И жизнь, как витража узоры
Хорошо быть кошкой
Однажды в жизни я видел момент абсолютной безвыходности, заключенной в молчании, и, хотя это было молчание, я видел и читал его.
Это случилось семнадцатого апреля, день, скажем, не самый лучший для меня, чтобы его помнить. В этот день я поссорился с самым дорогим для меня человеком. Мне не хотелось ни с кем разговаривать, мне не хотелось ни о чем думать. Я просто поехал домой. Так уж вышло, что дорога домой занимает у меня около часа. Вы представляете, целый час сидеть в общественном транспорте, смотреть то на лица незнакомых людей, то в окно. Хотя и смотреть-то там не на что: один и тот же не изменяющийся пейзаж. Сперва шумный город, потом степь, после полусгоревший, полусрубленный лес и вот он, дом. Но я надолго запомнил этот день. Запомнил я надолго именно эту поездку, именно этот час. В молчании можно порой прочитать намного больше, чем в словах. Когда я сел в микрик, я думал о своем глупом, неразумном поведении. Надо улыбаться, надо всегда улыбаться, ведь человек, с которым ты счастлив, не всегда может быть с тобой рядом, и самый большой предел глупости - ругаться с ним именно в те моменты, когда вы рядом, когда вы вместе. Ведь вдруг и вас не станет, что вы тогда будете вспоминать? Как вы будете вспоминать этот последний день, проведенный с ним? День, когда вы только ругались, кричали или вовсе промолчали несмотря друг на друга.
Для меня навсегда останется великой тайной, как из слов и жестов рождаются ссоры. Я просто этого не понимаю. Я анализировал тот момент снова и снова, минуту за минутой, вспоминал фразы и никак не мог понять, как все случилось. Вроде бы вот мы идем, улыбаемся, заходим в магазин, я что-то спросил, она ответила, я не понял, еще раз спросил уже более напористо. Мы вышли, она молчит, я уже недовольный, еще миг, пару шагов и все… Где? Как? Какие предпосылки?.. Черная дыра… Может, это случилось до, может, после? Одни вопросы. В своих мыслях я варился очень долго, наш микроавтобус на двенадцать человек долго заполнялся, предоставляя мне время на самоуничтожение собственными мыслями. Я вспоминал, как вспылил ни из-за чего, как она надулась. И это молчание, такое, как протест, как недовольство, как обида, как нарастающая злость, как вулкан, что уже дымит, как цунами, что уже надвигается, и эти протесты не держаться за руки как олицетворение разрыва меж нами, и все это накипает, набухает, а из-за чего? И мы дураки. Нет взять, обняться, улыбнутся. Нет! Мы молчим, предоставляя возможность нарастать этому злобному молчанию. А потом – бах, и ее слезы. Когда-нибудь они меня убьют. Они садят мое сердце, они, как засечки на нем, что со временем начинают кровоточить. Ее слезы единственное, что может заставить меня забыть обо всем. Вообще обо всем. Бросить все. Простить все. Они меня полностью обезоруживают, и я не могу им никак противостоять. И простить, себя за них я никогда не прощу, чтобы я там не говорил. Никогда. Я помню: неосознанно, осознанно я бы хотел забыть, но они просто врезаются в мое сердце и, когда мне больно и грустно, они сами всплывают, все эти момент с ее слезами. Я бы хотел, чтобы она всегда улыбалась, но сам же заставляю ее плакать. Когда-нибудь они убьют мое сердце, что болит с каждым разом все сильнее и сильнее, особенно когда я остаюсь один. В моменты моего одиночества, мозг, как предатель, вытаскивает эти воспоминания из закромов, заставляя сердце болеть. Я бы хотел каждый из таких моментов изменить, очень-очень хотел бы. И я по-детски убеждаю себя, что это все в прошлом, и надо жить настоящем, вот только мое сердце всегда говорит, что нет. Ничего невозможно забыть. Ничего…
Варясь в собственных мыслях, считая себя самым несчастным человеком в этот момент, я заметил, как в маршрутку зашла она и молча села у окна. Я сидел очень хорошо, чтобы полностью видеть ее и при этом быть незамеченным, хотя она просто смотрела в окно, ни на кого не обращая внимания.
Я знал, кто это, знал, почему она молчит…
Это была Яна Ручковкая. Она училась со мной в одной школе в параллельном классе. В детстве у всех все так хорошо, все так забавно и смешно, но только не у Яны. Она необычайно быстро выросла. Выросла в плане понимания жизни и собственного места в ней. Уже в школе она ощутила это. Не очень красивая девочка, что может сделать ее более менее привлекательной? Одежда, макияж... Яна была не из богатой семьи. Уже в шестом классе ей приходилось помогать родителям. Уборщица - работа не трудная для тринадцатилетней девочки. Но когда уже в таком возрасте понимаешь, какой ценой даются вещи, а потом еще и сознаешь, что ты некрасивая, то катастрофически взрослеешь. Она поняла, что знания, только знания могут ей помочь в этом мире, и принялась за учебу, так по-взрослому. Отличница. Не такая, как многие, что плачут из-за четверки или тройки и учатся потому, что мама купит новый телефон, и не такая, что учит потому, что иначе побьют дома, и даже не те, кто просто от природы очень умный. Учеба давалась с трудом, но эта учеба была как борьба, борьба за место в жизни. Она прекрасно понимала - не закончит на «отлично» - не поступит в институт, родители не смогут выучить на коммерции, тогда единственное, что ей светит - местный техникум в лучшем случае, в худшем - пожизненная техничка. И именно эта борьба служила толчком к учебе, основательной, не для кого-то и не из-за чего-то, а для своего будущего. А грязный пол, что она мыла после учебы, всегда служил стимулом к другой жизни. Я всегда уважал ее за это, хоть и не разу с ней не говорил… Но я видел, видел и читал это в ее взгляде, в ее борьбе и силе, какой-то необычайной внутренней силе. Она успешно окончила школу и поступила в институт, выучилась на экономиста. И по каким-то причинам, спустя какое-то время после поисков и попыток, устроилась продавщицей. По иронии судьбы к своему же однокласснику, в небольшой поселок, где все друг друга и друг о друге знают. Одноклассника звали… впрочем, просто Он.
Он был калека, во всех смыслах. Конечно, в первую очередь это отражалось на его здоровье. Полупарализованная правая рука, ровно так же, как и правая нога, но больше уродовали его внешность также наполовину парализованные правые мышцы лица. Он родился такой и с детства привык как к себе, так и к своей внешности. Но стоит сказать, что сила перешла с той больной стороны в ту здоровую. Он только бегал с трудом, хромая на правую ногу, зато силы у него было немеренно и не по годам. Годам к двадцати лишь дефект лица выделял его из толпы, делая не очень красивым, не красивым вообще. К двадцати он стал очень высок, силен и широкоплеч. А вот в плане человеческом он был не очень приятный. Еще в школе он понял, что лучший путь к успеху - лесть и мода. Поэтому он курил, не учился, пил и делал все, что модно у большинства. Окончив девятый класс, выучился на кого-то, а на кого даже неизвестно, и то даже не в институте, для института мозгов не хватало. Окончил какой-то техникум (учился платно), но работать по специальности не стал. Работал он в родительском магазине уборщиком, грузчиком и кочегаром, в свободное время любил таскать сплетни с продавщицами, по выходным выпивал. В восемнадцать у него очень сильно выросла потребность в женском тепле. Но так как большинство девушек смотрят на внешность, он всегда долго с трудом их находил, и обычно это были девушки не для создания семьи, а для развлечения, что его совсем не устраивало, ведь он хотел именно семью. Жить с девушками у него не получалось, они всегда убегали, высмеивая его внешность или характер, или зависимость от родителей. Девушки легкого поведения вызвали у него еще одну сторону характера - это презрение и разгульный, похабный образ жизни. К своим двадцати он стал совсем скользким, противным, алчным, пошлым и пьющим, а остатки ума атрофировались из-за собственной и сознательной деградации. Конечно, это не делало его плохим человеком, но связывать свою жизнь с ним даже пропащая женщина не хотела, а вот желание устаканить свою жизнь, обзавестись женой и детьми у него увеличивалось и усиливалось. Полгода назад я видел его с очередной пассией, что держалась с ним исключительно из-за возможности выпивать постоянно и бесплатно. Но, как я слышал, однажды она украла у него деньги и напилась до такой степени, что на утро ее нашли полуголой в луже, после чего она спешно уехала восвояси, бросив его, хотя его это событие никак не смутило.
Наконец, родители захотели обеспечить будущее сына и открыли второй магазин, который в качестве приданого отдали ему. Мог ли он управлять этим магазином? Все, что он умел и хотел делать, это по утрам подметать дорожку, ведущую в магазин, после разгружать фуры, сжигать мусор и коробки, куря, о чем-то думая, потом, отобедав, выпив полулитровую банку пива, присаживаться к продавщице и возить сплетни. Вот такая была его идеальная жизнь. А тут на него свалился целый магазин, что всеми силами пытался выбить его из привычной колеи. К его счастью, в магазин пришла устраиваться Яна. Умная, она все сразу поняла и, числясь продавцом, все взяла в свои руки: отчеты, налоговые, поставки - все контролировалось ей. Его жизнь встала в привычную колею. Он мел, он таскал, он топил, а после приходил к прилавку, где сидела Яна, и рассказывал ей о том, кто с кем переспал, кто кого побил, кто кого как назвал, смеялся и ругался. Тем для разговоров всегда было очень много, так как можно было говорить о каждом входящем, ну и что, что она всегда молчала, это было даже лучше - с ним никто не спорил. Второй же продавщицей, заменявшей Яну, была взрослая женщина, что всю жизнь проработала продавцом. От этого в ее смену он чаще молчал, а она рассказывала все, что знает, и особенно интересные истории он пересказывал Яне. Но когда он выпивал больше обычного, и глаза его становились по-детски блестящими, он говорил:
- Вот хорошая ты же баба, Янка! Жаль, только страшная немного! Так бы ты давно мужика себе нашла! А, Янка? Хочешь мужика-то? Ну? Хочешь же! Я же по глазам вижу, что хочешь!
- А кто же не хочет, – как-то строго, гордо отвечала она, важно вытягивалась, словно пытаясь держать себя аристократически, при этом скрывая внутреннюю боль.
- Вот! Я же говорю, хочешь. А одеваешься совсем не по-бабски: ни юбки короткой, ни платья с декольте! Хотя это даже лучше, ты вон короткая и больше пухлая, хоть и плоская. Что качаешь головой? Правда же! Вот! Молчишь, значит, правду говорю! Да и не мажешься ничем: ни помадой там, ни тушью, хотя это тоже лучше, так ты совсем страшной будешь, а без всего вроде бы ниче так. Вот я выпью, и прям вообще хорошая баба! Дай хоть ухвачу тебя, что ль!
- Дурак, что ли? – Грозно говорила она, и он садился, как ошпаренный, обратно на табурет и уже обиженно продолжал.
- Ну ты чего… Я же тебе комплимент делаю. Хорошая, говорю, ты… Не такая, как другие, вон не пьешь, не куришь, небось и мужика-то у тебя ни разу не было. Или был мужик хоть раз? А?
- Не твое дело.
- Значит, не было… - он алчно ухмылялся и продолжал, – вот видишь, мы с тобой похожи в чем-то, у тебя мужика нет, а я бабу не могу себе хорошую найти.
- И что для тебя означает «хорошая девушка»? – Усмехаясь, спрашивала она.
- Да то же, что и у всех. Что я особенный какой-то? Чтоб готовить умела, чтоб красивая была, чтобы на нервы не действовала, работала да рядом была и верной. А вот тебе какой мужик нужен? А?
- Умный, – быстро отвечала она, – честный, верный, непьющий, спортивный.
- Прям принц! Ха! Янка, вот вроде бы ты умная, – перебивал ее он, – а дура дурой, таких не бывает, а если бы был, он на тебя и не глянул бы, нужна ему ты такая. Это жизнь, Янка, не хочешь быть одна, ищи, кого можешь.
- Видела я твоих подруг, – недовольно отвечала после она.
- А че на них смотреть? Ты что думаешь, я не знаю, как я выгляжу? Что думаешь, я в облаках летаю! Хорошо, что хоть вас баб, кроме внешности, хоть чем-то привлечь можно! Конечно, не принцессы, но в моем случае жаловаться грех.
Такие разговоры у них появлялись часто и становились все чаще и чаще.
- Янк, вот смотри. Ты что думаешь, мужику много надо? Думаешь, ему прямо красавица нужна? А? Да не нужна ему красавица, ему баба нужна, а в постели-то там не видно ни лица, ни жопы! А, что? Все мы люди. Мы же покушать любим да выпить. Считай, если варишь хорошо, значит, уже почти хорошая, а если и выпить даешь, то так, считай, баба удалась, а коли и в постели не отказываешь, то идеальная, а потом ребенка родишь, и жизнь удалась! Вот так оно и есть! Янка!
- А душа? – Спрашивала она. - А любовь?
- А что душа… Душа… Это дело не нашего понятия. Что там не воруй, не кради, не убей. Вот и все. А что я крещённый, как его, эти каноны помню! И в прорубе могу покупаться и на пасху яйца крашу, а если надо и в церковь могу зайти. Свечку там поставить. А любовь? – Тут он стал ухмылялся, смотря на нее, – хочешь покажу, что такое любовь? А ? Я хоть счас, хоть здесь могу, тебе любовь устроить! Ха-ха-ха!
- Не понимаешь ты.
- Чего это?
- Всего не понимаешь. Всего…
- Это ты, Янка, ничего не понимаешь. Ничего… - и он молчал, а после продолжал. – Вот посмотри на меня! Смотри! Вот он бог! Вот он! Видишь! На себя посмотри, и там бог! А после скажи, любит ли он нас, если есть! А? И меня такого любит? И тебя такую! Любовь это у него такая, да не нужны мы ему! Я лучше буду думать, что нет его! Чем верить в то, что он есть! Ведь если он есть, то не любит он меня, при рождении я еще ничего сделать не успел, даже родиться, а он уже меня так! Так! – И немощно надувался, бешено дергал кадыком, словно быстро-быстро глотал что-то невидимое, а после на глазах появлялись слезы. А после опускал свое огромное лицо, смотрел в пол. – Как ты еще в него можешь верить… Как?
- А он всех любит. И меня и тебя, всех нас, – спокойно отвечала она. – Тут главное то, как ты относишься к нему.
- К кому? К богу, что ли? Как к нему можно относиться? Высшее идеальное существо, что создало мир и нас по подобию своему, так же, кажется. Ну да, можно оправдывать, мол, на небе идет война, и всегда идет за наши души, мол, все это мне досталось в испытание, проверить прочность веры, мол, это демоны меня так, а не бог, ведь он-то идеален. Мол, там наверху идет вечный бой, и наша душа встает на весы. Слышал я эти байки, от церковчей, звучит-то даже как циркачи. Слышал. Хочешь узнать, что я об этом думаю? А то! А то! – Он переходил в ярость и злость на мгновение.
- Нет никакой войны, – просто отвечала она.
- Какой войны? Небесной-то! Нет, конечно, потому что и небесов нет никаких .
- Нет, они есть! – Твердо уверяла она. – Бог - это чистая любовь! Это только любовь и все! Нет никакой борьбы, нет никакой войны! Война сама по себе подразумевает победу зла! Если бы ангел взял меч в руку, чтобы убивать, то уже нет добра, то и бога уже нет!
- Странная ты, как тогда они живут-то?
- А вот так и живут. Тьма знает, что она слабее и не лезет с борьбой, а выживает.
- Да ну, дурость какая-то! Глупость просто! А как же Адам и Ева? Как же Каин и Авель? Как Содом и Гоморра? Сколько примеров-то борьбы!
- Это примеры великого поражения бога. Понимаешь, я даже не знаю, как тебе это объяснить. Вот представь, ты живешь с матерью, но люто ее не любишь! Ненавидишь просто! Но знаешь, что ты не сможешь ее победить, не сможешь просто, сил не хватит, но можешь причинить боль, сильную и жгучую боль. Допустим, она очень любит вазы, а ты на зло ходишь по дому в ее отсутствие и разбиваешь их! Зная, что ей будет очень больно, зная, что она будет плакать, разбиваешь их, но так же зная, что тебе за это ничего не будет, она тебя не ударит, не изобьет, потому что она любит тебя! Так и тут зло не может напасть на бога, потому что оно не может, слабо, сил не хватит, но может причинить огромную боль! Вот и творит! Бог – это чистая любовь, и он вездесущ!
- Как же! А я, а ты?! Если он вездесущ, как он допустил-то?
- Зло гениально. Оно очень умно, чрезмерно умно, аналитический склад ума и огромный расчет. Это же как надо все рассчитать и продумать, чтобы прорваться, пройти, пролезть через божественное око и успеть нагадить, нахулиганить, разбить, разломать и сломать, а потом еще успеть скрыться и наблюдать, как богу больно, как он плачет и страдает. А боль причиняет ему исключительно из-за своей немощи. Так и тут, несомненно, бог очень страдал и рыдал, когда что-то не успевал доглядеть. Так и с нами, зло все рассчитало и, что успело, то и наделало, а господь потом рыдал… Долго и душераздирающе.
- И что, надо мной рыдал? – Усмехаясь, спрашивал он.
- Да, конечно, над тобой, над всеми обиженными. Он всех любит одинаково и всех оплакивает одинаково. Вот он какой, бог, а не тот, которому молятся все. Не тот, что за каждую душу сражается.. Не тот.
- Дурость… Ты просто оправдываешь его. На самом деле он плюнул на нас.
- И сейчас он плачет. Плачет от того, что ты так думаешь.
Больше они никогда не говорили о боге. Зато другие разговоры становились еще чаще.
- Вот, Янка, я че тут подумал! Ты же не хочешь остаться одна?! Не хочешь жить в одиночестве? А?!
- Нет, конечно.
- Ну вот! И я тоже не хочу со всякими жить. Слышишь! Может, это, а? Сойдемся? А че, ты вон нормальная баба. Я тебя давно знаю, ты меня тоже. Что теперь. Тебя же никто такую не возьмет! Ну, ты подумай, серьезно же! Ну! Кому такая ты нужна? А так я, ты… Ты не смотри на лицо, в кровати темно, еще можешь глаза закрыть! Представить себе принца какого! Я тоже так буду делать, если что! А что?
- Ты просто пьян, – коротко обрезала она.
- Да я трезвый не могу об этом говорить, стесняюсь, понимаешь? А так я говорю, что думаю! Ну может, лишка перегибаю! Не такая ты и страшная, ну не сильно! Зато бедная ты к тому же! А я же не один! Этот магазин! Вот! Считай, твое будет! Ты тут все знаешь! Все умеешь! Так и будем жить! Какая разница? Я тебе не буду изменять, а ты мне тем более.
- А любовь?
- Любовь в нашем с тобой случае – это роскошь! Надо довольствоваться тем, что есть. Да и что такое любовь?! Что ты знаешь? Начиталась книжек всяких, а мужика даже ни разу не было! Как ты можешь говорить о любви?
И она молчала.
- Я считаю, любовь и постель - два разных понятия.
- Все ты считаешь. А я считаю, что ты просто перечитала мыльных романов и сказок, где к Золушке прилетает принц, и все хорошо. Жизнь это тебе не книга, тут все жестче! Эта в книгах у алкаша болит душа, в жизни у него голова болит и тошнит после похмелья, и нет ни в нем, ни в ком другом ничего возвышенного, что пишут в твоих книгах! Ну вот что, Янка, книги дали тебе?! Что? Заблуждения и какую-то надежду! А в жизни ведь все не так! Вот сейчас ты еще надеешься, еще веришь, а в тридцать ты станешь еще страшнее, вся покроешься морщинами, грудь отвиснет, и никому ты такая не будешь уже нужна. Что думаешь, ты мне откажешь, я никого другого не найду? Может, я и не красавец, но я-то знаю, что бабам надо, и мне есть, что им предложить, всегда было, а теперь у меня еще и магазин есть! А тебе? Ну вот что ты можешь предложить? Свой мир внутренний? Начитанность свою? Ум? И как это выглядит, и что? Вот что с этим можно сделать? Ну? Что? Вот именно, что ничего, кроме пустых разговоров, пустых и долгих разговоров о том, что даже потрогать нельзя, что даже увидеть нельзя, да даже более того, неизвестно, есть ли вообще это? Есть ли эти вещи, о которых ты так любишь говорить?
- Я считаю… - начинала она.
- Считает она, считака какая! Я -то знаю - вот наша разница. Я смирился, что я такой, а ты еще борешься, еще на что-то там надеешься. Что думаешь, мимо нашего села проедет в мерседесе красивый богач, увидит тебя такую в обносках, и все. Любовь! Причем что такое эта самая любовь, ты даже не знаешь… Я знаю, в постели она, пять минут - срок жизни ее.
- Я считаю, – вновь, только строже, начинала она, и он замолкал, склонял голову, словно виноватый в чем-то, как щенок, что нагадил в угол, а сейчас стоит перед хозяином и ему стыдно. Стыдно и страшно. – Любовь - это не пять минут. И мне не нужен никакой бизнесмен. Мне не нужен никакой магазин. Мне достаточно человека, что поймет меня, поймет и примет меня всю. Со всеми мыслями моими.
- Всего-то, а я-то думал, тебе надо денег побольше и машину, а тут только понять. И что, если я пойму и приму все твои мысли, ты женой моей будешь? А?
- Внешность неважна, вот с ней-то точно делать нечего. Главное – внутри. Я же разговаривать буду с ним, мыслями делиться, жаловаться и радоваться, заботиться и переживать, и мне надо, чтобы со мной так же было, чтобы мы наравне жили. И чтобы…
- Умерли в один день, – усмехнулся он.
- Да! Чтобы не страдать и не чувствовать оставшуюся пустоту. Ведь без него все воспоминания, все мои чувства и эмоции, испытанные с ним, станут пустотой. Они будут так же греть, как и ранить сердце. И это, наверное, очень, очень больно потерять того, без кого не можешь жить, не представляешь, как существовать. И это очень жестоко умереть и оставить его.
- Ладно, Янка. В общем… Давай, ну ты понимаешь. Я буду тебя понимать. Знаешь, все-таки как там люди-то говорят, стерпится слюбится. В общем, мое дело предложить. Ты подумай, только недолго там думай. Время-то идет… Время оно не на нашей стороне. Нет, так нет, страдать не стану. Только если нет, ты подумай, а вдруг, вдруг больше и не предложит никто. А я же не такой плохой еще вариант, ты обеспечена будешь, при работе, я, может, и пью, но несильно же, если курю то и немного, а понимать, понимать мы потом научимся друг друга. Либо я тебя, либо ты меня. Сложный выбор, что ли?
- Мне нужен отпуск на две недели. Я подумаю.
И вот тот день был как раз последним из тех двух недель, что она взяла на размышления. Ходили слухи, она уезжала в женский монастырь, поговаривали, что ездила в глушь к бабушке, говорили, что просто гуляла. Где она была, не знал никто. И вот теперь она едет. Дорога в час, и ее взгляд в окно. Этот взгляд… Он был наполнен всем - болью, безысходностью, печалью, грустью - и в то же время ничем. И я в тот момент, кажется, понимал все, понимал абсолютно все в этом непередаваемом, невозможном и невероятном взгляде. Я видел все и не хотел этому верить, просто не желал. И там было намного больше, чем быть с ним или навсегда остаться одной. А ведь одиночество страшно, это самое страшное, что может быть в нашей жизни. И она, как никто другой, понимала это. Напротив ее сидел маленький мальчик, а на его руках мурлыча сидела кошка, разноцветная кошка. Она перевела абсолютно не живой взгляд на это создание.
- Хорошо быть кошкой, правда? Разве вы видели некрасивую кошку когда-нибудь? Даже коты, жирные или побитые, с обрубленными хвостами, или помойные, даже старые немощные и полуслепые, они всегда красивы. Ведь правда. Не бывает некрасивых кошек, кошек особенно, – куда-то в никуда говорила она, траурно качая головой. – Ведь это так прекрасно быть кошкой. Ведь тогда можно выбирать кота просто так, не по ушкам или хвосту, если они одинаковы, а по тому, как он смотрит на тебя. Ведь так…
А мы ехали мимо грязного и серого города, она смотрела в окно на старые здания, на разбитый асфальт, и, мне кажется, она и ее невероятный взгляд, все понимающий, остался там… В этой дороге. Я хочу чтобы это было именно так. Ведь мы оба понимали, что будет потом, потом, когда проедем этот город, этот безумно грязный и жестокий город, через этот разбитый асфальт.
- А сколько ждала Ассоль… - снова в никуда, смотря в окно на умирающий город, говорила она. – Хорошо, наверное, когда знаешь, что есть эти самые паруса, хотя бы потому, что есть, кого ждать. Пусть ждать надо хоть полжизни. А если некого ждать, вот просто некого? Если знаешь, что никто не приплывет. Никто, и никому ты не нужна. Совершенно. Абсолютно. – Она покривила уродливо губы. - А тут жди себе тихо, зная, что есть оно, есть эти паруса и они приплывут! И все-таки как же нам незаслуженно дается красота при рождении. Несправедливо и незаслуженно. Как хорошо быть кошкой! Лежишь у кого-нибудь на коленях и мурлычешь себе по настроению.
Мы проехали город, и настало время степи, этой бесконечно желтой. Простор и небо, устремленные в никуда.
- Я бы хотела жить тут… - Отчего-то вновь так просто начала она, а я обратил свой взгляд на эту степь, спокойную, бескрайнюю, бесконечную, и невольно мне тоже захотелось жить тут. Только простор, ты и небо.
– Как бы я хотела жить именно тут, в какой-нибудь юрте или даже переносной телеге, чтобы если захотелось, взял и поехал куда глаза глядят, просто так, и объяснять ничего не надо. Пошел за ветром и все. И ни людей тебе, ничего, только ты и небо. А еще лучше, наверное, жить под открытым небом и по ночам смотреть на звезды, на небо, на это бесконечное великолепие. Как же хорошо быть, наверное, кошкой, но я бы согласилась быть даже вороной. Вороной в этой, именно этой желтой степи. Летать и клевать все, что в клюв попадет, и лететь, куда уносит ветер.
Я слушал ее, но думал о чем-то своем. Мне почему-то вспомнилось мое детство, где я прыгал по лужам, а мама кричала на меня оттого, что я мог простудиться и бегал под дожем. Я вспомнил, как сильно я люблю дождь. Как обожаю я неудержимый, необузданный ливень, когда он огромными гроздями бьет без остановки по этой пыльной земле. Как люблю стоять в нем, раскинув руки, весь промокший, пробитый и пронизанный водой и слушать шум, этот шум. И я вспомнил, что так давно этого не делал… Что в момент дождя я быстрее бегу домой и предпочитаю сидеть и пить чай в тепле. Мне захотелось, чтобы пошел ливень. Мне захотелось, чтобы он пошел прямо сейчас, я бы тогда остановил этот микрик и выбежал бы в эту степь и стал бы прыгать, бегать и стоять, слушая ливень, соединяясь с небом и землей. Но ливень не шел. Мы ехали дальше… Я вновь посмотрел в окно и возненавидел эти противно-желтые просторы с темным небом, я почувствовал, как там за окном ревет песчаный, нахально-необузданный ветер. Как он бьет в лицо, в глаза, и песок летит за шиворот, попадает в рот. Я съежился, и мне стало холодно. Наконец-то, мы проехали эту гадкую степь и въехали в сгоревший, почти вырубленный лес. Обнаженные, сухие сосны торчали, как обглоданные зубочистки.
Она молчала, а я вдруг перестал ее уважать и стал презирать. Она была похожа на эти деревья, что были обглоданы огнем.
- Мы, как эти деревья, - сдернув с моего языка, для чего-то, словно отвечая на свои внутренние вопросы, продолжала она. - Растем, хотим чего-то, а потом раз, и нас охватывает пламя под названием «жизнь», а потом, пережевав и выплюнув, оставляет жить так, смотанным, выезженным, пустым, сухим, неживым.
Вся земля была черной, трава в этом куске, некогда живом и светло-зеленом лесу, не росла. Эта часть леса была мертвой, но в самом центре этого кладбища сосен стояла одна живая сосна. Она была так же некогда объята огнем, и вся кора до середины ствола была выжжена, но дальше находились густые живые ветви, покрытые мощной и сочной хвоей. Странным было еще то, что ее макушка была сухой, мертвой, очевидно, что в нее некогда-то ударила молния, и макушка просто-напросто выгорела.
- Просто поразительное дерево. Это же надо так хотеть жить и так не сдаваться. Тебя пожаром жжет, бьет молнией, а она стоит, словно всему на зло. Словно знает что-то, чего не знаю я. Чего никто не знает и не знал среди этих сосен, именно поэтому она осталась тут одна. Словно все не знали, из-за чего бороться и для чего жить, а ее хоть и больше всех покалечило, она знает, для чего ей жить.
Наконец, настал живой зеленый лес, и она замолчала, оставив только свой взгляд. Невероятный взгляд, который я запомню навсегда, который оставил множество вопросов в моей жизни и дал множество ответов. Этот молчаливый взгляд, что я больше никогда не увижу. Его можно было прочесть. А молчание было переполнено такой безвыходностью, от которой невозможно убежать, невозможно скрыться. Ее невозможно принять и невозможно отказаться, с ней даже невозможно жить. И она немым комом застыла где-то в ее невероятном взгляде и где-то в моем горле. Я долго смотрел на нее. Неожиданно мы приехали. Я вышел, пошел домой, и в голове все разом всплыло: мой безумный день, моя ссора, глупая, никому не нужная, ссора, этот взгляд, эта дорога, степь, ворон и ливень, - все в раз нахлынуло на меня, как волны; и этот ком молчания, что все это время стоял в моем горле, неожиданно оборвался и упал. Упал куда-то в душу, сорвался. Я взглянул на небо и зарыдал. Но мне так стало легко почему-то. Словно я понял все. Все в раз. И бога, и эту степь, и все, что она говорила, и все чего не говорила, и все, о чем я думал. А потом стало так стыдно и совестно, что мы так глупо, из-за чего-то пустого ссоримся с теми, кого любим, а ведь, кто-то не может так и смотрит на нас, как на бездарных транжир собственного счастья. А потом снова стало так легко. И от чего-то пришли мысли о боге, о его любви. Все-таки это чистая любовь, просто любовь, без всяких войн, без жертв, без борьбы, чистая кристальная, на которую мы неспособны, которую мы не можем видеть из-за собственной ограниченности. И от этой мысли стало так светло.
- А все-таки как хорошо быть кошкой, – улыбаясь повторил я.
Стаи серых мухоловок
Жить и радоваться жизни! И радоваться от души и до слез, так, чтобы щеки болели, и живот содрогался от смеха, такого звонкого, заливистого, детского смеха, от которого каждому хочется веселиться. Что еще нужно для счастья?
Лукавая улыбка, хитрый взгляд ядовито-зеленых глаз, огненно-рыжий, курчавый волос и веснушки по лицу, говорят, таких любит солнышко (но я уверен, это сами дети того высокого, небесного ярилы), слегка вздернутый, маленький носик забияки, и этот необыкновенно заразительный смех, - именно таким остался в моей памяти образ той, которая изменила мою жизнь.
Жизнь бывает разной, и не всегда хочется улыбаться. Нам бывает грустно, больно, а порою мы, как мыши, сидим, зажатые в угол, и смотрим на ораву голодных, ободранных котов.
Бывали ли у нее такие чувства? Конечно, бывали, но я могу лишь предположить, как она переживает такие моменты. Но не будем сейчас о них…
Тот день… Что такое день? Короткий промежуток времени, мгновение, еще один лист, или глава для повести о нашей жизни. Но иногда событие одного дня может послужить написанию целого романа: один день может изменить представление человека о мире, дать почувствовать ему всю прелесть жизни, и возродить в человеке самые лучшие его чувства. Нечто подобное произошло со мной в тот день.
Почему тогда? Почему именно со мной? Всегда задавал себе этот глупый вопрос. Ведь он действительно глупый, если так продолжать, то можно прийти к вопросам: почему я живу? Почему люблю? Почему я встречаю тех или иных людей? Почему мне хочется дышать? И если искать на них ответы, то всю жизнь придется потратить только на эти бессмысленные поиски, выпустив из виду самое важное. К счастью, я знаю один ответ на множество вопросов, и в конце вы поймете, почему именно тот день, почему она…
Наступают момент в жизни, когда просто дышать уже не устраивает. Не устраивает сердцебиение в груди и все, что окружает нас. Со временем приходит понимание того, что мы находимся в клетке, как птичка, которая поет для того, чтобы ей положили крошек или налили воды. Но в отличие от этой птички мы можем порвать железные прутья. Только для чего? Большинство людей все и так устраивает, и настолько въелась эта привычка, пропиталась кожа этим бытовым смогом, что от чистого воздуха кружится голова.
Вот и я, осознав, что существую в клетке, пламенно пытался вырваться из нее, но не мог найти причину, для чего рвать эти прутья. И побрел… куда глаза глядят. Просто брел, вдыхая дым, словно еще больше втягивал вместе с ним эту атмосферу, пропитанную проблемами, вечными заботами, суетой… Выдыхал и… снова втягивал.
Так и брел бы я неизвестно куда и для чего с пустыми глазами, дряблым телом, загнанной душой, не замечая ни прохожих, ни дороги, ничего…
Очнуться меня заставил вопрос:
- Который час?
Время близилось к закату. Я стоял посреди какого-то заброшенного парка, рядом со мной на старой, ветхой скамейке, озаренная лучами уходящего солнца сидела девушка, в руках ее была книга.
- Так вы скажете который час? - вновь повторила она.
- А это разве имеет какое-то значение? – сделав очередную затяжку, спросил я.
- Смотря для кого. В нашей жизни от времени многое зависит, и если я упущу момент, то мне придется ждать следующего года, – улыбаясь, отвечала эта незнакомая, рыжая бестия с вздернутым носиком.
- Что же такого важного вы можете упустить?
- Вы мне ответьте на вопрос, время для меня очень важно, а потом я вам все расскажу, если так любопытно. Можете считать это сделкой.
- Хорошо, - ответил я и, засучив рукав, посмотрел время, - без четвери семь.
- Еще целых пятнадцать минут! Вы вовремя появились здесь, - опять лукавая улыбка скользнула по ее губам.
- Если вам так важно время, то почему у вас нет с собой часов? – резко спросил я.
- Они есть, но, кажется, они отстают или спешат, в общем, неважно. Просто хотела сверить, – все также улыбаясь, продолжала она.
- Что же у вас за срочное дело? Свидание, наверное? – спросил ее, усмехнувшись.
- Нет, это куда важнее. Понимаете, каждый год, именно в этот день и в это время из этого парка улетают стаи серых мухоловок на юг. Я не могу этого пропустить.
« Девушка, что ждет, когда какие-то воробьи полетят куда-то на юг…» Невольно в душе я посмеялся над этим, но из приличия не подал и вида. Конечно, люди смотрят на журавлей, летящих большим клином, любуются на лебедей, плавающих в пруду, – это красиво. Но чем может привлечь стая мелких серых мухоловок? После небольшой паузы я поинтересовался у девушки:
- И что же необычного в этом явлении? Разве это так красиво или важно?
- А вы хоть раз видели, как серые мухоловки улетают на юг? – вопросом ответила она.
Само собой, я никогда не видел этого, дел у меня больше нет! И если бы мне сказали: «Пойдем завтра смотреть, как стаи мухоловок улетают », - то я бы смог ответить только косым взглядом и смехом. Но эта леди просто схватила меня за рукав и повела по парку. Парк, несмотря на то, что был заброшен, оказался прекрасным. Величаво стояли старые, отживающие свой век, деревья, рядом с ними красовались только начинающие жить молоденькие деревца. По широкой аллее ковром стелилась желтая листва. Было начало сентября. Я на мгновение погрузился в мысли об этом парке, о падающей листве и голых, словно лишенных чего-то, деревьев.
- Вот! - произнесла она.
Мы стояли на месте, где когда-то была танцплощадка или небольшое место для митингов. Все это место было заполнено серыми мухоловками. Эти крохотные создания были повсюду: на каждой ветке, на асфальте, ветхом здании. Моя рыжая незнакомка достала из своей сумки пакетик с крупой и протянула мне:
- Такие крохотные, а им лететь через пол земли, не хотите их покормить?
Я молча взял горсть в ладонь, присел на корточки и протянул руку с крупой. Одна из птичек подпрыгнула к моей руке. Обычная серая птичка, такая же как я, ничем не примечательная. Но в отличие от меня, она знает, чего хочет, и без страха стремится к своей цели. А я, взрослый и сильный человек, боюсь и даже не знаю для чего мне рвать прутья.
Я бросил горсть пшена на землю, и огромная стая, не боясь меня, спустилась вниз, приступая к трапезе.
– Им нужно набраться сил. А вы знали, что они не бросают никого из стаи, и если один устал, то вся стая спускается вниз и восстанавливает силы? – обратилась ко мне девушка. – Я порой им поражаюсь, как у них хватает смелости лететь через бури и ветры? Они достойны уважения и подражания.
Неожиданно подул ветер, и стая начала подниматься в небо. Необыкновенное чувство охватило меня, непередаваемое, такое теплое и родное, словно просвет в кромешной тьме, но не тот, что режет глаза, а такой приятный, когда огромная стая мелких птичек, крича, взмахивая крыльями, начала подниматься в небо, все выше и выше… Мы долго смотрели, как они отправлялись в свой долгий нелегкий путь. Она смеялась, я думал…
После мы отправились обратно, она что-то говорила, я кивал в ответ, все время думая об этих крохах. Ее звали … Необычная, жизнерадостная девушка. Главное, она изменила мою жизнь.
Я не стал узнавать всех подробностей ее жизни. И я хочу, чтобы она осталась в моей памяти именно такой. Увидимся ли мы снова, покажет только время.
На следующий год уже я сидел на лавочке в этом парке, было без четверти семь. Солнце близилось к закату, лаская мое лицо, и что-то в этом воздухе и мире изменилось, а может просто я стал другой?..
Снег хрустел под ногами
Хрустит под ногами свежий снег. Мороз щиплет щеки, по-настоящему чувствуется свежий воздух, вдыхаемый полной грудью. Все ровно замело, и неизвестно, где яма, где траншея, проваливаюсь с каждым шагом — один раз даже по пояс утянуло — мокрыми в варежках ладонями отталкиваюсь, встаю, отряхиваю себя. Впереди лес, выше — ослепляющее солнце. Мне радостно все это, и я любуюсь красотой январского утра. Позади меня идет дед. Высокий, сильный, когда он был молод, то с легкостью забрасывал на плечо брус и тащил его словно ветку, покачиваясь и покуривая. Это все, что я знаю про деда, так мне рассказывала про него бабушка. «Дед-то! — говорила она, — Кинет себе бревно на плечо и идет-вышагивает гусем, мол, вон какой я, смотрите! Рубаха расстёгнута, тело дышит, девки вьются собачонками. Одна принесет ковш с водой, он возьмет его и выльет на свою кудрявую чернявую голову, рукавом лоб оботрет и дальше вышагивает. Да…». А я слушал и представлял, как дед ходит кругами по деревне и ждет, когда ему девки ковши с водой принесут, - вот так все дни и проводил в прогулках и с бревном. А когда я самого деда спрашивал, то он, закурившись, погружался в дымку, и казалось, что в этом фиолетовом тумане отображалось его прошлое. Он начинал говорить отрывисто, постепенно выравнивая рассказ.
- Да… Тяжко было… Но и легко бывало. Всяко, в общем. Много во мне дури-то было... Силен был, как бык, не то, что сейчас. Эх… Жарит солнце, я потом истекаю, а что поделаешь, всем жарко, нет времени на продых-то, да и не платят за продых-то! А кто не работает, тот ничего не имеет. А мне жуть как хотелось иметь-то, вот и бегал я, словно мне всех больше надо, благо силы было много, да и руки... Руки — это кормилицы... У кого руки, тот сыт! Помни, Ленька: в руках дело святое, – говорил он, словно вспомнив, что говорить ему надо, а сам большее в голове прокручивал. А я все время спрашивал, непонятно потому что было. – Дурь то? – отвечал он. – Хах, как сказать, что дурь такое… Это когда на месте не сидится, оттого что силы полон, но и путное ничего не делаешь, а только попусту тратишь. Вот что дурь. Многие из-за дури этой головушку сгубили. А мне повезло! А как. Бабка твоя меня приметила и лисой заманила, да всю дурь в нужное русло-то и направила. А знаешь, сколько за мной девок-то бегало! Уууу… Не сосчитать.
Я мало понимал дедушку. И представлял только, как он бегает по деревне и дурь свою выпускает, а за ним табунами девки несутся зачем-то… Смешно это было представлять. Вот и просил я его побольше мне всякого рассказывать и бабушку просил, а мать нет. Она рассказывала скучно, неинтересно. Все у нее точно и сухо и картины грустные рисуются. Вот я больше с дедом да с бабушкой и проводил времени.
Теперь он не таскает брус, но так же силен и крепок. Долго в квартире не сидит, все в подвале чаще бывает — у него там мастерская своя, он там деревяшки стругает и всякую мебель делает. Подвал — страшное место: там все время темно, под ногами трубы и тряпки, что во тьме хватают за ноги, мыши бегают и коты, они нестрашные, но в темноте их не видно, только слышно, и все это вместе нагоняет неведомый страх. Еще все время кажется, что кто-то смотрит, словно наблюдает за тобой или вовсе стоит за спиной и сейчас схватит. Дедова мастерская находится в глубине, и надо много пройти по непонятному лабиринту, чтобы его найти. Я часто бегаю туда, чтобы позвать его обедать. Но мне просто интересно там с ним сидеть, смотреть, как из рубанка скручивается завитушками стружка. Как пахнет там сухим и сырым деревом, лаком, железом, мокрой землей. У него там тепло… Сидишь на табурете, смотришь, как он стругает или пилит, или колотит, а позади его тьма подвальная. Я его спрашиваю, как ему не страшно здесь?
- А чего бояться-то? Темноты? Да ну… Вон у меня лампочка горит. Да и когда работаешь, то и бояться некогда. Боятся лишь те, кто ничем не занят, вот они от безделья и скуки выдумывают себе всякое, а потом боятся. А я все время занят, иду сюда, думаю, как бы ловчее шкаф сделать, где бы мне доску найти, как лучше закрасить. Уууу!.. Когда мне о страшном думать?
Чаще я молчу, и дед работает молча. В этом есть особое таинство, словно магия рабочего ремесла. Но иногда он сам мне рассказывает всякое.
- Вот ране жили мы в доме! Хорош был дом. На земле всяко лучше жить, всегда работа есть. Выйдешь во двор — там поколотить, тут размести, а если живность какая — уууу!.. Можно и домой не заходить. А тут что?! И бабам работы нет. Подмела и все, приготовила обед и все. А мужику — и подавно, не будет же он бабскую работу делать! Вот и страдает, а от безделья русский человек дураком становится.
Я его все время хочу спросить, зачем они сюда переехали, но то боюсь, то забываю. Вот я хвостом и за дедом бегаю, когда время есть. И сейчас мы по лесу идем.
Его телогрейка расстегнута, а шапка ушанка сбита набекрень, он ступает тяжело, прокалывая пленку снега ногами, глубоко впиваясь в землю, а потом вырывает их обратно, вздымая волнами рыхлый снег. Я однажды видел огромный пароход, что разрезает реку пополам и разбрасывает волны от бортов, дед похож на пароход. Его лица не видно, так как он курит папиросу, и от него, словно от горячего ведра, идет пар.
Мы ни зачем не идем, просто гуляем там, где еще не было людей. Дед любит зимний лес, поэтому идет не спеша, носом вдыхая запах мороза и сосны. Иногда на снегу появляются чьи-то следы, и дед радостно, распаренно выдыхает, но медленно, не торопясь, словно меха на аккордеоне.
- Мыши… Вороны… А это собака… Зайца уж нет, когда я молодой был, заяц был. Тогда и лес стоял. А теперь что…
Я не понимал деда, для меня все было новым, и лес казался мне огромным, бесконечным и белоснежным, я никогда не видел такого чистого, белого цвета, что резал глаза. А деду лес казался словно маленьким и не вызывал у него такой радости, он будто тосковал по своему лесу, тому, которого нет.
- Эт… Паразиты… - говорил он, наступая на ветви, спрятанные под ногами. – Бросили все и сбежали… Раньше как! Если ты ствол спилил, то и ветки себе забирай, тоже в дрова пойдут, и хвою собирали мешками, ее кинешь в топку вместо соломы — и поджег! Она горит, трещит, как креозот. Что там! Мы раньше и шишки собирали, ими бани топили, а если веток насобираем, то ууу!.. Даже пни выкорчевывали. И на то место, где сосну срубил, три новые саживал. А щас что! Деляну взяли, сосны повалили попадя, тут же пообломали ветви, все бросили и убежали, черти! Что ж на таком месте вырастет-то! Эиех, черти!
Я не знал, что такое креозот, деляна и выкорчевывали. Но мне нравилось это длинное непонятное слово. Я знал, что черти — это такие черные люди со свиным пяточком, что живут под землей, строят всякие пакости и топят углем подземные печи, поэтому они черные. И мне казалось, что выкорчевывать — это ловить черта на удочку. И я шел, представлял, как дед кидает удочку в нору и ждет, когда уже можно будет выкорчевывать, от этого становилось еще веселее, и я бежал вперед от деда по белому снегу.
Шли мы долго, но я так и не увидел конца леса и не понял, чему дед был не рад. А дед, закурив новую папиросу, сказал.
- Ну, устал! Отдохнул? Пойдем обратно.
Обратно шлось скучнее и печальней, мы возвращались в маленькую душную комнату, я сразу вспомнил про школу и тот мир, из которого мы ушли с дедом пару часов назад. Лес был куда лучше и интересней. Мне было жарко, и я весь промок. Становилось тяжело идти, хотя я шел уже по протоптанной дорожке. Дед молчал, а я вспомнил про все...
- Дед? – спросил я, и тот махнул дым с глаз, посмотрев на меня, вернувшись откуда-то. – А почему мать уборщицей пошла? Она ведь институт закончила.
- Институуу-уу-уут, – протянул дед и задумался. – То-то, да… Закончила, – и, положив свою руку на мою шапку, он потрепал меня. – Мал ты еще.
- Я большой! Я же в школу хожу и читать уже умею! – «правда, по слогам и медленно», — закончил про себя я.
- Большо-ооой, – протянул дед. – Так, а что, пущай моет, это тоже нужно, что плохого? Бабье дело — полы мыть-та.
- Меня дразнят! – буркнул я, вспоминая.
- Как? – посмеиваясь, поинтересовался дед.
- Ленька-сын-поломойка, – ответил я, пиная снег.
- А ты что? – затягивая, говорил он.
- Дерусь! – гордо ответил я. – Вчера Мишку за волосы схватил, так он заревел, весь класс смеялся!
- О как, – задумчиво сказал дед, плавая в вонючем дыму. – И как Мишка-то? Обзывает?
- Обзывает… - Ответил я, и мне стало грустно.
- А ты еще бей, – хикнул дед, словно шутя. – Ты, Ленька, не обращай внимания, он и отстанет. Люди, они как? Если ты толкаешь, то они и лезут.
- Ага!.. Вон Федька Ишайлов молчит, делает вид, что не слышит, так его все ишаком и называют да еще и щиплют и бумаги кидают, а он сидит. Иногда заплачет, так его еще больше дразнят. Если я бить не буду, они меня еще больше дразнить будут. Что она не уйдет?
Дед молчал. А я злился.
- Вон, смотри, Лёнь. Видишь большую сосну? – Я посмотрел вперед, там за маленьким леском по центру поляны стояла большая сосна с огромными размашистыми ветвями. Я качнул головой. – Вот сможешь до нее тропку ровную протоптать, скажу, почему Надька пошла в школу полы мыть.
Я радостный побежал до сосны, а дед мне в спину подтрунивал:
– Только ровную! А то не скажу!
Я шел, прорывая снег прямо к сосне, но нежданно впереди оказалась траншея, вырытая пожарными от огня, была она глубокая, и я начал искать, где ее можно спокойно перепрыгнуть. В шагах двух справа я нашел подходящее место для прыжка и, перепрыгнув, продолжил движение. Вскоре мой путь преградил высокий пень от срубленного дерева, его я тоже обошел. А потом мне пришлось обойти меленький прилесок, так как я не хотел идти сквозь него — иглы у сосенок очень колкие. Наконец, перед самой сосной оказалась целая гора сухих веток от срубленных деревьев, и мне вновь пришлось обойти ее. И вот я радостный стою у сосны. Ко мне подошел дед и, облокотившись о ствол дерева, засунув руки в карманы брюк, прищурил правый глаз, словно метясь.
- Ооо!.. Ленька, ну и кривой же ты! Кто же такую тропинку-то ровную делает?
- Но там яма была, я ее перепрыгнул! – оправдался я.
- А дальше что?
- Потом оказался пень высокий, не стану же я через него лезть!
- А потом? – спрашивал все он.
- Потом маленький лесок, а сквозь него идти колко! Да и потом гора веток, а через нее не пройдешь.
- Вон-то оно как, Ленька! Вон-то оно как… Вот и жизнь, как тропка: то пень, то яма, то лесок, то гора, и никак не вытопчешь ровную тропку к счастью, все обходить надобно, то нагибаться, то прыгать. – А после замолчал, а я смотрел на свою кривую тропинку и старался понять, про какие ямы и кочки в жизни говорит дед, и так и не понял, про что он говорил. Но от чего-то стало легче, и что-то теплое запало в душу вместе со свежим воздухом. А после он взял меня за бока и закинул на плечо. – Ну что, домой! – И пошел разрезать снег, как пароход, а я, как капитан, указывал ему дорогу, ведь ему не видно в дыму и пару.
Разносолом
Служил я тогда в небольшом провинциальном городишке. Ничего в нем не было интересного: серые грязные улицы, серые бетонные дома и такие же как перегоревшие лампочки, люди.
Служил я в полку N «разносолом», так называли солдат, которые могли заниматься разной службой. Народа в роте не хватало, по штабу числился всего один младший сержант и один ефрейтор, а нарядов и забот хоть лопатой греби, вот и сложилось так, что был я разносолом. Поставят задачу или наряд, – у меня в тумбочке лычки и ефрейторские, и младшего сержанта – схвачу их и полетел командовать. Тут главное не попасться начальству, а то ротному выговор и лишение премии, а мне по шее. Но со временем стал я знавать всех высших полковых офицеров, их жен и любовниц, все их тайные делишки и прочее. Полюбили меня гонять по штабной работе, вот и просиживал я то у дежурного по полку, то на КПП, то у замов по разным ведомствам. Полгода моей службы командиром полка был злобный Ещенко, мужик во всех понятиях: рубленое, квадратами, лицо, лоб наковальней, глубоко посаженные злые глаза. Всех за бляху держал в армейской строгости и уставности, а воровству и прочим грешкам высшего офицерского слоя спуску не давал. Сам еще старой закалки, не раз бывал в военных походах, в которых еще больше загрубел, как кожа на пятках. И теперь скучал на мирном поле, а от тоски всех строил и проверял да держал в боевой готовности. Никак не приспособленный к мирной жизни.
Ненавидели, боялись и уважали его тайно все. Был он разведен – жена не выдержала его лютого характера и ушла. Вот и он окончательно прописался в полку. А с моим приходом, через полгода его на повышение послали. На его место пришел молоденький, сын генерала, ему еще тридцати не было, а уже командир полка, хотя до этого, поговаривают, был лишь командиром небольшого взвода. Началась разгульная, расхлябанная жизнь. Только начальник штаба, что был приверженцем Ещенко и никак не мог смирится с столь быстрым расслаблением поясов и пытался строить, как только мог, но выходило никак. Зам по тылу стал открыто воровать коробки с тушенкой и почти у забора открыл продовольственный магазин, куда и переносил все столь нагло и открыто украденное. Зам по тех сливал бензин и солярку, а иногда и вовсе свинчивал запчасти от всевозможной техники. Один замполит не мог ничего воровать, так как в его хозяйстве не было ничего добротного, и тогда он решил проводить внутренние концерты местных кружков для солдат по воскресеньям и приносил такие расчеты, как будто к нам приезжали именитые группы музыкантов. Как говорят, рыба с головы гниет, так и у солдат началась вольная жизнь: частые самоволки, пьянки, мелкое воровство и разгул помыкательств, шантажа и избиений. Доходило даже до того, что пьяные солдаты, ночью забредя в чужую роту, устраивали драку с вышестоящим офицером, что, конечно, не сошло им с рук, и уже на следующий день их привели к военному трибуналу. После этого случая начались частые проверки военной прокуратуры, и все стало тише и скрытее, но предотвратить это было уже не возможно.
Новый полковник, которого звали Семен Павлович, имел, как полагается, жену. Это была безвкусно одетая в дорогие вещи, нигде ни разу не работавшая, обыкновенная жена офицера, что моталась за своим мужем из города в город, занималась детьми и хозяйством. Детей, несмотря на столь молодой возраст, было уже четверо, и они, как маленькие обезьянки, обвивали свою мать, наряженные в разные платья и банты. Мать же бегала за своим «Семочкой», осматривая новый полк. От нее неприлично веяло дорогими духами так, что, казалось, она вылила на себя полведра. От домашней работы и полного отсутствия личного времени она была потрепанная и уставшая, обвисшая и рыхло-полная, но, желая выглядеть моложаво, активно и неумело пользовалась косметикой и носила обтягивающие платья, всем показывая свое дряблое брюшко, большие и вялые груди и обвисший зад. Ходила она властно, на большой шпильке, но все время держась за своего мужа, то ли показывая принадлежность к нему, то ли стараясь всем сказать, что он ее, то ли боясь упасть без его поддержки. На голове ее красовалась небольшая шляпка европейских модниц семнадцатого века, а вся она была кудрява и коротко стрижена.
Он медленно ходил с ней, что-то так же медленно говоря и показывая, но во всем его лице читалась стыдливость, словно он чувствовал, как она нелепо выглядит, и ему было неприятно и стыдно находится рядом с ней в присутствии всего полка, офицеров и солдат. Наконец, когда она обошла все углы серого и абсолютно обыкновенного полка, подъехала служебная машина, в которую тут же заскочили обезьянки и начала садиться она.
- Сенечка. Поцелуй меня, – выпучив губки и строя из себя маленькую девочку, противным писклявым голосом проныла она.
- Дорогая, я на работе, – тихо прикрикнув, сквозь зубы процедил он. – Я же просил в полку не называть меня «Сенечка».
- Ну пусик, – обившись, надув пухлые губки и выпучив глаза, тем же противным голосом простонала она. – Ты же не хочешь, чтобы твой мышонок обиделся.
Он глубоко вздохнул, покачал головой и, быстро принужденно поцеловав ее, усадил в машину. Она что-то еще хотела сказать, но он дал приказ шоферу скорее ехать и возить ее туда, куда ей только заблагорассудится, лишь бы не обратно в полк. Машина тронулась, и он облегченно вздохнул.
- Виктор! – обратился он ко мне (я все время находился в метровой близости от полковника). – Дай указание в наш буфет, чтобы они достали огурчиков и поставили водки.
- Так точно, товарищ полковник, прикажете идти? – поинтересовался я.
- Ступай, – отмахнувшись от меня, ответил он.
Я вошел в местное кафе, где обычно засиживали офицеры, что не желали обедать в солдатской столовой, пройдя мимо полупустых столиков, за которыми сидели какие-то контрактники из батальона, вошел в кухню и подошел к Надежде, что была заведующей этого места.
- Надя, полковник просит огурца и водки.
- А что такое?
- Жена с детьми по плацу носилась. Устал, видимо.
- Жены. Они такие. Так еще же обеда нет. Видимо, сильно она его потрепала. А чем это от тебя пахнет? Фиалки какие-то?
- Это ее, она весь полк своими духами пропитала! – сказал я, и мы оба засмеялись.
- Какая она жена-то его? Фифа, поди, кукольная?
- Да, видно, была такой, сейчас поистаскалась да облезла, – ответил я, Надька ухмыльнулась самодовольно.
- Сейчас выгоню всех и накроем. Ты пока сядь, вон хочешь капусты пожуй, больше ничего пока нет! – сказала она и пошла выгонять солдат.
Наде было за тридцать. Она была полная и простая, всю свою жизнь проработала в солдатских столовых и насмотрелась всего, от этого никого не боялась и обращалась со всеми как с собаками. Кричала и махала полотенцем. И только к высшим офицерам относилась как любимым котам, хвалила их и всячески заботилась. Была она проста и разговором, и душой, пару раз была за мужем за офицерами, имела по ребенку от каждого брака. Сохранив в себе девичий задор, казалась моложавой и приятной полноты женщиной. Она вернулась, сняла грязную косынку с головы, протерла потный лоб и сказала:
- Тут моойор один ко мне захаживает, все хвостом петляет.
- Что за майор?
- Петренко! Тот еще старый кобель, говорят, как месяц с женой развелся, а уже меня то тиснет, то прижмет.
- Хороший мужик, – сказал я, жуя лист капусты.
- Хороший, ниче не скажешь, вот только думаю, говорить про детей или промолчать пока?
- А что молчать? Дети не мебель, их в чулан не спрячешь!
- Ишь какой умный. Сколько тебе? Даже девятнадцати нет, а меня учишь, как с мужиками обращаться. Хотя прав ты, Витька, не спрячешь их, а вдруг испугается?
- Он же мОойор!
- И генералы трусливые бывают. У-у-у-у! С женщинами даже Ещенко не умел ладить, а боятся их все, – и махнула рукой. Зашла за угол и надела парадный фартук.
Семен Павлович сидел в затемненном кафе, запертом изнутри, пил по-мужицки водку, не закусывая, лишь занюхивая огурцом, и курил сигареты. После третьей рюмки позвал меня и сказал: «Садись!», - а потом налил и сказал: «Пей». Я попытался отказаться, но он обрезал: «Это приказ старшего по званию!», - я выпил. Пил дальше через раз, стараясь пропускать по возможности, а полковник пил все чаще и чаще. Пили молча. А после он встал, грозно посмотрел на меня и сквозь зубы процедил: «Никому!», - а после крикнул: «Надька! Открывай дверь!». Выбежала Надя и стала усаживать, как ребенка обпившегося полковника, а после позвонила его личному шаферу и приказала подъехать к кафе. Сама же после вытащила его и незаметно усадила в машину. Ей не впервой. Я же уполз в каптерку, сел на табурет, уперся затылком в стену, сбросил кирзачи и уснул.
Когда проснулся, уже вечерело. Подошел к Надьке, попросил воды. Сидели, болтали, нежданно появился майор, увидал меня и как заорет: «Смирно!». Я соскочил, встал как столб, он приблизился.
- Почему пуговицы расстегнуты? Почему ремень расстегнут? А? Солдат!
- Не могу знать, товарищ майор.
- Как это не могу знать! А, солдат! К бою! – я упал на пол: «Товарищ майор, рядовой *** к бою готов», - он перешагнул через меня, – в расположение ползком марш! – я пополз к выходу, а как выполз, быстро встал и, отряхнувшись, побежал за ближайший угол. Вернувшись в роту, узнал, что завтра стою в наряде на КПП.
- А что поделаешь, людей не хватает, – говорил ротный, - а кто пойдет? Петька – так он завтра дежурный по роте, да и он пятый наряд без продыху дежурит, Кутовский завтра в штаб пойдет вместо тебя, а ты вместо него на КПП.
- А дежурным кто по КПП? – поинтересовался я, зная, что ставят меня старшим по смене.
- Так Шегульский, – ответил ротный, - тебе беда ночь просидеть с желторотыми! В общем, это приказ, а приказы не обсуждаются. – Ротный был мужик на редкость совестливый и понимал, что мы без продыху в нарядах. Он уже не раз просил расширить наш штат или отдать количество нарядов, но на такие просьбы начальство только увеличивало наряды. Впрочем, я был больше доволен: старший смены по КПП - самое удобное и легкое дежурство. Сменял я дежурного по КПП в девять вечера, когда тот уходил спать, а в это время только начальство разъезжается по домам, и уходил я в девять утра на сон, единственное, что всю ночь не спать. В подмоге пара подчиненных, что так же бдят, один – до двух ночи, другой – с двух до шести утра, третий – почти всю ночь спал и приходил в шесть утра вместе с дежурным.
Весь последующий день я прятался: побывал в каптерке, потом ушел на склад, из склада сходил в столовую, пожевал вафель, из столовой дошел до батальоновской курилки, где просидел пару часов, а после вышел на уборку внешней территории за КПП с парой солдат, где и просидел до начала дежурства. Ночь в полку – особое время: то офицеры, что живут в общаге, выбегаю за выпивкой или девками, то старшие заезжают под покровом ночи по своим тайным делишкам, то дембеля захаживают, тайком заказывая продукты из ближайших магазинов. В самоволку через нас ходили редко и по особому блату, еще Петя, наш единственный младший сержант, установил порог по выходу и не пускал никого после неприятного случая, так что выбегали через любые щели, но не через кпп.
В часу третьем ночи к полковым воротам подъехал белый внедорожник и стал сигналить. Я отправил Чарнова, тот прибежал испуганный и запыхавшийся: «Ворота, полковник», - и побежал к воротам. Я вышел, подошел к машине: за рулем сидел в штатском товарищ полковник, а рядом с ним молоденькая девочка, лет девятнадцати, в вечернем красном платье, с отрешенным, высокомерным видом. Эта дамочка явно знала себе цену и имела уже набитый, натасканный, взгляд хищницы. Она, не обращая внимания на меня, молча сидела, ожидая, когда откроются ворота. Полковник, увидев меня, облегченно сказал:
- Ты сегодня старший смены?
- Так точно, товарищ полковник.
- Это хорошо. Если что, меня тут не было и в журнал не вноси, мы к пяти уедем.
- Так точно, товарищ полковник. – Ворота открылись, я доложил по рации дежурному по полку, что прибыл полковник в штатском, и ушел обратно. Как и было сказано, к пяти подъехала машина полковника, и он выехал из полка. Впоследствии, как выяснилось, полковник часто привозил своих пассий именно в это время.
Жена полковника тоже была частой гостьей в полку, видимо, она настояла на няньке и в связи с кучей свободного времени и испытываемой ревности приезжала навестить дорогого супруга. Вскоре Семену Павловичу это изрядно надоело, и он особым приказом прикрепил меня в качестве персонального сопровождающего к своей жене. Как только она прибывала в полк, я был обязан всюду следовать за ней, объяснять и рассказывать. Звали ее Настя, когда я поинтересовался о ее отчестве, она заигрывающее улыбнулась и ответила:
- Разве я так стара, чтобы меня называть по отчеству? Зови меня Настя. – Я пытался называть ее Анастасия, но она возмущалась, и мне пришлось называть ее Настя, что было крайне неудобно, особенно в присутствии офицеров, особенно в присутствии самого полковника… Благо спустя неделю ей наскучила армейская жизнь, и не было ни одного офицера, которого бы она не знала, поэтому она перестала посещать полк, и я вздохнул с облегчением.
Все стало на свои места: я прятался от работы и ходил в наряды, полковник по ночам возил любовниц, Надька начала встречаться с майором. Наступило лето. Жгучая пора: раскаленный плац и ни тенька. Солдаты, что преют под кителем, роты, пропитанные потом, пылью и портянками. Весь полк прел непонятной помесью запахов человеческих тел, раскаленной техники, нагретой резины, вонючей и дешевой краски, известью и маслом. Рядом со столовой воняло отходами, а немного вправо, где располагалась площадка кинологов, воняло собачьей шерстью и пометом. В полку опустело – первый и второй батальон уехали на стрельбище, минометно-зенитная рота уехала на учения, связисты и технари возились в своих парках, осматривая технику, рота материального обеспечения по одному шаталась по полку. Из нескольких тысяч служащих осталась лишь пара сотен. Караул стоял на своих постах, сгорая на вышках, из РМО (роты материального обеспечения) кто-то поливал теплицы, кто-то убирал у свиней, кто-то красил здания. Сантехники и электрики блуждали в поисках работы. Оркестр лениво гудел в клубе. И только несносная разведка гоняла своих по плацу от безделья, и то они тоже скоро собирались на учения. Скучно…
Наш взвод завален нарядами, поговаривают, что нас собираются переместить в другое расположение из РМО, куда-то во второй батальон пятую роту. Это плохо. Там все туго, а тут все в развалку. Сам попросился на месяц старшим по смене на КПП без продыху. Летние ночи прохладные, спокойные, за полком небольшие домики, половина офицеров, так что тихо на улице, а до города минут двадцать езды. Зато днем мимо проходят полуголые девушки – от полка в пяти минутах озеро. Местные его любят – прохладное, с мягким песком, чистое, лучшее место в летнюю жару, вот и едут сюда всей гурьбой. Выйдешь порой на ту сторону, сядешь на крыльцо – сердце радуется. Девицы хихикают и шаг сбавляют, некоторые даже познакомиться желают, но сильно не посидишь, то один офицер выйдет, то другой. А вот ночью тихо, прохладно, спокойно. Сиди себе, на небо смотри и думай, о чем душа потребует.
Вот и сидел я так в одну из таких ночей на крыльце. Время часа три ночи было, приспичило меня по нужде, в роту идти не стал, а пошел через дорогу в кусты. Смотрю, машина подъехала не к воротам, а к КПП, из нее кто-то вышел и зашел. Я вылизать не стал из кустов, все-таки мало ли кто, может, зама какого прихватило зачем-то съездить, да и толковый солдат сидел там – если что, прикроет. Смотрю, открылась вторая дверь у машины, и из нее вышла Настя… Удивлению моему не было предела, так как я знал, что Семен Павлович на стрельбищах проверяет второй батальон и прибудет только через неделю. Она вышла и стала смотреть на звезды. Через какое-то время дверь открылась, и с парой бутылок шампанского на крыльцо вышел зам по тылу.
- Настенька! Я же просил тебя не выходить из машины! А вдруг кто тебя увидит со мной! Что подумают?
- Но тут так свежо! Так хорошо!
- Ладно, поехали-поехали… - и быстренько залез в машину, она тоже села, и они уехали. Я еще какое-то время стоял в кустах, не понимая, что вообще произошло. После пошел на КПП.
- Ты где был? Я чуть не перепугался, думал, ща зайдешь и с зам по тылу встретишься, а я ему доложил, что ты в роту по нужде ушел, вот я пере…
- Да видел я, – спокойно ответил я Киржену и сел в уголок, думая о своем.
Командира полка не было весь месяц, и зам по тылу часто приезжал по ночам за шампанским, то ли не желая тратить деньги, то ли казенное было вкусней. Я всегда порывался выйти посмотреть, один он или с кем… И пару раз выходил, но так ни с кем и не встречался – тонированная машина гудела у крыльца, была ли она пуста?..
Когда командир полка вернулся, зам по тылу больше по ночам не ездил. То ли боялся с полковником встретиться ночью в штатском, то ли в то время как полковник тут с какой-то, он там… Я не знаю, но меня постоянно мучил этот вопрос. Был ли у них роман на стороне, или это было мимолетное рвение, или просто какой-то праздник, или случайность, а может, я перепутал в темноте? Многое в жизни так и останется без ответа.
Все оставшееся лето я больше не видел Настю. Поговаривали, что полковника должны перевести в бригаду на должность какого-то зама, так же поговаривали, что и зам по тылу светит какая-то должность командира полка в каком-то городе, и что они с полковником чуть ли не на ножах. Понятное дело, зам по тылу больше себе хапнуть может, тем более так открыто и не делясь. Еще шел слушок, что военная прокуратура давно следит за делишками всех в этом полку, и что штабист на всех катает заявления. Но слушки были слушки.
А вот где-то под конец осени подъехала штабная машина к КПП, и в ней была Настя. Она вышла в простой обуви - балетках, обычном просторном платье, с взлохмаченными волосами. К ней подбежал полковник и с гордостью взял ее за руку, предварительно поцеловав. Повел в кафе. Я шнырем пошел туда же следом, зашел через черный вход и пробрался к Надьке. Она, увидав меня, расплылась в хитрющей улыбке:
- Баба-то его брюхатая! Ты подумай только! Пятым! Ну, полковник! Ну, мужик!
И сразу же вернулся на свой пост. Когда они пообедали, она направилась к выходу, он пошел по делам. Внутри КПП они случайно встретились с зам по тылу. Он, осматриваясь, тайно взял ее руку и крепко сжал, смотря в глаза, а после резко подтянул к губам и прижал, она перевела руку на его щетинистую щеку и, пройдясь по ней, ушла в затылок и утонула в волосах.
На этой же неделе зам по тылу уволился. Точнее, как оказалось, он написал заявление еще пару месяцев назад и просто ждал утверждение. Командир полка всю неделю пил, а потом приехал утром с той девятнадцатилетней фифочкой, с ней же и уехал.
Спустя еще день, когда я сидел, покуривая, на той стороне крыльца, увидел машину, что подъехала к магазинчику бывшего зам по тылу, из нее вышел сам он в штатском и быстрым шагом побежал открывать багажник и доставать оттуда коробки. Из задней двери гуртом вывалилось четверо маленьких обезьянок и сразу же облепили его. А из передней двери, держась за спину, вышла Настя. Увидев ее, он сказал:
- Настенька! Тебе же нельзя. Сиди.
- Тут просто воздух чище, и так пахнет свежестью.
Дождливый город N...
Шли ливни не прекращаемой грядой. Дожди, дожди... сколько в них печали. Скука грызла мое тело и мысли, хотелось тепла и в том числе женского. Было мне тогда двадцать два — время ошибок и мытарств. Я кочевал из города в город, устраивался на любые работы и основное время проводил в веселье и питье. Напивался до беспамятства и, влекомый инстинктами, искал постель. Так и летели дни, летели ночи.
Перекочевав в город Н…, несколько остепенился, невольно, конечно. Знакомых нет, работы нет, снимал жилье в малосемейке за гроши. Дожди-дожди-дожди… Всюду сырость и слякоть; я приболел, кашель, противный, с мокротой.
Стоял на остановке, курил дешевые сигареты и кашлял громко, отрывая куски прилипшей мокроты, и тут на остановку вбежала она. Вся мокрая — ее платьице полностью прилипло к телу, дрожит, как щенок, выброшенный из конуры, руки прижала к груди и зубами постукивает; глянул на ноги в босоножках — покрылись гусиной кожей. Кто ж так в такую погоду бегает? Поругал про себя ее, снял куртку, подошел сзади и по-отцовски накинул ей на плечи. Она обернулась и посмотрела мне в глаза с непонимающим и несколько возмущенным видом. Была она обычная: лицо, что не запоминается, простые глаза, чуть вздернутый носик, обыкновенный лоб. Все еще совсем детское, даже и морщинки нет, наивное, влюбчивое.
— Согрейся, а то заболеешь еще, — с укором буркнул я и отошел, не желая дымить на нее.
Она слегка испугалась и сжалась еще сильнее, однако послушно укуталась в прокуренную куртку и уже с интересом смотрела на меня. Я старался не кашлять, сдерживал порывы в груди и почти не смотрел на нее. Подъехал мой автобус. — Ты на этом доедешь? — она качнула головой, жалко ее стало, и я пропустил свой транспорт, хотя следующий должен был подъехать только через час. — Тебе какой нужен-то?
— Восемнадцатый, – трясясь, пискляво ответила она.
— На свидание, поди, бегала? — Она не ответила, я захотел закурить еще, но сигареты остались в куртке. — Там в кармане пачка сигарет, достань.
— Я по чужим карманам не лазею!
— Лазею, — усмехнулся я.
— Лажу, – поправилась она и демонстративно отвернулась в сторону.
— В школе учишься? – доставая сигареты, спросил я.
— В институте, – ответила она, по-прежнему стоя спиной. Я отошел.
Прикурил. Посмотрел, в какую сторону летит дым, и отвернулся, дабы не курить на нее. Шумел дождь, пахло табаком и свежестью дорог. Мы молчали, думая о своем.
— Тебя как хоть звать-то? – поинтересовался я.
— Лида, – со спины ответила она мне.
«Лида…» прошептал я, всматриваясь в дождь.
— А… — неуверенно начала она, — ты… — и задумалась, а после продолжила, — учишься?
— Нет, не учусь, — обрезал я, не поворачиваясь.
— А закончил?
— Нет.
— А тебе сколько?
— Двадцать два, — думая о своем, отвечал я урывками.
— А что… ты не учишься?
— Не твое дело, — бросил я. Она замолчала. Обиделась. И ушла на другой край остановки. Я отбросил окурок, повернулся и подошел к ней. — Извини. Не хотел грубить… Просто… Это личное, — она уставилась своими глазенками в мои глаза. Я улыбнулся. Совсем маленькая, глупая. Она улыбнулась в ответ.
— А как тебя зовут?
— Виктор. Дай сигарету.
— Часто куришь, – по-злому ответила она. — Это вредно для здоровья.
— Где же твой автобус уже, – вздохнул я, а она рассмеялась.
Ей было девятнадцать лет, а я не верил этому. Совсем маленькая ростом, хрупкая, щуплая с детским лицом, ключицы выпирают на плечах, тонкая маленькая шея, как горлышко хрустальной вазы. Ходила исключительно в платьях, оголяя свои костлявые коленки и тонкую лодыжку. Часто смеялась, жила беспечно, не думая о будущем. А в ее маленьких ладонях было столько тепла, что порой мне казалось, они способны согреть все холодные сердца, и я боялся того дня, когда они остынут. Но они не остывали.
Мы часто гуляли по парку рядом с ее институтом. Она не рассказывала про учебу, а я не спрашивал. Она скакала вокруг меня щенком, то убегая вперед, то скакав назад, и все смеялась, смеялась. Даже когда вновь начинался дождь, она бегала с раскрытым ртом по лужам и, лишь промокнув окончательно, вся трясясь от холода, бежала ко мне и отбирала мою прокуренную куртку. Я что-то ей постоянно рассказывал, она слушала. Выжидал момент, когда она подходила ближе, что бы ухватить ее ладонь. Когда же мне это удавалось, она останавливалась резко, как пришибленная, смотрела своими глазенками в мои глаза и о чем-то думала, после таинственно улыбалась и спокойно, укутавшись в мою куртку, шла рядом. Однажды я ее спросил: «Почему ты не носишь теплых вещей?» А она, шутя, ответила: «Тогда я не смогу забрать твою куртку!».
Порой я ловил себя на мысли, зачем я гуляю с ней? И, не находя ответа, закуривал сигарету. Лида часто расспрашивала меня о прошлом, и я охотно по-братски рассказывал ей все, без прикрас и выдумок, а когда истории касались девушек, она обижалась и ревновала. Странно это.
Все было странно и непонятно. Я видел, что она тянется ко мне, чувствовал, как без усилий можно взять этот юный цветок и с каким трепетным желанием он отдастся. Но я желал лишь держаться за эти жгучие ладони и слышать этот беззаботный смех.
Прошло несколько месяцев, и в этом дождливом месте пошли бескрайние снега. Снял квартирку получше, устроился на более устойчивую работу. Все собирался уехать, но никак не мог. Мы по-прежнему гуляли, ходили на каток, бывали в кино. Она меньше скакала, спокойней отдавала свою горящую ладонь, и чаще прижималась к плечу, слушая меня, смотрела глазенками в глаза.
Однажды, когда мы подходили к ее дому, она остановилась, встала напротив и, схватив своими руками мое лицо, кинулась неопытными, но пылкими губами в мои. Ее пухлые и горящие губы ударились о сжатые мои. Лида сильнее прижалась, и мне пришлось сдаться. Поцелуй был долгим и до самой моей квартиры я пронес этот жар губ через весь морозный город.
Радость и сожаление сплелись в бечевку и перетягивали мою озадаченную грудь. Всю ночь не спал и много курил. Вся жизнь стояла на перекрестке, и только мне надо было решать, куда идти. Оборвать все сейчас? Разумней. Гуманней. Уходить с головой в пыл губ и рук? А что потом? Остаться здесь, навсегда, в этом дождливом городишке Н...? Забрать ее с собой? Зачем? И что это вообще?
За бесконечную ночь сомнений было решено. Уехать. Завтра же. Небольшой порез лучше незашиваемой раны. После работы встретил ее в парке, чтобы проститься, она радостно бросилась на мои плечи, обожгла руками лицо, обожгла губами губы. Я остался.
Все затяжнее становились дни. Она видела мои смятения и тупо вглядывалась своими глазенками, пытаясь понять, что же меня терзает. Что она думала? О чем гадала? Навсегда останется для меня загадкой, но что бы ни было в ее кукольной головке, она всегда приходила к чему-то светлому и загадочно улыбаясь, согревала мои уста. К концу зимы я уже никуда не собирался уезжать. Свыкся с мыслью остаться. Порой в особенно теплые ночи представлял, как мы состаримся в этой нежности ее огненных рук.
Она настаивала, чтобы я продолжил обучение в вузе или поступал заново, я соглашался. И как-то рассосалась та боль в груди, и каким-то волшебным образом в меня вдохнули жизнь — ее горячие руки могли растопить все.
…
С высоты лет я понимаю, что это была одна из самых счастливых и спокойных пор моей жизни.
А потом была другая Лида, другой Виктор, другая история, о которой надо будет рассказать, но только потом.
Молодость – время сумбурных решений, пора ошибок.
Персикова
Хорошо или плохо, вот только память моя — дырявое решето, и я уже не помню детально всей своей жизни в первых классах. Как школьные записки, передаваемые от парты к парте мелкими, рваными клочками с пустой, но очень важной перепиской, так и моя память осталась в подобных обрывках.
Даже фотографии мои школьные пусты и порой мне кажутся не моими, а чужими, подброшенными. Но одно я помню ясно и уже не забуду никогда.
Закончилось первое полугодие, и мы сидели так, как рассадил нас классный руководитель. Мальчики сидели с мальчиками, а девочки —с девочками. Я в ту пору сидел с Пориловым Мишкой, его еще все дразнили Парилка, а он гонялся за обидчиками, как пес гоняется за собственным хвостом. Сам он был не по годам высокий и крепкий, коротко стриженый и черный. Помню его большие кулаки и насупленный взгляд злого и обиженного человека, но, несмотря на этот грозный вид, он больше боялся, и его часто обижали даже те, кто был поменьше. Особо мы не ладили, он все время молчал или обращал внимание на дразнил.
Да и класс я знал не так хорошо, а точнее знал только парней, а девочек не знал вообще, только на лицо. Но среди этих лиц было одно особенное. Продолговатое, с невероятно красными щеками, которые никогда не бледнели, а только багровели еще больше от мороза или жары, покрытые мелким нежным пушком, словно кожура персика; большие голубые глаза, которые всегда смотрели в одну точку и, казалось, не смыкались никогда; пушистые длинные ресницы; широкий и постоянно отрытый лоб; стянутые в тугую косу русые волосы и полностью сжатые маленькие рисованные губки. Это невероятное лицо всегда смотрело на кого-то неотрывным и немного тупым , немного искусственным и в то же время любознательным взглядом, а когда на нее попадали лучи солнца, то был виден этот легкий прозрачный пушок на ее красных щеках. С таким же любопытством я часто смотрел на нее, все больше разглядывая детали этого удивительного лица. Я разглядел еще брови густые и широкие, как птичьи перья, уходящие лезвием у висков. А уши были настолько прижаты к голове, что, казалось, их вообще не существует, впрочем ,верхние кончики были едва-едва видны, но чаще скрывались под тугими русыми волосами. Когда она ловила мой пристальный взгляд на себе, она неуверенно и смущенно улыбалась, и тогда ее тонкие губки отрывались друг от друга и моментально раздувались в размере, становясь плотными, пухлыми, увлажненными, совершенно другими, словно она их все время с силой сжимала, а в такие мгновенья на секунду давала волю, и они, как бутон, распускались, становясь губкой, переполненной влагой. После я стал обращать внимания на ее маленькие крепкие пухленькие руки, на ее рыхлое тельце, на маленький вдавленный подбородок и полную шею. И чем больше я подмечал в ней деталей, тем дольше она не выходила из моей головы. Я стал радоваться, когда случайно встречал ее в коридоре, и какая-то тоска пронизывала меня, когда она не приходила: у меня не было никакого настроения, и не хотелось ничего делать. И отчего-то разглядывать других мне не доставляло никакой радости и даже, наоборот, больше отталкивало. Я мог только смотреть, наблюдать, и это приносило мне большую радость. Незаметно для себя я стал неожиданно зависим от этой радости, и тут произошло интересное событие.
Наш классный руководитель решил всех пересадить, но Вера Паловна предложила сделать так: каждый мог написать на листочке имя того, с кем хотел бы сидеть, и отдать ей, она тайно прочитает и потом рассадит всех по своим местам. В случае если несколько человек напишут одно и тоже имя, то садили с тем, кого выбирал бы желанный. Для меня наступил момент первого необузданного и неожиданного чувства, перемешанного счастья, ликования со страхом и отчаяньем. А вдруг ее выберут все парни в классе, и она тогда не выберет меня? Столько вопросов, самоистязаний и ревности, злобной, по-детски несдержанной. Собравшись, я написал ее фамилию — Персикова — и с каким-то страхом отнес записку. А когда отдал, понял, что это был за страх — страх того, что все узнают о моих чувствах. Я захотел ее забрать, но было слишком поздно. На следующий день я не хотел идти в школу, родители силой заставили меня. Сидел я молча и ни на кого не смотрел. Мне было и стыдно, и страшно. Я уткнулся головой в парту, а мое сердце предательски громко стучало, казалось, на весь класс, и еще предательски слезились глаза. Вошла Вера Паловна и села за свой стол и начала пересаживать ребят. Произнося следующее: «Миша Панин — первая парта. Сюда же Вера Лукшина». И весь класс жутко смеялся, а многие завидовали, потому что так и не решились на откровенность. Тот, кто не решился, садился мальчик к мальчику или девочка к девочке. Таких «пар» оказалось немного, и всех их сопровождали дружным смехом и дразнилками. Наконец, Вера Паловна назвала ее фамилию: «Персикова Катя, третья парта, средний ряд. Туда же…» И я готов был сгореть, только отчего, не понял и сам: от страха, что не я, от стыда, что я, от счастья, что я, от горя, что не я? Все эмоции переполняли меня и требовали взрыва, но Вера Паловна, наконец, произнесла: «Витя», — я поднял голову и посмотрел сперва на улыбающуюся Веру Паловну, она смотрела на меня и ждала, когда я встану, чтобы продолжить пересадку, а после посмотрел на Персикову, что уже сидела на той заветной парте и ждала меня, таинственно улыбаясь своими пышными и влажными губами. Я встал, раздался смех, и парни давай выкрикивать «тили-тили-тесто…», но я шел победителем, впервые почувствовав победу и все выкрики казались аплодисментами толпы. Впервые ощутил жар в груди от женского взгляда, впервые трепетный стук сердца был волнительно приятен, впервые у меня что-то мелькало перед глазами и слегка шумело в голове, словно с плеч убрали тяжелую штангу. Увидел я и завистливые взгляды нерешительных одноклассников. А после сел к ней и почувствовал такое блаженство, словно с палящего солнца я перебрался в прохладную тень.
— Кого ты написал? — шепнула неожиданно она мне. Я растерялся и ответил вопросом.
— А ты?
— Ни с кем, — тут же спокойно ответила она, а я вновь покрылся слоем стыда и нерешительности, поднял взгляд и оробел — вблизи она была еще красивее, чем вдали, от нее даже пахло каким-то сладким вкусом экзотических фруктов. И я неуверенно сказал.
— Тоже ни с кем, — впервые соврав, ответил я.
Все в тот день было впервые и впервой. И мое краснение, и моя бледность. И вранье, и блаженство, и победа, и поражения. Моя первая любовь. В детстве все кажется ярче и острее, со временем все притупляется и меркнет, становится сдержанней и спокойней. Даже столько лет спустя, имея куда насыщеннее романы, имея много прочих и иных, которые уже затерялись и перемешались с такими же. Я даже не помню лиц, не то что фамилий. А эту скромную и невинную историю, произошедшую в раннем возрасте, помню до последних мелочей. Да, в детстве все-все кажется ярче. И даже сейчас, вспоминая ее, я робею, а сердце предательски разгоняется, и кажется, что в воздухе начинает витать тот сладостный аромат фруктов, исходящий от ее пушка на невероятно алых щеках.
Лиза-Елизавета
Каким таким чудесным образом случилось мне приблизиться к семье Ворошиных, я до сих пор не имею ума. Был я тогда еще совсем молод и глуп, познакомила меня с ними моя тетя, у которой по воле судьбы мне приходилось гостить. Друг друга мы не любили по разным причинам: она из-за нелюбви к собственному брату, чьим сыном я являлся и служил вечным напоминанием о нем, я ее — из-за подобного сравнения. Скучно летели дни моего свободного времени за однообразными занятиями по дому. Я, не любивший заниматься канцелярией, полюбил читать книги, моя тетка, избегая меня, постоянно задерживалась на работе. И в один из выходных ее дней, когда она, переступая через себя, меня водила по городу, показывая достопримечательности, произошла эта встреча с Ворошиными. Сергей оказался начальником моей тетки, что числилась одним из десятка его бухгалтеров. Ему было глубоко за пятьдесят, весь он соответствовал своему возрасту и профессии: чрезмерно серьезный, как собственный отчет, строгий, живущий по расписанию и плану человек. Он осмотрел меня оценивающим взглядом ювелира, что оценивает принесенные драгоценности, и, сделав какие-то выводы, отвернул от меня голову.
- Это ваш племянник, о котором вы так усердно всем жаловались на работе? – поинтересовался тот, совершенно не обращая на меня внимания, вогнав в краску мою тетку, что та невольно засмущалась, съежилась и сжала кулак от столь бестактного и прямолинейного вопроса. И едва тихо, сквозь зубы процедила: «Да».
- Обыкновенный молодой человек. Ничем не отличающийся от других юнцов этого возраста, – Ворошин вновь взглянул на меня, дабы убедиться, не проглядел ли он какой-нибудь мелочи во мне. Но убедившись, что нет, обратился обратно к тетке: – Вы гуляете?
Ворошин был высок и здоров, коротко подстрижен, частично сед, окантован и гладко выбрит, носил строгие аккуратные очки, но, разглядывая людей, наклонял голову к груди и смотрел поверх очков исподлобья. Из-под черного пиджака виднелся накрахмаленный белый воротничок, так же «по-аристократически» торчали белоснежные рукава с золотыми запонками, на левой руке красовались наручные часы. В общем, внешне он создавал впечатление человека другой эпохи с изящными манерами, при его прямолинейности и краткости. По его костюму и привычке говорить я понял, что это человек строгих порядков, любящий, когда все идет так, как должно идти, и лежит там, где должно лежать.
- Да, гуляем, идем в галерею... – многозначительно ответила моя тетка, а ее начальник приподнял брови, разлиновав морщинами широкий лоб. – Да, мы ходим по культурным мероприятиям, – утвердительно добавила она, отреагировав на этот жест.
- Мы тоже туда идем. Моя жена, знаете, любит такие места. А я нет. Но что поделаешь... – немного с горечью и сожалением произнес он, видимо, совершенно не желая туда идти. – Я ей говорил — у меня работа. Много надо посчитать и проверить. Но это же она... А тут вы. И туда же... – Он прищурился, обдумывая некий план. – Так может, вы составите ей компанию? А то я. Не понимаю ничего в живописи. А раз вы так любите. А я бы... Домой. Работа, знаете.
- Да у меня тоже работа. Я только доведу племяныша и обратно. Ему дорогу указать только, – стала оправдываться моя тетка, не желая проводить время еще и с женой собственного начальника, еще и в какой-то галерее. Она сама не любила и не понимала того удовольствия смотреть на холсты бумаги, а тем более что-то разглядывать в них. Но считала своим долгом сводить меня во все музеи и галереи города. Правда по музеям она ходила точно так же, как и по галереям: бегом, по коридору, пропуская стенды и плакаты с какими-либо описаниями, останавливаясь лишь на секунду у чучел и манекенов.
Тут подошла к Ворошину его супруга, она была просто одета, в какое-то воздушное черное платье с белыми кругами, ее пышный черный волос был небрежно собран в объемную косу, из которой так и выпячивали разрозненные волоски. Ей было едва за тридцать, она сохранила в себе всю легкость и стан, а ее большие черные глаза по-детски сверкали. Она, как ребенок, схватилась за его руку, почти повиснув на ней, прижав ее к груди. И с открытой, неаккуратной улыбкой во весь рот осмотрела нас.
- Это Мария Паловна, — моя коллега. А это ее племянник, недавно прибывший в наш город, к сожалению, я еще не знаю, как его зовут.
- Виктор, – официально представился я.
- А это моя супруга Елизавета Николаевна, – представил всех Ворошин. После небольших расспросов Елизавета поняла, что мы направляемся в одно и то же место. Моя тетка ее не интересовала, она больше интересовалась мной и спрашивала, где я уже бывал, а где еще нет. По ее вопросам, я понял, что нигде еще не был, потому что те места, которые она называла, я впервые слышал. Но глядя на собственную тетку, понимал, что и она об этих местах слышит впервые. Мы с Елизаветой шли впереди, а Ворошин с моей теткой шел позади и что-то говорил о своем. Когда мы, наконец, пришли к галерее, он подошел к своей жене и произнес:
- Дорогая. Я заметил, как ты заинтересовалась данным юношей и желаешь ознакомить его с нашим городом. К сожалению, я не имею времени ходить с вами. Как и Мария Паловна. У нас работа. Дела... Быть может, ты погуляешь с юношей по этим местам.
- Сергей, ты же сам в этих местах ни разу не был...
- Дорогая. Как-нибудь. Как-нибудь, – поцеловав ее в лоб, он важно направился к моей тетке, и оба довольные, что избавились от нежелательной ходьбы, разошлись в разные стороны.
- Всегда ищет повода, чтобы никуда не ходить, – улыбаясь своему мужу вслед, произнесла она.
Мне не хотелось идти домой, поэтому я с легкостью соглашался со всеми предложениями Елизаветы. Мы прогуляли весь день и уставшие разошлись уже поздним вечером. На прощание она пригласила меня к ним в гости, я, не раздумывая, согласился и уже на следующее утро ехал в их коттедж.
Жили они за городом в небольшом частном секторе — четыре улицы с двухэтажными коттеджами. Вокруг лес, луга и маленькая, но буйная речка. Пахло свежестью и влагой, а в их доме – чистотой и стираным бельем. Везде было чисто, и царила тишина. Сергей был все время наверху в своем личном кабинете. Ему нравилось мое присутствие в их доме, так как его «юловая» жена всю свою необузданную энергию тратила на меня и не мешала ему. Раньше у него была такая же жена, как он, они были полностью заняты работой и делами, поэтому детей не завели, она скончалась, но в его жизни ничего не поменялось — он занимался ровно той же работой и делал все точно так же. А потом неожиданно, стрелой в его жизнь влетела Елизавета, она, как наточенный карандаш, проткнула его бумажный быт и без спроса и разрешения осталась в нем. Она была совершенно иная, не любила цифры и все, что связанно с порядком. Носилась по дому от одного к другому, часто не доделывая ничего, она была абсолютно не постоянна и не могла усидеть на месте. Она бегала и поливала цветы, но, войдя в огромный зал, завидев пианино, ставила лейку на его крышку и начинала играть какую-то мелодию, постепенно подпевая ей, и распевшись, бросала игру, и, направляясь в центр, постепенно начинала вальсировать по залу до тех пор, пока не увидев какую-нибудь недочитанную ей же книгу, не возьмет ее и не упадет на диван и не начнет читать в захлеб и с превеликим интересом, до тех пор, пока ей не надоест, а после отбросит книгу, как недовольный ребенок, и скажет: «Пойдем в лес, хочу гулять!», — и, разгоревшись желанием, может умчаться из дому в домашнем платье, абсолютно босой.
Поразительный тандем, но, казалось, только Сергей мог удержать ее и пришпорить к месту. А со мной она чувствовала себя моложавой и резвой кобылкой, которую случайно выпустили из загона. И мы шли в лес, она мне что-то рассказывала, а я не слушал, а просто смотрел на ее детский задор, ее волос, летящей за ней, в ее глаза. А она смеялась, смеялась и бегала. Выходя на луг, она сбрасывала свои балетки и босая мчалась по свежей и мокрой траве, и, разбежавшись, ныряла в нее, как в море. Лежа, вдыхала свежесть и смотрела на небо, а вокруг стрекотали кузнечики и прочие жучки, шуршала речка… Она замолкала и сливалась с природой, прислушиваясь к малейшим звукам, и живо по-детски отслеживала глазами прочие шорохи, а после смотрела на меня, приподнимая брови и, как бы заигрывая, прикусывая верхнюю губу, говорила, говорила, со мной. Она была молода, свободна и абсолютно счастлива. Я с умилением смотрел на ее упругий стан, на ее еще свежее лицо и в ее необыкновенно живые глаза. После она вставала и убегала от меня на небольшой пригорок, останавливаясь на его вершине, с которой виднелась строчка буйной речки, и весь этот луг вместе со мной. Но оттуда еще лучше мне виделась она. Взглядом, устремленным в небо. Ее простое старое платье в пол с длинным рукавом, кончающийся белым кружевом, ее тонкая немного смуглая шея, черный едва волнистый, воздушный, невероятно объемный, небрежно собранный волос и блестящие глаза, смотрящие прямо на солнце. Пахло луговой травой и влагой, а она, заметив меня, становилось серьезной, ее и без того бездонно-черные глаза чернели, становясь задумчиво-спокойными, открытая улыбка смыкалась, и тонкие губы прижимали друг друга, она заглаживала волосы своей тонкой ладонью, и ее рукав спадал камнем, до локтя обнажая руку. И она вышагивала вниз, пиная свой мокрый подол, оголяя ступни и мокрые пальцы. Шла вниз ко мне, строгой, взрослой необычайно мудрой и недосягаемой женщиной. Она становилась одновременно и близкой и далекой мне, а я влюбился беспамятно и не умело пытался скрыть тот огонь, что сжигал мою безнадежную грудь. С каждым шагом я робел, а моя осажденная душа, сдавала свои позиции и рушилась крепость юного, неопытного и глупого сердца. Оно, полностью обнаженное, стучало на неведомых доселе ритмах, и так было тяжело дышать этим свежим и приятным воздухом. А когда я уже готов был пасть на колени и, прижавшись к ее ступням, целовать их без памяти, она заливалась смехом и, вновь становясь ребенком, убегала от меня к реке, успокаивая мое слабое сердце.
Так проходили мои дни. Я страстно любил ее той мудрой и недоступной женщиной и терпел, поражался и умилялся ребенку, которым все время была она.
А потом вдруг пришло время уезжать. Я приехал к ним как обычно. Лиза, как всегда бегала, занимаясь своими делами, Сергей поднялся наверх в свой личный кабинет. Как обычно пахло свежестью выстиранного белья и чистотой. Мы, как всегда, пошли гулять. Она, как всегда, скинула свою обувь, оголяя пятки, и побежала от меня. А я... Так и ни разу не побежал за ней...
Она не пришла на вокзал — я не сказал, что уезжаю. Я ничего не сказал. Да и что я мог сказать ей, и что она могла дать мне? Она навсегда осталась той, кто бежал от меня ребенком, а спускался женщиной, о которой я только мог бы мечтать. А я — тем. Кто так и не решился побежать за ней или хотя бы ступить ей навстречу.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
