Мертвец
Глава 1
Мы с папой иногда ездили на рыбалку, вплоть до того, как мне исполнилось пятнадцать ― прямо в мой день рождения, вприпрыжку кинувшись в спальню, чтобы позвать заспавшуюся маму есть с нами торт, он шандарахнулся ногой об косяк, сломал три пальца и неудачно упал, засадив себе еще и трещины в бедре. Этот дурацкий случай будто открыл какой-то чудовищный портал болячек: пока лежал в больнице, у него сначала открылась язва желудка, потом воспалился аппендицит, а перед самой выпиской врачи обнаружили рак прямой кишки.
И вот, я уже окончил школу, готовлюсь поступить в университет ― первый попавшийся, лишь бы не заступить дневальным на тумбу, ― но папа по-прежнему не то, что выехать за город ― сходить на балкон подышать воздухом отказывается. Болезни пожирают тело, а лечение высасывает душу, причем, не только его, наши тоже. Мама, кажется, винит себя в произошедшем и поэтому до сих пор страдает, сдувая с него пылинки. Я же, как бы мерзко это не звучало, совершенно перестал обращать на него внимание. Спустя три мучительных года я странным образом принял еще не наступившую кончину, тихонько оплакал ее в тайне ото всех и решил забинтовать гнойник на лице нашей семьи, пока тот не высохнет. Папа умер, а брюзжащий желтушный скелет, валяющийся целыми днями перед телевизором ― не более, чем последняя, самая сильная болячка, которая полностью захватила контроль над его телом. Поэтому, чтобы они не смешались у меня в голове, приходится часто вспоминать былое.
И, по большей части, это именно рыбалка.
Мою любовь к ней объяснить сложно. Я, дитя города до мозга костей, ненавидел жару, чуть ли не в истерику впадал от жужжания одного-единственного комара над ухом, не говоря уже о тучах, которые кружатся над водой, и обычно всегда бежал домой менять обувь, если вдруг наберу песка в ботинки или, не дай бог, измажу их чем-нибудь. Меня мутило от судорог разорванных червей, любому блюду из речной рыбы я бы скорее предпочел котлеты со стекловатой (чем родителям нравились отдающие тиной слизкие мешки костей для меня навсегда осталось загадкой, наподобие той, как они умудряются пить неразбавленный кипяток), ну и, разумеется, как у любого нормального пацана, шило в моей заднице начинало закручиваться с первой космической примерно минуты через две ожидания чего-либо. Однако, когда все мои кошмары собирались воедино, я чувствовал… умиротворение? уют? Не знаю. Люди существа странные: некоторые любят ползать по пещерам, куда едва пролезают, выдавив весь воздух из легких; другие едят перцы настолько острые, что приходится надевать перчатки, чтоб не обжечь руки. Думаю, с рыбалкой примерно то же самое. Душа каждого человека, пускай хоть самого изнеженного, требует порой приключений.
А в полузаброшенном поселке, куда мы всегда ездили ― инопланетном для меня мире, ― приключением могло стать что угодно. Стоило только найти оставленные кем-то на берегу крючки, грузила, блесны, да даже оборванные сети ― всё, день удался! Ощущение было, будто откопал пиратское сокровище, вскрыл гробницу фараона и обнаружил жизнь на Марсе: причем одновременно.
Однажды, например, мы увидели в самой кромке воды банку, полную дохлых, уже побелевших червей. Целый час я докучал папе своими фантазиями о том, как они могли там оказаться, а затем стал вылавливать их палкой и добавлять к прикормке. Тогда мы впервые выловили карася, из-за чего на пару месяцев меня наградили кличкой «Повар». Постоянно сменяющиеся прозвища тоже были частью нашего ритуала.
Помню, как к речке внезапно пришло стадо коров. Я перепугался, бросил удочку и запрыгнул на толстенную ветку старого дерева, под которой мы прятались от солнца. Оттуда я с ужасом кричал папе отступать от хищных ― как я почему-то решил ― великанов, то же ему приказывали лаем пастушьи собаки, пока он пытался то ли обнять, то ли побороть каждую корову, чтобы убедить меня слезть. Тогда я получил кличку «Котяра».
Помню, как нас обогнал другой рыбак на выходе из автобуса. Началась битва: кто быстрее успеет на место, не подав при этом вида, что замечает своего соперника, и мы ее всухую проигрывали, отчего папа заматерился под нос. Я, решив взять хитростью, стал громко рассказывать, мол, слышал, вчера в реке утонул корабль с крысиным ядом да убил всю рыбу, придется теперь куда-то еще идти. Когда рыбак через сотню метров свернул к озеру, я подумал, что мой план сработал и получил кличку «Штирлиц».
Помню, притащили с собой суп в контейнере. Как только сели обедать, поднялся ветер, нанес туда песка. Своей решимостью домучить мамину стряпню, преодолевая жуткий хруст на зубах, я добился клички «Кремень».
Помню, увидели посреди реки ондатру. Я загорелся идеей покормить ее, откопал в зарослях синявку[1], которых папа всегда выбрасывал на берег, чтобы опять не попались, и, провертевшись волчком, со всей силы швырнул рыбеху. Попал ондатре прямо по голове. Долго я ревел, думая, что убил ее, а папа долго не мог перестать смеяться и объяснить, что та просто спряталась под воду. Кличка «Снайпер» по итогу продержалась дольше остальных.
Я, наверное, свихнулся бы, всплывай наши приключения у меня в голове постоянно, учитывая, насколько подробно помню практически каждое.
Однако чаще всего мои мысли занимает одна конкретная история. Я не хвастался ею перед друзьями со двора, не шептал по секрету маме, не зарисовывал в альбоме. Мои беспокойные сны ― единственный оставшийся след ее существования, и на них же он и обрывается.
***
То были мои первые летние каникулы. После девяти месяцев каторги я намертво вцепился в свою новенькую приставку, да так, что папа, приехав с командировки, не успел толком отоспаться, и по указке мамы ему пришлось вытаскивать меня из квартиры единственным безотказным способом ― звать на рыбалку.
Пока ехали до поселка, нам не удалось как обычно почитать анекдоты из толстенной книжки. Папа всю дорогу говорил по телефону с дядей ― маминым братом, ― пытаясь разубедить в какой-то глупости, придуманной им на горячую голову. Мне никто ничего не говорил, но я, конечно же, подслушивал разговоры взрослых и узнал, что мой двоюродный брат пропал. Честно говоря, плевать я хотел: мальчик был старше на пять лет, и за те разы, что нас оставляли наедине, ничего кроме болючих щелбанов, вонючих подмышек, грязных патл и взгляда исподлобья о нем мне не запомнилось. Куда больше беспокоило состояние папы.
Домой он вернулся чахлым. Весь серый, потел, постоянно хватался за живот. Говорил, отравился беляшом на вокзале. Думаю, скажи он тогда правду и не отшучивайся он тогда от просьб мамы съездить в больницу, рак бы удалось заметить раньше: вряд ли мужика, едва стонавшего при переломе бедра, довело бы до такого состояния обычное отравление.
От разговора с дядей ему, казалось, стремительно становилось хуже. Когда подъезжали к остановке, у него уже началась одышка.
― Серег! ― кашлянул он в трубку из последних сил, перебив очередную тираду. ― Серег, всё. Хорош ныть, говорю! У вас мужик в семье кто?.. Нет, Серег, говори, кто мужик… Вот именно. Выговорился? Полегчало? Тогда прекрати нюни размазывать. Бывает такое. Че, забыл, как мы с Веркой на неделю в сопках[2] пропали? Растет пацан, мало ли, че там у не… Серег… Да-да, связь плохая, мы приехали уже… Ну ты меня услышал? Нормально будет все, Серег, не, это… Найдется, нормально все будет, говорю! Ага, давай!.. Ой, мля.
Папа облегченно выдохнул, смахнув со лба столько пота, что хватило бы заново наполнить коробочку сока, которую я от скуки высушил до последней капли и немного погрыз.
Выйдя с автобуса, он сразу же плюхнулся на лавку под дырявым козырьком остановки. Подозвал меня:
― Отдохну чуть-чуть и пойдем. Ты скажи, помнишь же, что нельзя с чужими дядьками никуда ходить?
― Ну да, ― сел я рядом, приставив удочку к урне, ― а че?
― Не «че», а «что». Виталика, брата твоего, третий день найти не можем, полгорода уже перерыли. Сегодня вот Серега знакомым с карьера дозвонился, говорят, видели его с друзьями и мужиком каким-то. По лесу шастали недалеко отсюда.
― А зачем?
― Да я че, знаю что ли? Это милиционеры разбираться будут. Если еще через пару дней не объявится, то они подключатся наконец-то. Ну так ты понял, о чем говорю?
― Ага.
― Не «ага», а «да». Я фотографию его прихватил на всякий случай, щас деревенских спросим, авось по дороге попадутся.
Тут его взгляд стрельнул куда-то в сторону. Всего на миг, затем снова обратился на меня, но, похоже, ни сына, ни чего-либо вокруг он больше не видел. Папа будто задремал с открытыми глазами, и снился ему кошмар: опять полился пот, лицо из болезненно-серого стало белым как воск.
― Пап? ― забегал я возле него, обмахивая книжкой с анекдотами. ― Плохо? Давай домой поедем?
― Нет, жарко просто, ― он снова перевел взгляд, теперь надолго. Когда я обратил на это внимание и попытался понять, куда он смотрит, папа резко зажмурился. ― Засиделся, идти надо. Давай, Штирлиц. Мусор только за собой убери.
Он ткнул носком ботинка коробку из-под сока, брошенную мной под лавку.
― Тут урна полная, куда мне ее деть?
― Умостишь как-нибудь.
― Не хочу я там копаться. Ее не чистят никогда, ― я демонстративно пнул кучу пивных банок, ― а все и так рядом бросают.
― Не надо быть, как все. Каждый так про себя подумал да повторил за придурком каким-то, вот и загадили остановку. А ты правильно поступи, глядишь, стыдно людям станет за бардак.
Тут нужно сделать одно уточнение: никогда прежде и никогда после папа не читал нравоучений. Он, в отличие от мамы, был из тех, кто не воспитывает своих детей, а позволяет им набить шишки, наступить раз двести на одни и те же грабли, тем самым воспитав самих себя под строгим взглядом и угрозой внезапного подзатыльника, до причины которого тоже нужно додуматься самостоятельно. Поэтому, понятия не имея, каким тоном родитель должен поучать ребенка морали, он произнес это словно очень странный, но безапелляционный приказ, отчего я и не подумал спорить или что-то спрашивать.
― И удочку в руки возьми, куда ты ее поставил-то! ― добавил он в том же духе. ― Леска запутается, опять полчаса мудохоться с ней будем.
― Щас.
― Ага. Не «щас», а «сейчас» только.
Пока я балансировал, держа удочку над головой, чтобы не задеть ничего леской, а второй рукой впихивал коробку из-под сока между горой бутылок, до вершины которой не мог дотянуться и на цыпочках, краем глаза заметил, что папа втихушку присел копаться у дальнего угла остановки. Тут до меня дошла причина и того загадочного взгляда и еще более загадочного приказа: нашел сокровище и обманул, лишь бы не делиться! Он как раз по приезде с командировки все рассказывал, мол, скоро купит вторую удочку, вот и присмотрел себе к ней поплавок, а может даже и новую баночку крючков! Метнув коробку в кусты через дыру козырька, я на цыпочках покрался к нему, но забыл опустить удочку, и та предательски стукнулась о перекладину. Папа замер на корточках, прижав руки к груди.
― Чего ты там делаешь, а? ― с улыбкой победителя спросил я.
― …Какать сел, ― после долгой паузы дрожащим голосом прошептал он, ― отвернись.
Я усмехнулся от мысли, что сейчас впервые удастся победить в споре с ним.
― В штанах прямо?
― Забыл. Сниму, ― его тяжелое прерывистое дыхание походило на звуки нашей газовой плиты. ― Постой на стреме. Я быстро.
― Я все видел. Давай показывай, что нашел.
― Вадик… Я… Обосрется щас папка… Давай, иди постор…
― Видел все! Показывай!
― Вадик,,,
Дальше я не слушал ― отбросил удочку, подбежал и стал дергать за плечи в попытках развернуть его, но папа стоял как скала. Потная, дрожащая, жалобно блеющая оставить его в покое, но скала.
― Да покажи-и-и-и! ― я уже почти ревел. ― Я с тобой всегда делюсь! Ну пожалуйста-а-а-а!
Он резко поднялся, едва не сбив меня с ног. Развернулся. Скрещенные на груди руки опухли, побагровели, будто в них ушла вся до последней капли кровь из лица, ставшего бледнее и страшнее бабушкиной посмертной гримасы.
― Сынок, ― пролепетал он, словно собрался утирать мне слезы, хотя заплакать я не успел, ― не пугайся только, хорошо?
― Чего пугаться?
― Все нормально, сынок. Разберемся.
― Да показывай уже!
Нехотя, как в замедленной съемке он протягивал сжатый кулак, из-за чего я все-таки и сам забоялся: вспомнилась сцена из тайком глянутого мной ужастика, где после подобного крупным планом выскочила орущая во все горло безглазая рожа, преследовавшая меня в кошмарах еще полгода. За время, пока он решался показать находку, я трижды намерился бежать, трижды же передумал, перебрал в голове всевозможные варианты: от внезапно складывающихся в фигу пальцев до косатки[3]-мутанта с усиленными в сотню раз ядовитыми плавниками, которые вонзились папе в кожу, и жить ему осталось пару минут; начал придумывать, как буду выживать один в поселке, прячась у кого-нибудь в подвале, питаться рыбой, обманом заставлять сельчан включать мне водяную колонку, с которой я так и не разобрался.
А затем увидел на папиной ладони обычный крестик. Он был мельче моего и серебряный, а не золотой, так что в ответ я только нахмурился.
― И что в нем страшного?
Папа вздохнул, протянул крестик ближе.
― Смотри. Видишь, скол на правой стороне?
― Вижу.
― Это от пули. Дедушке твоему ― отцу моему ― на войне прямо в сердце чуть не прилетело, она в уголок сюда попала и отклонилась. Ну, он так рассказывал.
― Ништяк! ― я потянулся, но папа одернул руку:
― Дедушка в рай ушел еще до того, как ты родился. В общем, так непринято, конечно, делать, но мы его крестик решили Виталику отдать. Он так с ним и ходил. А тут… вот.
До двоюродного вонючки мне, опять же, дела было не больше, чем до разбросанных по кустам синявок: я под впечатлением от услышанной истории принялся носиться вокруг остановки, представляя седовласого старика, прущего под градом пуль на фашистов, которые, как в фильмах про вампиров, испепеляются от распятия в его руке. Папа тем временем так и стоял бубнил себе под нос, кажется, пытался додуматься, с чего бы вещи Виталика здесь валяться.
Из оцепенения он вышел, только когда внезапно оказался в роли немца в моей импровизированной постановке и стал получать по пузу скрещенными сучками с криками «Христос воскрес!».
― Ладно, ― резко бросил он, спрятав крестик Владика в нагрудный карман, а мой самодельный выбив на песок тыльной стороной ладони, ― пошли уже. Поднимай удочку, сумку тоже возьми, я не смогу поднять… И книжку захвати! По дороге читать будешь, раз в автобусе не успели.
Мы наконец вышли на палящее утреннее солнце, однако мысли папы, похоже, застряли в душной тени остановки, откуда мы поплелись по бороздам от шин камазов ― за весь путь он не обронил ни слова. Я, естественно, не мог так этого оставить: поначалу после каждой прочитанной строчки хохотал как умалишенный, тыкая его в бок, затем разгонял книжкой мошкару, колотил ветки, потом вовсе долистал до матерных анекдотов и заголосил на всю округу, особенно выделяя запретные слова, будто заклинание, которое обычно могло наколдовать мне только молниеносный шлепок по губам, ― собственно, довольно быстро я испугался, что это может вот-вот произойти и спрятал сборник в сумку.
Сейчас-то я понимаю, что он и сумкой меня нагрузил, и кепку не заставил надеть, и шел медленнее обычного, надеясь, что меня разморит на жаре, и появится время спокойно поразмыслить над произошедшим. В конце концов, план его сработал: наш маршрут и налегке всегда заставлял пропотеться похлеще любой бани ― поскольку дороги как таковой не было вообще. Добираться приходилось по следам камазов, по едва проглядывающимся тропам таких же отчаянных рыбаков, по брошенным посреди огромных луж деревяшек, матрасов и подушек от старой мебели, между кустов, пролесков, зарослей полыни, вверх да вниз по крутым каменистым склонам, преодолеть которые можно было только опираясь на торчащие оттуда корни ясеней. И устраивали мы каждый раз эти «Большие гонки», чтобы сэкономить каких-то полчаса, по странному суеверию папы определявших, будет ли клев.
Последним приметным местом на нашем пути были древние пепелища домов, уже почти полностью съеденные лесом, а дальше появлялись потрескавшиеся, кое-где пробитые деревьями бетонные плиты, ведущие на… как это назвать? Главную площадь поселка (?). Там находились два единственных двухэтажных здания, единственная детская площадка (если наполовину состоящую из глины песочницу, ржавую полутраметровую лазелку и обломки качели можно так назвать) и единственный магазин, на лавочках возле которого в тот день собралось невероятное по местным меркам количество людей: не один-два, а целых трое мужиков и пять бабок. Сразу как вышли, до нас донеслись стоны одной из них:
― Ой, ужас-то какой! Шо тво́рится-то! Это хто ж дитину в лес незнамый одного пусхает!
Папа, выхватив фотографию, трусцой понесся к ним, а я, обиженный, уставший и перегревшийся, молча пошел прятаться от солнца под грибок песочницы. Отвернувшись и закрыв уши, чтобы не слышать разговоров о так заколебавшем меня Виталике, я стал упрашивать Бога:
― Пусть его никогда не найдут, пожалуйста, пусть не найдут! Я попрошу маму меня в церковь сводить, свечки там поставлю, только убери дебила этого, пожалуйста! Ну, пожа…
Тут прямо перед носом у меня пролетела здоровенная стрекоза. Я счел это знаком, что молитва услышана, и настроение мигом поднялось. Теперь, решил я, можно заняться исследованиями, пока Бог разбирается с вонючкой.
Обнаруженные и проименованные лично мной виды жуков, неизвестные ни одному ученому, ― даже невидимые! Звуки издают, но найти невозможно! ― загадочные растения: смертельный яд или панацея еще предстоит выяснить; остатки технологий времен динозавров, ржавые и напоминающие обычный металлолом, то есть явно замаскированные по приказу президента…
Словом, аттракционом был буквально каждый сантиметр поселка. Вообще, папа частенько объяснял, как называются все интересовавшие меня штуки ― что природные, что рукотворные, ― однако я никогда не мог запомнить, видимо, подсознательно отказывался рушить магическое место. Из-за этого, к моему стыду, я и сейчас ни сном ни духом о многих вещах, которые порядочный путешественник знать обязан. А наверстывать поздно.
Итак, веселье мое прервалось так же внезапно, как и началось. Раздавшийся позади крик «Вавык! Вавык!» ни с чем нельзя было спутать. То, возникший из ниоткуда в своем привычном стиле, звал меня Федот, местный дурачок. Именно на него мы чаще всего натыкались: до того, как встретились другие, я думал, что он живет в поселке один, и мне было его жалко. Попытки его утешить он принял за дружбу, стал постоянно приставать, и со временем мое сочувствие превратилось в страх. Взрослый дядька, подобный ребенку, это еще ладно ― в нашем дворе часто гулял такой, ― но от Федота буквально несло безумием. У него было всего два наряда: изодранный пуховик и шорты, как в тот день, либо штаны с начесом и майка-алкоголичка, будто он не мог решить, жарко ему или холодно. Он вечно от кого-то прятался по кустам, оглядывался, посреди разговора мог начать орать в небо, намертво застыть, либо убежать на пару километров, а затем вернуться и продолжить рассказ, как ни в чем не бывало; сами же беседы с ним тоже были отдельным «удовольствием»: большая часть звуков тонула в бесконечных потоках слюней из беззубого рта и соплей из переломанного носа, отчего казалось, что он общается каким-то ребусом, который, впрочем, разгадывать совсем не хотелось. По отдельным, чудом понятым мной словам было ясно, что больной разум Федота бесконечно вертит по кругу всякую жуть про пьяные поножовщины, заполненные до краев жрущими друг друга мышами погреба, размозженные бешеными быками черепа и прочее-прочее.
Сейчас, пока пишу, появляются туманные воспоминания то ли о случайно подслушанных разговорах сельчан, то ли о вскользь брошенных папой фразах, наталкивающие на мысль, что бедолага пытался рассказать о виденных в детстве ужасах и одновременно проживал их заново, отчего и мог в любой момент выкинуть что угодно.
И меня угораздило встретиться с ним один на один. Я привык сразу прятаться за папу, когда он появлялся, потому растерялся, прижавшись спиной к столбику.
― Ваво-о-о, Вавык! ― он схватился за выступ грибка, утопив меня в своей тени и преградив единственный путь к отступлению. На огромной лысой башке с нашей последней встречи опять появились новые шишки да ссадины.
― Здравствуйте, ― пролепетал я, выставляя перед собой удочку. Но даже со столь богатым воображением не получилось представить, как я буду ей отбиваться.
― Увафа! ― Федот стал завороженно перебирать поплавок в черных от земли пальцах. ― Выва вава уо! Вы выыоив выеве? Уова?
― Да, мы… с папой. ― Бросил наугад.
― А-а-а! Вы ва уво…
Его метавшиеся по сторонам поросячьи глаза уставились куда-то влево, замерли, остекленели. То же произошло и со всем телом. Только рот с носом продолжали надувать мерзкие пузыри, норовившие брызнуть мне в лицо. Зависнуть подобным образом он мог порой на полчаса.
Шанс, подумал я, надо срочно звать папу, но тут же вспомнилось, как он при каждой нашей встрече с психом говорил мне не бояться «ребенка» и хихикал, а слушать это сейчас, когда я на него страшно обижен, уж слишком не хотелось. Тогда я попробовал улизнуть на цыпочках.
Федот схватил впился мне в запястье и дернул со всей дури, едва не треснув головой о грибок. Я чуть душу Богу не отдал, приготовился сражаться насмерть, затем понял: это он внезапно решил поздороваться. Он еще немного потряс, выбивая из меня остатки духа, после чего опять стал расспрашивать черт знает о чем. Беда была в том, что он забыл отпустить мою руку. А я, кажется, от страха забыл, как об этом попросить, и беспомощно болтался в его хватке, будто поплавок минуту назад. Хорошо майку с длинным рукавом надел, от прикосновения его мозолистой грязной лапы к коже, наверное, я бы сходу потерял сознание.
― Федька! Ты че там делаешь? ― раздался спасительный голос папы. Я бросил удочку, с новообретенными силами вырвался, подбежал к нему и мигом повис на ляжке, вцепившись в ремень, как обезьяна. Он, казалось, и внимания не обратил.
― О-о! Ваво! ― воскликнул Федот, вприпрыжку скача нам навстречу.
― Здорово, Федька, здорово. Че, как жизнь молодая?
― Во! ― тот выставил кулак, забыв оттопырить большой палец. ― Я фовафава вафе воф фаф фоф! Вфм фыф фёх! Фо вофевефи! ― он похлопал ладонью по навершию кулака, затем энергично подвигал бедрам взад-вперед. ― Воф фаф фоф! Ха!
Тогда не понял. Сейчас, спустя почти десять лет, меня накрывает ужас: как? когда? кого? Хотя… нет. Нет. Не хочу это представлять.
― Ну ты, Федька, шалун! ― усмехнулся папа, стараясь прикрыть мне глаза.
― Вафа, фы фофе, фыф февфе. Фофофо фыфы! Вава вевё! Хе-хе-хе.
― Ну ясно, ― он стрельнул взглядом, кричащим, что ничего ему не ясно. ― Федька, а подскажи, ты мальчика такого не видел здесь пару дней назад? ― протянул фотографию Виталика.
Безумец всматривался долго, тщательно. Судя по застывшим пузырям из носа, перестал дышать. Затем улыбнулся беззубыми деснами, закивал:
― О-о! Ва-ва, ава.
― Видел?! ― папа вздернул брови. ― Точно? Где?
― Я в вове и вафф ф вифоф, фы фефеф… А-а-а. Я вофю. ― Федот, провертевшись вокруг своей оси, окинул все вокруг бегающими глазенками, особенно долго всматриваясь в сельчан на лавках. ― Веввя вавава. Ве.
Мы с папой недоуменно переглянулись.
― Так видел или нет? ― переспросил он.
Федот агрессивно покачал головой, разбрызгивая сопли.
― Понятно, ― выдохнул мой живой щит, принявший на себя весь обстрел. ― Кстати, ты возле остановки до сих пор гуляешь? Ниче странного не видел? А то я, вот, нашел в мусоре, ― кончиками пальцев папа потянул крестик из нагрудного кармана. До конца достать не успел.
Федота переклинило. Завидев краешек головы Христа, он вдруг по-волчьи завыл, трижды перекрестился ― каждый раз по-своему неправильно, ― побил себя кулачищем в лоб, после чего рывком сблизился и громко поцеловал крестик, оставив на футболке папы слизкое пятно. Следующего вопроса дожидаться не стал: метнулся в ближайшие заросли, сгорбился там на четвереньках так, что одна задница торчала.
Папа спрятал крестик обратно, развел руками и улыбнулся мне:
― Ну, нет у человека настроения болтать, что поделать? Пошли, Штирлиц, а то рыба уснет вся.
Он подобрал удочку, повесил на плечо сумку, откуда между делом достал кепку и нацепил на меня, строго спросив, почему не берегу голову. Сделав с десяток шагов по направлению к нашему месту, он вспомнил, что я до сих пор вишу у него на ноге и, посмеиваясь, отлепил. Я как котенок с только прорезавшимися глазами боязливо засеменил следом, постоянно оглядываясь. И не зря ― Федот уже вылез из кустов. Я было вцепился обратно в ремень, однако он вместо того, чтобы догонять нас, забрался на вершину ржавой лазелки, откуда принялся махать руками и кричать. Обернувшись на ходу, папа помахал ему в ответ.
― Давай, Федька, не болей, мы пошли! Бабушке привет передавай!
Раньше он часто ходил с нами, но однажды папа решил дать ему порыбачить самому. Псих выловил косатку, прыгая от радости, сходу притянул к себе леску и полез целовать трепыхавшуюся рыбеху, мы и пикнуть не успели. Косатка ужалила его прямо в язык, никогда я больше не слышал такого страшного вопля. С тех пор Федот не приближался, только изредка мелькал в глубине зарослей возле нашего места.
В общем, от облегчения я забыл, что смертельно обижен на папу, и опомнился, уже когда мы весело о чем-то болтали на середине пути. Пришлось в срочном порядке корчить мину и отворачиваться.
― Ну все, Штирлиц, не дуйся, ― положил он мне руку на плечо, ― я закончил, Сереге на обратном пути позвоню.
― Точно?
― Так точно, товарищ полковник! ― он отдал честь удочкой, чем до коликов меня рассмешил. Про себя я радостно показал смачную фигу Виталику и обратил внимание, что папа как будто бы опять порозовел. Даже просто мысли об этом вонючке, подумал я, губили здоровье, хорошо, что он все-таки потерялся.
И вот, наконец, мы добрались до полого склона, по которому резво спустились к берегу. Место наше располагалось у самого края, где заканчивался песок, и начиналась крутая каменистая возвышенность, густо поросшая косматыми ивами и гигантскими кустами, тень которых практически полностью загораживала нас от солнца. Течение здесь всегда было спокойным, ветерок, хоть и разносил душок гнилой рыбы, приятным, а загадочный поселок на противоположном берегу, откуда порой в неизвестном направлении выплывали разгонявший волны аж до нас катера, создавал впечатление, что смотришь на Нарнию или еще какое сказочное королевство, особенно из-за дальних силуэтов сопок, мглистыми громадами нависших над ним.
У кромки воды нас по обыкновению ждали плоский сточенный паводками валун, где можно было присесть, и полусгнивший ствол дерева, на которое можно было опереться в ожидании, когда валун освободится. Появилось немного новых сокровищ и, самое приятное, ― дед Василич. Кроме того, что он Василич, и какой-то дальний родственник папы, я ничегошеньки о нем не знал, поскольку старик за все наши встречи произнес, дай бог, слов пять, не считая матюков, когда у него срывалась поклевка. Но за это мне и нравился: в отличие от остальных изредка появлявшихся здесь рыбаков, он сливался с местом и не нарушал идиллию. Интересно, что он, имея раскладной стул, новенький спиннинг ― нечета нашей развалюхе, державшейся на изоленте, ― и даже переносной холодильник для рыбы, все равно приходил туда, где кроме косаток редко чего словишь.
Но я отвлекся.
Махнув Василичу, коротко тронувшему свою мятую панаму в ответ, мы наскоро разложили вещи. Папа с ног до головы обрызгал меня спреем от комаров, стал насаживать червя, а я, не найдя среди сокровищ чего-то, что стоило бы показать, пошел собирать камни для прикормки: нормальную приготовить не успели, просто примотали буханку хлеба скотчем к металлической банке из-под маминого цикория. Накидав внутрь достаточно, я подошел к папе. Настало время для магической трансформации.
Каждый раз, стоило только прикормке потонуть, я из избалованного неугомонного сопляка превращался в терпеливого рыболова. За все то время ни разу не было такого, чтоб я жаловался на отсутствие клева, погоду, комаров, неудобное сидение и прочее, что в обычных условиях свело бы меня с ума.
Но на сей раз фокус чуть было не провалился.
Сама банка утонула без проблем, а вот хлеб остался торчать над поверхностью воды. Я ударил себя по лбу, думая, что набрал мало камней. Затем обратил внимание: буханка странно раскачивалась из стороны в сторону, будто не дрейфовала по течению, а балансировала на чем-то твердом.
― Пап, это че?
― Это не «че», а «что». На бревно упало, видимо, или камень какой. Щас…
Хлеб ушел под воду от столкновения с рыбой на крючке Василича, направленной туда явно специально. Мы с папой дали друг другу пять, дед же от благодарностей отмахнулся.
Клев почти сразу пошел бешеный. Пятерых косаток, на что обычно уходило часа полтора, мы вытянули подряд минут за десять. Слизкие гады, к слову, будучи самым частым уловом, проблем доставляли поболя каких-нибудь страшно редких деликатесных рыб: крючок заглатывали нехотя, долго кружили вокруг червя, откусывая по чуть-чуть, пока полностью не сдирали; еще под них приходилось таскать отдельное ведро, поскольку, если посадить к ним другую рыбу, те непременно ее ужалят, и в ведре начнется такая бойня, что оно вполне может укатиться обратно к воде. А уж как приходилось изворачиваться папе, чтобы снять их с крючка! Хуже были разве что синявки: твари мигом утаскивали поплавок под воду, я ожидал появления гигантского сома-людоеда, о которых слышал так много легенд, а вытягивал по итогу мелюзгу, к тому же несъедобную (хотя для меня вся речная рыба была таковой, но, тем не менее, становилось еще обиднее). А карася, например, ловить было интересно. Папа называл его самой хитрой рыбой, и тот свое звание отрабатывал по полной, выкручивал порой такие финты, что
Чем ближе к концу, тем больше отвлекаюсь. Пора взять себя в руки.
После косаток я выловил своего первого коня[4] ― самую большую на тот момент добычу; побежал показывать Василичу, тот, не отводя глаз от поплавка, молча показал большой палец, что для меня было сродни рукопожатию от президента. Скоро поймали и еще косаток, и несколько карасей, а синявок была всего парочка. За каких-то пару часов тот день стал самым рыбным. Кажется, мы в один момент едва не выловили сазана, но леска порвалась, ― так, по крайней мере, сказал папа.
Когда попался второй конь, место в ведрах кончилось. Пришлось мне прошерстить кусты в поисках бутылок, ― папа разрезал их и впихивал добычу туда, ломая хвосты, если надо. Мне нравилось, когда он орудовал старым складным ножом, мастеря что-то: я сразу себя чувствовал Беар Гриллсом, хотя сам и не делал ничего. Жалко тот потом потерялся.
― Ну, накинулись, собаки! На выпечку потянуло, ишь ты! ― приговаривал папа, удивляясь эффективности нашей примитивной прикормки.
У Василича дела тоже шли неплохо: косатки, пара карасей, несколько мелких амурчиков[5], но с нами сравняться дед не мог. Судя по участившимся матюкам, он следил за нами, как я и за ним. Зная это, я чувствовал себя победителем вдвойне. Единственное, что напрягало во время этой рыбной лихорадки ― сопливая рожа Федота, периодически высовывавшаяся из зарослей над нами (черт его, прокаженного, знает, как он туда залез), но я довольно быстро придумал, чем его отогнать. Достаточно было показать ведро с косатками, чтобы псих, визгнув, растворился в листве.
После заполнения четвертой бутылки, папа отошел в кустики. Василич, последний раз обматерив реку, стал собираться. И снова, когда я оказался один, меня застали врасплох. Попалось что-то по-настоящему крупное, поплавок мигом ушел под воду, однако на сей раз то была явно не синявка: я сразу же изо всех сил дернул вверх, чтобы проверить, ― крючок намертво уцепился за что-то на дне, только удочка изогнулась и затрещала. Я дергал, дергал что есть мочи, обливаясь потом, прикусывая губы чуть ли не до крови, упираясь всем телом в булыжник. Бесполезно. Начал звать папу, тоже неудача ― у него была дурацкая привычка идти по нужде куда-то вдаль, будто я бы пошел за ним подглядывать.
В отчаянии я обернулся к Василичу, берущему складной подмышку, закричал:
― Деда-а-а! Деда! Помоги вытащить!
― Эвоно как! ― выпучился он. ― Я тут, значится, сижу с пяти утра, они пришли, рыбу мою с под носа стырили, а терь ― хоб! ― подсоби-ка, старче. Нет уж, малец, сам давай как-нибудь.
Больше того, как много он сказал, меня поразило то, насколько быстро он ушел. Василич, словно испуганно убегая от кого-то, делая при этом вид, что вовсе не бежит, смылся со скоростью, какой позавидовали бы олимпийские легкоатлеты.
Удочка изогнулась еще сильнее, с треском отлеплялась изолента, костяшки от усилий побелели, ноги мои по щиколотки погрузились в мокрый песок. Очередной рывок всем телом, и на мгновение я увидел ― гладкая черная чешуя, покрывавшая необъятную спину, блеснула, отразив луч солнца, прежде чем нырнуть обратно, без малейших брызг, словно существо не плавало, а цеплялось за дно щупальцами. Стало ясно, что это не упущенный ранее сазан, как я сначала подумал, это даже не сом-людоед. На крючке у меня трепыхалось чудовище, наподобие Лох-несского, готовое вот-вот утянуть меня на дно.
Последние силы я решил потратить на окрик папы. Сработало.
― ЧЕ-Е-Е?!! ― проревел он, сбегая по склону, весь взъерошенный, мокрый и в тине.
― Помоги! Я динозавра поймал!
― Ой, мля…
Прикрыв глаза от солнца, папа пощурился на речную гладь. Опять вздохнул. Рявкнул:
― Дай сюда! ― отобрал удочку. ― Динозавр, етить твою мать. Ну ты че, не видишь, что зацепилось? Говорил же, бревно там валяется.
Я покраснел от стыда, увидев, что удочка не изгибалась, пока ее не дергали. Никто меня никуда не тянул.
― Я думал… думал…
― А ты не думай, тебе вредно… Ладно, щас достанем. Лишь бы плыть не пришлось.
И действительно не пришлось. Стоило ему дернуть пару раз леску, как тут же всплыла черная спина чудовища во всем своем величии ― драный мусорный мешок.
― Падла! ― ругнулся я, все же до последнего надеялся на хоть какого-то динозавра. Сразу понял, что натворил, сморщился, готовясь к подзатыльнику, но его не последовало. Я поднял глаза на папу.
До этого я видел, как кровь разом отлила от его лица, превратив в гипсовую статую, видел, и как она взмыла обратно, постепенно от мочек ушей возвращая коже здоровый цвет. В тот момент же передо мной происходило нечто совсем иное. Из папы будто высосало жизнь. Он по-прежнему стоял, дышал ровно, подтягивал удочкой мешок, медленно дрейфующий по течению к берегу, но за всем этим больше не чувствовалось его самого, движения стали механическими, обезличенными. Солнце ударило ему в лицо, а он не щурился, его облепила мошкара, и ― клянусь ― я видел, как одна ползала прямо по белку глаза, а он не моргал. Я схватил его за руку ― та была холодной и твердела по мере того, как приближался злополучный улов.
Спустя пару минут, показавшихся вечностью, мешок подплыл к нашим ногам. Аморфный целлофановый гигант, перевязанный несколькими слоями лески, трепыхался, разметывая клочки грязной прибрежной пены, словно живой, ― внутрь набилось столько рыбы, что хватило бы на пять казанов ухи. Папа же так и стоял, подергивал удочку, бестолково глядел вдаль. Через дыры мешка, помимо десятками выпрыгивающих косаток, проглядывалось что-то бело-голубое, и мое богатое воображение не дорисовало загадочный предмет: я не мог представить и сотой доли того кошмара, что был способен вогнать папу, непоколебимый столп моей жизни, самого сильного человека на планете, в такое плачевное состояние. Хотелось порвать эту дрянь, растоптать, швырнуть обратно в реку, но тело отказывалось двигаться.
Затем все случилось быстро.
Папа бросил удочку, с каким-то неописуемым, не пойми откуда взявшимся азартом вытащил мешок из воды, приволок к бревну и облокотил о него, перевернув по пути одно из наших ведер и половину бутылок с добычей, после чего достал нож. Обойдя мешок сзади, потянул за узел, отрезал его и заглянул внутрь, разведя края. Прежде чем явить содержимое свету, он на пару секунд поднял голову, посмотрев мне в глаза. По сей день не знаю, что означал тот мутный тяжелый взгляд.
Я не сразу понял, на что смотрю. Отчасти виной тому была тьма косаток, впившихся зубами да застрявших колючками: они раскачивали сотней слизких хвостов подобно маятникам для гипноза, затуманивали зрение и скрипели, скрипели, скрипели, отнимая вдобавок слух; но в гораздо большей степени меня сбило с толку то, насколько он был красивым. Тело явно бросили в воду недавно, а мешок порвался и того позже, судя по тому, что распухло оно совсем чуть-чуть. Кожа отливала цветом, похожим на спинку синявки, только более нежным, и под ней проглядывались паутины вен, выглядевших замороженными, словно он не умер, а приплыл к нам прямиком из замка Снежной Королевы.
Виталик.
Моя безграничная, казалось бы, злость на него мигом улетучилась. Не было в нем ничего от того, старого Виталика. Вода аккуратно ― так, что на лбу лежала одна-единственная прядка ― пригладила вечно взъерошенные немытые патлы. В подмышках вместо пота забилась тина и кучи косаток. Глаза не зыркали больше исподлобья, они мирно дремали под синюшными веками, приколотыми навечно друг к другу чьими-то ржавыми крючками. Теперь парня уродовали только два выдранных зубами куска плоти: один из щеки, второй из бицепса, да еще несколько глубоких укусов на груди и изувеченной бордовой бороздой шее.
Укусов не рыбьих. Человеческих.
Папа долго гладил племянника по голове. Потом осторожно положил ему на грудину крестик, поверх которого тут же уселась стрекоза, раздвинув свои могучие крылья так, что сама обрела форму распятия. Завороженный этим зрелищем, я решил подойти, однако рассмотреть все как следует мне не дали внезапно закрывшие солнце облака. Вода в реке стала черной, дальний берег заволокла густая мгла, раздался оглушительный раскат грома, и в нем я уловил могучий разъяренный голос.
Затем понял, что погода осталась прежней. Это у меня потемнело в глазах, а в ушах гулко застучала кровь. Передо мной сидел труп. Не страшный, как бабушкин, но труп. И если на ее похоронах я хотя бы мог отвлечься на голоса взрослых, поймать их сочувствующие взгляды, то здесь надеяться было не на кого. Папа, низко опустив голову, молчал, молчал так, словно не скажет больше ни единого слова до самой своей смерти, пока я переваливался с ноги на ногу, на грани обморока.
Меня спас Федот.
Я не увидел, откуда он прибежал, в поле моего зрения он появился уже стоящим на коленях перед телом Виталика. Выше я сказал, что никогда не слышал такого громкого воя, как когда его в язык ужалила косатка. Имелось в виду, на тот момент. Потому что именно здесь прозвучали вопли такой силы, что, наверное, эхо их по сей день гуляет вокруг поселка.
Произошедшее сложно назвать даже истерикой. Это была какая-то адская манифестация полнейшего отчаяния, за чертой которого только пустота. Федот катался по песку, по воде, бил их, кусал, швырял. Разодрал ногтями шишки на голове, разбил затылок об камни, сожрал живьем несколько косаток, и не поморщился. Не помню, как, но после этого я внезапно очутился у него в объятиях. Уткнувшись лицом в драную вонючую куртку, обляпанную соплями, слюнями, кровью, всевозможной речной гадостью, я вновь ощутил умиротворение. Безумец остался последней частичкой магической реки, не заляпанной вытащенной папой из глубин тьмой.
Тот, к слову, не сдвинулся с места.
Федот оттолкнул меня также резко, как и схватил. Подбежал к папе, вновь упал на колени перед трупом и стал давить хрипы из содранного горла:
― Фы фафаф, фо фофи фофвуфа. Фы фафаф, фо фофи фофвуфа! Фы фафаф, фо фвив фавфифа! Фы фовфафуф.
Папа с трудом поднялся. Отцепил от мешка крючок.
― Фы фуффиф фиф! Фы фуффиф фиф!
Папа стянул края мешка, закрыв наконец бледное лицо Виталика.
― Фы фовфафуф. Фы фуффиф. Фвева Бог фафавыв. ФВЕВА БОГ ФАФАВЫВ!!!
Оказалось, Бог ― единственное слово, которое он был способен нормально выговаривать.
― Федя, ― папа схватил его за воротник, рывком поставил на ноги. ― Помоги мне. Надо убрать его от воды.
Безумец, заливаясь слезами, пролепетал еще чего-то про Бога и кивнул. Папа подошел ко мне. Сделал вид, что смотрит в глаза, но на самом деле смотрел сквозь меня.
― Вадик, сиди тут и никуда не отходи. Я скоро вернусь. Хорошо?
― Хорошо.
Я сел на камень, чтобы в точности выполнить приказ. Сделал его несущей колонной собственного рассудка.
Федот, раз триста перекрестившись, взялся за мешок со стороны ног, папа с головы, и они направились вверх по склону. Преодолев препятствие, завернули куда-то налево и исчезли среди зарослей.
Тяжело сказать, сколько я просидел, сверля глазами место, откуда выплыл Виталик. Время будто одновременно и замерло, и прокручивалось вперед со страшной скоростью, превращая меня из первоклассника в дряхлого старика. По крайней мере, точно помню, что солнце успело выйти в зенит.
Папа появился один, еще мокрее и взъерошеннее, чем после отхода по нужде. Спустился ко мне. Встал рядом.
― Привет, ― сказал он.
― Привет, ― ответил я.
Он сложил удочку, достал из сумки кухонный нож, отрезал рыбам хвосты и головы, чтобы уместить в ведра.
― А где твой нож? ― спросил я.
― Хрен его знает. Выронил где-то, наверное.
Убрав все в сумку, папа взвалил ее себе на плечо, на второе уложил удочку. Запинал песком кровавые брызги Федота. Шмыгнул.
― Ну, пошли?
― Пошли.
И мы пошли.
Спокойно преодолели поселок, Федот на пути ни разу не попался. Сели на остановке, поймали автобус. Пока ехали, папа созвонился с дядей Сережей, рассказал, что поспрашивал деревенских, но те ничего не знают. Уверил, что все будет хорошо, и скоро Виталик найдется.
Дома похвастались маме уловом, она нас обоих поцеловала и назвала добытчиками. Потом долго расспрашивала, почему у меня грустное лицо. Я сказал, спать хочу, лег и проспал до вечера. Проснувшись, поиграл в приставку, после чего пошел за поздним ужином. Встретил папу, мы устроили «ночной дожор», умяв полсквородки макарон по-флотски, и разошлись обратно по кроватям.
Проснулся рано утром, почти весь день играл в приставку. Опять решил попробовать суп с косаткой, опять выплюнул. Ночью созвонился с другом, договорились идти гулять. Спать лег тоже рано.
Все лето было еще впереди.
***
Случившееся ни к чему не привело.
Папа никому не сказал. Я тоже.
Жизнь пошла дальше, как обычно. Разве что в поселок ездить совсем перестали, с тех пор рыбачили на озерах за городом, куда добраться можно было только на такси, и то, если водитель попадется сговорчивый. Правда, через месяц одно из них также попало в наш черный список, когда какие-то бедные старики выловили оттуда друзей Виталика, о чем мы узнали из газет и, внезапно, целому репортажу по федеральному каналу.
Они лежали в таком же мешке вальтом, привязанные друг к другу леской. Оба изнасилованы и задушены. Одному откусили соски и мочки ушей, второму головку члена, носовой хрящ и кусок бедра. Но, что странно, глаза их не были закрыты намертво крючками, как у Виталика, а его самого никто так и не нашел.
Время шло. Дядя Сережа отказывался принимать смерть сына, пока нет тела, продолжал искать. Старую работу бросил, стал разъезжать по вахтам, практически не бывая дома, говорил, мол, денег заработаю, да поспрашиваю заодно людей в других городах, авось объявится. Из-за этого через два года тетка с ним развелась и порвала с нами связь, видимо, боясь упреков мамы. Последний раз слышал о ней от двоюродных-троюродных родственников на застолье в папин день рождения: она переехала в соседний город, гораздо больше нашего, вроде как вышла опять замуж и вроде как забеременела. Рад за нее. Дядька же по прошествии десяти лет так и мотается с вахты на вахту по всей стране, звонит только на праздники. Может, до сих пор ищет. Может, просто не хочет возвращаться в квартиру, где никто его уже не встретит.
Если бы кто-то прочитал это все, один из первых вопросов его был бы: почему ты никому не сказал? Я бы ответил «не знаю», но беда в том, что на самом-то деле знаю прекрасно, просто тяжело объяснить так, чтобы не показаться сумасшедшим. Папа был для меня примером, непоколебимым столпом моей жизни ― как я писал ранее, ― о который можно опереться, пускай хоть рухнет весь мир вокруг. Именно это я и сделал: подчистую скопировал реакцию папы, вернее, полное ее отсутствие, ― поскольку никогда подобного не испытывал и, надеюсь, не придется вновь. Ни одним взглядом, жестом, малейшим движением, ни одной мышцей тела и лица, ни одним вздохом он не показывал, что фантом пережитого нами тогда ужаса висит над ним. Я верил, такому нельзя было не поверить. Сначала мозг бушевал: «этого не было! тебе приснилось! тебе показалось! ты нафантазировал! ты в кино это видел!». Потом, со временем, мысли стали спокойными, подобно речной глади, откуда мешок с телом Виталика выплывал уже медленно, без угрозы. Я воспринимал произошедшее, как некую катастрофу далеко за океаном, где-нибудь в Южной Америке или Австралии. Да, грустно. Да, жаль пострадавших. А что я могу сделать? Ничего. Рассказать маме? Зачем? Какое ей дело до того, что было где-то, непонятно где?
Сложившийся у нас порядок отлично демонстрирует одна история.
Мне было двенадцать ― самый разгар пубертата, когда пальцы готовы отвалиться от неравной борьбы с прыщами и бесконечным стояком. Я поругался с папой на кухне из-за того, что он вылил мой энергетик. Придавив малый бунт, он зажег во мне пламя настоящей революции. Управляемый, видимо, исключительно взрывом гормонов, я прервал его лекцию о вреде энергетиков криком:
― А трупы руками трогать не вредно? А?!
Он наморщил лоб. Вперил в меня взгляд, полный кристально чистого недоумения, будто я перед ним обмазался творогом со стола или сказал, что ночью куралесил на Марсе.
― Ты о чем, Вадик? ― спросил он.
И я, смотря в его честные глаза, подумал: «действительно, о чем я? Мне это разве не приснилось? Нет, это точно было на самом деле. Ну и что? Сколько лет-то прошло? При чем тут оно вообще? Глупость какую-то сказал» ― и просто вернулся в комнату.
Да. Звучит по-прежнему безумно.
Впрочем, сейчас эти объяснения не имеют значения, все в прошлом. Болезнь папы обволокла мою жизнь знакомым смрадом смерти, и, стоило мне только вдохнуть, как странный кокон, в котором я прожил почти десять лет, тут же разорвался. Мне стал сниться Виталик, две размытых фигуры, исчезавших с его телом за пологим склоном в лучах солнца. Плачущий дядька. Мне снились сотни листов, исписанных незаданными вопросами.
Перед выпускным я больно навернулся со ступенек, не рассчитав силы в борьбе со своим жирным другом. Ударился грудью о подоконник, в результате у Христа откололся кусок правой руки. Точь-в-точь, как на кресте Виталика. Я часто перебираю его в пальцах. Еще стал замечать, что на улице часто попадаются стрекозы, но это уж точно недобитые еще жизнью остатки моей бурной детской фантазии.
Что ж, пора выдавить из себя строчки, ради которых я начал писать.
Зачем папа так поступил? Какое право он имел оставлять родителей Виталика в неведении? По
Нет. Это сложные вопросы морали: я ведь не могу утверждать, что дядька не повесился бы сразу на пару с женой, узнай они о мучительной кончине сына, отрежь им папа любую возможность сомневаться и надеяться на его возвращение. Может, так правда лучше. Мой главный вопрос куда проще.
Как папа мог оставаться безразличным? Настолько безразличным, что сумел заразить этим такого впечатлительного ребенка, как я? Он держал на руках изувеченное тело племянника, отнес его куда-то, закопал или заново утопил, будто вшивую дворовую псину. И в нем ничего не екнуло. Как?
Если бы это кто-то читал, у него бы появились предположения. Они у меня тоже есть, их уродливые тени витают на подкорке сознания. Я не позволю им облачиться в слова.
Я всю жизнь боялся трупов, еще до того, как увидел синюшного Виталика на берегу. Впервые мой страх проявился на похоронах бабушки, когда мне было четыре. У меня началась жуткая истерика, едва не выведшая из себя священника. Родственники по очереди жалели меня, обнимали, подсовывали сладости, говорили, мол, с бабушкой все хорошо, она сейчас в раю с дедушкой, не нужно за нее переживать. Они, конечно, не знали, что причина моего состояния была совсем в другом. Когда родители подвели меня к гробу попрощаться, и я увидел вблизи ее тело ― сморщенную мумию, неподвижную, сложенную в бархатный ящик, словно девчачья игрушка, ― мое восприятие мира дало трещину. Старуха, которую я знал живой, дышащей, говорящей, лежала мертвая, лишенная всего, что делало ее самой собой, кроме иссушенной намалеванной пудрой оболочки. Неестественное, противоречащее определению «человек» уродство выставили напоказ, и меня хотели заставить к нему прикоснуться. Я боялся, что оно дернется, стоит только задеть его кончиками пальцев, и мысль о ледяной мертвечине, трепыхающейся в моих ладонях, навеки осела в мозгу.
Так не только с людьми. Любую самую мелкую мушку, подохшую у меня на подоконнике, я выбрасываю исключительно щипцами, держа их на вытянутой руке. К виду мертвых червей и, тем более, рыб я более-менее привык, но ни разу не коснулся тушки руками, пока та не была разделана или заморожена, чтобы выглядела, как товар в магазине.
Поэтому я и не спрашиваю о том дне. Папа уже умер. Я боюсь, что желтушная тварь в его теле дернется, если ее тронуть. Что она приподнимется с дивана, притворится живой, начнет говорить. Своими гнилостными устами, своим замогильным хриплым голосом оно утянет с собой счастливые воспоминания. Оно отберет у меня папу.
Я боюсь, что Виталик может сделать то же самое, пусть даже касаюсь я его одними мыслями.
Поэтому сейчас я сотру написанное, а на отложенные деньги лучше куплю себе новый телефон вместо того, чтобы идти показывать это все психиатру. Просто поддался слабости, навалившейся перед сном. Я и так знаю, что нужно делать.
Твари, гулко храпящей за дверью перед телевизором, осталось недолго. Врачи говорят два-три года. То есть, скорее всего, меньше одного. Можно будет переехать на время в общежитие, чтобы не мозолила глаза. Мне до слез жаль оставлять маму с ней наедине, но другого выхода нет. Я должен не сойти с ума, должен дождаться, когда дыхание твари остановится.
И тогда мертвецы оставят меня в покое.
ПРИМЕЧАНИЯ:
1. Синявка ― народное название горчака обыкновенного, дальневосточной речной рыбы, которая не употребляется в пищу, поскольку ее мясо сильно горчит.
2. Сопка ― холм или невысокая гора.
3. Косатка ― имеется в виду косатка-скрипун (название получила из-за характерного звука, который издает на суше), дальневосточная речная рыба, обладает шипами на плавниках, которые растопыривает в случае опасности.
4. Конь ― имеется в виду конь-губарь, дальневосточная речная рыба, обитающая в реке Амур.
5. Амурчик ― имеется в виду молодая особь белого амура, дальневосточной речной рыбы, обитающей в реке Амур, и в половозрелом возрасте способной достигать длины тела до полутора метров. Не путать с черным амуром, вымирающим на территории России видом.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
