Отпуск в Гусиновке, или председателю слово не давали
Глава 1
Лина Мак
Отпуск в Гусиновке, или председателю слово не давали
*Люба*
Есть женщины, которые узнают об измене мужа по чужой помаде на воротнике. Есть — по переписке в телефоне. Но я же не могу быть, как все! Так что у меня вполне оригинальный способ вышел. Я узнала по банковской выписке. Но, как говорят, каждому по способностям: у кого-то интуиция, у меня — бухгалтерия.
— Любаша, ты всё не так поняла, — сразу же начал оправдываться Тёмочка.
Он стоял посреди моей квартиры, в моём халате, купленном на мои деньги, и делал лицо оскорблённой невинности. Восемнадцать лет тренировок, и лицо почти бывшего мужа получалось безупречно. Жаль только, что больше ничего в этой жизни у него так хорошо не получалось.
— Артём, — я положила выписку на стол ровно, как приговор. — Объясни мне, женщине с тремя высшими нервными срывами, что именно я не так поняла. Кредит под залог моих салонов? Или Кристиночку, которой ты снимаешь квартиру в Бутово? Кристиночке, кстати, сколько? Или это тоже коммерческая тайна?
И самое интересное, что я даже голос не повышаю. В этом нет нужды. Пока ехала домой, всё отлично переварила, всё взвесила и осознала для себя пугающую реальность, что мне всё равно.
— Вот! Вот об этом я и говорю! — он воздел руки к потолку, как пророк на минималках. — Ты не женщина, ты калькулятор! С тобой невозможно чувствовать себя мужчиной!
— С тобой невозможно чувствовать себя платёжеспособной, Тёма, — отбиваю ему, но чувствую, как от его писклявого голоса начинает болеть голова. — Но я же как-то восемнадцать лет справлялась.
Ох, лучше бы я промолчала, но тогда это была бы не я.
Потому что дальше был концерт по заявкам. Что я железная. Что мама его предупреждала — свекровь, надо отдать ей должное, действительно предупреждала, правда, его, а не меня, но слушать в этой семье не умел никто. Что Милана, «между прочим, ещё неизвестно чья дочь». Это спустя восемнадцать-то лет. Я даже зааплодировала. Медленно. Стоя.
— Браво, Артём. Восемнадцать лет сомневался и молчал. Партизан. Тебя бы в разведку, но туда, к сожалению, берут с мозгами.
— Да кому ты вообще нужна будешь, дура? И это у тебя проблемы с мозгами! К врачу бы сходила, может он тебе открыл бы глаза и показал, что ты уже не первой свежести. И даже не второй сорт! — последнее он заорал уже в полную силу.
Худощавый, молодящийся, ищущий себя экземпляр, который жил в моём доме, как приятное дополнение. Хотя… тут соврала. Приятного было мало. Чаще это выглядело так:
— Они меня не понимает. Они должны мне предоставить все условия для работы. Это просто ужас, а не коллектив. Я должен перед кем-то прогибаться? Нет уж!
И я слушала, молча кивала, а сама подбивала дебет с кредитом и работала. Строила своё дело. Показывала, что я могу чего-то добиться сама. Растила дочь и не смотрела на других. Мне своего по горло было достаточно.
Но вот аргумент про второй сорт прямо задел. Так что я не долго думаю, пошла в комнату, достала спортивную сумку, засунула в неё вещи Тёмочки, не разбирая, что куда. Вышла к нему, а он всё расхаживал по кухне, будто это я принесла ему весть, что изменяю и ещё так красиво и театрально дергал себя за волосы.
Но когда он заметил сумку с вещами, даже улыбнулся сначала. Ровно до того момента, пока я не схватила его за руку и не повела в коридор.
Болезный. А с болезными, что делать нужно? Правильно! Избавляться. Лечить таких бесполезно. Жаль дошло мне только сейчас.
Открыла дверь и вытолкала его в подъезд.
— Остальное твоё барахло пришлю курьером. Здесь тебе больше делать нечего. У тебя есть квартира в Бутово, — и захлопнула дверь, мысленно делая пометку, сегодня же сменить замки.
— Открой, дура! Я же голый. Ты что творишь?
Но я уже не слушала. У меня сегодня слишком много дел ещё. Мне нужно подать заявление на развод.
И на удивление развод я оформила быстрее, чем маникюр. А вот банкротство, которое потянулось за всем этим дерьмом, стало для меня слишком болезненным. Тянулось долго и мучительно, как сериал, который давно пора закрыть, но продюсеры жадные. Три салона. Дело всей жизни. Каждая плитка, каждая лампа, каждая администраторша Леночка, рыдавшая у меня на плече, — всё ушло с молотка. Вместе с квартирой, репутацией и наивной верой в то, что если пахать как лошадь, жизнь тебя не лягнёт.
Лягнула. С разбега. По самой помидоры. И это ещё я отделалась малой кровью, потому что когда свекровь поняла, что учудил её сынок, сама надоумила сыночку бросить «эту непутёвую».
Флаг в руки и перо в жопу!
Благо обучение дочери я оплатила сразу на три года вперёд. Как чувствовала, что не может всё быть отлично. Кризис среднего возраста ещё никого не обходил стороной.
Звонок нотариуса застал меня сидящей на полу полупустой съемной квартиры, где я пересчитывала итоги. Не деньги, деньги кончились.
Итак итоги:
Сорок два года.
Минус муж, минус бизнес, минус квартира.
Плюс дочь. Дочь перевешивала всё, но арифметика всё равно выходила грустная.
И вот ровный, выверенный до сантиметра голос нотариуса произносит:
— Любовь Петровна? — я мугукнула в ответ, уже не ожидала чего-го хорошего. — Вам полагается наследство от Гусевой Глафиры Степановны, село Гусиновка. Жилой дом, надворные постройки и три гектара земель с тепличным хозяйством.
Я сначала вообще ничего не поняла, но зато каламбур сложился сам собой:
— Простите конечно, но Гусева. Наследство от Гусевой. Да ещё и в Гусиновке.
— Совершенно верно, — невозмутимо подтвердил нотариус.
— У судьбы, я смотрю, с каламбурами так себе. Второй сорт.
Нотариус вежливо кашлянул. Юмор в его прейскуранте не значился.
И тут меня накрыло осознание: Тётя Глафира. Господи. Я не была у неё двадцать лет. Открытки на Новый год, звонки на день рождения, «приезжай, Любочка, огурцы нынче — во!» — и моё вечное «обязательно, тёть Глаш, вот только сезон закрою». Досезонилась. Теперь вместо тёти — три гектара памяти и дом с резными наличниками.
— Куда нужно подъехать? — уточнила я осознавая, что такого моя жизнь точно не ожидала.
А вечером позвонила дочери поделиться занятной новостью.
— Мам. Голос у тебя как у автоответчика. «Оставьте сообщение после гудка, всё равно всем плевать», — вот в кого она такая язва у меня?
Ой,
— Я наследство получила, дочь.
— Чего? Мам, какое наследство? Или папенька решил тебя наградить ещё чем-то кроме долгов и разрушенной жизни?
Дочь была зла на Артёма. И сейчас я понимаю, что когда-то сделала правильно, что не взяла его фамилию, да и дочь записала на свою. А то были бы сейчас Драчины, а не Гусевы.
— Слава богу, в этот раз без твоего папаши обошлось, — хмыкнула я. — Но наследство есть. Помнишь, я тебе рассказывала о тётке Глафире в деревне Гусиновка?
— Помню, — осторожно ответила дочь. — Только ты меня так туда ни разу и не свозила.
Не свозила, каюсь. На то были причины, о которых принято вспоминать, тем более в моём возрасте, с тёплой грустью.
— Так вот, теперь у меня три гектара теплиц, дом и куча работы.
— Так это же круто, мам! — воодушевлённо выпалила дочь, а я улыбнулась. Искренне и тепло. Вот авантюриста она у меня. — Ты же вечно говорила, что в Москве огурцы пластмассовые!
— Я не говорила. Я констатировала. Это разные вещи, — ответила Милане.
Милана хихикнула, а потом выдала то, что я и так сама понимала, но сказать самой себе боялась.
— Мам, езжай. Серьёзно. Тебе надо проветрить голову от этого всего. От папы особенно. Я, кстати, до сих пор не понимаю, почему ты не выдохнула, как я, когда развод оформили. Я вот выдохнула. Красиво так. С чувством.
— Милана, — попыталась образумить дочь.
— Что «Милана»? Я восемнадцать лет наблюдала, как ты тащишь его, салоны, меня, ипотеку и бабушку в придачу. Всё, Гусева, на выход. Я в лагерь вожатой, ты — в деревню. Разъезжаемся по оздоровительным учреждениям.
— Деревня — не оздоровительное учреждение, — усмехнулась я.
— Для тебя — санаторий строгого режима. И вообще, — в её голосе прорезалось ехидство, наследственное, по моей линии, — там же вроде твоя первая любовь обитала? Ты как-то обмолвилась, а потом покраснела. Я запомнила. Я всё запоминаю, я в мать.
— Милана Артёмовна Гусева.
— Всё-всё, молчу. Целую. Привези огурцов. Настоящих, — и чмокнув меня с той стороны быстро отключилась.
Я собирала чемодан и уговаривала себя, что это отпуск. Трудотерапия. Генеральная уборка жизни: вычистить, проветрить, выбросить протухшее. Список протухшего прилагался и был длинным.
«И уж точно, — говорила я себе, укладывая кремы, которые в деревне нужны примерно как мне сейчас муж, — это не имеет никакого отношения к синеглазому парню, который двадцать лет назад целовал меня под старой яблоней, клялся в вечной любви, а потом поверил деревенским сплетням быстрее, чем моя маршрутка доехала до станции».
— Прошлое на то и прошлое, чтобы оставаться там, где его забыли, — сказала я себе и решительно застегнула чемодан.
Чемодан промолчал. Но как-то скептически.
Глава 2
*Сергей*
Утро главы сельсовета начинается не с кофе. Оно начинается со звонка бабки Нюры в шесть ноль-две.
— Семёныч! У Петровичей коза опять в интернете!
— Нюра Пантелеевна, в интернете или в огороде?
— А я почём знаю, где у Никитичны что! Морковку жрёт — значит, в интернете! Внучка так говорит: всё, что без спросу лезет, всё из интернета!
Логика железная. Я записал козу в утренний обход между «течёт труба у клуба» и «Митяй опять спорит с электриком о судьбах родины».
А ещё обязательное посещение ферма «Гусиный рай» — тысяча сто голов. И каждая голова искренне считает, что она тут директор, а я так, кормовая база с ногами. Иногда, глядя в наглые гусиные глаза, я с ними почти соглашаюсь.
Ах да, директор вроде я, но выходит как-то интересно.
Уже пять лет как живу один. После развода с Танькой, женщины интересуют меня примерно как балет: знаю, что существует, допускаю, что красиво, но сам не танцую и в зал не хожу. Проверено — дешевле обходится. Во всех смыслах.
Но во всём этом уравнение и сметах, есть одно не вычитаемое, и вот сейчас он мне как раз и звонит.
— Пап. Мне на Турцию не хватает. Полтинник нужен.
— Здравствуй, сын. Я тоже рад тебя слышать. У меня всё хорошо, спасибо, что спросил, — на автомате отвечаю Валику, но сам же понимаю, что ему это, как припарка к жопе.
— Пап, ну не начинай, а? Мне что, приехать надо ради этого? У меня на твою деревню аллергия. Мама говорит, ты сам выбрал навоз вместо семьи, вот и сиди в нём, — скучающим, оборзевшим голосом произносит Валик, а я своего батю сразу вспоминаю.
Ходил бы уже с синей жопой за такие слова отцу. Но это был я, а это… «мама сказала».
Танька у нас вообще разговорчивая. Двадцать лет говорит. Сначала мне в лицо, теперь — через сына, из города, но акустика отличная, каждое слово доходит.
— Не приезжай, — сказал я ровно. — Переведу так. Отдыхай.
— Ну и отлично. — Пауза. И контрольный: — Мне вообще на тебя времени жалко, если честно.
Я посидел с минуту, смотря на потухший экран. Посмотрел на кружку в руках. Кружка была ни в чём не виновата, поэтому я её не разбил, а просто допил чай. Есть у меня такое умение — не называть то, что внутри. Назовёшь — придётся что-то с этим делать. А что с этим делать, когда пацану двадцать, а в ушах у него мамина пластинка, я не знаю. По-отечески верю: поймёт. Когда-нибудь. Желательно до моей пенсии.
Но мысли мыслями, а в магазин надо. Можно по дороге обмозговать всё. И вот за этими мыслями меня и застал Петька из магазина — наш главный информационный портал, новостное агентство и жёлтая пресса в одном лице.
— Семёныч, слыхал? — Петька навалился на прилавок с видом человека, у которого сенсация жжёт карман. — Глафирина племянница возвращается. Наследство принимать. Любка Гусева которая.
И вот тут внутри ухнуло.
Не «ёкнуло» — ёкает у романтиков. Ухнуло. Как мешок с комбикормом с третьей полки. Как в двадцать пять, когда я стоял на станции и смотрел вслед поезду, гордый, как дурак, — а дурак и есть, чего уж.
— Ну возвращается и возвращается, — сказал я голосом, которым обычно зачитываю бюджет на заседании. — Земля её, имеет право.
— Ага, — Петька прищурился. — А чего у тебя тогда лицо такое?
— Какое?
— Как у Гриши, когда он в комбикорм вместо витаминов рыбий жир двойной сыпанул. Виноватое и торжественное.
— Петь. Хлеб пробей. Философ.
Двадцать лет я убеждал себя, что та история — юношеская ветрянка. Переболел, получил иммунитет, живу дальше. Женился же.
Вечером, когда я сидел на крыльце и честно не думал о Любке Гусевой — не думал так усердно, что аж челюсть сводило, позвонил Гриша, помощник мой с фермы.
— Семёныч! Беда! Богдан, зараза опять гусей того!
Богдан — это мой главный гусь, который водит всех туда, куда считает нужным. Запечь бы его, да только он слишком умело справляется с этим стадом безобразия.
— Чего «того»? Конкретнее.
— Сбежали они! Через дыру у старой ивы! Всей бандой на Глафирины теплицы ушли! Штук сорок! Я свистел — ноль внимания! У них там, походу, экскурсия!
Я посмотрел на закат над Глафириным участком. Над её, значит, теперь участком. И почему-то усмехнулся.
— Ну что, — сказал я гусям заочно, — хоть кто-то из нас не боится туда идти первым.
Гуси, судя по донёсшемуся гоготу, были со мной согласны. Гуси вообще смелее хозяина. Особенно в вопросах, где хозяин двадцать лет как трус.
— Чего? — переспросил Гришка, а я понял, что вслух сказал и быстро добавил:
— Сейчас буду.
Глава 3
*Люба*
Маршрутка выплюнула меня на единственной остановке Гусиновки и укатила, победно дребезжа, и явно довольная, что избавилась. Я осталась стоять посреди родины с чемоданом Louis Vuitton, который смотрелся здесь примерно как я — вызывающе, неуместно и с претензией.
Двадцать лет. Двадцать лет каблуков, планёрок, «Любовь Петровна, у нас проблема» и «Любовь Петровна, вы гений» — второе, замечу, говорили реже, чем следовало. И вот я стою, вдыхаю запах свежескошенного сена, и что-то в груди щемит так предательски, что я на всякий случай списала это на давление.
— Любка, ты ли это? А вид-то какой! Хоть сейчас на сеновал.
Голос ударил в спину, как током.
Я знала этот голос. Этот голос двадцать лет снился мне в те ночи, о которых я не рассказывала никому, включая себя. Особенно себе! Вот себе я в таких вопросах не доверяла категорически.
Я обернулась. И-и-и… замерла. Держим лицо, Гусева, ты дерзких клиенток на завтрак ела и добавки просила.
Сергей. Серёжка. Только вместо мальчишки с соседней улицы стоял мужик. Широкоплечий, загорелый, в простой футболке, которая обтягивала всё то, что обтягивать посторонним женщинам противопоказано. Те же синие глаза. Та же усмешка, от которой у меня — чёрт побери, мне сорок два, у меня ипотечная история и хронический скепсис! — перехватило дыхание.
Организм, ты меня позоришь. Мы же договаривались.
— Серёжа? — выдохнула я. И тут же собралась, выпрямила спину, включила голос «переговоры с поставщиком».
— Сергей Семёныч, — поправил он, скрестив руки на груди. — Для тебя — хозяин фермы «Гусиный рай». И, между прочим, глава сельского совета.
— Поздравляю. Далеко пошёл. — Я демонстративно оглядела улицу. — От своего забора до сельсовета метров триста? Головокружительная карьерная траектория.
— Дальше, чем некоторые, — он прищурился, — которые сбежали в город за красивой жизнью.
Ах вот, значит, как. С места в карьер. Внутри всколыхнулось всё и сразу: та история, сплетни тёти Мани, папины крики «он тебе не пара!», его молчание — оглушительное, как сирена. Двадцать лет назад я бы уже орала. Но двадцать лет — хорошая школа: я научилась переплавлять «больно» в «остроумно». Профдеформация. Зато бесплатно и без побочек. Почти.
— Красивая жизнь, Серёженька, — я неторопливо поправила очки, — это когда мужчина, встретив женщину после двадцати лет разлуки, и помогает ей донести чемодан. А не стоит посреди дороги и меряется... сельсоветами.
Уголок его рта дёрнулся. Дёрнулся! Записываем: один-ноль.
— А тебе помощь нужна? — он склонил голову набок. — Ты ж у нас из этих. Из «всё сама».
— Из этих, — согласилась я. — «Всё сама» — потому что рассчитывать, как показала практика, больше не на кого. Практика у меня, Серёж, обширная. Двадцать лет практики. С занесением в трудовую.
Что-то мелькнуло в его глазах — быстрое, внимательное. Но он тут же спрятал это за ухмылкой:
— На теплицах-то обживаться будешь? Ты хоть знаешь, с какой стороны к огурцу подходить?
— Узнаю. Без твоих советов. У меня богатый опыт работы с колючими, зелёными и бесполезными. Ты не поверишь, насколько богатый.
— Посмотрим, — протянул он.
И тут — я клянусь, это было как чеховское ружьё, только пернатое — откуда-то сбоку к нему вышел гусь. Просто вышел, деловито, как секретарь к начальнику. Сергей, не глядя, подхватил его под мышку, кивнул мне и зашагал к машине. Гусь смотрел на меня через его локоть взглядом «а вы, женщина, по какому вопросу».
Я стояла и смотрела ему вслед. На спину. На плечи. На... так, ладно, не только на спину, я взрослая свободная женщина и имею право на визуальную инвентаризацию имущества района.
Внутри всколыхнулось то самое, чему я двадцать лет не давала имени. Я затолкала это обратно, утрамбовала опытом, придавила сверху разводом.
И поняла — началось.
Что именно началось, уточнять у себя не стала. Себе я, повторюсь, не доверяла. И, как выяснилось позже, — правильно делала.
Глава 4
*Люба*
Дом встретил меня скрипом двери, протекающей крышей и запахом, от которого подкосились колени: сушёные травы, валерьянка и что-то неуловимо тёплое — детство, наверное. Детство, оказывается, всё это время хранилось здесь, в доме с резными наличниками, аккуратно, как варенье в погребе.
Кстати, о варенье. В сарае, среди хлама, я нашла банку с надписью тёткиным круглым почерком: «Варение — Любочке». Стояла, ждала. Год выпуска — прошлый.
Она варила его мне каждый год. Каждый год, все двадцать лет, пока я «закрывала сезоны».
И вот тут меня прорвало. Не на разводе, где я была собранная, как автомат Калашникова. Не на банкротстве, где я держала лицо так, что судья, по-моему, побаивался. А над банкой варенья, в пыльном сарае, в резиновых тапках. Логично, Гусева. Очень логично. Ревела я минут двадцать, качественно, с подвываниями — благо акустика в сарае прекрасная, а слушателей, кроме мышей, не было.
Потом вытерла лицо, открыла банку, съела три ложки прямо пальцем — простите, тёть Глаш, вилки не нашла — и пошла инспектировать наследство.
Инспекция показала: три гектара теплиц в состоянии «декорации к фильму про апокалипсис, малобюджетному». Плёнка в лохмотьях, каркасы ржавые, внутри — джунгли, в которых, кажется, кто-то жил. Возможно, до сих пор.
И вот странность: руки чесались. Не набрать юриста, не составить претензию, не «оптимизировать актив». А засучить рукава — и вычистить.
Работниц мне сосватал магазин — точнее, Петька за прилавком, который узнал обо мне всё за четыре минуты, ничего при этом не спросив. Талант.
Валентина и Галина.
— Валюха и Галюся, а по паспорту не запоминай, всё равно не пригодится, — деловито выдал Петька и ещё и улыбнулся своим золотым зубом.
Обеим за пятьдесят, обе замужние, руки — лопаты, глаза — рентген.
— Так ты, значит, та самая Любка, — прищурилась Валюха на третьей минуте знакомства, обрывая сухую ботву.
— Какая «та самая»? — спросила я. Зря спросила. По лицу её было видно, что вопрос — как дверь для коммивояжёра: приоткрыла — всё, заходят.
— По которой Серёга Конопля двадцать лет сохнет, — невинно сказала Галюся, не отрываясь от ящика с рассадой. — Он опосля тебя женился, конечно, на Таньке. Но это ж как чай без сахара: вроде и чай, а радости никакой. Развелись вот. Пять лет как.
— Танька его пилила-пилила, — подхватила Валюха, — да не выпилила ничего. Потому что сердце, Любка, не полено. Его не выпилишь, оно занятое было.
— Мы работать будем? — осведомилась я. — Или биографию мою обсуждать?
— А мы совмещаем, — хором ответили обе, и Галюся добавила: — У нас производительность от разговоров только растёт. Проверено.
Врать не буду — производительность действительно росла. За день мы расчистили полтеплицы, и параллельно я узнала: что Танька уехала в город и «пилит теперь тамошних», что сын Серёгин — «весь в мать, языкатый, но, может, перерастёт», что тётя Маня, та самая сплетница, «покаялась перед смертью, да поздно, поезд-то твой ушёл, Любка, в прямом смысле».
— Не ушёл, а уехал по расписанию, — поправила я. — Со мной внутри. Я сама решение принимала.
— Ага, — кивнула Валюха с интонацией, которой обычно говорят «конечно-конечно» психиатры. — Сама. Все вы сами. А потом двадцать лет оба смотрят в одну сторону из разных окон.
Я хотела съязвить. Открыла рот. Но тут же закрыла.
Потому что — вот же зараза — крыть было нечем.
— Перекур, — объявила я. — И чтобы про Коноплю я больше не слышала.
— Договорились, — легко согласилась Галюся. И через паузу: — А про Сергей Семёныча можно?
Вечером я сидела на крыльце с тёткиным вареньем, смотрела, как над дальними теплицами садится солнце, и думала, что КГБ по сравнению с этими двумя помощницами — кружок робких стеснительных мальчиков.
И что варенье у тёти Глафиры — с секретом. От него почему-то хотелось остаться.
Глава 5
*Люба*
Неделя пролетела так, что к вечеру у меня не оставалось ни рук, ни ног, ни маникюра — маникюр пал первым, смертью храбрых, на расчистке второй теплицы. Спина ныла, ладони покрылись мозолями, о существовании которых московская Любовь Петровна знала только теоретически, из курса «работа с возражениями».
Но было и странное. Каждый вечер, выходя из летнего душа и глядя на небо — настоящее, со звёздами, а не как в Москве, где вместо неба подсветка торгового центра, — я ловила себя на том, что улыбаюсь. Просто так. Без повода. Бесплатно.
Подозрительно. Надо будет провериться.
А в среду утром я вышла к теплицам и увидела оккупацию.
Гуси. Штук сорок. Белые, наглые, организованные. Они ели мою рассаду — мою, выхоженную, политую, лично мною отвоёванную у слизней рассаду — с деловитостью рейдерского захвата. Один, самый жирный, стоял на грядке, как на трибуне, и, кажется, руководил.
— А ну!!! — заорала я так, что с крыши снялись воробьи.
Гуси лениво повернули головы. Оценили. И продолжили есть. В их глазах читалось: «Женщина, не мешайте, у нас фуршет».
Через три минуты я влетала во двор Сергея — в резиновых сапогах, в рабочем комбинезоне, с растрёпанной головой, и из ушей у меня, по ощущениям, шёл пар, как из самовара.
— Конопля!!! Твои проклятые птицы сожрали мою рассаду!
Он сидел на крыльце. Пил чай. И выглядел до того довольным жизнью, что за одно это выражение лица надо было давать административку.
— Доброе утро, соседка, — сказал он. — Чаю?
— Рассаду! Мою! Сожрали! Сорок клювов! У них там главный есть, жирный такой, он вообще прораб!
— А, это Богдан, — кивнул Сергей с теплотой в голосе. — Он у них за старшего. Умница. Гуси — умные птицы, Люба. Они сами знают, где вкуснее.
— Ты специально их туда пускаешь!
— Докажи.
Я задохнулась. Стояла посреди его двора, сжимала кулаки и понимала две вещи. Первая: как же он меня бесит. Вторая — к делу не относится, вычеркнуть из протокола, — как же он хорош в этой футболке, с этой кружкой, с этой наглой физиономией. Вторую мысль я арестовала и увела в наручниках.
— Я поставлю забор!
— Ставь, — он пожал плечами так безмятежно, что захотелось кинуть в него сапогом. — Только вот межа у нас общая. Колодец один на двоих. И дома, если ты не заметила, соседствуют: твой с одного края участков, мой с другого. Так что договариваться, — он отхлебнул чаю, — всё равно придётся. Соседка.
«Соседка» он произнёс с такой интонацией, что где-то в райцентре, наверное, вздрогнул сейсмограф. Я почувствовала, как эта интонация проехалась по мне от макушки до резиновых сапог, и разозлилась ещё сильнее — уже на себя.
— Договариваться? — я улыбнулась. Медленно. Фирменно. От этой улыбки у моих поставщиков начинал дёргаться глаз, а особо чувствительные пересматривали прайс в мою пользу. — Серёженька. Я двадцать лет договаривалась с людьми, которые таких, как ты, ели на бизнес-ланч и не давились. Я переживала налоговые, рейдеров и свекровь. Ты только что объявил войну не той женщине.
Он поставил кружку. Посмотрел на меня — долго, внимательно, с искрой, которую я предпочла не расшифровывать.
— А я, — сказал он и отсалютовал кружкой, — на это и рассчитываю.
Что?!
Я развернулась и пошла прочь — спина прямая, подбородок вверх, походка «увольнение целого отдела». Красиво пошла, годы тренировок. И только за калиткой сообразила, что последняя реплика опять осталась за ним. Вторая встреча — второй раз. Тенденция, Гусева. Недопустимая.
У теплиц меня ждали Валюха с Галюсей. По лицам было понятно: всё видели, всё слышали, ставки сделаны.
— Ну чего, — деловито спросила Валюха, — война?
— Война, — сказала я, закатывая рукава.
— Славно, — Галюся мечтательно вздохнула. — А то у нас с прошлого лета, как клуб закрыли, никаких культурных мероприятий.
Глава 6
*Сергей*
Каюсь: воду я перекрыл не совсем случайно. Если совсем честно — совсем не случайно. Вентиль сам себя не закрутит, я проверял: стоял рядом минут
Зачем? Хороший вопрос. Официальная версия — профилактика коммуникаций. Неофициальную я себе не озвучивал, потому что неофициальная звучала как «хотел, чтобы она пришла». А сорокапятилетнему мужику, главе сельсовета, такое озвучивать стыдно. Это ж уровень третьего класса: дёрнуть за косичку, чтобы обернулась.
Результат превзошёл ожидания.
В десять вечера калитка грохнула так, что гуси в сарае проснулись и заматерились по-своему. По двору неслась Люба — мокрая, босая, в халате, с намыленной головой. Пена стекала по виску. Глаза метали молнии категории «повышенная опасность».
— Конопля!!!
— Добрый вечер, — сказал я, изо всех сил удерживая лицо. Лицо удерживалось плохо.
— Я стою в тазике! В тазике, понимаешь?! Как в девятнадцатом веке! С шампунем на голове! Намылилась — и ХЛОП! Всё! Тишина! Я думала, у меня в жизни уже было всё дно, но нет — сегодня я узнала, снизу могут постучать!
— Авария, наверное, — я задумчиво изучил вечернее небо, а в груди поднимался нездоровый азарт. — Коммуникации изношенные. Я, как глава, обязательно подниму вопрос на совете. Заседание в четверг. Приходи, кстати. Внесёшь предложение в порядке общественной инициативы.
— Я тебе покажу заседание! Я тебе такую общественную инициативу устрою, что ты протоколы до пенсии писать будешь! Стоя! В тазике!
Она стояла посреди моего двора — мокрая, злая, в халате, с пеной на виске, — и я поймал себя на том, что улыбаюсь. Широко. Непозволительно. Потому что передо мной была не московская бизнес-леди с бронированной улыбкой, которую она носила, как каску. Передо мной была Любка. Та самая, которая в восемнадцать гонялась за мной с крапивой вокруг колодца. Двадцать лет, салоны, каблуки, Louis Vuitton — а поскреби, и вот она. Настоящая.
— Чего лыбишься?! — она сощурилась. — Так. Ты специально. Ты. Специально. Перекрыл. Воду. — она отчеканила каждое слово.
— Докажи, — сказал я. Второй раз за две недели. Начинаю злоупотреблять.
— Знаешь что, Конопля... — она набрала воздуха. Я приготовился к лексике, не предусмотренной протоколами сельсовета. Но она вдруг выдохнула и сказала почти спокойно, что было страшнее: — Ладно. Хорошо. Запомни этот вечер, Сергей Семёныч. Потому что, когда я закончу, ты будешь вспоминать его как последний спокойный.
— Жду с нетерпением, — честно сказал я.
Она развернулась и пошла к калитке. Халат при ходьбе делал что-то такое, о чём главе сельсовета думать не положено. Я а думал. Каюсь второй раз.
— Вода будет через десять минут! — крикнул я вслед. — И, Люб!
Она обернулась.
— Тебе идёт шампунь.
Звук, который она издала, я не возьмусь передать в официальном документе. Что-то между рычанием и обещанием. Калитка грохнула второй раз. Гуси в сарае одобрительно загоготали — они за движуху.
Я пошёл откручивать вентиль. А у забора обнаружился дед Митяй — стоял, опершись на палку, и качал головой с видом человека, наблюдающего гибель цивилизации.
— Семёныч. Ты ж глава. Должностное лицо. А ведёшь себя как пацан зелёный.
— Митяй, — я крутанул вентиль, и труба довольно загудела. — А я, может, впервые за двадцать лет себя живым чувствую.
Дед пожевал губами. Посмотрел на Любкин дом, где как раз зажглось окно. Посмотрел на меня.
— А-а-а, — протянул он с бесконечным пониманием. — Ну, тогда крути обратно. Пусть ещё побегает.
— Иди домой, вредитель.
— Я-то пойду, — Митяй заковылял вдоль забора и уже из темноты добавил: — А ты, Семёныч, имей в виду: у Нюрки на вас ставки принимают. Я на тебя поставил. Не подведи, у меня пенсия маленькая.
Глава 7
*Люба*
Месть — блюдо, которое подают холодным. Или, в моём конкретном случае, — свежим, дымящимся и в объёме одной тонны.
КамАЗ пришёл в семь утра. Водитель, дядя Коля, уточнил дважды:
— Точно сюда? Прям вдоль забора Семёныча?
— Прямо вдоль. Аккуратненько. С любовью.
— С любовью навоз ещё не сгружал, — крякнул дядя Коля, но сгрузил. Профессионал.
Несколько тон отборного, душистого, наисвежайшего удобрения легла живописной грядой ровно по меже. С подветренной стороны — я лично сверилась с прогнозом. Не зря я в Москве на йогу ходила: дыхательные практики и работа с потоками, всё пригодилось.
Сергей вышел на крыльцо через двадцать минут. Постоял. Понюхал. Медленно повернул голову в мою сторону — я как раз завтракала на своём крыльце, с видом на его лицо. Прекрасный вид. Рекомендую.
— Гусева. Это что?
— Это удобрение! — я помахала ему бутербродом. — Для будущих грядок! Полежит месяцок, дозреет. Агротехнология!
— У тебя грядки с другой стороны участка!
— Логистика — моё слабое место! — крикнула я счастливо. — Я же баба, что с меня взять!
— Ты ненормальная!
— Я аграрий!
На следующее утро в пять ноль-ноль над Гусиновкой взошло солнце. А в пять ноль-одну — Филипп Киркоров. Колонку я выставила в открытое окно, направив, как орудие, на дом соседа.
«Зайка моя» на полной громкости — это, доложу я вам, оружие, которое стоило бы запретить какой-нибудь конвенцией. Стёкла дрожали. Собаки выли подпевая. Гуси, по слухам, неслись потом двое суток с перепугу, и Гриша бегал считать яйца с калькулятором.
Ответный удар последовал через день: Сергей начал выгуливать поголовье строго под моими окнами. В пять утра. С комментариями экскурсовода:
— Идём, идём, девочки! Вот тут, обратите внимание, живёт москвичка! Тут у нас памятник культуры: женщина, которая всё сама! Не подходите близко — кусается и включает Киркорова!
Гуси гоготали. Я подозреваю — смеялись.
Село наблюдало за нами, как за сериалом. К концу ещё одной недели, по донесениям Валюхи, бабки на лавочке у магазина официально принимали ставки, а баб Нюра вела ведомость.
— Коэффициенты озвучить? — деловито спросила Валюха, перебирая рассаду. — На «поженятся до Покрова» — один к трём. На «до Спаса» — один к пяти. Митяй вчера удвоил на Семёныча.
— Передай букмекерской конторе, — процедила я, втыкая лопату в грядку, — что скорее его гуси пешком на юг уйдут, чем я... чем мы... В общем, никаких Покровов!
— Ага, — Валюха достала блокнотик и что-то черкнула.
— Ты что записала?
— Ничего, — она спрятала блокнот за пазуху. — Ставочку поправила. Ты только, Любка, вот чего скажи, — она хитро сощурилась, — ты когда про него говоришь, ты почему улыбаешься?
— Я не улыбаюсь. Это гримаса ненависти.
— А-а, — кивнула Галюся. — У меня такая же гримаса на моего Толика была. Тридцать второй год гримасничаю, четверо детей.
Я открыла рот. Закрыла. Воткнула лопату глубже.
Вечером, лёжа в кровати, я поймала себя на том, что продумываю следующий ход в этой войне с азартом, которого не чувствовала со времён открытия первого салона. И что жду пяти утра — гусиной экскурсии под окнами — с чем-то подозрительно похожим
Диагноз я себе ставить отказалась. Врачебная тайна. От самой себя.
Глава 8
*Сергей*
Я увидел её у магазина случайно. Ну как случайно — шёл за хлебом. Четвёртый раз за день. Хлеб в доме кончался с подозрительной скоростью, учитывая, что я его не ел.
Она сидела на лавочке с дедом Митяем и бабой Нюрой. И хохотала.
Не по-московски — вежливо, в четверть силы, с оглядкой на макияж. А по-нашему: запрокинув голову, во всё горло, хлопая Митяя по рукаву.
—...и он мне заявляет: «Любовь Петровна, у вас нецелевое расходование средств!» А я ему: «Милый мой, у меня вся жизнь — нецелевое расходование! И ничего — рентабельная!»
Баба Нюра утирала слёзы платком. Митяй стучал палкой в землю от восторга, как дятел.
— А ты, Петровна, заходи ко мне, — сипела Нюра, — я тебе рассаду перцев дам. Глафира, покойница, мои перцы уважала. Говорила: Нюрка, у тебя не перцы, а произведения!
— Зайду, Нюра Пантелеевна. С меня варенье. Тёткино. Только вам — из стратегического запаса.
И я стоял с батоном под мышкой, как дурак на выставке, и понимал простую вещь: москвичка из неё вышла, как побелка. Наносная. Дождик прошёл — и проступила та самая девчонка, которая знала по именам всех деревенских собак и таскала со мной ранетки у деда Архипа.
Моя девчонка. Которая двадцать лет была не моей по одной-единственной причине: два гордых барана и одна болтливая деревня.
Она меня заметила. Мгновенно подобралась — спина прямая, подбородок вверх. Флаг поднят, гарнизон к обороне готов.
— О, — сказала она. — Глава. Собственной персоной. Пришёл перекрыть нам хлеб? Или лавочку узаконить под снос?
— Пришёл убедиться, что ты не агитируешь население против законной власти.
— Законная власть сама себя дискредитирует. Гусями. В пять утра. С комментариями.
— Это культурная программа. Просвещение отдалённых территорий.
— Это мелкое хулиганство, — она поднялась с лавочки. — Статья, между прочим. Я узнавала.
— Она узнавала! — восхитился Митяй. — Семёныч, слыхал? Она про тебя узнавала!
— Про статью! — отрезала Люба, но — я видел, я теперь всё про неё видел — кончики ушей у неё порозовели. — Исключительно про статью. Всего доброго, граждане. Пойду, пока представитель власти не оштрафовал меня за громкий смех.
И ушла. С гордо поднятой головой, походкой «пленных не берём». Метров через двадцать, правда, обернулась. На полсекунды. Проверить, смотрю ли.
Смотрел. Ещё как смотрел.
— Семёныч, — Митяй похлопал ладонью по освободившейся лавочке. — Сядь. Разговор есть.
Я сел. Нюра деликатно отвернулась, но уши у неё развернулись в нашу сторону, как локаторы.
— Я тебе как старый человек скажу, — Митяй смотрел вслед Любе. — Я на этой лавке сорок лет сижу. Я тут всё видел. И как ты за ней в юности бегал, видел. И как она уезжала — тоже. Она в маршрутке ревела, я в окно видел, а ты, дурень, на станцию так и не пришёл.
— Митяй...
— Не мычи. Ты вот что пойми: бабы, они как электричка. Одну упустил — жди следующую. А эта, — он ткнул палкой в сторону Любкиного дома, — эта не электричка. Эта — последний поезд, Семёныч. Литерный. Больше по нашей ветке такие не ходят. Так что либо силки расставляй, либо отпускай насовсем. Третий раз она не приедет. Возраст у вас не тот, чтобы по двадцать лет думать.
Я сидел, мял батон и молчал. А внутри что-то поворачивалось — тяжело, со скрипом, как тот вентиль. Двадцать лет я жил на запертой воде. Удобно, между прочим: сухо, спокойно, ничего не течёт. И ничего не растёт.
— Нюра, — сказал я наконец. — Ставки ещё принимаешь?
— А то! — оживилась бабка. — Тебе на какой исход?
— На Покров, — сказал я и встал. — Поставь на Покров. Всё, что там у Митяя накоплено.
— Э! — взвился дед. — Ты мне пенсию не транжирь!
— Я тебе её удваиваю, — сказал я и пошёл домой.
Чего уж тянуть. Силки так силки.
Знать бы ещё, кто в них первым попадётся. Хотя, если по-честному, я уже знал. Я в них сидел с той самой остановки. С чемоданом её дурацким. С «Серёжа?» этим, от которого у меня неделю в груди гудело, как в трансформаторной будке.
Гуси у сарая проводили меня понимающим гоготом. Богдан, прораб, посмотрел с уважением.
— Завтра выходной, — сказал я ему. — Экскурсий не будет. Начинаем мирные переговоры.
Знал бы я, что вместо переговоров назавтра будет ливень, — соломки бы постелил. Хотя нет. Не постелил бы. Как оказалось, это был лучший ливень в моей жизни.
Глава 9
*Люба*
Ливень обрушился на Гусиновку, как обиженный поставщик, — внезапно, с претензиями и без предупреждения. Только что было душное марево — и вот уже небо прорвало по всем швам, и вода лупила по теплицам так, будто у неё с ними личные счёты.
А у меня в четвёртой теплице плёнка держалась на честном слове и двух прищепках. Метафора всей моей жизни, между прочим.
— Куда?! — заорала мне вслед Валюха, но я уже неслась через огород, прижимая к груди рулон плёнки, как эвакуированное дитя.
Дальше события развивались стремительно и глупо, как всё лучшее в моей биографии. Я натягивала плёнку, ветер вырывал её из рук, дождь заливал глаза, и на четвёртой минуте этой неравной борьбы моя нога поехала по раскисшей глине.
Мир кувыркнулся. Красиво так, с оборотом. Я приземлилась в грязь всем, чем богата, лодыжку прошило болью, и я заорала так, что, полагаю, в райцентре сработала пара сигнализаций.
Он прибежал через минуту. Через минуту! По ливню, по грязи, через межу — сломя голову, несмотря на навоз, Киркорова и всю нашу войну.
— Ты чего, дура, в такую погоду по грязи лазишь?! — рявкнул он, падая рядом на колени.
— Сам дурак! У меня плёнка!
— У тебя нога! — он ощупал лодыжку, и я зашипела. — Так. Всё. Едем в травмпункт.
— Никуда мы не едем! Дойду сама!
— Ага, — сказал он. И просто поднял меня. На руки. Как рулон плёнки.
— Пусти! Конопля! Я тяжёлая! Я не девочка, я взрослая женщина с плотной костной структурой!
— Разговорчики, — буркнул он и понёс.
И вот тут случилось страшное. Я перестала брыкаться. Я — женщина, которая двадцать лет всё сама: сама зарабатывала, сама рожала, сама выносила мусор, мужа и приговоры конкурентам, — вцепилась в его шею и позволила себя нести. Через дождь. Молча.
От него пахло дождём, сеном и почему-то домом. Последнее было совсем уж непозволительно, и я на всякий случай списала это на болевой шок.
Он занёс меня в дом,
— Надо лёд, — буркнул он.
— В морозилке. Там ещё пельмени, не перепутай.
Он хмыкнул и ушёл на кухню. Я слушала, как он гремит морозилкой, и осматривала диспозицию: я — мокрая, в грязи, с ногой-баклажаном. Он — мокрый, в моём доме, впервые за двадцать лет. Зрителей — ноль. Занавес открыт, суфлёра нет, текст забыт.
Он вернулся, сел рядом, приложил лёд, завёрнутый в полотенце. Большие руки. Осторожные, как будто я фарфоровая, хотя пять минут назад он орал «дура». Капли дождя стекали с его волос на скулы. Я смотрела — на морщинки у глаз, на седину на висках, на упрямый рот — и вдруг поняла с ужасающей, бухгалтерской ясностью: ничего не прошло. Совсем ничего. Инвентаризация показала, что чувства в наличии, все двадцать лет хранения, срок годности не истёк.
— Что смотришь? — не поднимая головы, спросил он.
— Ущерб оцениваю, — соврала я.
— Ну-ну, — сказал он. И поднял глаза.
И вот тут стало ясно, что врушка из меня вышла ещё хуже, чем аграрий. А аграрий из меня, напомню, лежал только что в грязи кверху жопой.
За окном грохотал ливень. Между нами грохотало погромче.
Глава 10
*Люба*
— Сергей...
— Люба...
Мы произнесли одновременно и замолчали. Дождь барабанил по крыше — единственный в этой комнате, кто не стеснялся говорить.
— Давай ты, — сказал он.
— Нет уж, давай ты. Ты глава, тебе по должности положено выступать.
— Между прочим, на последнем заседании ты бы мне и слова не дала.
— Правильно. Председателю слово не давали, — я поправила лёд на ноге, тянула время, как двоечница у доски. А потом выдохнула и спросила то, что двадцать лет носила с собой, как камень в кармане: — Почему ты тогда поверил сплетням?
Он замер. Долго молчал. Потом ответил вопросом — узнаю школу:
— А почему ты не осталась и не доказала, что они врут?
— Потому что мне было двадцать! — я почувствовала, как голос предательски садится. — Я была гордая и глупая. Тётя Маня несла свою чушь на каждом углу — про меня и про того заезжего, с которым я, на минуточку, два слова сказала у клуба! Отец орал, что ты мне не пара, что Конопля — фамилия несерьёзная и семья не та. А ты... — я сглотнула. — Ты молчал, Серёжа. Неделю. Просто молчал. И я решила: раз молчит — значит, поверил. А раз поверил — значит, я недостаточно хороша, чтобы за меня бороться. И я уехала первой. Чтобы не быть брошенной второй.
— Дура, — сказал он тихо. Без злости. Почти нежно.
— Спасибо. Ты сегодня второй раз это говоришь, я веду счёт.
— Я молчал, потому что ждал. — Он смотрел в пол. — Гордый был, как гусь. Думал: если ей надо — придёт и объяснит. Я же обиженный, мне по статусу положено сидеть и страдать красиво. А ты собрала чемодан. Я узнал, что ты уехала, от Петькиного отца. В магазине. Между хлебом и селёдкой мне сообщили, что жизнь моя закончилась.
— А потом была Танька, — сказала я. Не спросила — сказала.
— А потом была Танька, — согласился он. — Она же всегда крутилась рядом и ждала. И всем рассказывала, что я вот-вот образумлюсь и брошу думать про «непутёвую Любку». И я женился. Назло. — Он усмехнулся криво. — Кому назло, Люб? Себе. Я в этом деле талант. Испортил жизнь ей, себе, а теперь вон — Валька мамиными фразами разговаривает, а я слушаю и терплю, потому что виноват. Женился на одной, а думал про другую. Двадцать лет думал. Это, знаешь, не лечится. Я пробовал.
Тишина. Только дождь. Я смотрела на этого большого упрямого мужика, и внутри у меня рушились подпорки, которые я двадцать лет возводила по всем строительным нормам.
— А я замуж вышла за первого, кто сказал, что я не железная, — призналась я. — Наврал, конечно. Через год уже говорил, что железная. Через десять — что калькулятор. Восемнадцать лет я тащила его на себе и думала: вот она, взрослая жизнь, все так живут. А сама, — я засмеялась, и смех вышел мокрый, — сама каждое лето, когда пахло сеном, вспоминала одну яблоню. И одного балбеса под ней.
— Балбес подтверждает, — хрипло сказал он. — Яблоня, кстати, жива. Плодоносит. Я проверял. Каждый год проверял, если честно.
— А теперь? — прошептала я. Сама не веря, что спрашиваю. — Теперь мы кто, Серёж?
— Теперь я просто упрямый, — он усмехнулся. — И всё ещё обиженный.
— Сергей Семёныч Конопля. Вы — невыносимый человек.
— Любовь Петровна Гусева. Вы — сущее наказание.
Мы подняли взгляд на друг друга. И время остановилось. А потом он поцеловал меня.
Так, как, наверное, мечтал двадцать лет. Жадно, отчаянно, держа мое лицо в ладонях, будто боялся, что я исчезну, растворюсь, уеду первой маршруткой, как тогда.
А я целовала в ответ — забыв про распухшую ногу, про войну, про навоз, про Киркорова и про то, что взрослая, разумная, дважды обжёгшаяся женщина так себя не ведёт.
Взрослая разумная женщина, как выяснилось, все эти годы только этого и ждала. Просто ей никто не докладывал.
Глава 11
*Сергей*
Двадцать лет я убеждал себя, что забыл, какая она на вкус.
Двадцать лет я врал. Профессионально, системно, с занесением в личное дело.
Она отвечала на поцелуй — сначала осторожно, как будто проверяла брод, потом так, что у меня земля ушла из-под ног. Учитывая, что я сидел, это достижение.
— Нога, — спохватился я, отрываясь. — У тебя нога. Лёд. Травма. Я, как ответственное лицо...
— Конопля, — сказала она, глядя на меня темными, совершенно шальными глазами. — Вот сейчас — председателю слово точно не давали.
И я замолчал. Впервые в жизни — с огромным удовольствием.
Дальше был хаос. Прекрасный, долгожданный, двадцать лет откладываемый хаос. Мокрая рубашка не хотела сниматься и была порвана.
— Я зашью, — прохрипела Люба.
— Да гори она!
Диван скрипел, как несмазанная телега, и мы смеялись в поцелуи, и это было лучше любой тишины. Она задела больной ногой подлокотник, ойкнула, я замер. Ну нет, так не пойдёт!
— Всё, всё, лежи, командовать буду я, — скомандовал я и она, вдруг послушалась. Люба Гусева. Послушалась. Дождь за окном, по-моему, зааплодировал.
Мы были не мальчик и девочка. У неё — морщинки у глаз и шрам от аппендицита, у меня — седина и спина, которая утром выскажет всё, что думает о диванах. И это было
— Двадцать лет, — выдохнула она потом, лёжа на моём плече. — Двадцать лет, Конопля. Ты понимаешь, что нам никто не вернёт?
— Понимаю, — я перебирал её волосы. Мокрые. Пахнущие дождём и тем самым шампунем. — Поэтому предлагаю с этой минуты ничего не откладывать. Вообще ничего. У меня, знаешь, планов накопилось. Лет на двадцать вперёд.
— Каких планов? — она приподнялась на локте. Подозрительно сощурилась.
— Разных, — уклончиво сказал я, потому что говорить «жениться на тебе» на первом же... эм... заседании — это даже для меня быстро. — Стратегических.
— Стратегических, — повторила она. — Господи. Я лежу на диване с главой сельсовета, у которого на меня стратегические планы. Мама говорила: не возвращайся в деревню, Люба, там ничего не происходит.
— Мама ошибалась.
— Мама вообще много в чём ошибалась, — она зевнула и устроилась удобнее, по-хозяйски закинув на меня руку. — Разбуди меня, если гуси нападут.
— Не нападут. Они за нас.
— В смысле — за нас?
— Богдан лично прогрыз дыру в заборе, с которой всё началось. Я его потом премировал.
Она засмеялась — сонно, тепло, мне в шею. А я лежал, боялся пошевелиться и думал: вот теперь, Конопля, попробуй только всё испортить. Найду и лично морду набью. Свидетелей не будет — гуси не выдадут.
Дождь стихал. За стенкой мирно капало с крыши. На моём плече спала женщина, которую я ждал двадцать лет и один ливень.
Ливень, кстати, себя полностью оправдал. Надо будет внести благодарность в протокол.
Глава 12
*Люба*
Я проснулась в его объятиях, и первая мысль была: «Как хорошо».
Вторая, с интервалом в полторы секунды: «ГУСЕВА. ЧТО. ТЫ. НАДЕЛАЛА?».
Паника прибыла по расписанию, без опозданий, с полным пакетом документов. Пункт первый: «а вдруг для него это просто разрядка после многолетнего напряжения». Пункт второй: «тебе сорок два, а не восемнадцать, взрослые люди так не делают». Пункт третий, любимый: «ты только что выползла из одной катастрофы, куда ты лезешь во вторую, у тебя лодыжка не зажила и самооценка в гипсе».
Я лежала тихо, как разведчик в тылу врага, и проводила ревизию обстановки. Обстановка: чужая рука поперёк моей талии — тяжёлая, тёплая, собственническая. Диван — свидетель, будет молчать. Рубашка его — в углу, порванная. Это я её... Так. Этот пункт ревизии засекретить.
Он спал. И я позволила себе то, чего никогда не позволяю, смотреть.
Шрам на плече — белый, старый. Надо будет спросить откуда. Седина на висках и в щетине — серебро на тёмном, красиво, зараза. Морщина между бровей — глубокая, рабочая, от вечного «Семёныч, у нас проблема». Грудь поднималась ровно и спокойно, и в этом спокойствии было что-то, от чего у меня щипало глаза.
Чужой взрослый мужчина. В котором я знала каждую чёрточку — потому что все эти двадцать лет носила его с собой. Аккуратно упакованного, на антресолях памяти, в коробке с ярлыком «не открывать. Совсем. Никогда. Я серьёзно, Люба».
Открыла. Вскрыла. Разворошила. И поняла страшное: я влюблена. Так же, как в восемнадцать, с обмиранием, с глупой улыбкой, с желанием нюхать его рубашку. Только хуже. Потому что в восемнадцать не знаешь цену. А я знаю. Прейскурант выучен наизусть: предоплата — сердце, возврату не подлежит.
— Подслушиваешь, как я сплю? — не открывая глаз, спросил он.
Я вздрогнула так, что чуть не свалилась с дивана.
— Ты давно не спишь?!
— Минут десять. Лежу, боюсь шевелиться. Думаю: проснётся — и начнёт паниковать. Ты уже начала?
— Я не паникую. Я провожу инвентаризацию. У тебя, между прочим, амортизация по некоторым позициям. Вот, — я ткнула пальцем в седой висок, — износ основных фондов.
— Врёшь, — он открыл один глаз. Синий, наглый, довольный. — Я в отличном состоянии. Ты вчера сама акт приёмки подписала. Дважды. С замечаниями «ох» и «Серёжа».
— Я!.. Ты!.. — я задохнулась и запустила в него подушкой.
Он поймал. Подушку. И меня заодно — сгрёб, перекатил, навис сверху, и паника моя пискнула и куда-то делась. Дезертировала. Предательница.
— Люба, — сказал он серьёзно, и от этой серьёзности стало страшнее, чем от всех подушек мира. — Я вижу, как у тебя в голове счёты щёлкают. Прекрати считать. Хоть раз в жизни.
— Я не умею, — честно сказала я. — Я всю жизнь считаю. Это моя система безопасности.
— Знаю. — Он убрал прядь с моего лица. — Поэтому предлагаю переходный период. Щадящий режим. Без резких движений.
— Это как?
— Завтрак, — сказал он. — Для начала — завтрак. Яичница из яиц, снесённых лично моими сотрудницами. А глобальные вопросы отложим до обеда.
И вот что странно: с ним «отложить до обеда» звучало не как бегство. А как план.
Глава 13
*Сергей*
Я жарил яичницу на её кухне и чувствовал спиной, как она паникует.
Она думает, что умеет прятать. Ага, конечно. У Любы Гусевой, когда она боится, подбородок идёт вверх, как флаг на флагштоке. Сейчас подбородок стоял по стойке «смирно» и, кажется, отдавал честь.
Она сидела за столом в моей второй рубашке — первую, порванную, торжественно захоронили — и крутила в руках кружку. Кружку с надписью «Любимой тёте». Глафирину. Что-то в этом было правильное — что мы сидим на её кухне, под её наличниками, и Глафира, старая сводница, наверняка смотрит откуда-то сверху и потирает руки. Она мне, между прочим, каждый год при встрече говорила: «Дурак ты, Серёжка. Хороший, но дурак». Диагност была от бога.
— Люб, — сказал я, ставя перед ней тарелку. — Давай без обязательств.
Она поперхнулась чаем.
— Что?
— Ну, без этого всего, — я сел напротив с самым честным лицом, на которое способен. — Без «что это было», «что мы теперь друг другу» и «куда это движется». Просто... разберёмся, что между нами. Спокойно. Без спешки. Мы же взрослые люди.
Расчёт был простой, как грабли. Скажи ей сейчас «выходи за меня» — и она рванёт отсюда так, что чемодан догонять будет отдельной маршруткой. Эта женщина только что обожглась о восемнадцать лет брака. К ней сейчас с серьёзными намерениями — как к пуганой лошади с петардой. А вот «без обязательств» — это безопасно. В «без обязательств» она зайдёт сама. А там посмотрим. Силки, Митяя, работают мягко.
— А, — сказала она, и я увидел, как её отпускает. Плечи опустились на сантиметр. Подбородок — на два. — Да. Разумно. Мы взрослые люди.
— Абсолютно взрослые.
— Никаких
— Никаких.
— То есть каждый живёт своей жизнью, — уточнила она, тыкая вилкой в яичницу, — просто иногда мы...
— Соседствуем, — подсказал я. — Углублённо.
— Углублённо соседствуем, — повторила она. — Господи. Формулировочка-то какая. Хоть в устав вноси.
Мы врали. Оба. Синхронно, вдохновенно и абсолютно неубедительно. Я уже прикидывал, в какой банке из-под леденцов лежит бабушкино кольцо. Кажется, в жестяной, на верхней полке, за гвоздями. А у неё в глазах, когда она думала, что я не вижу, читалось такое «без обязательств», что хоть сейчас в ЗАГС — под конвоем и с оркестром.
Но правила игры есть правила игры.
— Ещё условие, — сказала она, наставив на меня вилку. — Война не отменяется. Официально мы враги. Если завтра твои гуси полезут в мою теплицу...
— Люба. Побойся бога. После вчерашнего?
— Особенно после вчерашнего! — подбородок опять пошёл вверх. — Никаких поблажек по... — она замялась, — по смежным обстоятельствам! Село не должно ничего знать. Не хватало мне ещё, чтобы Валюха с Галюсей... Ты чего улыбаешься?
— Ничего, — сказал я, улыбаясь. — Просто прикидываю, сколько у нас времени до того, как село всё узнает.
— Мы будем осторожны!
— Ага. — Я допил чай. — Люб, ты в деревне. Тут узнают о новостях раньше, чем они происходят. Нюра, я подозреваю, уже вчера вечером знала, чем у нас ливень кончится. По направлению ветра определила.
— Не каркай, Конопля. Мы — взрослые, осторожные, никому не обязанные люди.
Как показало ближайшее утро, из четырёх слов правдой оказалось только «люди». И то с натяжкой.
Глава 14
*Люба*
Сергей вышел от меня в шесть сорок утра. Осторожно. Огородами. Как партизан. Но потом мне доложат, что в шесть сорок две его увидела Валюха, вышедшая за укропом. В шесть сорок пять — Галюся, у которой внезапно и очень своевременно кончилась соль. В семь ноль-ноль информация была на лавочке у магазина. К восьми, я подозреваю, о нас знал районный центр, к обеду — область, а к вечеру вопрос могли поднять на федеральном уровне.
Скорость распространения данных в Гусиновке — это то, чему могли бы поучиться все мои бывшие маркетологи. Бесплатно, без интернета, точность — девяносто восемь процентов. Оставшиеся два процента — художественные преувеличения, улучшающие сюжет.
Валюха с Галюсей явились на работу к девяти, с лицами… Ох, с какими лицами. Так выглядят люди, выигравшие в лотерею, но обещавшие не хвастаться.
— Доброе утречко, Любовь Петровна, — пропела Валюха, надевая перчатки с медлительностью актрисы МХАТа. — Как спалось? Как нога?
— Спасибо. Нормально.
— Нога, я спрашиваю, как? — Валюха сделала паузу. — А то вчерась ливень такой был. Скользко. Падают люди. А потом их носют. На руках. Через всю межу носют.
— К вопросу о меже, — подхватила Галюся, перебирая рассаду с невинностью первоклассницы. — А что это Семёныч утром от тебя огородами шёл? Такой... умиротворённый. Я его двадцать лет знаю — он так с рыбалки не ходил. А тут идёт, улыбается. Морковку мою потоптал и извинился. Извинился, Люба! Семёныч!
— Он приходил, — сказала я ровно, — по вопросу межевания.
Пауза. Две пары глаз уставились на меня, как рентген и УЗИ.
— Всю ночь межевались? — уточнила Галюся. — Это ж какие у вас границы сложные.
— Смежные, — буркнула я и почувствовала, как краснею. Сорок два года. Три салона красоты. Развод, банкротство, налоговые проверки. Краснею перед двумя женщинами в платках, как школьница у доски.
— Смежные! — восхитилась Валюха. — Галюсь, слыхала? Смежные у них! — И вдруг обе бросили рассаду, подошли и обняли меня с двух сторон, пахнущие укропом и сердечными каплями. — Ну наконец-то, дурёха. Двадцать лет ждали. Всей деревней.
И вот тут я, кажется, шмыгнула носом. Совсем чуть-чуть. По-рабочему.
К обеду меня ждало испытание посерьёзнее: магазин. Я вошла — и лавочка у входа замолчала. Вся. Демонстративно. Так замолкают только в деревне: с многоточием, вздохами и переглядываниями, которые громче любого крика.
— Здравствуйте, — сказала я в звенящую тишину.
— Здравствуй, Любушка, — елейно отозвалась баб Нюра. — Хлебушка тебе? Бери два. Тебе теперь на двоих запасаться-то.
Лавочка отозвалась смешками, только не злыми, а довольными. Митяй стучал палкой и хрипел:
— Нюрка! Ведомость неси!
Я гордо купила хлеб. Один. Из принципа. И уже на выходе столкнулась с Сергеем — он входил, спокойный, как танк.
— Семёныч! — закричала лавочка хором. — Ну чё?!
Я замерла. Вот сейчас. Сейчас он скажет «ничего», или «не ваше дело», или отшутится, и мы продолжим играть в конспирацию, у которой рейтинг доверия ниже, чем у прогноза погоды.
Сергей обвёл лавочку взглядом. Посмотрел на меня. На хлеб. Снова на лавочку.
— Пусть знают, — сказал он и сделал шаг вплотную.
Два слова. Всего два слова, произнесённых спокойно, на всю улицу, при всём честном народе. И у меня внутри что-то ёкнуло и встало на место — как позвонок у хорошего костоправа. Больно, громко и сразу легче дышать.
— Конопля, — прошипела я. — Мы же договаривались!
— Мы договаривались без обязательств, — невозмутимо ответил он, забирая у меня хлеб. — Про военную тайну в договоре не было ни слова. Читай документы внимательнее, Гусева. Ты же у нас бизнес-леди.
Глава 15
*Сергей*
— Смотри, — я разложил на её столе лист бумаги со схемой. Рисовал полночи, между прочим. Стрелочки, циклы, всё как положено. — Твоя некондиция — огурцы кривые, помидоры треснутые, капуста, которую слизни надкусили, идёт моим гусям на корм. Мои... э-э... продукты жизнедеятельности фермы — перепревшие, не надо так смотреть, тебе на удобрение. Замкнутый цикл. Безотходное производство. Экономика.
Люба разглядывала схему с лицом аудитора.
— Конопля. Ты сейчас делаешь мне деловое предложение через навоз?
— Я деревенский романтик. Какие ресурсы — такие и предложения. Розы у нас не растут, а вот это добро — в избытке.
— И какой у меня интерес, кроме удобрений? — глаза Любы сощурились, а щечки заалели.
— Логистика. Мой транспорт возит твои овощи в райцентр вместе с моей птицей. Твоя фура за мой счёт. Ну и, — я выдержал паузу, — генеральный директор смежного предприятия иногда остаётся на ужин.
— Это входит в договор или это опцион?
— Это форс-мажор. Непреодолимая сила.
Она засмеялась и подписала. То есть сказала «ладно, уговорил» и ткнула меня пальцем в грудь, но по юридической силе в Гусиновке это одно и то же.
И начался ад.
Прекрасный, невыносимый ад совместной работы. Раньше мы воевали через межу — было проще. Теперь мы проводили дни бок о бок, и я узнал о себе много нового. Например, что я могу забыть, зачем пришёл в теплицу, если она наклоняется над грядкой. Что мешки с комбикормом весят вдвое меньше, когда
— Ты мне это уже говорил, — заметила она в четверг, когда я третий раз объяснял ей норму корма.
— Потому что ты не слушаешь.
— Потому что ты стоишь слишком близко.
— Это теплица маленькая.
— Это ты наглый. Три гектара теплиц, а ты всё время в радиусе полуметра. Аномалия.
— Магнитная, — согласился я и не сдвинулся ни на сантиметр.
Гуси наблюдали за нами, крутя головами, как зрители на теннисе. Богдан, по-моему, делал пометки. Валюха с Галюсей комментировали вполголоса, но с трибун:
— Гляди, гляди, опять над одним ящиком склонились. Четвёртый раз за час. Что ж там за рассада такая интересная.
— Это у них планёрка, Галюсь. Производственное совещание.
— Ага. Я на своих совещаниях за тридцать лет ни разу так не дышала.
К концу второй недели «замкнутый цикл» работал как часы: овощи ехали, гуси толстели, теплицы зеленели. Не работала только моя голова. Вечером мы сидели на её крыльце, пили чай с Глафириным вареньем, и она рассказывала про Москву — смешно, зло, талантливо, — а я смотрел на её профиль в закатном свете и понимал, что пропал окончательно, безнадёжно и с концами.
— О чём думаешь? — спросила она.
— О кормовой базе, — соврал я.
— Врёшь.
— Вру, — согласился я. — Но по договору у нас без обязательств, поэтому содержание мыслей не раскрывается. Коммерческая тайна.
Она фыркнула. А потом положила голову мне на плечо — просто так, без объявления войны и без предупреждения. И мы сидели молча, и над теплицами вставала луна, и где-то орал Богдан, и я думал, что если это называется «без обязательств», то я готов подписать бессрочный контракт.
Жара тем временем стояла такая, что ночью теплицы приходилось поливать дополнительно. И вот тут, товарищи, я должен был догадаться, чем кончится совместный ночной полив. Но я не догадался.
За что и был вознаграждён.
Глава 16
*Люба*
Июльская жара не спадала даже к ночи. Воздух в теплице стоял густой, зелёный, настоянный на томатной ботве, огуречной свежести и чём-то ещё, чему я отказывалась подбирать название до последнего.
Сергей помогал с ночным поливом. Шёл вдоль грядки со шлангом, футболка прилипла к спине, лампа над проходом бросала тёплый свет, вокруг неё героически билась одинокая мошка. Пастораль. Идиллия. Агрокультура.
Я поймала себя на том, что смотрю на него уже минуты три, а мой собственный шланг всё это время добросовестно поливает мои же сапоги.
— Гусева, — не оборачиваясь, сказал он. — Ты грядку топишь.
— Это дренажные работы.
— У тебя сапоги — дренажные работы.
— Это комплексный подход.
Он повернулся. Медленно. Посмотрел — так, как смотрел все эти две недели через ящики с рассадой, через кружки с чаем, через моё «мы взрослые осторожные люди». Лампа гудела. Мошка билась. Помидоры зрели и делали вид, что их тут нет.
И я поняла, что взрослая, выдержанная, ироничная женщина с антикризисным опытом сейчас уступит место кому-то гораздо более честному. Той самой девчонке с крапивой. Которая никогда не ждала, пока ей предложат, — брала сама.
Я бросила шланг. Подошла. И поцеловала его первой.
Сама. Между огурцами и томатами, в резиновых сапогах, полных воды, — самая нелепая и самая правильная декорация из всех возможных.
Он на секунду замер — а потом ответил так, что у меня из головы вылетел весь замкнутый цикл, разомкнулся и укатился в район четвёртой грядки.
— Люба, — выдохнул он между поцелуями, — тут земля... тут неудобно... у меня дом в ста метрах...
— Далеко, — постановила я.
— Люба...
— Председателю, — я стянула с него футболку, — слово. Не. Давали.
— Принято единогласно, — хрипло сказал председатель и сгрёб меня в охапку.
Плащ-палатка нашлась у него в углу теплицы — подозрительно быстро нашлась, я потом отдельно допросила его на эту тему, он клялся, что для укрывания рассады, ага, конечно, рассады. Дальнейшее протоколированию не подлежит. Скажу только, что была нежность пополам с жадностью, смех в самые неожиданные моменты, опрокинутое ведро, возмущённый шорох ботвы и одна треснувшая шпалера, которую мы потом чинили вдвоём и, не сговариваясь, назвали мемориальной.
Потом мы лежали на плащ-палатке между грядок, растрёпанные и бессовестно счастливые. В моих волосах запутался томатный лист. Пахло землёй, зеленью и нами. Над плёночной крышей висела луна — подглядывала, деревенская.
Сергей вдруг засмеялся. Тихо сначала, потом так, что дрожала плёнка.
— Что? — я приподнялась на локте.
— Двадцать лет, — он притянул меня обратно, к плечу. — Двадцать лет я о тебе мечтал. Во всех вариантах. Но чтоб в теплице, среди огурцов, в сапогах... На такое у меня фантазии не хватило. Жизнь оказалась щедрее.
— Жизнь — да, — согласилась я, устраиваясь удобнее. — А вот шпалеру ты мне возместишь. По рыночной стоимости.
— Внесу в договор. Отдельной строкой: «амортизация основных средств по смежным обстоятельствам».
— Конопля.
— М?
— А ведь у нас всё ещё «без обязательств», да? — спросила я в тёплую темноту. Сама не знаю зачем. Язык мой — враг мой, работает без выходных.
Он помолчал. Погладил меня по волосам, вытащил томатный лист, покрутил его в пальцах.
— Ага, — сказал он наконец. — Без обязательств.
И по тому, КАК он это сказал, самая недоверчивая женщина в радиусе тысячи километров поняла: врёт. Безбожно, вдохновенно врёт.
И — вот новость — впервые в жизни мужское враньё меня полностью устраивало.
Глава 17
*Сергей*
Вот не было печали, как говорят. Но тут в деревню решил наведаться один из тех, кого бы отстреливать на подъезде. Он приехал на белом «лексусе». По нашей улице, в объезд луж, медленно и торжественно, как айсберг в порт.
Вадим. Одноклассник её, оказывается. Костюм, часы, зубы — всё блестело так, что Богдан зашипел на отражение.
— Любочка! — заорал он через забор голосом ведущего лотереи. — Сто лет, сто зим! Я тут по делам в районе и мне сообщают такую новость, что звезда нашего выпуска решила вернуться на родину! Дай, думаю, заеду да на ужин приглашу. В райцентре ресторан открыли, «Усадьба», почти приличный! Вспомним школу!
Я слышал всё через забор. Стоял, смотрел, как Люба воркует с этим хлыщом, улыбается ему и кивает. А у самого… да мне теперь тоже нужно к стоматологу. Зубы начали болеть от перетирания моих нервов.
Но когда я понял, что Люба собралась поехать на этот ужин, чуть не разнёс дом.
А она собралась, надела платье. Красное, которое я до этого видел один раз и запомнил
Ревновал я молча. По-мужски. Продуктивно.
За вечер я: перекопал грядку, которую не надо было перекапывать. Починил забор, который не ломался. Наточил все топоры — на всякий случай, мало ли, дрова. Покрасил столб.
— Семёныч, — осторожно сказал Гриша, застав меня за четвёртым слоем, — ты столб красишь. Четвёртый раз. За вечер.
— Он облезает.
— Он новый. Мы его в том месяце ставили.
— Значит, профилактика!
Гуси получили двойную порцию корма. Потом, в приступе, — тройную. Они смотрели на меня с недоумением и лёгким намёком на ожирение. Богдан демонстративно отошёл от кормушки: даже у гусей есть достоинство.
— Что? — спросил я его. — Что ты смотришь? У нас без обязательств. Это современно. Все так живут.
Богдан гоготнул. Коротко и презрительно. В переводе с гусиного: «Дурак ты, Семёныч». Вся деревня сговорилась, включая птицу.
К одиннадцати вечера я произвёл расчёты. Ресторан — два часа. Дорога — сорок минут туда, сорок обратно. Итого она должна была вернуться в десять. Времени — одиннадцать. Погрешность — час. На что уходит час, а? На кофе? На «посидим ещё»? На зубы эти его?
К двенадцати я мысленно набил Вадиму морду. К половине первого — набил повторно, с разворота. К часу — разорил его бизнес, оспорил сделки за десять лет и выселил из области с волчьим билетом. К двум — лежал и смотрел в потолок, и потолок смотрел на меня с жалостью.
Вот тебе и «без обязательств», Конопля. Гениальная была идея. Стратег. Кутузов сельского масштаба. Придумал схему, чтобы её не спугнуть, — а в силках, как и предсказывалось, сидишь сам. По уши. С покрашенным столбом и перекормленными гусями.
В четверть третьего по улице прошуршали шины. Хлопнула дверца. Голоса — короткие. Айсберг отчалил.
Я лежал и не шёл к окну. Принципиально. Целых четыре секунды.
А потом получилось так, как получилось. Это не я. Это всё ноги и болезненные зубы. Они сами дверь открыли и зашагали к этой бизнес-леди.
Глава 18
*Люба*
Вадим, как выяснилось между горячим и десертом, приезжал не ностальгировать.
— Любаш, — он подался вперёд, сверкнув часами, — я тебе дело предлагаю. Серьёзное. Продай теплицы. Мы на трёх гектарах коттеджный райончик поставим в деревне — «Гусиные озёра», премиум-сегмент, экоформат! Цену дам московскую. Ну сама подумай: зачем женщине с твоим вкусом, с твоим прошлым — в земле ковыряться? Ты же Гусева! Ты же в Москве гремела!
Я доела десерт. Не спеша. Промокнула губы салфеткой. И улыбнулась улыбкой королевы — той самой, после которой хитрожопые обычно машинально проверяют, на месте ли кошелёк и совесть.
— Вадик. Я тебя внимательно выслушала, теперь ты меня послушай. Я двадцать лет работала с такими, как ты. Я на таких собаку съела, закусила вторым таким и попросила добавки. Поэтому переведу на понятный тебе язык, без экоформата. Первое: земля не продаётся. Второе: если твои юристы поедут по деревне окучивать бабок «выгодными предложениями» — я тебе такую проверку целевого использования организую, что «Гусиные озёра» будут сниться тебе в кошмарах. С гусями. Злыми. Третье: десерт посредственный. Как и твоё предложение. Счёт пополам, и не вздумай платить за меня — ещё решишь, что я тебе что-то должна.
Домой Вадик вёз меня молча. Скорость, правда, превышал — торопился избавиться.
У моей калитки, несмотря на третий час ночи, обнаружился комитет по встрече. Один. Набыченный. Руки в карманах, челюсть каменная, рядом — столб, подозрительно свежепокрашенный. Пахло краской и мужской драмой.
— Нагулялась? — спросил комитет.
— Ой, — сказала я. — Патруль. Добровольная народная дружина. А что это мы не спим? Столбы охраняем?
— Три часа ночи, Люба.
— Спасибо, Серёжа. Часы у меня есть. Швейцарские, между прочим, последнее, что от Москвы осталось.
— Он тебе хоть цветы подарил? Бизнесмен твой?
— Он мне сделку предлагал, а не цветы. Теплицы под коттеджи. Я отказала. — Я сощурилась. — Хотя стоп. С какой стати я отчитываюсь? У нас же, — я изобразила пальцами кавычки, — «без обязательств», забыл? Твоя формулировка, нотариально заверенная! Я не твоя, чтобы отчитываться!
— А я хочу, чтобы была! — рявкнул он так, что в конце улицы залаяла собака, а у Нюры, готова спорить, зажёгся свет и открылась форточка.
Тишина. Даже сверчки заткнулись — понимали момент.
— Что? — тихо спросила я.
— Что слышала. — Он шагнул ближе, и от него пахло краской, бессонницей и решимостью. — К чёрту «без обязательств». Я это придумал — я и отменяю. Единолично. Властью главы сельсовета.
— Это превышение полномочий, — прошептала я, когда его руки легли мне на талию.
— Жалуйся, — выдохнул он мне в губы. — В районную администрацию. Приёмные часы — с девяти до пяти.
— Я буду жаловаться во все инстанции...
— Угу.
—...письменно...
— Обязательно.
—...с приложением доказательств...
Доказательства мы собирали до его дома. С трудом до него добрались, между прочим, — дважды останавливались у чужих заборов для сбора дополнительных доказательств, и у Никитичны, кажется, дрогнула занавеска.
А потом было примирение. Страстное, шумное, окончательное — без кавычек, без договоров, без «взрослые люди». Лучшее примирение в истории Гусиновки — спросите у собаки с конца улицы. Она всё слышала и до сих пор, по-моему, впечатлена.
Под утро, засыпая на его плече, я пробормотала:
— Конопля. А раз без обязательств отменяется... что вместо?
Он помолчал. Погладил меня по спине. И сказал в темноту — тихо и так спокойно, что у меня сердце пропустило такт:
— Вместо — всё, Люба. Всё вместо.
И где-то на верхней полке, в жестяной банке из-под леденцов, за гвоздями — я тогда об этом ещё не знала — уже ждало своего часа бабушкино кольцо.
Глава 19
*Сергей*
Валик приехал без предупреждения. Такси притормозило у ворот, сын вышел — наушник в ухе, чемоданчик на колёсиках, лицо человека, которого сослали в Сибирь без суда.
И первое, что он увидел, — Любу. Она стояла посреди моего двора в моей рубашке, снимала с верёвки бельё и командовала Богданом:
— А ну отошёл от простыни! Я тебя знаю, вредитель, ты вчера наволочку жевал!
Богдан пятился с достоинством, но пятился. Эта женщина за месяц построила гусиную иерархию заново — теперь над Богданом было начальство.
— Это что? — спросил Валька, не здороваясь.
— Это Люба, — сказал я. — Здоровайся.
— А-а, — он скривился, и я узнал гримасу. Танькину. Один
Я открыл рот. В голове пронеслось всё: и «не смей так о ней», и «щенок», и «мал ещё». И всё это было бы Танькиными методами, только с моей стороны, и кончилось бы как всегда — хлопнутой дверью и полугодом молчания.
Но я не успел. Люба спокойно повесила последнюю прищепку, повернулась и сказала:
— Валентин, да? Чай будешь? У меня к чаю разговор есть.
— Мне с вами разговаривать не о чем.
— А ты не со мной. Ты с человеком, чьи родители развелись, когда ей было примерно как тебе. — Она кивнула на дом. — Моей дочери восемнадцать. Она восемнадцать лет наблюдала, как родители живут кто в лес, кто по дрова, а она между ними — как мячик. Так что я тебе не мачеха, не враг и не мамина конкурентка. Я — эксперт. С восемнадцатилетним стажем наблюдений с той стороны баррикады. Хочешь, расскажу, чем кончается, если вовремя не перестать пересказывать маме папу, а папе маму? Спойлер: ничем хорошим. И ни для кого. Особенно для мячика.
Валька растерялся. Наушник вынул — сам, я заметил. Постоял. И — я глазам не поверил — пошёл за ней на веранду.
Я в переговоры не полез. Кормил гусей и подслушивал, чего уж. Слышал обрывки: «...а мама говорит...» — «...а ты сам-то как считаешь? Не мама. Ты» — «...да я откуда знаю...» — «...вот с этого и начинается взрослая жизнь, Валь. С фразы "я не знаю", сказанной честно...»
Через час они пили уже третий чайник. Валька рассказывал про институт. Про то, что бросить хочет, а маме боится сказать. Мне он этого не говорил никогда. Мне он говорил про Турцию и полтинник.
Вечером, когда сын ушёл спать в летнюю кухню — сам вызвался, «у вас тут воздух, оказывается, нормальный», — Люба присела рядом на крыльцо и показала мне телефон. С экрана смотрела девчонка: её глаза, её же упрямый подбородок, улыбка на всю ширину экрана.
— Милана. Моя дочь. Моя отдушина. — Она помолчала. — Знаешь, Серёж, все эти двадцать лет, что бы ни горело — бизнес, брак, нервы, я держалась за неё. Единственный мой проект без убытков. С прибылью, которую не отнимет ни один суд.
— Похожа на тебя. Подбородок вон, как флагшток.
— Бедный мир, — усмехнулась она. — Нас таких теперь две. — И, помолчав: — А Валька твой — хороший пацан. Просто ему двадцать лет через него разговаривают чужим голосом. Он свой ещё не нашёл. Найдёт. У него отец — вон какой. Молчаливый, но правильный.
— Это комплимент был?
— Это была оговорка. Забудь.
Я не забыл. Я вообще, как выяснилось, ничего про неё не забываю. Диагноз, поставленный двадцать лет назад, подтверждён повторным обследованием: хронический. Неизлечимый. И слава богу.
Утром Валька уезжал. У калитки потоптался, посмотрел на Любу, на меня.
— Пап. Я это... приеду ещё. Не за деньгами. Просто. — И, уже садясь в такси, буркнул: — А она ничего. Не то, что мама говорила.
Такси уехало. Люба взяла меня под руку.
— Ну вот, — сказала она. — Одного ребёнка разминировали. — И вздохнула: — Чует моё сердце, теперь жди второго гостя. У меня на бывших чутьё. Как на грозу — сначала давление падает.
Как в воду глядела. Гроза приехала через четыре дня. В мятом пиджаке и с букетом с заправки.
Глава 20
*Люба*
Тёмочка материализовался у моей калитки в четверг, в мятом пиджаке, со щетиной «я страдал» и букетом, купленным, судя по целлофану и ценнику, на заправке. Ценник он не снял. Двести сорок рублей. Восемнадцать лет брака — двести сорок рублей. Хоть в рамочку.
— Любаша! — он распахнул руки, как ворота. — Я всё понял! Я всё осознал! Я изменился!
— Быстро, — заметила я, опершись на тяпку. — Полгода прошло. Обычно ты и носки дольше менял.
— Не ёрничай! Я к тебе через всю страну ехал!
— Через всю страну — это из Бутово? От Кристиночки? Как она, кстати? Выяснила, что ты не инвестор?
По тому, как дёрнулось его лицо, я поняла: выяснила. И, судя по пиджаку, — с выселением.
— Любаша, — он сменил регистр на проникновенный, отработанный. — Мы же семья. Восемнадцать лет. Такое не выбрасывают. Я тут узнал — у тебя земля, хозяйство... Нам вместе надо. Я помогу! У меня идеи!
— У тебя долги, Артём. Я твои «идеи» по базам вижу, у меня привычка проверять осталась. Миллион триста сорок тысяч, два исполнительных.
И вот тут он перешёл к основной программе. К той самой, отработанной за восемнадцать лет до автоматизма, — бить по болевым точкам. Прицельно. По давно пристрелянным координатам.
— Вот! Вот она, вся ты! — голос набрал высоту. — Калькулятор! Железная! Поэтому от тебя все и уходят! Поэтому у тебя ни бизнеса, ни мужа! Думаешь, ты тут кому-то нужна? Этому колхознику твоему? Ему земля твоя нужна, три гектара, он же глава, он на кадастровую карту раньше смотрел, чем на тебя! Ты вообще хоть кому-нибудь была нужна, кроме своих салонов? Даже Милана от тебя в другой город сбежа...
Странная штука. По отдельности эти слова я слышала сотни раз и наловчилась пропускать мимо, как рекламу. Но сейчас они падали не в пустоту — они падали при Сергее. Он вышел из-за теплицы минуту назад, я видела краем глаза. И почему-то от того, что ЭТО звучало при нём, каждое слово вдруг обрело вес. Старый, знакомый, восемнадцатилетний вес.
Договорить Тёмочка не успел.
Потому что за моей спиной выросла тень размером с сельсовет.
— Так, — сказал Сергей.
Очень тихо сказал. Я больше месяца слышала, как он орёт на гусей, на Гришу, на трубу у клуба. А ТАК тихо — впервые. И, честно говоря, орущий он был сильно безопаснее.
— Букет подними, — продолжил он тем же тоном. — Уронишь по дороге — мусорить у нас нельзя, я слежу.
— А вы, собственно, кто...
— Я тот, кто сейчас объяснит тебе маршрут. Остановка — триста метров прямо. Маршрутка в шесть двадцать. Ты на ней уедешь. Если я тебя ещё раз увижу в радиусе десяти километров от этой женщины, то как глава администрации я найду в тебе столько нарушений, что ты будешь должен даже гусям. А как мужик... — он наклонился и что-то сказал Тёмочке на ухо.
Тёмочка побелел. Ровно, качественно, до целлофана на букете. Подобрал упавшую розу и удалился в сторону остановки со скоростью, которую я за восемнадцать лет ни разу у него не фиксировала. Даже когда свекровь звонила.
— Что ты ему сказал? — спросила я.
— Секрет сельского самоуправления. Внутренний регламент. — Сергей повернулся ко мне, и лицо у него смягчилось. — Люб.
— Я в порядке.
— Ты тяпку держишь как копьё, и у тебя руки дрожат.
Я посмотрела. Дрожали. Вот же предательницы — двадцать лет не дрожали, держали марку, а тут...
Он молча забрал тяпку, воткнул в грядку и обнял меня. Целиком. Как накрыл.
— Всё, что он говорил, — враньё, — сказал он мне в макушку. — По пунктам. Ты нужна. Не за землю — я на твою кадастровую карту вообще не смотрел, у меня своих гектара головной боли. Милана не сбежала — выросла. А железная ты потому, что тебя восемнадцать лет никто не подстраховывал. Всё. Доклад окончен. Вопросы?
И я стояла в его руках посреди огорода и думала, что за мою взрослую жизнь меня никто — вообще никто — не защищал. Я всегда была той, которая сама. Сама щит, сама меч, сама медсанчасть. А тут стоит человек-стена, от которого пахнет сеном, и раскладывает моё враньё о себе самой — по пунктам, как на заседании.
— Один вопрос, — сказала я в его футболку. — Регламент этот ваш... сельского самоуправления... он на постоянной основе действует?
— Бессрочно, — сказал он. — Читай документы, Гусева.
Глава 21
*Сергей*
Бабушкино кольцо я нашёл там, где ему и положено лежать, — в жестяной банке из-под леденцов «Монпансье», на верхней полке, за гвоздями. У нас в семье все ценности хранились по одному принципу: чем дороже вещь, тем неказистее тара. Бабушка говорила: «Вор в банку с гвоздями не полезет, Серёженька. Вор глупый, он по шкатулкам ходит».
Кольцо было тонкое, старое, с маленьким камушком. Бабушка носила его пятьдесят два года и снимала один раз — когда полола морковку. Дед тогда неделю переживал, что она передумала.
Три дня я носил его в кармане. Три дня репетировал речь. На гусях получалось блестяще: Богдан слушал, кивал, гоготал в правильных местах. Гриша один раз застал меня за репетицией и осторожно спросил, не вызвать ли фельдшера. Я сказал — не надо, это неизлечимое.
Речь не давалась. Всё выходило либо казённо — «Любовь Петровна, предлагаю рассмотреть вопрос о создании семьи», хоть в повестку заседания вноси, — либо так, что самому страшно от количества чувств на квадратный сантиметр текста.
В субботу вечером я сдался и решил: как пойдёт, так пойдёт. Позвал её к старой яблоне на закате. К той самой. Она, конечно, всё поняла ещё у калитки — по моему лицу, по глаженой рубашке, по тому, что я дважды споткнулся на ровном месте. Но виду не подала. Шла рядом, болтала про рассаду, а у самой глаза блестели так, что закат нервно курил в сторонке.
Яблоня стояла, как двадцать лет назад. Старая, кривая, вся в мелких зелёных яблоках. Свидетель номер один.
— Люб, — начал я. И понял, что все три дня репетиций испарились. В голове было пусто, как в клубе после закрытия. — Я тут это...
— Я тут это, — повторила она с наслаждением. — Сильное начало, Конопля. Цицерон.
— Не сбивай. — Я набрал воздуха. Кольцо в кармане жгло руку, как уголь. — В общем. Двадцать лет назад я под этой яблоней хотел сказать тебе одну вещь. И не сказал, дурак, потому что решил сначала с твоим отцом поговорить, как положено. А потом всё завертелось — тётя Маня, сплетни, гордость эта наша баранья... В общем. Говорю сейчас. С опозданием на двадцать лет, но у нас в деревне это нормальный срок, у нас и клуб столько же ремонтируют.
— Серёжа.
— Не сбивай, я собьюсь. Так вот. Земля у нас смежная. Колодец общий. Гуси твою рассаду всё равно жрать будут — я их знаю, они рецидивисты. Хозяйство у нас, считай, единое. Логистически... э-э... целесообразно было бы...
— Конопля, — у неё уже дрожали губы, но глаза смеялись и блестели одновременно — она одна так умеет. — Ты мне сейчас предложение делаешь или межевой план утверждаешь?
— Предложение!!! — рявкнул я с отчаяния так, что с яблони снялись воробьи, и бухнулся на одно колено прямо в траву. Достал кольцо. Руки — вот стыд — тряслись. — Люба. Выходи за меня. Я двадцать лет как дурак. Не хочу ещё двадцать. Хочу с тобой. Ссориться хочу, мириться хочу, огурцы твои кривые есть, Киркорова твоего в пять утра слушать. Всё хочу. Вот кольцо. Бабушкино. Она тебя, между прочим, одобряла. Единственная на всю деревню говорила: «Любка Гусева — девка с характером, бери, Серёжка, не пожалеешь». Я не взял тогда. Жалел двадцать лет. Хватит.
Тишина. Закат. Люба стояла и плакала — и смеялась сквозь слёзы, и это было самое красивое, что я видел в жизни, включая рассвет над рекой и рекордный урожай две тысячи девятнадцатого года.
— Да, — сказала она. — Да, невыносимый ты человек. Да. Только встань, у тебя колени не мальчиковые, я слышала, как хрустнуло.
— Это ветка была!
— Конечно, ветка. Надень уже кольцо, председатель, пока я не передумала.
Кольцо село как влитое. Бабушка знала, что делала, Она всё всегда знала.
И в этот самый момент яблоня — свидетель, сообщник и главный романтик Гусиновки — уронила яблоко. Прямо мне на голову. Звонко, метко, с чувством.
— Одобрила, — сказала Люба сквозь слёзы, сползая от хохота по стволу. — Единогласно. Протокол можно не вести.
Глава 22
*Люба*
Село готовилось к свадьбе так, будто женился минимум наследный принц. Впрочем, по местным меркам глава сельсовета — он и есть, только с гусями вместо кавалерии.
Новость разлетелась за сорок минут — рекорд даже для Гусиновки. Нюра, по слухам, узнала раньше, чем я успела рассмотреть кольцо. Митяй пришёл к Сергею с бутылкой и словами «ну наконец-то, а то я уж думал, пенсию не отобью». Ставки, как выяснилось, выиграли все, кто ставил «до Покрова», — то есть половина деревни, и Нюрина букмекерская контора закрылась с убытками, о чём Нюра сообщала всем с гордостью пострадавшей за любовь.
Валюха с Галюсей взяли подготовку в свои руки-лопаты немедленно и безоговорочно.
— Платье, — объявила Валюха, загибая пальцы. — Караваи. Столы. Гуси. Гармонь. Платье!
— Ты платье два раза сказала.
— Потому что это главное! Завтра едем в райцентр. В десять. И не вздумай надеть своё московское — знаю я
Худсовет в салоне для новобрачных райцентра запомнят надолго. Продавщицы прятались на складе уже к третьему платью.
— Это не бери! — командовала Валюха из кресла. — В этом ты как холодец на поминках!
— А это? — я вышла в кружевном.
— В этом как торт. Свадьба одна, а ты вся в розочках. Следующее!
— А вот это, — Галюся вдруг встала и прижала руки к груди, — вот это бери.
Я повернулась к зеркалу. Платье было простое — молочное, по фигуре, с открытыми плечами. Из зеркала на меня смотрела женщина сорока двух лет, у которой всё только начинается. Я её, честно говоря, не сразу узнала. Хорошая женщина. Живая.
— Семёныч как увидит — забудет, как его зовут, — постановила Валюха.
— Он и так забыл. Ты глаза его видела? Он вчера гусей два раза пересчитал и оба раза сбился на Богдане.
Дома меня ждал очень важный звонок. Я набрала дочь сама — тянуть было уже некуда, до свадьбы оставалась неделя.
— Мам, привет! Ты чего голосом невесты разговариваешь?
Я поперхнулась.
— В смысле — невесты?
— Мам. Я тебя восемнадцать лет слушаю. У тебя три голоса: «рабочий», «всё нормально, я справлюсь» и вот этот, новый, который появился, когда ты в деревню уехала. Только сейчас он какой-то совсем... Так. Стоп. — Пауза у дочери сработала с запозданием, а я даже отсюда, как генномодефицирвоаные счеты заработали только теперь в её юном мозгу. — Мама, что происходит?
— Милана. Я тут немножечко выхожу замуж. Через неделю.
Тишина в трубке стояла секунды три. Потом раздался визг такой мощности, что у меня заложило ухо, а кот у соседей, говорят, спрыгнул с забора.
— МАМ!!! Я ЗНАЛА! Я тебе ещё в июне говорила, что твой отпуск в Гусиновке будет плодовитым! Так, всё, я отпрашиваюсь, я выезжаю, не смей без меня ничего мерить, Гусева! Я имею право на участие в подготовке, я единственная дочь!
Она приехала через два дня — с рюкзаком, обгоревшим носом и лагерными песнями. Обняла меня прямо на остановке, на той самой, отстранилась, всмотрелась. И вдруг замерла.
— Мам. Ты чего такая?
— Какая?
— Живая, — тихо сказала дочь. — Я тебя такой никогда не видела. Вообще никогда. У тебя всю жизнь улыбка была как приклеенная. Дежурная. Для клиентов, для папы, для меня — чтобы я не волновалась. А сейчас настоящая. — И мы обе заревели. В голос.
И ревели так, что тётка с козой, проходившая мимо, тоже на всякий случай всплакнула — деревня, у нас эмоции общие, как колодец.
А вечером Милана, познакомившись с Сергеем, отозвала меня на крыльцо и сказала деловым шёпотом:
— Одобряю, мам. Он на тебя смотрит так, будто ты урожай века. И знаешь что? Он у меня спросил, не против ли я. Понимаешь? Разрешения спросил. У меня. — Она шмыгнула носом. — Папа за восемнадцать лет ни разу не спросил, не против ли я.
Баба Нюра тем временем пекла караваи в масштабах, наводивших на мысли о продовольственной программе. Митяй чинил гармонь. А гуси... гуси что-то подозревали. Богдан ходил по двору с осанкой церемониймейстера и, по-моему, репетировал.
Глава 23
*Люба*
Гуляли всем миром — в самом прямом смысле: я подозреваю, из соседних сёл пришли тоже, сориентировавшись по запаху Нюриных пирогов, как по маяку. Столы стояли вдоль всей улицы, от моей калитки до его. Символично: двадцать лет мы жили на разных концах этой межи, а теперь между нашими домами стояли столы, и за ними пела вся деревня.
Утром, пока Валюха колдовала над моими волосами, а Милана — над моими нервами, я посмотрела в зеркало и сказала той женщине в молочном платье:
— Ну что, Гусева. Сорок два года. Банкротство, развод, три гектара заброшенных теплиц. Как выяснилось — лучшие инвестиции в твоей жизни.
— Мам, не реви, тушь!
— Я не реву. Я подвожу балансы.
Дед Митяй рвал гармонь так, что мехи дымились. Валюха с Галюсей сорвали голоса на «Горько!» к четвёртому часу, перешли на жестикуляцию, но не сдались. Милана с Валькой — сын Сергея приехал, сам, в костюме и со взглядом «я всё ещё скептик, но пироги аргумент» — к вечеру уже ржали над чем-то в телефоне, как заговорщики.
— Смотри, — шепнула я Сергею, — дети сдружились. Быстрее нас, между прочим.
— У них форы двадцать лет не было, — ответил он и накрыл мою руку своей.
*Сергей*
Она шла ко мне через двор в молочном платье, и я забыл слова. Все. Включая «согласен» — Митяй потом божился, что я просто мычал, но мычал убедительно, и регистраторша зачла.
Гуси выстроились вдоль дорожки почётным эскортом и гоготали в такт гармони. Гриша неделю врал, что случайно получилось, но я-то видел репетиции. Богдан стоял первым, с белой ленточкой на шее, и вид у него был такой, будто это вообще его свадьба, а мы так, массовка.
Я смотрел, как она идёт, — и видел всё разом: девчонку с крапивой, москвичку с чемоданом на остановке, мокрую фурию с шампунем на голове, женщину на плащ-палатке среди помидоров. Все они шли ко мне. Комплектом. И я, хоть убей, не понимал, за какие заслуги.
— Горько! — ревела улица.
Целовались мы, по подсчётам Митяя, сорок семь раз. Митяй вёл счёт палкой по лавке и после тридцатого сбился, так что цифра приблизительная, но заниженная.
Тёмным, поздним вечером, когда гармонь наконец выдохлась, столы опустели, а Милана с Валькой ушли провожать бабу Нюру (и понесли ей оставшиеся её же пироги — круговорот пирогов в деревне), мы остались вдвоём.
Первая брачная ночь была не такая, как та, грозовая, и не такая, как в теплице. Тихая. Глубокая. С обещаниями, которые не надо было произносить вслух, — они и так стояли в воздухе, как августовские звёзды.
— О чём думаешь? — прошептала она в темноте, водя пальцем по моему плечу, по тому самому шраму (вилы, восемьдесят девятый год, отдельная смешная история, расскажу на золотой свадьбе).
— Что я самый богатый мужик в области. Тысяча сто гусей и одна Гусева, точнее теперь Конопля.
— Романтик ты мой сельскохозяйственный.
— И заметь — теперь с обязательствами. По всей форме. Печать, подписи, сорок семь «горько».
— Сорок девять, — сонно поправила она. — Митяй два пропустил. Я считала.
Конечно, считала. Моя жена всё считает.
Моя жена. Двадцать лет я шёл к этим двум словам — по бездорожью, через собственную дурость, мимо чужой женитьбы и одного белого «лексуса». Дошёл.
И это «моя» было лучшим, что я слышал за сорок пять лет. Не
Глава 24
*Сергей*
Август подарил нам неделю вдвоём. Теплицы отошли Валюхе с Галюсей.
— Иди-иди, молодожён, без тебя огурцам спокойнее.
Ферма — Грише, а телефоны — в ящик комода, под замок. Ключ Люба спрятала. Куда — не сказала. Я, честно говоря, и не искал.
А медовый месяц по-деревенски выглядит так.
Рыбалка на заре. Туман над рекой, поплавки, тишина — и моя жена, которая через сорок минут вытаскивает щуку. Больше моей. Значительно больше моей. О чём мне и сообщается — сразу, потом через двадцать минут, потом за обедом, потом перед сном, в порядке колыбельной.
— Серёж, а помнишь, какая у меня щука была?
— Люба. Прошло шесть часов.
— Хорошее — не забывается. Это тебе не сельсовет, тут результаты объективные. Взвешиваемые.
Купание в реке — до гусиной кожи, до синих губ, как зелёные и влюблённые. Она плавала, как в юности. Саженками, отфыркиваясь, и кричала, что вода как парное молоко, что было наглым враньём, но враньём счастливым.
Костёр на берегу. Печёная картошка, обожжённые пальцы. И разговоры — до рассвета, все двадцать лет, по кругу, но уже без боли. Она рассказывала про Москву — теперь смешно: про клиентку, требовавшую покрасить её «в цвет успеха», про Тёмочку, который однажды две недели «искал себя» на моём диване — то есть на её диване, — и нашёл только пульт. Я — про Таньку, про то, как мы оба мучились и делали вид, что так и надо, потому что «люди же живут».
— Знаешь, что странно? — сказала она, глядя в огонь. — Я столько лет тащила эти чемоданы. Обиды, вину, «а если бы». А поставила — и всё. Легче. Надо было просто поставить. Двадцать лет носила — а разгрузка заняла одно лето.
— Логистика, — сказал я. — Твоё слабое место. Сама говорила.
Она запустила в меня картофелиной. Я поймал. Съел. У нас в семье ничего не пропадает.
А ночью мы лежали на сеновале — на настоящем, с дырой в крыше, которую я принципиально не чиню, потому что через неё видно звёзды, а звёзды через крышу — это, если хотите, моя единственная архитектурная композиция.
— Слушай, — сказала она вдруг, — а помнишь, ты мне в двадцать лет пообещал показать, где раки зимуют?
— Люба. Это была угроза. Ты мне тогда крапивой шею обстрекала.
— А прозвучало как приглашение на свидание. Я, между прочим, поэтому и влюбилась. Думаю: какой затейник. Раки, зимовка, экскурсионная программа.
Я смеялся так, что с перекрытия посыпалась труха, а внизу возмущённо загоготал Богдан — он теперь сопровождал нас повсюду, самоназначенный телохранитель.
И вот тогда, среди этого смеха, трухи и гусиного возмущения, я понял окончательно. Не «наладилось». Не «стерпелось». Не «нормально живём, не хуже людей». Счастье. Простое, как хлеб, тёплое, как сеновал в августе. И такое же необходимое.
— Серёж, — сонно пробормотала она мне в плечо. — А что мы будем делать, когда медовая неделя кончится?
— То же самое, — сказал я. — Только с телефонами.
— А ссориться будем?
— Обязательно. Я уже тему приготовил. Про то, чья щука была больше.
— Моя.
— Вот и поссорились. Спи, жена.
Она уснула, улыбаясь. А я лежал, смотрел на звёзды сквозь дыру в крыше и думал, что если бы тот дурак с гордо поднятой головой, который не пришёл на станцию двадцать лет назад, знал, что всё равно всё сбудется, — он бы, наверное, не поверил.
И правильно. Такое надо не знать. Такое надо прожить.
Эпилог
Год спустя…
Люба
* * *
Теплицы процветают — уже четыре гектара, прикупили по весне у района, и Вадиковы «Гусиные озёра» могут утереться премиум-сегментом. Ферма выросла до полутора тысяч голов. На накладных я гордо пишу «семейный агрохолдинг "Гусиный рай — Гусевские грядки"», и Сергей каждый раз ржёт, а сам, я видела, заказал табличку. Бронзовую.
Милана перевелась поближе, приезжает через выходные и уже неплохо разбирается в сортах томатов — гены, куда денешься. Валька заявился весной — сам, без денежных вопросов, — прожил две недели, чинил с отцом крышу (не сеновала — сеновал с дырой неприкосновенен, «архитектурная композиция», ага) и как-то вечером сказал: «Пап, а тут вообще-то ничего». В переводе с Валькиного это признание в любви. Сергей потом два дня ходил и светился, как наш свежепокрашенный столб.
Тёмочка, по слухам, живёт у мамы. Мама, по тем же слухам, уже дважды намекала, что мужчине его возраста пора бы... Тёмочка ищет себя. Пульт нашёл, себя — пока нет.
А ещё — да. Я беременна.
В сорок три. Да, мы сами в обмороке. В приятном таком, продолжительном обмороке, из которого не хочется выходить. Фельдшерица наша, тётя Зина, сообщила новость всей очереди, не отходя от кабинета, и деревня три дня гуляла так, будто это общее достижение. В каком-то смысле — общее: ставки на имя уже принимаются, Нюра расчехлила ведомость.
— Конопля!!! — несётся через огород. — Ты зачем лейку взяла?! Тебе нельзя таскать!
— Она пустая, Конопля!
— Всё равно!
Он подхватывает меня на руки — прямо с лейкой — и несёт в дом, ворча, как старый трактор на подъёме:
— Никакого сладу. Всё сама, всё сама. Сорок три года — а как девчонка с крапивой. Вот рожу тебе помощника — будете вдвоём меня доводить...
— Это я тебе рожу, вообще-то.
— Не принципиально. Хозяйство общее.
И замирает посреди двора — со мной на руках, — и смотрит на мой живот так, что я каждый раз таю, как то мороженое, которое он мне возит из райцентра по первому требованию и без. Здоровенный мужик, глава, гроза района, укротитель гусей — а перед животом моим стоит навытяжку, как перед начальством.
Гуси по-прежнему лазают в теплицы — Богдан прогрыз уже третью дыру, и мы оба делаем вид, что не знаем, кто. Мы по-прежнему ссоримся — качественно, с огоньком, с хлопаньем калиткой — и миримся ещё качественнее, о чём осведомлена собака с конца улицы и, боюсь, не только она. Валюха с Галюсей руководят теплицами и моей жизнью в равных долях. Митяй сидит на лавочке и всем рассказывает, что это он нас поженил, — и знаете, пусть рассказывает, доля правды тут есть.
Иногда, вечером, я выхожу на крыльцо — нашего теперь дома, посередине бывшей межи, мы его достроили к зиме, — смотрю на теплицы, на гусей, бредущих с реки, на свет в окне,
Год назад я сидела на полу пустого салона и считала итоги. Минус муж, минус бизнес, минус вера в людей. Мне казалось — жизнь кончилась.
А она не кончилась. Она просто делала пересадку. С маршрутки на маршрутку, на единственной остановке села Гусиновка, где меня ждал мужик с гусем под мышкой и двадцатилетним стажем ожидания.
Наша любовь — как эта деревня. Крепкая. Настоящая. Шумная. Пахнущая землёй, яблоками, сеном и — что уж скрывать — немножко гусями.
И знаете что?
Лучше не бывает. Я считала. Я всё всегда считаю.
Сходится.
Конец.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
