Архитектор
Глава 1
***
Небо набрякло влагой, тяжелое, как надгробная плита, — казалось, оно вот-вот прольется на землю всей своей застарелой печалью, всей свинцовой скорбью, что копило веками. Я стоял, надвинув капюшон до самых бровей, и смотрел на остов дома, в котором когда-то, в другой, не случившейся со мной жизни, прошло мое детство. Теперь это был мертвый скелет, черный и безмолвный. На месте дверей скалились пустые проемы, и я, не встречая сопротивления, шагнул внутрь, во чрево воспоминаний. В воздухе, спертом и неподвижном, смешался сладковатый дух горелых балок с промозглой сыростью и тошнотворным смрадом тлена. По обугленным венам стен деловито сновали толстые, лоснящиеся жуки и тараканы; мушиный рой гудел над какой-то мерзостью, разлитой на полу. Стены, точно прокаженные, были покрыты язвами надписей: «Здесь жил убийца!», «Вон отсюда, убийца!», «Здесь всё проклято!». А ведь когда-то воздух здесь был густым и теплым от аромата маминых булочек. Её мягкий, обволакивающий голос, казалось, еще вибрировал в этом безмолвии: «Серёжа! Саша! Булочки готовы!». Это были самые светлые осколки памяти, которыми я резал себе душу долгие годы.
Вот кладовая, наш тайный грот, где мы с братом прятались от мира, играя в прятки. Там стояла старая буржуйка — мама пугала нас, что это древний железный монстр, пожирающий непослушных. Но мы не боялись: страх отступал, стоило лишь заглянуть в его прожорливую, холодную пасть. Найти буржуйку сейчас я и не надеялся — её, безликую железную утробу, наверняка сдали на металлолом местные бродяги. А вот и выгоревшая лестница на чердак. Мне двадцать семь, но я с парализующей ясностью помню каждую прожилку на этих досках. Там, наверху, хранился ненужный хлам, который не смог уместиться внизу, и, случалось, мы с Сашей прятались там от отца, когда его шаги с работы были тяжелы, а молчание — страшнее крика.
Я брел сквозь обугленные внутренности дома медленно, как по минному полю, боясь раздавить что-то еще живое, что-то родное. В каждой спекшейся безделушке, валявшейся под ногами, могла таиться важная частица прошлого. Среди вороха горелой макулатуры блеснули детали металлического конструктора. Память прострелила меня насквозь: вот мы с Сашкой, сопя от усердия, строим из них дома, солдатиков, человечков. Наивные архитекторы своего маленького, недолговечного счастья.
Я скосил взгляд вправо и замер, наткнувшись на обгорелый край корявого рисунка, что торчал из-под почерневшей книги. Детская рука моего брата. На желтом, тронутом огнем листе он нарисовал маму, себя и меня — судя по фигуркам, одна побольше. А вот отца рисовать не стал. Что, в общем, неудивительно. Я помню беспомощную, заученную мантру мамы: «Всё будет хорошо... Папа изменится». Теперь-то я знаю горькую правду: она лгала, и, возможно, в первую очередь — самой себе. Мы не знаем, что будет, и она не знала. Ложные надежды — это яд, медленного действия. Он не убивает сразу, он отравляет горечью всю жизнь, разъедает целые миры, делая их хрупкими, как яичная скорлупа. Может, она и вправду верила в ту глянцевую иллюзию семьи из рекламы майонеза, но нам с братом от этой веры было не легче. Дети абсолютно беззащитны перед родителями. Если тебя бьют, унижают — ты не можешь оспорить, не можешь даже подумать, что они неправы. Ведь он — большой, сильный, ходит с оружием, ему подчиняются другие, неглупые люди. Как такой человек может быть не прав? И если над тобой издеваются, значит, ты это заслужил. Ты просто плохой, неправильный, дефектный. Лишь повзрослев, выкарабкавшись из этого ада, ты вдруг прозреваешь и с холодящим душу ужасом понимаешь: твои родители были чудовищами.
Отец служил в полиции оперуполномоченным. Икона закона на людях, безупречный и невозмутимый. А дома — злобное, затравленное животное, которое с наслаждением вымещало накопившуюся гниль на тех, кто не мог дать сдачи. При одной только мысли о нем всё внутри сжимается до сих пор, как в жестоком спазме. Даже ребенком я интуитивно чувствовал эту чудовищную аномалию: откуда в человеке столько беспричинной, ледяной злобы? Папина жестокость была болезнью, которую мы не могли ни понять, ни излечить. Мать, запуганная и зависимая, не могла нас защитить. Он приносил деньги, он был нашим богом и дьяволом в одном лице. Ему нравилось чувствовать себя властелином над беспомощными букашками, упиваться их унижением. И главный урок, который я вынес из того детства, врезался в меня режущей гранью осколка: никто тебя не защитит, если ты сам не возьмешь оружие в руки. Никто и никогда. Не жди.
Во время очередного сеанса унижений, в приступе скотской ярости, он убил Сашу. Просто толкнул с лестницы. Мальчишку, который, как ему показалось, съел лишнего. А потом, глядя на нас пустыми глазами, процедил сквозь зубы, что убьет каждого, кто посмеет разболтать. И мы молчали. А что нам было делать? Бежать в участок, к его друзьям-следователям? Он тогда просто улыбнулся бы и развел руками. После полуночи я видел, как он вернулся, вывозив труп моего брата, словно мешок с отходами. Его ботинки были тяжелы от грязи, а руки по локоть — в могильной земле. Мы стали жить как на пороховой бочке, боясь смотреть друг на друга. Он больше нас не трогал — трус всегда чувствует предел, за которым его звериная сущность становится видна даже соседям. Через несколько дней из школы пришла учительница — спросить, почему мальчик пропал. Мама, глотая ком в горле, ответила: «Перевели в другую школу». Соседские дети тоже спрашивали: «Где Саша? Почему он не выходит?». Обычный вопрос, детское любопытство, а для нас он звучал как смертный приговор, на который не было правдоподобного ответа. Мы просто врали. Хотя любой, кто хоть раз слышал крики из-за наших окон, знал правду. И внезапная, глухая тишина была красноречивее любых слов.
В доме начался пожар. Я услышал крики за окном, звон разбитого стекла, а потом огненные цветы расцвели на стенах. Мы выбежали на улицу, кашляя и задыхаясь. Пожарные не торопились. Когда всё выгорело, отец получил страховку. Сразу после этого деловито развелся с матерью, поделил деньги — цинично, точно бухгалтер, подбивающий баланс. Я уехал учиться на архитектора. Всю свою сознательную жизнь я конструировал идеальный мир на бумаге: уютные дома, цветущие сады, зеленые лужайки, по которым босиком бегали бы счастливые дети. Я создавал чертежи того, чего сам был лишен — безопасного убежища, которое можно назвать семьей.
Я снимал квартиру и жил тихой, почти монашеской жизнью. Днем — учеба, а долгими бессонными ночами — грезы о возмездии. Сладостном, холодном, неотвратимом. Ибо месть — это блюдо, которое вкушают остывшим. Я выследил отца. Он, тот, кто привык к служебной машине, теперь ездил на автобусе и снял берлогу напротив заброшенного здания, где гнездились наркоманы. По какой-то иронии судьбы, он сам выбрал себе декорации. Я регулярно проверял его мусор — эти мешки были немыми свидетелями его разложения. Пустые пачки «Афобазола» и бутылки виски. Пил он теперь много, прячась от кошмаров. Но оружие, я знал, у него было. И я не собирался проверять на себе его меткость.
Мне нужен был ствол — маленький, неприметный. И ответ пришел сам собой: я отберу его же пушку. В сумерках, спрятавшись в том самом заброшенном здании напротив, я наблюдал за отцом. Он шел уставший, в форме, не чуя беды. Со мной был Гена — старый знакомый, единственный, кому я мог довериться. Мы разыграли спектакль. Гена, с лицом, испачканным краской, подлетел к нему, заламывая руки: «Товарищ полицейский! Там, в заброшке, наркоманы сестру насилуют!». Отец, всё еще играющий роль стража порядка, побежал «спасать». На кассете, которую я спрятал, уже играла запись криков, создавая жуткую, отвлекающую какофонию. Войдя в темное, сырое нутро бетонной кишки, он растерянно озирался: «Где они?». И в этот момент глухой удар монтировкой по затылку слился с воплями из магнитофона. Он рухнул как подкошенный, даже не поняв, что его спектакль окончен.
Мы связали его, заткнули рот кляпом и с огромным трудом, напрягая все сухожилия, погрузили безвольное тело в багажник. Я смотрел на его обмякшую физиономию и впервые за годы не чувствовал того жгучего страха. Только холодную, звенящую решимость.
Яму за городом, у старого угольного карьера, я выкопал заранее. Вогнав его в землю по грудь, я ждал, пока он очнется. Луна стояла высоко, превращая мир в черно-белую гравюру. Я вылил ему на голову ведро ледяной воды. Он зашевелился, застонал, на лице отразилась мука от боли в затылке. Я вынул кляп. Он щурился, пытаясь в лунном свете разглядеть мое лицо.
— Что, не узнаёшь? — мой голос был глухим и чужим.
— Кто вы?… Вы не понимаете, кто я…
— А так? — я приблизился почти вплотную, и он, наконец, узнал. В его глазах промелькнул животный ужас.
— Серёжа… Ах ты… Что ты хочешь сделать?!
— А что делают с бешеными псами, убившими ребенка? Ты убил моего брата. Закопал как падаль. Ты думал, это сойдет с рук?
И он заскулил. Боже, как жалко он заскулил о том, что изменился, что Саша снится ему в кошмарах, что из-за этих криков, отражающихся от стен, он и нанял тех людей, что сожгли наш дом. «Я боялся, что посадят! Мне до пенсии два года!».
— Убить и закопать мужества хватило, — процедил я, чувствуя, как к горлу подступает свинцовая желчь, — а ответить перед законом, как мужик, — духу не хватило? Какая же ты мразь…
Я смотрел на него, на это жалкое, трясущееся существо, и понял, что пистолет — слишком легкая для него смерть. Я взялся за тяжелый, металлический черенок лопаты. «Я разобью тебе голову. Это будет не быстро. И мне будет это приятно». С первым же ударом всё кончилось. Но мною двигала уже не слепая ярость, а какая-то торжественная, обрядовая сила. Я останавливал себя, лишь когда почти потерял сознание от изнеможения. Упав на колени в грязь, я хватал ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Долгожданного катарсиса не было. Внутри разлилась такая же ледяная, мертвая пустота, как в том карьере. Вот так выглядит правосудие, — подумал я, глядя на то, что еще минуту назад было моим отцом. Неприятно и кроваво. Я закопал его кости в этом диком месте, туда, где таким, как он, и место.
Несколько дней я приходил в себя, но пустота не уходила. Я полюбил свою месть, сросся с ней, и, отомстив, стал калекой. Я наивно верил, что, убив его, исцелюсь. Но внутри меня по-прежнему сидел тот же перепуганный, травмированный мальчик. Ничего не кончилось.
Я поехал к матери. Первое, что она сказала с порога, было: «Ты знаешь, отец пропал». Мое лицо исказила гримаса такого презрения, что она отшатнулась. Она спокойно жила с убийцей своего сына. Она не чувствовала той боли, что сжигала меня. Ей не нужна была справедливость. «Я его убил», — сказал я ей прямо, с любопытством глядя на метаморфозу ее лица. Она закричала, по-бабьи, истерично: «Сволочь! Никогда тебе не прощу!». А я уже спускался по лестнице, и ее глупые причитания были мне безразличны.
По телевизору показывали криминальную хронику: убийство священника-педофила, местного авторитета, торговавшего детьми. Диктор говорил о некоем неуловимом «Архитекторе». Я выключил телевизор, и мои губы впервые за долгое время тронула улыбка. Теперь я чувствовал себя осмысленным. Я — не просто человек, я — функция.
Разве такой, как я, может растить яблоки, плодить детей, улыбаться лицемерам и стареть в покое? Такие, как я, рождены, чтобы сгореть дотла или умереть за идею. Я — мученик. Одиночка. Маргинал. Отброс общества, возомнивший себя его чистильщиком. А может, суперзвезда. Вот увидите, про меня снимут фильмы, сериалы, актеры будут изучать мою биографию. Люди — лицемерный, лживый бич этого мира. А я просто вершу правосудие. Я не выбираю легкие жертвы, как трус. Я выбираю неприкасаемых, перед которыми трепещут.
Я сидел в машине и смотрел, как пылает дом очередного ублюдка. Внутри, точно горячий воск, разливалось теплое чувство удовлетворения. Как же правильно, как до жути точно сказал Ницше: «**Тот, кто убивает дракона, сам становится драконом**». Я заглянул в бездну, и она навсегда поселилась во мне. И, кажется, мне это нравится.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
