Жена офицера. Я тебя верну
Эпилог
Ира Орлова
Жена офицера - Я тебя верну
- 1 -
– Ваа-аа-арь! – восклицает Ритка радостно. – Ну ты сидишь? Держись! Я тут такое узнала!
Мы с Риткой, Смирновой в девичестве, учились в одном классе. После выпускного наши дороги разошлись. Я поступила в пед, она в мед.
Изредко с ней обменивались поздравлениями в праздники, пару раз виделись на встречах выпускников. Один раз, кажется, даже обнялись для галочки. И всё. Никакой душевной близости давно уже не осталось, только память о прошлом и редкие, сухие звонки.
И вот тебе раз...
– Привет. Сижу. А что случилось? – спрашиваю настороженно.
Она не отвечает сразу. Сначала театрально вздыхает, фыркает, а после смеется слишком звонко.
– Да ты не поверишь, что случилось! Я тебе сейчас такую историю расскажу, ты просто рухнешь! Ты же у нас Рыкова?
– Да, Рит. Фамилия мужа – Рыков, – начинаю терять интерес к разговору.
– Во! – воодушевляется она еще больше. – У нас тут, в приёмном, пару дней назад такое было! Прикинь, привезли деваху. Молоденькая, лет восемнадцати, может, двадцать. Не помню точно. Я там, знаешь, как положено, спрашивают: ФИО, адрес, с кем связаться. И она отца для связи указала. Ты только не падай! Рыкова Гордея Владимировича!
Я на секунду не понимаю смысл слов.
– И?..
– И я как услышала, так у меня уши на макушке встали! Думаю: однофамилец, наверное, твоего мужа. Ну мало ли, Рыковых? Их тьма. Но имя! Гор-де-й! Оно же редкое! — Рита почти пропевает каждую букву. – Ты же — Рыкова? У тебя же муж — Гордей?
– Рита, – останавливаю ее, чувствуя, как у меня холодеют пальцы. – Что ты хочешь этим…
– Ой, да ладно тебе, – вновь фыркает она, и по голосу слышно, как ей вкусно от всего этого. – У меня слух как у летучей мыши! К тому же, я переспросила у медсестры: «А отчество у него как?» И она мне: «Владимирович». Ну вот! Совпадает? У твоего как?
Сглатываю. В комнате становится тесно.
– Владимирович, – произношу я и сама удивляюсь, как ровно это звучит.
– Ну вот! Владимирович! – голос Ритки звенит торжеством. Она наслаждается ситуацией, пережёвывая каждую деталь. Для неё это анекдот, пикантная сплетня, достойная пересказа всем знакомым. – Я ей: «Мадам, вы не ошиблись? Рыков Гордей Владимирович? Может, другое отчество?». А она мне, эта молодая: «Нет, это отец моей дочери, вот его телефон». Я сижу, говорю девчонкам: «Прикиньте, девчонки, это, наверное, муж моей школьной подружайки!». Мы поржали, конечно. Глупость какая. Твой Гордей – он же у тебя весь такой правильный, военный, все дела, да? Не, это просто однофамилец, точно.
Я осторожно встаю. Медленно, подхожу к окну.
– Рита, – повторяю я. – Зачем ты мне это рассказываешь?
– Ой, ну что ты, – она сразу превращается в добрую знакомую, у которой, конечно, никакой задней мысли, только забота. – Мы же с тобой тысячу лет знакомы. Вдруг правда однофамилец? Поржём потом вместе. А вдруг не однофамилец… – она явно улыбается в трубку и я, будто физически, ощущаю эту липкую улыбку. – Знаешь, такие истории гуляют по отделениям. Сегодня у неё выписка, кстати. И вот тут у меня челюсть — бац! — на пол. Потому что папашка-то приехал за дочкой. Представляешь? Я лично видела, как он в холле у стойки стоял, в костюме такой…
Рита опять делает паузу, давая мне прочувствовать всю глубину её потрясения. Но у меня внутри уже нет ни потрясения, ни любопытства, только тревога, сдавливающая виски.
– Ну? Кто приехал? – хрипло тороплю ее.
– Да папаша-то правда приехал! За дочкой своей! На своей этой... ну, чёрной, большой машине! Ты понимаешь?!
– Нет. Не понимаю, – раздражаюсь на нее. – Это какая-то глупость. Ошибка.
– Да не обижайся ты! – Рита тут же теряет запал. – Я же по-дружески. Если вдруг… ну, мало ли. Ты просто проверь. Спросишь у него… как у вас вообще? Всё нормально?
– Всё хорошо, – обрываю холодно. – Не придумывай.
– Ладно. Ладно-ладно, – быстро тараторит она, будто торопится завершить спектакль до того, как публика начнёт кидать в актёров тапки. – Не берёшь в голову и правильно. Я просто… ну, знаешь, когда совпадения такие, то сложно молчать. Мне показалось забавным. Всё, всё, отстаю. Позвони, если что. Целую-обнимаю, ты там береги себя, слышишь? И нервы береги. Они у нас одни! Всё, побежала!
Гудки. Тишина.
- 2 -
Нет. Это не может быть мой Гордей.
Глупость. Сплетни. Показалось Ритке что-то.
Обхватываю себя руками. Гордей – воплощение надёжности, мой каменный утес. Военный, с безупречной репутацией. Он никогда не давал повода усомниться в нем. Никогда.
Да, в последнее время у нас были сложности, но... это временно. У всех бывают тяжелые времена.
Телефон снова вибрирует. Пусть там акции, рассылки, новости. Всё что угодно, только не Риткины сплетни.
Вибрация повторяется. Короткое, настойчивое «ж-ж». Приложение с сообщениями открывается автоматически.
Там всего одно слово, написанное Риткой заглавными буквами: «ПРИКИНЬ!»
И под ним – фотография.
Мне не нужно увеличивать изображение, чтобы узнать своего мужа. Высокий, широкоплечий, в безупречно сидящем на нем пальто. Именно в этой одежде он уходил сегодня утром из дома.
Он стоит у входа в здание, которое я узнала бы из тысячи. Наш перинатальный центр, тот самый, в котором работает Ритка.
Снимок сделан издалека, немного смазанный, но ракурс, снятый, видимо, украдкой из окна, совершенно однозначен. На изображении мой муж Гордей...
Он стоит, хмурый, поджимает губы в тонкую линию, взгляд его направлен в сторону машины. Но не это самое страшное. В руках у него розовый свёрток, который он прижимает к своей широкой груди.
Яркий, нежно-розовый свёрток одеяла.
Сердце, то, что ещё секунду назад билось тревожно и часто, вдруг резко сжимается, превращается в холодный, свинцовый комок.
Оно проваливается куда-то вниз, оставляет в груди ледяную пустоту и острую, жгучую боль, которая эхом отзывается в солнечном сплетении. Мир плывет. В дом наш пришла ужасная беда...
Варвара
Гордей
- 3 -
Мне нужен свежий воздух, но я могу только хватать ртом крошечные, бесполезные глотки. Голова раскалывается.
Всё вокруг моментально становится невыносимо ярким и давящим.
Перед глазами только фотография, на которой мой муж держит в своих руках этот розовый свёрток.
Это не просто предательство. Это разрыв реальности.
Неужели эти недели страха, волнения и борьбы за хрупкое будущее, которое могло оборваться в любой момент, были напрасны? Неужели всё, что Гордей говорил, о чём спорил, чего боялся… было ложью, прикрывающей другую, тайную жизнь?
Закрываю глаза, пытаюсь остановить этот вихрь, но вместо тишины в сознании возникает единственная, мучительная картина: лицо мужа, искажённое гневом и страхом, в тот вечер, несколько недель назад. Вечер, когда я сказала ему.
Свет в столовой был тёплым, янтарным. На столе уже стоял ужин. Гордей сидел напротив, в своей белоснежной рубашке, идеальный, как всегда: чёткий, собранный, с проницательным взглядом. Он рассказывал что-то, но я едва слышала, потому что в руках у меня была невидимая граната с выдернутой чекой.
– Гордей, – прервала его. – У меня... новость.
Он поднял бровь, смерив меня оценивающим взглядом. В нём всегда читалась готовность к любой информации.
– И?
Я сделала глубокий вдох. Репетировала эту фразу десятки раз, но произнсти ее вслух было осказывается очень сложно.
– Я беременна.
Тишина. В одну секунду тёплый, янтарный свет, казалось, погас. Гордей перестал жевать. Замер. Его взгляд не изменился: он по-прежнему был проницательным, но теперь в нём появилось что-то холодное, что-то похожее на ужас.
– Что ты сказала? – не вопрос. Это приказ повторить, отменить, опровергнуть.
– Я... Я беременна, Гордей.
Муж отложил столовый прибор. Металл стукнул о фарфор громче выстрела. Он медленно, очень медленно провёл рукой по волосам, его военная выправка начала рушиться.
– Ты же пила таблетки, – произнес он ровно, без единой эмоции. И от этого спокойствия мне стало страшно. – И ты же знаешь, что тебе нельзя...
– Я бросила таблетки, – на меня постепенно надвигалась паника. – И я была у врача. Да, риски есть, но они…
– Риски? – Гордей вскочил, стул упал на пол. – Варя, послушай меня внимательно! – Он подошел ко мне, нависая. Я же вся съежилась под его тяжелым, злым взглядом. – У тебя противопоказания по сердцу. Это не просто риски. Это чёртовы гарантии того, что тебя может не стать! Нам это прямо сказал кардиолог два года назад, когда ты в очередной раз обмолвилась о детях! Ты забыла?!
Слова мужа были пропитаны не гневом, а чистым, животным страхом, который он, человек-скала, отказывался признавать. Он не хотел, чтобы я это видела.
– Я ничего не забыла! Но медицина идёт вперёд! Мне сказали, что при постоянном контроле, если соблюдать...
– Нет! – рявкнул Гордей и отступил на шаг. Он будто возвёл вокруг себя невидимую стену. – Я против. Категорически. Я не могу позволить, чтобы ты... чтобы я... Я тебя люблю! Ты — это всё, что у меня есть. Мне не нужно это «счастье» ценой твоего здоровья!
У меня начинала кружиться голова. Эта тяжесть в груди... это не только эмоции. Это от напряжения. Но я не могла отступить.
– Ты просто не хочешь детей, Гордей! Скажи прямо!
Он оскалился. Это была не улыбка, а гримаса отвращения к собственным слабостям. Он не хотел детей. Никогда. Ему хватало его работы, его порядка, его жизни по расписанию.
– Да. И что? Это преступление? Я не хочу тебя терять! Ты не понимаешь, это не о ребёнке! Это о тебе! Я не переживу, если... – Он не закончил. Просто отвернулся к окну, обрывая себя.
– А я хочу детей! – резко встала. Ноги еле держали, но я упрямо шагнула к нему. – И я выношу его! Потому что иначе зачем вообще жить? Просто пить, есть? И умереть в одиночестве? Просто поверь мне. Я чувствую, что всё будет хороошо! И... и если что-то пойдёт не так, – я запнулась, слёзы уже душили меня, – то у тебя останется... память о нас! Частичка меня!
Гордей развернулся. Его глаза сверкнули, и в них впервые появился настоящий гнев.
– Мне не нужна такая память! Ты слышишь?! Мне нужна ты! Живая! А не этот... этот, как ты его назвала, «подарок», который может убить тебя! Это эгоизм чистой воды с твоей стороны! Ты подумала только о себе, но не спросила о моем желании. Я не допущу, чтобы ты так рисковала.
– Аборт? – произнесла холодно, и это слово повисло в воздухе, ядовитое и острое. – Ты просишь меня об аборте?
– Я требую, чтобы ты подумала о себе! – Гордей подошёл, схватил меня за плечи. – Я люблю тебя, Варя! А этот ребёнок, – он сделал паузу, — он для меня не рождённый! Не существующий! Никто.
Мы ругались до глубокой ночи. Он давил, объяснял риски, ссылался на врачей, на нашу совместную жизнь. Я плакала, замыкалась, повторяла, что не откажусь, что это мой выбор, моё тело.
В ту ночь он впервые ушёл из дома, а потом лег спать в гостевую комнату. Это была не просто ссора. Это была трещина в нашем фундаменте, через которую хлестал холодный ветер.
Гордей так и остался против. Жёстко, недвусмысленно против.
Он перестал спрашивать о самочувствии, старался не касаться моего живота, но при этом с маниакальным упорством следил, чтобы я вовремя принимала все лекарства, контролировал мой режим дня.
Это была его извращённая форма заботы, его способ контролировать риск. Он думал, что я сдамся. Я думала, что он поймёт.
Открываю глаза и возвращаюсь в реальность. Руки дрожат. В голове шумит.
Отказ Гордея от нашего ребёнка, его страх за мою жизнь, его жёсткое «мне не нужна такая память» — всё это рушится, как карточный домик, при виде этой одной, единственной фотографии.
Он не хочет ребёнка отменя, потому что боитсяменяпотерять. Да уж...
Но при этом он хочет ребёнка… от другой. От той юной девахи, которая не имеет «противопоказаний по сердцу». От той, которая не пьет горстями таблетки.
Чувствую спазм в животе. Знакомый, резкий. От ледяного ужаса. Прижимаю ладони к животу, пытаюсь согреть его, успокоить. Горячие, обжигающие слёзы текут по щекам.
Как военный, Гордей всегда отличался чётким разделением. Чёрное и белое. Работа и дом. Долг
Холодный, сжигающий всё на своем пути гнев прокатывается по венам. Как он мог? Как он мог, зная, в каком хрупком состоянии я сейчас нахожусь, зная, насколько я уязвима, продолжать изображать этот контролируемый страх за меня, пока у него...
Снова хватаю телефон. Нахожу в галерее наши с Гордеем фотографии: свадебные, отпускные. Счастливые, застывшие мгновения. Его глаза, полные… любви.
Увеличиваю фото с розовым свёртком. Гордей хмурый. Я понимаю, что эта хмурость — это не стыд. Это не вина. Это его обычное выражение лица, когда он решает проблему. И сейчас он решал проблему своей новорождённой дочери.
Дышать. Мне нужно дышать.
Я пытаюсь вспомнить советы врача о дыхательных упражнениях, но перед глазами всё плывет. Боль в груди усиливается. Я чувствую себя так, словно меня бросили с высоты на камни, и я разбилась на тысячи осколков.
- 4 -
Я заставляю себя встать «доползти» до раковины и умываю лицо ледяной водой. Затем, опираясь на стену, добираюсь до дивана. Нужно взять себя в руки, и это требует усилий, сравнимых с поднятием мешка с цементом.
Руки дрожат так сильно, что я едва могу набрать номер.
Он ответит. Он обязан ответить. Потому что я должна проверить, насколько глубока эта ложь.
Набираю номер мужа. Приходиться сделать это даже дважды, потому что первый раз палец соскользывает. Третий гудок. Четвёртый.
Наконец, слышу голос Гордея. Родной, знакомый до боли, абсолютно спокойный.
– Да.
Сглатываю, силясь придать тону привычную, будничную интонацию.
– Гордей. А ты где?
В трубке на секунду повисает микропауза, которую я бы никогда не заметила раньше. Теперь же она мне кажется длиной в целую жизнь.
– Варь, а где я могу быть в разгар рабочего дня? На службе, конечно. День сегодня суматошный, поесть некогда даже. Что-то случилось?
На службе, конечно.
Гордей у меня в звании полковника запаса, формально числится советником при одной из военных структур.
Обеспечил себе алиби... Молодец. Интересно, куда он свою пассию со свертком отвез? Квартиру им снял? Или может уже и купил?
Закрываю глаза. И сразу вижу его хмурого, с младенцем на руках. Стоп. Остановись, Варя, так ты себя только еще больше накручиваешь.
Мне нужно дать ему ещё один шанс самому все рассказать. Шанс спасти нашу семью.
– Нет, ничего не случилось, – наигранно легко произношу в ответ. – Просто... У меня послезавтра УЗИ. Первое. Помнишь?
Это Гордей должен был помнить. Я ему все уши про это УЗИ прожужжала.
– УЗИ? Да, помню. И что? – как-то холодно и развнодушно отзывается он.
– Ты ни разу не был со мной на приеме, Гордей. Ни разу. Мне хочется, чтобы ты был рядом в такой важный момент. Нам его с тобой покажут, дадут сердечко послушать... Послезавтра в три. Ты сможешь отпроситься?
Ответ прилетает мгновенно. Жёсткий, безжалостный. В Гордее нет ни тени колебания, ни тени сожаления.
– Нет. Я же сказал: сейчас очень сложный период. Я не могу. У меня внезапный выезд, скорее всего, до конца недели. Да и зачем тебе это? Врач даст заключение, потом расскажешь. Это просто… процедура.
Процедура... Для него — это рутина. Для меня — это маленькое, хрупкое чудо, за которое я, возможно, плачу слишком высокую цену. И сейчас он врёт. Он не может отпроситься, потому что только что забрал из роддома свою дочь. Неделю его не будет... Будет молодую мамочку поддерживать?
Мой ребенок, значит, не нужен. Плевать Гордею какой он, что с ним будет, он мечтает о том, чтобы тот исчез. А здесь...
В этот момент я понимаю, что сердце мое леденеет с каждой секундой от лютой ненависти. К Гордеею, к его девке, к их ребенку. Жгучее презрение растекается по венам.
Прикусываю губу, чтобы не закричать, чтобы не разрыдаться, чтобы не выдать себя раньше времени. Хочется высказать ему все, да только нет ни малейшего желания слушать его ложь, его оправдания. Он столько боли мне причил за последнее время. Поливал душу грязью, прикрываясь любовью и заботой.
– Гордей, – зажмуриваюсь, глотаю с трудом противный горький ком в горле, стараюсь, выровнять дыхание, несмотря на дикую тахикардию. – Скажи мне честно. Ты... ты хочешь, чтобы я... чтобы этого ребёнка не было? Он тебе не нужен, да?
Снова эта микропауза. Пауза на перегруппировку. Пауза на ложь. Ну давай. Давай. Говори правду. Не щади меня.
– Варь, – вздыхает он устало, – Мы это уже обсуждали. Я тебя люблю, только тебя. И я считаю, что этот риск... он неоправдан. Да. Мне нужна только ты. Живая. Я не хочу, чтобы у меня осталась память, если ты понимаешь, о чём я.
О, конечно, теперь я его прекрасно понимала. То, как искусно он прикрывает красивыми словами свой эгоистичный страх.
Медленно, очень аккуратно опускаю телефон на диван, не нажимая кнопку отбоя. Пусть слушает тишину. Пусть думает, что я плачу.
Сердце колотится, как загнанная птица в клетке. Теперь это биение ярости. Трясет меня так, что зубы стучат.
– Ты получишь то, что хотел, Гордей. Я решу твою проблему. Проблему риска. Проблему ребёнка, – шепчу зло в пустоту.
Вскакиваю. Несусь в спальню. Судорожно вытаскиваю из шкафа старую спортивную сумку. Кидаю в неё первые попавшиеся вещи: свитер, джинсы, немного белья. Я действую быстро, безжалостно, не давая себе времени на раздумья.
Самое главное. Деньги.
Подхожу к сейфу, который Гордей установил в стене, набираю код. Беру всё, что лежит там наличными. Гордей всегда говорил, что у женщины должны быть «заначка» и «паспорт под рукой». Он, человек порядка, всегда готовый к любой «чрезвычайной ситуации». И теперь я с ним согласна как никогда.
Перевожу взгляд на свою руку. На безымянном пальце блестит обручальное кольцо. Массивное, дорогое. Пытаюсь снять его, но палец распух из-за беременности. Приходится намылить руку. Кольцо соскальзывает, и я бросаю его на комод.
Бумага. Ручка.
Почерк неровный, почти неузнаваемый.
«Гордей,
Проблему, которую ты называл «риском», я решила. Как ты и хотел.
Но тебя за это я не прощу никогда. Никогда.
Живи дальше сам. Эгоист и кобель. Ненавижу тебя.
Прикрывался любовью, а сам просто не хотел от меня детей. Не человек чести, а сволочь.»
Сминаю черновик и пишу начисто. Оставляю записку на его подушке.
Торопливо накидываю пальто, обуваю старые, удобные
Прислоняюсь спиной к входной двери, чтобы перевести дух. Кладу руки на живот, на то место, где моё чудо, мой «ненужный своему отцу» ребёнок, живёт и развивается. Мне больно, физически больно, но его присутствие дает мне силы.
– Мама тебя любит, малыш, – шепчу глотая слезы. – Папка нам такой не нужен. У него уже есть дочь. Её пусть и воспитывает. А мы справимся. Вдвоем.
Поворачиваю ключ в замке, выхожу и захлопываю дверь за собой, отрезая прошлое.
- 5 -
* Гордей *
Пять чёртовых дней в этой дыре под названием "командировка". Формально – да, совещания, отчёты, подписи. Реально – беготня за Никой, которая решила родить в самый неподходящий момент.
Забрал её из роддома, отвёз в съёмную квартиру. Холодильник забил под завязку – мясо, молоко, фрукты. Инструкции дал: "Не звони, если не горит. Сама справляйся". И уехал. Думал, на неделю минимум хватит.
А дома тишина. Варя не отвечает. Ни на звонки, ни на смс. Последнее моё:
"Варь, где ты? Позвони".
Отправлено вчера в 23:47.
Не прочитано. Обиделась. Опять. Из-за этого УЗИ. Упрямая. Как маленькая, не понимает, что всё серьезно. Что её жизнь на кону. Проблемы с сердцем это же не шутки! Кардиолог два года назад чётко сказал: "Риск летальный". А она – "я хочу".
Хочу, хочу, хочу. Как будто это игрушка, а не её жизнь.
Я вхожу в дом. Ключи звякают в тишине. Может, спит. Или дуется.
Свет включаю. Всё на месте. Порядок. Её верхняя одежда и обувь, отсутствуют. Хм.
Иду в спальню. Кровать не тронута. На моей подушке лежит листок. Белый. Сложенный пополам.
Беру и читаю.
Твою дивизию!
Читаю ещё раз. Каждое слово, как удар в солнечное сплетение. Аборт? Она сделала аборт? Без меня? Без обсуждения?
Сама пошла и... Нет. Это правильно. Для её здоровья – правильно. Я же хотел. Говорил. Требовал. Но... почему ушла? Обиделась? Из-за этого? Я же ради неё! Ради нас!
Сволочь? Я? За что? За то, что не хотел её смерти? Я ей об этом всегда прямо говорил. Она закрылась. Сидела в своём романтическом бункере и грезила ребёнком, как будто это картинка из журнала. Таблетки бросила, кардиолога проигнорировала, в голове только «хочу». Это глупость чистой воды.
А эгоист я с чего? Потому что не готов стоять над её могилой? У меня мозг работает не на «ахи», а на риски и последствия. Да, я холодный. Потому что несу ответственность. За неё — тоже. Всегда нёс.
«Не хотел от меня детей». Откуда эта ненависть? Да, мы ругались. Да, я был жестким. Но это ради нее! Ради ее же блага! Она что, совсем не понимает?
Ушла, потому что я заставил ее думать о своем спасении? Нелепость. Женская истерика.
В висках стучит. Значит, так. Еще и кобелем обозвала...
Сделала аборт, обвинила меня во всем и сбежала. Забрала деньги. Прекрасно. Война объявлена. Надо ее найти, вернуть, донести свою позицию. Ее здоровье теперь будет под моим тотальным контролем. Больше никаких сантиментов.
Телефон вибрирует. В кармане. Достаю. «Ника». Естественно.
«Деньги закончились, переведешь?»
Скриплю зубами. Только уехал. Холодильник полный. Памперсы купил. Смесь. Всё. А она – деньги. Пальцы уже набирают: «Сколько?» — стираю. Нельзя поощрять бардак.
Ещё одно сообщение прилетает без паузы:
«А ты няню смотрел?»
Залететь мозгов хватило, а с ребёнком справится – нет. Послать бы. К чёрту.
Пишу:
«Мне некогда.»
Мне жену, черт возьми, искать надо.
Кладу телефон на тумбочку. И в следующую секунду — пуш.
«Госуслуги: принято заявление о расторжении брака.»
Горло сдавливает. Верхнюю пуговицу рубашки расстегиваю торопливо. Развестись со мной решила?! Вот так? Записка на подушке и заявка в один клик? Без разговора? Без попытки услышать? Ладно. Дышим.
Открываю шкаф, а там только пустые полки смотрят на меня, как присяжные. На комоде — кольцо. Её. Сняла. Намыливала, наверное, пальцы распухли, знаю. Сняла и бросила. Театральный жест. Сильный. У нее всегда так: или всё, или ничего.
Люблю за это? Да. Скажу? Нет. Потому что любовь — не аргумент в разговоре о рисках.
«Кобель». Теперь это слово обожгло по-настоящему.
В голове стоит оглушительный рев. Не злости. Не ярости. Нечто большего. Глухой, животной паники, которую я не испытывал еще никогда. Даже под огнем.
Она одна. Больна. Возможно всё ещё беременная. Ненавидит меня. И я не знаю, где она.
- 6 –
* Варвара *
Хлопнуть дверью – это был жест. Гордый, отчаянный, театральный.
Жить дальше, одной, с хрупким, едва зародившимся чудом внутри, не имея плана, кроме смутного адреса на вырванном из ежедневника листке – это была реальность.
Тяжёлая реальность, которая навалилась на меня, едва я оказалась на перроне.
Поезд мчался на север, прорезая серую пелену осеннего дня. Мне казалось, что я оставила не только Гордея и наш дом, но и весь кислород в той, прошлой жизни.
Дышать было больно. Грудь сковало, и я инстинктивно прижимала руку к сердцу, пытаясь успокоить его дикий, нервный ритм.
Сердцебиение. Головокружение. И острая, колющая боль, которая пришла после того, как я прочитала Риткино сообщение, и не отпускала с тех пор.
Я ехала к Вике и Сергею. Сергей – мой одногруппник, который ещё в универе начал встречаться с Викой. Так мы, трио, и подружились.
Но после выпуска наши дороги разошлись. Ребята уехали в другой город, как раз в то время отец Сергея разошелся с его матерью, и после переезда в родной город пригласил туда и ребят.
Мужчина там занимал солидную должность – заведующего поликлиникой.
Я про ребят почти никогда не рассказывала Гордею. Да и наше общение с ними прервалось на годы.
Пока Вика сама не нашла меня в соцсетях и не написала мне. Активно звала в гости.
Наша связь была тонкой, как нить, но я знала, что Вика и Сергей – люди слова и дела. И, что самое главное, они не были знакомы с Гордеем.
Когда я позвонила ей с вокзала, не стала вдаваться в подробности.
– Вик, мне нужно исчезнуть. Надолго. Я не могу по телефону объяснить причин. Но вы можете меня принять? Только не говори никому о моем звонке, пожалуйста.
На другом конце провода повисла пауза. Вика
– Варь... Может это эмоции? Ты с мужем поругалась? Ты где сейчас?
– Я на вокзале, – прошептала, прижимая руку к животу. – И мне нужно, чтобы вы правда помогли. Умоляю, Вика. Спрячьте меня.
Она тяжело вздохнула:
– Да приезжай, конечно. Во сколько и когда тебя ждать? Я тебя встречу.
Подруга продиктовала мне их точный адрес, а я ей данные своего предполагаемого поезда. Ещё Вика была единственной, с кем я поделилась своими противопоказаниями. Я доверила ей эту тайну год назад, просто делясь страхами.
И вот я в чужом городе. За тысячи километров от родного дома. Вика и Сергей встречают меня на перроне.
Серёга, крупный, бородатый, с добрыми глазами, сразу берет мою тяжёлую спортивную сумку. Он не задает вопросов, только кивает Вике, и она подхватывает меня под локоть.
Квартира у них тихая, светлая и очень уютная. Я сразу чувствую себя в безопасности.
– Слушай меня, Варя, – спустя несколько дней, после моего приезда, Вика усаживает меня на диван и кладет перед собой мои анализы, которые я предусмотрительно захватила с собой. – Ты остаешься с нами. Скажем всем, что ты моя дальняя родственница, приехала в гости. Я тебя не отдам. Но и ты мне даешь слово: никаких нервов. Сейчас главное – ты и малыш. Сергей через отца уже договорился. Тот познакомит тебя с нужным человеком. Это лучший акушер-кардиолог города. Он будет тебя вести и поможет с родами. Так что не за что не волнуйся.
Слова Вики, буквально бальзам для моей израненной души. Наконец-то не крики, не споры, а конкретная помощь.
Следующие недели слипаются в одну бесконечную череду больничных стен. Моя беременность, которую Гордей называл «риском», полностью оправдывает это звание.
«Насладиться» этим временем мне не удается. Из-за постоянного стресса, вызванного побегом и эмоциональным потрясением, моё давление скачет, а сердце не справляется с нагрузкой.
Я почти не бываю дома у Вики и Сергея. Меня кладут на сохранение. Сначала на неделю, потом на две. И снова, и снова.
Я лежу в тихой, светлой палате, глядя в окно на то, как поздняя осень превращается в зиму. Каждый день – капельницы, приглушенный свет, чёткие инструкции врача.
Я борюсь. Я должна доказать, прежде всего себе, что я справлюсь. Что мой выбор был правильным, что я не эгоистка, в отличие от Гордея.
– Твой муж, Варь, – Вика навещает меня в один из пятничных вечеров, принеся целую гору свежих фруктов, – он тебя ищет. Очень активно. Но ты и предупреждала, что этот день настанет.
У меня внутри всё леденеет. Перестаю дышать.
– Он... приезжал?
Вика кивает, откусывая яблоко. Взгляд у нее при этом сочувствующий.
– Да, дня два назад. На машине, как положено. Черный внедорожник, хмурое лицо. Приехал, как к себе домой. Сразу поняла, что это он. Ты нас просила и мы подготовились.
Да, действительно, я умоляла ребят не выдавать меня, готовила их морально к этому дню.
– И что... что он сказал?
– А ему открыл Серёга. Он же, знаешь, человек простой, но с принципами. У Гордея твоего, конечно, сразу в глазах ревность, кричит, требует тебя... – Вика усмехается, – Ну Серега и сказал ему, что у вас с ним всё серьезно. Мол, ты давно уже у него живешь, и он тебя никому не отдаст. Понятно, что Серега соврал, чтобы остудить твоего муженька и отбить ему охоту за тобой бегать. Пусть лучше пеленки стирает. Но твой же упертый оказался, как баран. Я за дверью была, всё подслушивала. У меня сердце в пятки ушло, когда они отношения выясняли. Чуть до драки не дошло. Где только адрес наш раздобыл?..
Я закрываю глаза, вспоминая Гордея. И хорошо, что всё так сложилось. Он не простит. Успокоится. Решит, что я встретила другого, счастлива с ним и нас больше ничего не связавает. Он будет спокойно растить свою дочь и строить отношения со своей молодухой.
– И он... уехал? – в волнении спрашиваю.
– Уехал. Как ботинки твои и куртку старые в коридоре увидел, так вылетел пулей. Серега говорит, перекосило его знатно. Сомневаюсь, что он после такого вернётся сюда. Слишком гордый. Теперь он считает, что ты с другим. И что твой уход — это не просто истерика. Ты ведь этого и хотела, Варя?
Я медленно киваю, прижимая ладонь к животу. Мой малыш тихонько шевелится, будто соглашаясь.
– Да. Так и должно быть, Вика. Нас официально развели. Он получил заявление о расторжении брака, я уверена. У него своя жизнь теперь. Семья. Дочь. А у меня своя. И только мой ребёнок.
– Там, кстати, в документах по разводу... ну, раз ты уже подала... там же по закону, он не может подать встречный, пока…
Вика осекается.
– Пока не родится ребёнок, чтобы установить отцовство, – закончиваю за неё. – Знаю. Я его опередила. Он думает, что я сделала аборт. Исполнила его мечту. Так что он не имеет к нам никакого отношения теперь.
Вру. То ли себе, то ли Вике. С юридической точки зрения, Гордей имеет к нам самое прямое отношение. Но эмоционально, после той фотографии, после его лжи, после его «Мне нужна ты, а не память»… он стал мне чужим.
Моя жизнь теперь состоит из борьбы: борьба за каждый удар сердца, за каждый лишний день на сохранении, за каждый грамм веса малыша.
И в этой борьбе я одна. Из-за него.
- 7 -
Больничные стены становятся моей второй реальностью. Не просто белая штукатурка, а своего рода кокон, убежище, единственное место, где я могу позволить себе быть слабой.
Долгие недели, переходящие в месяцы, проведённые под присмотром лучшего кардиолога-акушера, которого нашёл отец Сергея.
Этот доктор, с высокой квалификацией и невозмутимым взглядом, стал моим спасением, моим единственным шансом на жизнь.
Я лежу и борюсь. Борюсь за каждый вдох, за каждый миллиметр покоя. Пытаюсь удержать в себе эту хрупкую жизнь, которая является одновременно моим спасением и моей угрозой.
Страх, липкий и холодный, остаётся моим постоянным спутником, но теперь он соседствует с упрямой, каменной решимостью, рождённой предательством.
Я вынесу. Вопреки всему.
Операция была неизбежна. Моё сердце, измученное постоянным стрессом и нагрузкой, не выдержало бы естественных родов.
Это не Гордей, а моё тело вынесло финальный приговор. Я подписываю бумаги, чувствуя себя так, словно подписываю завещание.
В день кесарева сечения тишина
Сын...
Он появляется на свет с тихим, слабым, едва слышным криком, который я пропускаю сквозь шум в ушах. Это не торжествующий рёв, это стон.
Моего малыша быстро уносят, чтобы реанимировать. Я успеваю увидеть только крошечный, синеватый комочек.
Он очень слаб. Но я уже безмерно его люблю. И почему-то, не знаю почему, я даю ему имя, которое пришло из глубины сердца – Лёва. Маленький Лев, которому предстоит бороться.
Восстановление идёт тяжело. Физически это ад. Врачи не отходят от меня, постоянно контролируют давление и сердцебиение.
Я не блещу здоровьем, это мягко сказано. Чувствую себя изношенной, опустошенной оболочкой. Но стоит мне увидеть крошечную руку Лёвы, лежащую в кювезе, как откуда-то приходят силы.
Через месяц, месяц ада и надежды, когда Лёва набирает вес и его состояние стабилизируется, мы выписываемся.
На деньги, которые я забрала из сейфа, снимаю небольшую, чистую квартиру в тихом районе. Уютное гнёздышко, которое становится нашим домом.
Вика и Сергей помогают мне с переездом. Они очень близки мне и всячески помогают. Сергей безмолвно чинит полки, Вика без устали готовит бульоны.
Я прекрасно знаю, что им тяжело, что я, как обуза, отягощаю их жизнь, но они стараются это никак не показывать. Это моя вина, мой долг, который я им теперь буду должна вечно.
И тут на помощь приходит моя мама. Неожиданно.
– Варюша, ну что же ты молчала? Почему так далеко? – Она приезжает, как снег на голову, и обнимает меня, прижимая к себе. – Ты же совсем худая! И Лёва такой маленький! Почему ты так со мной поступила? Я думала, ты пропала или что-то ужасное!
Я не могу ей объяснить. Не могу разрушить её идеальный мир, не могу сказать, что Гордей, её любимый, правильный зять, оказался кобелём с тайной семьёй.
Я просто говорю, что мы очень сильно поругались, что его работа стала важнее меня, и я ушла. Насовсем.
Мама начинает часто приезжать. Она мой спасательный круг, мой якорь. Она готовит, стирает, нянчится с Лёвой, пока я отхожу от кесарева и пытаюсь начать работать удалённо, чтобы сводить концы с концами и не трогать основную сумму.
Она — единственное тепло и стабильность в моём разрушенном мире.
Мама, конечно, не выдерживает и рассказывает. Спустя пару месяцев, за чашкой чая.
– Знаешь, Гордей в первые месяцы мотался ко мне часто. Как оглашенный. Пороги оббивал. Приезжал, звонил мне, просил, чтобы я сказала, где ты. Но я ему твёрдо: «Ушла, Гордей. Сама не знаю куда. Ты её обидел, теперь и расхлёбывай». Он такой хмурый был, страшный. Глаза пустые. Пытался меня убедить, что всё это ошибка, что он не хотел тебя обидеть. А потом… как отшептало. Резко. Перестал звонить. Не искал тебя больше.
Моё сердце сжимается. Не от боли, не от тоски. От холодного осознания. Он не любит меня. Не боролся за меня. Просто смирился. Успокоился.
Он решил проблему, как он всегда их решал: юридически, быстро, заменой. У него есть дочь, и, возможно, уже сын. Мой «риск» ему не нужен.
Гордей получил то, что хотел — живую жену (ту, другую, мать его ребёнка) и порядок. И это знание, как ледяной клинок, навсегда отрезает Гордея от моего сердца.
Три года пролетают, оставляя за собой не гладкий след, а израненную, неровную дорогу. Это нелегкие годы. Каждый день — это подвиг.
Лёва растёт. Он милый, светлый мальчик, с огромными, вдумчивыми глазами, но он очень часто болеет.
Его слабость при рождении, долгие недели в кювезе, дали о себе знать. Каждое ОРВИ — это тревога, которая сжимает мне грудь, это бессонные ночи, проведённые над его кроваткой.
Я буквально живу им. Сама с трудом удерживая собственное, подорванное здоровье, пью горстями таблетки и заедаю стресс чаем с мёдом.
Теперь уже я разведена официально. Всё прошло быстро, заочно, после того, как Гордей получил моё заявление о расторжении брака.
Он не стал оспаривать. Не стал требовать объяснений, не приехал еще раз. Никакого юридического преследования, никакого выяснения отношений. Тишина.
Просто принял моё решение как факт. А я не стала говорить ему об отцовстве. Лёва — только мой.
Я продолжаю работать удалённо, но денег хватает еле-еле. Мы живём в режиме строжайшей экономии.
Мама помогает, как может, своей скромной пенсией, хотя я и стараюсь этого избегать.
И вот, этот мир, который я с таким трудом, в постоянном напряжении, построила, рушится.
Звонок из моего родного города. Голос моей соседки, дрожащий, полный паники:
– Варя... У мамы... Инсульт. Повезли в районную. Обширный. Состояние тяжёлое.
Всё леденеет. Я не могу дышать. Я бросаю трубку, бегу к Лёве, хватаю его на руки. Мне нужно ехать.
Туда, откуда я бежала, куда клялась никогда не возвращаться. Туда, где он, призрак моего прошлого, продолжает свою идеальную жизнь.
Я собираю нас за один день. Сумки, лекарства, Лёвины игрушки. Прощаюсь с Викой и Сергеем. Обнимаю их.
Они не задают вопросов, только смотрят с тревогой и обещают, что «если что» сразу примчат на помощь.
Мы возвращаемся. Размещаемся с сыном в маминой, пустой теперь, квартире.
Больница становится моим вторым домом. Мама совсем плоха. Лежит, почти не говорит, смотрит на меня своими, такими родными, глазами и плачет от бессилия.
Я глажу её руку, я должна быть сильной. Я не могу позволить себе упасть духом.
Мне нужна работа. Стабильность. Чтобы оплачивать реабилитацию, лекарства.
А Лёве необходимо общение и развитие, чтобы не сидеть в четырех стенах.
И тут я вспоминаю о своём педагогическом образовании. Теперь это мой единственный капитал.
Я иду в детский сад, расположенный в соседнем доме от маминой квартиры. В саду, в нашем городе, всегда очереди. Но я иду, движимая отчаянием и необходимостью.
Заведующая, уставшая, пожилая женщина, смотрит на меня внимательно.
– Воспитатель нам нужен. Остро. Вы готовы завтра выйти? На полную ставку?
Я киваю, задыхаясь от облегчения. Это не просто работа, это спасение.
– Тогда завтра приводите сына. Оформляйтесь. Место в ясельной группе, конечно, получите вне очереди, как наш сотрудник.
И вот, первое рабочее утро. Холодный, влажный воздух бьёт в лицо, обещая скорый снег.
Солнце, неожиданно яркое для этой промозглой зимы, пробивается сквозь окна. Я в простом, но опрятном платье, волосы собраны в тугой, строгий пучок, на лице лёгкий макияж, чтобы скрыть следы бессонных ночей.
Я отвожу Лёву в соседнюю, ясельную группу. Он плачет, цепляется за меня, его маленькие ручки вцепляются в
Прихожу в свою группу. Дети уже начинают по-тихоньку сходиться.
Я стою у двери, улыбаюсь, принимая каждого ребёнка. Эта улыбка даётся мне с титаническим трудом. Мои щёки болят от непривычной натуги.
Пятеро, шестеро, семеро детей. Мамы и папы торопливо прощаются, давая последние инструкции.
Я жду следующего родителя. Смотрю на дверь.
И в этот момент, как гром среди ясного неба, моё сердце делает резкий, болезненный рывок. Оно замирает, будто кто-то выдернул пробку. В глазах темнеет. Гордей...
Он стоит в дверном проёме. Такой же, как три года назад. Ни единой морщинки. Всё тот же могучий, жёсткий, с идеальной выправкой. Чёрное пальто, высокий воротник. На нём будто нет течения времени.
Он не сразу меня замечает. Наклоняется к маленькой девочке, держа её за руку. Девочке года три, может, чуть больше. Яркий розовый комбинезон, каштановые волосы, заплетённые в тугие косички.
– Ну, давай, сама снимай шапку. Я тебя вечером заберу, – голос его звучит тихо, мягко, совершенно по-другому, не так, как он говорил со мной, когда мы ссорились. В нём неприкрытая, теплая нежность.
Девочка поднимает голову, смотрит на Гордея своими огромными карими глазами и обнимает его за колено.
И тут Гордей поднимает взгляд. И наши глаза встречаются.
Моё сердце, и без того измученное, кажется, окончательно останавливается. Я чувствую физическое онемение. Теряю дар речи. Не могу пошевелиться. Не могу даже моргнуть.
Он смотрит на меня. Сначала с полным недоумением. Потом его глаза сужаются, в них загорается жёсткое, мгновенное узнавание, как удар электрического тока.
– Варя? – это не вопрос. Это выдох, полный шока, недоверия и чего-то похожего на гнев.
- 8 -
Тишина, повисшая между нами, длится всего пару секунд, но кажется, что в ней уместились все три года нашего не-общения, все невысказанные обвинения и все ночи, проведенные в слезах. Это не просто тишина; это эхо нашего краха.
Гордей стоит в дверном проёме, высокий, широкий в плечах, полностью заслоняя солнечный свет.
Он — сплошной массив чёрного пальто и напряжённых мышц. Его цепкий, суровый взгляд впивается в меня, пытаясь прожечь во мне дыру, а может он, таким образом, пытается прочесть мои мысли?..
Пару секунд и моё сердце, наконец, начинает биться снова. В тревожном, сбивчивом ритме, больше похожем на барабанную дробь перед казнью.
В висках стучит. Я не могу позволить себе слабость. Я не могу показать ему своих эмоций, не могу выдать, как больно, как обидно. Это было бы слишком жирно для него.
Титанических, нечеловеческих усилий стоит мне выпрямиться, расправить плечи и выдавить из себя ровный, официальный тон. Моё лицо должно быть маской из равнодушия и профессионализма.
– Варвара Сергеевна, – холодно поправляю его, чуть кивая головой, как будто перед ним стоит незнакомый человек.
Это «Сергеевна», как стена, которую я мгновенно возвожу между нами. Говорю ему, как бы прямо, что мы теперь абсолютно чужие друг другу люди, связанные разве что случайно местом работы.
Он хмурится. Меж бровей пролегает глубокая, резкая морщина. Недоволен. Надо же. Явно пытается понять, что я задумала.
Однако, удивление на его лице достаточно быстро сменяется жёстким, мгновенным гневом, тем самым, который всегда был прикрыт его военной выправкой, но никогда не исчезал.
– Варя, ты… Что ты здесь делаешь?
Гордей будто специально игнорирует мой официальный тон, плюет на мои границы, впрочем, как и всегда.
Он делает шаг вперёд, игнорируя девочку, сосредоточившись только на мне.
– Почему ты вернулась?
– А что? Для этого нужно спрашивать у тебя разрешение? – спокойно уточняю, хотя внутри меня бушует пожар. Я складываю руки на груди, чтобы скрыть, как сильно меня потряхивает от его присутствия. – Я здесь родилась. Здесь мои родители живут. Вполне логично, что однажды я решила вернуться.
Опускаю взгляд на маленькую руку, которую он всё ещё сжимает.
Девочка, совершенно не понимая происходящего, прижимается к его ноге, испуганная нашим напряжённым диалогом. Она смотрит на меня настороженно своими огромными глазами.
Взгляд ее полон чистого, невинного любопытства, которое пронзает меня насквозь. Это невероятно больно, видеть его дочерь так близко.
– Как зовут девочку? – спрашиваю я деловым тоном, и мой голос, к моему удивлению, не дрожит. Он звучит сухо, холодно и требовательно.
Гордей смотрит на меня, а потом переводит растерянный, почти беспомощный взгляд на девочку.
В нём нет гордости, нет отцовского пафоса. Только внезапное, глубокое смущение. Он не ожидал, что эта часть его жизни столкнется с его «незакрытым гештальтом» так публично и неудобно.
Он будто стесняется её при мне. Его обычная, отточенная, уверенность даёт трещину.
– Это... Аня, – произносит он чуть глухо. Словно звук застрявает в его горле.
– Хорошо, Аня, – я присаживаюсь на корточки, чтобы быть с ней на одном уровне, игнорируя дикую боль в сердце. Девочка всё ещё прячется за отцом. – Здравствуй. Я Варвара Сергеевна. Твоя новая воспитательница.
А после возвращаюсь в вертикальное положение и смотрю Гордею прямо в глаза.
Те самые, которые когда-то были самыми любимыми и родными, теперь же кажутся чужими. Я не чувствую ничего, кроме ледяной, защитной пустоты, которая оберегает меня от падения.
– Аллергии? Проблемы со здоровьем? – перечисляю сухо, как будто передо мной не пропасть в три года предательства, а просто бумажный бланк.
Гордей не отвечает сразу. Недовольный, цепкий взгляд сканирует моё лицо внимательно, дотошно, словно пытается разглядеть под этой броней ту самую слабую, любящую его женщину, которой я была.
– Варь, я не понимаю, что ты...
Он пытается перевести разговор в личное русло, в привычную для нас игру, где он царь и бог, а я лишь покорно киваю и соглашаюсь с ним во всем.
– Варвара Сергеевна. Мне, простите, некогда вести беседы не по работе. Приём детей заканчивается через пятнадцать минут. Мне нужно принять следующего ребёнка и узнать информацию о питании. Ваше присутствие мешает рабочему процессу. Если у вас всё, то попрошу не тратить даром не ваше, не моё время.
Он делает глубокий, резкий вдох, который натягивает кожу на скулах. Тот самый жест, который всегда предшествовал его жёстким приказам. Его челюсть сжимается.
– У неё нет аллергий. Она здорова. А вот мы сейчас...
Он делает движение, чтобы схватить меня за руку, но я инстинктивно отступаю.
– Вы можете идти, Гордей Владимирович. Дальше мы справимся.
Я протягиваю руку, решительным жестом указывая на дверь. Я не даю ему шанса.
Бывший делает шаг ко мне, почти агрессивно. Его тело напряжено, как пружина, готовая сорваться. Он привык к контролю, и эта ситуация полностью выбивает его из колеи.
– Стоп. Хрена с два я так просто это оставлю, Варя! – тон его становится низким, опасным шёпотом, почти рыком. – Ты сбежала! Вообще ничего не объяснив. Бросила записку на подушке и даже не поговорила со мной нормально! Я потратил месяцы на то, чтобы тебя найти, пока ты пряталась, обвиняя меня во всех смертных грехах! И что я узнал, когда чуть с ума не сошел от неведения?!
Он не договаривает, захлёбываясь от ярости. Я вижу, как он сжимает кулаки.
Мой рот растягивается в ехидной, совершенно неискренней улыбке. Мне нужно добить его этой ложью, чтобы он отступил.
– Ничего такого.Прошло много лет, Гордей. Ты слишком поздно пришёл с выяснением отношений. Я счастлива. У меня своя жизнь. Я счастлива с другим человеком, – ложь вылетает из меня легко и непринужденно. – Мне совершенно плевать, что у тебя там было, и кто у тебя есть теперь. Твоя дочь — это не моя забота. Я здесь воспитатель. Повторяю: отойдите.
Эта ложь, о «другом человеке», бьёт его по лицу, как пощёчина, сильнее, чем правда о его предательстве бьёт меня. Его глаза темнеют.
Он, по всей видимости, не может поверить, что его идеальная жена могла так просто перечеркнуть его и найти кого-то другого. Ничего, дорогой, не только же мне разочаровываться в муже.
– Счастлива? Ты счастлива? – Гордей смеётся зло, наигранно весело. – Ладно. Отлично. Раз ты здесь, значит, мы всё выясним. Нормально. Спустя столько лет. Я приеду к концу твоего рабочего дня. В семь. И мы поговорим.
– У меня нет времени, Гордей. И желания. Моя мама в больнице.
– Время появится, – тон у него становится снова командным, жёстким и не терпящим возражений. – Я жду тебя. У входной двери. Если не выйдешь, я поднимусь в твою группу. И поверь, тебе это очень не понравится.
Я делаю последнее, отчаянное движение, используя его собственную уязвимость.
– А как же дочь? При ней говорить будем?
Я вижу, как он почти взрывается. Прямо вижу в его глазах желание подойти и схватить меня за шкирку, встряхнуть. Но он сдерживается. С трудом, но побеждает свои эмоции.
Моё напоминание о другой женщине, о том самом розовом свёртке, видимо, бьёт его по больному месту.
– Матери её завезу, – отрезает он, и в этом ответе вся его холодная, военная логика. Он готов передвинуть фигуры на своей доске ради выяснения отношений, даже если это нарушает его идеальный распорядок.
В этот момент в проёме появляются ещё дети и родители. Гордей бросает на меня последний, долгий, изучающий взгляд.
– До вечера, Варвара Сергеевна, – произносит он, подчёркивая моё отчество, и резко разворачивается, уходя.
Я опираюсь спиной о косяк, чувствуя, как мир плывёт.
Везет, как утопленнику... Из всех садов в городе игрупп, попала именно в тот, где его дочь. И ладно, разговор бы с ним я пережила. Но куда мне Леву деть?!
- 9 -
Отрешенно наблюдаю, как дети рассаживаются за столами. Наша няня, Ольга Петровна, деловито раздаёт ложки.
Среди детей сидит и дочь Гордея.
Я подхожу к списку на стене: Горина Анна Егоровна.
Горина. Фамилия совершенно ничего общего не имеет с Гордеем Рыковым. Отчество тоже.
Значит, отца девочки зовут Егор? Или это отчество просто «для отвода глаз»?
Молодая мама, будучи не в браке, дала отчество своего отца, брата, выдуманного мужчины, чтобы отвести подозрения от своего женатого и солидного любовника?
Меня захлёстывает волна анализа. Если это внебрачный ребёнок, стала бы его мать давать ей отчество другого мужчины?
Я вспоминаю снимок, который меня тогда подкосил.
И тут же вторая мысль: а стал бы он скрывать своего внебрачного ребенка?
Зная его характер, его стремление к порядку, его убеждённость в собственной правоте... Почему бы и нет?
Скрывал бы. Скрывал, пока не решил бы, как лучше встроить эту ситуацию в свою пользу.
– Честь? – шепчу себе под нос, садясь за стол.
Как показали годы, с ней у Гордея были большие проблемы. Он всегда выбирал удобство, прикрываясь высокими словами.
Сначала, после его появления, я запаниковала. Что делать? Как себя вести?
А теперь... так рада, что у воспитателей посменная работа.
Подумаешь, заберу Лёву пораньше. Всё равно мне к маме в больницу ехать.
А о чём нам с ним говорить?
Столько воды утекло. За эти три года я родила, едва не умерла, вырастила сына в одиночку, пережила развод, переезд, болезнь матери.
Бывший же просто жил свою параллельную, «прекрасную» жизнь.
Я перевожу внимание на детей. И, к моему удивлению, Аня не раздражает. Она смышлёная, добрая, контактная. Быстро включается в игру, делится карандашами.
И всё же я невольно ищу в ней черты Гордея. В Лёве же они легко угадываются. Подчас мне даже не по себе от прямого, слишком отцовского, взгляда сына. А здесь...
Может просто мой мозг подстраивает желаемое за действительное.
Рабочая смена проходит замечательно. Я действительно люблю детей и получаю мощный заряд позитивной энергии, который смывает часть стресса от встречи с Гордеем.
Порой, конечно, бывает сложно. Группа ещё не совсем привыкла к моему стилю, и дети пока не показали все свои «боевые» возможности во всей красе, но работа с детьми мне нравится. Это моё.
Во время сончаса, когда в группе воцаряется блаженная тишина, сменщица просит меня о помощи.
– Варвара Сергеевна, вы меня не подмените завтра? Мне утром в поликлинику надо, к стоматологу. Там запись за две недели.
Я не против. Это даже хорошо. Всё равно Лёву в садик вести.
– Да, конечно, без проблем. Завтра с утра выхожу я.
Передав смену, я иду за сыном. Предупреждаю нянечку, чтобы Лёву не укладывали, хотя он и устал. Мы должны уйти.
Дальше начинается знакомая всем женщинам беготня. Ужин для Лёвы, быстрая уборка, купание, сказка на ночь. А перед этим — заезд к маме в больницу.
Я оставляю Лёву с пожилой медсестрой на полчаса и несусь в палату.
Мама лежит тихо, едва двигая глазами. Я глажу её руку, говорю, что Лёва здоров, что я нашла работу. Я не говорю ей о Гордее. Она не должна волноваться.
Совсем скоро ее выпишут и
В девять укладываю сына спать, и сажусь на диван. Я без ног и без рук.
Усталость, накопившаяся за день, наваливается тяжестью. Не хочу даже шевелиться, не хочу думать, не хочу ничего. Только сидеть в тишине.
В этот момент и раздаётся резкий, настойчивый звонок в дверь.
Лёву же разбудят!
Сердце сжимается. Торопливо иду к двери. Интуиция вопит, что я не избежала встречи, а лишь отсрочила неизбежное.
- 10 -
Звонок повторяется. Более требовательно.
Коридор кажется длиннее, чем обычно. Стены близко-близко, воздух густой, тяжёлый.
Подхожу к двери, прижимаюсь лбом к холодному металлу, смотрю в глазок.
И мир сжимается до одного лица.
Гордей.
Крайне недовольный, хмурый, с зажатыми челюстями. Чёрное пальто, воротник поднят, снег хлопьями липнет к его волосам и плечам. В глазах тот самый взгляд, от которого у меня всегда шея вжималась в плечи. Оценивающий, жёсткий, без права на манёвр.
Сердце делает пару болезненных ударов и куда-то проваливается.
Так. Сейчас я… притворюсь кактусом. Никого нет дома. Тихо отойду, развернусь, вернусь к сыну…
– Открывай, Варя, – тут же разбивает все мои надежды вдребезги Гордей. – Или ты думала, я забыл адрес твоей матери?
Он смотрит прямо в глазок.
– Да и свет у тебя горел, – добавляет он холодно.
Мысленно чертыхаюсь. Вот чего со светом спрашивается сидела?!
В следующий момент меня пронзает другая мысль. Лёвины игрушки в коридоре, его курточка, маленькие ботиночки у тумбы…
Я бросаю быстрый взгляд назад. На вешалке, между моим пальто и маминой старой курткой, висит Лёвина курточка с динозавром. На полу стоят крошечные сапожки. На тумбочке лежат его варежки, шапка с помпоном и любимый машинка-самосвал, которую он везде упрямо таскает с собой.
Паника сжимает горло.
Судорожно хватаю с вешалки Лёвину курточку, шапку, варежки, вещи скользят из рук. Зацепляю плечом тумбочку, машинка падает на пол с громким «тук!».
Я едва не вою от ужаса. Только бы сын не проснулся.
Рывком открываю дверцу старого шкафа в коридоре и тупо, как придурочная, начинаю запихивать туда всё подряд: куртку, шапку, ботинки.
Варежка падает мимо. Нагибаюсь, шлёпаюсь коленом об пол, стискиваю зубы, снова запихиваю всё в недра шкафа, закрываю дверь так, что она хлопает.
– Варя, – голос за дверью становится ниже, опаснее. – У тебя пять секунд.
Я выпрямляюсь, глубоко вдыхаю. Ладони мокрые, сердце колотится так громко, что мне кажется, он его услышит.
На автомате приглаживаю пижаму. Старенькую, вылинявшую, с растянутыми коленками и смешными звёздочками. Прекрасный, чёрт побери, вид для встречи с бывшим мужем.
Щёлкаю замок, открываю дверь.
– Гордей? – вытягиваю губы в наигранно удивлённую улыбку, словно его лицо не преследовало меня три года в кошмарах. – А чего так поздно?
Он стоит на пороге, очень близко. От него тянет холодом улицы, мокрым снегом и до боли знакомым парфюмом. Моей радости бывший не разделяет. Как-то совсем...
– Раньше ты не сочла нужным со мной поговорить, – хмуро отвечает он, скользя по мне взглядом с головы до ног. – Опять предпочла побег.
Я чувствую, как внутри всё сжимается. Хочется огрызнуться: «Зато ты предпочёл мне новую семью».
Хочется швырнуть ему в лицо всю свою боль. Но сейчас через стену от нас спит Лёва. И мне нельзя повышать голос. Нельзя срываться.
– Проходи, – выдавливаю, отступая в сторону.
Он не спрашивает разрешения. Просто одним движением снимает ботинки, ставит их ровно, носками к стене, привычно стягивает пальто. Осторожно вешает пальто рядом с моим пуховиком.
Мельком оглядывается по коридору. Я замираю, боясь, что его взгляд зацепится за дверцу в комнату, где спит сын. Дверь закрыта, под ней тёмная щель. Лёва обычно ворчит во сне, но сегодня – тишина. Спасибо тебе, малыш.
– Ну, – бросает Гордей, уже направляясь в кухню. – Где Сергей?
Имя «Сергей» он произносит с таким презрительным нажимом, что мне хочется фыркнуть.
Я иду за ним, чувствуя себя вторженцем в собственной квартире.
Кухня встречает нас тусклым светом. Стол маленький, клеёнка в цветочек, две кружки в раковине, кастрюлька с супом на плите. Скромно. Бедно. Зато своё.
– Сергей? – переспрашиваю растерянно, явно не готовая к подобным вопросам. – У Сергея много работы. Он делает всё, чтобы я ни в чём не нуждалась.
Это, конечно, громко сказано. Но проглатываю уточнение.
Гордей криво усмехается.
Взгляд его скользит по углам кухни, по выцветшим занавескам, по старенькому холодильнику, по моей пижаме. И останавливается на мне. На тонких запястьях, на кругах под глазами, на слишком худых плечах.
– Всё? – поднимает бровь. – Прям «ни в чём»?
Я невольно сжимаю полы пижамы.
Он садится за стол, как хозяин. Спокойно, уверенно, чуть раздвигая локтями пространство. Поворачивает стул, усаживается так, чтобы видеть и меня, и дверь.
Привычка контролировать все выходы.
Я остаюсь на пороге, облокачиваясь спиной о косяк, скрещиваю руки на груди, как щит.
– И? – спрашивает он, даже не пытаясь сделать вид, что ему неловко. – И чаю не нальёшь?
– Нет, – отрезаю. – Зачем пришёл?
Гордей чуть качает головой, будто от моего вопроса у него болит затылок.
– Хочу понять, – произносит он медленно, выверяя слова. – Почему ты тогда не посчитала нужным поговорить со мной, а по-детски рассталась через записку.
- 11 -
– По-детски, – качаю головой. – Это когда человек делает вид, что ничего не происходит, и надеется, что всё само рассосётся. А я, между прочим, честно написала, что думаю. Черным по белому.
– «Эгоист и кобель», – спокойно напоминает Гордей. – Очень конструктивно. Прям образец взрослого диалога.
Сердце делает болезненный удар.
Да, я так написала. И в тот момент верила в каждую букву.
– Ты хотел честно, – пожимаю плечами, изображая безразличие. – Получил честно.
Он смотрит не моргая. Взгляд тяжёлый, цепкий. Внутри от него всё выворачивает. На меня волнами накатывает горячая, кипящая злость, смешанная с обидой и усталостью.
– Ты могла поговорить со мной, – упрямо повторяет Гордей. – Сказать мне всё это в лицо. Не прятаться за бумажку.
– Зачем? Чтобы в очередной раз улышать, что тебе не нужен от меня ребенок?
На секунду Гордей сжимат челюсть крепче.
– Я говорил о риске, – глухо отзывается он. – О том, что для меня важна ты. Живая. Но, конечно, удобнее запомнить только фразу, выдернутую
– Удобнее? – у меня перехватывает дыхание. – Удобнее тебе было сделать вид, что это просто ошибка контрацепции. Изводить меня, а сам...
Я делаю шаг вперёд, чувствуя, как меня буквально трясет изнутри.
– Ты хоть раз спросил, что я чувствую? Что для меня значат твои слова?
– Зато ты прекрасно знала, что для меня значишь ты, – отрезает он. – И всё равно решила поставить на чашу весов свою «мечту» и моё «я не переживу, если тебя потеряю».
Слово «мечта» он произносит с таким презрением, что у меня темнеет в глазах. Упертый баран! Непробиваемый просто!
– Ты даже не пытался услышать, – шепчу. – Ты сразу пришёл с готовым решением. «Запрещаю. Не допущу. Не нужен». Для тебя ребёнок был только угрозой.
Он резко поднимается со стула. Кухня будто уменьшается вдвое.
– Потому что я привык просчитывать риски, – жёстко припечатывает Гордей. – Так я живу. И да, когда мне кардиолог говорит риск «летального исхода», я не хлопаю в ладоши и не бегу покупать погремушки, Варя. Я думаю, как не позволить тебе сдохнуть на операционном столе.
Никогда не скажу ему про Лёву. Сама никогда. Он не нужен ему. Солдафон несчастный!
У меня в груди что-то рвётся.
Я до сих пор помню тот кабинет, сухой голос врача, его «очень нежелательно беременеть».
Но у меня тогда была надежда.
А у Гордея только риск «летального исхода».
– Да. А потом, – шепчу убито, – ты едешь забирать свою дочь из роддома.
Тишина падает между нами тяжёлой плитой.
Гордей смотрит на меня так, будто я только что выстрелила.
– Вот оно в чем дело, – медленно произносит он. – Вот откуда ноги растут.
– И после этого у тебя еще хвататет совести спрашивать, почему записка? – губы дрожат, я стискиваю зубы, чтобы не повышать голос. – Да потому что мне ты четко говорил, что наш ребенок для тебя никто и что он тебе не нужен, зато я получила фотографию, где ты держишь в руках розовый свёрток. Возле перинатального центра. В той самой одежде, в которой уехал утром. В тот самый день, когда говорил, что на службе. Еще какие-то объяснения нужны?
Гордей молчит. Не отводит взгляд.
– Я думала, – голос срывается на смешок, – что сейчас ты начнёшь отрицать. Говорить про монтаж и подставу.
– Бесполезно отрицать очевидное, – коротко отвечает он. – Да. Это я. Да, это тот день. Да, я был в перинатальном.
У меня по спине бегут мурашки. Хоть я и знала, это всё равно удар.
– И что? – выдыхаю. – Случайно проходил мимо? Решил помочь незнакомой женщине подержать ребёнка?
Сарказм льётся сам, я уже не контролирую.
– Я забирал Нику из роддома, – убийственно ровно произносит он. – Да. Именно так. Мне дорога она и Аня.
От его наглости я даже дар речи теряю.
– Поздравляю, – выдыхаю хрипло. – Из тебя вышел отличный отец.
- 12 -
– Прекрати, – резко обрывает Гордей. – Я не собираюсь сейчас объясняться за всё, чего ты не знаешь и знать не хотела. Да и прошлого это не исправит.
– Конечно, – я смеюсь тихо, безрадостно. – Зачем? Ты же не посчитал нужным сказать об этом своей беременной жене. С больным сердцем. За которую ты так сильно волновался, что в итоге забрал другую из роддома.
В его глазах вспыхивает злость.
– А чего ты ожидала, Варя? Когда хотят что-то выяснить, то говорят. Ты сама сожгла все мосты, – отрезает он. – Сбежала, обчистила сейф, написала, что «решила проблему, как я и хотел». Помнишь? Ты же сама тогда заявила, что от ребёнка избавилась. Я хоть и был недоволен, но не к чему тебя не принуждал. Это все были твои решения.
– Я написала это после фото, – отвожу взгляд. – После того, как увидела тебя с чужим ребёнком. Так что не надо перекладывать с больной головы на здоровую. Ты рядом с дорогими тебе людьми, от меня-то ты чего теперь хочешь?
Сердце колотится так сильно, что я боюсь, оно сейчас выпрягнет из груди.
Гордей смотрит на меня не отрываясь, тяжело дышит.
– Я хотел понять, что тобой двигала, чтобы ты все свои претензии мне в лицо сказала, чтобы все было не в догадках, а прямо. Ты тогда решила за нас обоих, – наконец говорит он. – Не поговорив. Не спросив. Просто получила одну картинку и сделала выводы.
– А ты решил, – парирую я, – за нас обоих ещё раньше. Когда стал врать мне и вести двойную жизнь за моей спиной. Ты как-то не поспешил меня посвятить в свою тайную семью.
Мы стоим друг напротив друга, буквально испепеляя друг друга взглядами.
– Ника… – он впервые за весь разговор чуть мнётся, будто ему неприятно вообще произносить это вслух. – Это отдельная история. И нет, – взгляд становится ледяным, – это не тайная семья, которую я от тебя прятал годами. Но ты всё равно не поверишь, потому что тебе удобнее видеть меня кобелём.
– У тебя было время рассказать мне всё, но ты предпочел ложь. Значит было о чем врать и что скрывать. И да, после этого я сама дорисовала недостающие детали. И как выяснилось очень даже верно. Знаешь, что мне на самом деле удобнее, Гордей? – произношу с горькой усмешкой. – Мне удобнее было умереть на операционном столе, чем жить, зная, что моему мужу не нужен наш ребенок, а сам он в это время держит на руках другую, желанную, неопасную для его жизни, девочку.
По щеке ползёт горячая, противная слеза. Стираю её тыльной стороной ладони, злясь на себя за слабость.
Гордей криво усмехается.
– Вот, – тихо говорит. – Наконец-то честно. Ты выбрала бы смерть назло мне. Ты вообще всё делаешь, назло мне.
– Я выбрала жизнь назло тебе, – огрызаюсь в ответ.
Мы оба замолкаем.
Взгляд его цепляется за моё лицо, задерживается на синяках под глазами. Я почти физически ощущаю, как в нём поднимается вопрос: «и чем тебе эта жизнь помогла?»
– Ну да. Жизнь, – медленно повторяет он. – В которой ты прячешься у чужих людей, живёшь в этой… – он обводит взглядом кухню, морщась, – конуре, ходишь полудохлая от усталости и ненавидишь меня
– Да, – упрямо поднимаю подбородок.
Он шумно выдыхает, будто сдерживается, чтобы не рявкнуть матом.
– Я искал тебя, – бросает он неожиданно. – Месяцами. Думал с тобой что-то случилось, что тебе плохо, что нужна помощь. Я...
– Знаю. Мама мне рассказывала, – произношу сухо. – Как ты мотылялся туда-сюда. А потом вдруг… как отшептало. Перестал. Значит, нашёл чем заняться поинтереснее.
– Понял, что ты не хочешь быть найденной, – жёстко поправляет он. – Твой Серёга убедил меня в этом очень доходчиво.
– Убедил? – я усмехаюсь.
– Мне хватило увидеть мужика в одной с тобой квартире, – тон его становится низким, опасным. – И твои ботинки в коридоре рядом с его. Я не собирался устраивать драку на пороге чужого дома. Раз ты выбрала другого, значит, так надо.
– А ты что думал? – не выдерживаю. – Что можно одновременно называть моего ребёнка нежеланным, скрывать от меня другую женщину с младенцем и при этом ожидать, что я буду верно ждать у окна? Вечно?
– Я думал, что ты не рубанёшь так с плеча, – жёстко парирует он. – Что ты не пойдёшь на аборт в истерике. Что у тебя хватит ума и… – он стискивает зубы, – уважения ко мне, чтобы хотя бы дать шанс объясниться.
Слово «аборт» будто шипит между нами, как кислота.
Внутри всё сжимается в тугой клубок. Слёзы жгут глаза. Я не могу ему сказать правду.
Если скажу, то Лёва перестанет быть только моим. В порыве обиды и злости Гордей может мотать нервы не только мне, но и ребенку. Не нужен был тогда, с чего бы бывшему сильно волноваться о душевном состоянии моего сына сейчас?
– Поздно было объясняться, – выдыхаю устало. – Очень удобно вспоминать о разговорах, когда уже стоишь с чужим ребёнком на руках и врёшь жене, что на службе.
Он закрывает глаза на секунду. Когда открывает, в них злость и усталость намотаны одним тугим жгутом.
– Я не святой, – произносит на удивление ровно Гордей. – Никогда им не прикидывался. Да, я тогда сделал много херни. Да, я не сказал тебе правду про Нику и ребёнка. Потому что не считал тебя в том состоянии способной воспринять это нормально.
Он смотрит прямо в мои глаза.
– Но ты хотя бы раз в жизни можешь признать, что и ты сделала херню? Что твоя записка – это не акт великой свободы, а трусость и глупость?
У меня перехватывает дыхание.
– Нет. Если бы я осталась, я бы предала себя.
Я делаю шаг назад, опираюсь о косяк, потому что ноги дрожат.
– А сейчас я хотя бы знаю, что сделала всё, что могла. В отличие от тебя.
Гордей раздраженно хмыкает.
– Всё, что могла. Это бросить всё и всех, оставить одну записку и исчезнуть. Весь твой героизм.
Он переводит взгляд на часы над дверью, будто ставит точку.
– Ладно, – тон у него становится сухим, деловым. – Принял к сведению. Твоя версия прежняя: я – кобель, ты – жертва.
Он разворачивается и уходит в коридор.
Я стою, как прибитая к полу, слушая, как он надевает ботинки, как щёлкает замок. Дверь закрывается глухо, без хлопка.
Тишина обрушивается так резко, что в ушах звенит. Надеюсь, он ушел навсегда и больше никогда не заговорит со мной.
- 13 –
* Гордей *
Дверь за мной закрывается тихо, без хлопка. Зато внутри будто что-то взрывается.
Спускаюсь по лестнице, с каждым шагом злость растёт, как снежный ком.
Худющая. Бледная. Под глазами синяки, под пижамой одни кости. Прям портрет «счастливой женщины с Серёжей», вашу мать.
Счастлива, ага.
Так счастлива, что даже смотреть на меня не может спокойно, только ядом плюётся. Руки скрестила, подбородок вверх, упертая, как коза.
Я кобель, она жертва. Всё просто. Чёрное и белое. Всё как она любит.
На улице ветер сразу бьет мокрым снегом в лицо. Воздух ледяной, резкий. Самое то после такой встречи. Освежает и отрезвляет.
Черт возьми, как же я её ненавидел тогда. И сейчас ненавижу. Потому что до сих пор помню каждую строчку той записки. Свою беготню, бессонные ночи и потом морду этого Сережи.
А всё же... Как уродливо всё в голове у Вари. Для нее вся ситуация выглядит так: я, читай кобель, загулял с молодой Никой, та, значит, втайне родила мне дочь и я радостный бегаю со своей тайной дочерью, а свою беременную жену с больным сердцем держу в страхе и тычу ей в лицо «летальным исходом».
Красота, мать вашу!
Очень удобно. Логично. И главное — во всём виноват я. А она святая мученица. Ребенка хотела, свою жизнь на это готова была положить, но что-то как эта жизнь повернулась задом, побежала и легко избавилась от столь желанного ребенка...
Я хлопаю дверью машины так, что металл реально стонет, и сам себя одёргиваю. Не железо во всем виновато.
Сажусь за руль. Движения все резкие, дерганные. Завожу мотор, вытираю ладонью стекло, дергаю рычаг коробки передач.
– Сбежала, сделала аборт, мужика себе нашла, – бурчу себе под нос, глядя на пустой двор, – а крайний, как всегда, я. Классика жанра.
И ведь нашлась же падла, которая обо всём доложила.
А я эти годы думай, почему я кобель в её версии. Оказывается! Загулял, Нику оприходовал, та в тайне родила, а я, не моргнув, поехал забирать ребёнка. Всё сходится. Если не знать ни хрена.
Выруливаю со двора, на ближайшем светофоре ловлю красный и бью по тормозу резче, чем нужно. Машина нервно дёргается.
Столько времени её не видел. Столько лет запихивал мысли о ней подальше, в самый дальний ящик. И вот тебе. Она в моём городе. И всё, что я так аккуратно утрамбовал, полезло наружу.
Сжимаю руль ещё сильнее.
Да, я зол.
Не просто раздражён, а в груди глухо ревёт. Зол на нее за то, что не посчиталась. Что приняла решение за двоих, за троих, за всех сразу.
Зол, что ей всегда проще выстроить себе удобного врага, чем вникнуть, что было по ту сторону баррикады.
Она даже сейчас не пытается понять, что я чувствовал тогда. Ревнует к Нике, к Ане, к чужому ребёнку, которого я, по сути, на свою шею повесил вместо того, чтобы жить спокойно.
Ох уж эта Ника...
Съезжаю на обочину, даю себе минуту. Иначе думаю не о дороге, а так можно и не доехать до дома.
Откидываюсь на спинку сиденья, зажмуриваюсь. Вместо темноты, перед глазами, старый призывной пункт и худой пацан в дурацкой куртке не по размеру.
Егор Горин.
Парень из детдома. Восемнадцать лет, тощий, глаза огромные, как два прожектора. Чистые, яркие, без этой привычной мутной плёнки, которая появляется у людей, когда жизнь по ним уже пару раз проехалась.
Патриот до мозга костей. Говорит правильными фразами, верит в устав, в присягу, в старших. Слушает, запоминает, делает всё без лишних вопросов.
Я тогда ещё в строю был, не в отставке. Старший, матерый, потёртый. К тому моменту уже давно вбил себе главное правило: никакой души к солдатам.
Никаких «сынок», «братишка», «держись, я за тебя переживаю».
Пришли — отслужили — ушли. Или не ушли... И такое бывало.
Так было проще.
Не копаться, не влезать в их истории про матерей, девчонок, детей, кредит на холодильник и мечту о своём бизнесе.
Они – личный состав. Живая сила, ресурс, расходный материал, как бы цинично это ни звучало.
Ты – тот, кто этим материалом распоряжается: ставишь задачи, распределяешь, выводишь, прикрываешь, но не привязываешься.
Жестоко? Да.
Зато честно.
Когда не привыкаешь, потом не так больно смотреть на фамилию. Когда не знаешь, как зовут его мать, то легче подписывать документы. Когда не держишь в голове его смех, его идиотские шутки и его привычку пить чай с тремя кусочками сахара, потом не сидишь ночами, глядя в стену, и не спрашиваешь сам себя: «А мог ли я сделать по-другому?»
Вот для этого и придумываются такие правила. Чтобы потом не разрывало изнутри каждый раз, когда система перемалывает очередного пацана.
Егор это правило снёс, как танк деревянный забор. Вошёл в мою жизнь и там остался.
Он делал всё, что я требовал, без скидок и нытья.
Не жался, не торговался за каждую минуту отдыха, не искал «дружка» среди старших по званию, чтобы его прикрыли. Не лез за халявой, не пытался «откосить» по мелочам.
Когда нужно было подставиться под огонь, то он подставлялся сам, прикрывая остальных. Так и мою спину прикрыл однажды. А такое не забывается.
Честный, выдержанный, самоотверженный пацан. «Правильный» до идиотизма.
Бывало, я наблюдал со стороны и понимал, что при других обстоятельствах такой парень бы учился в институте, строил бы карьеру, спорил на кухне о политике, а он был здесь, лез в самую жопу, прикрывая тех, кто, по идее, должен прикрывать его.
Я себя не щадил, но с таким, как он… сам не заметил, как стал приглядывать.
Вроде всё по уставу: замечания, наряды, проверки. Но глаза всё время цеплялись за одну фамилию в списке.
Он пришёл и я вдруг начал сверяться с собой: «Где он сейчас? На какой задаче? С кем идёт?»
Первые его командировки, где вероятность не вернуться была выше, чем шанс выиграть в лотерею.
Я его тогда оставлял у себя, в своей роте, под разными предлогами. Цеплялся зубами, вытаскивал из списков, сдвигал фамилию вниз, менял на других.
Не хотелось сливать парня, честно. Никого не хотелось, но его – особенно.
Только армия, не детский сад. Там никто не будет бесконечно играться в «этого не трогаем, он хороший».
Чуть отвернулся и список уже ушёл наверх. Горина в итоге отправили в самое пекло.
Смешно. Офицер, который всех учил не привязываться, вдруг начал выбивать конкретного солдата.
Я бегал по кабинетам, ругался, выл на начальство, писал рапорты о целесообразности оставить Горина в распоряжении. Только...
Приказ есть приказ.
А потом... короткая сводка. Обычная, сухая.
«При выполнении задачи… оказался в зоне плотного огня… связь потеряна… по итогам поисковых мероприятий… числится пропавшим без вести».
Пара строк, подпись, печать.
Этот случай, как ни крути, был одним из тех, что подточили меня изнутри.
Я не ломался на горячих точках, не ломался под пулями, а тут…
Вдруг поймал себя на том, что сижу ночью, смотрю на этот листок со словом пропал и думаю не как офицер, а как… чёрт знает кто.
Не о том, как перераспределять людей, а о том, как он там стоял, как смотрел, как говорил своё вечное «есть».
Сломался от понимания, что правило «не привязываться» я сам же и нарушил. Что люди вокруг перестали быть просто фамилиями в строю. Особенно такие, как Егор.
Пока я выходил в запас, подписывал тонны бумаг, снимал погоны и складывал форму в шкаф, учился жить в мире, где важнее квартплата, чем радиус поражения, в документах Егор продолжал висеть призраком...
Я помню тот день, как вчера. Обычный будний. Ничего особенного. Как я тогда думал.
Пока не раздался телефонный звонок.
– Рыков Гордей Владимирович? – голос по ту сторону уставший, прокуренный, женский.
– Да, – отзывался автоматически.
– Вы указаны как контактное лицо и отец ребёнка.
Я даже не сразу понял, что она сейчас сказала.
– Чего? – спросил, как идиот.
Я тогда точно решил, что это чей-то дебильный розыгрыш. Или ошибка.
По-хорошему, надо было спокойно послать: «Ошибка. Не тот номер. Разбирайтесь сами».
Любой нормальный мужик, у которого и так дома беременная женщина с диагнозом, так бы и сделал. Берёг бы нервы, берег бы баланс. Не ввязывался.
Но сердце ёкнуло. Очень знакомо, мерзко. Не шутят таким просто так.
И я поехал. Ника встретила меня с розовым свёртком в руках. Бледная, синяки под глазами, губы искусаны.
Типичный человек, который не спал несколько ночей и больше боится не за себя, а за этот маленький клубок у груди.
– Это что? – спросил я, хотя идиоту было видно, что это.
– Дочь Егора… – Ника только начала и сразу разрыдалась. Так, некрасиво, в голос, как плачут те, у кого опоры больше нет. – Я… я не знала, что делать. Он… он твой номер оставил. Сказал, если… если что-то случится или понадобится… звонить бате. Все контакты твои дал. Ты… ты же нас не бросишь, да?
Твою мать...
Совесть начала жрать с первой секунды. Как ржа по металлу. Отмахнуться от Ники значило не просто не помочь. Это было бы плевком в память пацана, который под огонь лез не раз, потому что верил, что старший не предаст.
Для меня в тот момент было, отказать Нике, это как будто сказать
А дальше вопрос: как я должен был это объяснить Варе? А главное — когда?!
«Знаешь, милая, тут такое дело. Я уже три месяца читаю тебе лекции о рисках беременности и о том, как тебе нельзя рожать, а сам собираюсь поехать в роддом за чужим младенцем. Потому что у меня был солдат, пацан без семьи, который верил, что я его не брошу.Так что подвинься, сейчас у меня другая мисси».
Звучало как издёвка. Как предательство.
И да, я не нашёл, как это ей сказать. Не придумал правильных слов. Поэтому промолчал. Решил отложить: «потом объясню, когда всё немного уляжется».
Только у судьбы свои планы и вернувшись домой, я обнаружил ту записку.
С того дня я тащу Нику и Аню на себе...
Трогаюсь с места. Вскоре фары выхватывают из темноты знакомый поворот. Когда-то наш с Варей дом. Свет в окнах горит. Но впервые за последние пару лет мне не хочется туда идти.
Глушу мотор и остаюсь в темноте. Варвара в этом же городе...
Ходит по тем же улицам, что и я. Дышит тем же воздухом. Смотрит на меня как на врага и понятия не имеет, как меня перекосило, когда я увидел её такой худой, бледной, в этой дурацкой пижаме.
Хочется просто взять и встряхнуть: «Где ты была? Почему молчала? Почему решила всё за нас обоих, а теперь делаешь вид, что у тебя одна правда, а я по учебнику мерзавец?»
И вот, парадокс. Она мне теперь чужая. По документам, по её же желанию, по её записке.
Разведены, все свободны, каждый живёт как хочет.
Но мысли о ней сидят в голове, как занозы и мешают дальше нормально жить. Как не в чем не бывало.
- 14 -
Стоит только переступить порог и как будто попадаешь в другой мир.
Внутри тепло, пахнет жареным луком, курицей из духовки и чем-то сладким, ванильным. Домашний запах, который нормального мужика должен успокаивать. Меня же он только злит ещё больше на контрасте с тем, что в голове.
– Гордюш? – из кухни сразу высовывается Света. – Ты уже?.. – и тут же осекается, приглядываясь ко мне. – Как день прошёл?
Стоит в домашнем платье, руки в муке, видно, на кухне возилась. Глазами бегло сканирует моё лицо.
Секунда, и она уже понимает, что день был так себе.
– Нормально, – отзываюсь коротко, стаскивая ботинки. Вешаю пальто и ладонью стряхиваю с волос мокрый снег.
– Ты промок весь… – Света тут же делает шаг ближе. – Зонт не взял? – суетится, уже разворачиваясь. – Я сейчас полотенце принесу...
– Не надо, – отмахиваюсь, даже не глядя на нее.
Чувствую, как напрягается. Она замирает на полушаге. Хочет спросить больше, но не решается.
– Ты какой-то… – осторожно начинает, подбирая слова. – Не такой. Устал?
– Свет, я всегда уставший, – криво усмехаюсь. – Работа у меня такая.
«И характер такой», – явно вертится у неё на языке, но она проглатывает. Поджимает губы тонкой линией, прячет взгляд. Вопросов у неё вагон, но задавать их она не рискует.
Удобная. Правильная. Тихая.
И тут из гостиной раздаётся радостный визг:
– Го-ооля-я-я! – и по полу шлёпают маленькие босые ноги. – Ты плишёл!..
Сердце делает резкий, неприятный рывок. Это что за...
– Ты чего ещё здесь? – вырывается из меня зло. – Ника её до сих пор не забрала?
– Я… думала, ты знаешь. – Света растерянно разводит руками. – Ника сказала, что у неё лекции допоздна, задержится. Попросила подождать чуть-чуть, я…
– Какие, к чёрту, лекции в такой час? – срываюсь. – Ночь на дворе.
Света пожимает плечами, виновато опускает глаза:
– Я не стала спорить… Аня ведь… – она кивает в сторону гостиной, где та уже гремит игрушками, – ей тут хорошо. Да и ты же сам… ну… не против был, когда Ника просила…
Вот именно. «Сам не против был».
Когда совесть прижала к стене. Тогда легче было сказать оставляй, чем захлопнуть дверь и жить спокойно. Теперь имеем, что имеем.
– Ладно, – отрезаю, уже доставая телефон из кармана. – Сейчас разберёмся.
Большой палец сам находит нужное имя в списке. Пошла учиться – молодец. Только тысячи баб по стране как-то умудряются учиться, работать и детей тянуть, не сдавая их каждые два дня на постой к «дядям».
Нажимаю вызов. Прислоняю телефон к уху. Гудок. Второй. Третий.
– Алё! – Ника берёт задохнувшимся голосом. На фоне шум дороги. – Гордей, я в пробке, честно-честно, тут всё стоит, я уже почти подъезжаю, просто… ещё зачёт был, представляешь, препод не отпускал, я же говорила, что мне ребёнка забирать, а он…
– Быстрее, – глухо рублю её поток. – Ника, мне не твои лекции интересны. Ты ребёнка забрать в состоянии сегодня?
Секунда тишины. Слышу, как по ту сторону она резко втягивает воздух. Злится.
– В состоянии, – уже другим, более жестким тоном отвечает она. – Я же сказала, что подъезжаю. Пять минут.
– Пять минут, – подтверждаю. – Через десять её здесь не будет уже. Поняла?
– Поняла, – обиженно выдыхает Ника. – Не кричи, ладно? Я и так кручусь, как белка…
Сбрасываю, не дослушивая. Там, где начинается «как белка», у меня терпение заканчивается. Картину её кручения я уже не первый год наблюдаю. Кроме как с подружками погулять и морду накрасить, больше особо дел нет.
Телефон кладу на тумбочку. Челюсть сводит так, что скулы ноют.
Света всё это время стоит чуть в стороне, прислушивается.
– Ну что? – тихо спрашивает. – Скоро будет?
– Едет, – бурчу. – Стол накрой.
– Аня покушала уже, – торопливо говорит Света, словно оправдываясь за сам факт её присутствия. – Я ей каши сварила, она сказала, что вкусно. Я… сейчас нам с тобой подогрею. Ты будешь курицу с картошкой?
– Давай, – коротко киваю.
Света будто выдыхает, маленько расправляет плечи и исчезает на кухне. Оттуда сразу слышен звон посуды, стук дверцы шкафа, глухое «чёрт» вполголоса, когда крышка от кастрюли падает мимо.
Удобно. Спокойно. Предсказуемо.
И именно от этого внутри холодеет.
Почти год уже живу в этом «удобно».
Ем её борщ, смотрю на аккуратно сложенные носки в комоде и рассказываю себе сказку, что после всего мне положена именно такая
Смотрю на Свету и думаю: «Хватит, Гордей. Не пацан. Тебе не страсти, а порядок нужен. Минимум эмоций, максимум стабильности».
А внутри всё равно ощущение, что нас засунули в чужую, плохо собранную декорацию. Как будто в чужую форму влез. Размер почти твой, но плечо тянет и по шву давит.
Я стараюсь. Она старается.
Со стороны красивая картинка.
А изнутри... Тихая, вязкая тоска. Вежливая, аккуратная, без скандалов, но от этого не менее душащая.
Разворачиваюсь и иду в гостиную.
Аня сидит на ковре среди разбросанных игрушек. Волосы в косичках, нос в муке, видно, влезла на кухню, пока Света тесто месила. Увидев меня, вскакивает, несётся навстречу, почти спотыкаясь.
– Можно я у тебя ночевать останусь? – выпаливает с ходу, даже до меня не добежав, уже дует губы. – Света сказку читает, а мама не хочет...
– Нет, – разрушаю без жалости ее детские иллюзии. – Сегодня домой. Без вариантов.
Аня фыркает, но послушно идёт обратно. Упрямая будет. Вся в мать свою. Но может ей это в жизни и пригодится.
Встаю, провожаю её взглядом и подхожу к окну. Ладонью отодвигаю штору.
Пять минут, что я дал Нике, уже прошли.
Через пару минут во дворе тормозит машина. Не дешёвая, не старая. За рулем силуэт мужской. Со стороны пассажира выпархивает Ника. Волосы распущены, куртка в обтяжку, каблуки. Нагибается к окну, смеётся, что-то говорит. Особо, мать ее, не торопится.
Её личная жизнь – её дело.
Моё, чтобы ребёнка вовремя забрала. Чтобы не делала из моего дома бесплатный круглосуточный детсад.
Тяжело выдыхаю, отпускаю штору и иду к двери.
– Я опоздала, знаю, – с порога тараторит Ника. – Тут просто такие пробки, эти зачёты, этот идиот-препод… – слова сыпятся пулемётом, рука уже делает привычный жест поправить волосы, улыбнуться, сгладить.
Поднимает глаза, натыкается на мой взгляд и улыбка с лица слетает.
– Ладно, – сдувается, плечи чуть опускаются. – Поняла. Аня одета?
– Я ей куртку уже застегнула, – Света появляется в прихожей. В руках маленький рюкзачок с зайцем. – Шапку только сейчас наденем. Аня, иди сюда, мама пришла.
Аня выскакивает в коридор.
– Мы с тётей Светой дом строили! И кашу ели!
– Потом расскажешь, – Ника нервным жестом натягивает дочери шапку, чуть торопливо, видно, мечтает поскорее уйти из-под моего недовольного взгляда. – Спасибо, Свет, правда.
На Свету смотрит мягче.
– Я заберу её пораньше в следующий раз.
– В другой раз, – говорю холодно, без повышения голоса, но так, чтобы до нее дошло, – не рассчитывай на нас.
Ника напрягается, пальцы на шапке замирают на секунду.
– Поняла, – кивает, не глядя, уже заталкивая Анины ноги в сапоги, чуть сильнее, чем надо. – Всё, всё. Я не злоупотребляю. Просто сейчас… сложный период, учёба, работа…
– У всех сложный период, – отрезаю я. У нее он уже не первый год длится.
Ника застывает на полсекунды, как будто сглатывает что-то колючее. Во взгляде ее на долю мгновения вспыхивает обида, злость и привычное «ты ничего не понимаешь». Но по моему лицу быстро считывает, что сегодня не тот день, когда стоит спорить.
– Пока, дядя Голя! – машет свободной рукой Аня и они наконец покидают мой дом.
– Аню жалко, – тихо говорит Света, глядя на дверь дольше положенного. – Она хорошая девочка. Не виновата, что мама… вечно занята.
– Ребёнка всегда жалко, – подтверждаю устало и сухо. – Остальное…не мое дело.
«Моё дело» – это чтобы крыша над головой была, холодильник полный, и чтобы по ночам не снились пацаны, которых ты не успел вытащить. Если всех чужих недолюбленных детей на себя взвалить, то не потянет ни один человек.
Прохожу на кухню. Стол уже накрыт. Идеальная картинка: послушная женщина, горячий суп, чистая скатерть.
Удобно. Спокойно. Предсказуемо. Вновь твержу, как мантру.
А всё не то...
Есть не хочется.
– Я ей ещё когда она звонила сегодня сказала, – Света осторожно садится напротив. Спину выпрямляет, ладони складывает на коленях, пальцы переплетает. – Что в следующий раз… пусть сама как-то решает, на нас не рассчитывает. Она совсем уж… ножки свесила.
В тоне ее сквозит недовольство. Редко у неё такое пробивается наружу, обычно всё в виде вздохов да «ну ладно».
– Угу, – кидаю рассеянно, ковыряя вилкой курицу, даже не поднимая на неё глаз.
– Она… бестолковая, – Света продолжает, осторожно, будто щупает границы дозволенного. – К жизни не приспособленная. Всё на авось. Но наглая и ушлая, – поднимает на меня взгляд, в глазах вспыхивает что-то непривычно жёсткое. – Нашла, на чьих чувствах играть… – качает головой, и голос у неё вдруг становится твёрже, чем обычно. – На твоих. И на памяти о Егоре. Я же вижу, как ты…
– Хватит, – обрываю.
Света обиженно замолкает. Пара секунд слышно только, как тикают часы и закипает чайник.
– Прости, – шепчет она, опуская глаза. – Я просто… не хочу, чтобы тобой пользовались,. – делает короткую паузу, собирается с духом. – Ты добрый. Хоть и делаешь вид, что железный.
Добрый.
Уголок губ дёргается сам. Если бы кто-то из бывших подчинённых услышал, то поржали бы дружно.
«Железный» – да. «Добрый» – это к кому угодно, только не ко мне. Но Света в это верит. Ей почему-то удобно думать, что под бронёй обязательно должен быть плюшевый мишка.
Отодвигаю тарелку:
– Свет, я устал. Очень, – говорю, сжимая пальцами переносицу. – Можно без философии на сегодня?
Она смотрит долго, с болью. Сглатывает, выравнивает голос:
– Конечно, – произносит почти неслышно. – Иди в душ. Я тут всё уберу.
Поднимается, делает пару шагов ко мне. Останавливается за спиной, на секунду мнётся, потом всё-таки решается и кладёт ладони мне на плечи. Осторожно прижимается щекой к макушке, дышит в волосы.
– Ты какой-то… совсем не такой сегодня, – шепчет в темечко. – Летаешь где-то… – и вместо вопроса только вздыхает. Не лезет дальше.
Да уж. Не скажешь же ей: «Это потому, что призрак моей бывшей ходит по этому городу вполне живой женщиной, в дурацкой пижаме, и смотрит на меня так, будто я её лично в подвале расстрелял».
– Я в душ, – выдыхаю, поднимаясь.
Руки слетают с плеч сразу, будто я сбросил лишний груз.
– Хорошо, – коротко, совсем
Свет в ванной режет глаза. Открываю кран на максимум.
Сбрасываю одежду и встаю под поток. Горячая вода бьёт по плечам, по затылку, стекает по спине, по груди. Обжигает, но не настолько, чтобы выжечь всё, что там накопилось.
Шум воды глушит все другие звуки, но не мысли.
Упираюсь ладонями в холодную плитку, пальцы скользят по швам. Лоб прижимаю к холодной стене.
Внутри — дурдом. Свалка из недосказанного, вины, злости, чувства долга. Одно неверное решение, одна ложь и теперь за это расплачиваюсь каждый день.
И самое поганое, что я остаюсь не честен даже с тем человеком, который мне ничего плохого не сделал. Со Светой.
Она тут варит, полы моет, ребёнку чужому сказку читает, а я стою под душем и думаю вообще не о ней.
О другой женщине, которая меня ненавидит.
Хочется одного: хотя бы на минуту остаться в настоящем одиночестве.
Не в душе за закрытой дверью, не в машине с включённой музыкой, а так, чтобы вообще никого и ничего.
Просто посидеть в полной, глухой тишине. Чтобы в ушах звенело не от слов, а от пустоты.
Но... Я всё равно поверну кран, выйду из ванной, надену чистую футболку.
И за дверью меня опять будут ждать... не та женщина.
- 15 –
* Варя *
Утром я чувствую себя отвратительно.
В глаза будто песка насыпали, веки тяжёлые. Голова ватная, мысли цепляются друг за друга. Тело ломит, как после гриппа, только это не болезнь, а последствия разговора, который я крутила в голове до рассвета.
Я почти не спала.
Крутилась, слушала, как сопит Лёва. В темноте вспоминала каждую фразу, сказанную вчера Гордеем, и каждую свою в ответ. Каждую интонацию. Где дрогнул голос. Где я промолчала. Где наоборот сказала больше, чем хотела.
Пришёл, блин, предъявлять претензии.
После стольких лет тишины. После того, как я научилась прекрасно жить без него.
– Ма-ам, – тянет Лёва, когда я застёгиваю ему куртку. – Мы в садик не опаздаем?
– Не опоздаем, – шепчу, поправляя шапку. – Мы же с тобой самые пунктуальные.
Он хмурит бровки, очень серьёзно, чуть задирает подбородок. В такие моменты в нём проступают до боли знакомые черты. Но я отгоняю мысль, как назойливую муху.
У двери замираю.
Тот же коридор. Те же стены, мамин старый коврик у порога. Только буквально вчера здесь стоял Гордей. Высокий, хмурый, в своём пальто, заполняющий собой всё пространство, весь воздух.
С ним всегда было так. Стоило ему войти в помещение и оно словно становилось меньше в размерах.
Делаю вдох, выдох.
Варвара, ты взрослая женщина. Хватит уже думать о нем. Он о тебе и не вспоминает, кроме как в формате «почему тогда она поступила не по моему». У него своя жизнь, своя дочь.
А я… я себя столько лет изводила его голосом у себя в голове.
И вот парадокс: не умерла. Ни тогда, ни потом.
Зато умерла иллюзия, что меня можно любить только тогда, когда я удобна и здорова.
Во дворе влажно и серо. Ночной снег подтаял, превратился в кашу, машины, как всегда, припаркованы в два ряда. Я машинально оглядываюсь по сторонам, как загнанный зверёк. Нет ли где знакомой чёрной машины, высокого силуэта у подъезда, того самого холодного профиля.
Пусто. Только сосед выгуливает мопса, дети с рюкзаками тнутся в сторону школы.
Лишь в этот момент отпускает грудную клетку. Совсем чуть-чуть.
– Мам, пойдём, – Лёва тянет за руку, поторапливая.
– Идём, – киваю, стараясь подстроить шаг под его короткие ножки.
Дорога до сада проходит в задумчивой тишине, только снег чавкает под подошвами.
Мозг крутит один и тот же круг мыслей.
Ничего. Переживу. Я уже переживала хуже.
Он пришёл, выплеснул своё видение мира, убедился, что я по-прежнему «неправа» и спокойненько исчезнет.
У Гордея всё просто: есть его правда и всё остальное. После вчерашнего разговора он вряд ли ещё когда-то появится на пороге моего дома.
Эта мысль одновременно и ранит, и… успокаивает.
До сада остаётся метров двадцать. Я уже вижу знакомый забор, слышу, как за ними кто-то плачет «маааам». Стандартный утренний хор.
Лёва пытается ногой пнуть сугроб, который выше его ботинка.
– Осторожно, – удерживаю его за капюшон, смеюсь, и в этот момент:
– Варя?
Голос выстреливает в спину. Настолько знакомый, что сердце, не разбираясь, кто именно, просто падает куда-то в пятки.
Лёд прокатывается по позвоночнику.
Медленно оборачиваюсь.
– Алиса? – не верю своим глазам.
Она стоит чуть поодаль, в светлом пальто, с аккуратно, по-женски стильно заколотыми волосами. Ухоженная, свежая, в дорогих вещах, от неё тонко тянет приятным парфюмом. На губах ее играет мягкая, спокойная улыбка. Чуть постройневшая, чуть повзрослевшая, но всё та же Алиса Колесникова.
– Ничего себе! – она искренне радуется, делает шаг навстречу и практически обнимает меня, но в последний момент будто вспоминает, что мы… кто мы сейчас друг другу? И ограничивается тёплым прикосновением к моему локтю. – Господи, сколько лет… Я прямо не поверила, когда тебя увидела. Ты здесь работаешь? Вернулась?
– Да… – горло пересыхает. – Вернулась.
Она смотрит на меня внимательно, прицельно, задерживаясь на уставших глазах, на чуть поджатых губах. И я отчётливо понимаю, что она видит гораздо больше, чем я хотела, чтобы она знала.
Её взгляд на секунду скользит вниз и цепляется за Лёву.
Он стоит вплотную ко мне, прижимаясь к бедру, держит меня за рукав обеими руками. Глаза огромные, серьёзные. Алиса всего лишь чуть приподнимает брови и тут же тактично делает вид, что ничего не заметила.
– Мам, пойдём, – шепчет Лёва, дёргая меня за рукав. – Опоздаем.
Это «мам» разрезает воздух, как сабля.
Алиса часто хлопает ресницами. На секунду у неё на лице проскальзывает ошеломлённость. Ведь она прекрасно знает мою историю. Мой диагноз.
– Это… – спрашивает тихо, осторожно, почти шёпотом. – Варя… это…?
Вопрос висит между нами недосказанным. Но я совершенно чётко слышу, что именно она имеет в виду: это твой сын?
По позвоночнику прокатывается густой страх.
– Да, – произношу, едва слышно. – Это мой сын.
Смотрю ей прямо в глаза. Даже не столько прошу, сколько умоляю.
– Только… Алиса, – слова сами срываются, – я очень прошу… Никому. Ладно? Тем более Тимуру. И Гордею. Никому.
Она не удивляется просьбе. Только кивает, и в глазах у неё вспыхивает понимание.
– Конечно, – спокойно говорит. – Это
И я почему-то ей верю... Она опускается на корточки, осторожно, чтобы не напугать, смотрит на Лёву:
– Привет. Меня зовут Алиса.
Лёва жмётся ко мне, но всё-таки выдаёт:
– Я Лёва.
– Очень приятно познакомиться с таким серьёзным мужчиной, – улыбается она и снова выпрямляется. – Варь… – мягко возвращается ко мне. – Если вдруг… нужна будет помощь… хоть какая, да даже просто… посидеть с ним, ты знаешь, где меня найти. Мы с Тимуром сошлись же.
От этих слов по спине пробегает холодок. Она снова с Тимуром...
– Нет, – торопливо качаю головой. – Спасибо. Мы… справляемся. Правда.
Она смотрит долго. С лишними спорами или вопросами не лезет и я ей за это благодарна.
– Ладно, – легко сдаётся. – Но предложение в силе. Я правда рада, что ты… – делает паузу, подбирая слова, – что ты вернулась.
Ком подступает к горлу неожиданно.
Я киваю, не доверяя голосу:
– Спасибо.
Мы прощаемся. Алиса уходит к своей машине, аккуратно, почти грациозно лавируя между лужами на каблуках. Лёва тянет меня к дверям сада, а я всё равно оборачиваюсь и смотрю ей вслед, как будто пытаюсь догнать не её, а то, что было когда-то.
Много лет назад, ещё до моего развода с Гордеем, Алиса и Тимур разошлись.
Делили они тогда не только имущество. Но и друзей. Мир раскололся на «его» и «её».
Мы с Алисой, на тот момент, нормально общались. Не в формате лучшая подруга, но тепло, по-женски, по-честному. Она делилась подробностями их брака, своими страхами, сомнениями. Редко, но достаточно, чтобы мы стали близки.
А я… Я молчаливо встала туда, где было безопаснее. На сторону мужа.
Ну как «на сторону», я просто сделала шаг назад. Отстранилась. Заняла удобную позицию наблюдателя: ровно на границе, с которой комфортно смотреть, как чужая семья трещит по швам, и ничего не делать.
Потому что «муж дружит с Тимуром».
Потому что «надо уважать выбор мужа».
Потому что «в чужую пару не лезут, не моё дело».
Очень удобные формулировки...
Я не писала Алисе. Не звонила. Не спрашивала: «Ты как?»
Не предлагала ни диван на ночь, ни чай на кухне, ни просто уши, в которые можно выговориться. Сделала вид, что меня это не касается, что это всё где-то там, на другой стороне жизни.
А теперь стою, смотрю ей вслед, и в первый раз за много лет меня буквально обдаёт стыдом. Таким взрослым, тяжёлым, без скидок на «тогда я не понимала».
Стыдно за ту себя правильную, удобную, лояльную жену, которая выбрала не замечать живую женщину за набором ярлыков: «бывшая друга моего мужа».
Стыдно за то, как легко я тогда измеряла чужую боль по шкале «кто прав / кто виноват», вместо того чтобы просто увидеть человека по ту сторону истории.
Алиса только что, спустя годы, отнеслась ко мне теплее, чем я когда-то к ней. Без укоров, без «ну и где ты была, когда мне было плохо». С тактичным молчанием о том, что она знает мой диагноз и всё равно смотрит на меня сейчас не глазами судьи, а человека.
И у меня внутри неприятно скребёт мысль, от которой не отмахнёшься ни логикой, ни оправданиями. Кажется, я сама когда-то выбрала не видеть чужую сторону.
Тогда с Алисой я тоже жила в простом, чёрно-белом мире: «если Тимур – друг моего мужа, значит, он прав по умолчанию; если жена ушла/ругается/делит имущество, значит, сама виновата».
Я даже не пыталась заглянуть за эту витрину. Не спрашивала, каково это — собирать вещи в тишине, делить общие годы пополам, объяснять близким, что твоя жизнь развалилась, пока все вокруг делают вид, что так и надо.
Сейчас Гордей делает со мной то же самое.
В его версии я – истеричка, которая «рубит с плеча», «делает аборт назло» и «сваливает, не поговорив». Ему так проще: держаться за свою прямую линию, где он рациональный, правильный, спасает меня от самой себя, а я просто разрушила всё, не посоветовавшись с ним.
И самое противное, что я очень хорошо узнаю в этом его упёртом «я прав» себя прежнюю.
Ту, которая не написала Алисе. Не протянула руку, потому что была уверена, что уже всё поняла про их брак со стороны своего дивана.
Получается, жизнь аккуратно развернула зеркало. Когда-то я стояла там, где сейчас стоит Гордей, на стороне «удобной правоты», а теперь сама оказалась в позиции человека, чью историю упростили до удобного ярлыка.
- 16 -
Лёву сдаю в его группу и иду в свою группу.
Улыбаюсь детям, перехватываю пару родительских взглядов и всё равно всё время одним глазом смотрю в сторону входа. В любую секунду ожидаю увидеть знакомое чёрное пальто, прямую спину, этот шаг, который узнаю из тысячи.
В голове крутится один-единственный сценарий, как он войдёт, с этой своей холодной отрешенностью, поджатыми губами и, сделав вид, что ничего особенного, приведёт сюда… их дочь.
Смешно, что меня этим до сих пор можно ранить.
Но реальность оказывается хуже.
Дверь в группу открывается рывком, словно кто-то очень торопится.
На пороге – женщина. Молодая. Про таких говорят куколка. Короткая куртка на молнии, едва прикрывающая талию, ниже юбка, ещё более короткая, которая при каждом движении норовит задраться.
Телесного цвета капроновые колготки и шпильки такой высоты, что я и предположить наличие таких не могла. Губы выкрашены в ядовито-ягодный, на веках жирные чёрные стрелки.
За её руку держится сонная Анечка, еле переставляет ноги.
– Давай быстрее, Ань, – раздражённо поторапливает её женщина. – Я опаздываю, понимаешь? Булками шевели.
Слова без особой злобы, но тон сухой.
Я на секунду цепенею. Горло перехватывает.
Так вот она какая…
Вот это… понравилось Гордею?
Эта безвкусица, эти каблуки, от одного вида которых у меня ноют суставы? Это «я тут вся такая» – громкая, яркая, с вызовом?
Совсем же не его тип.
Гордей всегда любил закрытое, сдержанное, чистое, как он говорил. Никаких ярко-красных губ, никаких мини, никаких на показ. Я под него подстраивалась годами: спокойные платья, минимум макияжа, аккуратный хвост или пучок.
А теперь смотрю на эту «куколку» и в голове не помещается.
Хотя… если честно, где-то под грудью неприятно шевелится мысль, что ничего удивительного.
Скромная, тихая, хронически больная жена действительно может надоесть.
В какой-то момент ты перестаёшь видеть в ней женщину.
Видишь только: «диагноз», «таблетки три
Из живого человека вырастает такой большой ходячий знак «ОПАСНО, ХРУПКО».
А рядом появляется тот, кто, наоборот, хрупким не кажется.
Женщина, которая явно ни себя, ни других ни от чего не бережёт.
Громкая, яркая, с легкостью, с каблуками, на которых можно свернуть шею, с этим вечным «да ладно, прорвёмся».
Со стороны это раздражает.
А если ты мужчина, уставший от бесконечного слова «нельзя»? Может, это кажется глотком воздуха.
Вот она – живёт без оглядки, ест, что хочет, бегает, куда хочет, рожает, не считая рисков, и никому не докладывает.
И вот я стою в своём скромном платье и злость у меня не только на неё.
И не только на него.
Немного на себя.
За то, что когда-то сама согласилась быть не женщиной, а проектом по выживанию. За то, что позволила ему видеть в себе, прежде всего, проблему, которую нужно контролировать, а не женщину, которую хотят.
И всё равно…
Как бы логично я себе это ни объясняла, внутри всё равно царапает: Правда? Вот это – лучше меня?
– Здравствуйте, – выдавливаю профессиональную улыбку. – Вы мама Ани?
Женщина бросает на меня быстрый, скользящий, оценивающий взгляд. От макушки до туфель. Не задерживаясь ни на секунду.
– Ага, – кивает. – Я мать. – И, будто вспомнив, что в детском саду всё-таки не подъезд, добавляет: – Ника. Вероника Андреевна.
– А я, Варвара Сергеевна, – отвечаю ровно.
– Ань, скажи тёте «здравствуйте». Что замерла? – фыркает Ника недовольно.
Анечка тихо шепчет: «здрасти», прижимаясь к её бедру. Видно, что ей хочется обратно в постель, а не в группу.
– Я постараюсь не опаздывать, но… – Ника закатывает глаза так, будто уже заранее устала от мира. – Учёба, работа, всё такое. Аня, проходи уже внутрь! Ты как черепаха, честное слово.
Толкает девочку ладонью в плечо чуть сильнее, чем нужно. С той самой грубоватой торопливостью, от которой у меня внутри автоматически поднимается протест.
Аня, однако, не удивляется. Просто чуть сильнее сжимает в кулачках юбку и плетётся в группу, как будто так и должно быть.
Привыкла, думаю с горечью.
К такому тону, к таким «черепахам», к этим вечно виноватым «ты медленная, ты мешаешь, давай быстрее».
– А, да, – Ника словно вдруг вспоминает. – Во сколько у вас сад закрывается?
– В семь, – отвечаю. – Но лучше не задерживаться.
– Постараюсь, – бросает она равнодушно.
– Хорошего дня, – произношу автоматически.
– Ага, – Ника вяло отмахивается и вылетает в коридор, уже доставая телефон. Каблуки дробно отстукивают по плитке, запах сладкого парфюма тянется за ней шлейфом.
Дверь закрывается за её спиной, звук шагов гаснет в коридоре. В группе становится тихо. А у меня внутри – нет.
Вместо чёрного пальто и знакомого голоса – вот это.
Лёгкая, яркая, стремящаяся только вперёд. И абсолютно не реагирующая на меня как на женщину.
Как на «бывшую» – тем более. Ни любопытства, ни интереса, ни настороженности. Я для неё – фон. Одна из множества воспитательниц, через руки которых проходит её ребёнок.
Либо правда не знает.
Либо знает и делает вид, что ей плевать. Что где-то в этом же городе живёт женщина, которая когда-то тоже была любимой женщиной Гордея.
«Либо он ей вообще ничего не рассказал, – тихо шипит внутренняя змея. – Чтобы не расстраивать свою девочку. Ещё, не дай бог, подумает, что у дяди есть прошлое. Живые бывшие до неё существовали».
Зуд начинает подниматься где-то под кожей. Назойливый, противный.
Любопытство, которое я столько лет душила фразой «мне всё равно».
Раздражение на неё, на него, на себя.
И та самая старая, больная точка, там, где когда-то была моя семья, а теперь зияет аккуратно замазанная дырка.
Столько вопросов и ни одного нормального, взрослого ответа.
Кто она ему официально? Просто Ника? Гражданская жена? «Просто знакомая»?
Почему Аня записана на какого-то Егора?
Почему Гордей в тот день встречал ее из роддома, а мне врал, что на службе? И главное – почему я до сих пор об этом думаю?
– Варвара Сергеевна, – выводит меня из ступора голос Ольги Петровны. – Вы там журнал забыли.
Я вздрагиваю и оборачиваюсь. Наша няня накрывает на стол к завтраку, ловко раскладывая тарелки.
– Да, спасибо, – подхватываю журнал со стола и кладу его на место.
Ольга Петровна фыркает, кидая взгляд в сторону двери:
– Мать-то этой девчонки… опять вся на шпильках. С утра. Ей бы ребёнка нормально собрать, а она всё самолётом куда-то летит. Хорошо родственник у ребёнка серьёзный нашёлся, – ворчит, наливая детям чай. – Повезло ей. Мать-то непутевая.
Автоматически, рефлекторно:
– Он ей не родственник, – вылетает у меня. Я бы о таких родственниках у Гордея знала бы.
Ольга Петровна удивлённо поднимает бровь:
– А вы откуда знаете? – тут же оживляется. – Так кто же он ей тогда, раз не родственник? – и сама же даёт себе ответ: – Ну, отчим, значит. Или типа того. Сейчас же не разбираешь… кто кому кто. Но такой мужчина солидный и с такой пустоголовой связался... И что только этим мужикам нужно?
Слово «отчим» обжигает, как кипяток.
Моему сыну официального отца нет, а тут, видите ли, отчим. Всё по правилам. Всё красиво.
– Я… не знаю, – отступаю на шаг, отвожу глаза. – И знать не хочу, если честно. Это их семья.
– Ну да, – смягчается Ольга Петровна. – Правильно. Наше дело – дети, а не разборки взрослых.
Но всё равно не удерживается, шепчет себе под нос:
– Хотя повезло девчонке с мужиком. Заботливый. Всегда сам забирает, если мать в своих этих… лекциях загуляется.
У меня всё внутри дергается от слова заботливый.
– Варвара Сергеевна? – Ольга Петровна снова тянет меня в реальность. – Вы чего задумались? Пойдёмте, пора завтрак начинать, детки уже расселись.
– Да, конечно, – хмурюсь. – Сейчас приду.
Ну какая, к чёрту, разница, кто кому муж, дядя, отчим? Между нами с Гордеем ничего не осталось.
Но где-то под сердцем всё равно ноет. Наши жизни каким-то странным образом постоянно пересекаются.
И чем больше я убеждаю себя, что меня это не касается, тем сильнее грызёт изнутри мысль: мне правда всё равно? Или я просто очень стараюсь себя в этом убедить?
- 17 -
К
Без двадцати семь. Без пятнадцати. Без десяти.
Няня уже ушла. Остальных детей тоже разобрали.
Группа стала какой-то пустой. Просторной и одинокой одновременно.
Только Лёва, которого я уже забрала, и Аня, сидят на ковре, посреди океана игрушек, строят замок из кубиков.
– Не трогай, это моя башня, – возмущается Аня, прикрывая ладошками хрупкую, кривоватую постройку.
– Она общая, – упрямится сын, выставляя подбородок вперёд.
Я смотрю на них… и у меня на секунду действительно холодеет внутри.
Господи, уму непостижимо, что эти двое – брат и сестра по отцу.
Он этого не знает. Она тем более. Кровь в жилах стынет не от страха даже, а от ощущения абсурда.
Мир как будто сложили неправильно. Кусочки одного пазла разнесли по разным коробкам, а теперь они случайно встретились в моей группе.
Я снова смотрю на часы. Без пяти семь.
– Так, ребята, – чуть громче, чем нужно, привлекаю их внимание, – ещё пять минут играем и будем собираться.
Сынок сразу надувает губы:
– Мам, а мы домой пойдём? Я кушать хочу.
– Пойдём, – обещаю. – Как только Аню заберут.
Беру телефон. Открываю чат с Никой. Пишу:
«Вы где? Уже 18:55».
Доставлено, прочитано, но в ответ тишина.
Звоню. Гудки. Один, второй, третий…
«Абонент временно недоступен».
– Да что ж ты будешь делать, – выдыхаю сквозь зубы.
Лёва с Аней уже роются в коробке с Лего, для них всё обыденно. А вот у меня в голове начинает зреть паника.
По правилам у нас всё чётко. До семи сад работает, после – ребёнка либо забирает родитель, либо…
Дальше начинаются слова, от которых у любого нормального человека холодеет внутри: опека, полиция, дежурный приёмник.
Выдыхаю, выхожу в коридор. Охранник, дядя Коля, сидит за своим столом у входа, подперев щёку кулаком. Перед ним журнал, рядом кружка с недопитым чаем, ручка щёлкает в пальцах в такт тиканью часов.
– Николай Петрович, – тихо зову его.
Он поднимает глаза из-под густых бровей:
– Да, Варвара Сергеевна?
– У нас… – сжимаю телефон в руке. – За девочкой не пришли ещё. А время.
Охранник смотрит на часы, морщится:
– Вот же ж… – но вслух ругательство проглатывает. – Звоните матери, отцу, бабкам, тёткам. Кто там у них в бумажках записан. Не ответят, тогда уже заведующей надо звонить. А то нам же по шапке и прилетит, сами понимаете.
– Я уже звонила. Матери, – поднимаю телефон. – Абонент недоступен.
Он цокает языком:
– Тогда надо Алле Ивановне звонить. Она уже дальше скажет, что нам делать.
Я машинально представляю, как Аню будут куда-то везти ночью. К чужим людям. Потому что родная мать не соизволила забрать ее вовремя.
От одной мысли сводит живот.
– Николай Петрович, – прошу, ловя его взгляд. – Давайте… подождём? Ещё минут десять. Я пока… остальным родственникам попробую набрать.
Он вздыхает, откладывает ручку:
– Варвара Сергеевна, – говорит серьёзно, без обычных шуток, – подождём и нас же потом первыми спросят, почему нарушили порядок. Есть инструкция, есть подписи родителей. Никто не имеет права забирать ребёнка, кроме законных или по доверенности. Понимаю, девчонку жалко, но…
– Мне не хочется, чтобы девочка такой стресс пережила, – ловлю себя на том, что кусаю губу. – Может, там случилось что-то серьёзное. А мы сейчас поднимем шум… всё завертится…
Слова охранника сталкиваются у меня внутри с «так по-человечески нельзя».
Я ещё раз смотрю на экран телефона. Ника оффлайн.
Секунда. Другая.
Если Ника недоступна… Есть ещё один человек, который точно не оффлайн.
Мысль сама по себе мерзкая. Набирать его номер после вчерашнего. Будто я сама себе наступаю на горло.
Но я смотрю в сторону группы и понимаю, что вот сейчас вопрос не в моих обидах.
Переборов себя, выдыхаю, нахожу в журнале номер Гордея.
Жму вызов.
– Да, – голос хриплый, напряжённый.
– Это Варя, – произношу торопливо, пока не передумала. – У тебя… Ника дочь не забрала. Время семь. Телефон у неё недоступен.
Пауза. Затянутая, вязкая. Я слышу только его дыхание в трубке и свой ускоренный пульс.
Потом он выдыхает так, будто адски устал:
– …чтоб её. – Шорох, будто он встает и начинает собираться. – Вы в саду?
– Где же ещё? – слова сами вылетают, едкие. – В баре с детьми?
– Не начинай, – сразу обрубает, и я прямо вижу, как он морщится. – Сейчас приеду. Через тридцать минут буду максимум. Забери её к себе домой, ладно? Я подъеду.
– Домой? – у меня голос срывается на смешок. – С чего вдруг?
Картинка вспыхивает у меня в голове так ярко, будто это уже случилось. Гордей входит в квартиру и видит Лёву. Тот поднимает голову и спрашивает своим серьёзным голосом: «Мам, а это кто?»
И всё. По выражению лица Гордея можно будет даже не задавать дополнительных вопросов. Не понадобится никакой ДНК-тест, никаких объяснений...
Меня прохватывает холодным потом.
Нет. Нет. И еще раз нет.
– Гордей, – дышу через нос. – Я не могу забрать её домой. Я ей никто. Или ты думаешь, что раз я твоя бывшая, то автоматически становлюсь бесплатной няней твоей дочери?
Он молчит секунду. Потом говорит очень опасно ровно:
– Я думаю, что сейчас в саду сидит ребёнок без матери. Время семь. И по правилам её могут отправить в приёмник. Я прав?
Гордей не повышает голоса. Но давит интонацией.
– По правилам – да, – прикрываю глаза. – Мы обязаны сообщить заведующей, а дальше – опека, полиция.
Становится мерзко, будто я лично собираюсь отвести Аню за руку в это самое место. Будто я в чем-то виновата.
– Варя, – произносит он мое имя так, что в нем и злость и усталость и держусь из последних сил.
– Вымещай злость на мне. Я заслужил. Но Аня здесь при чём? Возьми ребёнка. Пожалуйста. Я уже выезжаю.
Слово «пожалуйста» от него звучит как-то… не по-гордеевски. Этот человек привык говорить «надо», «сделай», «я сказал». А тут вдруг просьба...
Меня от этого только сильнее переклинивает.
– У тебя есть Ника, – шиплю. – Это её обязанность. Она мать.
Мать года, блин. Она мать, а я кто? Технический персонал, подстраховка на случай, если у королевы Ники пробки, зачёт или маникюр?
– Ника сейчас неизвестно где, –
– Ты хорошо устроился, – не выдерживаю. Чувствую, как злость за день, за вчера, за все эти годы поднимается вверх, щиплет глаза. – Ника рожает, опаздывает, ты просишь бывшую жену нянчиться с ребёнком. С чего я должна делать для тебя какие-то исключения? С другим воспитателем ты так же бы разговаривал? Просил к себе ребёнка забрать? Вряд ли.
Я даже не пытаюсь сгладить интонацию. Пусть слышит, как мне сейчас «всё равно». И в этом, наверное, самая гадость.
– Варя, – тембр падает на полтона, в голосе появляется сталь. – Сейчас не время разбирать наше прошлое. Или у тебя настолько много ко мне претензий, что удобнее отыграться на ребёнке и закрыть тему?
Попадает точно туда, где жалит совесть.
Я зажмуриваюсь, вдавливаю пальцами переносицу так сильно, что боль простреливает вглубь черепа.
Он умеет. Всегда умел. Стоит мне только попытаться отгородиться, как он вытаскивает наружу именно то, от чего я бегу.
– Я не обязана, – повторяю упрямо. – И это вы безответственные родители. Не нужно перекладывать вину на меня и выставлять крайней. Разбирайся сам со своей семьёй без меня.
Горло перехватывает.
Правда в том, что я и сама до судорог боюсь этого сценария, при котором Гордей входит в мой дом, видит Лёву, и вся моя выстроенная за три года конструкция летит к чертям.
На том конце дребезжит воздух, он явно что-то отвечает, но я уже слышу только собственную кровь в ушах.
В этот момент рядом негромко двигается стул. Я поднимаю глаза.
Николай Петрович стоит рядом, опираясь рукой о стол, заглядывает мне в лицо внимательно. Не лезет в разговор, но, судя по выражению, всё и так понял по обрывкам фраз и моему тону.
Он слегка склоняет голову, протягивает ладонь, показательно кивает на свой телефон:
– Набираю заведующей? – говорит спокойно, без нажима, но с тем самым подтекстом: решать надо сейчас.
- 18 -
– Ладно, – говорю хрипло. – Мы… останемся в саду. Ждём тебя в группе. Только постарайся быстрее.
Прямо чувствую, как эти слова с трудом выходят из меня. Наступаю себе на горло, на обиду, на все свои принципы.
В этот момент я одинаково ненавижу и Гордея, и себя.
Его – потому что опять ставит перед фактом, и всё выглядит так, будто выбора нет.
Себя – потому что правда нет. Не могу я так поступить с ребенком. Не могу и точка.
В голове уже бешено щёлкают варианты.
Лёву, если что, отведу в соседнюю комнату, посажу за стол, дам фломастеры и включу мультик на телефоне. Дверь прикрою. Когда Гордей придёт, выведу Аню в коридор одна. Не дам ему сунуться дальше. Не дам взгляду даже скользнуть туда, где может оказаться мой сын.
Азавтра…
Завтра переведусь в другую группу.
Напишу заявление, попрошу заведующую. Сошлюсь на здоровье, на нагрузку, на что угодно. Только бы не пересекаться больше с этой семейкой. Ни с ним, ни с его Никой, ни с этой ситуацией. Лишь бы уйти отсюда. Из этой группы. Из этого ядерного пересечения прошлого и настоящего.
– Понял, – коротко бросает Гордей. – Уже выезжаю. Варя…
Сжимаю зубы.
– Что? – спрашиваю резче, чем собиралась.
– Спасибо, – выдыхает он непривычно мягко.
Сбрасываю звонок, не давая себе ни секунды на анализ.
– Ну что, – откашливается Николай Петрович, вскидывая на меня глаза. – Набираю заведующую?
Мотаю головой:
– Не надо. Отец уже едет. Заберёт ребёнка сам. Давайте… сделаем вид, что всё по правилам. Ребёнок был с воспитателем до семи, дальше его забрал родитель. Без приключений.
Охранник долго смотрит, прищурившись, явно колеблется.
Потом тяжело вздыхает, щёлкает ручкой и закрывает журнал:
– На вашей совести, Варвара Сергеевна, – бурчит. – Девчонку, конечно, жалко. Ладно, идите. Ничего я не видел.
– Спасибо, – шепчу, и в голосе больше благодарности, чем хотелось бы.
Возвращаюсь в группу.
Лёва и Аня оборачиваются на меня одновременно.
– Мам, ну мы пойдем домой? – недовольно тянет сын, прижимая к груди машинку.
Смотрю на них двоих – на своего и на его.
На двух детей, которым плевать, кто кому что сказал, кто кого предал, кто кому записку оставил.
Они просто хотят есть, играть и чтобы их забрали домой вовремя.
– Нет. Мы еще немного родителей Ани подождем, печенье поедим.
– Печенье? – глаза у детей вспыхивают, как гирлянды.
– Да, – натягиваю улыбку на лицо. – Настоящую пирушку устроим.
– Ура! – одновременно выкрикивают оба. Переглядываются, хихикают, будто уже в сговоре.
Лёва тут же строит новый план:
– А можно ещё чай? И мультик?
– Можно, – отвечаю автоматически.
Я ставлю перед ними тарелку с печеньем, наливаю в маленькие кружки чай, смотрю, как они усаживаются рядом, плечом к плечу, и грызут печенье так серьёзно, будто это какая-то огромная жизненная задача.
А внутри у меня всё так же гудит.
От злости, от усталости, от того, что, какую бы правильную сторону я ни выбрала, в итоге расплачиваться всё равно приходится детям.
– Вкусно? – спрашиваю, скорее чтобы хоть что-то сказать, чем из реального интереса.
Они кивают синхронно, даже не поднимая головы.
Я отворачиваюсь к столу, потому что в какой-то момент становится физически тяжело смотреть сразу на двоих. На двух детей, которые так связаны с моей жизнью одним и тем же мужчиной.
Ставлю пустую кружку в раковину, машинально полощу её под струёй воды, а сама уже не здесь.
Взгляд каждые две минуты тянет к окну, будто там кто-то держит меня на невидимом поводке.
Пятнадцать минут. Двадцать.
Сумерки за окном начинают сгущаться. Фары машин режут сумерки, во дворе то и дело кто-то проходит.
Я уже даже не притворяюсь, что не смотрю. Бессмысленно. Просто замираю у подоконника, пока дети шуршат за спиной игрушками.
И вижу.
Фары знакомой машины вырастают из темноты, как два прожектора, медленно выкатываются к воротам и плавно паркуются у самого входа. Силуэт за рулём я узнаю по посадке, по тому, как он держит плечи.
У меня внутри всё буквально проваливается.
– Господи, помоги, – выдыхаю почти беззвучно, сама не веря, что
Разворачиваюсь к детям, натягиваю на лицо что-то, отдалённо похожее на спокойствие:
– Лёв, – голос чуть срывается, я прочищаю горло, пробую ещё раз. – Лёвочка, пойдём-ка в комнату. Я тебе мультик включу и ты Ане картину нарисуешь. Помнишь, как ты динозавра рисовал?
– Помню! – он вскакивает, глаза тут же загораются. – Я Ане такого нарисую! С зубами! И хвостом! И чтобы огонь!
– Вот, отлично, – тороплю, подгоняя его к двери в спальню.
Лёва сразу кидается к столу, достаёт фломастеры. Пальцы у меня дрожат, пока ищу на телефоне мультик с говорящими машинками. Попадаю по экрану не с первого раза. Включаю. Звук делаю чуть громче обычного, почти на максимум.
– Я дверь закрою, ладно? – предупреждаю, стараясь, чтобы это звучало буднично.
– Хорошо, – кивает Лёва, уже выводя первого зубастого монстра, которому, судя по полосам, снесло полморды. – Мам, смотри, он злой будет!
Ты ещё не знаешь, сынок, что такое «злой»…
Закрываю дверь в комнату так тихо, как только могу, будто это не просто дверь, а последняя перегородка между моими прошлым и настоящим.
Возле Аниной кабинки всё делаю на скорости x2.
Хватаю с крючка Анину куртку, в спешке чуть не забываю шапку, возвращаюсь за ней с коротким внутренним матом. Девочку подзываю к себе, голос делаю максимально мягким:
– Аня, солнышко, давай оденемся. Папа уже приехал.
Слова сами срываются, автоматом. И я понимаю, что ляпнула их только тогда, когда Аня вскидывает на меня глаза.
Большие, серьёзные.
– Папа? – шепчет она, как будто боится поверить. – Правда?
По реакции понимаю, что сказала что-то не то. Как будто влезла туда, куда меня никто не звал. Она смотрит на меня, как на человека, который вдруг пообещал невозможное.
Молодец, Варя...
Корю себя за несдержанность, за язык без тормозов. Но времени на объяснения нет.
Я просто молча киваю, аккуратно натягиваю на неё куртку, застёгиваю молнию, запихиваю непослушные волосы под шапку. Пальцы всё ещё дрожат.
Дверь распахивается ровно в тот момент, когда я застёгиваю последнюю пуговицу.
На пороге Гордей. Хмурый, собранный. Челюсть сжата так, что желваки играют на скулах. Здоровый, уставший мужик после тяжёлого дня. Взгляд жёсткий, но под ним огромная усталость. На воротнике и плечах тают хлопья снега.
– Держи, – почти выплёвываю, мягко выталкивая Аню вперёд. – Всё нормально. Поела печенье, поиграла. До свидания.
Голос получается слишком быстрым, отрывистым, словно я читаю рапорт, который хочу поскорее закончить. На него самого я почти не смотрю.
– Спасибо, – произносит он глухо. – Я…
– Всё в порядке, – спешно отрезаю. – Действительно. Езжайте домой.
У меня буквально зудит кожа, пока он стоит в проёме. Каждая лишняя секунда – как отсчёт до катастрофы.
Раз, два, три…
Ещё чуть-чуть, и сын выкрикнет «Мааам!» из комнаты.
– Варя… – Гордей чуть подаётся вперёд. – Я хотел…
– Не надо, – перебиваю. – Правда. Всё хорошо. Ребёнок в целости, опека не понадобилась. Считаем, что день удался.
Пытаюсь плотнее придвинуть Аню к нему, как будто физически выталкиваю их за пределы группы, из своей жизни, из зоны риска.
И тут Аня подаёт голос:
– Я только с Лёвой попрощаюсь! Быстро!
И, не ожидая ни моего, ни его разрешения, шмыгает мимо меня вглубь, юрко, как мышонок.
– Аня, подожди… – вырывается у меня.
Но поздно.
У меня мир на секунду переворачивается.
- 19 -
Гордей вскидывает брови.
– У тебя ещё одного ребёнка не забрали? – тон вроде бы ровный, но взгляд сразу цепляется за закрытую дверь комнаты и на ней останавливается.
Земля под ногами становится какой-то вязкой.
– Это… – язык предательски заплетается. – Охранник попросил приглядеть. Внук… – выдыхаю, чувствуя, как уши вспыхивают огнём. – Я иногда за ним смотрю…
Сама слышу, что несу.
Чушь. Глупая, дырявая чушь, которая не выдерживает никакой критики.
Гордей молчит, но мне даже не нужно, чтобы он что-то говорил. Я чувствую, как его взгляд буквально ощупывает пространство. Дверь, под которой пробивается полоска света, мои дрожащие пальцы, неестественно бодрую улыбку.
Ему по роду службы, вообще-то, людей читать приходилось. А я тут с «внуком охранника».
Внутри всё сжимается в тугой узел.
Я понимаю, что вру плохо, неловко, по-детски.
Но не врать – означает открыть дверь, и тогда… тогда у него в один момент сложится вся картинка. Лицо Лёвы, его возраст...
Я зажата между двумя страхами.
С одной стороны – страх быть пойманной на идиотской лжи.
С другой – страх, что правда разорвёт ту хрупкую, кривую, но всё же мою жизнь, которую я с таким трудом склеила.
Я вижу, как у него чуть напрягается линия плеч, как взгляд на долю секунды темнеет. Он ещё молчит, ничего не спрашивает…
А мне уже хочется провалиться сквозь пол, лишь бы не встречаться с этими глазами, в которых слишком много вопросов, на которые я не готова отвечать.
Спасает телефонный звонок.
Гордей быстро вытаскивает аппарат из кармана.
– Да, – рявкает он вместо приветствия. – Где ты, мать твою, носишься?!
Голос у него тот самый, строевой. От которого взрослые мужики в стойку встают.
Пауза. В динамике тоненько зудит Никин голос. Слов не разобрать, только интонацию: визгливо-оправдательную. Он разворачивается чуть боком, но не уходит, не закрывает дверь. Стоит тут же, в проёме.
– Кто, Ника?
Секунда. Другая. Я вижу, как у него меняется лицо. Злость улетучивается, остаётся что-то… тяжёлое, непонятное. Он смотрит не на меня, мимо. Сквозь стену.
– Повтори, – коротко просит, уже не орёт. – Нормально.
Снова Ника тараторит в трубку, на этот раз тише.
Гордей закрывает глаза, медленно, будто ему надо собрать себя заново.
– Нашёлся… – шепчет он, как будто сам себе. Потом уже в трубку: – Это точно? Ты уверена? Не путаница?
Опять этот женский гомон в динамике, нервный смех, всхлипы.
– Понял, – он выдыхает сипло.. – Нет, я не ору. Дыши. Жива и слава богу. Я сейчас с Аней, мы… – он бросает быстрый взгляд на меня и снова отворачивается, – мы сейчас приедем. Ты могла хотя бы кому-нибудь позвонить, Ника? Чтобы девочку забрали.
Молчание. Потом сдержанное:
– Ладно. Разберёмся позже.
Большой палец уверенно давит на кнопку сброса.
Гордей не сразу убирает телефон. Стоит, глядя в одну точку, как будто пытается сфокусироваться в новом мире, который за одну
Я слышу, как в груди неприятно гулко отзывается собственный пульс.
– Всё в порядке? – выговариваю наконец, потому что пауза становится невыносимой.
Гордей моргает, словно вспоминает, что не одни.
Смотрит на меня… и впервые за всё время в его взгляде нет ни злости, ни привычной стальной собранности. Там ошарашенность.
– Да, – выдыхает он. – Егор нашёлся.
– Егор? – переспросить успеваю прежде, чем мозг складывает два и два.
– Да. Отец Ани.
Просто фраза. Два слова.
А у меня внутри будто кто-то выдёргивает несущую балку.
И именно в эти несколько секунд, пока я стою, как парализованная, дверь комнаты распахивается. Влетают дети.
Лёва, с фломастером в руках и листом бумаги, исполосованным зелёным динозавром и Аня, сияющая, как лампочка, явно довольная результатом.
– Мама, посмотри, что я Ане нарисовал! – радостно орёт мой сын.
- 20 -
– Мама, ну смотри! – Лёва суёт мне листок под нос. – Это динозавр, он Аню защищает! Видишь зубы?
– А я ему глаза рисовала! – радостно добавляет Аня. – И хвост! Большой-пребольшой!
Они что-то наперебой рассказывают, тянут меня за рукав, за руку.
А я… ничего не слышу.
Ужас накатывает так, что тело становится чугунным.
Затылком чувствую тяжелый взгляд Гордея.
Словно он очень-очень медленно снимает с меня кожу живьём.
Повернуться не могу.
Шевельнуться не могу.
Горло сжимает до тошноты. В ушах гул, сердце колотится, как ненормальное. Где-то высоко, в горле, а не в груди.
Я механически киваю на рисунок, даже не сфокусировав взгляд:
– Да, очень… красиво… – голос свой не узнаю.
Деревянный он какой-то становится.
– Мама, а покажи дя… – начинает Лёва, и я срываюсь:
– В комнату! – слишком резко, почти кричу. – Быстро в комнату. Оба.
Дети ошарашенно смотрят на меня. Аня тут же поджимает губы, Лёва обиженно хмурится.
Я никогда на них так не повышала голос.
– Но… – начинает сын.
– Лёв, – выдавливаю, пытаясь хотя бы взглядом смягчить. – Пожалуйста. Потом. Иди, зайка.
Он нехотя разворачивается, тащит Аню за собой, шепчет ей что-то оправдательное – мол, мама странная, но не злится. Дверь в комнату захлопывается, оставляя нас с ним один на один.
Я стою к Гордею спиной, держась рукой за край детского шкафчика, как за перила над пропастью.
Повернись.
Мозг шепчет, как приговор. Ноги свинцовые, позвоночник будто заледенел.
Я делаю вдох. Он не получается. Ещё один. Такой же обрывочный получается. Грудная клетка не слушается, сердце лупит в горле.
Костяшки пальцев белеют.
Я заставляю себя развернуться.
Воздух вышибает из лёгких.
Гордей стоит почти вплотную. Полметра, может, меньше. Не прикасается, не нависает, но ощущение такое, будто всё пространство вокруг уже его, и мне в нём места не осталось.
Лицо… чужое. Как будто того человека, которого я знала, подменили на другого более злого и грубого.
Таким я его ещё не видела.
Слишком спокойным. До жути спокойным. От этого спокойствия мороз по коже. Честно, лучше бы орал.
Губы поджаты в тонкую линию. Желваки гуляют на скулах. Челюсть так сжата, что слышно, как скрипят зубы.
Глаза…
В них такая тьма... Черная. Засасывающая. Опасная.
Он смотрит на меня долго. И я понимаю, что он не ищет слов. Он их фильтрует. Проглатывает всё, чем мог бы меня сейчас раздавить, всё, что, по-хорошему, давно уже выложил бы. Останавливает себя, чтобы не сорваться на первый мат и не сказать то, после чего обратно дороги не будет ни у него, ни у меня.
– Ладно, – произносит наконец Гордей ровно и негромко. – То, что тебе на себя плевать – я уже понял.
Резко скользит выразительным взглядом вниз-вверх по моему простому платью, по торчащим ключицам под ним, по тому как оно висит на мне.
– На скелет стала похожа, – выдает с тем же страшным спокойствием. – В гроб красивее кладут.
Я чувствую, как щёки вспыхивают, но сказать нечего. Потому что это правда. Потому что утром я сама смотрела в зеркало и думала почти то же самое.
– Ладно, – продолжает он, не повышая голоса. – То, что ты со мной тогда поступила по-свински, я тоже как-то пережил.
Взмахом руки будто отбрасывает в сторону что-то большое и тяжелое.
– Ладно, ты нашу семью и отношения ни во что не поставила. Решила так и сделала. Записка, бегство. Тоже… сожрал.
Каждое его «ладно» бьёт, как подзатыльник.
Я сглатываю. Во рту сухо. Левую руку начинает покалывать. Тупо так, неприятно. Дышать тяжело, грудную клетку будто стянули ремнями.
– Но сына скрыть, – говорит он уже тихо, очень тихо. – С чужим мужиком его растить. Это, Варя, вообще за гранью.
Наклоняет голову чуть вбок, как на учениях, когда разбирает чью-то тупую ошибку.
– Ты не просто дура. Ты… чудовище.
Слово врезается так, что у меня перед глазами темнеет.
Чудовище.
Я автоматически отступаю на шаг, упираюсь спиной в шкафчики.
Хочется закричать, что это он самое большое чудовище, бросить ему в лицо всё. И про перинатальный центр, про розовый свёрток, про то, что сын ему был не нужен, что он был за аборт, что ни разу к врачу со мной не сходил. Про то, как я одна стояла под кабинетом врача, пока он старался для другой женщины. Как лежала столько месяцев, как боролась за свою жизнь и жизнь Левчика, как жили с ним на копейки и в этом и его вина!
Но... кричать уже могу.
Дышать тоже.
Грудь жжёт, как будто кто-то разлил внутри кипяток. Сердце колотится неровно, толчками.
Ладонь сама, в привычном жесте, тянется к грудной клетке.
Я выдавливаю из себя шёпот:
– Уходи.
Слышу свой голос и не верю, что это я. Тонкий, сорванный.
Он делает маленькую паузу. Секунду. Две.
Его брови чуть приподнимаются, будто он не расслышал.
– Уходи, – повторяю чуть громче. – Пожалуйста. Просто… уйди.
Гордей смотрит на мою руку на груди, на побелевшие пальцы, на то, как мельтешит ямочка у ключицы от слишком частых вдохов. Взгляд машинально скользит по шее, по губам, по груди.
На долю секунды в глазах что-то меняется. Чернота отступает. Гордей чуть хмурит лоб, будто внутри щёлкает волнение. Плечи на миг оседают, пальцы на его кулаке разжимаются, будто рука сама тянется коснуться меня.
Но вместо этого он сглатывает, будто давит этот импульс обратно. Челюсть снова
Он даже не двигается. Только сильнее засовывает руки в карманы, как будто зашвыривает туда всё, что могло бы отвлечь его от намеченного курса.
– Нет, – припечатывает Гордей . – У нас, на минуточку, сын общий нашёлся.
Он криво усмехается, без тени веселья:
– Так что, извини, дорогая. Но теперь ты от меня так просто не избавишься.
- 21 -
Гордей резко отступает от меня. Как будто сам чувствует, что ещё чуть-чуть, ещё одно его слово, одно движение и меня просто сложит пополам.
Между нами появляется воздух. Не много, но дышать уже становится чуть легче.
Быстрым движением ладони он проводит по волосам, словно дает нам двоим время обдумать его слова.
Поднимает на меня глаза, в них уже не голая злость, а то самое привычное безразличие, за которым удобно прятать всё лишнее.
– Собирайся, – командует он. – Я отвезу вас домой.
Гордей кивает в сторону детской, но взгляд при этом приклеен ко мне.
Растерянно моргаю.
– Нас? – спрашиваю глухо. – Не нужно. Мы дойдём сами.
Сжимает губы чуть сильнее. Он будто проглатывает ответ, который сорвался бы в форме мата. Переводит взгляд мимо меня, в какую-то точку над плечом, чтобы не реагировать на мои слова, а делать так, как решил.
– Варя, – выдыхает он предупреждающе, как всегда, когда терпение подходит к краю. – Ты сейчас с трудом на ногах стоишь. Поэтому сейчас ты соберёшь вещи и мы поедем. Разберёмся потом, где кому ходить, а где ездить.
Черствый, бездушный сухарь. Всегда у него всё так!
Вместо «тебе плохо, присядь» – «собирайся». Вместо «я переживаю» – «я отвезу».
Всё в форме приказа, никаких чувств, один сплошной функционал.
Послать бы его куда подальше, да только...
Язык прилип к нёбу, горло сжимает, сердце всё ещё скачет, как загнанный зверь, пытающийся проломить клетку. Ноги ватные, ладонь липкая, левая рука ноет противным, знакомым покалыванием.
И самое поганое, что он прав, и мы оба это знаем.
Сейчас один неверный шаг и вместо дома будет больница. И, нравится мне это или нет, он это тоже просчитал.
– Я не спрашиваю, – подытоживает Гордей. – Я сообщаю.
Разворачивается и уходит в сторону комнаты, откуда доносится смех. Дверь приоткрыта, я слышу Лёвкин голос:
– А вот здесь у него ещё один зуб! Огромный! Он злой, но добрый!
Аня хихикает.
Гордей замедляет шаг у двери, будто упирается в невидимую стену. За ней не я, не наш разодранный в клочья брак, а двое детей, которые ни при чём.
Пару секунд он просто стоит, собираясь, будто перестраивает себя на другую волну.
Потом резким движением он открывает дверь шире. И голос у него меняется почти сразу. Становится более мягким.
– Так, художники, – доносится до меня. – Закругляемся с динозаврами. Через десять минут выходим.
Лёва что-то взахлёб отвечает ему, Аня смеётся, спорит, у кого хвост длиннее. Он их не перебивает, даёт договорить, только вставляет спокойно:
– Хвост хоть до потолка рисуйте, но фломастеры потом на место. Поняли?
Детский смех смешивается с его низким голосом, и на пару секунд картинка становится совсем невыносимой.
Там, в этой маленькой комнате, он на несколько минут становится тем самым человеком, о котором я когда-то думала: «если у нас будет ребёнок, он будет хорошим отцом».
Гордей сам за это чувство не уцепится, не позволит себе его развернуть. Не признается ни вслух, ни про себя. Максимум поставит галочку: «дети одеты, не плачут, смеются – задача выполнена».
Но его выдают мелочи. То как он чуть тише говорит, чтобы не напугать их, как предупреждает, а не командует.
И от того, что это всё ещё в нём есть, только спрятанное под бронёй, становится почему-то не легче, а больнее.
Я опускаюсь на ближайший детский стульчик. Дерево скрипит под моим весом, ноги не слушаются, мышцы ног подрагивают, будто я только что пробежала марафон.
Пытаюсь вдохнуть глубже.
Раз. С воздуха мало толку, но хотя бы не темнеет в глазах.
Два. Сердце всё ещё колотится, но удары становятся ровнее.
Три. Шум в ушах понемногу отступает, перестаёт быть сплошной стеной.
Сердце постепенно отлипает от горла и сползает на привычное место в груди. Ладонь всё ещё держу у выреза платья, пальцы медленно разжимаются.
«У нас, на минуточку, сын общий нашёлся».
Фраза застревает где-то под рёбрами, как заноза. Я столько лет жила в другой реальности. В своей, удобной, хоть и больной логике:
«Он не хотел ребёнка. Он отказался. Он выбрал другую женщину, которая родила ему дочь».
В этой картинке всё было просто.
Есть я – та, кому сказали «нельзя», «опасно», «летальный исход».
Есть он – тот, кто не захотел рискнуть и пошёл туда, где безопаснее, удобнее, правильнее.
Есть девочка в розовом свёртке.
Поэтому место отца было пустым. По моему решению. По моей злости. По моему страху, если честно.
Я сама вычеркнула его из этой графы. Поставила жирный крест.
И вот сейчас этот крест он же грубо стирает одним предложением. Даже не спрашивая, готова ли я, хочу ли я, могу ли я это признать.
Тогда казалось, что единственный способ выжить – это всё оборвать. Уйти, пока ещё есть чем дышать.
Сейчас…
Сейчас впервые что-то щёлкает. Не в его пользу, не в оправдание, а просто… в сторону правды, от которой так долго отворачивалась.
У него тоже была какая-то своя история. Грязная, кривая, страшная, неумелая, но своя.
История, в которую я не захотела лезть, а он не захотел рассказывать.
От этой мысли становится не легче. Хуже.
«Чудовище», – всплывает его слово.
Такой аккуратный штамп по лбу.
Сжимаю зубы, чтобы не застонать.
Нет. Я не чудовище.
Я женщина, которая тогда одной рукой держалась за жизнь ребёнка, другой за свою, наполовину уже отрезанную диагнозами и прогнозами.
Которая сделала выбор в условиях, где нормальных вариантов не было вообще.
Да, я вычеркнула его из нашей жизни. Да, решила за двоих.
Но не из холодной жестокости, не потому что так удобнее, а потому что на том этапе казалось, что если оставить хоть щёлочку, хоть шанс, хоть надежду, меня просто разорвёт от боли.
И всё равно…
Сейчас, когда его фраза «у нас сын» встаёт между нами как факт, я впервые вижу, что там, по ту сторону моей боли, тоже что-то было.
А я предпочла этого не
Машинально поднимаюсь.
Пуховик снимаю с крючка медленно, будто руки чужие. Рукав застревает, я выдёргиваю его, и это глупое, бытовое движение почему-то выводит меня из себя еще больше.
Внутри крутится один и тот же тупой вопрос:
Что теперь?
Сказать: «нет, мы сами доедем»?
Он всё равно пойдёт следом. Хоть в десяти шагах за нами, но пойдёт. Я его знаю: если принял решение, будет стоять насмерть. В прямом и переносном смысле.
Запереться в группе и вызвать такси? – отлично, воспитатель в истерике, дети на нервах, охранник в шоке.
Сорваться, убежать, как тогда? – не получится. Теперь есть не только мои импульсивные решения, но и два маленьких человека, которым нужно нормально дойти до дома и поужинать.
Гордей возвращается ровно через десять минут.
Шаги тяжёлые, уверенные. Дверь приоткрывается и на пороге появляются они.
Дети уже в куртках, шапках, шарфы кое-как намотаны. Щёки раскрасневшиеся, глаза блестят. У Лёвы варежка висит на одной резинке, вторая смята в кулаке. Аня прижимает к груди листок с динозавром.
Лёва, увидев меня, буквально подпрыгивает на месте от переполняющих его эмоций, и выпаливает первое, самое главное, что не удержалось внутри:
– Мам, а я теперь знаю, кто мой папа. Этот дядя сказал.
- 22 –
* Гордей *
Упираюсь взглядом в косяк двери и стою, как вкопанный.
За этой фанерой – мой сын.
Мысль доходит до меня медленно, как после контузии. И вместе с этим – злость. Тяжёлая, как бетон.
Варя, мать её.
То, что она себя угробила, я ещё как-то могу уложить в голове.
Хотела быть героиней, пожалуйста. Голодала, падала в обмороки, по больницам таскалась с этим своим сердцем – её тело, её решение. Где она там рожала, в платной палате или на табуретке в коридоре – тоже её выбор.
Но сына скрыть? Вот это уже совсем другое.
Это не про «я женщина, я так чувствовала».
Это про то, что меня из уравнения тупо вычеркнули. Не спросили, не поставили перед фактом, не дали хотя бы право сказать «я за» или «я против». Просто сделали вид, что отца у ребёнка нет. Есть только мама и её больная душа.
И меня от этого колбасит сильнее, чем от всей её записки вместе взятой.
Потому что это моё.
Моя кровь. Моё право хотя бы знать, что он вообще на свете есть.
А она… взяла и сочинила себе удобную сказку.
Я, значит, кобель, изменник, с любовницей, тайной дочерью и двойной жизнью. Сочинила, прогнала через свою боль, сама в это поверила, и живёт спокойно.
Удобно.
Он – сволочь, она – ангел с нимбом. И можно играть в эту бабскую драму до пенсии: «я ушла от чудовища, спасая ребёнка».
То, что у чудовища ребёнка сперли и молча уволокли – это уже мелочи, да, Варя?
До того, как я узнал о пацане, всё было проще.
Не хочешь меня видеть? Не вопрос. Решила, что я гнида? Живи с этим.
Я не мальчик на побегушках, чтобы бегать за тобой по всей старне и доказывать, что я не слон.
Не спросила, не разобралась, не захотела слушать – окей, это уже твой выбор.
У меня своих крестов хватает: Ника со своими заскоками, Аня, долг перед Егором, служба, пусть уже и гражданка, но от этих «гражданских» тоже по ночам подскакиваешь. Там тоже не сахар.
Но теперь всё по-другому.
Теперь за этой дверью сидит не какой-то «мифический ребёнок, которого лучше бы не было», а конкретный пацан. Живой. Настоящий. Который рисует динозавров и называет её «мама». И который, нравится Варе или нет, мой тоже.
Стоило услышать его обращение к ней, как картинка сложилась моментально.
Его лицо, возраст, даты, та чёртова записка…
И самое мерзкое, что внутри не тишина от этого осознания. А такой гул, словно по вискам стучат изнутри.
Сначала чистый, голый шок. Как после взрыва. Когда звук есть, но ты его не слышишь, всё белым шумом заваливает.
Потом злость. Та самая, вязкая, тяжёлая. Не на пацана. Он тут вообще при чём. А на неё.
Стояла напротив, белая, как простыня. Плечи дрожат, руки к груди, глаза огромные, дыхание сбито. Видел, как ей хреново.
Даже поймал себя на том, что считаю её вдохи. Прикидываю, через сколько минут придётся вызывать скорую, если так пойдёт дальше.
И при этом одновременно хотелось её тряхнуть. До скрипа зубов.
Всё это время у неё под боком рос мой сын, а я об этом узнаю случайно, в коридоре детского сада.
Когда она выдохнула: «Уходи», меня как будто лицом об пол приложили и вытерли ноги.
Уходи, да?
Сначала сбежала, потом спрятала ребёнка, потом отрезала от себя, теперь ещё и из жизни сына хочет так же вычеркнуть. Одним словом.
И да, это задело.
Не только мужское эго. Зацепило то, что я, оказывается, в её голове до сих пор не человек, с которым можно разговаривать.
Я – проблема, которую нужно вырезать из кадра, чтобы картинка опять стала удобной.
И при этом, врать не буду, когда увидел, как её начало вести, как она рукой к груди потянулась, как воздух ловить стала…
Сердце дёрнулось.
Хоть и хотелось продолжать давить словами до конца.
Чёрт меня дери, я знаю её диагноз лучше многих. Я помню все разговоры с врачами. Знаю, как она задыхается, видел это уже, когда по отделениям её таскали, когда к капельницам подключали.
Мозг сразу выдал картинку, как она заваливается здесь, в садике, у меня на глазах. Дети ревут, охранник синеет, скорая полчаса ползёт.
И кто в итоге будет крайним?
Правильно. Тот самый кобель, который довёл бывшую жену. Вот поэтому я отступил.
Не из жалости, не потому что передумал злиться. А потому что если сейчас её добить, сам себе этого не прощу. И пацана этим травмировать, тоже на хрен не надо.
Открываю дверь шире.
Обычная комната: стол, детские стулья, фломастеры расползлись по столешнице, на полу листы с кривыми монстрами и человечками-палками.
На полу сидят две малявки.
Аня в куртке, шапка на пол-лица сползла, щеки красные, довольная, как после хорошей прогулки. Рядом Лев.
Хоть имя нормальное дала.
Сидит боком ко мне. Спина узкая, под тонкой футболкой лопатки считай просвечивают. Руки – палки, запястья, как спицы. Нога поджата под себя, носок носка уже почти протёрт.
Худой. Не стройный, а именно худой.
Это не от природы. Это когда едят, как придётся.
Взгляд
От одной этой картинки поднимается тяжёлая волна злости. Уже не адресно на Варю, а на всё сразу.
Пацан мой. Моя кровь.
А выглядит так, будто его сильный порыв ветра унесёт.
Подсознательно начинаю считать: сколько он весит на глаз, какой возраст по росту, сколько ему по-хорошему надо есть, что там с физической формой? Хоть в какую-нибудь секцию ходит?
И тут же сам себе отвечаю: какая, к чёрту, секция. У неё денег нет, времени нет, здоровья нет.
Конечно, проще всего – спрятать ребёнка, объявить отца чудовищем и дальше героически выживать в одиночку. Только вот выживает она, а расплачивается за наши ошибки ребенок.
– Так, художники. Закругляемся с динозаврами. Через десять минут выходим.
Они вскидывают головы.
Лёва смотрит прямо в лоб, как и я когда-то. Ни стыда, ни «ой, чужой дядя, спрячусь за стул». Чистый интерес, только настороженный немного. Просто еще не решил, ты опасен или нет.
Глаза… зелёные, как у Вари, но посадка – моя. Чуть сощуривает, когда всматривается. Брови так же двигаются. Больше внутрь, чем вверх. Скулы те же, линия подбородка уже намечается.
И я в эту секунду понимаю, что никакого ДНК-теста и не надо было бы. Всё уже написано у него на лице. Мой.
- 23 -
Аня, привыкшая к тому, что если я сказал, то значит делаем, вскакивает почти по команде и начинает натягивать шапку.
– Я сама! – возмущается, когда я тянусь помочь, и в ту же секунду затягивает завязки в мёртвый узел. – Ой…
– Сама, – хмыкаю, – но не сегодня. Давай распутаю.
Подхватываю шнурки, аккуратно распутываю и чувствую на себе внимательный взгляд.
Лёва молчит, но смотрит на нас с какой-то тихой, взрослой завистью. Как будто прикидывает в уме, вот так, значит, бывает, да?
– А как… вас зовут? – осторожно начинает он, крутит в руках фломастер, смотрит исподлобья.
В груди неприятно ёкает. Мой сын спрашивает, как меня зовут.
Отлично живём...
– Гордей, – отвечаю. – Можно просто дядя Гордей.
Молчит пару секунд, собирается с духом:
– А вы… – Лёва мнётся. – Вы… папа Ани, да?
– Нет, – отвечаю сразу. – Не папа.
Аня моментально встревает, как всегда, когда речь про неё:
– У меня папы нет, – заявляет буднично. – У меня мама и Гордей. Он нам как… – машет рукой, подбирая слово.
– Как единственный взрослый в их семье, – подсказываю, чтобы не слушать, что там у неё ещё в голове.
Лёва хмурится. Видно, в мозгах шестерёнки поехали. Сидит, переваривает.
– У меня тоже папы нет, – выдаёт через паузу. – Только мама и… всё.
Говорит отводя взгляд. И вот от этого, почему-то, саднит сильнее, чем если бы он расплакался.
– Кто тебе сказал, что у тебя нет папы? – спрашиваю спокойно.
Он пожимает плечами.
– Никто. Просто… – мнёт фломастер в пальцах. – У всех есть. Они приходят. Забирают.
А у меня нет. Мама говорит мы вдвоём справимся, нам и так хорошо.
«Мы вдвоём справимся, нам и так хорошо».
Прекрасная фраза, Варя. Прямо лозунг.
– Слушай сюда, – сам не замечаю как тон становится жестким. – У тебя есть отец.
Лёва поднимает голову. Глаза блестят.
– Есть? – уточняет осторожно. – А он где?
В горле что-то встаёт поперёк. Проглатываю, тянет неприятно.
– Живёт… в другом месте, – подбираю нейтрально. – Но это не значит, что его нет.
Пацан смотрит так, будто я гребаный дед Мороз.
– А он… какой? – спрашивает почти шёпотом. – Добрый?
Вот этот вопрос попадает точно в ту точку, где самому себе отвечать не хочется.
Добрый ли я?
В отдельные моменты – да. В целом… вопрос открытый.
Делаю вдох, выдыхаю:
– Нормальный, – говорю после паузы. – Не идеальный. Но… не самый плохой мужик.
Лёве мало. Вижу по лицу. Слишком долго у него в графе «отец» стоял пустой прочерк, чтобы удовлетвориться словом «нормальный».
Выдыхаю глубже, ставлю точку:
– Он офицер. Был. Служил. Сейчас в отставке.
Это уже почти признание.
Как будто карту козырную на стол кинул.
Лёвке одного слова хватает, чтобы загореться.
– Офицер? – глаза распахиваются, как у Ани, когда ей мороженое обещают. – Он всех защищает? Как в кино?
Я хмыкаю.
– Ну… типа того. Людей защищал, страну. Работу свою делал.
Он вытягивается чуть, как под линейку. Плечи расправляет.
– Круто, – выдыхает. – У меня папа офицер.
Гордей, ты сраный молодец. Папа офицер... Только вот офицер всё просрал первые годы жизни собственного сына.
– А он… – пацан уже разошёлся, – он меня знает? Почему он не приходит ко мне?
Хочется сказать «теперь да». И «потому что твоя мама решила за всех». И «потому что папаня твой тоже придурок, который вовремя не догадался всё проверить».
Но это не разговор с ребёнком. Это разговор с его матерью. И он ещё впереди.
– Он просто долго не знал о тебе Лев, – произношу приглушенно. – Но теперь знает. И будет рядом.
Пацан смотрит, будто проверяя, не вру ли. Потом широко, по-детски улыбается.
И от этой улыбки внутри так хреново... От этой радости ребёнка, черт возьми, на слова, которые я должен был сказать лет пять назад, а не сейчас, в раздевалке садика.
– Одеваемся, – переключаю его. – Давай куртку, шапку.
Помогаю Льву натянуть куртку. Он влезает в рукава ловко, видно, привык всё делать сам. Шапку с первого раза надевает задом наперёд. Разворачиваю. Застёгиваю молнию, поправляю воротник.
Аня крутится рядом:
– А мне осталось только шарфик! Я сама завяжу!
Завязывает, конечно, узлом, в который потом пальцы не пролезут. Развязываю, переделываю. И вывожу их в коридор.
Варя стоит у шкафчиков, бледная, как мел. Взгляд мечется от меня к детям и обратно, как у зверька, загнанного в угол.
Лёва подпрыгивает рядом, на полном серьёзе счастливый заявляет:
– Мам, а я теперь знаю, кто мой папа!
Варвара замирает.
Краска с лица сходит мгновенно. Губы белеют. Смотрит на меня такими глазами, будто её сейчас расстреливать будут.
Я успеваю с грустью подумать, что если пацан сейчас добьёт её фразой: «вот этот дядя – мой папа», то тогда точно придётся ловить её с пола.
Но
– Он офицер.
И светится так, будто ему не просто медаль на грудь повесили, а сразу звезду героя.
Я почти слышу, как Варя выдыхает. Воздух с шумом вылетает из груди. На секунду её взгляд цепляется за меня.
В нём всё намешано. Страх, злость, растерянность, вина. Целый коктейль.
– Поздравляю, – выдавливает она, проводя ладонью по Лёвиной шапке. – Очень… очень здорово.
Смотрю на неё холодно в ответ.
– Пойдём. Машина у входа.
На секунду кажется, что она опять скажет своё любимое «уходи». Прямо вижу, как слово в горле застревает. Но взгляд падает на Льва, на Аню, и она глотает реплику.
– Ладно, – шепчет. – Хорошо.
Во дворе паркуюсь как можно ближе к калитке. Снег хрустит под колёсами, фонари тонут в серой мгле.
Открываю заднюю дверь, сначала усаживаю Аню, пристёгиваю ремень, поправляю шапку:
– Сядь ровно. Не выворачивайся, – бурчу привычно.
Потом усаживаю Льва. Того тоже пристёгиваю сам, проверяю ремень.
Варя садится рядом, сбоку, на самый край сиденья, как нелегальный пассажир, которого никто не звал. Руки сжала на сумке так, что костяшки побелели. Смотрит в окно, щёку к стеклу почти прижимает. Отгородилась от меня всем, чем могла.
Завожу мотор.
На пару секунд в салоне повисает тишина, только двигатель гудит и печка начинает выдувать тёплый воздух.
– А у тебя в машине пули есть? – сразу оживляется Лев. – И… и каска?
– Нет, – фыркаю. – Здесь у меня только аптечка, огнетушитель и два балабола на заднем сиденье.
Аня тут же хихикает. Лёва возмущённо вскидывается:
– Мы не балаболы! Мы дети!
– Тем более, – отрезаю. – Детям надо молча смотреть в окно и думать о хорошем.
– Я думаю о папе, – серьёзно говорит Лев.
– Отлично, – бурчу. – Продолжай.
Боковым зрением ловлю Варю.
Она сидит, вцепившись в ремень, губы сжаты. Несколько раз ловит мой взгляд и тут же отворачивается.
Маршрут до её дома я помню лучше, чем любой другой. Тело само поворачивает во дворы, объезжает ямы.
Мозг при этом считает годы, когда меня не было рядом, больницы, её «мы вдвоём справимся», худой пацан в тонкой куртке.
Выдыхаю, только когда наконец торможу у её подъезда.
– Приехали, – бросаю сухо. – Выходите.
– Пока, Лёва! – машет Аня. – Я завтра тебе ещё динозавра нарисую!
– И я тебе! – подхватывает Лев. – Только зелёного!
Варя возится с ремнём, пальцы никак не попадают в кнопку. Видно, руки всё ещё трясутся.
Наклоняюсь, отщёлкиваю замок.
– Я сама, – шипит кошкой.
– Поздно, – отрезаю коротко. – Сама ты уже наделала дел.
Она выскакивает на улицу так, будто салон гореть начал. Хватает Лёву за руку, тянет к подъезду, почти не оглядываясь.
Выхожу следом, захлопываю дверь машины. Снег бьёт в лицо, отрезвляет лучше любого душа.
– Я отвезу Аню, – говорю ей в спину. – И вернусь.
Варя резко оборачивается. Лёва, пользуясь моментом, выдёргивает руку и несётся к подъезду.
У неё на лице написано одно желание: чтобы я сел обратно в машину, газанул и исчез навсегда.
– Не надо возвращаться, – шепчет испуганно. – Мы… всё обсудили.
– Нет, Варя. Мы даже не начинали.
Пауза. Ветер цепляет её шарф, мотает его по воздуху. Она машинально ловит край, поправляет. Жест знакомый до боли.
– У нас сын, – напоминаю ей. – Это уже не та игра, где ты написала записку и сбежала. Теперь так не работает.
Она закрывает глаза на секунду. Открывает и в них вселенская усталость.
– Гордей… – голос тихий, севший.
– Я отвезу Аню, – повторяю чётко. – И вернусь.
Разворачиваюсь и иду к машине, не давая себе смотреть назад. Если сейчас ещё раз увижу её лицо, с этой виноватой, упрямой, испуганной смесью, то захочется вернуться, пожалеть ее. Ни первое, ни второе сейчас не вариант.
Сажусь за руль, хлопаю дверью.
Внутри всё ещё шумит от злости, обиды, усталости, но поверх этого ложится одна очень чёткая мысль:
Как бы тебе ни хотелось, милая, теперь я от тебя не отстану.
Потому что теперь это не только твоя «история сильной женщины, которая ушла от чудовища».
Теперь это жизнь моего пацана. И здесь я уже буду участвовать сам.
- 24 –
* Варя *
Я режу картошку так, что нож пару раз чуть не срывается мне на пальцы.
Лезвие стучит по разделочной доске, ломтики летят в разные стороны. На плите сопит кастрюля с водой, в микроволновке гудит котлета.
Готовлю нам с Лёвкой ужин и изо всех сил пытаюсь ни о чём не думать.
Выходит отвратительно.
Раз в две минуты, как заведённая, иду к окну.
Во дворе темно. Фонарь под окнами моргает. Снег на машинах соседей, редкие прохожие.
Гордея нет.
Вроде бы можно выдохнуть. Но не выдыхается.
Опять он диктует правила.
Опять: «я отвезу и вернусь».
Опять все должны под него подстраиваться, как когда-то давно.
И да, меня это бесит. Так, что пальцы сводит, а нож хочется воткнуть в разделочную доску до треска.
За эти годы я как-то привыкла, что решения принимаю сама. Плохо, криво, через слёзы и приступы, но сама.
Куда идти, где работать, как лечиться, каких врачей терпеть, а каких посылать, когда ложиться спать, что купить ребёнку, от чего отказаться, чтобы хватило на лекарства.
И вот он появляется и за один день рушит эту хрупкую автономию. Мы поедем, мы поговорим, у нас сын, так больше не будет... Командир, блин!
Кастрюля начинает бурлить сильнее, вырывая меня из мыслей. Убавляю газ, помешиваю.
Из комнаты доносится Лёвин голос. Сын что-то вдохновенно объясняет своей машинке. У него сегодня праздник: у него появился отец. Пусть пока без лица, без конкретики, но сам факт.
Спасибо, Гордей. Удружил.
– Ма-аам! – кричит Лев в нетерпении. – Ну когда уже?
– Сейчас, – отвечаю, сливая воду из кастрюли. – Две минуты, и марш за стол.
Две минуты превращаются, как водится, в пять.
Я снова подхожу к окну.
Ни фар, ни знакомого силуэта, ни стука дверцы. Двор живёт своей обычной жизнью.
Может... Устал, уложил Аню. Там Ника со своими «ой, пробки, зачёты, препод-идиот».
Мало ли дел у человека. Не до меня.
Глупая надежда поднимает голову: вдруг передумал?
Вдруг всё-таки не вернётся?
Вдруг это был на эмоциях
– Мам, я уже почти умер от голода, – трагически появляется в дверях Лев.
– С таким аппетитом – выживешь, – бурчу, ставя тарелку на стол. – Руки помыл?
– Да, – демонстративно трясёт мокрыми ладошками.
Ужин проходит почти спокойно. Почти.
– Мам? – начинает сын уже на второй ложке.
Я внутренне напрягаюсь. Вот он, итог дня.
– М-м? – делаю вид, что очень занята едой.
– А мой папа… он где сейчас? – осторожно спрашивает сынок. – Ты знаешь?
Раньше я бы легко ушла в дежурное «далеко», «в другом городе», «потом расскажу».
Но сегодня после садика и его встречи с отцом мне становится противно от мысли снова врать.
– Не знаю, – отвечаю ровно. – Но, кажется, скоро узнаем.
Лев это переваривает пару секунд, потом кивает, как взрослый, и переключается обратно на котлету.
После ужина мы моем посуду вдвоём. Он стоит на табуретке, весь в брызгах, с серьёзным видом натирает губкой тарелки.
– Я хорошо мою? – уточняет.
– Идеально, – отвечаю, хотя половину придётся перемыть. – Посудомоечная машина моей мечты.
Он довольно сопит.
Потом ванна. Вода шумит, пена растёт такой высоты, что впору вызывать спасателей. Пол, естественно, в воде. Уточки выстроены по периметру бортик.
– Мам, а папа умеет плавать? – доносится из пенных облаков.
– Да, – отвечаю автоматически, мысленно костеря Гордея, который сейчас, возможно, даже не думает о том, какое цунами он поднял в нашей квартире.
– Тогда хорошо, – удовлетворённо заключает сын. – Я тоже научусь. Я же на него похож… да?
Он произносит это тихо, почти робко. Как будто спрашивает разрешения быть похожим.
И у меня внутри что-то болезненно сводит.
Да. Похож. Глазами, посадкой бровей, упрямством, вот этим прямым взглядом, который он сегодня кинул в коридоре садика. Даже машинки свои он строит так, будто выстраивает колонну по уставу.
Я сглатываю.
– Немного похож, – шепчу тихо и Лева радостно улыбается в ответ.
Укладываю его уже почти без сопротивления. Он зевает во весь рот.
– Мам, – лепечет уже на грани сна. – А когда он придёт… ты меня с ним познакомишь?
– Посмотрим, – шепчу, поглаживая по волосам. – Спи, сынок.
Он ещё что-то бормочет и проваливается в сон. Я сижу рядом, слушаю его ровное дыхание и чувствую, как другая часть меня отчаянно надеется: может, Гордей и правда не придёт.
Может, эта фраза «я вернусь» растворится вместе со снегом на его плечах.
Может, можно будет снова сделать вид, что ничего не случилось.
Хотя… уже не получится.
Поднимаюсь и плетусь в душ. Горячая вода льётся на плечи, стекает по коже, смывает липкий страх, злость, усталость и весь сегодняшний сумасшедший день.
Я закрываю глаза и даю себе одну маленькую минуту просто не думать.
Не думать о его лице в дверях группы.
Не думать о слове «чудовище», которое до сих пор отзывается внутри эхом.
Не думать о том, как Лев сказал «мой папа офицер» и светился так, будто ему подарили не просто информацию, а новый мир.
Минуту получается. Две – уже хуже. На третьей я ловлю себя на том, что прислушиваюсь, не раздался ли за дверью звонок.
Смешно. Иногда я ненавижу своё сердце не только за диагноз, таблетки, очереди к кардиологу, а за способность всегда жить в постоянном режиме тревоги.
Выключаю воду, накидываю пижаму и именно в этот момент раздаётся осторожный стук в дверь.
Нет.
Ну нет.
Серьёзно?
На секунду хочется просто сесть на крышку унитаза и не двигаться.
Как будто, если я не открою, мир по ту сторону двери перемотается обратно и сделает вид, что ничего не было: ни сада, ни Ани, ни фразы «у нас сын».
Сжимаю зубы и торопливо скручиваю волосы мокрым пучком на затылке.
Стук не повторяется, но это даже хуже.
Он там. Ждёт. Спокойно. Абсолютно уверенный, что я открою.
Иду к двери.
Каждый шаг отдаётся в груди.
Хочется развернуться и уйти в другую сторону, обратно в душ, под воду, или в комнату к Лёве, спрятаться под одеяло и сделать вид, что меня нет дома. Но ребёнок спит. И там, за дверью, человек, который теперь знает, что этот ребёнок – его.
Щёлчок замка звучит громче, чем сам стук. Открываю.
Гордей стоит, упершись одной рукой в косяк. Куртка расстёгнута, под ней тёмный свитер. На воротнике лежат ещё не растаявшие снежинки. Волосы чуть влажные, в беспорядке. Видно, снова попал под снег или прошёлся без шапки от машины до подъезда. Лицо уставшее, жёсткое.
Взгляд из-под бровей. Тяжёлый, цепкий. Такой, от которого становится неуютно физически.
– Заходи, – коротко выдыхаю.
Он переступает порог, закрывает дверь за собой. Движения отточенные, уверенные, как будто это его дом, а не моя территория.
– Лёв спит? – спрашивает без приветствия.
– Да, – киваю. – Только что уснул.
– Хорошо, – бросает Гордей. – Значит, дальше будет так…
Вот тут во мне что-то встаёт дыбом.
Опять.
Опять он раздаёт указания, план, маршрут. «Дальше будет так», «ты сделаешь то», «я решу это».
Опять рисует схему мира, где исходные данные такие: есть он – центр, а вокруг остальные подстраиваются.
Я очень долго молчала.
В браке. После развода. Даже сегодня, в садике, все его обвинения легли поверх молчания, как на уже протоптанную дорожку.
И в какой-то момент внутри поднимается не истерика, не горечь – упрямство.
– Нет, – перебиваю его.
Не знаю, откуда берётся смелость. Голос дрожит, но я продолжаю. И это уже само по себе маленькое чудо.
Поднимаю голову:
– Нет, Гордей. Стоп.
Он приподнимает бровь. На долю миллиметра. Но я слишком хорошо его знаю: это значит, что он удивлён. Не раздражён пока, не зол, а именно удивлён. Будто собака, которой всю жизнь говорили «сидеть», вдруг ответила человеческим голосом: «сам сидеть будешь».
– Я очень долго тебя слушала, – слова сами складываются в предложения. – Сначала в браке. Потом сегодня. Сейчас будет по-другому.
Грудь жжёт, ладони вспотели, сердце тарахтит, но я всё равно продолжаю:
– Сначала говорю я. Пока я не скажу всё, что хотела, дальше мы не продолжим. Если не согласен, то лучше уходи прямо сейчас.
Пауза тянется несколько секунд, но мне кажется – вечность.
Гордей чуть наклоняет голову вбок, разглядывая меня.
Будто
В глазах, поверх усталости и злости, вдруг вспыхивает что-то вроде… интереса.
Как будто он впервые за долгое время видит не удобный фон, а живого человека, который, оказывается, может сказать «нет».
– Ну, давай, – хмыкает. – Выслушаем тебя.
Никакой открытой иронии, но в интонации сквозит: «посмотрим, на сколько тебя хватит».
Проглатываю возмущение. Мне сейчас не нужно выиграть спор. Мне нужно наконец выговориться.
– Тогда пошли на кухню, – говорю тихо.
Он кивает. Скидывает ботинки у порога и идет следом за мной. Заходит на кухню и садится за стол.
Я остаюсь стоять напротив, опираюсь ладонями в спинку стула. Чувствую, как стучит сердце. Но назад дороги нет.
Гордей смотрит прямо, не отводя глаз:
– Ну, Варя. Слушаю.
И я впервые за много лет отчётливо понимаю, что если сейчас промолчу, если снова проглочу, снова побоюсь, дальше меня просто не будет.
Будет только его версия. Его правда. Его «так всё было» и «так всё будет». А я опять превращусь в приложение к чужому сценарию.
Именно поэтому я делаю вдох и начинаю.
- 25 -
– Я… – начинаю и понимаю, что это будет сложнее, чем я представляла. – Я, наверное, буду сбиваться. И местами… говорить не в той последовательности. Но ты, пожалуйста, не перебивай и не торопи.
Гордей чуть кивает. Локтями упирается в столешницу и сплетает пальцы в замок. Смотрит на меня пристально, почти не моргая.
– Хорошо.
Делаю глубокий вдох.
– Я тебя очень любила, – вылетают первые слова, и у самой в висках звенит от этого откровения. – Сильно. Глупо. До идиотизма. Это, наверное, не новость, да, но… я, кажется, тебе этого так никогда и не говорила нормально.
Гордей ведет бровью, но молчит.
– Когда мы только поженились, – продолжаю, – у меня в голове была мечта. Не просто мечта, а целый сериал, который я себе годами крутила. Такая картинка, знаешь… как в рекламе. Дом в окружении сосен, снег на крыше, свет из окон тёплый. Мы с тобой сидим перед камином на пушистом ковре, у тебя футбол по телеку фоном, у меня книга, где-то рядом собака хвостом по полу шлёпает. И… обязательно наш ребёнок. Девочка или мальчик – неважно. Главное – наш. Я же сколько себя помню, постоянно себе клялась, что у меня будет семья «не как у мамы». Что у нас всё будет по-другому. Без криков, без куда ты пошёл и когда вернёшься, сказанного сквозь зубы. Без вот этого вечного напряга: войдёт трезвый или нет, с цветами или с перегаром, один или с друзьями. Я клялась себе, что у меня не будет ни тарелок о стену, ни молчаливых трёхдневных обид, ни женщин где-то на стороне. И ты очень долго в эту картинку вписывался. Спокойный. Надежный. Взрослый. Не пьющий, не орущий, не валяющийся на диване. Ты был… – я криво усмехаюсь, – моим персональным героем. Реально. Всем говорила: «у меня муж офицер» – и гордилась этим до смешного. Как дурочка.
Гордей хмурится, переводит взгляд на окно, но всё равно не перебивает.
– Я ребёнка от тебя хотела почти сразу, – выдыхаю, чувствуя, как щиплет глаза. – Не через десять лет брака, не когда-нибудь потом. Почти сразу. И да, – поднимаю взгляд на Гордея, – я знала про сердце. Я не идиотка и не инфантильная принцесса из сказки. Я слышала этот диагноз не один раз. Я с ним жила всю жизнь. И ни раз сидела напротив кардиолога, пока он говорил: «Беременность – это серьёзная нагрузка. Нежелательно. Очень нежелательно». Я кивала, приходила домой, открывала интернет, читала эти дурацкие медицинские статьи, закрывала ноутбук и плакала в подушку. Потому что желание… оно не выключается от того, что врач сказал лучше не надо.
Замолкаю на мгновение, чтобы перевести дух и продолжаю:
– Всё равно хотела семью с тобой, – повторяю уже тише. – Чтобы у нас был наш общий человек. Кто-то живой между нами, который останется и после нас. Чтобы я была не только женой офицера, но и матерью твоего ребёнка. Чтобы было не просто «ты и я», а «мы» в самом прямом смысле.
Опускаю взгляд на свои пальцы, которыми нервно тереблю край кофты.
– Я понимала, что риск. Понимала, что можно остаться в реанимации с кучей трубок. Понимала, что могу не вытянуть. И всё равно хотела. Не потому что глупая. Не потому что надо как у всех. А потому что ты был для меня тем самым мужчиной, с которым я была готова рискнуть. Хотела, чтобы после всех твоих командировок, после всей этой грязи и заданий, у тебя дома был не только борщ и чистые рубашки, но и маленький человек, который похож на тебя и которого ты называешь по имени, с любовью...
Ком подступает к горлу так резко, что приходится замолчать и просто пару раз сглотнуть, чтобы голос не сорвался.
– Когда я забеременела, – наконец говорю, глядя ему прямо в глаза, – я… я боялась тебе говорить. Потому что заранее почти знала, какой будет твоя реакция. И всё равно, как последняя дура, надеялась... Где-то глубоко внутри меня жила надежда, что вот сейчас я покажу, и что-то в тебе щёлкнет. Ты обрадуешься. Не вслух, не с криками «ура», но хотя бы… потеплеешь. Хотя бы на секунду. Откуда-то во мне жила эта идиотская надежда, что в глубине души ты хочешь того же. Что я не одна в этом желании.
Гордей не отводит взгляда, молча слушает.
– Я показала тебе тест, помнишь? – спрашиваю, хотя по тому, как темнеют у него глаза, понимаю, что помнит до подробностей. – Меня так трясло от страха и волнения, что полоски расплывались перед глазами. А ты… молчал. Долго. Очень долго.
Делаю вдох, выдыхаю медленнее.
– А потом твоя реакция… – горько усмехаюсь. – Это не та реакция, о которой мечтает женщина, когда говорит мужчине: «у нас будет ребёнок». Ты был злой. Реально злой. Не испуганный за меня, а именно взбешённый самим фактом. Будто я тебе подложила огромную свинью, подвела, подставила. Будто это не наш общий ребёнок, а какая-то моя личная выходка, которой я испортила тебе всю твою дальнейшую жизнь.
Не в силах больше смотреть в эти жестокие глаза,
– Я видела, как тебя эта новость не растрогала, а выбесила. Как ты даже не попытался это спрятать. Ни смягчить, ни подобрать слова. И в тот момент… – голос на секунду срывается, – в тот момент во мне что-то сломалось. Потому что я сидела с этим дурацким тестом, с сердцем в пятках и надеждой, а ты смотрел на меня, как на проблему, которая внезапно свалилась на твою голову.
Прикрываю глаза и качаю головой, чувствуя, как всё-таки одна, упрямая, слеза выскальзывает и скатывается по щеке. Не от жалости к себе, а от того, как ясно всё вспоминается.
– Понимаю, – выдыхаю. – По-человечески это… нормально. Бояться. Думать о рисках. Любой нормальный мужик, наверное, так и отреагировал бы. Но мне было… адски больно. Потому что я уже жила в другой реальности. В той, где у нас будет ребёнок, где мы с тобой не просто муж и жена, а родители. Я уже мысленно выбирала имя, представляла, как ты его держишь на руках, как мы втроём. А ты этой картинке даже шанса не дал. Сразу рубанул, как ты это умеешь.
Медленно провожу пальцами по щеке, стирая след слезы.
– Я слышала каждое твоё «тебе нельзя», «я не выдержу, если тебя потеряю», «я не позволю тебе рисковать». Скорее всего это звучало как забота, как любовь, я понимаю. Но чувствовалось это иначе. Будто ты меня уже хоронишь авансом. Будто смотришь не на живого человека, который хочет жить и любить, а на потенциальный труп. И ребёнка заодно туда же. Как будто нас двоих уже нет никаких шансов на жизнь.
Опускаю взгляд на стол, провожу пальцем по деревянной крошечной царапине.
– Я ходила по врачам одна, – произношу еле слышно. – Сдавала анализы, лежала под датчиками, слушала этот их бесконечный писк, пила таблетки по расписанию, жила по часам и продолжала надеяться. Верить. В ребёнка, в нас, в чудо, во что угодно. Лишь бы не в то, что всё кончится плохо. И во всём этом я была одна, Гордей. Ты просто… оставил меня копошиться в этом аду самой. Не потому что ненавидел – нет. Просто отодвинул. Как опасную зону, в которую лучше не заходить. И знаешь, что самое страшное? – я криво усмехаюсь. – Я тогда на тебя даже толком не сердилась. Я объясняла твоё отсутствие тем, что тебе тяжело, что ты тоже боишься. Сидела под кабинетами, ждала своей очереди, слушала кардиологов, которые говорили сухими голосами: «Беременность вам крайне нежелательна, вы рискуете собственной жизнью». Слушала акушеров, которые смотрели на меня, как на сумасшедшую: «Девушка, вы с таким диагнозом… о чем вы вообще думаете?» Приходила домой после всех этих очередей, садилась напротив тебя за стол… и понимала, что мы разговариваем на разных языках. Я о том, как держусь за каждую неделю. Как считаю дни до следующего осмотра. Как радуюсь тому, что ребёнок развивается как положено. А ты о том, как надо не рисковать и идти на аборт, пока не поздно.
Лицо Гордея становится ещё жёстче, будто каменеет.
– Ты ни разу не сказал: «Я люблю тебя и хочу этого ребёнка», – произношу уже почти шёпотом. – Ни одного раза. Ты всё время говорил: «Я хочу, чтобы ты была жива». Будто эти две вещи нельзя было хотеть одновременно. Будто если появляется наш ребёнок, то я автоматически должна умереть.
Прикусываю губу, чтобы не скатиться в рыдания.
– Я не говорю, что ты был неправ, – качаю головой. – Ты имел право так бояться за меня. Имел право думать, что лучше потерять беременность, чем потерять меня. Головой я это понимаю. Но внутри… всё было по-другому. Я чувствовала, что если сделаю аборт, то уже никогда себе этого не прощу.
Поднимаю на него глаза.
– Я всё равно решила рожать. Ни смотря ни на что. Пусть эгоистично, но мне было уже все равно бросишь ты мня, примешь ли ты его или нет, но я собиралась идти до конца. И чем больше времени проходило, тем дальше ты становился. Вроде рядом, физически, а… будто за стеклом. И на фоне этого всего, я случайно узнаю про Нику. Мне посторонний человек сбрасывает твое фото с розовым свертком. Ты даже не представляешь что я почувствовала в тот момент, какой это был удар для меня. Я и мой малыш не нужны, а какая-то девка и нагулянный ребенок нужны и они есть у тебя за моей спиной...
Гордей напрягается.
– Я же тогда дала тебе шанс объясниться. Не устроила сцену, не сорвалась сразу. Я позвонила. Просто, по-человечески, спросить. И что ты сказал? На службе. Спокойно так, уверенно.
Горько усмехаюсь:
– Мало того что нагло врал, так ещё и, как выяснилось, собирался с ней недельку провести. А мне вешал лапшу на уши про работу, усталость. И это же явно была не первая ваша встреча. И меня просто… сорвало, – признаюсь. – В одну секунду всё, о чём мы с тобой спорили до этого, все твои лекции про нельзя рожать, «я тебя потеряю», – всё это перевернулось. Я больше не могла и не хотела ни видеть тебя, ни слышать. Я тогда, правда, решила: раз ты так боишься за свою жизнь без меня, я просто исполню твоё желание. Исчезну. Чтобы ты жил спокойно, без меня, без этого ребёнка. С того момента для меня всё стало выглядеть по-другому.
Обнимаю себя руками:
– Ты ничего мне не объяснил. Ни до, ни после. Ни намёка, ни звонка, ни: «Варя, мне нужно кое-что тебе рассказать». Ни «потом всё объясню», ни даже жалкого: «мы поговорим, когда вернусь». Ничего. Ты просто продолжал жить параллельной жизнью. Для меня это выглядело именно так: ты со своей новой любовью и вашей дочерью. А официальная жена, которая носит твоего сына, тебе не нужна.
Я смотрю на него пристально, не отводя взгляда:
– И сейчас ты можешь сколько угодно говорить, что я сама не спросила, что надо было поговорить. Но ты сам хоть раз попытался поговорить со мной? Не на повышенных тонах, не приказами, а объяснить? Ты выбрал всё решать в своей голове. Я тоже. Мы оба в этом хороши. Только ты тогда сделал вид, что у тебя своя жизнь. А я сделала вид, что у меня своя. И что ты в неё больше не входишь.
Гордей открывает рот, но я поднимаю
– Подожди, я еще не договорила.
Он кивает с явной неохотой. Я же мысленно вздыхаю с облегчением.
– Так вот. Тогда у меня в голове крутилась одна и та же картинка. У тебя, как мне казалось, наконец сложилось всё хорошо. Молодая женщина. Здоровая. Родила тебе ребёнка. Без угроз, без капельниц, без реанимаций, без того, чтобы каждый день думать, кого хоронить первым. Всё логично, всё безопасно. Не то что я... Со своим диагнозом. С животом. С таблетками. С кардиологами, которые смотрят на меня, как на сумасшедшую. Я тогда… правда была уверена, что ты уже сделал выбор. Просто, как обычно, не проговорил его вслух. Ты же всегда так делал, Гордей, – произношу спокойно, без обвинения. – Решал за двоих, держал всё в себе, а мне доставались только последствия. Поэтому я думала: «У него уже есть другая жизнь. Более безопасная. Более удобная. Там ребёнок, которого можно показывать, не боясь, что в любую секунду всё оборвётся. Там женщина, у которой сердце не вылетит из грудной клетки от того, что она по лестнице поднялась бодрее обычного».
Горло перехватывает, но я продолжаю:
– И на этом фоне… Я беременная, как будто лишняя. Не вписывающаяся ни в один твой план. Я правда решила, что единственное, чем могу тебе помочь, – это освободить. От себя. От беременности, от этого вечного страха. От чувства вины. От всего.
Замолкаю на секунду.
– Поэтому я ушла, – говорю прямо. – Да, именно так. Не красиво, не благородно. Без долгого разговора, без круглого стола, без согласования позиций. Ушла. Потому что на тот момент я не видела другого выхода. У меня внутри всё уже умерло: надежда, доверие, ощущение, что мы вообще можем друг друга слышать, а не только доказывать каждый своё.
Я делаю ещё один вдох, чуть глубже:
– Да, я оставила записку. Потому что не верила, что выдержу разговор с тобой. Я знала, что если останусь, ты начнёшь убеждать меня в своём рациональном. А я уже не могла выдержать ни ещё одной твоей правды, ни ещё одной твоей лжи. Я их уже не различала.
Отвожу взгляд в сторону.
– Ты спрашивал, зачем я так сделала. Вот поэтому. Я правда думала, что для тебя будет лучше, если я исчезну. Что ты вздохнёшь свободнее без меня и этого балласта. И да… – поднимаю глаза снова, – я тогда искренне верила, что тебе с той жизнью будет легче, чем со мной.
Отворачиваюсь, наливаю себе воды. Стакан дрожит в пальцах, приходится второй рукой придержать. Делаю большой глоток, холод пробегает по горлу, чуть отрезвляет. Ставлю стакан на стол, смотрю в одну точку где-то мимо него и продолжаю:
– Я уехала к Вике и Серёже.
Голос сначала хриплый, но я выравниваю.
– Не к любовнику. Не в новую семью, как ты, возможно, у себя в голове рисовал. Серёжа – нормальный, но очень конкретный муж Вики. И мой друг, а не кандидат в женихи. Они просто… приютили меня. Дали комнату, кровать и ощущение, что я не совсем одна в этом мире. Помогли с врачами.
Вздыхаю, медленно, чтобы не сорваться.
– Я столько там плакала ночами, – признаюсь. – Иногда тихо, в подушку, чтобы никого не тревожить. Иногда так, что Вика приходила, садилась рядом и просто молчала. И вот именно тогда, между этими капельницами и анализами, я решила, что этот ребёнок будет мой. Только мой.
Делаю ударение на последнем слове.
– Не в смысле запретить отцу видить, а в смысле… – ищу формулировку, – в смысле, что если уж мне идти этим путём одной, если рядом нет плеча, на которое я могу опереться, нет человека, которому могу довериться, то я никому ничем не обязана. Ни объяснять, ни отчитываться, ни доказывать, почему я выбрала жизнь этого ребёнка.
Кухня будто проваливается в тишину. Только холодильник глухо урчит.
– Это некрасиво, – говорю честно. – Эгоистично, по-детски, по-женски, как хочешь это назови. Но я скрыла беременность дальше, потому что не верила, что ты этого ребёнка хочешь.
Смотрю на свои ладони. На синюю прожилку на запястье.
– Я верила в другое, – горько усмехаюсь. – Что ты придёшь с тем своим железным «надо сделать правильно», со своим вечным «думай головой». Что будешь рядом не потому, что хочешь этого малыша, а потому что чувствуешь долг и вину. А жить рядом с человеком, который смотрит на твой живот, как на мину замедленного действия… я просто не вывезла бы.
Голос опускается почти до шёпота:
– И ещё… – глотаю слёзы, – я боялась, что если ты узнаешь после родов, ты заберёшь у меня его. Не потому, что ты чудовище. А именно потому, что ты всегда всё рассчитываешь как лучше.
Поднимаю на него глаза:
– Я знаю тебя, Гордей. Ты бы сел, трезво взвесил: у неё сердце, приступы, лекарства, риск. У меня – стабильная работа, жильё, связи, сила. И сделал бы вывод: «для ребёнка безопаснее со мной». Ты сам себе это подал бы, как благой поступок. И, возможно, с логической точки зрения ты был бы прав. Но я тогда… – качаю головой, – я бы этого не пережила. Я не доверяла тебе. Честно. Не верила, что ты сможешь отделить свою обиду на меня от отношения к ребёнку. Не верила, что ты не попробуешь поступить правильно за счёт меня. И в тот момент я не доверяла уже и себе тоже. Знала, что если ты появишься с этими своими спокойными аргументами, с голосом командира, я начну сомневаться. Начну сдавать позиции. А у меня не было права сомневаться. У меня на руках был маленький человек, зависящий от каждого моего решения.
Опускаю взгляд, выдыхаю:
– Вот так я и пришла к своему только мой, – тихо подытоживаю. – Не потому что мечтала вычеркнуть тебя из нашей жизни насовсем. Не потому что хотела отнять у тебя право быть отцом. А потому что была уверена, что стоит хоть чуть-чуть приоткрыть дверь и ты войдёшь и снова всё решишь за нас двоих. И за него тоже. Решишь по-своему, по-правильному. А я… я просто не была уверена, что выдержу ещё один раз, когда меня ставят перед фактом. Поэтому не рискнула.
Горло сводит, но я не отвожу взгляд.
– Можешь считать меня дурой, – перечисляю, загибая пальцы, – эгоисткой, предательницей, чудовищем. Я, честно, сама себя этими
Молчу. В голове шумит, как будто кто-то включил на максимум белый шум.
– Вот, – выдыхаю почти шёпотом. – Это моя часть. Моя правда, какой бы кривой она ни была.
Выпрямляюсь, наклоняю голову чуть в бок, будто ставлю точку:
– Теперь можешь говорить ты. Я понимаю, что услышу много такого, что мне вообще не понравится. Но хотя бы давай будем честны. Не как раньше. Ты говоришь, а я молчу и подстраиваюсь. Я высказалась. И, как бы тебе ни хотелось, за это время я изменилась. Я больше не подчиняюсь тебе по умолчанию. Не обязана делать так, как решил ты. У меня тоже есть точка зрения, эмоции, чувства и право выбора.
Слова повисают в воздухе.
Я замолкаю и вдруг отчетливо понимаю, что на кухне стало невыносимо жарко. Хотя окно приоткрыто, батарея еле тёплая. Жар поднимается изнутри.
Гордей не отвечает сразу.
Он сидит, уставившись куда-то в стол. Но в этом молчании впервые за очень долгое время нет ощущения, что меня сейчас будут по полочкам разбирать, как нерадивого подчиненного на разборе полётов.
Впервые за годы внутри шевелится крошечная, осторожная мысль:
Это похоже на разговор двоих.
Не на допрос.
Не на судью и обвиняемую.
- 26 -
Гордей молчит долго. Настолько, что тишина начинает звенеть в ушах, а я успеваю десять раз пожалеть, что вообще полезла в этот разговор.
Наконец он медленно выдыхает, откидывается на спинку стула. Секунду смотрит в стол, будто собирает мысли воедино.
– Ладно, – говорит наконец. – Не так я представлял наш диалог. Но… – он чуть морщится, как от головной боли, – у тебя есть кофе?
Вопрос настолько бытовой, что на секунду выбивает из колеи.
– Есть, – киваю автоматически.
– Сделай, – просит вполне по-человечески. – Только покрепче. Мозги плывут.
Гордей не суетится, не лезет помогать. Просто сидит и ждёт, положив руки на стол. Я вожусь с туркой дольше, чем надо. Насыпаю кофе, ставлю на огонь, наблюдаю, как пенка поднимается. Вдыхаю горький запах и чувствую, как чуть отпускает дрожь в руках.
Ставлю перед ним чашку, сажусь напротив. Стол между нами кажется тонкой, ненадёжной преградой.
Он обхватывает кружку ладонями, будто согревается, делает первый глоток, морщится. Крепко, как просил.
– Теперь моя очередь, – произносит Гордей, ставя чашку.
Голос сухой, без сантиментов. Но тембр ниже обычного.
– Начнём с Ники и Ани, – бросает коротко. – Раз уж ты этим всё завернула.
Я автоматически напрягаюсь.
– В тот день, – он смотрит мимо меня, куда-то в стену, – я действительно был в роддоме. И да, на фото я с ребёнком. С Аней.
Внутри всё сжимается, хотя я эту картинку видела уже сотни раз перед глазами.
– Только ты упустила один момент, – продолжает он.
Переводит взгляд на меня. Прямой, жесткий.
– Я видел Нику тогда впервые, Варя. Впервые в жизни.
В непонимании моргаю.
– Как это – впервые? – не выдерживаю. – А фото? Видно же было, что ты… – запинаюсь, – не чужой человек.
Гордей усмехается коротко, без тени веселья:
– Это с чего ты так решила?
Качает головой.
– Потому что я с младенцем на руках?
Плечи у него едва заметно дёргаются.
– Я ж не зверь, – бурчит глухо. – Ребёнка жалко было.
Молчу. А в душе становится ещё страшнее от мысли, что, может быть, всё было не таким прямолинейным, как я себе аккуратно рисовала все эти годы. Не чёрно-белым, а с какими-то серыми, неприятными переходами, которые я принципиально не хотела видеть.
Он продолжает, будто и не ждёт от меня реакции:
– Ника – девушка Егора.
На секунду глаза у него темнеют. Как будто за именем Егор у него целый отдельный пласт боли.
– Помнишь, я говорил про пацана из детдома? – спрашивает и сам же, не дожидаясь, идёт дальше: – Вот это был Егор.
Я киваю.
Смутно, как через толщу воды, всплывает: да, что-то рассказывал. Про солдата. Про «правильного» парня. Но тогда это было вскользь, без деталей, на фоне наших бытовых забот. Как новости фоном: услышала и забыла. Имя не отложилось. История тоже.
– Перед тем, как пропасть без вести, – Гордей медленно водит пальцем по краю стола, будто рисует по дереву невидимую линию, – он оставил Нике мой номер. И фразу: «Если что – звони бате. Он поможет. Он не бросит».
Губы у него поджимаются.
– То есть… – я беру паузу, собирая всё по кускам, как пазл, который все эти годы складывала по-своему, – в роддоме ты оказался потому, что…
– Потому что мне позвонили, – обрывает он спокойно. – Сказали: «вы указаны как отец ребёнка и контактное лицо». Я тоже подумал, что это чья-то тупая шутка. Пока не доехал и не увидел Нику с этим… – он делает жест, словно опять держит на руках свёрток, – розовым кульком.
На секунду отворачивается, будто пытается стряхнуть эту картинку с себя.
– И да, – разворачивается ко мне снова, взгляд прямой, жёсткий, – ребёнок был не мой. Сразу говорю, чтобы не осталось ни одной иллюзии. Он записан на Егора. По всем документам. И по факту – тоже.
Глаза обжигает.
Моё привычное «он мне изменил, завёл вторую семью» трескается по швам, как дешевая керамика.
Остаётся другая картинка: Ника, чужой ребёнок, номер телефона, оставленный парнем, который считал его своим «батей», и Гордей, которого туда выдернули не как любовника, а как последнего взрослого «который не бросит».
И от этого, что самое страшное, не становится легче.
Не появляется внезапного облегчения, не приходит тёплое «ну вот и всё объяснилось».
Наоборот. Внутри всё поднимается новой, вязкой болью: Почему ты молчал? Почему не рассказал тогда? Почему позволил мне раз за разом врубаться лбом в эту картину, где ты – предатель, а я – та, кого обменяли на «здоровую девку с ребёнком»?
Столько бессонных ночей, столько слёз, столько решений, принятых из этой кривой, но понятной логики – и вот…
– Но ты… был с ней. Помогал, – тихо выдавливаю из себя.
– Да, – подтверждает он. – Потому что у Егора никого нет. Ни отца, ни матери, ни нормальных родственников. И эта дура – дурой. Из области, родители пьющие. Ни образования, ни денег. Я когда её увидел… – Гордей на секунду стискивает челюсть, мышцы на скулах ходят, – понял, что если сейчас отвернусь, сам себе потом в глаза не посмотрю. Угробит ребёнка, сама пропадёт.
Он коротко хмыкает.
– Служба штука простая. Там всё время или ты кого-то прикрываешь, или тебя. И да, – бросает жёстко, почти рубит, – у меня перед Егором были долги. Ника – часть его жизни. Аня – тоже.
Внутри болезненно ёкает.
– Ты мог мне это рассказать, – вылетает прежде, чем я успеваю отфильтровать слова. – Тогда.
– Мог, – соглашается он неожиданно легко. – Но не сделал.
От этой честности даже дышать становится тяжело.
– Почему? – спрашиваю глухо.
И в этом «почему» – всё: почему я была одна в своих догадках, почему он дал этой фотографии выжечь мне мозг, почему позволил мне столько лет жить в своей версии, даже не попытавшись её поколебать.
Гордей чуть пожимает плечами, как будто сам от себя устал.
– Ну во-первых, ты даже не дала мне шанса это сделать. Просто сбежала. А во-вторых... Потому что, – говорит медленно, подбирая слова, – я привык тебя от всего оберегать. По-своему. Криво, но… как умею. Всю жизнь считал, что есть вещи, которые тебя не должны касаться. Это моя зона ответственности, мой геморрой, мои решения. Я мужик, я разгребу. – Криво усмехается. – Вышло, как всегда, через жопу, но логика у меня была именно такая.
Он смотрит прямо на меня, не отводя взгляда:
– Я правда думал: чем меньше ты об этом знаешь, тем тебе… спокойнее. Вот есть наши клятвы, наш дом, твои таблетки, твои врачи – это одно. Я тебе не изменял. А всё, что связано со службой, с Егором, с Никой – другое. Отдельный фронт. И раз я туда полез, то и отвечать там должен я. Зачем, по моему тогдашнему мозгу, впутывать в это тебя? Тем более когда ты сама ходишь по краю, – отмечает жёстко, – и не видишь уже ничего, кроме своей беременности.
Больно, потому что в его словах есть своя правда: я действительно жила тогда в узком туннеле «я и ребёнок», а всё остальное расплывалось по краям.
Он проводит ладонью по лицу, будто стирает лишние эмоции.
– Я уже тогда понимал, что всё это – через одно место, – выдыхает. – И да, – поднимает на меня глаза, – я врал. Про «службу», про то, что задерживаюсь, про дни, которые проводил у Ники. Потому что пытался закрыть сразу две дыры, а рук две, а не восемь.
Говорит сухо, без красивых слов.
– С одной стороны – ты. Беременная. С сердцем, которое любую нагрузку переносит, как марш-бросок по минному полю. – Он кивает на меня. – Ты лежишь по больницам, и я реально не знаю, выкарабкаешься ты или нет. Не как драматичный герой, а по факту. Врачи по десять раз на дню говорят: «уберите беременность, иначе потеряете жену». Я это слышал, Варя. Не один раз. Не из твоих уст, а из их.
Я машинально сжимаю пальцы в замок, ногти впиваются в кожу. Я помню, как они это говорили мне. Но никогда не думала, как это звучало для него.
– С другой стороны – Ника. Одна, с чужим для меня ребёнком, из нормальной жизни у неё только этот свёрток на руках. Родители пьющие, никакой опоры, никакой системы. Пацан, который за неё отвечать должен, числится пропавшим без вести. – Он на секунду зажмуривается. – Честно? Я тогда был уверен, что Егор уже где-то под камнями лежит. И выходит, что у его ребёнка, кроме неё и меня больше никого.
Гордей откидывается на спинку стула, стул тихо поскрипывает, будто поддакивает.
– Я пытался разрулить это по-мужски, – произносит без гордости. – В своей голове это выглядело красиво: здесь я тебя спасаю, там подстраховываю ребёнка Егора, везде успеваю, всем помогаю, никого не бросаю. Такой, знаешь, универсальный спасатель. А по факту… – он усмехается, но в этом совсем нет смеха, – развалил оба фронта. Тебя потерял. Пацану отца не дал. Нику не вытащил так, как мог бы. И сам себе наврал, что «так правильно».
Я молчу. Он продолжает, не давая мне вклиниться:
– Ты говоришь, что я «ни разу не сказал, что хочу ребёнка», – произносит Гордей ровно. – Возможно, так и было. Я говорил другое: что хочу, чтобы ты была жива.
Он делает паузу, взгляд цепляется за моё лицо, будто проверяет, дошло или нет.
– Потому что, Варя, – продолжает чуть глуше, – я видел, как люди умирают. Не в кино. В реальности. Видел, как человек ещё минуту назад разговаривал, матерился, шутил, а потом ты просто смотришь на него и там никого нет. И когда тебе после всего этого врач спокойно, почти буднично говорит: «есть шанс сохранить жену – вот он, аборт», – я цепляюсь за эти слова, как за единственную точку опоры.
Гордей подаётся вперёд, локти упираются в стол, пальцы снова сцепляются.
– Да, мне было проще в тот момент потерять кого-то абстрактного, маленького, ещё не родившегося, – говорит он, не смягчая формулировку, – чем тебя живую, сидящую напротив. Это факт. И от этого факта я не открещиваюсь.
Смотрит жёстко, почти вызывающе, словно заранее готов к обвинению:
– И я не отказываюсь от того, что тогда думал именно так. Я правда был уверен: сохранить тебя – значит убрать беременность. По-другому в моей голове не складывалось.
Я поджимаю губы, внутри всё сжимается. Слышать это прямо больно, но, как ни странно, честность в этой фразе ощущается сильнее, чем когда-то его «я не выдержу, если тебя потеряю». Тогда это было как приговор. Сейчас, как признание вины без попытки обелить себя.
– И когда ты ушла, – голос у него становится тише, – я… был уверен, что ты всё-таки сделала аборт.
– В смысле? – вырывается глухо.
Гордей скрещивает руки на груди, корпус будто чуть каменеет. Возвращается привычная офицерская собранность, но в глазах уже
– В прямом, – отвечает жёстко. – Ты оставила записку, где прямо об этом написала, исчезла, телефон выкинула, адреса сменила. Я первое время землю грыз. Реально. Лез по всем своим каналам. Подключал людей, которыми раньше только по работе пользовался. Никто толком ничего не знал. В итоге я добрался до того дома, где ты жила, – продолжает он, уже без пауз, словно решил наконец выговорить всё до конца. – И дверь мне открыл мужик, – бросает буднично. – В трусах, между прочим. Вот тот самый Серёжа.
Меня окатывает жаром, как кипятком. В горле встаёт ком не только от стыда, но и от того, как легко из одной картинки, «Серёжа в трусах у двери», сложилась его версия моей новой жизни без него и без ребёнка.
Гордей смотрит прямо:
– И да, тогда мне казалось, что ты просто ушла к другому. Со своим решением. Что ты сделала аборт, как обещала врачам, и строишь себе новую жизнь. Без меня, но и без ребёнка.
– Ты реально думал, что я… – голос становится хриплым, – сделала аборт? После всего, что я говорила?
– Да, – без паузы отвечает он. – Я думал, что ты выбрала себя. Пусть и назло мне. Поэтому не видел больше смыла бегать за тобой и пытаться рассказать правду, переубедить. У тебя новая семья. Ты свой выбор сделала.
Он наклоняется чуть вперёд, опираясь локтями о стол.
– И вот здесь, Варя, – говорит ровно, – у меня к тебе тот самый счёт. Эгоизм – не только в том, что ты от меня сына скрыла. Эгоизм – в том, что ты решила всё за троих. За себя, за меня и за него. Сначала я был уверен, что ты решила за нас двоих «аборт и новая жизнь». Теперь выясняется, что ты выбрала «оставить ребёнка, убрать отца».
Я открываю рот, но он поднимает ладонь, зеркально тому, как до этого делала я:
– Подожди. Сейчас моя очередь, помнишь?
- 27 -
Поджимаю губы и молчу.
– Все эти годы, – продолжает Гордей, – я реально жил с мыслью, что у нас с тобой ребёнка нет. Что ты его… – он чуть морщится, будто это слово физически неприятно, – убрала.
Он произносит «убрала» вместо «сделала аборт», но смысл и так предельно ясен.
– И да, – продолжает он, – я считал, что все эти годы ты живёшь с другим мужиком. Нормально так живёшь. Счастлива без меня. Поэтому я не видел смысла лезть в твою жизнь и уж тем более что-то там пытаться доказывать.
Он смотрит в сторону, на Лёвкин рисунок на холодильнике
– А сегодня я прихожу в сад, – снова переводит взгляд на меня, – и узнаю, что всё это время у меня был сын. И он рос без отца. Как такового.
В комнате сгущается тишина. Гордей делает паузу.
– Я знаю, что ты скажешь, – продолжает уже чуть мягче. – Что у него была мама, друзья, воспитатели. Что ты делала всё, что могла.
Он кивает, не споря, и от этого внутри все напрягается. Слишком уж спокойно признаёт очевидное.
– Верю, – говорит. – Верю, что делала. Хотя, учитывая мои финансовые возможности и то, как в итоге жили вы… – Гордей едва заметно качает головой, – ты просто лишила парня отца и нормального детства.
Словосочетание «нормальное детство» задевает.
В его глазах что-то на секунду смягчается, как тень сожаления, но тут же быстро улетучивается:
– Факт остаётся фактом, – подытоживает Гордей. – Мой сын рос без меня, потому что ты решила, что так правильно. Потому что тебе было больно. Потому что я в твоей голове уже был окончательно списан.
Ком в горле распухает так, что говорить почти невозможно. Но и молчать больше нет сил.
– Ты тоже ничего не сделал, – выдавливаю хрипло. – Ты тоже выбрал версию, которая тебе удобнее. Что я сделала аборт и ушла к другому.
Он коротко усмехается:
– Да. Мы оба выбрали то, что было легче выдержать.
Пальцы у него вдруг разжимаются, он переплетает их заново, как будто ищет, куда деть руки.
– Только разница, – продолжает он уже тише, без напора, – в том, что я все эти годы жил с ощущением, что ребёнка нет вообще. Что я просрал шанс быть отцом ещё до старта.
Гордей чуть наклоняется вперёд, взгляд становится колючим:
– А ты все эти годы жила с живым пацаном, – произносит медленно. – Который рос. Который спрашивал про папу. Который болел, шёл в сад, радовался, падал, разбивал коленки…
Глаза на мгновение скользят к двери, за которой спит Лёва, и возвращаются ко мне:
– И ты не увидела во мне даже того человека, которому можно хотя бы сообщить о его существовании, – заканчивает он глухо. – Не как отцу. Не как мужу, с которым прожила ни один год. А просто как… второму родителю.
– Как и ты, – выдавливаю из себя, – не поспешил поговорить со мной. Не стал делиться тем, что происходит. Ни про Нику, ни про Егора, ни про этот долбаный роддом. Или только тебе можно принимать самостоятельные решения, а остальным нет?
Губы дрожат, но говорю, к моему удивлению, ровно.
– Ты не святой, – шепчу твёрдо. – Ты тоже…
– Я и не претендую на это звание, – жёстко обрывает Гордей, не давая мне договорить. – Я не святой, Варя, – повторяет уже тише. – И не собираюсь вычёркивать из этой истории свою вину.
Проводит устало ладонью по лицу.
– Я накосячил много где, – произносит сухо. – Начиная с того, как я тебя тогда задавил своими страхами, вместо того чтобы поддержать, и заканчивая тем, как скрыл от тебя Нику и Аню.
Он отводит взгляд в сторону, на секунду будто проваливается куда-то в свои мысли, и уже совсем другим, глухим голосом добавляет:
– Я свою часть ответственности понимаю.
Пауза.
– Но, – он снова поднимает глаза на меня, возвращаясь в привычно жёсткий тон, – ребёнка без отца ты сделала уже сама. Осознанно.
От этих слов хочется заорать, оправдаться, доказать, что я не “злая ведьма, отобравшая ребёнка”.
Сказать: «Ты тогда сам всё испортил, ты сам меня туда подтолкнул».
Горло сводит, но вместо крика я только сильнее сжимаю
– И да, – заканчивает Гордей, опуская голос, – я всё равно считаю, что это эгоизм. Не твой целиком – наш общий. Мой, потому что я не дошёл до конца, не добил до правды. Твой, потому что ты решила, что имеешь право закрыть этому пацану доступ ко мне раз и навсегда.
У меня внутри всё одновременно вскипает и обрушивается.
«Имеешь право» – да, я так и думала. Что имею. Что раз он не захотел этого ребёнка тогда, значит дальше уже моя территория, мой выбор, моя ответственность.
И только сейчас в полной тишине кухни до конца формулируется страшная мысль, что всё это время, пока я защищала себя и Лёву от боли, я заодно вычёркивала из его жизни ещё одного взрослого, который должен был быть рядом. Пусть плохого, пусть неидеального, пусть сложного, но отца.
– Теперь, – он медленно выдыхает, поднимает на меня глаза, – когда я знаю о нём, вариантов сделать вид, что ничего не было у нас больше нет.
Голос снова становится тем самым. Сухим, собранным, командирским.
– Ни у тебя, ни у меня. Поэтому с этого дня воспитывать его мы будем вместе.
Часть меня тут же вскакивает на дыбы: «Опять он решает за двоих, опять диктует, как будет. “Будем вместе”… С чего ты взял, что я согласна? Ничего он не будет со мной вместе воспитывать. Сейчас поорёт, поиграет в совесть и исчезнет обратно в свою благополучную жизнь. Ты и так вытянула, вытянете и дальше»
Другая, более тихая, но честная, шепчет: «А с чего ты взяла, что имеешь право оставить всё как было? После того, как он вошёл в эту дверь и увидел Лёву? А если… попробовать? Ради сына, который сегодня впервые в жизни сказал “у меня папа офицер” и сиял так, будто ему вселенную подарили»
Я почти готова кивнуть. Почти готова сказать: «Хорошо. Давай попробуем. Ради Лёвы. Давай хотя бы попробуем не убивать друг другу остатки нервов, а найти какой-то формат. Не семью, не вторую попытку, но… команду. Родительскую.»
Губы уже чуть размыкаются.
И в этот момент у Гордея в кармане вибрирует телефон.
Коротко, настойчиво.
Он достает его и смотрит на меня, потом на экран.
Брови чуть-чуть сдвигаются. Секунда. Другая. Третья.
У него еще есть выбор. Сбросить, выключить звук, бросить короткое: «перезвоню позже».
Удивительно, как много может уместиться в этих трёх секундах.
Но Гордей всё-таки скользит пальцем по экрану.
Вызов принят.
– Да, – сухо бросает, чуть отворачиваясь.
Голос у него сразу становится другим. Более угловатым, сдержанным.
Я сижу и смотрю на его профиль.
Резкий нос, напряжённая линия челюсти, тень от ресниц.
Второго голоса я не слышу. Лишь терпеливо жду.
– Свет, – говорит он наконец, и это имя разрезает воздух, как гильотина. – Ужинай без меня. Я буду поздно.
Краткая пауза.
– Есть дела, которые нельзя отложить на завтра, – добавляет он ровно, почти холодно. – Да. Всё.
Мгновение и экран гаснет.
Света...
Имя падает между нами тяжёлой точкой. Не запятой, а именно точкой. Как удар штампом: «другая жизнь существует, подтверждаю».
Я словно отодвигаюсь от себя на полшага и вижу всю эту сцену со стороны.
Здесь я, которая только что вывернула душу наизнанку, вытаскивая наружу всё: от первой мечты о ребёнке до ночей в палате с капельницами и страхом не дожить до утра.
А где-то там, на другом конце города женщина, которая варит ему борщ, режет салат, поправляет штору на кухне и ждет привычного звука ключа в замке.
Та самая «тихая гавань», которую я себе дорисовывала, когда думала о его новой жизни.
«Свет, ужинай без меня…»
Конечно.
У человека есть жизнь. Настоящая, ровная, обжитая.
Дом, где его ждут. Женщина, которая подогреет еду, не требуя отчётов, не вываливая на стол диагнозы, страхи и старые обиды. Уютная, предсказуемая, без всех этих «скрыла ребёнка», «чудовище», «ты меня хоронил заживо».
А здесь просто аварийный участок.
Ликвидация последствий многолетней катастрофы.
Бывшая жена с подорванным сердцем, сын, о котором он даже не знал, и сломанное прошлое, которое он сейчас методично, по-своему мужественно разгребает по пунктам, как завал после взрыва.
И вдруг его «мы будем воспитывать его вместе» внутри меня распадается в прах.
Ещё минуту назад эта фраза звучала как что-то почти опорное. Страшное, сложное, но… целое.
Я успела зацепиться за это «мы», как утопающий за любой попавшийся обломок.
Не как за возвращение любви — нет, я не настолько наивная, чтобы после всего верить в сказки.
Скорее как за шанс, что я больше не одна.
Не одна отвечаю за Лёву, не одна тащу всё финансово.
Где-то рядом есть второй взрослый, который тоже считает этого мальчика своим ребёнком.
Но после этого звонка, то самое «мы будем воспитывать его вместе» вдруг меняет форму.
Слова остаются теми же, а смысл нет...
Гордей кладёт телефон на стол экраном вниз, будто ничего особенного не произошло. Просто ещё один звонок в конце трудного дня.
Возвращает на меня прямой, собранный взгляд.
А у меня в голове уже фонит одно-единственное имя: Света.
Женщина, которая, возможно, уже привыкла к таким фразам и не будет устраивать сцену. Просто скажет своё тихое: «ладно». Другой рядом с ним просто не может быть.
Я очень ясно вижу её, хоть ни разу не видела вживую. Тихая, скромная, воспитанная.
И с той самой усталостью в глазах, которую я узнаю безошибочно. Ведь я и сама с ней жила много лет.
Вот она, реальность, Варя.
У него – своя жизнь.
Другой дом, другая женщина, которой тоже, между прочим, больно. Которую он тоже рано или поздно чем-нибудь ранит.
Я с ужасом осознаю, что ревную. К их нормальному человеческому быту. Завидую этому простому диалогу между живущими вместе людьми, которого мне уже с ним не видать.
Я злюсь, ведь должна быть равнодушна. Я сама ушла, сама его вычеркнула из своей жизни. Но внутри всё равно что-то неприятно ноет, будто меня оставили за дверью, а в комнату вошли другие.
От этой ревности, зависти и чувства предательства становится стыдно и тесно в собственном теле.
Я проглатываю обиду, ревность и вопросы. Захлопываю крышку.
И, наверное, поэтому произношу коротко, почти чужим голосом:
– Уже поздно. Я хочу спать. Думаю, основные моменты мы обсудили.
- 28 –
* Гордей *
Выйдя из
Снег сыплет мелкий, злой. Колет лицо, забивается под ресницы. Ещё и фонарь над дверью нервно моргает. Нагнетает обстановку.
Поднимаю голову и ищу взглядом её окна. На кухне так и горит свет.
Обиделась. И к бабке не ходи.
Мой разговор со Светой задел Варю. Сразу вся ощетинилась, отстранилась. Значит, не так уж ей всё равно, как она там себе в голове рисовала.
Негромко хмыкаю своим же мыслям.
То ли от злости на себя, то ли от какой-то кривой, горькой иронии. Где бы я ни появлялся, везде кто-то из женщин остаётся недоволен и страдает.
Нехотя бреду к машине, прислушиваясь, как снег хрустит под подошвами.
Сажусь за руль и на секунду просто зависаю. Сердце колотится в груди. Оно за этот день, кажется, намотало по нервам километров сто, не меньше.
Провожу ладонью по лицу, качаю головой.
Да уж.
Не день, а аттракцион щедрости судьбы.
И сына на тебе и Егор нашёлся. Живой. Ника завтра с утра собирается с Аней к нему в другой город.
И для полного счастья Варя. Которая, вместо того чтобы жить с другим мужиком и новой семьёй, все эти годы жила у чужих людей на правах полуприживалки. С капельницами, таблетками, дешёвыми продуктами и ребёнком на руках. Пахала, лечилась и выживала.
Одна.
Сжимаю крепче руль от собственного бессилия и злости. Выдыхаю и наконец завожу двигатель.
Машина послушно дёргается, выбирается со двора, разворачивается на заснеженной колее.
Еду и прокручиваю в голове.
Столько лет я жил с версией, что ребёнка нет. Что Варя пошла и сделала аборт. Что нашла другого и ненавидит меня.
Я даже сам себе повторял: «Так даже лучше. Жива и слава богу. Да и я никому ничего не должен».
Удобная сказка для мужика, который не хочет до конца видеть, что там по ту сторону его решений.
И всё это же время она жила с версией, что я выбрал другую женщину и чужого ребёнка. Что она была для меня обузой. Что я изменник, кобель, сволочь и точка.
У каждого своя правда, которую было удобно не ворошить годами.
И вот сейчас вся истина всплыла на поверхность. Неприглядная.
В которой я реально козел. Не в высоком художественном смысле, а в самом бытовом. Мужик, который давил на свою беременную, и так больную, бабу страхами и ультиматумами. Который врал ей в глаза про службу, пока мотался к другой женщине и её ребёнку. Который даже не попытался сесть напротив и сказать нормально: «слушай, у нас тут такая жопа, давай разбираться вместе».
Своя обида, своё эго так всё перекрыли, что дальше носа не видел. Ни её слёз, ни её паники, ни того, как она держалась за эту беременность.
И вот итог.
Мой пацан рос в какой-то заднице, впроголодь и без меня. И не потому что я умер, не потому что пропал без вести, а потому что два взрослых идиота, я и его мать, закопались в своих обидах и принципах так, что до ребёнка руки не дошли.
От одних этих мыслей всю душу выворачивает. Я профукал столько лет его жизни. И никакая служба, никакие долги перед другим парнем, никакие высокие слова про ответственность этого не отменяют.
И как бы там ни было между нами с Варей дальше, одно я знаю теперь точно, что буду рядом. Хочет она этого или нет. Её мнение по данному вопросу вообще вторично.
Вырастет Лев как мой сын. Хоть тресни, но будет так.
И ей больше глупостей сделать не дам. Ни сбежать, ни спрятаться, как тогда.
Да, Варя меня ни хрена не слушает. Упрямая, как чёрт. Считает, что её версия реальности единственно правильная.
Но времена, когда можно было исчезнуть с запиской на столе, закончились.
Светофор впереди мигает красным. Я жму на тормоз и машина плавно останавливается.
Смотрю на своё отражение в зеркале заднего вида. Небрит, глаза красные. Выгляжу уставшим, измотанным жизнью.
Сзади раздаётся короткий сигнал. Зелёный свет давно горит.
Снег усиливается, летит плотнее. Подъезжаю к дому и фары вырезают из темноты знакомое крыльцо.
Когда-то я сюда въезжал с ощущением, что это и есть тот самый спокойный тыл, который я заслужил.
Но сейчас глушу мотор, выхожу, и ощущения совершенно другие.
Как будто захожу в дом, который мне выдали по ведомости. Вот тебе жильё, вот тебе женщина, живи, не рыпайся. И даже обвинить-то в этом некого, кроме самого себя...
Открываю дверь ключом, стаскиваю ботинки и слышу, как выходит Света.
Не спит...
Она опирается плечом о косяк, смотрит на меня внимательно.
– Ты поздно, – говорит тихо. – Как день прошёл?
Еле подавляю злую усмешку. Да зашибись. У меня сегодня пявился сын, о существовании которого я и не знал. Друг воскрес, который считался пропавшим. Еще и правда всплыла, которая перевернула все мои представления о реальности. А у тебя что нового?
Но я молчу. Смотрю на Свету. Стоит привычно аккуратная, собранная. Женщина, которая за это время ни разу не спорила со мной.
И в этот момент до меня доходит. Я её тоже обманул.
Не сказал, что у меня под кожей живёт другая женщина, с которой я так и не смог порвать за эти годы. Не сказал, что каждый раз перед моим взором всплывало лицо совершенно другой...
Не по-мужски это. Не честно по отношению к ней.
Поднимаю взгляд на нее.
– Свет. Нам надо серьёзно поговорить.
– Сейчас? – осторожно уточняет.
– Да, – киваю. – Сейчас.
Мы смотрим друг на друга пару секунд. Она первая опускает глаза, глухо говорит:
– Я чайник поставлю.
Уходит на кухню. Я остаюсь в прихожей, прислоняюсь плечом к стене.
Внутри странный коктейль из злости и чувства вины.
Отталкиваюсь от стены и иду на кухню. Туда, где меня ждёт чайник, женщина с грустными глазами и разговор, после которого у нас точно уже не будет как раньше.
И честно?
Как раньше уже и не надо.
- 29 -
Когда я захожу на кухню, чайник уже вовсю гудит. Света сидит за столом и теребит в руках край полотенца. Взгляд на меня не поднимает.
– Садись, – произносит тихо. – Чай сейчас будет.
Устраиваюсь напротив. Пару секунд мы молчим, слушаем, как закипает вода.
Она не выдерживает первой и нарушает тишину:
– Ты сказал, надо серьёзно поговорить…
Чайник щёлкает. Света торопливо встаёт
Возвращается обратно за стол, обхватывает кружку ладонями.
– Тогда… говори, Гордей. Я… готова слушать.
Выдыхаю.
– Помнишь, я рассказывал тебе про бывшую жену? – начинаю без раскачки. – Про Варю.
– Немного, – кивает Светлана. – Что… тяжело разошлись. Что тебе нелегко это вспоминать. Я… – она пожимает плечами, – специально лишний раз не спрашивала. Думала, что если захочешь, то сам расскажешь.
Да. В этом она вся. Молчит и терпит.
– Сегодня выяснилось, что история была… мягко говоря, не до конца закрыта, – усмехаюсь невесело. – И тогда мы оба накосячили так, что до сих пор расхлёбываем.
Света слушает, не перебивает. Только тема для нее неприятная. Это видно по тому, как она чуть поджимает губы, как слегка леденеет ее взгляд.
– У нас с ней… – делаю паузу, такие непривычные слова, – есть сын.
Брови у Светы слегка подлетают вверх, но она быстро берет себя в руки. Лишь закрывает глаза на секунду, а после возвращает себе спокойное выражение лица.
– Сын… – повторяет эхом. – Ты… Ты… не знал о нем, да?
Киваю.
– Не знал. Я думал, что беременность… прервали. Что ребёнка нет. И что она ушла… одна.
Она тихо и как-то облегченно выдыхает.
– А сегодня… ты его увидел? – спрашивает ровным тоном.
– Да, – отвечаю честно. – В садике. Случайно. Варя там работает, в группе Ани. Его зовут Лёва.
Света опускает взгляд на стол. Крутит в пальцах чайную ложечку.
– Так она вернулась? И вы уже не раз виделись? – почти одними губами.
– Да.
Этого достаточно. Она умная, два плюс два быстро в голове складывает.
Пауза висит тяжёлая. Потом она чуть кивает и более решительно продолжает:
– Хорошо… Значит, у тебя есть ребёнок. Твой...
Она несколько секунд молчит, потом вдруг выпрямляется, будто через что-то перешагнула внутри себя.
– Ладно, – произносит неожиданно собранно. – Ребёнок не в чем не виноват.
В ней включается та самая Светка, которая приняла Аню и Нику с подниманием.
— Если надо, Лёва может бывать у нас. Мы… – оглядывается в сторону комнаты, сделаем ему свой угол. У Ани кровать чуть подвинем, поставим ему свою, столик купим, полку… – голос дрожит от волнения, но она упрямо продолжает: – Я помогу. Правда. Вместе мы легко со всем справимся.
Я молчу. Света сама продолжает, будто оправдывается за своё «готова терпеть»:
– Я не из тех, кто скажет: «либо я, либо они», – добавляет с натянутой улыбкой. – Я… знаю, как это, когда мужчина пьёт, пропадает, а от него толку ноль. Никакой поддержки, любви, уважения. Только страх и стыд. После него я… – она отводит взгляд к окну, – клялась, что мне вообще никто не нужен. И тут появился ты.
Пожимает плечами.
– Настоящий. Ты ничего не обещал, но с тобой так спокойно, надежно. Как за стеной каменной. Слово свое всегда держишь, до мата или оскорбления никогда не опускался. И да, я… за это многое готова была не замечать. Очень многое.
Слушаю, как по пунктам она описывает то, что для меня было «ну нормально же всё».
– Я… понимала, что ты меня так… – она подбирает слово, – не любишь, как в книжках пишут. Но я и не ждала этого. Мне… хватало, что ты трезвый. Что не орёшь. Что обеспечиваешь во всем, а не выносишь последнее. Что за ребенка несешь ответственность. Даже не своего. И да, – поднимает на меня глаза, – я боялась, что останусь одна. Мне сорок, Гордей. У меня уже был неудачный брак. Расстаться с тобой – это как признать, что я совсем… ни на что негодная.
Света горько усмехается и качает головой:
– Так что да. Я бы правда согласилась жить с тобой и без твоей любви. Вполне хватило бы и моей… Потому что это всё равно лучше, чем у меня было. И чем одной. Ты… – она чуть вскидывает подбородок, – ты первый мужчина, которого я в жизни по-настоящему полюбила. Не потому что надо, а просто… потому что с тобой можно ничего не бояться. Ни одиночества, ни нищеты, ни боли.
Слушать это тяжело. Потому что без слез она передо мной душу свою выворачивает.
– Свет… – начинаю.
– Подожди, – смотрит на меня с мольбой. – Дай договорю, пожалуйста, а то потом не смогу.
Судорожно выдыхает.
– Когда ты сказал про сына, у меня первая мысль была: «как ему сейчас непросто». А вторая, «как нам это всё теперь пережить». Я правда была готова… обустроить ему комнату, носиться с ним, с тобой, с Аней. Честно. Потому что да, я очень привязалась к тебе. Прикипела душой. Да и не привыкла я из отношений в отношения… Господи, о чем я вообще.
Света сокрушенно качает головой.
- Я все это время думала: «пусть хоть так, но ты будешь рядом». Пусть я остаюсь в твоей жизни на правах… – криво усмехается, – хорошей женщины на кухне. Нелюбимой. Но своей.
Делает паузу, стискивая пальцы.
– Но если ты… испытываешь чувства к другой. К той, от кого у тебя сын… – наконец заканчивает. – Тогда это уже не про страх остаться одной. Это про то, что я сама себя обманываю. Ношу розовые очки вместо того, чтобы принять факт того, что я тебе просто ненужна, Гордей.
Смотрю на неё.
Она держится очень достойно. Спина прямая. Губы хоть и дрожат, но плакать себе не позволяет. Да и говорит здравые мысли.
– Свет, – тихо говорю. – Стоп.
Она замирает с приоткрытым ртом.
– Что? Я… я не то сказала? – в голосе тревога. Ей, наоборот, хочется сейчас побыстрее предложить варианты: «давай я буду так-то, а ты так-то», лишь бы не слышать окончательного.
– Ты слишком много за нас двоих пытаешься сейчас тащить, – отвечаю серьезно. – Ты ни в чём не виновата. Но если я сейчас скажу «да, давай, делай комнату Льву, всё устроим», – это будет… – выдыхаю, – свинство. Потому что я-то знаю, что у нас с тобой никогда не было по-настоящему «мы».
Она, сама того не замечая, начинает кусать нижнюю губу в волнении.
– В смысле… – переспрашивает хрипло. – Я думала, у нас… семья.
– У нас… был год, – подбираю осторожные слова. – Нормальный. Тихий. Ты старалась сделать
Пожимаю плечами:
– Ты – очень… правильный человек, Свет. Спокойный тыл. После всей той нервотрепки, что была до, мне это было как кислород. Ты ничего не требовала, не лезла в моё прошлое, не задавала лишних вопросов и приняла Аню с Никой, хотя совершенно была не обязана. Ты просто была рядом. И да, я… привык к этому. Очень быстро.
Она усмехается, но глаза холодные.
– Удобная, да? – тихо произносит. – Тёплый плед, который не спрашивает, куда ты уходишь.
– Не плед, – качаю головой. – Женщина, которая без лишних слов вытянула меня из того состояния, в котором многие просто спиваются или идут по бабам. Но… – делаю паузу, – да, ты права: я из этого сделал для себя удобный вариант. Без вопросов «а ты меня любишь?».
– А я этот вопрос сама себе запрещала, – усмехается она. – После первого мужа я думала, что любовь – это вообще не про меня. Ушла и сказала себе: всё, Светка, хватит. Тебе нужен надежный человек, нормальный мужик.
Смотрит прямо:
– А ты оказался ещё лучше… Поэтому да, я на многое закрывала глаза. И на то, что ты до сих пор не отпустил прошлое…
Глухо добавляет:
– Думала переболеешь. Я тебя отогрею...
На душе кошки начинают скрести.
– Но даже при всём этом… – продолжает она спокойнее, – я не хочу быть той, кто держит тебя за шкирку, когда ты уже одной ногой в другой жизни. Я… не настолько отчаянная. Я боюсь одиночества, да. Но ещё больше боюсь жить с человеком, который каждую ночь засыпает с мыслями о другой женщине. Понимаешь?
Улыбка выходит натянутой:
– Я-то тебя люблю, Гордей. Как умею. По-тихому. Без скандалов и истерик. А котлетами, тёплыми носками и тем, что тебя всегда ждут дома и поймут. Но я не хочу, чтобы ты возвращался ко мне только потому, что у тебя здесь мягко и удобно.
Тут уже отвернуться хочется.
Потому что больно смотреть в глаза человеку, которого ты объективно не заслужил.
– Ты… – выходит хрипло, – не виновата ни в чём. Это я к тебе пришёл уже с багажом прошлого.
– Я сама согласилась на него, – спокойно отвечает Света. – Потому что мне так было выгоднее. Закрыть глаза, сделать вид, что до меня у тебя была просто… – пожимает плечами, – плохая женщина, а я теперь буду «правильная».
С иронией добавляет:
– Но, оказывается, люди не делятся на «плохих» и «правильных». Каждый со своими тараканами.
Она замолкает на пару секунд, потом задаёт тот вопрос, который всё равно должен прозвучать:
– Мы расстаемся, да?
Не «ты меня бросаешь», не «ты всё рушишь» – именно так. Понимает уже всё, просто хочет, чтобы я сказал вслух.
Смотрю на неё.
– Я… не могу оставить всё как есть, – произношу честно. – Делать вид, что у нас семья, когда сам знаю, что вру тебе каждый день. И когда где-то там мой пацан живёт, как сирота при живом отце. Я не могу дальше использовать тебя как тихий тыл, пока разбираюсь с прошлым.
– А я не хочу, чтобы меня использовали, – неожиданно жёстко отвечает Света. – Даже если я тебя люблю. Я бы, может, и согласилась. По глупости. По страху. Но раз уж ты сам это вслух произнёс… – качает головой. – Обратной дороги нет.
Она на секунду замолкает, потом, глядя в сторону, добавляет:
– Для сведения, – усмехается, – с тобой мне было не плохо. Мне с тобой было… впервые нормально. Без страха, без унижения. Просто… тепло. Я за это благодарна. Правда. Я даже… – она глотает ком в горле, – почти поверила, что могу быть не запасным вариантом. Хотя, похоже, ошиблась.
– Не запасной ты, – упрямо мотаю головой. – Ты тот человек, который вытащил меня в трудную минуту. Просто я… не смог тебе дать того, на что ты имеешь право.
– Любви, – снова спокойно подытоживает. – Ничего. Может, ещё кто-то найдётся, – криво улыбается, – до пенсии-то далеко.
Смеётся так, что от этого смеха хуже, чем от слёз.
– Одно только… – серьёзно смотрит, – не пропади для Ани. Она к тебе прикипела, как ни крути. Для неё ты – папа. Не Егор, которого она не видела ни разу, а ты. Не надо делать вид, что взрослые разбираются, а ребёнок потерпит.
– Не пропаду, – отвечаю жёстко.
Света кивает и встаёт из-за стола, сжимает пальцами спинку стула, чтобы не качнуться.
– Я… – выдыхает, – сегодня переночую в гостевой, а завтра утром соберу вещи и уеду.
Я поднимаюсь.
Хочется сказать многое: «прости», «ты не заслужила», «я виноват». Но ни одно слово не спасет ситуацию. Лучше так, но зато честно.
Поэтому просто говорю:
– Спасибо тебе. За всё, что ты для нас делала.
Она часто моргает, отворачивается:
– Иди уже, – произносит глухо. – Пока я не передумала и не начала умолять тебя остаться. А это будет совсем некрасиво.
Я выхожу из кухни оставляя ее одну.
За спиной слышен только шум воды. Света, как всегда, моет и без того чистые кружки, чтобы занять руки.
А у меня внутри чёткое ощущение, что это уже тот этап, когда хватит врать хотя бы тем, кто любит тебя по-настоящему. Даже если ты им этого не дал в ответ.
- 30 -
Сижу во дворе садика с шести утра, как придурок. Меня сюда явно никто не звал. Сам приперся.
Мотор давно заглушен, в салоне холодно, но я даже печку не включаю. Локтями на руль облокотился, подбородок на сцепленных кистях, куртка застёгнута до горла. Снег сыплет вяло, мелкой крошкой, двор ещё полупустой.
Не хотел ждать, пока Света будет собирать вещи. И не хотел ночевать под одной крышей с ней. Дом вообще очень душным и тесным стал.
В итоге половину ночи гонял по городу просто так, чтобы не думать. Вторую досыпал в дежурке у ребят на работе, на диване, который давно просится на списание.
А с первыми лучами солнца, я уже здесь.
У садика.
Народ подтягивается к восьми. Мамочки с сонными детьми, несколько отцов.
Смотрю, как они ведут своих детей и ловлю себя на том, что этот кадр для меня теперь не фоновый.
Но ворваться с утра к Варе не могу. Ни ей, ни Льву такой «папаша» на пороге сейчас не нужен. Душить их, принуждать тоже такое себе. Как-то хочется по-человечески, но пока выходит через одно место.
Так что пока наблюдаю. Издалека.
Около половины восьмого вижу их.
Варя появляется из-за угла, держит за руку Льва... сына. Пацан весело прыгает через каждую лужу и выглядит очень довольным жизнью.
Жадно скольжу взглядом по ним.
Куртка на нём та самая, что вчера висела в группе. Шапка с помпоном, натянута до бровей. Щёки розовые от мороза, ботинки с затёртыми носами...
Да уж.
Перевожу взгляд на Варю. Злость в груди снова поднимается волной.
Пуховик короткий, явно не по сезону, тонкий, талия перетянута ремешком, как будто это что-то спасает. Шарф какой-то смешной, тонкий, в пару оборотов. Шапки вообще нет. Волосы скручены в хвост. Плечи поджаты, голову в воротник втянула. Ежится от ветра, но шаг не сбавляет. Тащит, как всегда, на своём упрямстве.
И меня от этой картинки снова бомбить начинает.
Мой сын и моя женщина, какая бы бывшая ни была, и вот так они живут. В обносках, впроголодь, с её больным сердцем.
Качаю головой и матерюсь сквозь зубы.
Да, она гордая. Да, я тоже хорош. Но сейчас, когда я всё это вижу своими глазами, внутри всё выворачивает.
Они проходят мимо меня, не замечая машину.
Лёва что-то тараторит, руками машет, ногой по сугробу пинает. Она кивает, отвечает, даже пытается улыбаться.
Хрупкая, худющая, с ямочками на щеках. Красивая.
Ни к месту, ни ко времени, но первая мысль именно такая.
«Куда тебя понесло, Рыков?!» – сам себе бросаю мысленно.
И злость уже не только на неё, но и на себя тоже. Что довёл до этого, что не был рядом, что теперь сижу тут, как наблюдатель...
Смотрю им вслед, пока калитка не захлопывается.
Хватает.
Завожу двигатель резко, машина рычит, выезжает со двора.
На работе толком не соображаю, что подписываю. Пара распоряжений, пара звонков, короткий разбор по вчерашней сводке. Всё на автомате.
Но к обеду не выдерживаю. Еду в торговый центр.
Чувствую себя странно.
Я привык закупаться по списку. Быстро, по делу. А сейчас толкаю тележку мимо детских витрин и считаю на глаз размер.
Лёва примерно одного роста с Анькой. Некоторые Анины вещи я сам покупал, знаю, какой размер у неё. Значит, Лёве нужен плюс-минус тот же.
Захожу в детский отдел.
Там рай и ад одновременно. Игрушки, костюмы, ползунки, куртки всех цветов радуги, мамаши с кругами под глазами и дети, кричащие, визжащие и валяющиеся на полу.
Продавщица сразу ко мне:
– Вам помочь?
– Мальчик, – отрезаю. – Комбинезон тёплый. По-настоящему. Не эта китайская хрень. Шапку, варежки, ботинки. И… – сам себя удивляю, – пару свитеров, джинсы, термобельё, носки.
Женщина оживляется, начинает снимать с вешалок всё подряд. Я отбрасываю полуфиолетовое, с мультяшками.
– Без героев, – бурчу. – Просто нормальные, тёплые вещи.
Через десять минут тележка уже начинает напоминать багаж молоденькой мамаши, которая решила одеть ребёнка «на все случаи жизни»: комбинезон, пуховик, кофты, футболки, джинсы, пижама с динозаврами (ладно, это уже я не выдержал, увидел динозавра, вспомнил рисунок).
Ботинки беру с запасом. Нога быстро растёт. По дороге кидаю в тележку ещё и рюкзачок с отражателями, чтобы в темноте видно было.
На кассе сумма вылезает внушительная.
Кассирша называет цифру, я киваю, протягиваю карту.
Это даже не «траты».
Это первый взнос по долгу, который я не один год копил.
С тележкой набитой пакетами выхожу к фудкорту, опираюсь на неё.
С сыном понятно. А вот по Варе отдельный вопрос.
Женщине брать вещи очень деликатная тема. Особенно такой, как она. Гордой, упёртой. Ещё кинет мне этой шапкой в лоб.
Но картинка, как она утром ёжится в этом своём коротком пуховике, всплывает опять. Деньги если и возьмет, то явно не на себя пойдет в первую очередь тратить.
В задумчивости толкаю тележку дальше, двигаясь по галерее торгового центра.
И тут в кармане начинает вибрировать телефон.
Смотрю на экран. Ника.
Ну конечно.
– Да, – бросаю коротко.
В ответ в ухо сразу летит визг, мат и вселенская трагедия вперемешку.
– Ты представляешь, что этот козёл сделал?! – Ника почти орёт. – Я к нему сюда, как дура, понимаешь?! С сумками, с ребёнком, вся такая… а он тут с этой… с этой… медичкой! Потаскуха в халате! Любовь у него! Скотина! Я одна с ребёнком...
Отодвигаю телефон от уха на расстояние вытянутой руки, иначе реально оглохну.
Прижимаю его плечом, второй рукой поправляю ручку тележки, которая норовит уехать.
– Ника, – говорю ровно, без эмоций.
– Он козлина! – не унимается она, даже не слыша. – Ты понимаешь?! Он меня не ждал! Вот просто не ждал! Как будто этих лет не было! Как будто я не…
Скриплю зубами. Чувствую, как начинает подниматься привычное раздражение. Не на сам факт, а на тон «я обязан спасать её круглосуточно».
– Я ни черта не понял, – обрываю резко устав от ее кудахтанья. – Как визжать перестанешь и начнёшь говорить человеческим языком, перезвони.
Даже не даю договорить, просто сбрасываю.
Пару секунд смотрю на погасший экран.
Выдыхаю.
Ну, в целом всё ясно.
Егор, пока числился покойником, нашёл себе бабу. Нормально, кстати, по-человечески. Баба-медсестра – это не худший вариант. Стопудово поспокойнее Ники и с головой на плечах.
Он взрослый мужик. Она взрослая баба. Пусть теперь сами и разгребают.
Вздохнув, оглядываюсь по сторонам и взгляд цепляется за витрину мехового.
Шуба.
Тёмная, в пол, без лишнего гламура, но видно, что тёплая. Мех густой, плечи закрывает так, что никакой ветер не продует. На манекене сидит, как влитая.
Стоит, как будто смотрит прямо на меня и спрашивает: «Ну что, Рыков, на это духа хватит?»
Останавливаюсь на месте.
Решение принимается без промедления.
С этой женщиной у меня теперь будет сто тысяч споров. Мы ещё будем грызть друг другу горло из-за прошлого, из-за Льва, из-за того, кто и за что отвечает.
Но вот мёрзнуть она больше не будет.
Разворачиваюсь и иду к меховому, как ледокол на цель.
Продавщицы за стеклом уже вытягивают лица. По моему виду видно, что я не пришёл «посмотреть» и «подумать до зарплаты».
Я пришёл покупать и закрывать ещё один пункт своего долга.
Маленький, бытовой. Но, вашу мать, очень конкретный.
* Варвара *
Весь день я словно плыву в мутной воде. Медленно, с усилием, руками гребёшь куда-то вперёд, а течение всё равно сносит в сторону.
– Варвара Сергеевна, я слоника слепила, смотрите! – тянет ко мне пластилиновый комочек Маша.
– Красота, – улыбаюсь. – Настоящий слон. Давай мы ему ещё ушки прилепим?
Леплю будто на автомате. Руки делают что-то привычное, голос говорит нужные слова.
Только внутри пустота какая-то после вчерашнего.
Сегодня Ани нет.
И это тоже свербит. Лишнее напоминание о том, что жизнь вокруг, между прочим, продолжается.
Хотя... Жизнь вообще какая-то… криво устроенная штука.
Иногда кажется, что её проектировал человек, который ни разу не жил сам.
Мужчина уходит, строит себе новую жизнь. С одной, второй, третьей.
И каждый раз, в девяноста процентах случаев, дети остаются с матерью.
Если он порядочный, то платит алименты, забирает по выходным, на праздники появляется с подарком и фотографируется с шариками. Знает размеры обуви, иногда даже имя учительницы.
Не порядочный просто исчезает. Номер сменил, в соцсетях пропал, новую жизнь начал «с нуля». Как будто до этого никакого ребёнка, никакой женщины не было. Чистый лист, перезагрузка.
Но даже если он золотой, с алиментами вовремя, с подарками, то вся ответственность всё равно на женщине.
Сопли ночью – она. Сидеть в очереди в поликлинике с температурой у ребёнка – она. Учительнице писать, в саду разруливать конфликты, помнить про сменку, утренники, прививки – она. Работа, чтобы всё это оплатить, тоже чаще всего – она, между делом.
А если детей двое, трое? Если сердце больное, как у меня?
Если лекарства, съёмная квартира и тарифы – это не абстрактные слова, а конкретные цифр, от которых сводит живот?
Если сил утром встать с кровати уже не всегда хватает, а всё равно встаёшь, потому что кто кроме тебя?
Мужчина в сорок с деньгами – «завидный холостяк». Ему подмигивают: «Свободен», «ещё успеет», «молодец, карьеру сделал», «умеет жить для себя, а не впрягаться».
Ему искренне восхищённо говорят: «ну ты правильно всё сделал, пожил для себя, теперь можно и о семье подумать».
Женщина с ребёнком – «разведёнка с прицепом».
Сразу другая интонация: «А где отец?» – будто это графа в анкете, по которой оценивают товар.
«А почему одна?» – с лёгким подозрением: точно с ней что-то не так.
И самое «вкусное» – комментарии от тех самых завидных холостяков:
– Ой, я бы с ребёнком уже не полез, – фыркают недовольно. – Мне бы чистый лист…
Чистый лист, ага.
Удобная фантазия для тех, кто не хочет ответственности, но хочет, чтобы всё вокруг было стерильно и без следов чужой жизни.
Как будто люди – это не живые, раненые, уставшие, а какие-то бездушные товары на полках. Этот уже был в употреблении, этот с пятнышком – фу, не возьмём.
А то, что у этого «товара» ночью ребёнок с температурой сорок лежал на руках, и она его спасала. Что она себя в обедах урезала, чтобы купить ботинки на размер больше. Что она шла через свою усталость, страх, диагноз – это никого не интересует. Это не добавляет ценности в их системе координат.
Им подавай «без истории».
Без бывших, без детей, без больниц, без этих всех «сложностей».
Только вот парадокс в том, что настоящие люди, как раз не чистые листы. А те, у кого уже и помарки и прошлое за плечами. Просто такие экземпляры сложнее, с ними нужно не потреблять, а вкладываться.
А вкладываться мало кто хочет.
Мальчик Миша тянет меня за рукав:
– А давайте мы ещё песенку споём?
– Давайте, – киваю, хотя к горлу подступает не песня, а мат.
Женщина, если у неё ребёнок, привязана. Не ошейником, а пуповиной. Она не может просто взять чемодан, хлопнуть дверью и исчезнуть в закат.
Прежде чем привести в дом нового мужчину, она десять раз подумает. Не только «он мне подходит?», но и «он не обидит моего ребёнка?», «он вообще умеет разговаривать с детьми?», «я могу ему доверять настолько, чтобы оставить наедине с малышом?».
Это не просто найти партнёра.
Это найти человека, который одновременно станет и ей мужчиной, и ребёнку, хотя бы нормальным взрослым. Не папой сразу, но хотя бы не угрозой.
И каждый раз, когда одинокая мать делает шаг в эту сторону, за спиной шуршит общество:
– Ага, мужиков в дом таскает…
– Вон, ребёнок маленький, а она уже по мужикам…
– Отчим – это всегда риск…
А тот самый мужчина-сорокалетний с деньгами всё ещё «завидный холостяк».
Гады.
Я сажусь на маленький стульчик, пока дети рисуют. В голове всплывают вчерашние куски разговора.
Я не дура, вижу картинку.
У меня эти годы были капельницы, приступы, ночные тревоги, чужая квартира, постоянный страх, хватит ли до конца месяца денег и таблеток.
У него Света...
Дети садятся обедать.
– Аккуратно, горячее, – повторяю сто раз за день.
А в голове крутится всё то же: Гордей говорит «мы», а дом у него – там. И женщина у него тоже там.
А тут – я.
Вариант «семья» у нас с ним закрыт по всем статьям.
И не потому, что я не люблю. Любовь – это вообще отдельный разговор. Скорее потому, что я больше не верю.
Женщине гораздо сложнее второй раз поверить мужику.
Особенно тому, который однажды уже решил, что лучше он сам всё знает, как будет «правильно».
Гордей может сколько угодно говорить, что понимает свою вину.
Но у него есть роскошь разъехаться по разным адресам. Разделить: здесь у меня «бывшая и сын», здесь «Ника и её история», здесь «Света и дом».
У меня роскоши выбора нет. Есть Лев и я. Всё.
Дети расходятся на тихий час. Шорох одеял, шепотки, кто-то просит попить.
Я сижу на краю кровати у самого неспокойного мальчика, глажу по голове, а сама думаю о том, что Гордей, конечно, не самый худший вариант.
От Лёвы, по крайней мере, обещает не отвернуться.
Только всё это – не отменяет того, что он очень вовремя устроил себе ещё один тыл. И этот факт мне покоя не дает.
Я подхожу к окну. За стеклом двор и серый день.
Мужчина уходит и у него всегда есть шанс построить ещё одну жизнь. Женщина уходит и тащит за собой всё, что есть. Детей, болезни, кредиты, свои страхи.
И общество каждый раз кивает: ему – «ну что, нашёл себе помоложе
ей – «сама виновата, надо было лучше выбирать».
Я вздыхаю, упираясь лбом в холодное стекло.
Женщина всегда платит дороже.
Сердцем, телом, ночами без сна, репутацией, чужими взглядами.
И когда мужчина говорит: «мы будем воспитывать его вместе», у него за спиной всё равно есть куда вернуться, где выдохнуть. Удобно.
Вечером мы идём с сыном домой.
Лёва скачет, как кузнечик, то забегая вперёд, то возвращаясь ко мне, хватая за руку.
По пути заходим в магазин. Я беру самое необходимое: макароны, хлеб, дешёвую сметану, сосиски «по акции». Молоко. Останавливаюсь у витрины с фруктами.
Мандарины. Яблоки. Виноград в пластиковой коробке.
Было бы здорово взять пакет мандаринов. Просто так. Потому что зима, потому что Новый год скоро, потому что ребёнок радуется этим мелочам, как чуду.
Смотрю на ценник.
И на свой кошелёк, где после оплаты сада и коммуналки остался очень скромный хвостик.
– Ладно, – шепчу себе. – После зарплаты.
У кассы считаю в голове вместе с кассой. Так устала от этого...
На улице уже темнеет. Снег под ногами серый, кашей. Ветер лезет под пуховик. У подъезда шаг сам по себе сбивается.
Прислонившись к знакомой машине, стоит Гордей. Куртка застёгнута под самое горло, воротник поднят, руки в карманах. Плечи чуть поджаты от холода, на ресницах снег. Щурится недовольно, взгляд цепкий, как у проверяющего.
– О! – Лёва тут же машет. – Дядя Гордей!
Гордей отрывается от машины, делает пару шагов нам навстречу. Взгляд скользит по мне, по пакету в моей руке.
– Тяжело? – спрашивает. Даже не дожидаясь ответа, просто забирает пакет из моей руки. – Дай сюда.
Я рефлекторно цепляюсь пальцами за ручки.
– Я сама, – выдыхаю по старой привычке.
Он переводит на меня короткий, жёсткий взгляд.
– До дома донесла. Молодец. Дальше понесу я, – бросает без права на возражения.
Пакет у меня из рук быстро исчезает.
Сдерживаюсь, чтобы не ляпнуть что-нибудь едкое. Что-то вроде: «Не поздно ли спохватился?» Или: «Руки не отвалятся, не переживай».
Проглатываю. Не хочу при сыне отношения выяснять.
– Привет, боец, – кладёт руку на Лёвкино плечо. – Как день?
– Нормально! – загорается Лев. – Мы кашу ели, и я спал!
Гордей довольно хмыкает и смотрит на него с непривычной мягкостью во взгляде.
Поднимаемся все вместе. Лифт, как всегда, не работает, поэтому на третий этаж пешком. В этот момнт я даже благодарна Гордею, что он забрал этот пакет у меня...
Лёва бежит вперёд, тараторит про воспитателя, которая ругала его за разлитый суп.
Но стоит только открыть квартиру, как бывший ставит пакет на пол и моментально исчезает. Даже не дожидаясь моих возражений.
Смотрю ему вслед в недоумении.
– Мам, а он снова придёт? – сынок смотрит с надеждой.
– Не знаю, – честно отвечаю. – Возможно.
Пока мы с Лёвой раздевамся и моем руки, Гордей возвращается.
Только теперь он не просто заходит. Теперь он вваливается, как курьер в новогодний сезон.
В руках огромные пакеты из гипермаркета. На плече ещё один. Из-под мышки вываливается какой-то детский пакет с мультипликационными мордами.
– Привет ещё раз, – спокойно сообщает. – Освобождай пространство.
Лёва из коридора визжит так, будто в комнату вошёл Дед Мороз лично.
– Ого! Это всё нам?! – подпрыгивает он, пытаясь заглянуть в пакеты. – Мам, смотри! Мультики на пакете! Там точно что-то классное!
Я лишь хлопаю беспомощно глазами.
На коврике нарастающая гора пакетов. Мелькают логотипы магазина одежды, детского, спортивного, супермаркета.
– Ты что… – выдавливаю. – Ограбил склад?
– Почти, – хмыкает Гордей. – Гипермаркет.
Он методично перетаскивает пакеты в комнату. Из одного выглядывает рукав яркого детского комбезона. Из другого коробка с машинкой на радиоуправлении.
Где-то звякают стеклянные банки. Я узнаю по цвету крышек соки, хорошие макароны, мясо в вакууме, сыр, который я уже забыла, как пахнет.
Лёва носится вокруг пакетов кругами, как щенок вокруг миски.
– Это мне? Это нам? А можно открыть? А вот это что? А можно руками потрогать?!
– Стоп, – Гордей поднимает ладонь. – Угомонись немного. Всё ваше и всё можно.
И тут он достаёт длинный чехол. Тёмный, тяжёлый. Кладёт аккуратно на диван.
Вот это уже точно не детское.
– Это… что? – спрашиваю осторожно.
– Это то, в чём ты перестанешь морозить свою задницу, – спокойно отвечает Гордей.
Злость, которая весь день сидела где-то в подложечке тихим угольком, вдруг вспыхивает.
Шуба.
Конечно. Классика жанра.
- 32 -
Я смотрю на эту чёртову шубу и внутри все клокочет от эмоций.
Он правда считает, что вот этим можно… компенсировать?
Все эти годы моего одиночества, слез. Его холодность и страшные слова про аборт. Его ложь.
Разве, будь он рядом, он не покупал бы всё это и так?
Игрушки. Одежду. Продукты.
Не как Дед Мороз, внезапно рухнувший на наши головы с мешком подарков, а как нормальный отец, который заходит после работы в магазин и просто берёт молоко, хлеб, фрукты.
Потому что это нормально заботиться о любимых людях.
Интересно, Свете он тоже так шубу приносил?
Или там всё пожирнее?
Подарки на каждый праздник, цветы, забота. Он ей, наверное, зарплату свою в клювике приносит. А как интересно она отреагирует на такую дыру в бюджете?
Я почему-то очень живо представляю её лицо, когда она узнает, во что вылетел им этот маленький «заезд» к бывшей.
Жаба ее не задушит?
Лёва тем временем визжит от счастья, уже вытащил из пакета машинку, крутит колёса, пищит:
– Мам, смотри! Она с пультом! Как настоящая!
И от этого мне ещё хуже.
Потому что он радуется… так искренне.
Он не думает ни о долгах, ни о последствиях, ни о том, что это может быть не навсегда.
У него сейчас радость от самого факта, что в его жизни появился взрослый, который что-то может. Который пришёл, принёс, купил, сделал.
Ребёнку ведь не объяснишь, что взрослые умеют не только приходить, но и уходить.
И я мысленно уже прокручиваю другой вариант развития событий.
Сегодня всё ярко, щедро, с блеском в глазах. Завтра тоже. Через месяц станет реже.
– Слушай, у меня завал на работе, давай без магазинов, я потом заскочу.
Через полгода начнется: «я переведу деньги», «я не успел», «надо решить кое-какие вопросы».
Встречи станут редкими, пакеты меньше. Блеск в глазах заменит растерянность и вина. А Лёва будет ждать. Потому
И дети верят в папу до последнего, даже когда папа давно уже не думает о своём ребенке.
А потом наступает день, когда ребенок перестает верить в чудо и становится на целую жизнь взрослее.
Перестаёт ждать. Начинает заранее говорить: «Он занят», «у него дела». И я этого боюсь больше, чем всех своих диагнозов.
Боюсь того момента, когда мне придётся объяснять Лёве, что взрослые иногда не держат слово.
Что папа офицер – это не гарантия.
И ещё картинка, уже для полного комплекта мазохизма, вырастает сама.
Гордей, Света и Лёва на кухне. Эта их гипотетическая идиллия: борщ, тюль в цветочек.
Дом – полная чаша.
Света ставит тарелку перед моим ребёнком и ласково говорит:
– Накладывать ещё, Лёвушка?
Лёва кивает с набитым ротом, глаза счастливые. И где-то в угол кадра можно вписать Аню.
И всё складывается в правильную по чужим меркам картинку. Семья.
И меня в этом кадре нет вообще.
Даже в углу, даже тенью.
Вот это, наверное, самое страшное.
Не шуба. А именно то, что где-то там, в другой географии, очень легко может возникнуть мир, в котором мой сын будет частью всё той же «гордеевской» вселенной… а я останусь маленькой сноской внизу страницы: «мать – есть, живёт отдельно».
Вот в этом месте женская психика – самая сволочная штука.
Ты злишься, ревнуешь, чувствуешь себя униженной этими подарками и в то же время понимаешь, что ребёнку это нужно.
Выражение лица у меня, видимо, в этот момент говорит громче любых слов.
Потому что я ещё не успеваю открыть рот и вежливо (или совсем не вежливо) предложить, куда именно он может засунуть себе эту шубу, как Гордей зло щурится, будто по физиономии моей текст бегущей строкой прочитал.
– Понятно, – отрезает. – Ну давай, выкладывай.
– Что выкладывать? – хлопаю обескуражено ресницами.
– Стандартный набор, – хмыкает без улыбки. – Я не такая. Подачки не беру. Гордая. Лучше буду мерзнуть и питаться воздухом, чем возьму что-то от тебя, чудовища.
Кивает на чехол:
– Туда же добавим пункт «купить меня не получится». Про то, что «шубой ты прошлое не перекроешь». Правильно? Я ничего не упустил?
У меня внутри всё разом встаёт дыбом.
– То есть ты считаешь, что я…
– Я считаю, – жёстко перебивает, не повышая голоса, но так, что воздух как будто сжимается, – что прямо сейчас ты в первую очередь думаешь о своей гордости.
Гордей делает полшага ко мне, смотрит сверху вниз, приподнимая брови:
– О том, как бы красиво выглядеть в собственных глазах. Как правильно возмутиться, как пафосно отказаться.
Повисает пауза.
– А не о том, – продолжает, чеканя каждое слово, – что ребёнок будет ходить в тёплых ботинках и не болеть каждые две недели.
Отчасти он прав...
Я действительно думаю о том, чтобы не выглядеть нищенкой, которую можно купить пакетами из торгового центра.
– О ребёнке подумай, Варя, – чеканит он, не отводя взгляда. – Потом уже обо мне, о своём благородном отказе и красивых речах.
Я разворачиваюсь на пятках, иначе правда сорвусь, и ухожу на кухню.
Встаю у раковины и начинаю усердно мылить кружки. Гордей, естественно, через минуту уже заходит следом.
Прислоняется к косяку, складывает руки на груди.
– Варя…
– Только попробуй сейчас начать лекцию, – говорю тихо, не оборачиваясь. – Я тебя эту кружку в голову запущу.
– Лучше тогда чайником, – сухо комментирует. – Эффектнее будет.
Я закрываю глаза, считаю до трёх.
Не помогает.
Разворачиваюсь рывком, всё ещё с мокрой кружкой в руке.
– Ты сухарь, – вырывается первым. – Вот просто сухарь. Ты шубой кидаешься как… как раздаточным материалом.
Машу рукой в сторону комнаты:
– Ты думаешь, это всё так просто, да? Принёс вещей и молодец. Герой. А то что... Вокруг тебя живые люди. Им больно, страшно, одиноко. Тебе плевать.
Он смотрит, не перебивает.
– Я за эти годы… – голос предательски дрожит, – я каждый чёртов месяц балансировала между купить таблетки и купить Лёве сапоги. И теперь ты приходишь и так легко всё это перечёркиваешь.
Снова машу в сторону чехла:
– Вот этим. Чёртов, Дед Мороз. А где ты был всё это время? Пока я...
Гордей чуть подаётся вперёд.
– Ты влетаешь, как бульдозер. «Так, тут холодно, тут бедно, мать у нас гордая, сейчас мы всё поправим».
Щурюсь на него, глотаю подступающие слезы:
– А через сколько тебе это надоест?
Глотаю воздух:
– Ты вообще понимаешь, что сейчас для него случилось? Весь его мир переврнулся. А у тебя там Света...
– Варя…
– Да что? – срываюсь. – Ты там с ней живёшь. У вас дом. Сейчас ещё Лёву туда приведёшь, и будет у тебя полный комплект.
Саркастически цежу:
– Вот ей шубу и неси. За её задницу беспокойся...
Сама не замечаю, как размахиваю руками, пена с губки летит на плиту. В голове шумит. Всё смешалось: злость на него, страх за Лёву, ненависть к себе за то, что ревную вообще кого-то.
И в этот момент просто не замечаю, как Гордей оказывается совсем рядом.
Ладони ложатся по обе стороны от меня на столешницу, он чуть нависает.
Буквально вжимается в меня, весь воздух из легких вышибает. Гордей упирается своим лбом в мой висок и тяжело вздыхает.
– Ты сейчас от ревности это говоришь или от отсутствия мозгов? – спокойно спрашивает над ухом.
Я вздрагиваю. Вот и всё. Сдала себя с потрохами.
– От отсутствия мозгов, – выдыхаю, даже не пытаясь красиво выкрутиться. – Их у меня никогда не было, раз я вообще с тобой связалась. Разве ты этого ещё не понял? – добавляю язвительно, чтобы хоть как-то прикрыть тот факт, что он попал прямо в сердце.
Гордей немного отстраняется и... улыбается, глядя на меня. Весело ему!
– Так, – произносит ровно. – Хватит. Собирайтесь.
– В смысле… куда?
– Поехали, – чеканит зло. – Объяснять уже надоело. Покажу.
– Куда поехали, Гордей? – голос срывается. – У меня ребёнок голодный, я только с работы…
– Ребёнка оденем и накормим, – хладнокровно сообщает.
Разворачивается и выходит из кухни.
Я остаюсь, как вкопанная, пару секунд, потом слышу из комнаты:
– Лёва, иди сюда. Будем броню мерить.
– Какую броню?! – взвизгивает сын.
– Самую боевую, – бурчит Гордей. – Чтобы ни один вирус не пролез.
Я подхожу
– Мам, смотри! – орёт. – Можно не снимать никогда?
– Водичку выключи, – через плечо бросает Гордей. – И оденься сама. Мы уезжаем.
– Куда? – повторяю, будто заело пластинку.
Он поднимает на меня глаза.
– Туда, где ты должна была побывать ещё давно, – коротко отвечает. – Поехали, Варя. Хватит додумывать. Пора уже посмотреть на всё своими глазами.
- 33 -
Я зажмуриваюсь на секунду, пытаясь собрать мысли в кучку.
– Куда поехали, Гордей? – выдыхаю наконец. – Ты вообще можешь… один раз в жизни объяснить нормально, а не хватать нас и тащить непонятно куда?
Он уже застёгивает Лёве молнию на новом комбезе, пальцы работают быстро, уверенно. Лёва сияет, как новогодняя гирлянда:
– Мы куда-то поедем?! Класс! Мам, мы поедем, да?
Мой несмышлёныш радуется всему новому…
Для него любой выход – это приключение. Любая новая вещь – это праздник.
Он не думает о том, куда, зачем, с какими последствиями.
– Стойте оба, – поднимаю ладонь.
Гордей поднимает на меня свой недовольный взгляд.
Удивительно, но чем дольше я рядом с ним, тем меньше это рабатает.
Раньше от такого выражения лица у меня всё сжималось внутри, как у школьницы перед директором. Всё, сейчас будут отчитывать, объяснять, где я не права и как надо было.
А теперь внутри скорее сухо фиксируется: «Ага, недоволен. Как обычно».
Словно у меня правда выработался иммунитет на его несносный характер.
Когда слишком долго живёшь в тревоге за своё сердце, за ребёнка, за квартплату, то один мужской прищур уже не выглядит концом света.
Или я просто взрослею.
Перестаю воспринимать его мины как приговор и начинаю видеть в них то, чем они и являются на самом деле. Всего лишь всего лишь эмоцией взрослого упрямого мужика, который сам не до конца понимает, что делает, но по привычке изображает того, кто знает, как правильно.
– Варя, – чеканит он, – Сейчас надо не говорить, а делать.
– Я не готова никуда ехать, – честно признаюсь. Если сейчас соглашусь, дальше меня просто покатят, как чемодан без ручки, и никто не спросит, удобно ли мне. – Давай не сегодня?
Смотрю на Лёву, который уже топчется в ботинках, готовый к приключениям.
– Он готов, – упрямо говорит Гордей. – И я тоже.
Конечно... Один – взрослый, второй – маленький, но по уровню энтузиазма сейчас одинаковые.
– А я – нет, – отрезаю. – И, прости, но я тоже человек, а не просто приложение к вам.
Гордей чуть щурится. Молчит.
Ну давай, Рыков.
Хоть раз не упирайся рогами, а попробуй услышать меня, а не только свои приказы.
– Давай так, – выдыхаю примирительно, сама удивляясь, что ищу не скандал, а компромисс. – Ты… погуляй с ним.
Это точно я сейчас сказала? Ужас... Женщина, которая раньше вцеплялась в ребёнка мёртвой хваткой и никому его не доверяла? Совсем на меня Гордей плохо влияет.
– Что? – одновременно спрашивают они оба. Только у Лёвы это восторг, у Гордея осторожное недоверие.
– Ты всё равно уже его одел, – киваю на комбез. – Пройдитесь по двору, в магазин зайдите, на горку, не знаю. Полчаса. Час. А я пока нам приготовлю ужин.
Лёва подпрыгивает:
– Мы же пойдём?! Пойдём?! Пойдём-пойдём-пойдём!
Я бросаю взгляд на Гордея. Впервые за долгое время он не спорит. Не читает морали. Не настаивает.
Просто смотрит пару секунд и кивает.
– Ладно. Погуляем.
Наклоняется к Лёве:
– Ну что, боец, посмотрим, как твой комбез в полевых условиях работает?
– Ура! – орёт Лев так, что у меня дёргается глаз. – Пап, а мы в магазин пойдём? Там там машинки!
Слово «пап» ударяет по мне, как током. Гордей тоже чуть дёргается. Но уголок губ предательски поднимается.
– Посмотрим, что там за машинки, – отвечает он и подхватывает сына на руки так естественно, будто делал это всю жизнь.
И, впервые с момента нашей встречи, я вижу у него на лице улыбку. Настоящую, искреннюю, без этих его жёстких складок у рта.
Дверь хлопает и они уходят.
Я стою посреди коридора, несколько секунд тупо смотрю на коврик… потом встряхиваюсь.
– Так, Варя, – говорю себе вслух. – Ты хотела приготовить ужин. От умиления поревешь потом...
- 34 -
Запах жареного мяса расползается по квартире. Я такого ужина не готовила лет сто… даже, наверное, после моего ухода от Гордея, ни разу. Мы с Лёвой обычно по-простому: суп, макароны, каша.
А здесь…
«Семейный ужин», – ядовито шепчет внутренний голос.
Отмахиваюсь.
Это всё для ребёнка, чтобы он питался правильно и с витаминами. Раз уж отец постарался.
К моменту, когда замок щёлкает и в прихожей доносится Лёвкин счастливый визг, на столе уже стоит мясо, картофельное пюре, салат и даже маленькая миска с нарезанными яблоками.
– Мааам! – влетает сынок на кухню. – Мам, у меня комбез крутой! Мы качались и я вообще не замёрз!
Лёва весь в снегу, счастливый, руками в варежках размахивает.
Вот так это должно было быть все эти годы.
Ребёнок в новом комбезе, с отцом, который качает его на качели и следит, чтобы не замёрз.
А не только мама, которая всегда спешит, не может долго задерживаться. У нее слабое сердце...
За спиной сына разувается Гордей, волосы у него влажные, на куртке снег подтаял.
– Проходите, – киваю. – Руки мойте. Ужинать будем.
Мои мужчины дружно идут в ванну... точнее один маленький мужичок и бывший муж.
За столом мы молчим. Лёва жуёт с аппетитом, болтает ногами под стулом и между делом умудряется ещё и машинку на краю стола катать.
– Вкусно, – признаёт бывший, нарушая молчание.
– Да! – тут же подхватывает сынок с набитым ртом. – Мама всегда вкусно готовит!
Гордей чуть улыбается.
– Не сомневаюсь.
Я упорно делаю вид, что крайне занята собственным пюре и салатом.
Не поднимаю глаз.
Не хочу, чтобы он увидел, как мне от его фразы стало и неловко, и приятно.
После ужина Лёва, сытый и довольный, бежит в комнату с машинкой. Я встаю, тянусь к тарелкам, чтобы собрать их стопкой и отнести в раковину, как Гордей неожиданно поднимается.
– Сиди, – бросает
– С чего бы это? – смотрю в удивлении на него.
– Кто не готовил, тот моет, – спокойно парирует. – Так что сиди.
Идёт к раковине, закатывает рукава. Включает воду и начинает греметь тарелками.
Я же остаюсь за столом. Смотрю задумчиво на его широкую спину.
– По поводу Светы, – вдруг начинает он, не оборачиваясь, окончательно портя последние приятные минуты. – Я пытался с ней построить что-то. Похожее на семью.
– Поздравляю, – выдыхаю сухо. – Надеюсь, у вас всё… складывается.
– После того, как ты ушла, – не поддается Гордей, – было ощущение, что нормально уже не будет никогда. Такое… как будто всё внутри сгорело, обуглилось. Первое время на баб вообще смотреть нормально не мог. Потом… притерлось. Служба, дела, Аня, Ника со своими головниками… Время как-то всё на свои места расставило. И пришло тихое осознание, что как ни выворачивайся, но одному мужику в сорок лет жить, так себе перспектива. Поэтому пусть без этой… безумной любви, но рядом должен быть кто-то.
Усмехается безрадостно.
– Света как раз оказалась подходящим вариантом. Тихая, спокойная, битая жизнью, от этого более гибкая и терпимая. Она не спрашивала лишнего. Не лезла, куда я не пускал. С Аней ладила. В доме порядок поддерживала. Я… убедил себя, что это именно то, что мне нужно. Тихий тыл. И никаких лишних эмоций, только стабильность и быт.
– И хватало? – не выдерживаю.
Гордей ополаскивает кружку, ставит в сушилку.
– На первое время – да, – отвечает просто. – Она меня любила. По-своему. И я реально пытался ответить хоть чем-то похожим. Знаешь, как это выглядит? – хмыкает. – Когда ты всё делаешь как положено. Цветы, подарки, отпуск, шторы повесили, ремонт сделали, а внутри пусто. Просто… ничего..
Я сижу и слушаю его, вся затаившись.
И в то же время где-то глубоко внутри шевелится мерзкое, некрасивое желание:
скажи.
Скажи, что не любил её. Никогда. Что это была ошибка, привычка, попытка зашить дыру.
Вот правда, Варя?
Это что-то изменит?
Ну скажет он сейчас, что не любил её. Что дальше?
Ты что, растечёшься у его ног благодарной лужей?
«Ой, как трогательно, спал с другой, но без любви, какое облегчение, какое великодушие…»
Очень романтично. Просто мечта любой умной женщины. Радоваться чужому «я не любил, просто жил».
– И зачем ты сейчас мне это рассказываешь? – спрашиваю резче, чем хотела. – Чтобы я оценила, как ты старался быть хорошим мужиком?
Гордей выключает воду. Остаётся стоять, опершись руками о край раковины.
– Нет, – произносит медленно. – Чтобы ты поняла, что наш с ней разрыв связан не только с тем, что вы с Лёвой появились в моей жизни. Это было логичным завершением этого цирка под названием отношения.
Разворачивается, облокачивается спиной о раковину, скрещивает руки на груди. Смотрит прямо на меня. Взгляд тяжёлый, честный до неприятного.
– То есть?.. – выдавливаю.
– То есть мы со Светой вчера расстались. Она собрала вещи и съехала из моего дома.
– И что теперь? – спрашиваю хрипло.
– Теперь, – Гордей не отводит взгляда, – в моей жизни есть только ты и Лев. Я рассказываю всё это, – продолжает он устало, – не для того, чтобы вызвать у тебя восторг или благодарность. Я просто не хочу, чтобы ты ещё сутки ходила и думала, что у меня там борщ, Света, тёплый плед и запасной аэродром.
У меня ладони начинают потеть.
От его слов не становится легче.
Потому что пока он жил на два адреса, то можно было держаться на расстоянии, уговаривать себя, что это всё временно, что «он там, а мы тут».
А сейчас граница стёрлась.
– И что ты… – голос предательски дрожит, – предлагаешь?
Вопрос звучит глупо даже для меня. Как будто я жду какого-то готового плана. Но я просто хочу заранее знать, к чему готовиться. К чему готовить сердце. Не выдержит оно ещё одного «ушёл – пришёл – передумал».
Он вздыхает и вдруг говорит очень просто:
– Ничего не предлагаю. Я не за этим тарелки мыл.
Я моргаю. Это совсем не похоже на обычного Гордея с его «сейчас я всё решу за всех». Обычно после фраз вроде «в моей жизни теперь только ты и Лев» он сразу даёт инструкции, как нам жить дальше. А тут... пустота.
– Я… – он хмурится подбирая слова, – хочу, чтобы ты понимала, что сейчас в моей жизни нет другой женщины, которой я что-то обещал. Нет второй кухни, куда я поеду ужинать. Нет дивана, на котором я буду лежать и делать вид, что меня всё устраивает.
– А Ника, – глухо напоминаю. – Аня и Егор.
– Ника и Аня – это мой долг, – кивает. – Не ещё одна семья. Это люди, за которых я взял ответственность. Но теперь, когда Егор нашелся, это его женщины. И ему с ними жить и ему решать, как быть дальше.
Между нами повисает неловкое молчание. Гордей вдруг чуть усмехается, почти растерянно:
– Я хотел спросить… – замолкает, отводит глаза в сторону комнаты, где Лёва тарахтит машинкой, как маленький трактор. – Если честно, – выдыхает, – я не хочу сегодня уходить.
Глаза сами расширяются.
– В смысле?
– В прямом, – пожимает плечами, и в этом жесте нет ни наглости, ни привычного напора. – Я не прошу пустить меня в твою постель и делать вид, что у нас снова семья. Я понимаю, что мы… ну мягко говоря, не на том этапе. Но мне… нужно побыть рядом с сыном.
Гордей кивает в сторону стены, за которой Лёва устраивает гонки:
– Я… слишком поздно узнал, что он у меня есть. И слишком много времени упустил. Не хочу никуда уезжать от вас. Если можно, то я лягу на полу. Мне главное – быть рядом.
А у меня в голове в это время поднимается целый ураган.
Часть меня тихо шепчет: «Да, пусть останется. Пусть хоть сегодня ответственность за нашего ребёнка разделится пополам. Пусть будет ещё один взрослый, который ночью встанет, если что».
Эта часть вспоминает сегодняшний ужин, как Лёва вертелся в новом комбезе, как сиял, глядя на него.
Другая часть, обозлённая, уставшая, хрипло отвечает: «Ага. Останется. Ляжет на полу, привыкнет, обживётся… Начнет тобой командовать, как раньше.»
Если сейчас сказать: «Нет. Уходи. Не надо ложиться на пол, не
я вроде как защищаю себя. Своё сердце и свои границы.
Но одновременно с этим я ставлю между ними ещё одну стену. Между Лёвой и этим сухарём, который впервые просит о чём-то, а не приказывает.
И где-то в этой каше из мыслей и страхов болтается ещё одна маленькая, совсем неприличная правда, от которой хочется заорать: мне… хочется, чтобы он остался.
Не только как отец Лёвы...
Но и как мужчина. Который пахнет этим приятным парфюмом, который легко закатывает рукава и моет посуду. Временами вредный и упертый, но с такой силой духа и воли, что дыхание перехватывает.
И я не знаю, что с этим желанием делать.
Куда его спрятать, чтобы не выдать ни звуком, ни взглядом.
- 35 -
– Нет, – произношу категорически.
Отказ выходит твёрже, чем я планировала.
В комнате будто на секунду становится тише и жарче.
Гордей достаточно спокойно принимает это. Никакой трагедии на лице. Только челюсть на секунду напрягается, скулы вырезаются чётче. У него так всегда, когда недоволен, но сдерживается от комментариев.
– Не сегодня, – добавляю, уже мягче. – Я… не готова.
Отвожу взгляд в сторону, на рисунок на обоях, да на что угодно сейчас готова смотреть, лишь бы не на него.
– Слишком много всего сразу. Мне нужно хотя бы немного прийти в себя. Хотя бы попытаться понять, что вообще происходит.
Внутри всё наперекосяк.
Ещё утром у меня был один мир: я, Лев, садик, мама в больнице и аккуратно упакованное прошлое, которое я старалась не трогать.
Сейчас это прошлое сидит на моей кухне, моет тарелки, покупает шубы и предлагает спать на полу.
– Понял, – говорит Гордей без сарказма, без привычного прищура. – Ладно.
Выдыхает протяжно, как будто что-то тяжёлое выпускает из себя.
– Не буду ломиться в закрытую дверь, – добавляет без давления.
Я чувствую, как сердцу чуть полегче, но вместе с этим поднимается другая тревога: а вдруг развернётся и уйдёт совсем?
– Но уйду, когда Лев уснёт, – спокойно договаривает он. – Не раньше. Хорошо?
Да разве я могу быть против... Коротко киваю, почти незаметно.
– Хорошо, – выдыхаю всё-таки, едва слышно.
На большее меня сейчас не хватает.
Я держусь на честном слове и остатках сил.
И если позволю ему сделать ещё один шаг ближе, то боюсь, что выдержки уже не останется.
Вечер проходит как-то по-семейному.
За окном темнота и снег, а у нас на ковре свой вселенский дорожный коллапс.
Лёва носится с машинкой по ковру, как заведённый.
Из кубиков у него вырос целый город: тут мост, тут парковка, тут непонятная конструкция.
Гордей, сидя на полу рядом, сначала просто наблюдает, опершись локтем о колено.
Но в какой-то момент его, как и всех нормальных мужиков, окончательно затягивает.
– Нет, пап, вот тут у нас заезд на парковку! – возмущается сын, ловко отодвигая тяжёлую мужскую руку с машинкой. – Ты тут всё сломаешь!
– Почему это? – искренне хмурится Гордей. – У вас тут знаки неправильно стоят, товарищ дорожный инспектор.
– Правильно! – упирается Лёва. – Вот тут только маленькие машины, а твой танк тут всё сломает!
– Это не танк, – бурчит тот, но машинку переставляет туда, куда ему указали.
Их диалог ужасно комичен.
Мужик, который привык командовать ротой, спорит с маленьким ребёнком и сдаётся под натиском детской логики.
Я глажу бельё под сериал по телевизору.
На самом деле просто слушаю.
Этот низкий, чуть хрипловатый мужской голос.
И этот детский, тонкий, звенящий, с неизменным пап в каждой второй фразе.
Я ворчу, что пора спать, а в ответ слышу привычное: «ну ещё пять минут, мам, ну пожалуйста».
В горле нарастает ком.
– Всё, – объявляю, бросая очередной взгляд на часы, делая голос как можно более строгим. – Гараж закрывается. Все машины в бокс. Водители идут чистить зубы.
– Мааам, ну ещё… – тут же тянет Лёва, распластавшись по ковру. – У нас тут авария!
– Нет, товарищ инспектор, – неожиданно встаёт на мою сторону Гордей. – Завтра продолжим. Сейчас – отбой. Маму не надо расстраивать.
Лёва, конечно, по закону жанра ещё минут пять торгуется. То с ним, то со мной. Предлагает вариант: «последний круг», «ну совсем последний», «честно-последний».
Но в итоге сдаётся.
Идёт чистить зубы, шлёпая босыми ногами по линолеуму, забирается в кровать и кутается в одеяло.
Я стою в дверях, прислонившись плечом к косяку, и смотрю на эту сцену как на кино, которое давно хотела увидеть, но билеты купили только сейчас.
– Пап, а ты завтра придёшь? – шепчет Лёва, когда Гордей наклоняется поправить ему одеяло.
У меня внутри всё замирает от этой картины.
Вот он, главный вопрос. Не про шубу, не про деньги, не про мои принципы.
Про завтра.
– Приду, – отвечает уверенно Гордей. – У нас с тобой ещё много дел.
Кладёт ладонь на макушку сына. С бережностью, которую я давно в нём не видела:
– Спи, боец.
Лёва зевает так широко, что кажется, челюсть сейчас отстегнётся, и засыпает почти сразу.
Сегодня он вымотался. Новый комбез, качели, папа, игрушки, ужин, эмоции. Для детской нервной системы – это огромная нагрузка.
Мы с Гордеем выходим в коридор. Между нами повисает какое-то неловкое молчание.
Без детского шума мы как будто начинаем по другому ощущать пространство вокруг. Отмечать, как слишком близко стоим друг к другу, дышим одним воздухом, ловим друг друга боковым взглядом. И всё это сейчас совершенно лишнее, опасное, не про бывших и не про родителей одного ребёнка.
– Пойду, – произносит Гордей, и голос у него вроде бы ровный, сухой, как всегда, но я слышу в нём эту сдержанную хрипотцу, которой раньше не было. Отводит взгляд, берёт куртку с вешалки резким, чуть нервным движением. – Завтра увидимся.
Обнимаю себя руками, тоже избегаю его взгляда и лишь угукаю в ответ.
Он обувается молча.
Застёгивает молнию на куртке, проверяет, не забыл ли ключи, и тянется к дверной ручке.
– Спокойной ночи, – бросает даже не оборачиваясь.
– Спокойной, – шепчу в ответ. Даже не уверена, слышит ли.
Хлопок двери звучит удивительно громко.
Как будто не просто мужчина из моей квартиры вышел, а целый пласт жизни опять отделился.
Я какое-то время стою в коридоре, глядя на ту самую дверь, за которой его уже нет.
И не понимаю
Или страх, что завтра я не увижу его...
- 36 -
Ночью я ворочаюсь с боку на бок.
То постель холодная, то жарко, одеяло мешает, подушка не такая.
Сон никак не идёт.
В какой-то момент сдаюсь.
Хватит уже делать вид, что я сплю.
Осторожно приподнимаюсь, стараясь не скрипнуть кроватью и иду босиком на кухню.
Встаю, стараясь не скрипнуть кроватью, босиком иду на кухню.
Не включая свет, нащупываю стакан и наливаю себе воды. Холодную, из-под крана.
Пью большими глотками и подхожу к окну.
На улице тихо.
Снег падает крупными хлопьями, медленно, как будто ленится. Сначала просто смотрю во двор, ни о чём конкретно не думая.
Потом взгляд цепляется за знакомую машину.
Она стоит не прямо под моими окнами, а чуть в стороне, скромно, как будто хочет остаться незамеченной. Но я вижу её хорошо.
От фонаря по крыше ползут блики, на капоте тонкий слой снега.
Фары погашены, салон тёмный, только голубоватый отблеск от приборки.
– Ты издеваешься, – шепчу в стекло.
Щурюсь, пытаясь разглядеть.
Да, за рулём кто-то сидит. Силуэт головы, плеч. Лобовое изнутри чуть запотело.
Значит, не уехал.
Конечно.
Кто бы сомневался.
Упертый, как танк.
Не пустила в квартиру, так он сел под окнами, как личный сторож.
И внутри всё расщепляется на две половины.
Одна шепчет:
«Да что ж ты творишь, идиот… Промерзнешь там до костей. У тебя завтра работа. Езжай домой, грейся».
Так и хочется постучать по стеклу и заорать в ночи:
– Ты нормальный вообще?! Домой поезжай, герой, пока не околел!
С другой, тут же поднимается злость: «Не прогнёшь ты меня этим. Не стану я из благодарности и чувства вины делать то, к чему сама не готова».
И злость вдруг не только на него, а и на себя.
Потому что где-то совсем глубоко внутри эта картинка, мужчина в машине под твоими окнами, который не уезжает, хотя его выгнали, цепляет внутри мня наивную девчонку, которая всё ещё верит в «любит – значит, борется».
А обиженная, циничная сразу же перебивает ее:
«Борец нашёлся. К врачам со мной не ходил, тест на беременность чуть не в урну выкинул, но зато теперь под окнами сидит, как герой-любовник из сериала. Спасибо, впечатлена».
Отступаю от стекла, будто он может увидеть меня оттуда. Хотя, конечно, не увидит. Свет не горит, за окном чернота.
Выпиваю остатки воды и ставлю стакан в раковину.3
– Спи, идиот, – бурчу в пустоту. – Я тебя всё равно сейчас не приглашу.
Разворачиваюсь и иду к сыну.
Утро приходит резко, с противным звонком в дверь.
Дёргаюсь так, будто по мне ток пустили.
Сон, который только-только начал затягивать, рвётся в клочья.
Сердце делает кульбит.
– Мам… – Лёва сонно шевелится рядом, зарываясь носом в подушку. – Кто там?..
– Сейчас, солнце, – шепчу, поглаживая его по плечу. – Лежи, не вставай.
Нащупываю халат, накидываю его, чуть не запутавшись в рукавах. Узел на поясе завязываю на бегу и мчу в коридор.
Часы в прихожей показывают десять минут восьмого.
Ну конечно. Проспали!
Открываю дверь.
На пороге стоит Гордей. Уже умытый, побритый, собранный. Волосы чуть взъерошены, куртка и сапоги припорошены свежим снегом. Взгляд ясный, собранный, с его фирменным выражением «я уже полдня прожил, пока вы тут спали».
В руках у него пакет из местной пекарни.
– Доброе утро, – говорит, как ни в чём не бывало. – Быстро умываться. Я пока завтрак разогрею.
И поднимает пакет чуть выше.
– Булки. С корицей. И какие-то ещё, женщина в пекарне рекомендовала.
– Ты… – слова какое-то время не собираются в предложение. – Ты вообще спал?
Он, кажется, на секунду колеблется, потом плечом слегка дёргает.
– Не твоя забота, – отсекает привычно. – Давай, Варвара. Ребёнка поднимай, сама дуй в ванну. Время идёт.
И, не дожидаясь моего согласия или возмущения, идёт мимо меня в кухню.
Как к себе домой.
Из пакета уже тянет горячей выпечкой и корицей.
Я стою в коридоре секунды три, как дурочка. В халате, с растрёпанными волосами, с сердцем где-то в горле.
Мозг, как старый компьютер, пытается одновременно загрузить сразу три программы:
«Что он тут делает?»,
«Как я выгляжу?»
и «Где таблетки от сердца на всякий случай?».
Потом спохватываюсь.
Ладно.
Все размышления потом.
Сначала надо разбудить ребёнка, умыться и одеться.
Потом уже буду разбираться, что тут за дивный новый мир, где Гордей приходит утром и готовит завтраки...
- 37 -
– Лёв, подъём! – захожу в комнату, хлопаю выключателем и отдёргиваю штору. – Солнышко, уже утро..
– М-м-м… – доносится недовольное из-под подушки и Лёва заворачивается ещё плотнее в одеяло. – Я ещё чуть-чуть…
– А у нас на завтрак булки с корицей, – бодро сообщаю сыночку, хотя сама в это до конца ещё не верю. – И папа пришёл.
Фраза работает лучше любого будильника.
Глаза у сына раскрываются мгновенно.
– Папа? – он выныривает из одеяла, волосы торчат в разные стороны. – Уже здесь?
На лице у моего сыночка такая чистая, беззащитная радость, что в груди всё болезненно сжимается.
Вот ради этого, наверное, и правда стоит идти на компромиссы. Сдерживать язык, проглатывать обиды, учиться заново разговаривать с человеком, которого когда-то клялась больше никогда не видеть. Ради вот этих круглых от счастья глаз.
И ради того, чтобы у моего ребёнка было это простое, но огромное счастье, знать, что у него есть оба родителя. Что папа не мифический персонаж из сказок и не фамилия в графе, а живой человек, который приходит по утрам с булками, качает на качелях и остаётся, даже если взрослым больно и неудобно вместе.
– Уже, – вздыхаю, пряча свои эмоции за привычной суетой. – Давай, вылезай из норы, маленький барсук. Умываться, одеваться, завтракать.
Через десять минут мы вдвоём толкаемся в узкой ванной комнате.
Лёва стоит на специальной подставке перед раковиной и неуклюже чистит сам себе зубы. Брызгает пастой куда угодно, только не в раковину. Зато всё сам.
Я же пытаюсь сделать себе хоть что-то, похожее на причёску.
Из кухни доносится бодрый голос Гордея:
– Всё готово. Вы там долго ещё?
Синхронно выглядываем с Лёвой из ванной, как два сурка.
Стол уже накрыт. Тёплые булки, горячий чай в
– Быстро завтракать, – командует Гордей. – А то в сад опоздаем.
Мы с сыном спешим за стол. Лева с аппетитом уплетает булку и качает ногами. Я сооружаю себе бутерброд с колбасой и сыром.
– Ты же во вторую смену сегодня? – спрашивает Гордей, бросая на меня внимательный взгляд.
Я киваю и с жадностью откусываю свой бутерброд.
– Да. К обеду, – проглатываю, отодвигая кружку чуть в сторону. – До этого надо к маме заехать. Врачи обещали на неделе выписку.
– Как она? – спрашивает неожиданно мягко.
Я на секунду теряюсь. Не привыкла, чтобы его вообще интересовала моя мать.
– Чуть-чуть лучше, – выдыхаю с грустью. – После инсульта быстро не бывает. Правая рука всё ещё не работает как раньше, – поясняю тише. – Пытается что-то делать, но пальцы не слушаются. Речь иногда спотыкается, слова путаются… но врачи говорят, что для её возраста мы держимся нормально. Реабилитацию назначили, – продолжаю, – упражнения, массаж, занятия с логопедом. Таблеток целый вагон выписали, – криво усмехаюсь. – От давления, от сердца, от головы… целая аптека на тумбочке.
Делаю глоток чая, чтобы прогнать противный горький ком в горле.
– Но в целом… всё стабильно. Для нас это уже… почти хорошая новость.
– Ясно, – скупо комментирует Гордей, чуть кивая.
Я перевожу взгляд на свои руки и вдруг слова сами срываются:
– Меня больше другое страшит, – признаюсь, сама не понимая почему. – Выпишут её и всё. Больница закончится, капельницы уберут, врачей рядом не будет. Дальше либо кто-то должен с ней быть дома, помогать мыться, одеваться, готовить, следить за лекарствами, давлением… – я нервно усмехаюсь, – либо сиделку искать, платить ей, контролировать. А я…
Поджимаю губы, злясь на свою беспомощность в этом вопросе.
– Я одна не вывожу, – произношу уже почти шёпотом. – Работа. Лев. Моё сердце со своими приколами. Мама после инсульта… Я физически не смогу разорваться на четыре стороны, как бы ни старалась.
– Инсульт… – повторяет глухо Гордей, явно погруженный в свои собственные мысли. – Какой по счёту?
– Первый. И очень хочется, чтобы и последний. Давление у неё всю жизнь скачет, она ещё в моём детстве с таблетками не расставалась. А к врачам никогда не спешила. Вот и доигрались. Организм же не железный.
Есть в этой ситуации какая-то жёсткая справедливость и чудовищная несправедливость одновременно. С одной стороны, мы с мамой обе знали, что так может быть. Знали, что сосуды не вечны, что наследственность штука упрямая. Но никто, абсолютно никто ничего не предпринял, чтобы предотвратить беду. На «авось» надеялись. На то, что гроза пройдёт стороной. И получили в итоге выжженное поле.
Хоть я и злюсь на маму за это упрямство, а сама-то... сама далеко ли от неё ушла?
Когда я последний раз была на обследовании? Да банально у кардиолога? После того тяжёлого кесарева и бесконечных сохранений в другом городе я будто забила на себя и своё здоровье.
Таблетки пью по старым назначениям. Ни УЗИ сердца, ни ЭКГ я не делала целую вечность. В стационаре не лежала давно, а он мне каждые полгода положен...
Вечно времени нет, денег в обрез, Лёву не с кем оставить...
У мамы, думаю, тоже постоянно находились оправдания и отговорки. Мы обе героини в своём воображении, спасающие всех вокруг, пока наши собственные моторы работают на износ.
Гордей смотрит внимательно, нахмурившись.
– Разберёмся, – произносит буднично. – Давай сначала до выписки дойдём, а там будем решать сиделка, оформление инвалидности, какие ещё варианты. с Посмотрим, что по льготам положено, какие реабилитационные центры вообще есть, можно ли выбить путёвку или хотя бы дневной стационар. Может, соцработники, патронаж. Варианты всегда есть.
Он говорит это так уверенно, словно за ним стоит целая армия снабженцев и юристов. Впрочем, учитывая его должность, если он ещё конечно там работает, так оно и есть.
От его слов у меня внутри почему-то и легче, и тревожнее одновременно.
Впервые мне не нужно быть единственным взрослым в комнате. Впервые кто-то другой берет на себя тяжесть принятия решений, от которых зависит жизнь. Это как если бы я долго тонула, и вдруг под ногами почувствовала дно. Пусть скользкое, пусть илистое, но дно.
Однако мне всё равно тревожно, потому что я знаю Гордея. Если он включается, то включается по-настоящему. Он полезет во все инстанции, начнёт давить на врачей, разбираться с бумагами, ставить задачи, контролировать исполнение.
А я всё ещё не уверена, готова ли пускать его во все эти зоны моей жизни. Ведь там у меня и так всё держится на честном слове.
И если он зайдёт туда со своим трезвым взглядом и офицерской логикой, то, возможно, окажется, что у меня не всё более-менее, а реальная задница по всем фронтам.
И тогда уже не получится делать вид, что я одна сильная и самостоятельная, что мне никто не нужен, что я всё могу сама...
Поэтому перевожу встревоженный взгляд на настенные часы.
– Мы уже опаздываем, – торопливо отмечаю. – Лёв, быстро одеваемся.
Начинается привычная утренняя суета, наш ежедневный марафон, в который сегодня бесцеремонно вклинился высокий и угрюмый мужчина.
Я действую на автопилоте, но руки слушаются плохо. Лёва, почувствовав общий градус напряжения, решает, что сейчас лучшее время для восстания. Он успевает потерять варежку (где она?! только что была на комоде!), устроить гонку синей машинке по моей спине и всерьёз поспорить с невидимым оппонентом о том, кто именно первым наденет ботинки.
Я уже готова сорваться на крик, но тут в дело вступает Гордей. Без суеты, без лишних слов. Он ловко подхватывает извивающегося Лёву, одним движением усаживает его на пуф и затягивает молнию комбинезона до самого подбородка.
– Я сам отвезу, – решает он. – Всё равно мимо садика.
Он выпрямляется и поворачивается ко мне, сканируя меня тяжёлым взглядом.
– Тебя после него до больницы подкинуть?
– Не надо, – отвечаю поспешно, наматывая шарф слишком туго. – Я… пройдусь. Мне полезно гулять. Врачи советовали. Свежий воздух и всё такое.
Гордей пару секунд смотрит на меня, оценивая то ли моё физическое состояние, то ли запредельный уровень моего упрямства. В его глазах мелькает тень чего-то, похожего на усмешку, но он сдерживается.
– Ладно, – кивает. – Только телефон держи при себе и на беззвучный не ставь. Ясно?
– Ты мать моего сына, – спокойно отрезает он.
Эта фраза бьёт наотмашь. В ней всё. И его права, и его претензии, и та новая пропасть, которая разверзлась между нами. Он четко обозначает мой статус в его системе координат.
Лёва уже скачет у двери, как заведённый, совершенно не чувствуя напряжения между нами:
– Пап, пойдём! Там снег! Пойдём-пойдём-пойдём!
– Идём, боец, – ухмыляется Гордей.
В тесном коридоре на секунду образуется настоящий затор. Я смотрю на них, большой и маленький, оба упрямые, оба смотрят на мир с одинаковым вызовом.
– Всё, – говорю я, наконец открывая входную дверь. – Вперёд. К подвигам.
Мы выходим из подъезда. Воздух колючий, пахнет близкой зимой. Я останавливаюсь на крыльце и поворачиваюсь к ним:
– Вы… идите. Мне в другую сторону. Через парк быстрее.
Лёва, уже схвативший Гордея за руку, без тени сомнения машет мне свободной ладошкой:
– Мааам! Пока! Я вечером приду! С папой! На большой машине!
– Договорились, малыш, – улыбаюсь я, хотя где-то внутри всё сводит страхом от его уверенности.
Гордей смотрит на меня долго и пронизывающе.
Потом просто кивает. Без лишних слов.
Разворачивается к своей машине, бережно, но крепко сжимая маленькую руку сына.
Я стою на месте и смотрю им вслед, пока его внедорожник не скрывается за поворотом.
Потом бреду через двор, утопая в серой каше под ногами. Каждый шаг отдаётся в груди тупой болью. Где-то там, между сердцем и желудком, теперь живёт новая реальность, к которой у меня нет инструкции.
Гордей не ушёл. Он точно решил, что будет рядом. И, похоже, в отличие от меня, уже не сомневается в этом ни секунды.
А я… я всё ещё только пробую поверить, что мужчины иногда остаются. Даже когда их об этом никто не просит. Даже когда ты сама сделала всё, чтобы они исчезли.
- 38 -
В больнице, как всегда, уныло.
Этот коридор будто создан специально, чтобы капать людям на мозги, что жизнь конечна. Вокруг тусклые стены, выцветшие объявления и запах хлорки.
Иду по коридору и внутри всё сжимается от волнения. Каждый раз, как в первый. Вроде уже знаешь, что увидишь, а всё равно сердце делает кульбит.
Стучу тихо костяшками по двери, не дожидаясь ответа, толкаю её плечом и вхожу в палату.
Мама лежит у окна, почти утонув в подушке и аккуратно сложенном гармошкой одеяле. Голова чуть повернута к стеклу, взгляд куда-то за пределы двора, за тёмные крыши и серое небо. Не фокусируется ни на чём конкретном, просто скользит по миру так, как смотрят люди, которым уже всё равно, что там дальше.
От этого зрелища душа реально кровью обливается.
Мама, которая всю жизнь носилась, суетилась, ругалась, тащила всё на себе, теперь лежит маленькая, как будто усохшая. Лицо какое-то серое, землистое, потухшее. Только глаза живые, да и те с усталой обречённостью в глубине.
– Привет, – выдыхаю, пытаясь выдавить из себя хоть подобие улыбки. Получается отвратительно плохо.
Она медленно поворачивает голову. Правая сторона тела почти не слушается, даже уголок губ с этой стороны упрямо тянет вниз, делая выражение лица суровее.
– Варя, – произносит, язык чуть спотыкается, но слова разобрать можно. – Пришла ко мне.
– Ну а куда я денусь, – пытаюсь пошутить, ставлю пакет на тумбочку. – Фрукты тебе, йогурт… Сейчас тебя причешем, приведём в порядок, будешь у меня красотка.
– Да брось, – усмехается раздраженно мама. – Не трать зря время.
Пододвигаю стул ближе к кровати, сажусь, поправляю одеяло, хотя с ним и так всё впорядке. Надо занять руки, иначе начну плакать сразу.
– Как ты? – спрашиваю, хотя сама ненавижу этот вопрос. Как будто она сейчас скажет: «О, отлично, Варенька, вчера марафон пробежала».
Мама смотрит в потолок. Молчит несколько секунд. Так долго, что я уже успеваю придумать пять вариантов её ответа, и ни один из них не утешительный.
Потом неожиданно выдыхает:
– Плохо я.
Я моргаю, цепляюсь за первое, самое банальное:
– Давление?
– Давление… – мама отмахивается здоровой рукой, сухой, с выступившими косточками. – Давление – это ерунда. Таблетками собьётся. Я… я жить так не хочу, Вар, – произносит она очень чётко. – Понимаешь? Лежать, как бревно. Быть тебе… обузой.
– Мам, – автоматом возражаю, чуть подаюсь к ней, – ну что ты…
– Не перебивай, – неожиданно жёстко обрывает.
Смотрит прямо мне в глаза, не моргая:
– Это не жизнь.
Делает паузу, будто проверяет, слышу ли я.
– Когда тебя с кровати на кресло перекладывают, с кресла в туалет, с туалета обратно. Когда ты не можешь сама встать, сама помыться, сама одеться. Когда каждое движение, как подвиг и отдельная спецоперация.
Морщит лоб, подбирая слово, губы чуть дрожат:
– Когда ты… – делает вдох, – бесполезна своим родным. Только проблема для них.
Ком подступает к горлу так резко, что я физически чувствую, как он упирается подъязычной костью.
– Ты не бесполезна, – шепчу. Голос предательски срывается. – Ты… моя мама.
– Вот именно, – криво усмехается она, и от этой усмешки хочется выть. – Мать, которая теперь только лежит и смотрит в потолок.
Медленно поворачивает голову обратно к окну.
Поворачивает голову к окну.
– Как бы сильно тебя ни любили, Варюша, – произносит она устало, но твёрдо, – долго это никто не выдерживает. Вначале все переживают, таскают, ухаживают. Бегают вокруг, как вокруг хрустальной вазы. Боятся уронить, разбить. Себя не жалеют. А потом… – она чуть поднимает брови, – потом усталость приходит. Такая, с привкусом стыда. Потому что тебе и жалко, и тяжело. Злишься поначалу на себя, что устал. Что хочешь просто посидеть, молча, чтобы никто не звал, не стонал, не просил стакан воды. А потом она, эта злость, потихоньку на того, кто лежит, перелезает. На меня, на таких, как я.
Мама пожимает плечом, насколько позволяет тело.
– А потом все молчат, улыбаются, говорят правильные слова, но каждый по-своему… ждёт, когда всё это закончится. Чтобы вздохнуть. Просто… вздохнуть свободно и облегченно.
– Мама, не надо так говорить, – слова срываются на шёпот. – Пожалуйста.
– А как говорить? – она смотрит на меня в упор, без жалости, без попытки сгладить углы. – Сказки тебе рассказывать? Всё будет
Она попадает в самое больное место, и мы обе это знаем.
Мама первой отводит взгляд, выдыхает, голос чуть смягчается:
– Как Лёва? – спрашивает она уже тише. – Не надо больше обо мне, – морщится, – расскажи мне что-нибудь… хорошее. Про внучика, например.
И вот тут у меня впервые за утро получается улыбнуться хоть как-то по-настоящему, а не вот это дёрганое подобие.
– Лёва… нормально, – выдыхаю, будто теплеет внутри от одного его имени. – Вчера в новом комбезе бегал, как угорелый.
На секунду вижу перед глазами его радостную, раскрасневшуюся мордашку.
– Гордился, что ему папа его подарил.
Делаю небольшую паузу, собираюсь с духом:
– Гордей узнал про него, – произношу тихо, наблюдая за маминым лицом. – Они виделись.
Мама переводит на меня внимательный, заинтересованный взгляд:
– Гордей… всё узнал?.. – спрашивает неуверенно, словно боится, что ослышалась.
Я киваю.
– Возник… как чёрт из табакерки, – криво усмехаюсь. – Пришёл в сад, увидел Лёву…
Пожимаю плечами.
– Жизнь как-то по-дурацки закрутилась, мам. Он, оказывается, парня пропавшего без вести, Егора, девушку встречал с ребёнком, помогал ей, в роддом к ним ездил. Мне ничего не сказал, а я… – отвожу взгляд, – убежала и спрашивать не стала нормально. Сама всё дорисовала, как всегда. Решила, что у него вторая семья, что меня с моим ребёнком он уже списал.
Горько усмехаюсь:
– Он, оказывается, к Вике с Сергеем приезжал. Увидел Серёжу в трусах в дверях и решил, что мы с ним вместе живём. Ой, короче… – нервно взмахиваю рукой, – такая солянка из недомолвок и додумываний. Еле разобрались. Но теперь он… – сглатываю, – вроде как хочет присутствовать в жизни сына. Говорит, что больше никуда не денется.
Мама коротко фыркает, и в этом звуке так много знакомого, родного скепсиса:
– Вот же, конь в пальто, – бурчит. – Как всегда, сначала всё через задницу сделает, потом героически исправляет.
Я невольно улыбаюсь:
– Мам…
– Что мам? – она смотрит серьёзно, почти строго, как в те времена, когда ловила меня на каких-нибудь подростковых глупостях. – Не гони его. Пусть помогает. Это его ребёнок так же, как твой. С самого начала надо было его к воспитанию приобщать, а не тащить всё одной, – вздыхает, – хотя… он у тебя такой солдафон, что быстрее бы тебя до инфаркта довёл своими приказами. Может, и к лучшему, что ты от него тогда перебралась подальше. Хоть спокойно выносила и родила.
Она тянется здоровой рукой, сжимает мои пальцы. Ладонь у нее холодная, сухая, но хватка крепкая, как раньше:
– Ты не железная, – говорит мягче, почти ласково. – Ты не обязана всё тянуть сама. Хватит из себя танк строить. Ему тоже положено свою долю таскать. И моральную, и материальную. Не только приказы свои раздавать.
Я колеблюсь секунду, потом всё-таки выдыхаю то, что крутится на языке с утра:
– Света у него была, – признаюсь, будто совершаю предательство. – Женщина. Они расстались… вроде как. Он говорит, что только мы у него теперь. Но я… – качаю головой, – я не знаю, верить или нет. Не понимаю, что он вообще от меня хочет. И чего сама хочу.
Мама какое-то время молчит. На соседней койке женщина кашляет, напоминая нам, что мы здесь не одни. После чего мама снова переводит взгляд на меня:
– Варь, – говорит наконец тихо, но очень решительно, – слушай сюда внимательно.
Делает паузу, чтобы я точно посмотрела на неё:
– Мачеха ребёнку никогда не заменит мать. Как бы она ни старалась. Может быть хорошим человеком, может ухаживать, кормить борщами, сказки читать. Но мать – это ты. И будешь ты, пока дышишь.
Она чуть сжимает мои пальцы сильнее:
– Ты поэтому голову включи и займись своим здоровьем. Ты сына родила, вытащила одна, воспитала как могла. Вот и хватит геройствовать. Пусть теперь и он, – кивает куда-то в сторону двери, – поможет. Родной отец всё-таки. Не чужой дядя с улицы. Ему положено. И тащить, и отвечать, и рядом быть.
– Ты говоришь так, как будто всё просто, – горько усмехаюсь, чувствуя, как внутри всё сжимается, как пружина. – Как будто обиды и прошлое можно, знаешь, в отдельную коробку сложить, крышкой накрыть и на антресоли закинуть. А они… – качаю головой, – никуда не деваются, мам. Лезут в голову в самый неподходящий момент.
Провожу ладонью по лицу, будто могу стереть усталость.
– У меня страх, – честно признаюсь. – Прям… животный. Что пройдёт время, он обвыкнется, притрётся, и всё начнётся по второму кругу. Сначала будет стараться, а потом опять замкнётся, уйдёт в свои дела и начнёт молчать. Я же его знаю. Ему легче проглотить, чем объяснить.
Делаю короткий вдох:
– Ещё троих из роддома встретит, – криво усмехаюсь, хотя на самом деле не смешно, – а может уже и настоящую любовницу заведёт. Помоложе и попроще. Или… – голос срывается, – сына куда-то увезёт и снова не поставит меня в известность. Он же у нас весь про рационально. Решит, что так лучше, и всё. У меня же сердце. Мне вообще, по его мнению, в вакууме жить надо, под колпаком, и чтобы стресса ноль. Меньше знаю, крепче сплю.
– Это всё твои страхи, – отсекает мама твёрдо. – Они у тебя размером с вагон, я вижу. Но страхи – это одно, а жизнь – это другое.
Она чуть наклоняет голову, смотрит пристально, почти сурово:
– А одна будешь, что случится, через сколько соседи Лёвку найдут? – спрашивает просто, без обиняков. – Ты об этом думала?
Её слова бьют в солнечное сплетение.
– Нового мужика, конечно, ещё встретишь… Только ты сама-то трезво посмотри. Какой мужик с радостью побежит поднимать одинокую женщину с ребёнком и сердцем больным? Со всеми этими приступами, отдышками. Ещё и зная, что тебе больше рожать нельзя. Не каждый на такое пойдёт, Варь. Это тоже надо
Я отвожу взгляд, рассматриваю узор на одеяле, чтобы не расплакаться прямо в упор под этим её спокойным анализом.
– Я тебе не говорю с ним под венец вновь бежать, – продолжает мама, чуть смягчая голос, – хотя помню, как ты в первый раз меня не слушала. Ни про разницу в возрасте, ни про то, что мужик он сильно жёсткий, и тебе с ним непросто будет. Ты же тогда вся горела: «любовь, мама, мы всё выдержим». Выдержали, ага…
Она сокрушенно качает головой.
– Сейчас думай наперёд. Холодной головой. Как между вами будет – это ты сама со временем решишь. Хочешь, будешь рядом как женщина, а хочешь, останешься только матерью его ребёнка. Это уже ваша кухня. Но Лёвку моего, – делает акцент, – без поддержки не оставляй. Мы-то с тобой, – усмехается печально, – ненадёжные обе.
Мама шумно выдыхает, будто устала от собственного монолога:
– Ты лучше своим сердцем займись, – упрямо повторяет. – Ты мне нужна ходячая. Поняла? – кивает на себя, на свои неподвижные ноги. – А не вот так, как я.
Глаза тут же предательски наполняются слезами. Мир плывёт, контуры у кровати и тумбочки становятся размытыми.
– Мам, ну перестань, – прошу, голос надламывается и тонет где-то в груди. – Не говори так… пожалуйста.
– Буду, – спокойно перебивает она. Ни крика, ни истерики, только твёрдость. – И ты это знаешь. Если я сейчас буду делать вид, что ничего не понимаю, это хуже будет.
Она на секунду закрывает глаза, потом снова смотрит на меня, но уже не так пристально, будто куда-то сквозь:
– Я очень тебя люблю, Варя, – произносит неожиданно мягко. – Вот прям очень. Больше жизни. Поэтому и говорю честно, а не так, как тебе приятнее слышать.
Двигает здоровой рукой, указательным пальцем чуть стучит по простыне:
– Если я так и останусь лежачей… – делает паузу, будто даёт мне время переварить, – сдай меня куда-нибудь. В дом престарелых, пансионат, неважно как это называется. Лишь бы ухаживали более-менее прилично.
Смотрит прямо в глаза:
– Не ломай себе жизнь и здоровье. Не тащи меня на себе годами. Поняла? Это лучше будет, чем когда ты годы угробишь на памперсы и пуп себе надорвёшь меня таская в ванну.
У меня внутри всё обрывается. В ушах звенит.
– Ты… что несёшь вообще? – возмущаюсь обиженно. – Какое сдай? Мам, ты что… – чуть привстаю со стула, – ты мне что, ненужный шкаф, который мешает в коридоре, и его надо вынести на помойку или в гараж? Куда тебя сдавать?
– Я – твоя мать, – спокойно отвечает она, без тени обиды. – И именно поэтому сейчас говорю это, пока голова ещё работает. Пока могу сама за себя решать, а не когда ты будешь в муках гадать, как правильно. Я не хочу, чтобы ты смотрела на меня годами, как я на свою бабку смотрела, – тихо, но отчётливо произносит мама. – И внутри шептала себе по ночам: «Господи, пусть уже…» – она осекается, не договаривает, но я и так слышу этот несказанный конец. – Это самое страшное чувство, – добавляет она глухо. – Когда любишь и устала одновременно. Когда и хочешь, чтобы человек жил, и не можешь больше вот так каждый день. Да и он устал. Ему-то тоже жизнь не в радость уже.
Мама чуть криво усмехается:
– Лучше я сама это озвучу вслух, пока могу. Чтобы тебе потом не было стыдно за свои мысли. Чтобы знала, что я сама так решила. И понимаю тебя лучше, чем кто либо.
Она на секунду закрывает глаза, будто собирается с силами, потом открывает и говорит очень тихо, но так, что каждое слово впечатывается в меня:
– Моя задача как матери, не привязать тебя к себе навечно, цепью к кровати, а отпустить. Дать тебе шанс жить своей жизнью. Воспитывать и поднимать своего ребенка. А не превратить тебя в сиделку с вечной усталостью в глазах.
Пауза растягивается, воздух в палате становится густым.
– Вот это, – добавляет она, – и есть любовь. Не держать любой ценой, а вовремя… отпустить.
Я качаю головой, слёзы сами катятся по щекам:
– Не могу я так, мама. Я не смогу тебя просто… сдать. И жить, как ни в чём не бывало.
– Никто не говорит как ни в чём не бывало, – устало отвечает она. – Будет больно. Будет стыдно. Будет тысяча сомнений. Но ещё хуже, если ты будешь пять лет ходить вокруг меня кругами, с больной спиной, больным сердцем и вечным чувством вины, что устала. Я уже свою жизнь прожила, Варь. Ты – в середине своей. У тебя ребёнок. У тебя, возможно, есть шанс на семью, на мужчину… каким бы он там ни был. Я не имею права отнимать у тебя это всё только потому, что моё тело решило слечь.
– Мам, хватит… – я уже почти рыдаю.
– Ладно, – выдыхает. – Всё. Не буду. Расскажи лучше про Лёву ещё.
Я судорожно шмыгаю носом, ладонью размазываю слёзы по щекам, как школьница, которая забыла платок. Пальцы дрожат, горло жжёт, но я послушно хватаюсь за эту соломинку. Потому что говорить про ребёнка проще, чем говорить про смерть и дома престарелых.
Мама с удовольствием слушает, кивает, даже улыбается.
Через какое-то время я поднимаюсь.
– Мне надо бежать, – шепчу. – Смена. Вечером ещё зайду, если успею.
– Иди, – кивает она. – Обними нашего мальчика за меня. Скажи, что бабушка его любит. Сильно.
Наклоняюсь, целую её в щёку, холодную и сухую.
– Люблю тебя, – шепчу в самое ухо, и голос снова дрожит, предатель.
– Я тебя тоже, дурёха, – отвечает она с материнской теплотой. – Иди уже. Пока сама не разревелась.
Улыбаюсь сквозь слёзы, выпрямляюсь, забираю пустой пакет и выхожу из палаты, аккуратно прикрывая за собой дверь.
Делаю два шага и меня накрывает.
Как будто кто-то сорвал плотину. Слёзы бьют в глаза сразу, мгновенно, так, что я даже не успеваю сделать нормальный вдох. Горло сводит, дыхание сбивается на судорожные глотки воздуха.
Перед глазами вспыхивают белые пятна, полосы ламп на потолке расползаются, стены будто начинают медленно съезжаться, как в кривом зеркале.
Грудь жжёт огнём, словно мне внутрь под рёбра поставили маленькую печку и раскочегарили до предела. Под ложечкой
Сердце делает пару неуверенных ударов, потом начинает сбиваться на знакомые, мерзкие перебои. Пауза, толчок, ещё пауза. Мир на секунду дергается, как картинка, у которой пропадает сигнал.
«Так. Стоп. Дыши».
Отхожу к ближайшей стене, почти врезаюсь в неё плечом, упираюсь, как в единственную опору во вселенной. Плитка холодная, через кофту пробирает до костей, но это даже немного отрезвляет.
Пытаюсь считать вдохи. Воздуха мало. Как будто он стал густым, вязким, как кисель, а я пытаюсь протолкнуть его через горло.
Ноги предательски подкашиваются, колени становятся ватными. Я автоматически ладонью хватаюсь за подоконник, чтобы не сползти прямо на пол. Пальцы скользят по пластику, цепляются, как у утопающего за край бассейна.
«Соберись. Встань. Сейчас выровняешь дыхание и пойдёшь дальше. Ты не имеешь права здесь валяться».
Но тело и мозг, похоже, решили дружно объявить забастовку.
На мои внутренние приказы им откровенно плевать.
Где-то сбоку, через ватную пелену, доносится женский голос:
– Девушка, вам плохо? – он звучит так, словно доносится из-под воды, далёкий, глухой.
Я закрываю глаза, прижимаюсь затылком к стене, пытаясь хоть так заякориться в реальности
Слышу свой пульс в висках. Тяжёлый, глухой, как удары кувалды по металлу.
Я больше ничего не контролирую. Я больше не могу приказывать себе дкржаться.
И это, пожалуй, страшнее всего...
- 39 -
Мне всё-таки не даёт рухнуть на пол чья-то крепкая рука под локтем.
– Осторожно, – произносит мужчина совсем рядом, голос его пробивается сквозь ватную завесу в ушах. – Давайте сюда, в процедурную. Не спешите.
Я даже толком не вижу лица. Перед глазами всё ещё белёсое марево, как будто кто-то замазал мир мелом. Просто послушно двигаюсь туда, куда меня ведут. Вернее, меня ведут, а я больше вишу на этой руке, чем иду сама. Ноги ватные, ступни почти не чувствую.
Коридор тянется странно долго. И через несколько мучительных минут я оказываюсь на жёсткой кушетке в маленьком кабинете.
Над головой висит круглая лампа, свет от неё режет глаза так, будто в зрачки иголки втыкают. На стенах развешаны выцветшие плакаты с человеческими сердцами в разрезе, как издевка. Хлопают дверцы металлического шкафа, шуршат упаковки. Мне что-то вкалывают внутривенно, рядом медсестричка возится с аппаратурой.
– Руки вдоль тела, не двигаться, – сухо, без сюсюканий, говорит мужчина с седыми висками.
Холодные присоски липнут к коже груди, одна за другой, оставляя за собой липкий след. На запястья и щиколотки туго фиксируют манжеты, проводки тянутся, как тонкие змейки.
Аппарат рядом оживает, начинает тихо потрескивать, внутри что-то жужжит, и через секунду на белую, ещё тёплую ленту выползают чёрные зигзаги моего сердца.
Я лежу и слушаю собственное дыхание. Оно уже более-менее выровнялось, но внутри всё равно пусто. В ушах звенит навязчиво, будто кто-то тонко водит пальцем по стеклу.
Доктор наклоняется над лентой, внимательно и долго рассматривает ее. Чуть морщит нос. Потом он тяжело вздыхает.
– Так, – протягивает он, чуть отодвигая кардиограф. – Снимаем.
Сестра ловко, привычно отлепляет присоски, одна за другой. Я медленно сажусь на кушетке, поправляю кофту дрожащими пальцами. Доктор тем временем что-то записывает в бумагах, ручка быстро бегает по строкам.
– Значит, так… – доктор поднимает голову, смотрит на меня поверх очков.
– Варвара… – представляюсь я.
– Карты вашей я не вижу, – произносит он, хмурясь. – Но то, что у вас и так диагноз по сердцу есть, – это без сомнений. Это слышно, видно и по ритму, и по вашему виду. И то, что вы сейчас по коридорам до потери сознания ходите – это тоже факт, – добавляет недовольно.
Стучит загнутым пальцем по ленте, где эти чёрные зубцы пляшут, как пьяные.
– Ритм нарушен, нагрузки вы не держите, – перечисляет он почти по-деловому. – Давление скачет. Вам нужно лечь к нам хотя бы на несколько дней. Обследование, подбор терапии, покой.
Во мне поднимается истерический смешок, но наружу вырывается только кривое, жалкое подобие улыбки.
– Мне… сейчас не до этого, – выдыхаю, глядя куда-то мимо его плеча. – Я уже… лучше себя чувствую. Честно. Просто… перенервничала. У меня ребёнок маленький. И мама после инсульта. Я не могу вот так просто лечь.
– Именно поэтому вам и надо лечь, – раздражённо отзывается он, чуть повышая тон. – Потому что у вас ребёнок и мама после инсульта. А если вы хлопнетесь где-нибудь в подъезде или в садике, кому они нужны будут? Кому ваш ребёнок и ваша мать нужны будут, если вы сами себя угробите?
Меня будто по лбу бьют. Я молчу. Смотрю в пол.
– Я настаиваю на госпитализации, – медленно, чётко повторяет врач, будто ставит печать. – Это не прихоть. Это необходимость.
– Я… – поднимаю взгляд, чувствую, как поднимается паника. – Я напишу отказ. Претензий к вам не будет. Честно. Я просто сейчас не могу. У меня нет… возможности.
Он смотрит на меня так, будто я только что плюнула ему в душу и сверху прилепила справку об отсутствии претензий.
– Конечно, – сухо произносит. – Напишите отказ. Куда же без него. Сейчас все очень смелые.
Он аккуратно складывает ленту гармошкой.
– Вы, люди, – начинает он, и голос становится едким, но под этой едкостью слышится многолетняя усталость, – никак не можете понять простую вещь. Врачи вам не из вредности про госпитализацию говорят. Мы не сидим тут, потирая руки: «Ага, кого бы нам ещё в палату уложить, чтоб жизнь мёдом не казалась».
Серые глаза буквально сверлят меня, без жалости, но и без ненависти.
– Мы видим, как вы к нам потом приезжаете, – продолжает он, – на скорой. В лучшем случае в сознании, с круглыми глазами и криком: «Доктор, спасите, помогите, у меня же ребёнок». В худшем… – он делает неопределённый, но очень понятный жест. – И уже поздно. И начинается: «Почему вы раньше не сказали? Почему не предупредили?» А до этого у всех спешка. Огород, дети, внуки, работа, отчёты, собака не накормлена. На всё время есть. Кроме себя.
Он щёлкает ручкой, будто ставит жирную точку.
– Вы сейчас молоды относительно, – кивает на меня. – В вашем возрасте надо не по коридорам падать, а спокойно работать и сына из садика забирать. Вместо того чтобы лечь, обследоваться, подобрать нормальные препараты, вы мне будете рассказывать, что
Мне хочется провалиться под кушетку, спрятаться под неё, как ребёнок под кроватью, чтобы меня перестали стыдить. Потому что каждое его слово истина.
– Отказ писать всё же будете? – спрашивает сурово врач, почти устало, как будто заранее знает ответ и всё равно обязан его уточнить.
– Да, – выдыхаю еле слышно. – Буду.
Он невольно поджимает губы, но от комментариев воздерживается. Поворачивается к столу, достаёт из стопки чистых бланков один лист, расправляет его на краю кушетки, сверху кладёт ручку.
– Пишите, – пододвигает бумагу ко мне. – Здесь, здесь и здесь, – коротко показывает. – И, Варвара… – на секунду тон его становится мягче, – я не из тех, кто людей запугивает ради галочек в отчёте. Поэтому вы, пожалуйста, хоть чуть-чуть голову включите. У вас есть ребёнок. Маленький. Ему нужна живая мать, – делает акцент, – а не памятник героизму. Как бы красиво этот памятник ни смотрелся в ваших фантазиях про я всё сама сделала.
Мне хочется огрызнуться, сказать, что никаких фантазий у меня нет, только счета и капельницы, но язык к нёбу прилип.
Я опускаю взгляд, беру ручку. Пальцы всё ещё дрожат, как после сильного мороза, чернила ложатся неровно.
«От госпитализации отказываюсь… с возможными последствиями ознакомлена… претензий по поводу… не имею… подпись».
Строчки плывут, буквы выходят кривыми, но я всё равно довожу до конца. Подпись ставлю так, словно действительно подписываю приговор. Сама себе. С сознанием, что делаю не так, но иначе сейчас не могу.
– Спасибо, – сухо говорит врач, забирая лист.
И от этого его тона так стыдно и страшно одновременно...
До дома добираюсь как во сне.
Автобус качает, в окне серое месиво города. Я автоматически держусь за поручень, считываю остановки, перехожу дорогу вместе со всеми. Всё как в липком сне, где ты вроде бы идёшь, но ноги как в пластилине, а мир вокруг плоская декорация.
Лестница в подъезде кажется бесконечной.
Лишь закрыв за собой входную дверь, позволяю себе расслабиться и прислонившись к ней спиной, облегченно выдыхаю. Добралась.
Первым делом вытаскиваю телефон. Набираю номер заведующей.
Пока гудки тянутся, успеваю пять раз передумать: сказать, что всё нормально; что я всё-таки выйду на смену; что не буду всех подводить. Но сил действительно ни на что нет.
На работе относятся с пониманием. Отключаюсь, просто несколько секунд держу телефон в руке, смотря на чёрный экран. Потом почти механически бреду на кухню.
Мои таблетки лежат в аптечке в отдельной ячейке. Я сама их туда положила, чтобы в панике не копаться.
Кладу под язык, горечь тут же расцветает на нёбе, отдаёт в горло. Понимаю, что хочу есть, желудок сжался в кулак и протестует, но сил что-то готовить нет.
До кровати доползаю, не переодеваясь. Падаю поверх покрывала, даже сапоги хотела снять, но на середине движения понимаю, что это выше моих возможностей. Всё тело ноет странной тупой усталостью, голова гудит.
«Надо встать, – успеваю подумать. – Надо приготовить Лёве ужин. Надо маме ещё раз позвонить. Надо Горд…»
Где-то на этом меня просто выключает. Как будто кто-то выдернул вилку из розетки.
Просыпаюсь от настойчивого, противного звонка в дверь.
Сначала не понимаю, что это за звук. Он врывается в сон, как пожарная сирена. Сердце тут же подскакивает в горло, начинает барабанить.
– Мам! – из подъезда, приглушённо, но вполне отчётливо, доносится. – Мам, открывай! Мы пришли!
Рывком сажусь на кровати. Комната полутёмная, сумеречный свет из окна, стрелки на часах показывают почти семь вечера.
– Чёрт… – шепчу, шаря рукой по тумбочке в поисках телефона.
Экран загорается. Несколько пропущенных звонков. Все от Гордея.
Ужин!..
Ноги ватные, но я заставляю себя встать. По пути к прихожей бросаю взгляд в зеркало.
Картинка абсолютно безрадостная. Лицо белое. Глаза огромные и растерянные.
«Прекрасно, – думаю мрачно. – Вот так и встречу бывшего мужа... Красавица!».
Делаю пару глубоких вдохов, пытаюсь хоть чуть-чуть привести лицо в порядок. Щиплю себе щеки, убираю выбившуюся прядь. Улыбка получается кривой, но другая у меня сейчас в ассортименте отсутствует.
Подхожу к двери, щёлкаю замком, открываю.
На площадке радостный Лёва и Гордей. В одной руке у него пакет, явно тяжёлый, пальцы белеют от натяжения ручек, в другой, Лёвина шапка.
– Мам! – сынок, едва видя меня, влетает в коридор, как маленький ураган. – Мы пришли! Папа меня забрал! Мы в магазин поехали, а потом…
Он тараторит, машет руками, с него сыплется снег. Глаза горят, в голосе сплошная энергия. Я рефлекторно тянусь к нему развязать шарф, расстегнуть молнию комбеза.
Только ловлю на себе тяжелый взгляд.
Поднимаю голову.
Гордей всё ещё стоит на пороге, не разуваясь. Смотрит на меня пристально, внимательно.
Он сканирует меня с головы до ног за секунду. И мне становится неуютно, будто я стою голая посреди коридора, а все мои тайны у меня на лбу прописаны.
– Я… – пытаюсь натянуть привычную дежурную улыбку, – проспала, – честно признаюсь, хотя могла бы соврать. – Вообще разленилась, – усмехаюсь, делая вид, что это всё очень смешно. – Ужин ещё не готов. Сейчас что-нибудь соображу…
Делаю шаг в сторону кухни, но мне сразу прилетает в спину:
– Что с тобой, Варя?
Я останавливаюсь.
– В смысле? – делаю вид, что не понимаю, хотя внутри всё уже похолодело.
Гордей наконец переступает порог, закрывает дверь пяткой, ставит пакет на тумбу, Лёвину шапку кладет рядом. Подходит ко мне, опирается рукой о стену и нависает надо мной. Без права сбежать или улизнуть от ответа.
– В том смысле, – произносит он ровно, – что ты белая, как штукатурка в морге.
Чуть склоняет голову, не отводя взгляда.
– Губы синие, – констатирует, будто перечисляет симптомы. – Дышишь, как после кросса, хотя прошла три шага.
Пауза растягивается, и я почти слышу, как он делает внутри какой-то вывод.
– Сердце? – задаёт он наконец этот вопрос, от которого у меня внутри всё сжимается разом.
- 40 -
– Варя? – повторяет, не отводя взгляда. – Сердце?
Я автоматически втягиваю голову в плечи.
– Да какое сердце… – пытаюсь усмехнуться, но губы слушаются плохо. – Перенервничала просто. У мамы была,
Отмахиваюсь, будто речь о головной боли, которую можно перетерпеть, выпив таблетку и занявшись делами.
– Нормально, – хмыкает он. – Ты в зеркало себя видела?
– Я устала просто, – упрямо бормочу, ухватываясь за привычную отговорку, как за спасательный круг. – Поспала мало. Таблетку выпила. Всё, правда, уже лучше.
Стараюсь добавить в голос обычной будничной раздражённости:
– Не начинай, Гордей. Нам бы поесть, Лёва голодный…
Я специально делаю шаг в сторону кухни, но он перехватывает меня за локоть. Так, что остановиться проще, чем вывернуться.
– Варя, – интонация у него становится жёсткой, без права на возражения. – Хватит.
Гордей чуть наклоняется ко мне, в упор рассматривает лицо.
– Я не дебил и не слепой.
Я дёргаю плечом, пытаясь вывернуться не столько из его хватки, сколько из-под этого пристального взгляда.
– Не надо придумывать того, чего нет...
– Вот как бы тряхнуть, чтобы мозги на место встали, – уже почти рявкает он. – Да боюсь сломаю окончательно, а ума не прибавится.
Глаза у него темнеют и я невольно ежусь, понимая, что довела его до крайней степени раздражения.
Лёва тем временем уже в комнате, тарахтит машинкой, поёт себе что-то под нос. Его голос как фон, как напоминание, что мы вообще-то не одни.
– Гордей, правда, – начинаю торопливо, почти срываясь на шёпот. – Мне нельзя нервничать, ты сам знаешь.
Чувствую, как сердце в груди делает лишний удар, и от этого ещё больше злюсь.
– Я просто… полежу дома, отойду...
Гордей вдруг оборачивается к комнате:
– Лёва! – зовёт демонстративно спокойно. – Герой, ужин откладывается. Машинку убирай, сейчас будем в поход собираться.
– В какой поход?! – я почти взвизгиваю, кровь холодеет. – Ты с ума сошёл?
– Спокойно, – разворачивается ко мне. – Сама же сказала, что неврничать нельзя. Вот и выдохни.
Расстояние между нами сжимается до нескольких сантиметров. От него пахнет чем-то родным, что только мешает собраться.
– Сейчас ты собираешь вещи первой необходимости, – произносит Гордей тихо и вкрадчиво, будто объясняет упрямому ребенку. – Паспорт, полис, таблетки, зарядка, смена белья. И я везу тебя в больницу. Никаких потом и мне некогда.
– Не поеду я никуда, – автоматически огрызаюсь, отступая на шаг. – Хватит мной командовать.
– Ты мать моего сына. И у тебя сегодня в больнице был приступ. И врач говорил про госпитализацию, я угадал? – взгляд становится прицельным.
Я ошарашено моргаю.
– Откуда… ты…
– След от укола, – коротко кивает на мою руку.
Я машинально опускаю взгляд. На сгибе локтя тонкая красная точка с желтоватым кругом вокру. Даже рукав до конца не закатала, сама себя выдала.
– Так что или мы сейчас действуем по уму, – чеканит, – или…
Гордей обрывает себя, и вот эта пауза гораздо страшнее любых диагнозов.
– Или что? – шепчу.
– Или я забираю сына к себе, – произносит он ровно, но от этих слов внутри всё леденеет. – Чтобы он не видел, как его мать медленно умирает у него на глазах. Или чтобы не переживал, что останется один дома, если ты, не дай бог, просто не встанешь утром.
Мне будто кто-то резко вышибает воздух из лёгких.
– Ты… – шепчу, хватая ртом воздух. – Ты так не поступишь. Ты не посмеешь шантажировать меня ребёнком.
– Это не шантаж, – отрезает мгновенно, даже не давая мне договорить. В глазах сталь. – Это выбор между двумя хреновыми, но реальными вариантами. Либо ты сейчас сама едешь лечиться и даёшь себе шанс на нормальную жизнь. Либо я, как единственный более-менее адекватный взрослый в этой ситуации, делаю так, чтобы пацан не оказался один на квартире с трупом матери. Извини за прямоту.
У меня подгибаются колени. Мир чуть плывёт, как в больничном коридоре.
– Ты… сволочь, – выдыхаю, чувствуя, как в глазах предательски щиплет, хотя плакать перед ним совсем не собиралась. – Жестокий, бессердечный…
– Возможно, – не спорит. Пожимает плечами чуть криво. – Но я очень хочу, чтобы ты живой оставалась.
Гордей отходит на шаг, глубоко вдыхает, как будто переключается и молча вытаскивает телефон.
– Лёва, – зовёт уже спокойнее, без командирских ноток. – Иди сюда на минутку.
Сын высовывается из комнаты, растрёпанные волосы, машинка в руках.
– Что? – глазёнки блестят. – Мы будем ужинать?
– Будем, – мягко говорит Гордей. – Но не здесь. Собирай свои самые любимые игрушки, штук пять, не больше. Сегодня поедешь ко мне в гости с ночёвкой. Посмотрим кино, поиграем. Маме нужно отдохнуть и к врачам заехать. Ты же у меня мужик, поможешь, да?
Лёва на секунду замирает, потом взрывается радостью:
– Правда?! С ночёвкой?! У тебя дома?! – уже подпрыгивает. – Я машинку возьму, собаку возьму, блокнот…
– Пять, – напоминает Гордей. – Остальное завтра. Давай, вперед.
Сын уносится в комнату, уже напевая что-то про «у папы дома ночевать».
Я стою, как прибитая к полу.
– Не смей… – шепчу, потому что на большее не хватает дыхания. – Не смей при нём говорить слово «больница». Он… испугается.
– Именно поэтому я и не говорю, – спокойно отвечает он, даже не глядя в сторону комнаты. Взгляд всё так же приклеен ко мне. – Для него это «маме нужно отдохнуть».
На меня больше не смотрит, набирает номер, прижимает телефон к уху.
– Скорую вызвать при тебе, чтобы ты не решила, что я блефую? – уточняет почти лениво.
Я в неверии качаю головой, настолько, что подташнивает.
– Ты не прав имеешь…
Он даже не считает нужным комментировать.
В трубке щёлкает соединение, и в следующую секунду в голосе у него появляется тот самый официальный, собранный тон, который я слышала у него по телефону, когда он разговаривал с подчинёнными.
– Скорая? Пациентка – женщина. Диагноз по сердцу есть, сейчас бледная, одышка, перебои. Да, сознание ясное, но состояние хреновое.
Слушает, морщит лоб.
– Да, жду.
Сбрасывает. Секунду мы просто смотрим друг на друга.
У меня в голове стучит только: «Он реально это сделал. Он реально отправляет меня в больницу и забирает у меня сына».
– Ты… – начинаю и сама не знаю, чем закончить. Слов слишком много и все не те.
– Я сделал то,
Из комнаты доносится:
– Маам! Пап! А динозавра большого можно? Он только чуть-чуть большой!
– Можно, – отвечает Гордей, не сводя с меня глаз. – Варя. Вещи.
Я сглатываю.
Ноги сами несут в спальню. Открываю шкаф, взгляд цепляется за пижаму, сложенную на верхней полке, за старый спортивный костюм.
В голове шумит.
В сумку летят паспорт, полис, зарядка, пачка моих вечных таблеток, тёплые носки, халат. Зубная щётка, расчёска. Всё как-то хаотично, будто я собираюсь не в больницу, а в эвакуацию из собственной жизни.
- 41 –
* Гордей *
В задумчивости веду машину и смотрю на дорогу так, будто от этого зависит не только маршрут до дома, но и то, чем всё это вообще закончится.
Фары выхватывают мокрый асфальт, белую кашу по краям, редкие фигуры на переходах.
Сегодня у всего будто какое-то другое значение. Словно я не сына домой везу, а тащу на плечах сразу всё. И Варю с ее проблемами и свои страхи.
Лёва на заднем сиденье болтает без остановки.
Например, про то, что в скорой, наверное, есть сирена и мигалки, и как вообще круто было бы однажды в ней прокатиться, если, конечно, не болея по-настоящему, а просто так, для интереса.
Он не понимает до конца, что произошло.
И слава богу.
Для него всё пока складывается в простую, детскую, почти праздничную картинку: мама поехала к врачам, папа забрал его к себе, впереди ночёвка, мультики и что-то вкусное.
Нормальная история для ребёнка. Даже счастливая.
Пусть так и будет.
Хоть кто-то в этой машине сегодня имеет право не понимать всей глубины сложившейся задницы.
А у меня перед глазами до сих пор Варя.
Белая, как простыня. Губы с синевой. Глаза огромные, какие-то… загнанные. Будто её не в больницу везут, а на расстрел.
И этот взгляд… он ведь не про обиду был. Не про то, что я надавил, вызвал скорую, прижал к стенке.
Он был про страх. Самый обычный, человеческий страх.
Меня от одного воспоминания о нем душит.
Настолько, что хочется остановиться где-нибудь на обочине и просто врезать кулаком по рулю. От этого бессильного, тупого ужаса, который мужик обычно никому не показывает, пока не останется один.
И я держусь. Чтобы сына не напугать, да и вообще... Нельзя же.
Потому что если я хотя бы на секунду расслаблю хватку, меня самого накроет так, что мало не покажется. А мне сейчас нельзя разваливаться. У меня на заднем сиденье сын. У меня в больнице женщина, которую я, видимо, так и не перестал любить, как бы ни убеждал себя в обратном. И если я сейчас начну жалеть себя, вспоминать, бояться, представлять варианты, то толку от меня будет как от сломанного домкрата.
И ведь самое смешное, что я понимаю её упёртость.
Как ни странно, очень понимаю.
На её месте я бы, скорее всего, поступил так же. Может, даже хуже.
Потому что когда тебе врачи говорят про обследование и стационар, то ты ведь слышишь не это.
Ты слышишь совсем другое.
Ты слышишь:
«Сейчас мы у вас найдем что-то такое, после чего жить по-старому уже не получится».
А иногда и правда не получится.
Больница, если по-честному, для многих — это не место, где спасают. Это место, где могут озвучить приговор. Вежливо. С анализами, снимками.
Всё корректно. И очень культурно.
Только после этого человек выходит на улицу уже не тем, кем заходил.
Вот потому люди и тянут до последнего.
До отпуска, Нового года, до зарплаты. Опять же, до понедельника.
Я бы и сам так сделал. Сто процентов.
Потому что никто не хочет добровольно идти проверять, не заканчивается ли у него запас времени.
Нормальный мужик вообще не любит, когда его ставят в позицию слабого. Нам проще ногу сломанную перетянуть и дальше идти, чем признать, что внутри что-то не работает так, как должно.
Проще злиться, материться, упрямиться, чем сесть напротив врача и услышать: «вам нельзя», «вам надо беречься», «вам теперь с этим жить».
И да, у каждого из нас есть этот долбаный синдром бессмертия.
Иначе бы люди просто с ума сошли.
Если бы каждое утро просыпались с мыслью, что сердце может встать или тромб может оторваться.
Так не живут.
Так только ждут смерти, а это уже не жизнь, а дежурство у собственного гроба.
А мы не ждём. Мы работаем. Рожаем детей. Орем друг на друга. Строим дома. Ссоримся, миримся, тащим пакеты, смеёмся над мультиками.
И почему-то каждый раз уверены, что у нас ещё есть время всё исправить. Всё договорить. Всё долюбить. Долечить.
Наверное, именно этот самообман и держит людей на плаву.
Помогает не лечь лицом в пол от постоянного ужаса.
Позволяет верить в лучшее даже тогда, когда врачи уже смотрят не так, как раньше.
Не отчаиваться, даже когда где-то внутри ты уже понимаешь: там, впереди, может быть не бесконечность, а очень конкретный обрыв.
А человеку так нельзя. У него дети, работа, мать, кредиты, огород, ремонт, кошка рожает.
Вот и бежит дальше, делая вид, что обрыва нет. Пока однажды нога не соскальзывает.
Я крепче сжимаю руль. Одергиваю себя. Не смей даже думать об этом как о варианте, Рыков.
– Пап? – доносится сзади. – А у тебя дома большой телевизор?
– Большой вроде, – отвечаю, прочищая горло.
– А пицца правда будет?
– Если один очень разговорчивый мальчик сейчас перестанет прыгать по сиденью и нормально пристегнётся, то будет.
– Я вообще очень хорошо сижу! – тут же обижается он.
Смотрю в зеркало заднего вида.
Сидит он, конечно, «очень хорошо».
Нога на сиденье, комбез расстёгнут до середины, варежка уже где-то одна съехала, глаза сияют. Весь из движения, вопросов и какого-то немыслимого доверия к миру.
До идиотской, почти болезненной дрожи в груди — мой.
И от этого, как назло, ещё сильнее хочется кого-то убить за все потерянные годы. Себя — в первую очередь.
За то, что поверил в удобную для себя версию.
А теперь смотрю на пацана в зеркале, как будто пытаюсь жадно догнать все пропущенные годы одним взглядом.
Он в этом зеркале маленький ещё. Совсем. А я уже вижу и то, как будет подростком щуриться, и как челюсть у него станет жёстче, и как плечи раздадутся. И от этого внутри всё одновременно рвёт и собирает заново.
Двор под вечер тихий, снег под колёсами мягко хрустит, фонарь у калитки льёт жёлтый свет на плитку.
Паркуюсь у дома. Двор под вечер тихий, снег под колёсами мягко хрустит. Свет в окнах тёплый, ровный. Раньше я смотрел на этот дом как на нормальный, спокойный тыл. Место, где всё предсказуемо: чайник, ужин, телевизор, тапки у порога.
Сейчас всё это выглядит как декорация к чужой жизни.
– Приехали, – говорю, глуша мотор.
Лёва тут же в нетерпении ерзает на месте.
Выхожу, обхожу машину, открываю ему дверь. Он тянет ко мне руки, и я автоматически подхватываю его, ставлю на землю.
– Ого, – выдыхает он, крутя головой и разглядывая фасад дома так, будто я его не к себе привёз, а в музей. – У тебя тут прям… дом.
– Прям дом, – подтверждаю, захлопывая машину. – Не курятник.
Он щурится, оценивает, потом выносит вердикт:
– Большой.
И добавляет с уважением:
– Больше, чем у нас.
Фраза «у нас» царапает где-то под рёбрами.
Простое слово, а внутри всё цепляет. У него уже есть это «мы». Он уже мыслит себя и Варю одним целым, как и должен ребёнок. И в этом «у нас» я пока как гость. Как человек, которого только-только допустили к порогу.
– Пошли, – киваю на дом.
Сын тут же суёт мне свою ладонь. Идём к крыльцу, он шагает рядом, подпрыгивая на каждой плитке, едва попадая в ритм со мной.
– А Аня тут живёт? – спрашивает между делом, не сбавляя шага.
– Жила, – отвечаю машинально и почти сразу прикусываю язык. – Иногда бывает.
Он переваривает, кивает.
– А где она сейчас?
– У своего папы.
Лёва молчит секунду. Потом совершенно буднично произносит:
– А у меня теперь тоже папа есть.
И тут же добавляет, не давая мне даже времени это переварить:
– Это ты.
Молча соглашаюсь с ним. Открываю дверь и пропускаю его вперёд.
Лёва сразу стягивает ботинки не там, где надо, скидывает шапку на банкетку и уже несётся дальше.
– Эй, – успеваю только рявкнуть. – Носки хотя бы не потеряй.
Но он уже в гостиной. Потом в столовой. Потом летит вверх по лестнице
– Тут прям… всё большое! – доносится сверху, с таким восторгом, будто он в замок попал. – А это чья комната? А тут можно? А там что? А это настоящий камин? А тут телевизор больше, чем в садике!
– Лев, – говорю, уже на автомате разворачивая пакет с пиццей, которая по дороге ещё тёплая осталась. – Можно всё, что не ломает тебе шею. По лестнице не бегай.
– Я не бегаю, я быстро иду! – немедленно прилетает сверху.
Конечно.
Ставлю коробки на стол, снимаю куртку, а сам слушаю, как он топает по второму этажу, открывает двери, что-то себе под нос восхищённо говорит.
И в этом шуме жизни вдруг так остро чувствуется, насколько пустым этот дом был до его появления.
Не тихим.
Именно пустым.
Будто все эти комнаты ждали не женщину, не правильный ужин, не плед у камина, а вот этого: маленьких шагов, вопросов без пауз, сброшенной не туда шапки, возмущённого «я не бегаю».
И у меня под рёбрами снова нехорошо сжимается.
Пока греется духовка, вытаскиваю телефон. Экран пустой. От Вари ничего.
Набираю коротко: Оформили? Как ты?
Смотрю на экран пару секунд, будто от одного взгляда она ответит быстрее. Тишина.
Пишу второе: Лёва у меня. Ест. Не переживай.
Отправляю и кладу телефон экраном вверх на стол. Пусть лежит. Пусть светится, как сигналка. Пока она не ответит, меня всё равно не отпустит. Я это уже понимаю слишком хорошо. Можно сколько угодно делать вид, что я спокоен, что всё под контролем, но внутри уже сидит эта мерзкая, тупая тревога, которая не отстанет, пока я не увижу от неё хотя бы два слова.
Из гостиной доносится вопль:
– Пап! А у тебя мультики есть?!
– Есть, – отвечаю, доставая тарелки. – Но если сейчас не спустишься мыть руки, будут только новости и канал про рыбалку.
– Не-е-ет! – возмущённо орёт он. – Я иду!
Через секунду он уже действительно несётся вниз, вприпрыжку, забыв половину игрушек на лестнице. Одна машинка остаётся на ступеньке, какая-то собака летит носом в ковёр, но ему плевать, у него задачи поважнее.
Пока он с невероятным шумом изображает мытьё рук, открывая воду на полную, чихая, фыркая и зачем-то комментируя самому себе каждый палец, я снова смотрю на телефон.
Тишина.
Челюсть сжимается сама собой. Так, что зубы почти ноют.
«Оформляют, осматривают. Опять же ЭКГ, кровь, давление, расспросы», – говорю себе.
Нормальные, логичные объяснения.
Всё по уму.
Но внутри всё равно уже темнеет.
Надо было ехать с ней в скорой. Надо было не отпускать. Надо было вообще не доводить до этого.
Поздно.
Сейчас моя задача сын. Он как раз возвращается, забирается на стул и начинает болтать ногами.
– Пап, а ты чего злой? – спрашивает вдруг Лёва, подперев щёку кулаком.
Смотрю на него в непонимании.
– Я не злой.
– Злой, – уверенно говорит он. – У тебя лицо такое…
И он изображает какую-то хмурую образину. От чего я невольно улыбаюсь.
– Ешь давай, психолог, – бурчу.
Он фыркает, хватает кусок пиццы обеими руками, тут же обжигается, но геройски молчит.
В этот момент в дверь звонят.
Коротко. Один раз.
Я машинально поднимаюсь, уже на ходу бросая через плечо:
– Сейчас чай налью, только дверь открою.
– И мультик включишь! – орёт он из-за стола, жуя.
– Ага, – отзываюсь, даже не спрашивая «кто».
В такое время вариантов немного. Тимур, скорее всего.
Распахиваю дверь и чуть не матерюсь вслух.
На пороге стоит Света.
- 42 -
Сразу хмурюсь, даже не пытаясь изобразить на лице хоть какое-то подобие вежливости.
Если честно, из всех персонажей, которых я теоретически был готов лицезреть на своем пороге этим вечером, Света занимала почетное место где-то в самом хвосте списка. Аккурат между участковым и налоговым инспектором.
– Привет, – выдавливает она совсем тихо, почти шепотом.
– Что-то забыла? – спрашиваю в лоб, полностью игнорируя приветствие и любые правила этикета.
Стараюсь, чтобы это прозвучало не откровенно грубо, а просто максимально конкретно и по существу. На все эти утомительные дипломатические заходы, вежливые паузы и выяснения отношений по кругу
Света начинает неопределенно мяться. На какую-то долгую секунду отводит взгляд в сторону, изучая стену в коридоре, а потом снова вскидывает глаза на меня, и я вижу, как её губы судорожно дергаются в жалкой попытке изобразить подобие улыбки.
Выходит откровенно паршиво. Какая-то ломаная, вымученная гримаса, от которой веет застарелой болью.
– Я… – выдыхает она. – Знаешь, пока я тут стояла под дверью и ждала, когда ты откроешь, успела накатать в голове целый список уважительных причин своего визита.
Она нервно усмехается.
– Реально много вариантов перебрала. Думала сказать, что зарядку от телефона в спальне забыла. Или что вдруг приспичило узнать, как там Аня с Никой к Егору съездили. Даже про какие-то мифические недозабранные документы вспомнила… ну и ещё ворох всякой ерунды в том же духе.
Света пожимает плечами, в какой-то женской беспомощности.
– Но я не хочу врать, Гордей, – произносит она еще тише, почти на грани слышимости. – Ничего я здесь не забыла. Просто… мне без тебя очень плохо.
Да твою ж мать. Именно то, чего я опасался больше всего, и именно те слова, которые сейчас мне нужны меньше всего.
Да и я, мягко говоря, далеко не самый приятный персонаж, и уж точно не тот, кто сейчас расчувствуется от её признаний.
И именно в этот грёбаный момент из кухни, топоча как слон, вылетает Лёва, прерывая возникшую в дверях паузу.
– Пап, ну где чай? Ты куда пропал? – вопит он на весь коридор, но тут же резко тормозит, наткнувшись взглядом на постороннюю женщину, застывшую на нашем пороге.
Света медленно переводит на него взгляд, и я вижу, как её лицо меняется буквально за доли секунды. Вся эта натянутость и нервозность исчезают, уступая место какой-то мгновенной, почти профессиональной мягкости.
Она расплывается в самой располагающей к себе улыбке, на автомате присаживается на корточки, сокращая дистанцию, и тянет к нему руку с таким видом, будто они сто лет знакомы:
– Привет, малыш…
И меня от этого её заученного жеста прошивает таким резким, ледяным раздражением, что кулаки сами собой сжимаются. Нет. Только не по этому сценарию.
Не через моего ребёнка.
Особенно не в тот момент, когда Варя свалилась с сердцем окончательно. Это уже будет какая-то высшая степень цинизма и предательства.
– Подожди, сын, – отрезаю я, даже не удостаивая Лёву взглядом, чтобы не сбить тон. – Давай быстро на кухню. Доедай пиццу и жди там, я сейчас приду.
Лёва удивленно хлопает глазами, явно не понимая моей резкости, но, слава богу, решает не вступать в дискуссии. Он уносится обратно вглубь квартиры, лишь один раз обернувшись на пороге кухни, чтобы еще раз мазнуть взглядом по незваной гостье.
Я сам выхожу на крыльцо, буквально вытесняя её из дверного проема, и, не давая Свете ни секунды, чтобы сориентироваться или вставить хоть слово, коротким, жестким кивком приказываю:
– Выйди.
Она подчиняется чисто машинально, отступая на шаг назад под моим напором. Я плотно прикрываю за собой дверь, отсекая этот разговор от Лёвы.
На улице моментально пробирает до костей. Снег летит мелкий и какой-то колючий, а ветер так и норовит забраться под воротник, напоминая, что сейчас совсем не время для долгих душевных излияний на свежем воздухе.
– Ты же простынешь так, Гордей, – лепечет Света. – Здесь ужасно холодно, зайди в дом…
Вот именно за это её вечное «простынешь» я, если честно, никогда и не любил её по-настоящему. За эту её патологическую, въевшуюся в подкорку готовность быть удобной, за вечную заботу, возведенную в абсолют. За мягкую, приторно-тёплую опеку, в которую можно завернуться, как в старый плед, и не чувствовать в итоге ничего, кроме ленивой, сонной благодарности.
Я молча беру её за плечи. Без лишней агрессии, но достаточно крепко, чтобы она наконец перестала суетиться, сыпать словами и просто посмотрела на меня. Смотрю ей прямо в глаза, не давая ни единого шанса на очередную порцию утешений.
– Свет, – произношу максимально чётко, чеканя каждое слово. – Всё кончено. Совсем. Ты это понимаешь?
Она заметно вздрагивает под моими руками, будто до этой самой секунды всё ещё всерьёз надеялась услышать что-то диаметрально противоположное.
– Гордей, я ведь просто хотела… – начинает она, но я не даю ей закончить.
– Нет, – жестко обрываю на полуслове. – Сейчас ты просто дослушаешь меня до конца.
Снег липнет к её волосам, на ресницах моментально тают мелкие капли, превращаясь в подобие слез, хотя она еще не плачет.
Она стоит передо мной, такая маленькая в этой своей дутой куртке, вся буквально съежившаяся из-за своих неоправданных надежд и плохо скрытого страха.
И мне, если судить чисто по-человечески, её даже жалко. Но жалость — это, пожалуй, самый паршивый и последний аргумент, на котором вообще можно пытаться строить хоть какую-то совместную жизнь.
– Мне не нужна твоя помощь, – говорю ровным тоном. – Мне не нужна грелка под боком, не нужна женщина-нянька и уж тем более не нужна профессиональная прислуга. Называй это как угодно, Свет, суть от этого не поменяется.
Я сжимаю пальцы на её плечах чуть сильнее, просто чтобы зафиксировать её внимание и не дать окончательно уйти в сторону, в привычное ей русло оправданий.
– Я наконец-то определился в этой жизни. Окончательно и бесповоротно. И тебя, Света, в этой моей дальнейшей жизни больше не будет. Точка.
Она смотрит на меня так, будто я прямо сейчас, без анестезии, режу ножом по живому. Впрочем, врать самому себе нет смысла, так оно и есть на самом деле.
– Я же не прошу ничего сверхъестественного, – шепчет она быстро, сбивчиво, захлебываясь собственными словами. – Я не собираюсь мешать или путаться под ногами. Я просто могу помочь. С мальчиком посижу, еду приготовлю, в доме приберусь. Я же вижу, Гордей, в каком ты сейчас состоянии. Я весь день за тобой следила, ты же даже не поел нормально, ты...
– Следила? – переспрашиваю я вкрадчиво и тихо, чувствуя, как внутри закипает тяжелая волна раздражения.
Светлана мгновенно осекается, понимая, что ляпнула лишнего, но слово уже вылетело.
– Я просто… очень переживала, – лепечет она, пытаясь оправдаться. – Хотела понять, где ты находишься, что с тобой происходит. Ты не отвечал на звонки, а потом в окнах свет долго не горел, да и…
– Свет, – перебиваю её жестко. – Ты сейчас сама-то
Она моментально замолкает, только дышит часто-часто, и я вижу, как у неё мелко дрожат губы.
– Мне не нужна твоя опека, – продолжаю строго. – И жертвенность твоя мне тоже даром не сдалась. И уж точно мне не нужно это твоё вечное «я всё приму, всё перетерплю и я просто помогу». Я не выбираю между вами двумя. Я уже давно всё выбрал. И этот выбор не ты.
Не пытаюсь смягчить удар. Потому что любая мягкость сейчас — это просто еще один ложный шанс, за который она ухватится мертвой хваткой.
– Ты хорошая женщина, – говорю это, и сам чувствую, как фальшиво звучит в данных обстоятельствах, хотя это чистая правда. – Нормальная, домашняя, верная. Золото, а не женщина. Но я тебя не люблю. Не любил так, как это должно быть, и уже никогда не полюблю.
Она на секунду зажмуривается, словно инстинктивно пытается отсрочить неизбежный удар.
– Я пытался, Свет. Честно пытался. Но это всё не то.
– А она, значит, то самое? – вдруг выдыхает она сломлено. – Та самая, которая тебя когда-то бросила? Та, из-за которой ты неприкаянным ходил, как подстреленный зверь? Та, у которой сейчас куча проблем со здоровьем, которой ты не нужен — это, значит, и есть твоя судьба? А я… я тогда кто? Передержка? Временный вариант, пока она не вернулась?
Я смотрю на неё молча несколько секунд, не отводя взгляда.
– Да, – отвечаю максимально ровно. – Примерно так всё и было. Несправедливо по отношению к тебе? Очень. Но что имеем.
У неё по щекам начинают течь слезы, крупные и частые. Она их даже не замечает, не пытается вытереть.
– Я же тебя любила, – шепчет она с надрывом. – Без всех этих ваших вечных качелей, без драм на пустом месте и беготни друг за другом. Я просто хотела быть с тобой рядом. Почему этого всегда мало?
Это на самом деле хороший вопрос. Очень женский.
– Потому что мне этого оказалось недостаточно, – отвечаю я так же честно. – И потому что, останься ты рядом со мной, ты бы всё равно прожила всю оставшуюся жизнь с сосущим ощущением, что тебе хронически недодают. А я бы прожил каждый день с четким осознанием того, что я тебе вру. И это было бы полным дерьмом, Света. Для нас обоих.
– Я могу всё это принять! – говорит она торопливо. – И этого мальчика, и всю вашу общую историю с ней! Только не выгоняй меня вот так, прямо сейчас. Не делай вид, будто меня в твоей жизни вообще не существовало…
И вот тут я окончательно осознаю: еще одна минута такого разговора и она перейдет к унизительным просьбам. А я этого не хочу.
Начался уже какой-то бесконечный бег по кругу. Где она упрашивает, а я ее убеждаю в том, что ей это не нужно.
Отпускаю ее плечи и делаю шаг назад, увеличивая дистанцию.
– Всё, хватит. Иди домой.
– Гордей…
– Света.
Теперь мой тон становится по-настоящему жестким, без капли сомнения.
– Не терзай себе душу и не заставляй меня обижать тебя еще сильнее. Поверь, я могу быть совершенно другим. Далеко не таким тактичным, каким стараюсь казаться сейчас. И следить я тоже умею, и преследовать, если понадобится. Давай не будем очернять то, что было, и превращать наше прошлое в помойку.
Я выразительно киваю в сторону калитки.
– Уходи.
Она застывает. Губы всё еще дрожат, глаза красные от слез. И всё равно пытается зайти на последний круг:
– Я бы никогда не ушла от тебя, если бы тебе было плохо. Я бы осталась, несмотря ни на что…
– А я прошу тебя уйти, – отрезаю я, ставя жирную точку. – Это и будет твоя единственная реальная помощь мне сейчас. Самая нужная.
Несколько бесконечных секунд мы просто стоим и смотрим друг на друга. Потом она медленно, едва заметно кивает.
– Поняла, – шепчет она, хотя по её глазам я вижу: ни черта она не поняла. Просто услышала команду.
Она разворачивается и идет к выходу. А я стою на крыльце и не шевелюсь, пока она не выходит за ворота, пока её силуэт окончательно не растворяется в густой темноте двора.
Только после этого я открываю дверь и захожу обратно в тепло. Из глубины дома, со стороны кухни, тут же доносится возмущенный и требовательный голос Лёвы:
– Пап! Ну ты чего там так долго? Пицца же совсем остынет!
– Иду я, иду, – отзываюсь я, улыбаясь и возвращаясь в наш уютный с сыном мир.
- 43 -
Утром мы прогуливаем садик.
И дело не в спонтанном празднике или желании поиграть в отца года, таская сына по рабочим делам. После вчерашнего я просто не готов выпускать его из вида.
Мальчишке и так хватило потрясений таких, как внезапное появление отца, отъезд мамы в больницу, первая ночь в новом доме.
К тому же я должен быть мобилен на случай, если Варе станет хуже или потребуется помощь с обследованиями. Мне будет гораздо проще сорваться вместе с мелким, чем выковыривать его из сада в последний момент.
Но если быть честным, без лишних прикрас, то мне самому так спокойнее. После пережитого включился какой-то животный инстинкт контроля. Мне жизненно необходимо видеть, слышать и чувствовать своих рядом, чтобы больше никого не потерять.
Лёва просыпается раньше меня и сначала тихо шуршит в комнате, а потом приходит ко мне с машинкой в руке и очень серьёзным лицом.
– Пап, а мама уже дома?
Вот тебе и доброе утро.
– Нет, – говорю, подтягивая его к себе и сажая рядом. – Мама у врачей. Её ещё смотрят.
– А мы к ней поедем?
– Поедем. Но позже.
Он кивает, как будто принимает это условие, и уже через минуту опять спрашивает, можно ли на завтрак не кашу, а что-нибудь вкусное. Под «вкусным» он, как выясняется, понимает бутерброды с сыром и колбасой.
Пока мелкий ест, пишу Варе короткое: «Доброе утро. Как ты?».
Ответ прилетает не сразу и выводит своей краткостью: «Нормально».
Я уже прекрасно усвоил, что когда женщина болеет и пишет «нормально», дело хреново. Если бы всё и впрямь было ровно, я бы получил «спала», «злая», «хочу есть» или хотя бы резкое «не твоё дело». А это сухое слово,
Пишу второе: «Что врачи говорят?».
Жду. Перевожу взгляд с экрана на Лёву.
И вновь сухое: «Обследуют». И всё.
Вот это отсутствие привычной женской эмоциональности, колючих шпилек или хотя бы случайного смайла бьет по нервам.
Я быстро строчу: «Лёва завтракает. Ночь прошла спокойно», стараясь этой короткой фразой успокоить ее, как-то подбодрить, и на этот раз экран оживает мгновенно коротким «Хорошо».
Хорошо. Конечно. То есть ничего не хорошо.
Но от дальнейших переписок я воздерживаюсь. Если бы Варя хотела что-то сказать, то написала бы. А вот так, вытаскивать из нее каждое слово, то еще удовольствие.
На моей работе наше с сыном появление производит эффект разорвавшейся бомбы: охрана, бухгалтерия и ребята из отдела замирают, переводя ошарашенные взгляды с моей хмурой физиономии на Лёву и обратно.
Я не жду лишних вопросов и не даю им шанса на домыслы, сразу обрывая шепотки за спиной прямой и жесткой фразой: «Знакомьтесь, это мой сын».
Вижу, как вытягиваются их лица, как рушится годами выстроенный образ волка-одиночки, который не пускает никого в свое личное пространство, но мне сейчас плевать на их удивление.
Лёва тем временем обживается в моем кабинете с такой уверенностью, будто это он здесь главный. Восседает в моем массивном кресле, увлеченно рисует на рабочих бланках танки и прихлебывает сок, попутно озадачивая заходящих сотрудников своими обезоруживающе прямыми вопросами.
Он совершенно искренне светится от гордости, заявляя каждому встречному, что он сегодня «у папы на работе». Произносит всё это так уверенно, словно я всегда был в его жизни, и эта детская вера в меня бьет под дых.
А достоин ли я такого отношения к себе?
Этот вопрос всплывает в голове каждый раз, когда Лёва в очередной раз называет меня папой с этой своей обезоруживающей любовью в голосе.
Достоин ли я того, чтобы этот пацан смотрел на меня как на центр вселенной, когда я сам ещё недавно не знал о его существовании, а сегодня пытаюсь втиснуть его жизнь в перерывы между рабочими звонками и тревожными сообщениями Варе?
Смотрю на него и понимаю, что заслужил скорее его обиду или холодное равнодушие, чем эту безграничную, авансовую преданность.
Варя годами тянула всё на себе, задыхаясь от усталости и ответственности, пока я строил карьеру и образ успешного одиночки, а теперь я просто забираю плоды её труда, греясь в лучах чужой любви, которую не заработал ни бессонными ночами, ни разбитыми коленками.
Эта мысль жжет изнутри, заставляя меня чувствовать себя самозванцем, который ворвался в чужую жизнь и теперь пытается делать вид, что он здесь находится по праву, хотя на самом деле я всего лишь мужик, вернувшийся с опозданием на целую жизнь...
Ближе к полудню, когда тишина от Вари становится почти осязаемой, я не выдерживаю.
Всё. Хватит.
– Собирайся, – бросаю Лёве.
– Куда? – тут же вскидывается он.
– К маме.
Дважды говорить не приходится. В одно мгновение сын начинает суетиться, с той трогательной и отчаянной скоростью, на которую способны только дети, когда речь идет о чем-то жизненно важном.
Он лихорадочно запихивает в рюкзак свою машинку, путается в лямках и в этой спешке едва не забывает на столе шапку. Я молча наблюдаю за ним, не подгоняю и не лезу под руку. Пусть собирается, пусть выплескивает эту накопившуюся энергию ожидания.
В больнице мы находим её в палате у самого операционного блока. В этой обстановке Варя кажется мне до пугающего хрупкой, почти прозрачной. Грубая больничная простыня под ней выглядит темнее её кожи.
На осунувшемся, ставшем совсем девичьим лице глаза кажутся огромными, пугающе темными и бесконечно уставшими. Хочется закрыть её собой от этих белых стен, вынести отсюда на руках, просто чтобы она снова стала той прежней, колючей Варей, а не этой тоненькой тенью себя.
– Привет, – с трудом выдаю ровно и спокойно.
Она переводит взгляд с меня на Лёву и только от этого чуть-чуть улыбается.
– Привет, мои хорошие… – выдыхает тихо.
Лёва тут же дёргается к кровати, но я успеваю придержать его за плечо.
– Тихо. Без наскоков.
Он сразу становится серьёзнее, будто понял, что всё серьезно.
– Хорошо, – шепчет сын и аккуратно обнимает ее. – Мам, я у папы ночевал. У него дом большой. И мультики. И пицца. И я зубы чистил сам.
У Вари дрожат губы и глаза на мокром месте. Она гладит его по голове внимательно слушая.
Я ставлю пакет на тумбочку, достаю воду, йогурт, банан, влажные салфетки.
– У нас всё хорошо, – произношу негромко. – Слышишь? Мы справляемся. Сейчас главное твоё здоровье. На нем и сосредоточься.
Она смотрит на меня долго. И я вижу, что ей страшно. Настолько, что она уже устала этот страх держать внутри.
– Сегодня будут оперировать, – признается вдруг сама. – Меня уже осмотрели. Анализы нужные взяли. Сказали больше ждать нельзя. И так дотянула.
У меня в желудке всё резко сжимается в кулак.
– Что именно сказали? – спрашиваю быстро и в лоб. – Какие риски, что за операция, кто оперирует?
Варя слабо усмехается.
– О, вот сейчас начался мой любимый Гордей, – шепчет она. – Который хочет всё знать, всё контролировать и желательно ещё главврачу раздать указания.
– Не начинай, – обрываю. – Я серьёзно.
Она закрывает глаза на секунду, потом снова открывает.
– Да ничего они особо не говорят. Сказали только, что тянуть нельзя. Что лучше сейчас, пока я… – запинается, – пока я ещё более-менее в ресурсе. Они же говорят быстро, медицинскими словами, а у меня в этот момент в ушах шумело так, что я половину вообще не поняла.
Лёва вскидывает голову, переводит взгляд с неё на меня, явно чувствуя, что разговор не про пиццу.
– Мам, ты боишься? – спрашивает неожиданно серьезно.
Варя вновь натянуто улыбается и гладит его по щеке кончиками пальцев.
– Немножко, – отвечает честно. – Но я же у тебя храбрая, да?
– Очень, – уверенно кивает мелкий. – Ты не бойся, мам. Мы с папой тебя подождём.
Да ё-моё.
Я резко отворачиваюсь к тумбочке, делая вид, что очень занят раскладыванием продуктов. Потому что если сейчас посмотрю на них обоих, на эту хрупкую, притихшую женщину и на пацана, который так просто связал нас одной фразой, то меня просто разнесет от эмоций.
– Я быстро, сыночек, – выдавливает из
– Я его никуда не дену, – обрубаю я, не давая ей договорить. Голос звучит жестче, чем хотелось бы. – Обо мне не думай. Вообще забудь, что я существую как проблема. Твоя единственная задача выздороветь и вернуться к нам. Всё остальное я беру на себя. Слышишь?
Она смотрит на нас так, будто пытается запечатлеть в памяти каждую деталь, каждое движение. Словно этот кадр, где мы с Лёвой стоим плечом к плечу, может стать последним.
От этой немой мольбы или прощания в её глазах внутри всё сворачивается в тугой узел, и мне хочется материться в голос, чтобы просто перебить эту лютую беспомощность.
– Я сейчас найду врача, – бросаю глухо, не выдерживая этого взгляда, и выхожу в коридор.
Врача нахожу почти сразу. Сухой, подтянутый мужик лет пятидесяти. Такие не тратят время на лишние слова, и именно эта его профессиональная жесткость внушает мне больше доверия, чем любые сладкие речи и расшаркивания.
– Доктор, – рублю я сплеча, отбрасывая все вежливые вступления, – мне не нужны утешения. Мне нужно, чтобы она была жива. Любые суммы, любые дефицитные препараты, перевод в частную клинику или отдельный пост, просто назовите цену.
Он спокойно поднимает ладонь, гася мой порыв одним коротким жестом.
– Операция проходит по ОМС, – отвечает он ровно, без тени раздражения на мой напор. – В этом плане переживать не о чем. Особых условий или платных палат у нас не предусмотрено, будет сделано всё, что диктуют медицинские показания.
Сканирует меня своим внимательным взглядом и будто считав мой настрой разнести это здание, если что-то пойдет не так, добавляет чуть мягче:
– Ситуация серьезная, но рабочая. Случай не уникальный и далеко не безнадежный. Паниковать раньше времени, последнее дело.
Я коротко киваю, хотя внутри всё клокочет от желания схватить его за лацканы халата и вытрясти внятные цифры: каков реальный процент риска, что скрывается за этим обтекаемым «рабочая» и какого черта она выглядит такой прозрачной.
Но вовремя останавливаю себя, понимая, что это уже не поиск информации, а моя собственная, загнанная поглубже истерика, которую я тщетно пытаюсь замаскировать под деловой подход.
В палату возвращаюсь как раз в тот момент, когда Лёва, ерзая на краю стула от избытка чувств, сдает меня со всеми потрохами.
– И потом мы пиццу ели! – сияет он так, будто совершил кругосветку. – А еще… – продолжает тараторить, – к нему тетя приходила!
Я застываю в дверном проеме, чувствуя, как по спине пробегает неприятный холодок.
Твою мать, сынок, ну за что ты так со мной?
Варя медленно, пугающе медленно поднимает на меня глаза, и в этом затуманенном болезнью взгляде вдруг вспыхивает та самая, знакомая мне искра, от которой обычно хочется провалиться сквозь землю.
Я стою под этим прицелом и уже заранее понимаю, что следующие несколько минут моей жизни будут особенно «прекрасными».
Несмотря на всю её слабость, бледность и грядущую операцию, женская ревность — это инстинкт, который, кажется, выживает даже в эпицентре ядерного взрыва.
И сейчас мне придется каким-то чудом доказать этой измученной женщине, что никакие «тети» не стоят и мизинца её левой руки, пока она сверлит меня взглядом, в котором четко читается: «Ну давай, Рыков, сочиняй, я слушаю».
- 44 -
Стою в дверях палаты и впервые за весь этот день чувствую себя по-настоящему глупо.
До идиотизма. Потому что есть в жизни моменты, которые не разрулишь никаким логическим доводом или суровым мужским «просто верь мне».
Особенно когда перед тобой женщина, чей мир сейчас сузился до размеров операционного стола, а твой собственный сын, сияя как начищенный пятак, выкладывает ей новости про какую-то «тетю», заглянувшую к папе.
В голове лихорадочно прокручиваются варианты объяснений, но все они звучат как жалкий лепет провинившегося пацана.
Как ей сейчас сказать, что все эти «тети» — это просто шум, фоновый мусор, который не имеет значения? Как доказать, что в моей черепной коробке сейчас нет места ни для кого, кроме неё и этого маленького болтуна на стуле?
Твою мать.
Для Левы эта «тётя» — просто еще один мелькнувший кадр из калейдоскопа событий. Одна деталь из длинного списка открытий о жизни, в которую он только что вошел.
А вот Варя... Варя смотрит на меня слишком спокойно. И вот это спокойствие мне совершенно не нравится.
– Не смотри так, – произношу тихо. – Всё не так, как звучит.
Она чуть приподнимает брови.
– Мне всё равно, – чеканит сухо.
Врёт.
Я слишком хорошо это вижу. Эту её дежурную фразу «мне всё равно» женщины вбрасывают именно тогда, когда их по-настоящему задело.
Любой дурак на моем месте выдохнул бы: «Ну и ладно, проехали». Но если ты хоть раз смотрел женщине в глаза не только ради того, чтобы затащить в постель, ты понимаешь: ни черта не проехали.
Но сейчас не то место. И не то время, чтобы выяснять отношения. Трясти её за плечи, доказывать свою невиновность, раскладывать по полкам всю эту муть со Светой, с моими прошлыми косяками.
Единственное, что я сейчас обязан сделать как мужик — это не наваливать сверху еще больше ей проблем и переживаний.
– Но я всё равно хочу, чтобы ты знала, – отрезаю коротко. – Это была Света. Дальше порога она не прошла. И больше никогда в мой дом не войдёт. Всё в прошлом.
Варя только едва заметно ведёт плечом, никак это не комментируя.
Не поверила. Хотя чего я ожидал? Подорванное доверие мгновенно не лечится.
Есть вещи, которые нельзя просто легко забыть и простить. И всё, что я могу, это обозначить позицию и потом подтверждать её делом. Изо дня в день. Пока она сама не решит, что верит мне. Ну или... Пока окончательно не пошлет куда подальше.
Лёва тем временем крепче прижимается к Варе сбоку.
– Мам, я завтра ещё приду, – обещает он ей.
– Хорошо, солнце, – шепчет она, зарываясь пальцами в волосы сына. – Я буду ждать.
Он обнимает её всем своим маленьким телом, искренне уверенный, что от его любви ей точно станет легче. Я стою рядом, глядя на эту сцену, и чувствую, как внутри всё протестует против ухода.
Но надо.
Подхожу к ее кровати, и Варя мгновенно напрягается, в
Она стоит на защите своих границ даже сейчас, бледная как бумага и вымотанная до предела. Именно это упрямство заставляет меня наклониться к ней вопреки всему.
– Не надо, – выдыхает она почти беззвучно.
– Надо, – отвечаю я так же тихо, не терпя возражений.
Осторожно, без напора, касаюсь ладонью её плеча. А потом всё-таки сгребаю её в охапку. Прижимаю к себе эту упрямую, выносливую до идиотизма женщину, которая на своих двоих вытащила и моего пацана, и себя, а теперь лежит тут и до последнего делает вид, будто у неё всё под контролем.
Сначала Варя замирает. А после вдруг сдается. Выдыхает едва слышно, мне куда-то в шею. И от этого короткого, рваного выдоха у меня внутри окончательно всё перещелкивает. Как будто предохранители выбило. Хрен я её теперь куда отпущу и кому отдам.
– Я скоро вернусь, – произношу жестко, ей прямо в висок. – И ты вернись. Слышишь меня?
Она молчит. Ни «да», ни «нет».
Только пальцы на долю секунды судорожно сжимают край моего рукава, сминают ткань, будто ищут опору. И это короткое движение говорит мне больше, чем любые клятвы.
Мы уходим через минуту. Дольше нельзя. Ни пацану это видеть не стоит, ни ей сейчас лишние эмоции не на пользу.
Дорога домой давит тишиной. Даже Лёва, который обычно не затыкается, сейчас сидит притихший. Смотрит в окно и только изредка подает голос.
– Пап, а мама... она не боится?
Я смотрю на него в зеркало заднего вида.
– Боится, наверное, – отвечаю как есть. – Но она у нас кремень. Справится. Всё будет нормально.
– Обещаешь?
Вот они, эти детские клятвы на крови. Маленький вопрос, от которого у меня, здорового мужика, внутри всё леденеет. Потому что я сам ни черта не знаю. Потому что мне до одури, до тошноты страшно представить это «если вдруг нет». Но Лёвке мой страх не нужен.
– Обещаю, – рублю коротко.
Он серьезно кивает, вроде как доволен моим ответом, и снова уходит в свои мысли. А я давлю на газ, чувствуя, как под кожей зудит этот чертов осадок от истории со Светой.
Злость берет. На себя в первую очередь. Надо было раньше всё зачистить. Объяснить доходчивее, чтобы у этой женщины даже мысли не возникло всплывать на горизонте. Тем более сегодня. Но «надо было» — это всегда задним умом у нас...
Въезжаем на нашу улицу. Паркуюсь у ворот и выйдя из машины начинаю отстегивать Лёву. И тут из темноты прилетает:
– Гордей Владимирович!
Голос знакомый, с хрипотцой. Оборачиваюсь, прищурившись. Кто там еще решил добавить перца в этот и без того паршивый вечер?
- 45 -
Медленно оборачиваюсь, уже заранее сжав зубы. Жду очередную порцию проблем, но то, что вижу, выбивает воздух из легких похлеще прямого в корпус.
Егор.
Стоит в паре шагов от капота. Плечи расправлены, рюкзак небрежно висит на одном ремне, на нем поношенная «цифра».
Под мертвенным светом фонаря его лицо кажется другим. Постарел? Нет, это не то слово.
Его как будто за эти годы через промышленную мясорубку протащило, переломало и заново собрало, только уже по другой схеме.
Внешне плюс десятка, не меньше. Через всю бровь тянется уродливый, рваный шрам, уходит вниз. От этой отметины взгляд стал еще тяжелее и жестче.
Но глаза… Глаза всё те же. Только теперь в них столько свинца осело, что кажется, заглянешь поглубже и сам ко дну пойдешь. В них теперь столько всего набито, чего в нормальной мирной жизни и за сто лет не увидишь. И это уже обратно не вытряхнешь.
У меня на секунду всё внутри встает колом.
– Егор… – выдыхаю, и голос подводит, садится к чертям собачьим. – Егор, твою мать…
Он кривит угол рта в своей этой привычной усмешке, почти как раньше, до всего этого ада.
– Живой, как видите, Гордей Владимирович.
И вот это его чертово уважительное «вы», которое он в себе так и не вытравил, даже пройдя через пекло, бьет под дых. Потому что живой и стоит на своих двоих и смотрит в упор.
Я уже не соображаю, правильно это или нет. Просто шагаю к нему и в следующую секунду сгребаю в охапку.
Крепко. По-мужски. Так, чтобы ребра затрещали, чтобы точно убедиться, что живой. Хлопаю его ладонью по плечу. Он отвечает и в груди поднимается такой замес из мужской радости и какого-то дикого, почти отцовского облегчения, что в глазах на миг темнеет.
Этот пацан для меня всегда был кем-то большим, чем просто подчиненный или очередной надежный кадр. Он был свой. Насквозь свой.
И ведь я его уже похоронил. Без дураков. Вычеркнул из списков живых, стиснул зубы и привык к мысли, что его больше нет.
А теперь вот он стоит у моего дома, светит рваным шрамом и дышит мне в плечо. Живой. Вернулся.
Лёвка в машине притих, замер, глядя на нас через стекло, а я стою, держу Егора за плечи и понимаю, что вечер перестал быть просто паршивым. Он стал каким-то запредельно важным.
– Где ж тебя носило, партизан? – спрашиваю, отстраняясь и всё еще не веря своим глазам. – Где тебя черти так долго жарили?
Делаем шаг назад, разрываем этот медвежий захват, и я в упор, почти зло, прохожусь по нему взглядом. Сверху донизу. Жадно, как будто пытаюсь нащупать подвох, убедиться, что он не рассыплется сейчас миражом под этим паршивым фонарным светом.
– На тебе лица нет, Егор, – вылетает само собой.
– Есть, – хмыкает он, и в глазах мелькает знакомый бесовской огонек. – Просто обновленная версия. Тюнинг, так сказать.
И в этом весь он. Весь Егор, до последней капли. Стоит перед тобой развалина после форменного ада, а шутит сухо, лениво, будто мы вчера в баре разошлись.
Потому что мы оба знаем правила: если сейчас не зубоскалить, придется начать говорить по-душам. Вскрывать эти нарывы, вываливать правду. А до такого мужской разговор дозревает долго. Сначала надо просто привыкнуть, что человек рядом снова дышит тем же воздухом, что и ты.
Я хлопаю его по плечу.
– Тюнинг у тебя хреновый, мастер подкачал, – ворчу я, чувствуя, как внутри понемногу отпускает эта дикая, звенящая пустота. – Но главное, что движок работает.
Лёва тем временем тихо вытек из машины. Стоит рядом, плечом к моему бедру
Я на автомате накрываю его плечо ладонью, прижимаю к себе. Хрен знает, чего в этом жесте больше отцовского инстинкта или тупо желания куда-то деть руки.
– Ну что, – усмехаюсь безрадостно, – в бабах своих разобрался наконец?
Егор закатывает глаза, и на мгновение сквозь этот жуткий шрам и свинцовый взгляд проглядывает тот прежний дерзкий пацан.
– Даже вы сразу с этого заходите? – хмыкает он. – Я тут, считай, с того света в парадную дверь постучал, а вы мне про личную жизнь задвигаете.
– А с чего мне еще начинать, – рублю я, не давая ему соскочить с темы. – Мы тебя тут оплакивали, а ты, значит, всё это время где-то в прятки играл? Или память отшибло так, что адрес забыл?
Он устало улыбается и в этом движении всё разом: и стыд за то, что пропал, и признание, что влип по уши.
– Проблем вагон, Гордей Владимирович, – произносит уже без всякого веселья, глухо. – И с Никой, и вообще… со всем этим цирком. Но я постараюсь сам разгрести. Извините, что так… на голову свалился.
И вот это «сам разгрести» я понимаю слишком хорошо. Потому что любой нормальный мужик, если в нём ещё хребет не переломили окончательно, сначала именно это и хочет. Всё сам и своими силами решить. Даже если сил осталось на один затяг, он всё равно будет упираться до последнего. Порода такая, никуда не денешь.
Киваю в сторону крыльца, не принимая возражений.
– Пошли в дом. У меня поживёшь пока, места хватит. Пожрёшь нормально, как человек, отоспишься. А завтра уже будем думать, как твой бардак в божеский вид приводить. Разгребатель...
Он тут же мотает головой. Сразу, на автомате, даже не дав себе секунды на раздумья. Упрямый, как сто чертей.
– Не могу, Гордей Владимирович. Спасибо, правда. Но нет. Не сейчас.
Поправляет рюкзак на плече. Движение короткое, дерганое, будто он привык в любую секунду срываться с места и уходить в ночь. Смотрит куда-то в сторону.
– У меня там дел… на три жизни вперед, — добавляет он тише.
Слышу в этом слишком много знакомого. Прекрасно понимаю, что если не начнешь разгребать эти завалы прямо сейчас, с ходу, пока кровь бурлит, то потом уже не поднимешься. Страх штука уютная, в нем удобно переждать, затаиться. А когда решишь высунуть нос, обнаружишь, что всё вокруг заросло таким бурьяном, через который уже ни один мачете не прорубится.
Поэтому не спорю. Мужика в таком состоянии переубеждать, только время терять.
– Ладно, – бросаю ему. – Не хочешь оседать, дело твое. Но в дом зайди. Посидим, расскажешь, что к чему. Я тебя, Егор, после того как ты канул, из головы не выкидывал. Веришь, нет, а всё ждал, когда проявишься.
Он смотрит на меня долго, в упор. Тяжелый такой взгляд. Как на человека, которому всё еще хочется верить, хоть и жизнь уже научила, что вера — это штука дорогая и часто убыточная.
Наконец, едва заметно кивает. Согласен.
И тут Лёвка дергает меня за рукав. Стоит, снизу вверх поглядывает то на меня, то на этого гостя.
– Пап, а это кто?
Перевожу взгляд с малого на Егора. И вдруг накрывает таким непривычным состоянием. Я впервые знакомлю сына с человеком из своей прошлой, жесткой, мужской жизни. Не просто как ребенка, который под ногами крутится, а как своего преемника, что ли. Как мужика с мужиком.
Опускаю ладонь ему на макушку.
– Знакомься, это Егор, папин хороший друг, – говорю, и голос сам собой становится на полтона ниже. – А это мой сын. Лев.
Егор в удивлении вскидывает брови вверх. Сначала сканирует малого, потом переводит взгляд на меня. И на мгновение сквозь всю эту его броню проступает что-то очень человеческое. Теплое, живое. На секунду кажется, что и шрама никакого нет.
– Вот это парень, – произносит он с искренним уважением. – Сразу видно характер и породу.
Лёвка от такой похвалы аж вытянулся, как по струнке. Грудь колесом, подбородок вверх. Оценили по достоинству.
– Я да, – важно кивает малец, принимая правила игры. – Весь в отца.
Мы с Егором одновременно хмыкаем. Напряжение, которое до этого висело в воздухе, чуть дало слабину.
Я хлопаю его по плечу и киваю на дверь.
– Всё, разговоры на улице кончились. Заходим.
И в этот момент, глядя на них двоих, я остро чувствую: как бы ни было паршиво на душе из-за Вари, жизнь всё равно прет напролом. И сейчас она столкнула лбами мое прошлое и мое будущее прямо здесь, на моем пороге.
– Идем, – повторяю я. – Нам есть о чем потолковать.
***
Ночь уже давно перевалила за тот экватор, когда нормальные люди либо видят десятый сон, либо хотя бы успешно делают вид.
В доме стоит такая тишина, что в ушах звенит. Но это не тот покой, который лечит. Это тишина только сильнее подсвечивает всё то дерьмо, что крутится в голове, не давая зацепиться за нормальную мысль.
Лёвка «отключился» мгновенно, прямо на полуслове. Умотался пацан так, что даже не пришлось сказку рассказывать.
Я укрыл его, постоял над кроватью дольше, чем планировал. Поправил одеяло, хотя там и так всё было ровно. Просто смотрел, как он сопит, и пытался надышаться этой его детской уверенностью, что завтра всё обязательно будет хорошо.
Спустился вниз. Егор, упертый черт, ушел около часа назад.
Теперь я сижу на кухне один.
На столе остатки нашего «совещания». Нарезка уже заветрилась по краям, сыр подсох, какой-то одинокий кусок хлеба...
Выглядит всё это паршиво, как и мои мысли.
Пустая бутылка рома стоит чуть в стороне, как немой свидетель того, что вечер выдался бесконечным. Мы не напивались, не тот день. Просто цедили этот ром и говорили. О самом главном.
И теперь, когда дом опять стих, всё это встаёт перед глазами заново.
То, что вывалил на меня Егор — это полная жопа.
Где каждый по-своему прав и каждый при этом виноват так, что клейма ставить негде. И от этого воротит сильнее всего. Когда перед тобой один четкий козел — жить просто. Назначил виноватого, возненавидел, отрезал и забыл. А когда все наломали дров, кто от страха, кто от любви, кто по глупости, а кто из благородного желания «сделать как лучше», тут уже не на кого красиво повесить ярлык.
Правда ведь: благими намерениями вымощена
Я ведь тогда реально всё поставил на кон. Не играл в благородство, не прикидывался героем. Не совмещал баб из спортивного интереса, как какой-то кобелина. Искренне переживал. Искренне впрягался.
Егору, Нике, этой девчонке с ребенком, которая стояла передо мной в роддоме такая потерянная, что отвернуться было бы просто западло, старался всячески помочь. Я закрывал амбразуры, которые, как мне казалось, обязан был закрыть. Делал, что должен. Как мужик. Как старший. Как тот, кто не имеет права соскочить, когда другим плохо.
А по итогу?
По итогу я просрал Варю.
Просрал право встретить собственного сына из роддома. Потерял его первые шаги, первые зубы и это самое простое, первое «папа» — не выстраданное позже, а естественное. То, что должно было быть моим по праву, а стало чем-то удивительным из-за моей же косорукости и гребаного мессианства.
Столько помогал Нике… Черти бы её подрали. Тянул, решал, прикрывал спину, думал, что спасаю человека. А в результате?
Она несчастна, Егор в клочья, Аня растет на пепелище взрослых развалин.
А Варя… Варя тогда смотрела на всё это со стороны и видела только одно: что я где-то там, с чужой бабой и чужим ребенком. А не с ней.
И как я её сейчас упрекну? Чем? Тем, что она мне не доверилась? А я ей что для этого доверия оставил, кроме пустых обещаний? Какие основания? Слова? Слова у нас, мужиков, товар дешевый, когда дела идут вразрез с тем, что ты несешь.
Всё в этой истории через одно место. Все раненые. Все со своей правдой, от которой сейчас больше вреда, чем пользы.
Тру переносицу, откидываюсь на спинку стула и смотрю на пустую бутылку. Смешно, маза фака. Столько лет живешь с ощущением, что ты если не святой, то хотя бы последовательный. Что у тебя логика железная, решения мужские, ответственность без перекосов. А потом жизнь берет тебя за шкирку и тычет мордой в зеркало: смотри, герой. Вот он, результат твоей «правильности». Вот твоя взрослая, взвешенная позиция. Нравится результат?
Ни черта не нравится.
Но и сидеть теперь, посыпая голову пеплом и размазывая сопли, смысла ноль. Я уже один раз пожил в этом болоте под названием «если бы». Если бы тогда сказал правду… Если бы не соврал в мелочах… Если бы догнал и не отпустил… Если бы не решил за всех, кому и как будет лучше… Если бы не перепутал долг с гордыней.
Хватит.
От этих «если бы» сын не родился бы раньше. Варя не перестала бы лежать сегодня на операционном столе. Егор не стал бы менее искалеченным. Поздно ковырять старые шрамы.
Поднимаюсь из-за стола. Беру стакан, смотрю на него секунду и ставлю обратно. Лишнее. И так в башке гул, как в трансформаторной будке.
Подхожу к окну, отодвигаю занавеску. За стеклом чернота. Снег идет мелкий, ложится на дорожки, заметает следы моих шин. Двор пустой, только свет фонаря выхватывает из темноты калитку.
Открываю створку пошире.
В лицо сразу бьет резкий, холодный воздух. Вдыхаю его полной грудью, до боли в легких.
Сегодня у Вари была операция. И это — единственное, что имеет значение.
Остальное… Остальное мы как-нибудь пережуем. Мужики мы или кто? Пережуем. Сглотнем. И пойдем дальше.
- 46 -
Как вернуть доверие и расположение любимой женщины?
Да чёрт его знает. Если честно, то я без понятия.
Серьёзно. Если бы мне кто-то лет десять назад втирал, что я буду сидеть в три часа ночи на собственной кухне, сверлить глазами тёмное окно и ломать голову над этой хренью, я бы посоветовал этому умнику провериться у психиатра.
Мне всегда казалось, что в жизни всё работает по простой схеме, если мужик нужен, то это видно по глазам, по делам, по тому, как она к тебе прижимается. Если нет, то тоже всё ясно, разошлись как в море корабли.
А все эти тонкие материи про «утраченное доверие», «восстановление расположения» и прочую душевную близость — это оставьте романтикам. Тем, кто любит языком чесать о чувствах дольше, чем реально что-то делает.
Только вот жизнь, сука такая, в очередной раз ухмыльнулась мне в лицо и сунула под нос простую правду.
Действие — это, конечно, база. Без него ты вообще никто. Но если ты однажды крупно, облажался... если ты выбил у неё почву из-под ног, то одного «я пришёл, я всё порешал» уже мало.
Это так не работает. Оказывается, тут нужно время. Тонны времени. И терпение такое, чтобы сидеть и смотреть, как она от тебя закрывается, и не сорваться, не начать орать: «Да я же ради тебя всё делаю!».
А с терпением у меня всегда было, мягко говоря, плохо. Я привык: пришёл, увидел, победил. Если проблема — устранил. Если враг — раздавил. А тут врага нет. Есть только твои собственные косяки, которые теперь стоят между вами бетонной стеной. И кувалдой её не разнесешь, только лоб расшибешь. Эту стену надо разбирать по кирпичику. Медленно. Вдумчиво.
И признавать, что по всем статьям я оказался неправ.
Тяжелая это всё же работа возвращать то, что сам же и разбил вдребезги. Но другой у меня на сегодня нет. И завтра не будет. Пока не справлюсь.
Операция у Вари прошла «штатно».
Ненавижу это слово. В нем столько сухой канцелярщины, что тошно становится. Пока ты там, за дверью, считаешь каждую гребаную секунду и чувствуешь, как время превращается в густой кисель, у них всё «штатно».
Восстанавливалась Варвара тяжело. Долго, со скрипом.
Слабость такая, что ложку держать трудно, постоянная испарина и это её упрямое, колючее «всё нормально». Звучало так фальшиво, что даже Лёвка, пацан мелкий, а просек. Спросил как-то шепотом: «Пап, а почему мама улыбается так, будто ей больно?»
А что я ему скажу? Что так и есть? Что она сейчас ломает себя через колено, лишь бы не казаться слабой? Пришлось просто промолчать и прижать его к себе посильнее.
Пока она была в больнице, мы с малым усиленно врастали друг в друга.
Звучит, может, и бодро, но на деле это было не всегда легко. Лёвка обживал мой дом с такой скоростью, что я только успевал в голове галочки ставить. Это уже не гость, а человек, который с утра по-хозяйски проверяет холодильник, выясняет, где лежат его кружка и тарелка, и искренне недоумевает, почему у меня в ванной
Комнату он себе выбрал сам. Без обиняков.
Устроил торжественный обход владений, как инспектор из налоговой. Заглянул в каждую щель, проверил шкафы, оценил вид из окон и в итоге ткнул пальцем в ту, что на втором этаже, покрупнее:
– Эта будет моя.
Мужик. Если решит, танком не сдвинешь.
Я только кивнул.
– Ладно. Значит, твоя.
Комната была... ну, обычная. Стерильная, как гостиничный номер. Чисто, ровно, светло и абсолютно пусто в плане жизни. Смотреть на это было тошно, и я, неожиданно даже для самого себя, вписался в ремонт. Не то чтобы стены сносить, но так, по мелочи.
Сменили кровать на нормальную, подобрали стол, шторы. Лёвка сразу заявил: одна стена должна быть с планетами, как в настоящем космосе. Я пытался вякнуть, что комната будет темной, но он меня быстро приземлил. Полчаса доказывал, что светящиеся звезды на потолке — это лучшее, что можно придумать.
В итоге звезды наклеили. Все до единой.
Я смотрел, как он носится между полками в магазине, выбирает постельное с какими-то зубастыми динозаврами... И понимал одну простую вещь. Наверное, я впервые в жизни делаю что-то по-настоящему вовремя. Пусть и с опозданием.
Дом перестал быть просто коробкой с мебелью. В нем появился запах жизни, разбросанные детали лего под ногами, на которые я матерился по ночам, и это странное, новое чувство ответственности за то, чтобы этому мелкому человеку здесь было чертовски хорошо. Пока его мать сражается за свое здоровье там, в больничных стенах.
Маму Вари из больницы я тоже забирал сам.
Просто потому, что по-другому в моей картине мира быть не могло. Если я впрягся, значит, тащу всех. В день выписки бывшая тёща смотрела на меня так, будто я у неё кошелёк средь бела дня отжимаю.
Настороженно, с этим своим прищуром женщины старой закалки. Из тех, кто скорее зубами забор перегрызёт, чем признает, что ей нужна помощь. Но я любезничать не стал, не тот момент. Просто молча перехватил сумки, открыл дверь машины, взял ее на руки, и под ее возмущения, усадил в машину.
– Варе сейчас и так не сахар, – отрезал я прежде, чем она успела открыть рот. – Значит, все вопросы решаю я. Вопросы есть?
Она долго молчала, буравила взглядом лобовое стекло, а потом вдруг выдала, почти без злости, скорее по привычке:
– Командуешь ты всё так же противно, Гордей. Ничему жизнь тебя не учит.
– Это у меня природное, – хмыкнул я, включая зажигание. – Смиритесь.
Сиделку нашёл за пару часов. Одинокая женщина — кремень, чуть моложе тёщи, спокойная, как удав, и с такими руками... знаете, бывают люди, которые не суетятся, не мельтешат, а просто делают дело. Думал, начнутся терки, бабьи разборки на кухне, делёжка территории. Хрен там. Сдружились почти мгновенно, к моему полному удивлению.
Сначала копались в таблетках и мерили давление. Потом перешли на обсуждение сериалов, от которых у меня уши вяли. А через неделю я, проходя мимо кухни, услышал такие стратегические дебаты, будто они план захвата мира обсуждают. Оказалось — рассада.
– Помидоры — это святое, – доносилось из-за двери уверенное басовитое соло тёщи.
– И перец надо, – мягко, но настойчиво вставляла сиделка.
– Перец у меня всегда плохо всходит, – сетовала тёща. – Я тридцать лет огород держу и знаю, что говорю!
Я постоял у двери, послушал этот бытовой шум и тихо свалил к себе. В такие моменты лучше не отсвечивать. Эта жизнь слишком хрупкая, чтобы лезть в неё своими грубыми лапами. Растёт — и слава богу.
С Лёвой я занимался не для галочки и не потому, что совесть по ночам грызла, мол, «отрабатывай, папаша». Нет. Мне реально было по кайфу рядом с ним. Как будто кусок меня самого, который я когда-то потерял, вдруг нашелся и начал активно задавать вопросы.
Пошли в бассейн. Малой, конечно, сразу включил командира и заявил, что плавает как дельфин, потому что прошлым летом один раз лежал на круге и даже не пошёл ко дну.
Тренер, мужик тертый, только хмыкнул, переглянулся со мной и коротко бросил:
– Ясно. Значит, начинаем с «поплавка» и пузырей. С нуля.
Пока тренер гонял его в "лягушатнике", я уходил на глубокую воду. Нарезал круги до тех пор, пока плечи не начинало жечь огнём. Но всё равно, каждые полминуты, на каждом развороте я ловил его взглядом.
Где он? Дышит? Не испугался? Не нахлебался ли этой хлорки?
Какой-то дикий, звериный контроль включился, инстинкт, от которого теперь, походу, до гроба не избавиться.
И вот однажды он выныривает, отплевывается, машет руками так, что брызги во все стороны, и орет на весь комплекс:
– Пап! Пап, гляди! Я сам! Сам поплыл! Ты видел?!
Я видел. Стоял в воде по грудь и улыбался, как последний дебил, наверное. Потому что в этот момент все мои дела не стоили ровным счётом ни черта по сравнению с этим его «Ты видел?!».
Видел, сын. Конечно, видел. И всегда буду смотреть...
Варя все это время оставалась бледной. Прозрачной какой-то.
Чудес никто не обещал. Болезнь не испарилась по щелчку пальцев, медицина ведь не цирк с фокусами. Но после операции забрезжил шанс. Шанс на нормальное существование, на жизнь. И за это уже стоило грызть землю.
И вот настал день выписки. Я, взрослый мужик, повидавший в этой жизни дерьма по локоть, сидел в машине под больничными окнами и мандражировал, как пацан перед первым свиданием.
Бред сивой кобылы, но ладони реально потели.
Я купил пионы. Огромный, тяжелый букет. Те самые, которые она любила еще тогда, когда мы не развалили всё наше общее будущее к чертям собачьим.
Флорист, девчонка молодая, посмотрела на меня с кокетством:
– Вам для женщины?
– Нет, – буркнул я. – Себе беру. В спальне поставлю, любоваться буду.
Она только усмехнулась, а я стоял с этим веником в руках и чувствовал себя полным идиотом.
Идиотом, который еще и костюм зачем-то напялил.
Серьезно. Выбрился до синевы, рубашку свежую хрустящую вытащил, пиджак.
Зачем? Будто я не из кардиологии жену забираю, а в Кремль на прием собрался. Но я всё равно его надел. Потому что не хотел выглядеть как мужик, который «заскочил по пути между делами». Хотел, чтобы она видела, что я ждал этой встречи. Я готовился. Для меня этот день очень важен.
Сижу, вцепившись в руль, сверлю глазами вход в
Потеплеет ли хоть на градус? Улыбнется ли хоть на секунду с теплом, а не из вежливости?
И самый главный вопрос, на который у меня нет ответа: как возвращают это чертово доверие?
Как мужик возвращает себе право быть рядом, если он сам это право когда-то спустил в унитаз? Подарками? Хрен там, это не покупается. Поступками? Да, но они не работают мгновенно, это не обезболивающее. Терпением? Наверное. Постоянством? Вот это уже ближе к истине. Но и тут нет никакой гарантии, ни одного страхового полиса.
Я кошусь на соседнее сиденье, на эти пионы в белой бумаге, и если бы меня сейчас спросили про самое заветное желание, я бы не просил миллионов или власти. Ответ был бы до смешного примитивным.
Я просто хотел, чтобы она вышла.
Живая. Пусть бледная, пусть вымотанная в ноль. Пусть колючая, как еж, пусть не готовая прощать и смотрящая сквозь меня, как через стекло. Плевать. Лишь бы вышла.
И села ко мне в машину.
А там я уже как-нибудь разберусь. С собой, со своим прошлым, с этим грузом косяков. Буду возвращать её не красивыми словами, а тем, что день за днем, шаг за шагом больше не дам ей ни единого повода бояться. Ни меня, ни будущего.
- 47 –
* Варвара *
Я вхожу в дом Гордея с той самой удушливой неловкостью, с какой заходят не просто в чужое пространство, а в некое альтернативное измерение. Место, где когда-то, в другой жизни, могла бы пустить корни совсем иная реальность.
Это не ощущается как «не мое», нет, в том-то и ирония. Это мое.
Но это именно та версия моей судьбы, которая не случилась, была вырезана, а теперь вдруг проросла в настоящем, минуя годы боли и разлуки.
Дверь за спиной закрывается с мягким щелчком, и я на секунду замираю в прихожей, оглушенная необходимостью привыкнуть к самому факту своего присутствия здесь.
Я... в доме мужчины, которого я когда-то любила с той силой, что заставляет забыть о себе, а потом так же искренне ненавидела.
Воздух здесь плотный и едва уловимо напитан его парфюмом. Этот мужской, слегка горьковатый аромат, будто нарочно напоминает о пропасти между нами.
И, разумеется, я мгновенно начинаю злиться себя за то, как выгляжу в этом безупречном интерьере.
Бледная, с лицом, которое после болезни кажется чужим и изможденным. От меня все еще тянется шлейф больничных запахов. Волосы собраны в небрежный узел, под глазами залегли тяжелые тени, а кожа кажется прозрачной и безжизненной.
А он…
Он, словно в насмешку над моей слабостью, выглядит пугающе собранным, безупречно выбритым и спокойным в своем мужском лоске.
Смотрю на него и не верю, что это он последние недели разрывался между больницей, капризами ребенка, моей матерью и бесконечной работой.
Он кажется человеком из той глянцевой жизни, где мужчины не знают усталости, не ломаются под грузом ответственности и всегда остаются непоколебимыми скалами.
Это осознание рождает во мне глухую, иррациональную злость. Я злюсь на зеркало, которое беспристрастно фиксирует мою немощь, злюсь на его выверенный парфюм и на эту вопиющую разницу между нами: словно он — воплощение самой жизни, а я — лишь её изломанный побочный эффект.
– Мам! – звонкий крик Лёвы разрывает кокон моих невеселых мыслей, спасая меня от окончательного погружения в самобичевание. – Иди скорее! Я тебе свою комнату покажу!
Он налетает вихрем, хватает меня за руку и тянет за собой с такой неистовой радостью, будто я не просто вернулась с больничной койки, а совершила героическое кругосветное путешествие. Его счастье почти материально. Оно звенит в воздухе, согревает прихожую и заставляет мое оледеневшее сердце на мгновение оттаять.
– Осторожнее, не тяни так, – бросает Гордей в спину сыну, и я кожей чувствую в этом коротком замечании целый пласт смыслов: здесь и его неискоренимая привычка всё контролировать, и искренняя тревога за меня, и тот факт, что он до сих пор ведет негласный учет каждому моему шагу.
Но Лёва уже тащит меня вверх по лестнице, и вот он распахивает дверь:
– Смотри! Это теперь всё мое!
Я замираю на пороге, и у меня перехватывает дыхание. Это не просто «комната для ребенка», обставленная на скорую руку, чтобы закрыть вопрос. Это пространство, созданное с глубоким пониманием того, кто такой мой сын.
Светлая, просторная, с той самой темно-синей «космической» стеной, на которой в сумерках начинают мерцать звезды. Здесь всё на своих местах: удобный стол, полки, заставленные его любимыми книгами и легионами динозавров, мягкий ковер, на котором уже живописно раскиданы детали конструктора.
По этой комнате видно, что её делали с любовью. Здесь каждая мелочь кричит о том, что ребенка не просто привезли пожить, его здесь ждали. О нем думали, с ним советовались.
– Вот тут у меня космос, видишь? – Лёва с гордостью тычет пальцем в потолок. – И папа сказал, что я сам могу выбрать еще одну полку для Лего!
Я слушаю его восторженный лепет, киваю и улыбаюсь, а внутри всё одновременно сводит от боли и согревает неизбывным теплом.
Потому что вот оно то, чего я так панически боялась, и то, чего я, оказывается, втайне желала для сына больше всего на свете. Чтобы у него наконец появилось это твердое, незыблемое чувство наличия отца. От этой детской обустроенности, от тихого, деятельного мужского «я создал комнату для нашего сына» к горлу подкатывает тяжелый ком.
Когда мы спускаемся вниз, я узнаю детали, которые окончательно лишают меня воли к сопротивлению.
Моя мама… она больше не заперта в своем одиночестве. Не брошена наедине со своей немощью после инсульта. Рядом сиделка, ставшая почти подругой...
А потом я вижу свои вещи. Это осознание прошибает не сразу: моя косметичка на комоде, мои книги, аккуратно расставленные в нише, мой халат в ванной и остальные вещи на полках.
Эта тотальная зависимость, тот факт, что осколки моей жизни теперь вмонтированы в его реальность, вызывает во мне сложнейший коктейль чувств.
Это злит, потому что я годами выстраивала свою внутреннюю крепость под лозунгом «я сама». Сама заработаю, сама вылечу, сама дотащу на своих плечах мать, ребенка и свое израненное сердце. Любой намек на его помощь раньше казался мне унизительным посягательством на мою свободу.
А еще это… невыносимо приятно.
Потому что, если отбросить всю эту гордую шелуху и взглянуть правде в глаза,
Я столько часов провела в больнице, где время застывает, а мысли становятся пугающе отчетливыми.
Столько всего переосмыслила, лежа без движения и глядя в безликий белый потолок, когда сознание, очищенное страхом, начинает выстраивать иную иерархию ценностей.
В те моменты, когда тебя по-настоящему подводят к краю, когда грань между «быть» и «не быть» становится тонкой, многие вещи, казавшиеся принципиальными, вдруг теряют свою сокрушительную значимость.
Не потому, что они обесцениваются, а потому, что ты наконец видишь их в истинном, беспощадном масштабе вечности, где личные счеты выглядят до смешного мелкими.
Моя обида не испарилась по мановению волшебной палочки, и прошлое, разумеется, не переписалось в угоду моменту. Он не перестал в моей памяти быть тем человеком, который в решающую секунду проявил глухоту, не нашел нужных слов, не удержал за руку и не бросился вдогонку, когда я уходила в пустоту.
Но и я, глядя правде в глаза сквозь призму прожитых лет, не перестала быть той женщиной, которая предпочла гордое молчание открытому диалогу, которая не рискнула довериться и малодушно сбежала, унося в себе его ребенка как единственный залог своей независимости.
Однако на этой фатальной черте, где обгорает все лишнее и наносное, остается только фундамент. А мой фундамент — это то, что я, вопреки здравому смыслу и годам разлуки, всё это время продолжала его любить.
Это не была влюбленность полная идеализации и восторгов. Нет. Это была другая любовь. Взрослая, тяжелая, местами болезненная и глубоко изломанная.
Чувство, которое досконально знает все чужие изъяны, помнит каждую подлую мелочь и каждую предательскую недосказанность, но при этом мистическим образом отказывается уходить, прорастая корнями в самую суть существа.
Я годами пыталась наклеить на это чувство удобные ярлыки: называла его привычкой, психологической травмой, токсичной привязанностью или просто неизжитой женской дурью.
Но там, под безжалостным светом операционных ламп, когда близость конца становится почти осязаемой, врать себе становится физически невозможно. Я люблю своего мужчину.
Именно такого: сложного, контролирующего каждый мой вздох, колючего, порой невыносимо упрямого и совершающего фатальные ошибки. Но при этом — единственного, кто способен взвалить на себя неподъемный груз, кто умеет возвращаться, когда все мосты сожжены, и тащить на себе близких, когда надежды почти не осталось.
Наверное, это и есть окончательное взросление. Признать, что в нашей истории нет святых. Ни он, ни я, никто не идеален.
Мы все совершали ошибки, иногда чудовищные, последствия которых приходится разгребать десятилетиями. Мы делали выводы слишком поздно, причиняли боль не из природной жестокости, а из дремучего страха, из искаженного чувства долга или просто от собственного бессилия. И если до конца дней ждать рядом с собой человека без шрамов и изъянов, можно встретить старость в абсолютном одиночестве, зато с безупречно чистой совестью и пустой постелью.
Я чувствую, как моя яростная обида трансформируется в нечто иное.
Не потому, что я всё мгновенно простила, а потому, что наконец разглядела в этой картине боли и свою кисть тоже. Я увидела его не через прицел своей раненой женской гордости, а объемно, как человека, который потерял в той катастрофе не меньше моего. Который, как умел, пытался следовать своим внутренним правилам и в итоге промахнулся почти на каждом жизненном повороте.
И что теперь? Продолжать эту холодную войну? Держать его на дистанции вытянутой руки, наказывая за несовершенство, в то время как я сама далека от идеала?
Я осторожно опускаюсь на край дивана, все еще инстинктивно оберегая себя после операции, и ощущаю, как на плечи ложится колоссальная усталость. Это не та изматывающая больничная вялость, а странное облегчение воина, который после долгого, изнурительного боя наконец решает опустить меч, потому что враг оказался отражением в зеркале.
Поднимаю взгляд и встречаюсь с ним глазами.
Гордей замер в дверном проеме, пристально наблюдая за мной, но не решаясь сократить дистанцию. Он чувствует, что сейчас во мне происходит тектонический сдвиг, перестройка всей внутренней архитектуры, и любое неосторожное движение может разрушить этот хрупкий процесс.
И в этот миг я понимаю с пугающей ясностью: всё, что мы пережили, не отменяет нашей любви, но и любовь не в силах аннулировать прожитую боль. Просто мы наконец доросли до той точки, где эти вещи можно не путать и принимать в одном флаконе.
Я больше не хочу быть «правой» в этом затянувшемся споре с прошлым. Не хочу выигрывать битвы за свою гордость, когда жизнь уже наглядно показала мне цену всех этих «я сама».
Я просто хочу мира. Мира, где сын светится от счастья в своей «космической» комнате, где мама хочет жить, и где рядом есть мужчина, которого я так и не смогла разлюбить.
Впервые за долгие годы мысль о зависимости от него не вызывает во мне протеста. Есть лишь тихая, щемящая благодарность и горькая тоска по тому времени, когда мы были счастливы, еще не зная, как дорого нам обойдутся наши амбиции.
Наше прошлое счастье не было фальшивым. Оно было просто молодым и самоуверенным. А теперь у нас появился шанс построить нечто иное: менее глянцевое, более честное, закаленное в огне испытаний. И именно эта возможность кажется мне сейчас единственным настоящим чудом.
Я стою перед зеркалом в ванной и уже минут пять делаю вид, что просто поправляю пояс на шелковой пижаме.
На самом деле я собираюсь с духом.
Пальцы снова и снова скользят по гладкой ткани, разглаживают складки на бедре, хотя там и разглаживать уже нечего. Волосы я тоже причесала три раза. И губы кусала. И даже щеки ладонями потерла, чтобы были не такие бледные. Хотя бледность, кажется, ко мне теперь прилагается по умолчанию, как жизненный опыт и пачка таблеток в тумбочке.
Но в целом я уже чувствую себя хорошо. По-настоящему хорошо. Настолько, что иногда просыпаюсь утром и первым делом не прислушиваюсь в панике к собственному сердцу. Настолько, что могу спокойно пройтись по лестнице и не думать, где бы присесть. Настолько, что снова чувствую себя женщиной, а не пациенткой, которую все берегут, как хрустальную вазу с дефектом.
Гордей настоял, чтобы я не работала.
Нет, не так. Он не настоял. Он просто однажды сел
Я тогда по привычке взвилась, конечно. Про самостоятельность, про то, что не хочу сидеть у него на шее, про то, что мне нужно свое. Но где-то на середине собственной речи вдруг поняла, что больше не хочу воевать там, где можно не воевать.
И приняла это.
Сначала с настороженностью. Потом... с удовольствием, если честно.
Мне понравился этот наш быт.
Понравилось просыпаться раньше Лёвы и тихо спускаться вниз. Понравилось варить кашу не на бегу, а спокойно, слушая, как в душе шумит вода и Гордей собирается на работу. Понравилось, что вечером мы все трое ужинаем за одним столом, и никто не спешит. Понравилось, что я могу выбирать сыну одежду не по принципу «что дешевле и теплее», а просто потому, что вот этот свитер ему очень идет.
И вместе с этим во мне всё сильнее росло другое.
Непонимание.
Тревога.
Злость.
Потому что с момента моего возвращения из больницы Гордей ни разу не попытался перевести наши отношения в другую плоскость. Ни разу.
Он был рядом. Всегда. Надёжно. До раздражения правильно.
Он окружил меня заботой, которая со временем стала казаться мне удушающей.
Цветы в вазах не переводились. Совместные вылазки в кафе с Лёвой были как по расписанию. Вечерние киносеансы, когда ребенок уже десятый сон видит, а мы сидим на диване, разделенные невидимой, но бетонной стеной целомудрия. И вот это его поспешное, почти испуганное отстранение, когда я, забывшись, запускала пальцы в его жесткие волосы… Это выводило меня окончательно.
В голову лезли самые паршивые мысли, которые только могут отравить жизнь женщине. Я начала всерьез опасаться, что мой диагноз, мои шрамы и эта больничная бледность навсегда вытеснили из его сознания образ любовницы, заменив его образом вечного пациента. Что он меня безмерно ценит и бережет, но больше не хочет.
А я… я соскучилась по нему до безумия. Я не хотела быть иконой или музейным экспонатом с табличкой «руками не трогать». Я хотела быть его женщиной и мне было мало его вежливых взглядов и совместных просмотров исторических драм.
Сегодня я поняла: лимит моего долготерпения исчерпан.
Если и это не сработает, то уйду, честное слово.
Ну, не совсем уйду, конечно. Куда я денусь с сыном и любовью в груди. Но хотя бы хлопну дверью так, чтобы ему стало стыдно. Или очень громко обижусь. Или расплачусь красиво. Пока не решила.
Ловлю свое отражение в зеркале, и наношу каплю парфюма в ямочку между ключиц, отчаянная попытка пробудить в нем те воспоминания, которые, как мне кажется, он старательно заталкивает поглубже.
Господи, до чего я докатилась... Соблазняю собственного мужчину, как начинающая интриганка. Смешно и унизительно одновременно.
Из ванной я выхожу бесшумно. В гостиной тихо. Гордей сидит с ноутбуком, и голубоватый свет экрана делает его лицо жестким, почти чужим. Расстегнутый ворот рубашки, закатанные рукава, открывающие сильные предплечья. Всё в нем транслирует эту спокойную мужскую силу, которая сейчас меня просто бесит. Он бросает на меня короткий, дежурный взгляд и тут же утыкается обратно в свои таблицы.
Свинья!
Сокрушённо выдыхаю.
Вот как это называется? Издевательство? Высший пилотаж мужского игнора? Или он правда ослеп?
Я подхожу и сажусь на диван. Демонстративно нарушая все границы его личного пространства и скрещиваю руки на груди.
Гордей чувствует смену атмосферы мгновенно. Воздух в комнате словно наэлектризовывается. Он закрывает крышку ноутбука, откладывает его в сторону и смотрит на меня настороженно, как сапер на мину, которая начала тикать.
– Что случилось? – спрашивает он своим невозмутимым басом.
– Мне это надоело, Гордей, — говорю без предисловий.
Брови у него чуть сходятся к переносице, создавая ту самую опасную складку, которую я привыкла трактовать как сигнал к отступлению, но сегодня мне плевать на сигналы.
– Что именно, Варя? – тон ровный, но я вижу, как напряглись жилы на его шее.
– Всё.
Я неопределенный, почти отчаянный жест рукой, обводя пространство между нами, эту невидимую полосу отчуждения, заполненную вежливой заботой и диетическими ужинами.
– Вот это. Весь этот сценарий «образцово-показательного выздоровления».
– Очень содержательно, – сухо роняет.
– А я сейчас не за содержательностью пришла, Гордей! – голос срывается на колючий фальцет, и я чувствую, как внутри закипает горькая, накопленная по каплям обида. – Я вообще перестала понимать, кто я в этом доме. Точнее, понимаю. Я — объект для реабилитации. И меня это уже достало до печенок!
– Варя, послушай...
– Нет, это ты послушай! – вскидываю ладонь, пресекая его попытку перехватить инициативу. – Я смертельно устала от твоих взглядов украдкой, в которых я читаю только медицинские показатели. Устала от цветов, которые ты приносишь как взятку своей совести. От того, что ты гладишь мои волосы так осторожно, будто я сделана из тончайшего фарфора и могу рассыпаться в пыль от лишнего децибела. А потом… потом ты шарахаешься от меня, стоит мне коснуться тебя чуть дольше положенного. Словно я чумная!
Он весь подбирается, челюсть каменеет так, что, кажется, зубы сейчас треснут. В глазах вспыхивает тот темный огонь, который он так тщательно гасил всё это время.
– Ты ни черта не понимаешь, – выговаривает он сквозь зубы.
– Так объясни мне! – повышаю голос, и слезы уже подступают к глазам, злые и горячие. – Потому что в моей голове уже выстроился целый хит-парад версий. Может, ты меня просто больше не хочешь? Может, тебе рядом со мной осталась только эта удушливая ответственность и жалость? Скажи честно: я для тебя еще женщина или просто…
– Варя, хватит.
Голос у него низкий, вибрирующий от раздражения.
– Нет, не замолчу! – шиплю я, подаваясь вперед. – Я живая, слышишь? Из плоти и крови! Я не хрустальная ваза, Гордей. Я не развалюсь от того, что ты посмотришь на меня как на женщину, а не как на выписку из медкарты. Я не умру, если ты… если ты…
Слова вдруг комом встают в горле. Одно дело репетировать яростный монолог в ванной, и совсем другое сидеть здесь, в полумраке гостиной и почти вслух умолять мужчину, чтобы он вспомнил, что я всё еще желанна. В этот момент мне хочется провалиться сквозь землю от этой обнаженной, кричащей беззащитности.
Он смотрит на меня долго. Невыносимо долго. И взгляд этот становится таким тяжелым, что я буквально физически чувствую его на себе.
– Если ты сейчас не остановишься, – произносит он почти шепотом, – я за себя не отвечаю.
И
– Да неужели, – выдыхаю я, идя на риск, провоцируя его, ставя всё на зеро. – А я-то думала, ты у нас в святые записался...
Наверное, это и становится той самой последней каплей, которая срывает предохранители.
В следующую секунду мир совершает кувырок. Гордей двигается с такой молниеносной скоростью, что я успеваю только судорожно вдохнуть. Ноутбук с глухим стуком летит на столик. Меня буквально сносит вглубь дивана мощным, горячим порывом. Его ладони врезаются в обивку по обе стороны от моей головы. Он нависает надо мной огромный, напряженный, как натянутая тетива, и я вижу в его зрачках такое неприкрытое, яростное желание, от которого перехватывает дыхание.
– Ты издеваешься надо мной? – выдыхает он хрипло, обжигая мои губы своим дыханием. – Ты хоть на долю секунды представляешь, что я чувствовал все эти недели? Как я с ума сходил, пытаясь держать себя в руках?
Он целует меня. Не тот осторожный поцелуй, к которому я привыкла. Это как лавина. Жадный, жесткий, почти отчаянный захват человека, который долго голодал. Без прелюдий, без учтивости, без осторожности.
У меня внутри всё взрывается сверхновой. Я вцепляюсь пальцами в его плечи, комкаю рубашку, зарываюсь руками в его волосы. Я хочу почувствовать каждую линию его тела, убедиться, что стена рухнула.
Отвечаю ему с той же безумной жадностью, вкладывая в этот поцелуй всю свою тоску, весь страх и всю ту любовь, которая, оказывается, только и ждала этого момента, чтобы выйти на свет.
Гордей отрывается на мгновение, чтобы глотнуть воздуха, и утыкается лбом в мой висок. Его дыхание рваное, неровное.
– Я не «не хотел» тебя, маленькая моя, – шепчет он, и в его голосе столько неприкрытой, мучительной честности, что меня прошибает до самых кончиков пальцев. – Я, мать твою, до смерти боялся тебе навредить. Боялся сорваться, не рассчитать… Боялся, что если тебе станет плохо из-за моей несдержанности, я себе этого до конца жизни не прощу.
Я закрываю глаза, чувствуя, как по щеке скатывается единственная слеза. Слеза облегчения.
Вот и всё. Вот и ответ.
Не равнодушие, не угасание чувств. Страх. Глубокий, мужской, парализующий страх за женщину, которая стала смыслом его жизни.
Это было самое странное, самое нелепое и в то же время самое пронзительное признание в любви, которое я когда-либо слышала. Он отказывался от меня, лишь бы сохранить меня живой. И в этой его жертвенной грубости было больше нежности, чем во всех цветах мира.
***
Я с самого утра на нервах так, будто не Лёву в первый класс собираю, а сама иду сдавать какой-то главный экзамен в жизни.
Хотя, если честно, так оно и есть.
Потому что первый класс — это уже не садик, а какой-то совсем другой рубеж. Официальный. Серьёзный. Почти пугающий. Словно кто-то невидимый ставит печать: всё, ваш малыш уже не малыш. Следующий этап. Добро пожаловать.
На кухне с шести утра творится бедлам. Я сто раз проверяю рубашку, жилетку, брюки, сменку, букет, потом ещё раз букет, потому что мне кажется, что он какой-то не праздничный, а потом сама же одёргиваю себя: господи, Варя, ребёнок идёт в школу, а не на вручение Нобелевки.
Лёва, вопреки всем законам природы, проснулся раньше будильника.
И не просто проснулся, а вылетел из комнаты уже одетый в майку и трусы, с торчащими во все стороны волосами и криком:
– Мам! Сегодня школа!
Будто я могла забыть.
Гордей появляется на кухне через минуту. Уже выбритый, в рубашке, с мокрыми после душа волосами и выражением лица человека, который решил контролировать всё и всех, но уже заранее понимает, что без бардака не обойдётся.
Он вообще с этой школой переживает, кажется, не меньше моего. Хотя, конечно, делает вид, что спокоен и всё идет по плану.
– Где галстук? – спрашивает с порога.
– На стуле.
– Не вижу.
– Потому что ты смотришь на стол, а не на стул.
– На стуле пиджак.
– Под пиджаком.
Он приподнимает пиджак, действительно находит галстук и бурчит что-то себе под нос. Я даже не вслушиваюсь. Мне сейчас не до его утренней мужской трагедии под названием вещи лежат не там где он привык.
Лёва крутится рядом, уже в брюках и рубашке, и выглядит так, что хочется одновременно плакать и смеяться. Маленький, серьёзный.
Но при этом всё равно мой мальчик. Наш.
– Стой смирно, – командует Гордей, ловя его за плечи и пытаясь застегнуть воротник.
Я же на секунду просто зависаю, глядя на них.
Гордей большой, сильный, сосредоточенный до смешного, с серьёзным лицом поправляющий крошечный школьный жилет на сыне.
Лёва такой важный, чуть надутый, но сияющий изнутри.
И я между ними, с заколками в зубах и слезами на подходе, потому что слишком уж всё это… правильно.
Когда мы наконец выходим из дома, вспоминаю:
– Подождите! Фото. Сделаем фото у дома.
– Мы уже опаздываем, – тут же бурчит Гордей.
– Не опаздываем, – отрезаю. – В первый класс без фото у дома никто не идёт. Это закон.
И Гордей сдаётся.
– Ладно. Быстро.
Быстро, конечно, не выходит.
Потому что Лёва сначала стоит слишком серьёзный. Потом слишком довольный. Потом просит снять его только одного, как школьника. Потом с мамой. Потом с папой.
В итоге у меня в телефоне двадцать восемь одинаковых кадров, на которых мы выглядим так, будто снимаемся для рекламы. Но я всё равно счастлива. До дрожи.
Школа встречает нас музыкой, шариками, толпой родителей и этим особенным праздничным хаосом, в котором все одновременно гордые, нервные и чуть потерянные.
Девочки с бантами, мальчики в пиджаках, букеты, взволнованные учителя, мамы с влажными глазами, папы с руками в карманах и лицами «ну да, обычный день», хотя у самих подбородок напряжён.
Лёва сначала жмётся ко мне, потом к Гордею, потом вдруг резко расправляет плечи и идет к своим.
Линейка идёт как в тумане. Или это я просто всё вижу сквозь слёзы, которые приходится постоянно сдерживать.
Гордей стоит рядом и молчит почти всё время. Только один раз наклоняется и тихо говорит:
– Не реви.
– Я не реву, – шепчу возмущённо, даже не пытаясь вытереть слёзы.
– Ага...
– Отстань.
Он едва заметно усмехается. Но сам смотрит на Лёву так, что у меня внутри всё теплеет.
С той самой
Как будто видит не просто мальчика в школьной форме, а целую жизнь. Свою. Нашу. Ту, которую он чуть не пропустил.
Когда детей наконец уводят в здание, я машу так долго, будто он уезжает не на первый урок, а минимум в другую страну. Лёва на пороге ещё раз оборачивается, сияет, кричит одними губами «пока!» — и исчезает за дверью вместе с другими первоклашками.
Я резко выдыхаю, прижимаю ладонь к груди, просто чтобы удержать всё это внутри.
Гордей рядом молчит секунду, потом вдруг берет у меня из рук пустую ленту от букета и комкает её в кулаке.
– Ну всё, – говорит тихо. – Пошёл.
Я поворачиваюсь к нему.
У него лицо остается по-привычному собранным, почти суровым. Но в глазах сейчас плещется слишком много всего, что не поддается привычной мужской логике: там и ошеломленная радость, и какое-то детское, почти суеверное недоверие к собственному праву на это счастье.
В самой глубине его зрачков застыла нежность. Та самая, которую он, наверное, сам до конца не умеет называть словами, потому что такие чувства обычно не живут в мире приказов и жестких решений.
Несколько бесконечных секунд мы просто стоим посреди пестрого, шумного школьного двора, зажатые в плотном кольце других родителей, ярких воздушных шаров и терпкого запаха гладиолусов.
Мимо проносятся первоклашки, звучит музыка, а мы словно застыли в центре невидимого купола тишины.
– Спасибо, – вдруг произносит он.
Я даже не сразу соображаю, как реагировать на эту внезапную прямолинейность, настолько она не вяжется с его образом.
– За что? – спрашиваю в непонимании.
Гордей смотрит прямо, открыто, отбросив все свои привычные щиты, иронию и напускное безразличие, которыми он так умело защищался от мира.
– За сына, – отвечает просто. – И за то, что ты всё же это сделала. Несмотря ни на что.
У меня в горле моментально встает колючий, болезненный ком, который мешает вдохнуть.
Я ведь слишком хорошо понимаю, о чем он говорит в этот момент: это благодарность не только за сегодняшний первый класс и не за формальный факт рождения ребенка. Это признание всего моего пути целиком. Того, как я тогда, на обломках нашей жизни, не позволила себе сломаться окончательно. О том, что я дотянула, решилась, выносила его под сердцем в абсолютном одиночестве, выжила в тех родах и, стиснув зубы, вырастила Лёвку до этого самого дня, став для него и опорой, и целым миром.
Я пытаюсь улыбнуться сквозь жгучие, неминуемо подступившие слезы, чувствуя, как внутри что-то окончательно оттаивает.
– Мы оба это сделали, – шепчу я, пытаясь разделить с ним эту ношу, чтобы он не чувствовал себя вечным должником.
Но он медленно, с какой-то горькой убежденностью качает в ответ головой.
– Нет, Варя. Не обманывай ни себя, ни меня. Первой, и самой главной, всегда была ты. Ты отстояла его и боролась до последнего за наше счастье.
Он делает паузу, и я вижу, как на его челюсти ходят желваки от напряжения.
– А я теперь… я теперь просто изо всех сил стараюсь не опоздать на то, что еще осталось. Стараюсь заслужить право быть частью вашей жизни.
И вот после этих слов я все-таки позволяю себе расплакаться.
Я плачу не от горя, не от старых обид и даже не от пережитого страха. А от того, что это запоздалое, выстраданное, почти невозможное счастье оказалось слишком огромным для одного израненного сердца.
Слишком долго я убеждала себя, что пепелище не зацветет. Что «настоящее» и «честное» бывает только в начале, а потом лишь компромиссы и усталость.
Но сейчас, глядя на него, я наконец-то верю: мы не просто дотянули. Мы проросли друг в друга заново, сквозь шрамы и пепел.
И больше мне не нужно быть сильной в одиночку.
♥♥♥КОНЕЦ♥♥♥
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
