Обложка Голубое озеро

Голубое озеро

Алена Ламберт

0% прочитано
Стандартный
Алена Ламберт

Голубое озеро

Глава 1

Из дневниковых записей В. Г. Ракитина, врача-психиатра Самарской областной психиатрической больницы № 2, 1998 год

С определением времени у меня в последнее время наблюдаются сложности, но день, когда к нам привезли Сломонова, я помню хорошо. Это было где-то в середине августа. В тот день я уже заканчивал обход, глянул на часы — было около восьми вечера, и уже собирался идти в ординаторскую пить чай, когда услышал шум в приемном покое. Дежурная медсестра, оформлявшая прием, рассказала, что пациента обнаружили на автобусной остановке в селе Самсоновка Сергиевского района. Он сидел на корточках, раскачивался из стороны в сторону и что-то чертил ногтем на старом асфальте. Ноготь был стерт до мяса.

Позже на фотографиях, сделанных участковым инспектором, я увидел эти рисунки: водоем, похожий на какой-то пруд или озеро, какое-то высокое хвойное дерево, огромная луна в небе и ее неправдоподобно вытянутое отражение в воде, чуть ли не втрое длиннее обычного, странная «куча» с какими-то узкими шрамами, какие-то цифры, схемы. Для рядового наблюдателя это, наверное, могло создать какое-то странное, фантасмагоричное впечатление, но мне как врачу-психиатру уже тогда стало понятно, что, скорее всего, речь идет о расстройстве шизофренического спектра, т. к. именно для таких больных характерны искажения пропорций, нарушения перспективы и другие детали, которые я увидел на рисунках.

Копия справки из МВД была подшита к его карте, и я сначала не поверил своим глазам: в ней было указано, что ему двадцать шесть лет. Стоящий передо мной человек выглядел минимум на сорок пять: худое, осунувшееся лицо с землисто-серым цветом кожи, заостренные скулы, ввалившиеся глаза, под которыми темнела сосудистая сетка. Двигался он медленно, как будто шел сквозь невидимую воду. А глаза… Мне как-то доводилось наблюдать сапера, подорвавшегося на мине и чудом выжившего — у него в глазах навсегда поселился страх. В этих глазах были и страх, и знание.

Паспорта при нем не нашли, ключей от квартиры тоже. Был только маленький блокнот в твердой обложке, которую он прижимал к груди и никому не отдавал. Когда санитар попытался забрать блокнот для досмотра, Сломонов закричал и попытался его укусить. Это был дикий вопль, какой издает животное, у которого пытаются отнять детеныша. Я распорядился не трогать блокнот и перевести пациента в отдельную палату.

Первые три дня он молчал — сидел на кровати лицом к стене, и шевелил губами, то ли считая что-то, то ли разговаривая с невидимым собеседником. От пищи он отказывался, пришлось кормить его внутривенно, т. к. кахексия была ярко выраженной. На все попытки санитаров умыть его или сменить одежду пациент только плотнее прижимал к груди блокнот и продолжал беззвучно шевелить губами. Я сделал пометку в карте: «Пациент замкнут, на контакт не идет. Предположительно, шизофрения невыясненного типа. Назначить наблюдение».

На четвертый день во время стандартного обхода я зашел в его палату, сел напротив кровати, на расстоянии метра, и стал ждать. Было тихо. Только ветер за окном гнал сухие листья по карнизу да изредка звякала стеклянная дверь сестринского поста. Он лежал на кровати лицом к стене, подогнув колени к животу и обняв себя руками — характерная «поза эмбриона», классический двигательный симптом кататонического синдрома.

Стараясь, чтобы мой голос звучал тихо и ровно, я спросил пациента, как он себя чувствует и не холодно ли ему. Минут через десять он повернул голову и впервые посмотрел прямо на меня. Это был тяжелый взгляд, но не безумный, а чрезмерно осмысленный. Он спросил, слышу ли я гул по ночам. Я ответил, что нет, не слышу. Он кивнул и снова отвернулся к стене, но уже не так плотно, как прежде — как будто мое незнание его успокоило. Я поставил знак вопроса напротив кататонического синдрома — поведение пациента не укладывалось в симптоматическую картину.

Еще через три дня ко мне подошла медсестра и сказала, что Сломонов попросил о встрече. Я распорядился привести его в столовую. Перед ним поставили тарелку с овсяной кашей, к которой он не притронулся, передо мной — чай с лимоном. Мне даже не пришлось задавать вопросы — он начал разговор сам. Разговор, точнее, монолог, был больше похож на исповедь. Он бормотал так быстро, как будто боялся не успеть, и я еле успевал за ним записывать. Говорил он неровно, перескакивая с одной детали на другую, а затем возвращаясь, будто что-то вспоминая. Я старался записывать дословно, его выражениями. Позднее, сверяясь с записями, я сопоставил его устный рассказ с теми рисунками, что были в его блокноте. Совпадения оказались слишком точными для бреда. Впрочем, об этом позже.

Он рассказал, что родился в селе Старое Якушкино в Сергиевском районе, и с детства слышал наказы взрослых ни в коем случае не ходить к Голубому озеру — небольшому, идеально круглому водоему, в котором никогда не водилось рыбы. Вода озера имела неестественный бирюзовый, иногда изумрудный оттенок, создавая красивый пейзаж, особенно летом, под палящим самарским солнцем, и туда часто приезжали туристы — фотографироваться, купаться, жарить шашлыки.

Местные обходили озеро стороной. Рассказывали, что еще до революции там пропадали люди, а тех, кого находили, отличало одно: легкие их были заполнены не водой, а черной маслянистой жидкостью, которую в губернской больнице сначала ошибочно приняли за нефть. Вот только характерного для нефти запаха у жидкости не было. Она вообще ничем не пахла — ни нефтью, ни сероводородом, ни илом, — и ничем из того, что можно было бы ожидать от речной воды.

Мать строго-настрого запретила приближаться к озеру: ее дед рассказывал, что в нем сгинул его племянник, умевший, кстати, отлично плавать. Отец, напротив, смеялся над деревенскими байками и однажды, в приступе пьяного куража, даже нырял в Голубое озеро на спор. Вынырнул он, впрочем, скоро, с лицом, белым как бумага, и потом неделю не мог согреться, хотя стояла июльская жара. Через три года отца не стало — скончался от инсульта, но перед смертью, как вспоминал Сломонов, жаловался, что в ушах у него постоянно звенит, и говорил, что вода в озере «непростая», она «смотрит». Семья подумала — предсмертный бред, но когда после смерти из глаз, ноздрей и рта покойного вытекала струйкой та же странная черная жидкость, на всякий случай позвали батюшку — освятить дом.

Сломонов утверждал, что жидкость эта — ничто иное как слюна «того, кто лежит на дне». Оно «высасывает жизнь», а взамен оставляет свою метку. На вопрос, кто лежит на дне, он ответил, что это «тот, кто голоден».

Рассказ Сломонова отличался логикой и последовательностью повествования, но я знал, что поддаваться порыву поверить ему не стоит: в моей практике хватало пациентов, бред которых представлял сложную, продуманную, многосоставную, в чем-то даже красивую структуру. Я уточнил, что он имеет в виду под словом «голоден». Он сначала долго смотрел на свои руки, потом перевел взгляд на окно, за которым сгущались сумерки и, наконец, произнес: «Он хочет есть. Но ему не подходит обычная пища. Он питается временем. Каждая минута — еда. Он втягивает ее в себя, и она исчезает, оставляя только пустоту. Представьте, что вы лежите на дне озера миллион лет и за это время съели все, что могли, а голод только усилился. И тут приходят дети. Они еще не жили — они полны временем. Пахнут им. И один из них трогает вашу воду…».

После этой фразы он замолчал, и я не стал его торопить. Я сделал пометку: «органическое шизофреноподобное расстройство, паранойяльный бред».

Летом 1985 года, когда ему было тринадцать, он вместе с друзьями (имена их я опускаю), несмотря на запрет, решил исследовать озеро и обнаружил на восточном берегу расщелину в известняке, из которой раздавался все тот же низкий гул, о котором он меня спросил, но громче, ближе. Расщелина была довольно большая, в нее вполне мог протиснуться взрослый человек среднего телосложения. Они стояли у расщелины и спорили, стоит ли туда спускаться. Всем было и страшно, и в то же время любопытно, и в глазах их стоял какой-то детский, бесшабашный кураж, какой овладевает детьми только пока они еще дети.

Компания их состояла преимущественно из мальчиков, но за ними постоянно таскалась девочка, которая почти не разговаривала. Мальчики дружили еще с младших классов школы, а она присоединилась к ним позже, и никто не мог вспомнить, когда именно это случилось. Девочку несколько раз прогоняли, потому что она была гораздо младше них и с ней было неинтересно. Она уходила, но потом приходила снова. В итоге на нее просто махнули рукой и разрешили остаться.

Сломонов вспоминал, что один из мальчиков предложил спуститься на спор, другой испугался и хотел уйти, а девочка просто молчала. В итоге они привязали веревку к старой лиственнице, что росла между камнями, и по очереди полезли внутрь.

Когда они спустились, оказались в обширной подземной полости, где увидели большой плоский угольно-черный камень, похожий на алтарь, и черную маслянистую «воду», которая «двигалась и дышала». Эту «воду» он описывал как «воду, которая была не водой», а чем-то, что он назвал «Голодом». «Вода» эта как будто поглощала свет фонарика, который включил один из мальчиков. Чем дольше они на нее смотрели, тем труднее было отвести взгляд. Один из мальчиков первым приблизился к «воде» как будто под гипнозом — они окликнули его, но он не слышал, глаза у него были широко раскрыты и не моргали.

На этом месте я прервал его и спросил, понимает ли он, что описывает то, чего в реальности быть никак не могло, то есть классическую галлюцинацию. Он посмотрел на меня с жалостью, как на человека, который объясняет слепому устройство телескопа. Я много раз видел этот взгляд у пациентов с хроническим бредом, но здесь было что-то иное — мне показалось, что Сломонов считает меня ограниченным, не способным понять. Я сделал пометку: «галлюцинаторная парафрения?».

Дальше пациент рассказал, что этот друг, который был как будто загипнотизирован, коснулся «воды» — и тогда одновременно что-то взревело, пол задрожал, озеро вспучилось куполом, и из этого купола начало вытягиваться нечто, похожее на столб дыма, только жидкого и переливающегося, как масляное пятно. Никто не успел ничего рассмотреть, все бросились бежать.

Но Сломонов сказал, что все равно успел заметить, как «оно» выглядит, хватило пары секунд, и описал это существо в подробностях (он постоянно сбивался и называл это «существо» то в среднем, то в мужском роде). Он говорил, что у него не было постоянной формы, «оно» переливалось, «как ртуть», аспидно-черными и багровыми разводами, и по всей его поверхности пульсировали белесые пятна, как будто порезы. Эти пятна, сказал он, были его «глазами». Ими оно смотрело, дышало, впитывало страх. Я перебил Сломонова и спросил, как он понял про страх. Он пожал плечами и ответил, что если бы я был там, я бы тоже это почувствовал. Как только они выбрались наружу, трещину завалило камнями.

Они не сразу заметили, что девочки с ними нет. Он говорил об этом глухо, без эмоций, но пальцы его при этом с такой силой впивались в край кровати, что костяшки белели. Я попросил его рассказать про девочку подробнее. Сломонов долго смотрел в стену, затем произнес, что ее звали Аня и снова повторил, что она была младше всех — ей было всего девять. У нее был альбом с черепашкой и цветами на обложке, и она вечно что-то в нем рисовала. Потом немного помолчал и добавил, что «оно» хотело Аню, потому что в Ане «было много времени».

Они потратили почти час, пытаясь откопать завал. Они выгребали камни и землю руками, обдирая пальцы до крови, но завал был слишком глубоким и плотным. Они поняли, что сил у них недостаточно, и побежали за помощью в село, но, когда взрослые пришли, они не обнаружили ни расщелины, ни следов недавнего обвала. На поверхности бирюзового озера издевательски играли солнечные зайчики и, если не знать, что здесь происходило в течение последнего часа, ни за что было не догадаться. На месте трещины находился глухой камень, поросший мхом, как будто его не трогали десятилетиями.

Взрослые им, разумеется, не поверили. Решили, что у детей разыгралась фантазия, а девочка могла просто напугаться и убежать. Милиция прочесала берег трижды. Из райцентра вызвали кинолога с собакой. Пес сумел проследить только их путь к озеру от проржавевшего автобуса около старой недействующей остановки — их «базы», где они часто собирались. След обрывался точно около лиственницы, где раньше был вход в пещеру.

На вторые сутки из Суходола вызвали водолаза, который спустился на дно, а потом вылез из воды с трясущимися руками и заявил, что больше туда не полезет ни за какие деньги. Что он там увидел, он не рассказал, но на следующий же день уволился и уехал из района. Сломонов уверял, что водолаз, как и они, почувствовал, что «оно смотрит».

Родители девочки после этого приходили к ним домой. Обезумевшая мать плакала, кричала, умоляла, угрожала, предлагала их родителям деньги, лишь бы они сказали, где Аня. В Старом Якушкино и соседних селах развесили объявления о пропаже ребенка. Отец Ани собрал соседей и вместе они еще раз прочесали окрестности озера. Пара человек пыталась спуститься на дно озера, но у одного ногу свело судорогой — сразу, как он зашел в воду, а второй нырнул и почти сразу вынырнул, закричав, что «словил паничку». Больше желающих полезть в озеро не было, а сам мужчина плавать не умел.

После этого с теми, кто побывал в пещере, начали происходить изменения. Один впал в бредовое состояние и через четыре месяца скончался в психиатрической больнице, напевая что-то низким, утробным голосом. Он сидел на кровати, раскачивался из стороны в сторону и повторял одну и ту же мелодию — странную, нечеловеческую, как будто ветер гудел в пустой трубе. Из двух братьев один повесился в армии, второго поместили в закрытую лечебницу, где держат до сих пор. Он пытался навестить его, но к нему пускают только родственников. Впрочем, он не знает, жив ли он. Еще один парень покончил с собой через пять лет после того злополучного спуска — выпил уксус. Никаких видимых причин для суицида у него не было. Накануне он разговаривал с соседями, шутил, строил планы на выходные. Утром его нашли на кухне, на полу, рядом валялась початая бутылка уксуса. Желания свести счеты с жизнью, утверждал пациент, парень не испытывал.

Сам Сломонов, по его утверждению, «слышал гул» еще почти четыре года, а потом звук пропал, оставив внутри «тишину с шепотом». Он сказал, что «Голод» не убивает сразу — он «выпивает время», у всех — по-разному. Каждого, кто увидел его или просто коснулся его «воды», он «замечает» и начинает «пить» — медленно, растягивая удовольствие на годы. Потому что время — это единственное, что для него «имеет вкус».

Он думал, что сходит с ума. Проверял слух, обращался к неврологам, ездил в Самару на МРТ, принимал таблетки. Врачи разводили руками и говорили, что он здоров. Тогда он отправился к бабке-знахарке в Похвистнево, но та, едва взглянув на него, захлопнула дверь и крикнула через щель: «Не ходи ко мне, ты меченый». Больше он ни к кому не обращался.

Я диагностировал у него острое полиморфное психотическое расстройство с симптомами шизофрении на фоне перенесенной в детстве психотравмы. В пользу этой версии говорило все: начало в подростковом возрасте, слуховые галлюцинации, бред преследования, социальная дезадаптация. В дальнейшем я скорректировал диагноз в пользу классической шизофрении в параноидной форме.

И было только одно, что нарушало стройность клинической картины. Старый блокнот в твердом, поистрепавшемся от времени переплете, с пожелтевшими страницами, исписанными сначала прыгающим, но по мере продолжительности записей — более твердым и четким почерком.

Я много раз просил у Сломонова разрешения скопировать его записи, и он долго отказывался. В конце концов он согласился и успокоился, получив свою драгоценность обратно.

Записи были самыми разными: рисунки озера с разных ракурсов, схемы лунных фаз, какие-то диаграммы, смысла которых я так и не уяснил, все обещая себе спросить у Сломонова и благополучно забывая об этом. Было несколько портретов Ани. Он рисовал ее снова и снова, как будто пытался удержать в памяти. Две косички с бантиками, вздернутый нос, большие глаза с легкой косинкой, смотревшие, казалось, с какой-то обидчивой серьезностью. Не берусь утверждать, насколько точно он поймал портретное сходство, но мне портреты показались очень даже неплохими.

Самое большое количество записей касалось отражения луны на поверхности Голубого озера в полнолуние. Он фиксировал его длину, отклонения от нормы, высчитывал разницу в разные дни лунных фаз. Рисунки и записи были выполнены ручкой и простым карандашом, аккуратно, с множеством пометок и сносок.

Несколько страниц было вырвано. Когда я спросил его об этих страницах, он рассказал, что как-то пришел в местную библиотеку и попытался рассказать о своих наблюдениях краеведу, старому учителю истории. Тот выслушал, покивал, а потом посоветовал «меньше пить и больше работать». Сломонов, по его словам, разозлился, вырвал из блокнота несколько листов с наиболее точными расчетами и оставил их на столе с криком «сами проверьте». Учитель их, по всей вероятности, выбросил. Во всяком случае, когда я позже наводил справки, никто о них не слышал.

Я сравнивал его заметки с данными астрономических календарей и установил, что пики аномалий, когда отражение луны было неестественным, неизменно совпадали с полнолунием, но не со всяким полнолунием, а с тем, что приходилось на период, когда луна пребывала в зените над озером. Такое случалось не каждый месяц — и именно в эти дни, если верить его записям, «оно» поднимается ближе к поверхности и «смотрит сквозь воду».

Что самое неприятное — его расчеты поддавались проверке. Сам не знаю, почему, но я решил проверить. Я взял мерную ленту, фотоаппарат и, дождавшись «нужного» полнолуния (это случилось в ноябре), поехал к озеру. Всю дорогу я убеждал себя, что это чисто научный интерес. Я напоминал себе, что я врач и верить пациенту психиатрической больницы в моем положении — это все равно что вегетарианцу есть стейк.

Машина шла плохо, дорожные указатели были неточны, дорога до Сергиевского района заняла на час больше, чем следовало, хотя заторов не наблюдалось. Я подъехал к озеру, когда солнце уже скатилось за холмы, а небо сделалось густо-синим, почти черным. Над гребнями холмов поднималась луна — полнотелая, тяжелая, будто ей самой было неловко висеть так близко к земле. В такие минуты мир кажется бракованным, словно кто-то сдвинул настройки, и привычные пропорции полетели к чертям. Я поднял голову вверх: луна нависала прямо перед моим лицом — казалось, протяни я руку, и смог бы пощупать ее кратерный бок.

Я дошел до расщелины, из которой росла лиственница, встал к ней спиной и посмотрел на озеро. Отражение ночного светила в воде выглядело каким-то неправильным — слишком вытянутым, несоразмерным, будто кто-то насильно растянул его по водной глади. Это совпадало с записями Сломонова в блокноте.

Я спустился к берегу, встал у кромки воды, вытащил фотоаппарат и сделал первый снимок, потом размотал мерную ленту и принялся за замеры длины отражения от берега до дальнего края, записывая цифры в блокнот. Цифры длины и ширины самого озера я занес в этот же блокнот ранее, скопировав их из краеведческого справочника. Первый замер я сделал около 22.45, затем в 23.30, затем в 0.10. Первый результат — превышение нормальной длины отражения на 47 сантиметров. Второй замер — 59,5 сантиметра против того, что полагалось по законам оптики (обычно в это время отражение не должно превышать 30 сантиметров). В третий раз длина отражения составила 64 сантиметра. Я проверил трижды — ошибки не было.

Сделав последний замер, я поднялся на холм, сел в машину и включил печку. Озябшие пальцы не сразу смогли открутить крышку термоса и достать пакет с бутербродами. Я машинально ел и обдумывал расчеты.

Я все еще старался объяснить ошибку (а я упрямо воспринимал открывшееся исключительно как ошибку) известными мне законами физики. Вспомнил про атмосферные искажения, про высокую влажность, про сероводород, которым был пропитан воздух над озером. Оптическая иллюзия? Может, я переработал, не выспался, может, у меня внезапно проснулась наследственность, и это было предынфарктное состояние, когда мозг воспринимает реальность искаженно? Может, сосуды шалят или давление шарашит — я был готов честно принять любую из версий, тем более они мне казались убедительными: я никогда не жаловался на здоровье и поэтому, может, упустил начало болезни?

Но мозг уже знал ответ, и я гнал от себя этот ответ, не желая принимать его в качестве объяснения, потому что объяснение было невозможным. Рельеф, обман зрения, сероводород — все это было ни при чем. Но я все еще отказывался в это верить.

Позже, вернувшись в город, я на всякий случай связался со знакомым гидрологом из университета, чтобы разобраться в природе самого озера. Он охотно объяснил, что вода в Голубом озере меняет цвет от бело-серого до бирюзово-изумрудного из-за наличия самородной серы и уникальных диатомовых и сине-зеленых водорослей. А специфический запах, который я уловил, объясняется содержанием в озерной воде сероводорода и сульфатов. По его словам, сероводород в воде обычно появляется в результате анаэробных процессов — разложения органики на дне или деятельности серобактерий. Наличие сероводорода при этом необязательно сильно влияет на цвет воды — прозрачность может сохраняться, если в ней нет значительного количества взвешенных частиц или массового размножения водорослей.

Все это звучало убедительно и научно, но ни на шаг не приближало меня к пониманию того, почему отражение луны бунтовало против законов физики. Я рассказал ему о поездке и спросил, чем можно объяснить странно-вытянутое отражение луны на поверхности озера. Специалист на мгновение задумался, затем предположил, что я стал свидетелем непонятной оптической иллюзии, а когда я заверил, что это исключено, ответил, что лично ему о подобном феномене ничего неизвестно.

Я вылез из машины и вернулся к берегу. Кажется, что я простоял там целый час, наблюдая за поверхностью озера. В какой-то момент мне почудилось движение — отражение луны, казалось, пульсировало, временами пропадая, а затем снова появляясь — через равные промежутки времени. Это напоминало заторможенное, замедленное моргание, если предположить, что луна представляла собой огромный глаз красивого звездного неба, которое сейчас раскинулось в вышине и давило на меня всем своим величием. Воздух, который на холме казался прохладным, здесь лежал на плечах, тяжелый и спертый. Каждый вдох требовал усилий, а в ушах росло давление, как будто я нырнул на три метра и продолжал погружаться.

Как прагматичный человек, вскормленный сначала школьной программой, потом советской вузовской подготовкой, я всегда считал, что в нашем мире не осталось белых пятен, а все известные человеку научные дисциплины объясняли все четко и понятно, и эта понятность была равна стабильности и уверенности.

Если пациент слышит голоса — нарушена биохимия мозга, ведь шизофрения — это недостаток дофамина там, где он должен быть — в префронтальной коре, особенно в медиальных отделах и вместе с тем переизбыток там, где его быть не должно — в подкорковых областях, в частности, в прилежащем ядре. Если выпустить из рук предмет, он упадет, а не воспарит, и это правильно, потому что такова сила тяжести, и существует целых три закона Ньютона, которые объясняют взаимодействие физических тел. Если поднести руку к огню, можно обжечься и испытать боль, потому что нарушение кожных покровов сопровождается повреждением нервных окончаний, которые несут сигнал о повреждении к мозгу. Если, в конце концов, не помыть чайную чашку, то рано или поздно в ней разовьется колония микроорганизмов, среди которых с высокой степенью вероятности может быть Penicillium notatum, из которой получают целебный препарат, и так далее.

Но той ночью, стоя под чудовищно огромной луной, я вдруг понял, что подошел к самой границе познанного мира, и что-то с той стороны границы тоже осознало мое присутствие. И оттого, что в мире, который я считал родным и понятным, было что-то, что я не мог ни измерить, ни классифицировать, ни объяснить, стало не по себе.

Находиться у озера было некомфортно, и я уже начал было подниматься вверх по холму, как что-то притянуло мой взгляд к воде. В лунном свете вода казалась маслянистой и черной, от нее поднимался легкий, почти незаметный глазу пар, хотя ноябрьская ночь была холодной. Я немного наклонился и всмотрелся в воду. Не знаю, может, мне показалось, но я заметил в глубине движение, похожее на шевеление чьего-то большого, неповоротливого тела. Затем еще раз. И одновременно с этим движением гул, который, как мне казалось, я перестал замечать, вдруг стал громче.

Гул этот был похож на стук огромного сердца, и в этом ритме не было ничего человеческого. Я не могу подобрать слова, чтобы описать этот гул как можно точнее; он был похож на странное, тянущее чувство, резонирующее где-то в глубине моих собственных костей.

Я быстро выпрямился и направился к машине, не оборачиваясь и стараясь постоянно держать в поле зрения черное зеркало озера, так же быстро завел мотор и уехал, упорно игнорируя струйку пота, холодным ручейком скользнувшую по позвоночнику.

Я гнал машину вперед, как будто боялся, что тот, кто сидел в озере, выберется из него и погонится за мной. Я все еще не верил. Я начал говорить сам с собой вслух, убеждая, что движение в толще воды мне просто почудилось. Ночь, черная вода, свет огромной луны — все рождало какую-то тревожную атмосферу, и я ей просто поддался. Фантазия нарисовала картинку, а мозг ее дополнил.

Мне казалось, что по дороге домой я несколько раз проверял наручные часы и каждый раз не мог понять, сколько времени я провел у озера. По ощущениям — не больше двух часов. Но когда я взглянул на циферблат, стрелки показывали половину шестого утра. А приехав домой, я вообще не мог припомнить, когда смотрел на часы в последний раз. Время словно выпало из фокуса — феномен, который Сломонов описывал неоднократно и который я прежде списывал на его патологическое состояние.

Примиряли меня с реальностью только записи, которые я догадался сделать в блокноте — там стояли пометки «22.45 — 47 см», рядом, чуть ниже — «23.30 — 59,5 см», и еще ниже — «0.10 — 64 см».

После поездки к озеру я несколько дней не мог прийти в себя. По ночам мне снилась черная «вода», которая «дышала», и белесые пятна, похожие на глаза, которые смотрят из глубины. Я отмахивался от этих сновидений — мне все еще казалось, что это результат разговоров с пациентом и влияния атмосферы у озера. Я убеждал себя, что я совершил непростительное для врача-психиатра — поддался, поверил его словам, поверил в реальное существование его бреда. Я говорил себе, что он — больной, что совпадения, которые я увидел — это очередная попытка поверить ему, что я просто принимаю желаемое за действительное.

Самое паршивое было даже не то, что странные отражения продолжали сниться. Я поймал себя на мысли, что жду. Жду, когда снова услышу тот самый гул — низкий, дробный, ритмичный каким-то неправильным ритмом, если вообще можно было говорить о каком-то ритме. Много раз я просыпался посреди ночи и прислушивался. И однажды ночью я его услышал. Казалось, что он шел отовсюду и ниоткуда одновременно. Он резонировал с чем-то глубоко внутри меня, словно я был пустым сосудом, который наконец-то наполнили.

Именно тогда я впервые заметил, что мои наручные часы «Победа», доставшиеся от отца, принялись отставать. Сначала на минуту, потом на пять, сейчас уже на десять. Я отдал их в починку, но часовщик сказал, что механизм в полном порядке. Я больше не мог доверять времени — последнему бастиону, на котором держался мой рациональный мир. Оно стало таким же зыбким и ненадежным, как и все остальное.

Через три месяца после поступления состояние Сломонова значительно ухудшилось. Он стремительно таял, терял в весе, несмотря на принудительное кормление и капельницы. Голубоватые прожилки вен на фоне пергаментной бледности кожи казались почти черными. Сил его теперь хватало только на то, чтобы самостоятельно дойти до туалета, но скоро и это стало для него трудной задачей. Несколько раз я корректировал терапию, пробовал различные схемы лечения, менял препараты, консультировался с коллегами из областной клиники, но все было тщетно. На вопрос, больно ли ему, он отвечал отрицательно. Однажды, когда я спросил, что он чувствует, он ответил:

— Он больше не ждет. Он знает, что мне осталось три месяца, и считает вместе со мной.

Я вздрогнул, но постарался не показывать этого и спросил, почему он так думает. Сломонов улыбнулся спокойной, почти умиротворенной улыбкой, и ответил: «Потому что я слышу, как он считает. Это единственное, чему он научился у людей. Он ведет обратный отсчет. Три месяца. Девяносто дней. Сто двадцать девять тысяч шестьсот минут. Он считает их одну за другой».

И, глядя на него, я впервые понял, что он имеет в виду. Я тоже слышал этот ритм, отсчет нечеловеческих часов, которые отмеряли теперь уже мое собственное время.

Он скончался в ночь с 21 на 22 февраля 1998 года — ровно через три месяца после того разговора. Я сам проводил ночной обход и видел, как он лежит на кровати с открытыми глазами и смотрит в потолок. Я спросил, нужна ли ему помощь. Он не ответил, только едва заметно покачал головой и продолжал смотреть в потолок, как будто видел там что-то, чего не видел я. Утром медсестра обнаружила его мертвым.

Тело его выглядело так, будто из него выкачали все живое — оно стало еще более иссушенным, чем в день поступления. Кожные покровы были бледными, будто обескровленными, но мышцы лица были расслаблены, наблюдалась так называемая «сардоническая улыбка». Патологоанатом, проводивший вскрытие, записал в протоколе, что вместо крови обнаружил у пациента маслянистую жидкость. В этой жидкости плавали внутренние органы, уменьшившиеся, сморщенные, как сливы, полежавшие на солнце. Из ушей, ноздрей, уголков рта покойного тоже сочилась эта черная маслянистая жидкость. Она впитывалась в марлю, оставляя на ней темные, почти угольные пятна и ничем не пахла. Я вспомнил, что в своих записях Сломонов называл ее «слюной Голода». В свидетельство о смерти в графу "Причина смерти" я вписал «острую сердечную недостаточность» — любая другая формулировка вызвала бы вопросы, да и анализы все равно не подтвердили бы иную причину.

Позже я спустился в морг. Михаил Иванович мыл секционный стол. Я попросил его переписать протокол, потому что лишние вопросы и дознания никому не нужны. Мы оба понимали, что я прав. Он снял очки, протер стекла, посмотрел на меня. Помолчал. Потом спросил: «Вить, я работаю больше сорока лет. А тебя знаю почти двадцать. Я видел всякое, но такое никогда. Есть мысли, что это может быть? Потому что у меня ни одной». Я отрицательно покачал головой. Он кивнул, потом спросил: «Ты сам-то как? Неважно выглядишь».

Я отшутился: устал, мол, работы много. Он вздохнул, покачал головой, но протокол переписал. Черная жидкость в нем стала именоваться «серозным выпотом неясной этиологии». Так было спокойнее и для начальства, и для меня, потому что мое собственное спокойствие к тому моменту уже летело ко всем чертям.

Я продолжал работать, ставил диагнозы, назначал лечение с одной лишь единственной разницей: моя собственная «болезнь» прогрессировала. Я больше не сомневался в правдивости слов Сломонова, я лишь гадал, сколько времени мне отпустил «тот, кто лежит на дне».

Жалел ли я, что все так вышло, что меня теперь ждет тот же неизбежный конец, что и моего пациента? Жалел ли я, что, по сути, нелепо и глупо лишился практически половины свой жизни? Мог ли я что-то изменить, если бы у меня была какая-то гипотетическая, фантастическая возможность вернуться в тот день, не ехать на озеро, не брать в руки мерную ленту, не смотреть на это черное, дышащее зеркало воды? И тем страшнее был ответ, который я отказывался принять и осмыслить: нет.

Мой мир начал меняться не с того дня, когда я начал читать его записи, не тогда, когда я принял решение о поездке. Это не я принял решение завести мотор, взять фотоаппарат. Я был только пассажиром в собственном теле, который беспомощно наблюдал, как его несут к пропасти, и не мог крикнуть: «Остановись!». Что-то или, вернее сказать, кто-то, и я совершенно точно знал, кто, вел меня к этому. Я был отмечен еще до того, как ступил на берег Голубого озера под неестественно огромной луной — тогда, в столовой, когда Сломонов смотрел на меня своими пронзительными, все знающими уже тогда глазами.

Жалость — это роскошь, которую могут себе позволить только те, у кого есть будущее. Поэтому нет, я не жалею. Странно, но я воспринимаю свой приближающийся конец совершенно спокойно. Я не буду, как Сломонов, ждать и считать минуты. Я должен успеть записать все это, чтобы кто-то другой, прочитав, не повторил моих ошибок. Или повторил. Я не знаю. Может быть, это неизбежно и остановить это так же невозможно, как остановить ход времени. Даже если оно течет неправильно.

Есть какая-то честная ясность в том преимуществе, которым не обладает никто из живущих. Мне не нужно гадать на картах или кофейной гуще: я знаю, чем все кончится. И в этой ясности есть своя свобода — без масок, отговорок и отсрочек: можно не строить планы, не мечтать о будущем… Нет, пожалуй, кое-что мне все-таки нужно запланировать: попрощаться с самыми близкими друзьями, отремонтировать машину и, может быть, если успею, съездить на Байкал — всегда мечтал там побывать.

Задачу упрощает то, что у меня нет семьи: я развелся шесть лет назад и жена, забрав маленького Вадика, укатила к родителям в Саранск. Я сомневаюсь, что ей стоит звонить. Может быть, напишу письмо. Что еще? У меня есть «однушка» на Аэродромной, небольшая, но чистая, а учитывая, как активно стал застраиваться город, совсем скоро Аэродромная, Гагарина, Авроры, Мориса Тореза, Промышленности, Безымянка — все это станет центром, сюда проведут коммуникации и выстроят инфраструктуру, так что недвижимость здесь точно подорожает. Жаль только, что я этого уже не увижу. Я скопил немного денег плюс у меня есть «девятка» — хоть и старенькая, но еще бодрая, хотя отремонтировать ее все равно придется. Все это я оставлю сестре.

Сломонова похоронили на больничном кладбище, где, кроме меня и двух санитаров, больше никого не было. Когда заколачивали гроб, в груди на миг защемило, мне почудилось, что это меня запирают в тесном, темном ящике. Комья мерзлой земли падали на крышку, и я думал о том, что пациент № 306 наконец-то обретет покой.

Родственники Сломонова не объявились, и я оставил блокнот себе. Не знаю, зачем я это сделал: может быть, из профессионального любопытства, может — из-за того, чего не может себе позволить врач, занимающийся душевными болезнями — сомнений.

Я не стал приобщать блокнот к официальной истории болезни. Я носил его с собой и со временем выучил записи почти наизусть. Да, я скопировал его записи, но постоянный контакт с блокнотом человека, которого уже не было в живых, будто делал меня хранителем тайны, и я нес это странное бремя с мазохическим чувством удовлетворения. Этот блокнот словно был ниточкой, еще связывающей меня с этим миром живых и одновременно был пропуском туда, куда уже ушел Сломонов.

На последней странице были выведены координаты Голубого озера: 53°54′44″ с. ш. 51°29′15″ в. д. Иногда я смотрел на них, и мне казалось, что я вижу зашифрованное послание из будущего, которого у меня нет. Ниже было написано: «Тот, кто лежит на дне, получит свое. Тот, кто видел его, свое уже получил».

С каждой ночью гул становится плотнее, объемнее, он проникает в самую сердцевину моей души, заполняя ту пустоту, которую я так тщательно оберегал от любой веры в сверхъестественное. Я знаю, что время уходит, и его становится все меньше. И часы на моей руке идут все медленнее.

Выписка из истории болезни № 306-К пациента Сломонова Александра Витальевича, 26 лет. Лечащий врач — Ракитин В. Г.

На основании клинического наблюдения и результатов параклинических исследований установлен диагноз: параноидная шизофрения с непрерывно-прогредиентным течением (код по МКБ-9: 295.3). В структуре ведущего синдромокомплекса отмечались стойкие бредовые построения мистико-религиозного содержания, императивные слуховые галлюцинации, выраженная эмоциональная уплощенность и нарастающая социально-трудовая дезадаптация. Проводилась активная терапия нейролептиками (аминазин, трифтазин, галоперидол) в сочетании с курсами инсулинокоматозной терапии, однако стойкого регресса психопатологической симптоматики добиться не удалось. Состояние пациента неуклонно ухудшалось, на заключительном этапе наблюдалось нарастание кахексии неясного генеза. Летальный исход наступил внезапно, с явлениями, не вписывающимися в типичную картину соматической патологии. Ввиду отсутствия убедительных анатомо-физиологических причин смерти случай квалифицирован как клинически атипичный и подлежит коллегиальному обсуждению.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге