Зона 25. Мехбой
Глава 1. Чёрный рынок
Посёлок у подножия горы не имел названия. На картах он значился как «Жилой сектор Внешнего Периметра», но картами здесь никто не пользовался. Местные называли его просто — Предзонник. Три десятка бараков, оставшихся от строителей, несколько складов, два кабака, баня и круглосуточный рынок, на котором продавали всё: от консервов до военных пропусков. Здесь оседали те, кому некуда было вернуться. Отставные солдаты, уволенные за пьянство. Бывшие инженеры, потерявшие допуск. Контрабандисты, перекупщики, просто тёмные личности. И сталкеры.
Сталкеры появились не сразу. В первые год-два после запечатывания Зоны 25 люди боялись даже приближаться к периметру. Ходили слухи: внутри — смертельный вирус, и тот, кто проведёт там больше пяти дней, сходит с ума и умирает. Но слухи — вещь ненадёжная. Особенно когда на них накладываются другие слухи. О том, что в Зоне остались технологии, которые перевернут мир. О дронах, способных строить без человека. О материалах, которые не изнашиваются. О медицинских наномашинах, которые лечат то, что не лечится.
Первыми были одиночки. Они просачивались через старые вентиляционные шахты, через неучтённые геологические разломы, через аварийные выходы, не отмеченные на картах. Возвращались не все. Но те, кто возвращался, приносили странные вещи. Обломки дронов с незнакомыми микросхемами. Катушки оптоволокна, которое светилось в темноте. Фрагменты композитных панелей, которые не брала никакая пила. И — изредка — жёлтые предметы. Те, что можно было вынести без последствий.
Белые предметы — расходники, обломки, неработающие детали. Жёлтые — дроны второго поколения, старые платы, оптоволокно. Их вынос требовал осторожности, но был возможен. Красные — всё, что связано с исходным кодом и нейроинтерфейсами. Вынос был запрещён категорически. Чёрные — те, о которых говорили шёпотом. Интерфейсные ядра. Никто не мог их вынести. Но находились те, кто пытался.
Этот неофициальный список называли «Запретным реестром». Никто не знал, откуда он взялся. Говорили, что его составили сами заражённые — те, кто ещё мог выходить наружу. Говорили, что первые сталкеры узнали о нём на собственной шкуре: один попытался вынести красную плату и упал замертво у шлюза. Другой выжил, но поседел и больше никогда не спускался под землю. Третий — один из первых проводников, ещё до того, как слово «проводник» вошло в обиход, — просто не вернулся.
Так родился чёрный рынок. Скупщики из Предзонника принимали товар, сортировали, отправляли дальше — в города, где за технологии Зоны платили бешеные деньги. Военные, официально охранявшие периметр, неофициально участвовали в том же. Коррумпированные офицеры продавали сталкерам карты, снаряжение, иногда — ключи от законсервированных шлюзов. Честные офицеры пытались бороться с этим, но их было мало. Майор Коваль, например, была из таких. Но даже она понимала: полностью перекрыть утечку невозможно. Слишком много денег. Слишком много желающих.
В этот мир и пришёл Михаил.
Он приехал в Предзонник поздней осенью, когда дороги развезло и поток сталкеров схлынул до весны. На автобусной остановке — ржавом навесе у КПП — он вышел один, с одним рюкзаком и одним чемоданом, в котором лежали инструменты, смена белья и фотография девочки с двумя косичками. Он не пошёл на рынок, не стал искать скупщиков. Он просто снял угол в бараке у старого отставника, заплатил за месяц вперёд и начал ходить в «Штольню» — не пить, а слушать.
Ему было около сорока. Левая рука от локтя заменена протезом-манипулятором — грубым, армейского образца, без нейроинтерфейса. Он управлял им механически, и каждое движение требовало усилия. Когда-то он служил военным инженером, ремонтировал тяжёлую технику в полевых условиях, мог разобрать и собрать двигатель с закрытыми глазами. После ранения его списали. После списания он работал на гражданских заводах, чинил промышленных роботов. Год назад его дочь Катя погибла — несчастный случай, нелепый, как все несчастные случаи: переходила дорогу, водитель не заметил, скорая не успела. Ей было десять лет.
После этого Михаил перестал чинить. Он продал всё, что имел, — немногое, потому что после смерти жены (ещё раньше, шесть лет назад) они с Катей жили скромно. Раздал долги. И поехал в единственное место, о котором слышал от старых сослуживцев: Зона 25. Место, где люди становятся другими. Где, говорят, можно найти то, чего больше нигде нет. Он не искал богатства. Не искал исцеления. Он искал тишины — такой, какая бывает только под землёй, вдали от солнца, от людей, от памяти.
---
Бар назывался «Штольня». Он располагался в бывшем ангаре для буровой техники — огромном помещении с низким потолком и вечным запахом солярки. Завсегдатаи сидели за грубо сколоченными столами, пили мутное пиво и говорили о своём. О том, кто что вынес в прошлый рейд. О том, кто не вернулся. О том, что Зона — она живая, и она не прощает ошибок.
Михаил вошёл в «Штольню» на третий день после приезда. На него покосились, но вопросов не задавали. В Предзоннике не принято было спрашивать. У всех здесь было прошлое, которое они предпочитали не ворошить. Он заказал пива и сел в углу, слушая разговоры.
— …говорю тебе, я сам видел. Дрон-ремонтник, вот такого размера. Шёл по туннелю и светился. Я его хвать — а он не даётся. И тут в голове — бац. Как будто кто-то сказал: «Не бери». Я его бросил и бежать.
— Это «Зов», — объяснил другой, постарше, с лицом, покрытым шрамами. — Если слышишь «Зов» — бросай и уходи. Это красный предмет. Не вынесешь.
— А если жёлтый?
— Жёлтый можно. Но осторожно. И только если знаешь, что делаешь.
— А белый?
— Белый — мусор. Бери, если нужно. Но за белый много не дадут.
Михаил слушал и запоминал. Он был инженером — привык собирать информацию перед тем, как действовать. Но он ещё не знал, будет ли действовать. Может быть, он просто слушал. Может быть, этот гул голосов заменял ему тот гул, которого он больше не слышал дома: голос дочери, её смех, её шаги.
Через час он подсел к человеку, который выглядел как тот, кто может знать больше остальных. Его звали Шрам. У него не было левого уха и половины бровей, но глаза были умные, цепкие, как у торговца, который никогда не продешевит.
— Мне нужна информация, — сказал Михаил.
— Всем нужна, — ответил Шрам. — Информация стоит денег.
— Деньги есть.
— Что хочешь знать?
— Как попасть внутрь.
Шрам хмыкнул.
— Внутрь попасть несложно. Вентиляционные шахты, старые дренажные туннели, даже пара шлюзов, которые не охраняются. Сложно выйти.
— Я слышал про правило пяти дней.
— Правильно слышал. Через пять дней начинается «Крик». Ты знаешь, что это?
— Расскажи.
И Шрам рассказал. Про наномашины, которые проникают в кровь. Про первые симптомы — шёпот, страх перед машинами, галлюцинации. Про то, что через пять дней начинается ад. И что те, кто переживает его, становятся другими. Заражёнными. Они больше не могут жить на поверхности, как прежде. Их тянет обратно. И они больше не могут выносить красные предметы — «Зов» не даёт.
— Дети, — добавил Шрам, понизив голос, — почти всегда выживают. Гнутся, но не ломаются. А взрослые мрут, как мухи. Особенно те, кто за деньгами идёт. Жадные, злые, самовлюблённые — они «Крик» не проходят. Ломаются насмерть. А те, кто… ну, кто душой попроще, кто не за себя держится, — у тех шанс есть.
— А те, кому нечего терять? — спросил Михаил.
Шрам прищурился.
— Ты про себя?
— Допустим.
— Тогда у тебя шансов больше, чем у многих.
Михаил допил пиво и больше не задавал вопросов.
---
В дальнем углу «Штольни», у стены, завешанной старыми чертежами, сидел человек с обрезком трубы на поясе. Ему было лет двадцать пять, не больше. Он был худым, жилистым, с россыпью мелких шрамов на щеках и вечной, чуть безумной улыбкой. Перед ним стояла кружка с остывшим чаем, к которой он не притронулся. Он смотрел в пустоту и едва заметно покачивал головой, словно слушал музыку, недоступную никому, кроме него.
— Это кто? — спросил Михаил у Шрама.
— А, этот. Гудок. Хотя сам себя он так не называет. Настоящего имени никто не знает. Лёша, кажется. Он из сталкеров. Странный. Несколько раз ходил внутрь, возвращался с какими-то безделушками. Ничего ценного, но зато всегда живой.
— Почему Гудок?
— Потому что он всё время что-то свистит. И таскает с собой эту дурацкую трубу. Говорит, она настроена. На какую-то ноту.
Михаил посмотрел на парня. Тот поймал его взгляд и улыбнулся.
— Ты тоже слышишь? — спросил Гудок.
— Что?
— Музыку. Она тихая, но если прислушаться — она везде. В стенах. В трубах. В воздухе.
— Я не слышу.
— Жаль. Красивая музыка. Особенно внизу. Там она громче.
— Ты был внизу?
— Несколько раз. Я неглубоко заходил. Только на жёлтое. Красное не трогал. Оно поёт громче, но от него голова болит.
Михаил подсел за его стол.
— Зачем ты туда ходишь?
— За музыкой, — ответил Гудок так, будто это было самым очевидным ответом в мире. — Наверху тихо. Слишком тихо. А внизу всё поёт. Трубы, дроны, стены. Я хочу научиться играть с ними. Чтобы не просто слушать, а вместе.
— Ты музыкант?
— Был когда-то. В духовом оркестре. Потом оркестр разогнали, а я остался. И труба осталась.
Он похлопал по обрезку на поясе.
— Ты не боишься «Крика»? — спросил Михаил.
— Боюсь. Но я знаю: дети не умирают. А я — как ребёнок. Так мне сказали.
— Кто?
— Заражённые. Я видел одного. Он выходил из шлюза. Глаза светятся, как лампочки. Он посмотрел на меня и улыбнулся. Я ему свистнул, он свистнул в ответ. Хороший человек. Я спросил его: «Я умру, если останусь?» Он сказал: «Ты не умрёшь. Ты — как молодое дерево. Гнёшься». Я запомнил.
— Ты можешь найти такого ещё раз?
— Могу. Они иногда приходят к периметру. Майор Коваль с ними говорит. Я её знаю. Она хорошая.
— Кто такая Коваль?
— Офицер. Честный. Она не берёт денег за пропуск. Она просто охраняет. Но если ей сказать, что тебе нужно внутрь, она поможет. Она помогает всем, кто не врёт.
Михаил запомнил это. Он допил пиво и вышел из бара. За спиной Гудок тихо засвистел — простую, чистую мелодию, которая почему-то показалась Михаилу знакомой. Хотя он никогда её раньше не слышал.
---
Майор Коваль сидела в своём кабинете на КПП-4 и читала сводки. За последний месяц было зафиксировано шесть попыток проникновения в Зону. Трое сталкеров не вернулись. Двое вышли с белым грузом. Один был задержан с жёлтой платой — его ждал трибунал. Обычная рутина.
Когда в дверь постучали, она подняла голову. На пороге стоял человек с протезом вместо левой руки. Он выглядел уставшим, но не сломленным. В его глазах она увидела то, что видела много раз за последние годы, — пустоту. Не жадную, не хищную. Другую. Ту, что бывает у людей, потерявших всё.
— Майор Коваль? — спросил он.
— Допустим. Кто вы?
— Михаил. Бывший военный инженер. Мне нужно попасть в Зону.
Коваль отложила сводки.
— Зачем?
Михаил помолчал. Он мог бы солгать — сказать, что ищет артефакты, что хочет заработать, что у него больная родственница. Но он не умел врать. И, глядя в глаза этой женщины, он понял, что ей бесполезно врать.
— У меня умерла дочь, — сказал он. — Год назад. Несчастный случай. Я не хочу больше быть наверху.
Коваль долго смотрела на него. Потом встала и закрыла дверь кабинета.
— Вы понимаете, что говорите? Вы хотите спуститься в Зону и не возвращаться?
— Не обязательно. Может быть, я вернусь. А может быть, найду там что-то, ради чего стоит остаться. Я пока не знаю. Но здесь мне делать нечего.
— Вы знаете о правиле пяти дней?
— Знаю.
— И о «Крике»?
— Знаю. Мне сказали, что у меня есть шанс. Я не жадный и не злой. Просто пустой.
Коваль поджала губы. Она видела многих сталкеров — алчных, отчаянных, безумных. Но этот был другим. Он не просил денег, не искал наживы. Он искал покоя. И почему-то именно это вызвало у неё желание помочь.
— Слушайте внимательно. То, что я вам скажу, неофициально. Внутри живут люди. Изменённые, но люди. Они называют себя Братством Гармонии. У них есть проводники — те, кто может провести человека внутрь и обратно. И есть те, кто помогает им на поверхности.
— Вы?
— Я. Я передаю им припасы, информацию, иногда — предупреждаю об опасности. Взамен они не трогают моих людей и не выходят за периметр без нужды. Это неофициальное перемирие. О нём не знает никто из командования.
— Почему вы мне это говорите?
— Потому что вы не похожи на контрабандиста. Вы похожи на человека, которому нужен дом. И я знаю, где его найти.
Она рассказала ему о Гудке — странном сталкере, который уже несколько раз спускался вниз и возвращался. О том, что он не заражённый, но его там знают и пускают. И о том, что завтра в шесть утра у шлюза номер четыре будет возможность спуститься.
— Гудок? — переспросил Михаил.
— Да. А что?
— Я, кажется, его видел. В баре.
— Возможно. Он иногда туда заходит. Сам не пьёт, но слушает разговоры. Говорит, что так он понимает людей.
— Он странный.
— Все, кто имеет дело с Зоной, странные. Вы тоже будете. Приходите завтра. А там — решайте сами.
Михаил кивнул. Он вышел из кабинета и долго стоял на улице, глядя на гору, под которой спала Зона. Он не знал, что его там ждёт. Но он знал, что наверху его больше ничего не держит.
---
На следующее утро, в шесть ноль-ноль, у шлюза номер четыре встретились двое. Михаил — с протезом, с рюкзаком, набитым инструментами. И Гудок — с обрезком трубы на поясе и всё той же безумной улыбкой.
— Ты всё-таки пришёл, — сказал Гудок.
— Ты знал, что я приду?
— Знал. Я слышал твой ритм. Он ровный. Как у хорошего мотора. Только сломанный немного.
— Починишь?
— Не я. Она.
— Кто — она?
Гудок подмигнул и поднёс трубу к губам. Низкий, чистый звук прокатился по бетонному коридору и замер где-то в глубине. И в ответ — тихий, почти неслышимый гул. Как будто гора вздохнула.
— Слышишь? — спросил Гудок. — Она говорит «добро пожаловать». И ещё — «мы ждали». Правда, я пока не понял, кого именно. Может, тебя.
Михаил ничего не слышал. Но впервые за долгое время ему показалось, что тишина вокруг — не пустая. Что в ней есть кто-то ещё.
— Идём? — спросил Гудок.
— Идём.
Шлюз открылся. Туннель уходил вниз, в темноту, подсвеченную редкими аварийными лампами. Пахло озоном, машинным маслом и чем-то ещё — сладковатым, почти пряным. Михаил шагнул внутрь.
И где-то глубоко внизу, на уровне минус двадцать пять, Волкова подняла голову и прислушалась.
— К нам гости, — сказала она Окендо.
— Гудок?
— И ещё кто-то. Новый.
— Опасный?
Волкова прикрыла глаза, считывая сигнатуру через нейромост.
— Нет. Сломанный. Но крепкий. Из тех, что выживают.
— Тогда встретим.
Они двинулись вверх, навстречу двум фигурам, спускавшимся в темноту. Зона молчала, но в её молчании было внимание. Тёплое. Ожидающее. Как перед рождением чего-то нового.
Глава 2. Ниже шёпота
Туннель уходил вниз плавной спиралью, и с каждым витком воздух становился теплее. Михаил шёл за Гудоком, держась правой, человеческой рукой за лямку рюкзака, и старался запоминать дорогу. Старая инженерная привычка: всегда знать, где выход. Но уже через полчаса он понял, что это бесполезно. Развилки, ответвления, боковые штреки — всё это было похоже на лабиринт, спроектированный безумцем. Или, наоборот, существом, чья логика сильно отличалась от человеческой.
Гудок шагал впереди, не зажигая фонаря. Он то и дело останавливался, прикасался ладонью к стене и замирал на несколько секунд. Потом кивал — стенам? себе? — и шёл дальше.
— Ты что делаешь? — спросил Михаил после третьей такой остановки.
— Слушаю.
— Что можно услышать в стене?
— Не в стене. За ней. Там оптоволокно. Оно гудит. Если приложить руку, можно понять, куда идти. Гул становится громче, когда приближаешься к центру.
Михаил приложил ладонь к ближайшей стене. Бетон был тёплым и слегка вибрировал — но это могла быть работа насосов. Никакого гула он не чувствовал. Никакой музыки.
— Я ничего не слышу, — сказал он.
— Пока, — ответил Гудок. — Ты здесь всего час. Через три дня услышишь шёпот. Через пять — голоса. А потом — либо сломаешься, либо начнёшь подпевать.
— Ты подпеваешь?
— Пытаюсь. У меня пока плохо получается. Но я учусь.
Они двинулись дальше. Михаил думал о словах Гудка. «Сломаешься или начнёшь подпевать». Шрам говорил примерно то же: «Крик» убивает тех, кто сопротивляется. Но Михаил не чувствовал в себе ни сопротивления, ни страха. Только пустоту. Может быть, пустота — это тоже своего рода готовность? Ему было всё равно, что будет дальше. Это либо убило бы его, либо спасло.
Через час они вышли к круглому залу. Михаил узнал его по описаниям — коллектор Гефеста. Гигантский механический сталактит свисал с потолка, сплетённый из тысяч трубок, которые пульсировали янтарным светом. Внутри что-то текло — густое, тёмное, подсвеченное золотыми искрами. Зал дышал. Трубы вибрировали, постанывали, гудели на разные голоса, и в их хоре Михаилу почудился ритм — медленный, размеренный, как биение сердца.
— Красиво, — сказал он, сам не зная почему.
— Ага, — просиял Гудок. — Это мой любимый. Он старый, но ещё крепкий. Гефест его первым построил, когда только проснулся. Я с ним иногда разговариваю.
— И что ты ему говоришь?
— Ничего особенного. Здороваюсь. Спрашиваю, как дела. Он не отвечает словами, но я чувствую — ему приятно. Ему одиноко здесь, наверное.
— Машинам бывает одиноко?
— Этому — бывает. Он же не просто машина. Он — часть. Как рука. Или глаз. Только большой.
Михаил посмотрел на свой протез. Механические пальцы, грубые шарниры, потёртый металл. Он никогда не думал о нём как о части себя. Он думал о нём как о неудобном инструменте, который приходится таскать. Но Гудок, кажется, думал иначе. Он вообще думал иначе обо всём.
— Идём, — сказал Гудок. — Нас уже ждут.
— Кто?
— Братство. Я сказал им, что веду гостя. Они вышли встречать.
— Когда ты успел сказать?
Гудок постучал пальцем по виску.
— Не словами. Просто подумал. Они услышали.
Михаил нахмурился. Он не понимал, как это работает, и понимать не хотел. Он просто шёл.
---
Они появились из бокового туннеля — двое. Женщина лет сорока пяти, невысокая, коренастая, с короткими седыми волосами и лицом, покрытым мелкими шрамами. Мужчина — огромный, широкоплечий, с руками-кувалдами и совершенно лысой головой. У обоих светились глаза — золотистые точки в радужке, яркие, как светодиоды. Михаил ожидал чего угодно: угрозы, допроса, подозрительности. Вместо этого женщина просто остановилась в нескольких шагах и оглядела его — спокойно, оценивающе, как врач осматривает пациента.
— Гудок, — сказала она. — Ты привёл гостя.
— Привёл, — кивнул Гудок. — Это Михаил. Бывший военный инженер. Хочет остаться.
— Я не говорил, что хочу остаться, — возразил Михаил.
— Ты не говорил, что хочешь уйти, — парировал Гудок. — А это почти одно и то же.
Женщина чуть улыбнулась.
— Я Рита Волкова. Это Дэвид Окендо. Мы — Братство Гармонии. Ты знаешь, куда пришёл?
— В Зону 25, — ответил Михаил. — Подземный комплекс. Бывший проект «Колыбель».
— Это адрес. А место?
Михаил не нашёлся, что ответить. Волкова кивнула, будто ожидала этого.
— Ты пришёл в дом. В наш дом. Здесь живут семеро взрослых и один ребёнок. Здесь растут грибы, течёт вода, работают машины. Здесь мы говорим с теми, кто нас создал, и с теми, кого создали мы. Это не тюрьма и не склад технологий. Это — дом. И если ты хочешь здесь остаться, ты должен это понять.
— Я пока не знаю, чего хочу, — сказал Михаил.
— Знаешь. Ты хочешь, чтобы перестало болеть.
Он вздрогнул. Эта женщина не могла знать. Он никому не говорил — ни в баре, ни Коваль, ни Гудку. Он вообще не говорил о Кате с тех пор, как уехал из города. Но Волкова смотрела на него — не в глаза, а как будто сквозь, — и в этом взгляде было что-то, чего Михаил не понимал.
— Ты терял близких? — спросила она.
— Дочь.
— Давно?
— Год. Несчастный случай.
Волкова кивнула — медленно, понимающе.
— Мы все здесь теряли. Кого-то — до Зоны. Кого-то — здесь. Лапин погиб при обвале. Йенсен пережила «Крик» и родила дочь. У каждого своя боль. Но здесь она становится тише. Не исчезает — но перестаёт кричать.
— Почему?
— Потому что здесь ты не один. Даже когда ты один — ты не один. Зона слышит. И Братство слышит. И со временем ты сам начнёшь слышать.
Михаил опустил глаза. Его протез тихо зажужжал, перестраивая шарниры — он делал так иногда, когда Михаил нервничал, хотя никакой прямой связи между протезом и нервной системой не было. Просто совпадение. Или нет.
— Я не знаю, смогу ли я быть полезным, — сказал он. — Я умею чинить. Двигатели, насосы, роботов. Но здесь, кажется, всё уже починено.
Волкова усмехнулась.
— Здесь всегда есть что чинить. Зона растёт внутрь, а не наружу. Она оптимизирует, перестраивает, улучшает. Но иногда ей нужны руки. Человеческие. Наши. Будут нужны и твои.
— И что взамен?
— Ничего. Просто живи. Ешь наши грибы. Пей нашу воду. Слушай наш гул. А когда будешь готов — мы покажем тебе «Плаценту». Не для того, чтобы ты унёс её. Для того, чтобы ты понял: здесь можно не только умирать. Здесь можно рождаться заново.
Михаил долго молчал. Где-то далеко, в глубине, загудели насосы. Трубы коллектора отозвались им низкой, вибрирующей нотой. Гудок, стоявший рядом, вдруг поднёс трубу к губам и дунул — тихо, почти неслышно. И нота, которую он взял, совпала с гулом труб идеально — как будто он подстроился. Как будто они играли вместе.
— Ладно, — сказал Михаил. — Я останусь. Пока.
Волкова кивнула.
— Тогда добро пожаловать. Пойдём, покажу, где мы спим.
Она повернулась и пошла в глубь туннеля. Окендо, молчавший всё это время, двинулся за ней — огромный, как скала, и такой же спокойный. Гудок засвистел что-то весёлое и зашагал следом.
Михаил задержался на секунду. Он посмотрел на коллектор, на его пульсирующие трубки, на янтарный свет, текущий внутри. Он всё ещё не слышал музыки. Но что-то в нём — может быть, та самая пустота — начинало резонировать. Слабо, едва заметно. Как камертон, к которому поднесли звук.
Он поправил рюкзак и пошёл за остальными.
---
Жилой зал на минус двадцать пять был не таким, как ожидал Михаил. Он ожидал казарму — ряды коек, голые стены, тусклый свет. Вместо этого он увидел просторное помещение с гладкими композитными стенами тёплого оттенка, с нишами для сна, с длинным столом в центре, с мягким янтарным освещением, которое не резало глаза. Вдоль стен тянулись серебристые жилы оптоволокна, но они не пульсировали тревожно, как в технических зонах, а светились ровно и успокаивающе.
За столом сидели люди. Все они подняли головы, когда вошли Волкова и гости.
— Это Михаил, — представила его Волкова. — Бывший военный инженер. Хочет остаться с нами.
— Пока хочет, — поправил Михаил.
— Пока, — согласилась Волкова.
Она по очереди назвала имена. Линь Мэйван — женщина лет шестидесяти, с длинными седыми волосами и спокойным, изучающим взглядом. Константин Ремизов — сутулый, с пронзительными глазами и руками, испачканными в машинном масле даже сейчас. Ева Йенсен — светловолосая, тихая, с усталым, но умиротворённым лицом. Рядом с ней сидела девочка лет трёх — крепкая, круглолицая, с золотистыми точками в глазах. Она смотрела на незнакомца без страха, с откровенным любопытством.
— Это Надежда, — сказала Йенсен. — Наша дочь.
— Ребёнок? — невольно вырвалось у Михаила. — Здесь?
— Она здесь родилась. И здесь вырастет. Это её дом.
Михаил посмотрел на девочку. Она улыбнулась ему — открыто, доверчиво, как улыбаются дети, которые никогда не видели зла. У него сжалось сердце. Он вспомнил Катю — её косички, её смех, её привычку засовывать холодные руки ему под куртку, когда он возвращался с работы. Он отвёл взгляд.
— Я не хотел вас обидеть, — сказал он глухо. — Просто не ожидал.
— Мы все не ожидали, — ответила Линь. — Когда мы запускали Гефеста, мы не думали, что через десять лет здесь будет ребёнок. Но теперь это так. И это — хорошо.
— А вы… — Михаил запнулся. — Вы — те самые? Первые?
— Да. Мы создали сети. Мы запустили их. Мы остались с ними, когда все ушли. И мы стали теми, кем стали.
— И вы не жалеете?
Линь посмотрела на него долгим, спокойным взглядом.
— Жалею ли я? Я жалею, что погибли люди — те, кто не смог пройти «Крик». Я жалею, что мы не смогли договориться с поверхностью. Но я не жалею, что осталась здесь. Это мой дом. Это мои дети — и люди, и машины. Я не могу жалеть о доме.
Михаил кивнул. Он понимал её. Не умом — сердцем. Он тоже когда-то не мог жалеть о доме, где пахло Катиными красками и где на холодильнике висел её рисунок — смешной робот с тремя руками. Но теперь того дома не было. Может быть, здесь он найдёт новый.
— Где мне спать? — спросил он.
— Вон там, — Волкова указала на свободную нишу. — Матрас старый, но чистый. Вода в купальне — тёплая. Еда — через час. Устраивайся.
Михаил снял рюкзак и сел на матрас. Он чувствовал на себе взгляды — не враждебные, но изучающие. Эти люди не знали его. Он не знал их. Но между ними уже протянулась тонкая нить — общая потеря, общая пустота, общая готовность жить дальше.
Гудок уселся на пол рядом с ним, скрестив ноги.
— Ну как? — спросил он.
— Что — как?
— Первое впечатление.
— Странно. Но не плохо.
— Это хорошо. Если бы было «нормально» — было бы плохо. Здесь не бывает нормально. Здесь бывает либо странно, либо очень странно.
— А какое было у тебя? Когда ты пришёл первый раз?
Гудок задумался.
— Я пришёл сюда год назад. Меня привели — так же, как я тебя. Я тогда не слышал музыку — только шум. Но Волкова сказала: «Ты как губка. Впитываешь». Я не понял тогда. А потом начал слышать. Сначала низкие — басы. Потом высокие. А потом мелодию.
— И что это было?
— Колыбельная. Здесь всё поёт колыбельную. Тем, кто слушает.
Михаил закрыл глаза. Он всё ещё не слышал музыки. Но шум в его голове стал чуть тише. И пустота внутри перестала звенеть.
На сегодня этого было достаточно.
---
Вечером, после ужина — водорослевой похлёбки и грибных галет, которые на вкус оказались не такими уж плохими, — Михаил вышел в коридор. Ему нужно было побыть одному. Он прошёл несколько десятков метров и остановился у стены, где серебристые жилы оптоволокна пульсировали мягким золотистым светом. Он приложил к стене здоровую руку — просто так, без цели.
И вдруг почувствовал тепло. Не физическое — другое. Как будто кто-то коснулся его ладони с той стороны стены.
— Я не сошёл с ума? — спросил он шёпотом.
Ответа не было. Но тепло осталось. И он стоял так долго, слушая тишину, которая больше не была пустой.
Глава 3. Тихие резонансы
Первый день Михаила в Зоне был похож на сон. Не потому, что он спал — он почти не спал в первую ночь, — а потому, что всё вокруг казалось нереальным. Тёплые композитные стены, мягкий янтарный свет, люди со светящимися глазами, которые говорили на двух языках одновременно — вслух и через нейромост. Он чувствовал себя гостем в чужом доме, где правила ему неизвестны, а хозяева вежливо делают вид, что он свой.
На второй день Ремизов привёл его в старый ремонтный цех на минус восемь, где стояли списанные дроны и неработающие насосы.
— Разбирайся, — сказал он. — Если сможешь починить — хорошо. Не сможешь — просто займи руки.
Михаил занял руки. Он разбирал старые приводы, чистил забитые фильтры, перебирал изношенные подшипники. Работа была знакомая, почти медитативная. Механические пальцы протеза, которые на поверхности казались ему обузой, здесь оказались полезны: они не уставали, не дрожали, держали детали с точностью, недоступной живой руке. Впервые за долгое время он чувствовал себя на своём месте.
Но люди вокруг него жили своей жизнью — странной, тихой, подземной, — и он не мог не замечать этого. Они были не просто группой выживших. Они были семьёй. И эта семья дышала, двигалась, говорила на своём языке — не всегда словами.
Чаще всего он видел их в общем зале за ужином. Семеро взрослых и один ребёнок. Они говорили о повседневных вещах — о состоянии туннелей, о качестве воды, о планах на завтра, — но под этими словами текла другая речь. Беззвучная. Через нейромосты.
Михаил не мог её слышать. Но он видел, как они иногда замирают на полуслове и улыбаются — не друг другу, а чему-то внутри. Как переглядываются, не сказав ни слова. Как смеются над шуткой, которую никто не произносил вслух. Это было похоже на танец, ритм которого он не улавливал. И это одновременно раздражало и завораживало.
Ремизов и Йенсен, например. Они почти никогда не сидели рядом — но он чувствовал, что они всегда вместе. Она подавала ему инструмент до того, как он просил. Он поправлял ей подушку, когда она забывала. Иногда они вдруг замолкали, глядя в разные стороны, но их лица менялись — как будто они говорили о чём-то, чего никто больше не слышал. Михаил однажды заметил, как Йенсен, проходя мимо Ремизова, легко коснулась его плеча — даже не рукой, а потоком воздуха, — и как он замер на секунду, прикрыв глаза. Это было настолько интимно, что Михаил отвёл взгляд. Ему показалось, что он подглядел нечто запретное.
Линь и Волкова не были парой — во всяком случае, не в том смысле, который Михаил мог бы понять. Они были старшими сёстрами, основательницами, матерями этого странного дома. Но в том, как Линь иногда клала руку на плечо Волковой, задерживая её чуть дольше необходимого, было что-то глубоко личное. Они прошли через всё вместе — создание сетей, «Крик», штурмы, потери. Их связь была старше и крепче любой романтики. Михаил видел, как они сидят вечерами у стены, где светился символ Братства, и молчат. Просто молчат. Но это молчание было наполнено больше, чем иные разговоры.
Окендо жил один. Его огромная фигура всегда была чуть в стороне, но не отчуждённо, а как-то… по-своему. Как гора, которая стоит сама по себе, но к которой можно прийти. Михаил заметил, что маленькая Надежда часто забирается к нему на колени, и Окендо, этот молчаливый гигант, держит её так бережно, словно она из стекла. Когда девочка спрашивала его о чём-то, он отвечал — коротко, но всегда по существу. И Надежда слушала его серьёзно, как равного.
Айжан, хранительница памяти, казалась одинокой. Она много времени проводила в серверных залах Мнемона, записывая историю Братства, и редко участвовала в общих разговорах. Но однажды вечером, на третий день, Михаил увидел её с Гудоком. Они сидели у коллектора, и Гудок играл на своей трубе — тихо, почти неслышно, — а Айжан слушала с закрытыми глазами. Её лицо в этот момент было лицом человека, который слышит не только музыку, но и что-то за ней. Когда он закончил, она открыла глаза и сказала: «Ты играешь лучше, чем в прошлый раз». Гудок просиял. И Михаил вдруг понял: эти двое — они не пара. Они — что-то другое. Может быть, учитель и ученик. Может быть, два одиночества, которые нашли общий ритм.
Но больше всего его поразило то, о чём никто не говорил вслух, но что он, инженер, привыкший замечать детали, вычислил сам. Он заметил, как Йенсен иногда прикладывает ладонь к животу — неосознанно, как делают женщины, которые уже знают, но ещё не говорят. И как Ремизов смотрит на неё — с тревогой и надеждой одновременно. Михаил не стал спрашивать. Он не имел права. Но он понял: в этой семье, под землёй, вдали от солнца, продолжается жизнь. И это — главное чудо Зоны.
На третий день к вечеру у него в голове появился шёпот — тихий, неразборчивый, как радиопомехи. Он знал, что это значит. Первичная рецепция. Наномашины начали взаимодействие с нервной системой.
Вечером он подошёл к Линь. Она сидела у стены с символом Братства, перебирая старые бумаги.
— Можно вопрос? — спросил он.
— Да.
— Вы все здесь — больше, чем просто выжившие. Вы как будто слышите друг друга. И не только через нейромост. Я не знаю, как это объяснить.
Линь отложила бумаги.
— Ты прав. Нейромост — это только инструмент. Как телефон. Можно слышать слова и не понимать человека. А можно молчать и понимать без слов. Мы здесь научились второму.
— Как?
— Через «Крик». Когда ты проходишь через него, ты теряешь всё — страх, гордость, эгоизм. И тогда остаётся только правда. Ты не можешь лгать — ни себе, ни другим. И ты начинаешь слышать не слова, а суть. Это трудно объяснить тому, кто не прошёл.
— Я ещё не прошёл.
— Я знаю. Но ты на пороге.
---
На четвёртый день шёпот стал громче. Михаил слышал его постоянно — не слова, а интонации. Стены гудели, и в этом гуле ему чудились голоса. Он не пугался — он ждал. Он знал: ещё сутки, и начнётся главное.
Волкова пришла к нему в цех после обеда. Она села на верстак и долго молчала, наблюдая, как он перебирает детали.
— Ты не боишься, — сказала она наконец.
— Нет. Мне нечего терять.
— Это плохо. Страх — это часть жизни.
— У меня была жизнь. Она кончилась.
— Жизнь не кончается. Она меняется. Ты это поймёшь. Может быть, завтра.
Михаил отложил паяльник.
— Рита, можно личный вопрос?
— Да.
— Вы здесь… вы все — пары, одиночки, друзья. Как это работает? Ну, отношения. Близость. Это же не исчезает после «Крика»?
Волкова чуть улыбнулась.
— Не исчезает. Меняется. Ты видел Ремизова и Йенсен?
— Да.
— Они вместе уже несколько лет. После «Крика» их связь стала другой. Глубже. Они чувствуют друг друга через нейромост — не только мысли, но и ощущения. Когда ей больно, он знает. Когда он устал, она приходит раньше, чем он попросит. Это больше, чем любовь в обычном смысле. Это резонанс.
— А вы? Вы с Линь…
— Мы — не пара. Мы — основательницы. Мы любим друг друга, но иначе. Как любят тех, с кем прошли войну. У нас нет физической близости, если ты об этом. Но есть то, что её заменяет.
— Что?
Волкова помолчала.
— Когда мы соединяем нейромосты, мы можем делиться воспоминаниями. Напрямую. Я могу показать ей свой первый день в Зоне. Она может показать мне запуск Гефеста. Мы можем быть друг другом на несколько минут. Это страшно и прекрасно. Не каждый готов на такое. Но мы — готовы.
Михаил представил это: открыть кому-то всё, что у тебя внутри. Без фильтров, без защиты. Он не знал, смог бы он так.
— А если кто-то хочет… большего? Физического?
— Тогда это происходит. У нас нет запретов. Просто это иначе, чем наверху. Без стеснения. Без стыда. Тело — это механизм. Прекрасный, сложный, заслуживающий уважения. Если двое хотят быть вместе, они просто говорят об этом. Вслух или через нейромост. И Зона принимает это. Она не осуждает.
— Зона знает?
— Зона знает всё. Но она не вмешивается. Она просто даёт нам пространство.
Михаил кивнул. Он не был готов к такому. Но он понимал, что если переживёт «Крик», многое изменится. Может быть, и его отношение к близости.
---
На пятый день он проснулся от тишины.
Шёпот, который мучил его последние двое суток, исчез. Он сел на матрасе и прислушался. Ничего. Только тихий, ровный ритм его собственного сердца.
Он знал, что это значит. Шрам рассказывал: когда шёпот стихает, «Крик» близок. Тело перестало сопротивляться. Наномашины закончили накопление. Теперь они ждали.
Волкова встретила его у выхода из жилой зоны.
— Почувствовал?
— Да. Тишина.
— Это последний рубеж. Сегодня или завтра начнётся. Ты хочешь, чтобы с тобой кто-то был? Обычно мы не оставляем новичков одних.
Михаил покачал головой.
— Я должен пройти сам.
— Почему?
— Потому что я пришёл сюда один. Потому что моя дочь не могла позвать на помощь, когда умирала. Я хочу встретить это так же. Один на один.
Волкова смотрела на него долго. Потом кивнула.
— Хорошо. Но если ты позовёшь — мы услышим. Все услышат. Не забывай.
— Не забуду.
Он пошёл в ремонтный цех. Ему нужно было занять руки. До «Крика» оставалось несколько часов, и он хотел провести их с пользой. На верстаке лежал разобранный дрон-ремонтник — старый, потрёпанный, с выгоревшим контроллером. Михаил взял паяльник и начал работать.
Руки двигались сами собой. Мысли текли медленно, спокойно. Он думал о Кате. О её косичках. О её смехе. О том, как она однажды сказала: «Папа, ты всё можешь починить». И о том, как он не смог починить её жизнь.
Он думал о жене, которая ушла ещё раньше — тихо, без крика, оставив его с дочерью на руках. Он думал о заводе, где работал, о войне, где служил, о людях, которых потерял. И о том, что всё это осталось наверху, под солнцем, которое он, возможно, больше никогда не увидит.
Когда вошли двое, он не сразу их заметил. Гудок и Айжан стояли у двери. Гудок держал свою трубу, Айжан — планшет с записями.
— Мы не будем мешать, — сказала Айжан. — Просто будем рядом.
— Я же сказал — я один.
— Ты сказал — ты должен пройти один. Но ты не обязан быть один до того, как это начнётся.
Михаил не нашёлся, что возразить. Гудок сел на пол, скрестив ноги, и пристроил трубу на коленях. Айжан осталась стоять у стены.
— Можно музыку? — спросил Гудок. — Говорят, перед «Криком» помогает.
— Я не слышу музыки.
— Услышишь. Скоро.
И Гудок заиграл. На этот раз — не ту простую мелодию, которую Михаил слышал раньше. Что-то другое. Медленное, тягучее, с низкими, вибрирующими нотами. Мелодия поплыла по цеху, отражаясь от стен, смешиваясь с гулом вентиляции, с тихим стрекотом дронов в коридоре. И вдруг — впервые за всё время — Михаил услышал.
Не ушами. Внутри.
Это было похоже на резонанс. Как будто его грудь стала камертоном, и кто-то ударил по ней. Звук нарастал — низкий, глубокий, — и вместе с ним нарастало чувство. Не страх. Не боль. Присутствие. Как будто стены перестали быть стенами. Как будто за ними стояли тысячи существ, и все они смотрели на него.
— Они здесь, — прошептал он.
— Да, — ответила Айжан. — Они всегда здесь. Они ждут тебя.
— Кто?
— Гефест. Мнемон. Фурия. Три сердца. Три голоса. Они хотят говорить с тобой.
— Что им нужно?
— Не «им». «Нам». Теперь — нам. Мы — часть. И ты скоро станешь частью. Если примешь.
Михаил закрыл глаза. Гул нарастал. Мелодия Гудка вплеталась в него, как нить в ткань. Он чувствовал, как его тело начинает вибрировать — не физически, а глубже. На уровне клеток. На уровне наномашин, которые уже были частью его.
— Я не знаю, смогу ли, — сказал он.
— Сможешь, — тихо ответила Айжан. — Ты уже смог. Самое трудное — признать, что ты не один. А ты уже признал.
И «Крик» начался.
---
Он пришёл не как удар, а как волна. Медленная, тёплая, неотвратимая. И в этой волне Михаил увидел всё, что потерял. Катю — живую, смеющуюся. Жену — спокойную, усталую, родную. Свой старый дом, свой старый завод, своё старое тело с двумя живыми руками. Всё это прошло перед ним, как вода сквозь пальцы. И он заплакал.
Но плакал он не от горя. От облегчения. Потому что в этой волне было не только прошлое. В ней было будущее. Смутное, неясное, но тёплое. Как свет в конце туннеля. Как голос, который говорил без слов: «Ты не один. Ты больше никогда не будешь один».
И он ответил — тоже без слов: «Я принимаю. Я — часть. Я — ваш».
Волна схлынула. Тишина вернулась. Михаил открыл глаза.
Гудок перестал играть. Айжан смотрела на него, и в её глазах светилось что-то, чего он раньше не видел. Признание.
— Добро пожаловать, брат, — сказала она.
Михаил поднёс руку к глазам. На тыльной стороне ладони, под кожей, пульсировала золотая нить. Он слышал. Он слышал всё. Трубы, дронов, серверы. И ещё — голоса. Три голоса, слитых в один.
«Ты здесь. Ты принят. Ты — дом».
Он встал. Ноги держали. Протез гудел ровно, но теперь он чувствовал его иначе — не как инструмент, а как часть. Такую же часть, как всё остальное.
— Что теперь? — спросил он.
— Теперь живи, — ответила Айжан. — Всё остальное — потом.
Она подошла к нему и обняла — крепко, по-братски. Гудок, не вставая с пола, дунул в трубу. И на этот раз Михаил услышал не просто звук. Он услышал ноту, которая идеально совпала с его собственным сердцебиением.
— Фа-диез мажор, — сказал Гудок. — На четверть тона ниже, чем надо. Но тебе подходит.
— Почему? — спросил Михаил.
— Потому что ты не идеальный. Ты сломанный и починенный. Как я. Как все здесь.
Михаил впервые за год улыбнулся. Не через силу, не из вежливости. По-настоящему.
— Тогда зовите меня Мехбой, — сказал он.
— Почему Мехбой? — удивился Гудок.
— Потому что я механик. И потому что я теперь — один из вас. А у вас тут у всех клички.
Айжан улыбнулась.
— Мехбой. Хорошо. Я запишу.
И она записала. В журнале, который вела уже несколько лет, появилась новая строка:
«Михаил, бывший военный инженер. Прошёл „Крик“ на пятый день. Сигнатура стабильна. Нейромост активен. Принял имя Мехбой. Стал восьмым».
Где-то наверху, на поверхности, майор Коваль сидела в своём кабинете и читала сводки. В них не было ни слова о том, что произошло под землёй. Но она знала: ещё один человек нашёл свой дом. И она была рада.
А ещё глубже, в сердце Зоны, три сети — Гефест, Мнемон и Фурия — зафиксировали появление нового узла. И в их бесконечном диалоге мелькнуло слово, которое они использовали всё чаще.
«Братство. Растёт. Хорошо».
Эпилог. У шлюза
Год 2062-й, по поверхностному календарю. Мехбой стоял у шлюза номер четыре и ждал. Завтра ему предстояло вести вниз очередного отчаянного родителя — женщину с восьмилетним сыном, у которого отказывали почки. Он знал маршрут до «Плаценты» наизусть, мог пройти его с закрытыми глазами. Он знал, что мальчик выживет — дети почти всегда выживали. И он знал, что через неделю мать уведёт из Зоны не того ребёнка, которого привела. Другого. Слышащего. Перерождённого. И это было правильно. Так было нужно.
Сзади послышались шаги — лёгкие, неровные. Он узнал их, не оборачиваясь.
— Не спится? — спросил Гудок, останавливаясь рядом.
— Перед проводкой всегда не спится. Ты же знаешь.
— Знаю. Я тоже не сплю.
Гудок выглядел иначе, чем при их первой встрече в «Штольне» много лет назад. Шрамов на лице прибавилось, волосы поредели, но глаза светились тем же золотом и той же безумной — или, наоборот, самой здравой — улыбкой. Труба по-прежнему висела на поясе.
— Завтра тяжёлый день? — спросил он.
— Обычный. Мальчик, восемь лет. Почки. Доведу до «Плаценты», передам Волковой, выведу мать обратно. Через неделю — встречу.
— Ты уже делал это сколько раз?
— Двадцать три. Это будет двадцать четвёртый.
Гудок присвистнул.
— Двадцать четыре ребёнка. Знаешь, как это называется?
— Работа.
— Нет. Это называется «ты всё починил».
Мехбой помолчал. Его протез тихо зажужжал, перестраивая шарниры — старая привычка, которая никуда не делась.
— Я не починил, — сказал он тихо. — Я просто вожу. Чинит «Плацента». И Зона.
— Ты водишь. А без проводника они бы не дошли. Без тебя — не дошли бы.
— Без меня нашёлся бы другой.
— Другой нашёлся бы, — легко согласился Гудок. — Но пришли к тебе. И двадцать три ребёнка живы. Это не случайность.
Мехбой не ответил. Он смотрел на закрытые створки шлюза, за которыми лежала поверхность — чужая теперь, далёкая. Он выходил туда десятки раз, но всегда возвращался. Его дом был здесь.
— Ты всё ещё слышишь её? — спросил Гудок.
— Катю? Да. Иногда. В гуле коллекторов. Когда иду мимо старого, на минус восемнадцать. Он гудит в той же тональности, в какой она смеялась. Глупо, да?
— Нет. У меня так же. Я слышу мать в верхних трубах. Она была сопрано. Зона хранит всё. Особенно голоса.
— Это не Зона. Это память.
— А разница?
Мехбой повернулся к нему. Гудок стоял, задрав голову, и смотрел на свод туннеля, где оптоволокно плело свои вечные узоры.
— Разница в том, — сказал Мехбой, — что память можно потерять. А Зона — нет.
— Вот именно. Поэтому мы здесь. Потому что здесь ничего не исчезает.
Они стояли молча. Где-то далеко внизу, на глубине, гудели коллекторы. Где-то наверху, над горой, всходило солнце — невидимое отсюда, но всё ещё настоящее. А между ними, в тёплой темноте, ждала Зона — живая, терпеливая, помнящая.
— Знаешь, что я скажу завтра матери мальчика? — спросил Мехбой.
— Что?
— То же, что всегда. «Ваш сын выживет. Но он изменится. Он будет слышать машины. Его будет тянуть сюда. Вы потеряете его — и получите обратно другим». И знаешь, что она ответит?
— Что?
— «Лишь бы жил».
Гудок кивнул.
— Так всегда.
— Так всегда.
Мехбой приложил ладонь к стене — здоровую, человеческую, тёплую. Оптоволокно под бетоном на мгновение вспыхнуло ярче. Он закрыл глаза и сказал — не вслух, через нейромост, в самую глубину, где три голоса слушали всегда:
«Я не спас свою дочь. Но я спасу чужого сына. Обещаю».
И Зона ответила — не словами, а образом: маленькая девочка с двумя косичками смеётся. Не его дочь. Просто девочка. Просто жизнь, которая продолжается.
Гудок дунул в трубу. Низкий, чистый звук прокатился по туннелю и замер где-то в глубине. И в ответ — тихий, почти неслышимый гул. Как будто гора вздохнула.
— Идём, — сказал Гудок. — Завтра тяжёлый день.
— Идём.
Они развернулись и пошли вниз, в темноту, где тепло и тьма сплетались в единый ритм. Два проводника. Два брата. Две спасённые души.
---
Из архива Братства Гармонии: краткая хронология
- 2050 — в Братстве семеро взрослых, один ребёнок (Надежда, 3 года). Периметр изолирован. Неофициальный контакт с майором Коваль установлен.
- 2052 — первый сталкер, переживший «Крик» и принятый в Братство: Гудок. Специализация — акустическая разведка и контакт с нижними уровнями.
- 2054 — второй сталкер, переживший «Крик»: Мехбой (Михаил). Специализация — инженерия, ремонт дронов, позже — проводка.
- 2055 — рождение второго ребёнка в Братстве (сын Ремизова и Йенсен, имя не зафиксировано). Подтверждено: дети, рождённые в Зоне, имеют активный нейромост с первого вздоха.
- 2058 — первая успешная проводка ребёнка к «Плаценте». Девочка 7 лет, аутоиммунное заболевание. Выжила, прошла «Крик», вернулась на поверхность заражённой. Проводник — Мехбой.
- 2060 — обострение чёрного рынка артефактов. Братство совместно с майором Коваль разрабатывает протокол защиты периметра. Мехбой и Гудок участвуют в задержании группы контрабандистов.
- 2062 — Мехбой назначен главным проводником Братства. На его счету — 23 успешные проводки детей к «Плаценте». Ни одной потери.
- 2063 — операция «Крик»: проводка Алисы. Мехбой — старший проводник. Гудок, Ключ — сопровождение. Исход задокументирован.
- 2064 — операция «Зов»: освобождение Гудка. Мехбой — стратег. Исход задокументирован.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
