, из-за этого самого кресла. На ней какая-то черная мешковина, тоже не по размеру – видимо, платье? И как только не мерзнут оба в этом тонком тряпье, погода-то не из лучших. Все-таки странно это и чудно – неформалка-инвалидка. Ну, впрочем, почему бы и нет. Ведь нерабочие ноги – одна из высших степеней проявления неформальности. Просто сами колясочники это не осознают. Был бы я прикован к такой штуке – отрывался бы по-всякому. Кто тебе что сделает? Никто и ничего, ты же инвалид. Впрочем, легко сказать.
Школьники. Оба – школьники, почти наверняка, дай бог лет тридцать на двоих. Нет, если уж рассуждать в категориях «почти наверняка» – родственники сторожа. Иначе бы их отсюда шуганули.
Подружка-инвалидка смотрит на меня так, будто я – пустое место. Замерзшие глаза на замерзшем лице. Черная Шапка умиляется ей. Она присаживается перед девчонкой на колени, гладит ее по мраморной щеке, пьяно бормочет:
- Какая же ты хорошенькая. – Рука Шапки, вульгарная рука в вульгарной черной «готской» перчатке, срывается с поверхности белесой кожи, шлепается-приземляется на острые колени. – Это у тебя с детства, да? Ты болела чем-то, да? Или… или… – Глаза Шапки идиотически расширяются, приоткрывается рот, готовясь пропустить во внешнюю среду великое откровение. – Или ты… поломалась, да?
Видимо, так она намекает на то, что с девочкой в инвалидном кресле, которую поздно вечером катает по кладбищу паренек лет четырнадцати на вид, случилось какое-то несчастье из разряда весьма обыденных. Неудачное падение. Авария, наезд. Что-то такое. Смелый вопрос, но Черной Шапке вполне дозволительный. Мы ведь даже этих двоих не поприветствовали, просто подошли, воняя спиртом; и первое, что сделала Шапка – полезла сюсюкать к инвалидке, которую увидела только-только что. В существование которой вообще не верила – будучи трезвой. Но когда ты в таком состоянии, в состоянии вроде нашего, ты все принимаешь как должное. Тебе не нужны приветствия, ты всему открыт. Уже то, что мы все здесь, в этот поздний час, на кладбище. Уже то, что мы тут собрались. Хоть бы и тот факт, что эти двое детишек принимают нас спокойно – не бегут, не кричат, мальчик крутит в забинтованных пальцах белый цветок, девочка улыбается Шапке и чуть склоняет голову, будто кивая, – хоть бы и этот факт слагает с нас условности приветствий.
- Знаешь, – обращаюсь я к парню, – я тут недавно слышал, если положить мертвому в гроб мобильный телефон, а потом позвонить ему в три часа ночи, можно такого наслушаться, закачаешься просто.
Парень смотрит на меня и шмыгает носом. Сколько все-таки ему лет? Может, он как Шапка, просто сохранился еще лучше? Да вряд ли. Бледная, нездоровая кожа, перебинтованная рука. То, что держит его в этой форме – скорее всего, и доламывает.
- Классная у тебя подружка, – говорю я, кивая на инвалидное кресло. Шапка все еще сюсюкает с девочкой, смеется, обнимает ее неподвижные ноги, ничем даже не укрытые, иссушенные. – У нее вот это все… что снизу… оно вообще работает? Или ты не знаешь, ах да. – Тут я спохватился, что парнишка-то еще мал, наверное, совсем другим интересуется. – Ну ничего, ничего. Я вот честно тебе скажу – я вот Шапку сюда притащил только ради этого. Чтобы вот прям на могиле. Ну, или хотя бы где-то поблизости – на могиле-то холодно, а я вот одеялко дома забыл. Не думаю, что шуганут. Вас же не шугают, вот.
- Эй, ну ты чего! Ну не при детях же! – повышает свой противный "заедающий" голос Шапка и ржет. Она, оказывается, все слышит. Ну ничего себе слух. Я ведь совсем тихо говорю. На самых невзрачных нотах.
Сложно прочитать что-то по взгляду паренька, сидящего на камне. Он ничего не выражает толком. Хотя губы чуть кривятся будто бы в улыбке. Господи, мне бы его годы. Я ведь куда более скучным был. Это потом уже – от рук отбился.
- Короче, – говорю я без обиняков – духовное родство, или пусть даже и иллюзия такого родства, все-таки обязывает. – Я ведь знаю, вы тут постоянно шастаете. Все время вас вижу, как ни приду. – Грожу парню пальцем, и улыбка на тонких губах чуть прирастает. Обычная улыбка обычного мальчишки. Вообще-то неформалы – обычные люди, даже более обычные, чем те, которых большинство считает обычными. Уж я-то знаю. – Не покажешь местечко поукромнее? Ну, ты понял, да? Мы недолго, я все равно вмазался, долго не выйдет. Но гештальт, – это умное слово, вычитанное на клочке какой-то сектантской бесплатной газетенки, я важно выделяю голосом – и тут же давлюсь смехом от собственной дурной игры, – гештальт надо закрыть. Ну так что? Понял меня?
Мальчик выбрасывает руку вперед и разжимает пальцы. Ландыш планирует вниз, на утрамбованную землю. Я не сразу понимаю, что надо подать руку в ответ. Кожа сухая, костяшки выпирают. Опираясь о меня, он спрыгивает на землю с надгробия, и теперь я могу прочесть имя. Он подходит к инвалидному креслу подружки, неловко, но с нежностью, ерошит сухие рыжеватые волосы. Черная Шапка стоит рядом, отряхивает с коленок комья земли. Мальчик кивает мне и трогает с места свою колесную подругу. Я хватаю Шапку за руку и тащу следом за собой. Она не сопротивляется. Да и чему, собственно, противиться в такую ночь.
И мы идем. Идем и едем. Уже почти совсем стемнело, очертания памятников выступают из лиловой сумеречной пены. Гранитные плиты правильной формы. На одной из них, я все еще помню, написано: МЫ ЕЩЕ СЫГРАЕМ СНОВА, СМЕРТИ НЕТ – ЕСТЬ ТОЛЬКО СЛОВО. Что бы это ни значило. Под ногами чавкает. Это мы заехали туда, где земля поплоше. Старая часть кладбища. Колеса инвалидного кресла ни капельки не буксуют, да и мы с Шапкой справляемся хорошо – много кочек, перескакивай – не хочу. Не такая уж она и глубокая тут, эта мертвая вода. Можно проехать, можно пройти.
Вот показались темные очертания сторожки. Свет внутри очень тусклый, будто бы даже свечной. Грузный силуэт сторожа виднеется в грязном оконце, приникший, поникший. Он все-таки здесь есть, но он никого не потревожит и ничему не помешает. Сюда однажды ночью пришел некромант – совершенно невзрачный на вид, в джинсах и дурацком домотканом свитере, в очках с желтыми линзами, но не потому что это круто и неформально, а потому что желтая гемма, из которой линзы были выточены, помогала различать спектральный свет над недавними захоронениями подростков. Тот, который анимешник, кстати, вообще никак не светился. Ни как новопреставившийся, ни как старопреставившийся. Наверное, из-за этого варварского разрисованного камня – все-таки традиции нужно чтить. Ну да неважно всё это. Важно то, что некромант зашил сторожу рот, а вместо вырезанного сердца в грудь вложил плотно набитый сушеной лавандой кожаный кулёк. Рот, конечно, потом пришлось расшить, но все равно он уже не мог сказать после ни слова. Ни слова о том, что иногда происходит тут, на этом скромном погосте. У города под носом.
Здесь есть маленькая часовенка. Этакая запущенная избушка. Крест с нее сняли. Не потому, что он кого-то может остановить или отпугнуть. Вообще-то крест – любимый символ свежепогребенных. И ставят его не затем, чтобы навек приколотить к земле, а для того, чтобы придать сил. Гальванизировать. Все наоборот, но кто о том сейчас помнит? Так вот крест тот снятый просто установили на новой часовне в новой части кладбища. Ведь он из золота, ну или по крайней мере – позолоченный. Лишние траты ни к чему, и это, я считаю, верно.
Дверь внутрь чуть приоткрыта. Паренек с забинтованными руками оставляет свою подружку стоять в стороне. Она вцепляется костлявыми, но очень-очень живыми пальцами в ободки – и корректирует свое местоположение. Сама, без чьих-то соплей. Воля к жизни в ней – огромна.
Паренек кивает нам. Можно пройти.
- Ты готова, Шапка? – спрашиваю я. Оборачиваюсь к ней, хватаю за плечи, притягиваю к себе. Она хихикает, утыкается влажным носом мне в плечо, бормочет что-то бессвязное. Довольно приятный пока еще, ранний перегар – вот чем от нее пахнет. Говорят, некоторые пьяницы заспиртовываются при жизни. Вот он – верный способ никогда больше не ожить, не пробудиться к заразительному свету вековечного дня и к укрывающей тьме нескончаемых сумерек. Вот такой вот способ. А не какие-то там две деревянные ритуальные перекладины, выточенные из самой высокой в округе осины и скрепленные посеребренным гвоздем.
Я помогаю ей переступить через порог. В часовне темно и пусто. Иконы остались только на стенах, алтарик в самом центре убран, вместо него – плоская скамья, укрытая позаимствованным у сторожа старым вонючим матрасом. Будто только нас и дожидается. Довольно романтично. Если не обращать внимания на вон ту груду, сваленную у дальней стены, накрытую темной дерюгой – вполне себе хорошая обстановка для неформального свидания.
Одиноко лязгает ржавое инвалидное кресло снаружи. Шуршит земля под острыми коленками. Я торопливо опрокидываю Черную Шапку на матрас. Присасываюсь к ее мокрым и вонючим губам своими – пусть менее мокрыми, не менее вонючими. Она хихикает и вырывается поначалу, но потом сама ловит меня в захват. Она вся елозит подо мной, теплая и скользкая, как минога, и мне требуется время, чтобы нашарить в кармане ржавую длинную иголку и аккуратно кольнуть ее в основание шеи. Для этого мне приходится провести по ней – по шее, не по иголке, боже меня упаси, – языком, и Шапка, думая, что это такая чувственная прелюдия, вся выгибается и шумно тянет воздух через стиснутые зубы. У нее очень чувствительная шея. Она сама мне об этом как-то рассказала.
Я бросаю иголку на пол. Одинокий звякающий звук будто служит сигналом, и девочка-инвалидка на коленках заползает внутрь. Черная Шапка с блаженной улыбкой обмякает. Ее глаза открыты, они смотрят в темный потолок часовни, грудь равномерно вздымается. Она жива, конечно же. Черная юбка, которую она сама пыталась снять, запуталась у нее в ногах, и я тяну эту тряпку на себя и аккуратно откладываю в сторону. Девочка уже тут. У самого матраса. Лицом едва не касается безвольно откинутой руки Шапки в вульгарной черной «готской» перчатке. Она стягивает вниз черные колготки и предельно простые, безо всяких изысков, белые трусы – они такие грязные, боже ты мой, я не могу это не подметить. В движениях инвалидки нет грубости или похоти, они очень невинные и скромные, так раздевать одну женщину может только другая, маленькая и неопытная. На розовеющей от перепада температур коже Шапки, прямо на ляжке, появляется маленькая черная точка – там, где девочка мимолетно коснулась рукой. Это муха. И едва ли кто-то смог бы отличить ее от обыкновенной трупной мухи, но я-то знаю, что крылышки у нее сделаны из роговиц человеческих глаз, а тельце – из губчатой ткани мозга, пораженного энцефалопатией. Это особая, ритуальная муха.
Похожий на призрака паренек проходит, неуклюже ступая, мимо меня, чуть задевает плечом – ощущение такое, будто я на огородное пугало наткнулся в темноте. Он разбинтовал свою руку, и теперь видны обломанные о землю и древесину, щербатые и потемневшие от гематом ногти. Из ямки в центре ладони – наверное, такая и у Спасителя была, след от гвоздя, – осторожно выглядывают лапки паука, свитого из сухожилий. Особого ритуального паука, которого он стряхивает на оголенный живот Черной Шапки. Не столько стряхивает даже, сколько роняет – как тот ландыш, чуть ранее. Как только паук находит свое место – чуть в стороне от пупка, в который продет безвкусный пирсинг, – девочка сцепляет ладони и начинает негромко петь – слова, несомненно, имеют место быть, но их не разобрать. Все готово. Можно начинать.
Я понимаю это, и мне больше не нужно цепляться за свою нетрезвую маску – хотя в этот момент, возможно, она мне нужнее всего. Я просто смотрю на то, что происходит прямо передо мной. Что разворачивается у меня на глазах. Я рад бы был заклеить глаза крест-накрест черной изолентой и наощупь уйти из этого места. Но нет. Все равно – смотрю. В конце концов, я в ответе за Черную Шапку. Я подцепил ее и притащил сюда, и вот к чему это все привело. Паук приступает к своей работе – прядет нити из алого шелка среди капель пота, похожих на утреннюю росу. Прядет, чтобы поймать одну-единственную мушку-одиночку.
Забинтованные пальцы вонзили первую иглу в розовеющую кожу. Почти такую же иглу, какая была у меня, какая лежит сейчас на полу. Длинную, с удобным маленьким набалдашником там, где полагалось быть игольному ушку. Раз.
Паук, расправив свои конечности-сухожилия, миновал красный ручеек, окуная лапку за лапкой. Двинулся боком к сонной нерадивой мухе на ляжке Черной Шапки. Я смотрю. Это так похоже на танец – эти его движения.
Цепкие лапы выстреливают вперед. Натянутая меж них невесомая нить трепещет. Муха поймана. Она, собственно, и не намерена была улетать.
Вонзается еще игла, за ней – другая: два, три. Голос девочки-инвалидки чуть подрагивает на особо протяженных нотах. Я слышу, как снаружи ее поддерживают своими голосами другие. Их ведь здесь уже не так-то и мало. Не только эти двое. Сейчас будет еще кто-то. Кто-то, кто ждет под дерюгой в углу. Забинтованные пальцы порхают поверх живота Черной Шапки. Четыре, пять. Шесть, семь. Иголок все больше, они образуют что-то вроде узора. Что-то вроде дорожки, направляющей паука, тискающего свою муху. Мечась между ними, паук двинулся вперед, обогнул неглубокий впалый пупок, зарылся в лобковые пряди – такой резкий контраст, темный островок на фоне светлой кожи, – и нырнул ниже, глубже, в укромное местечко, где можно пожрать свою добычу. Туда, где темно, как во всякой могиле, и безопасно, как в материнской утробе.
Теперь осталось только указать ему путь наружу.
Забинтованная рука заносит над набалдашником ближайшей иглы камень. Серый, щербатый, с оттиснутым на нем полустертым знаком.
Первый удар. Кровь выступает в лунке вокруг игольной «шляпки». Она кажется черной. Второй удар – по соседней игле. Алые капли взлетают в воздух фонтанчиком. Нечто в углу, под дерюгой, дергается – будто это в него сейчас заколачивают острые чужеродные предметы. Черная Шапка пребывает все в том же блаженном спокойствии. Она смотрит в потолок и глупо улыбается. Худосочная забинтованная рука все так же порхает над ней – сама напоминая какого-то паука, опускающегося и подлетающего в воздух на костяной, суставчатой паутине.
Третий удар. Острие иглы почти наверняка достает до матки. Эта была одна из самых длинных. Четвертый удар. Кривой, неаккуратный – пришелся наискось, порвав кожу. В ране я вижу желтоватые прожилки подкожного жира, или так только кажется. Дорожка из ритуальных игл взбирается все выше, заунывное пение дребезжит где-то в эфире над моей головой, конвульсии бесформенной груды в углу усиливаются. Зачем я смотрю? Я могу не смотреть – моя часть работы выполнена. Одна из иголок уходит под ребро, из-под нее во все стороны брызжет чем-то темным, очень темным. Кровь в недрах сердца – как раз такая, почти черная. Откуда я это знаю? Лучше никому не знать.
Последняя игла торчит у Черной Шапки между ключиц. Когда они успели ее совсем раздеть, эти ловкие и тонкие руки девочки на полу? Я даже не заметил.
Насытившаяся жизненными соками мерзость, уже не похожая на паука, показывается из ноздри Шапки. Надувается, как какой-то кровавый пузырь, как комок нутряной слизи – и выскакивает наружу. Проворно ползет прямо по открытым глазам, лапками загибая и надламывая ресницы. Сейчас нужно ее очень быстро поймать, но забинтованная худосочная рука справляется с этой задачей на ура. Она сжимается вокруг добычи, но неплотно, так, чтобы не раздавить, не разбрызгать столь ценный, с таким трудом собранный нектар жизни.
Парень проходит к дерюге в углу часовни, сдергивает ее. Втискивает между мертвых губ то, что зажато в пальцах. Черные лапки скребут по серому мясу – и пропадают внутри, за зубами, которым смерть нипочем. Эфирный дребезг выводимой голосами снаружи и внутри часовни ноты обрывается – резко, будто падает с большой высоты и бесшумно раскалывается, разлетается тихими осколками.
По-моему, это тоже была девушка. По-моему. Я не уверен на все сто, но вроде как они соблюдают это нехитрое правило соответствия. Парень вытягивает из серой и безжизненной плоти – выглядящей, впрочем, уже получше, – второй набор игл, заранее размещенный в тех же местах, что и на теле Черной Шапки, под которым уже расползлась темная лужа. Я знаю, что когда они закончат, когда переоденут бледное нечто в углу в одежду, снятую с Шапки, когда нахлобучат эту самую шапку воскрешенной на голову – они будут практически неразличимы. Особенно в лиловых пенистых кладбищенских сумерках. Это довольно-таки смешно, если подумать, но все неформалы, как бы они ни старались внешне выделиться, жутко похожи между собой.
Я выхожу из часовни. Дальше – подавно обойдутся без меня. Для этого я и пробудил их к жизни, если подумать. Чтобы грязная работа не казалась больше такой одинокой. Чтобы не я один ее делал, не я один оттирал с рук кровь. Что дальше? На достигнутом нельзя останавливаться, конечно. Можно попробовать научиться внушать им чуть больше собственной воли. Можно попробовать проверить, что стало с тем, которому я положил в гроб телефон. Можно много чего попробовать, а я – в самом начале пути. Я достаю из нагрудного кармана очки – в тусклом и далеком свете со стороны шоссе линзы желтеют, точно свежая желчь.
И очки вылетают у меня из рук. Падают на землю. Не понимаю, разбиваются ли. Возможно – линзы очень хрупкие. Я бы услышал хруст, но в ушах – гулкий шум, он перекрывает все существующие и несуществующие звуки.
Пальцы не слушаются.
Холодная волна онемения расползается от поясницы.
Скрип инвалидного кресла за спиной. Кресла, которое, вообще-то, я раздобыл. Я не чужд заботливости, меня ведь даже жестоким назвать нельзя, по натуре своей – уж точно. Немеющие пальцы ощупывают поясницу – и находят набалдашник. Пока я был внутри, пока стоял там и смотрел, она подползла тихонько поближе. Подняла иглу – ту, самую первую, брошенную на пол. Подняла и вонзила в меня. Не дрогнув голосом. Не надломив ни на миг заунывную эфирную ноту. Я ничего не почувствовал.
Тонкие пальцы касаются меня, такие невесомые, будто комариные крылья.
- Ты сказал, что я смогу ходить. – Тихий голос. Шепчущий, будто скользящий по сухой коже пергамент для мумификации. Что я могу ей ответить? Что в жизни, как и в смерти, бывают просчеты? Что это – лишь первые мои шаги? Я и не подозревал, что она могла затаить в душе нечто подобное. Обиду? Претензию? – Почему же ты соврал. – Это даже не вопрос, это просто участливое указание на досадное обстоятельство.
Забинтованные пальцы ложатся мне на плечо. Сутулая тень с торчащими во все стороны волосами возникает у меня за спиной. Я чуть не упал, но мальчик поддержал меня.
- Все будет хорошо, – говорит он. Да, у него тоже есть голос. У всех мертвецов он есть. – Мы очень благодарны тебе. Мы всегда хотели, чтобы ты тоже понял, как это прекрасно. С самого первого дня. Когда больше не было земли и темноты. Нельзя, чтобы ты этого не понял.
Я рад бы что-то сказать в ответ, но не могу – язык не слушается.
- Я возьму совсем чуть-чуть, – добавляет девочка, поднося к моим глазам тонкий пальчик, с которого на серой паутинке свисает тварь-сборщик, омерзительная пародия на паука. Я вижу эту нечисть во всех подробностях – забавно, я ведь ее сделал, но так близко рассматриваю впервые. – Только немного – из твоих ног. Они у тебя сильные. А я очень хочу ходить.
И они аккуратно волокут меня назад к мертвой часовне. Они укладывают меня рядом с той, которую я привел сюда – места не так уж много, но для меня все еще хватает. Она смотрит на меня – эта маска абсурдной неги, застывшая на ее лице; я задрожал бы, но я не могу, я парализован. Если что-то и понятно мне в этот миг, то только то, что я уже не знаю, что произойдет со мной дальше, не знаю, чем закончится эта лиловая пенистая ночь, не знаю даже, как выпутаюсь из всего этого – и выпутаюсь ли вообще когда-нибудь.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
