Обложка Босс. Полный клининг

Босс. Полный клининг

Роза Чайная

0% прочитано
Стандартный
Роза Чайная

Босс. Полный клининг

Эпилог

Роза Чайная

Босс. Полный клининг

1

Лев

Мне сегодня исполняется пятьдесят.

Меня зовут Лев, и хуй кто посмеет сказать, что это имя мне не создано специально для меня.

Я вхожу в комнату — и воздух становится другим. Потому что его приходится делить со мной. У каждого, кто там стоит, яйца сжимаются от одного моего взгляда.

Даже у тех, кто выше меня на голову.

Даже у тех, кто моложе на двадцать лет.

Потому что я прошел через такое дерьмо, из которого они вышли бы сломанными на всю жизнь. А я вышел королем.

Я построил консалтинговое агентство с голой жопой. С кредитом, который никто не давал. Но я выбился, потому что я, сука, не умею проигрывать.

Сейчас у меня сто двадцать человек в подчинении.

Здание в центре, которое я могу купить целиком, не заметив суммы на счете.

Имя, которое открывает любые двери.

Я прошел через всё. Через долги. Через кидалово. Через врагов, которые хотели меня закопать.

Теперь я на вершине.

И на этой вершине есть одно правило. Оно выжжено у меня в башке каленым железом. Я выучил его на своей шкуре.

Репутация — это всё.

Если ты Лев — ты не имеешь права на слабость.

А слабость у меня есть.

Бабы. Настоящие.

О да. Я, сука, знаю, чего хочу.

Хочу, чтобы баба умела жрать. Не эти салатные листики, которыми давятся содержанки, чтобы влезть в платье. А нормально.

Чтобы у нее были бедра, за которые можно держаться. Живот, на который можно давить, входя глубоко. Бока, которые можно мять, сжимать, кусать.

Чтобы в ней было мясо. Потому что в мясе — сила. В мясе — гормоны. В мясе — тот самый бабий жар, который заставляет мужика терять голову.

Хочу, чтобы баба пахла. Не духами за полторы штуки баксов, не феромонами из рекламы, которые продают в секс-шопах. А настоящим ароматом.

Потом женским.

Жаром, который идет изнутри, когда ей сорок с хуем, когда у нее организм разогнался и требует своего, когда она уже забыла, когда ее последний раз трахали по-настоящему, и она готова сдохнуть от этого голода.

Я этот запах чую за версту.

Когда раздеваешь такую бабу, а от нее несет — не дезодорантом, не цветочками, а женщиной. Тяжелым. Густым. Тем самым, от чего у меня в паху ноет, а в башке отключается всё, кроме одного: взять ее прямо здесь, разорвать, войти, кончить.

И руки. Блядь, эти руки.

Когда она берет меня своими руками — красными, обветренными, с заусенцами, с натруженными суставами, с мазолями от настоящей жизни, от всего того, что она таскала годами, пока никто не помогал, пока никто не жалел, пока никто не брал на руки.

Современные стандарты красоты придумали пидоры, чтобы женщин от мальчиков было не отличить.

Когда женские шершавые, жесткие, уставшие руки обхватывают мой член, когда они сжимают его так, будто боятся уронить, будто это последний кусок хлеба на земле, а они голодные, как волчицы, — у меня, сука, встает быстрее, чем от любой порноактрисы. Быстрее, чем в двадцать лет.

Потому что контраст. Потому что эти руки работали. Потому что они знают, что такое тяжесть.

И когда они дрочат мне — неумело, жестко, иногда больно, когда эти пальцы с обломанными ногтями сжимают яйца, а шершавые ладони скользят по стволу, — я чувствую это каждой клеткой.

Кайф.

Чистый, неразбавленный ка-а-а-айф.

Я знаю, о чем говорю. У меня были всякие.

Модели, актрисы, певицы, эти все, чьи лица с обложек смотрят на меня из каждого ларька.

Дорогие шлюхи, которые берут за ночь столько, сколько зарабатывает моя секретарша за год.

Принцессы из старых семей, которые смотрят на меня сверху вниз, пока я жёстко трахаю их в их же родовых постелях, а они текут, как реки, стоит мне только посмотреть на них.

И я усвоил одну вещь. Красивые — это обман. Это рекламная упаковка, под которой — пустота.

Они не хотят мужика. Они хотят зеркало, которое отражает их красоту. А внутри у них — мертвая резина. Такая же, как у куклы из секс-шопа.

А эти… другие.

В них — жизнь. Природа. В них гормоны не задушены диетами и фитнес-клубами. Они хотят по-настоящему. Они умеют кончать по-настоящему. Не изображать, а кончать — с криком, с судорогой, со слезами, с мокрым пятном на простыне размером с озеро.

Вот такие тела я хочу. Только тела. Чистый животный секс без обязательств, без имён, без статусов. Самая ебейшая разрядка, которую можно только представить.

Я открываю приложение для знакомств.

Самые лучшие экземпляры: только что зареганые. Без фотографии или с убогим котом на аватарке.

И сразу вижу как раз такую.

Свайпаю вправо.

2

Это началось не вчера. Мне шестнадцать. Одноклассница. Беленькая, отличница, дочка завуча. Я ношу за ней портфель. Год.

Год, мать твою.

Хожу как собачка на поводке. Открываю двери. Покупаю шоколадки, которых у меня самого нет. Она смотрит сквозь меня, как сквозь стекло. Иногда бросает: «Лев, ты такой милый».

Милый.

Блядь.

Я хотел ее так, что у меня яйца синели. А она даже не замечала, что я живой.

Потом соседка. Тетя Света. Сорок пять. Муж — слесарь, вечно в гараже, вечно пьяный.

Я зашел попросить соли.

Она стояла с мокрыми волосами в халате, который не застегивался на животе. Волосы растрепанные, вся какая-то большая, мягкая, горячая.

Пахла жареной картошкой, дешевыми сигаретами «Прима» и чем-то еще — тяжелым, густым, бабьим. Тем, от чего у пацана встает, даже если он еще не понимает, что происходит.

Она повернулась, посмотрела на меня. Не как на мальчика. Как на мужика.

Взяла за руку.

У меня встало так, что штаны стало неудобно. И она это увидела. Усмехнулась.

Мы разорвали друг друга на ее кухне в тот вечер. Она не стонала. Она кричала. Зажимала рот рукой, но крик все равно вырывался — сдавленный, хриплый, дикий. Я входил в это большое, мягкое, потное тело, в эту бабу, которая пахла едой, потом и жизнью. И чувствовал, что мир переворачивается.

Что я не мальчик.

Что я мужик.

Что я могу взять то, что хочу.

Потом дядя Витя узнал. Выследил. Подкараулил у подъезда с монтировкой. Чуть хребет не переломал.

Я месяц отлеживался, поворачиваясь на бок, и

Сейчас для статуса у меня есть Лена.

Дорогая. Статусная шлюшка.

Ноги от ушей, волосы до жопы, лицо — кукла Барби, только у Барби взгляд осмысленнее.

Содержанка.

Я перевожу ей деньги на карту, снимаю квартиру на Патриках, покупаю шмотки, оплачиваю салоны раз в неделю — ногти, ресницы, брови, хуйню всякую. Это стоит как три зарплаты ее подружек.

Она думает, что она принцесса. Она думает, что я ее хочу.

Я даже не помню, когда в последний раз хотел ее трахать.

Она ложится на спину, раздвигает эти холеные ноги и делает лицо «о, как мне приятно».

Она никогда не кончает.

Она даже не пытается. Она просто лежит и ждет, когда я кончу. Потому что ее работа — терпеть меня. И делать вид, что ей это ебать как нравится. Ровно настолько, чтобы я не задумался, нахуя я вообще плачу за это дерьмо.

Я смотрю на нее и понимаю: мертвая резина. Ни вкуса, ни запаха, ни жизни.

Я ебу не Лену. Я ебу свой статус.

Я демонстрирую партнерам, клиентам, конкурентам, этим пидорам в дорогих костюмах, которые облизываются на мою бабу: у вожака есть самка. Самка дорогая, холеная, статусная. А то, что внутри пустота и пластмасса, никого не ебет.

В том числе меня.

Но сегодня, свой пятидесятый день рождения, я проведу не с Леной. Нахуй её.

Я поеду к Дарье. Женщине с фотографией дворового кота на аватаре. Встреча на её территории. Одноразовая. Никаких предварительных ласк, свиданий и ухаживаний.

Она будет думать, что меня зовут Василий. Она понятия не имеет, как я выгляжу и чем я занимаюсь.

И меня это полностью устраивает.

Я мужчина. Это полностью устраивает её.

3

Выхожу из машины. Поднимаюсь в свой пентхаус.

В штанах уже тесно — член стоит, упирается в ширинку, и каждый шаг отдается в паху тупой пульсацией.

Две недели.

Две недели я не трахался.

Сначала эти долбаные переговоры в Лондоне, потом Лена со своим нытьем, потом эта простуда, когда я думал, что сдохну, но нет, не сдох, только яйца налились свинцом так, что болят, когда дышу.

Сейчас лопнут, сука.

Захожу в спальню. Открываю шкаф. В самом углу, за коробками с запонками, которые мне дарили партнеры, висит черный мусорный пакет. Развязываю.

Куртка. «Спортмастер». Синяя когда-то, сейчас — цвет мокрой земли с проплешинами выцветшей ткани.

На вороте кровь.

Моя кровь, если быть точным. Потому что за эту куртку я бился.

Тот вечер я запомнил.

Время часов в одиннадцать ночи.

Я вышел от партнеров. Бухой в хламину. В костюме за полтора лимона, в часах за сто штук евро.

Свернул в переход. А они вышли из-за колонны. Трое. Лет по двадцать. В спортивных костюмах, кроссовки, но глаза голодные, шакальи. Столичные, не приезжие.

Один, без бровей, шагнул вперед, нож достал. Не перочинный — нормальный, туристический.

«Слышь, старый, часы сними. И кольцо».

Я не испугался. Меня понесло.

Ударил первым. Схватил его за руку с ножом, вывернул, врезал по лицу. Кровь из носа брызнула. Но второй, рыжий, плотный, зашел сбоку — приложил меня по скуле так, что я на колено упал.

Я взбесился. Схватил рыжего за ногу, дернул, он грохнулся затылком об асфальт — глухо так, по-хорошему. Вскочил, а безбровый уже с ножом лезет. Полоснул по руке — глубоко, шрам остался. Боль злая, горячая.

Я ему локтем в висок — он сложился. Потом еще раз в лицо, когда падал. Третий, худой, смотрел на всё это и просто побежал. Сразу. Шакал.

Я снял с безбрового куртку, с рыжего стянул треники, кроссовки с него же. Кинул им свою кожанку — пусть подавятся. И ушел. Кровь с руки капала, скула опухла, но шмот я взял.

Потом в химчистку отдал, кровь вывели — чужую. Запах остался. Ахуенный запах! Он нужен.

Напоминает, что я не только в костюмах могу. Что я — Лев, блядь, и я возьму свое всегда. Даже если для этого надо выебать троих щенков в переходе.

Штаны. Те самые треники. Когда-то серые, сейчас — цвет грязного снега. Пузыри на коленях.

Я специально не зашивал, не менял. Пусть висят. Чтобы выглядели как надо. Как будто мужик в них спал на лавочке. Как будто у него нет другого тряпья.

Кроссовки. «Адидас». Паль. Три полоски, разнос, шнурок порван, завязан узлом, подошва стерта до дыр на носках.

Я их в машинке с хлоркой выстирал. Они сели, стали по ноге. В самый раз. Никто не узнает.

Снимаю часы. Сто штук евро. Швыряю на кровать. Снимаю кольцо с печаткой — там герб, нахуй, выдуманный, но все видели, я его двадцать лет ношу. На тумбочку.

Снимаю всё. Всё, что выдает меня.

Натягиваю это тряпье на себя. Куртка трещит по швам, тесновата в плечах, но похуй. Треники болтаются на жопе, кроссовки жмут.

Смотрю в зеркало.

На меня смотрит мужик. Небритый. Страшный. Потный после тренировки.

Со шрамом на руке. С лицом, которое никто не запомнит.

Никто не свяжет этого урода с Львом Кирилловичем, генеральным директором «Лев Консалт».

Выхожу из пентхауса через черный ход. Лифт до подземного паркинга. Там стоит она. Моя тачка для ритуала.

«Ауди» девяносто восьмого года. Битая. Краска облезла. Салон воняет дешевым освежителем, старыми сигаретами и еще чем-то кислым — то ли прошлый хозяин пролил пиво, то ли кто-то сдох в багажнике.

Похуй. Я купил ее за двести штук у челнока на рынке. Он думал, что я псих.

Может, и псих.

Завожу. Мотор рявкает, чихает, но заводится.

Выезжаю.

Еду в Ховрино. В промзону. В панельку. К бабе, которая даже не знает, кто я.

И член у меня стоит колом уже сейчас. Стоит так, что приходится ноги шире раздвигать, чтобы не давило.

4

Я паркуюсь у панельной девятиэтажки.

Фасад облезлый, окна в трещинах, подъезд воняет мочой и еще чем-то кислым — то ли капустой... Похуй.

Я закрываю дверь, поправляю на себе этот мешок, который называется курткой, и захожу.

Лифт не работает, конечно. Третьим этажом выше, лестница скрипит под ногами, перила шатаются.

На каждой площадке — велосипеды, коляски, мешки с картошкой.

Вонь усиливается.

Я поднимаюсь, и с каждым шагом член дергается, упирается в ширинку, трет о грубую ткань треников.

Я, блядь, как мальчишка перед первым разом. Две недели. Две хуевых недели я не трахался.

Номер квартиры — 45.

Шаги за дверью. Быстрые, нервные, шлепают ногами по линолеуму. Щелчок замка. Она открывает.

Я смотрю.

В первую секунду — только глаза. Огромные. Зеленые. Как у ведьмы. Как у кошки в темноте, когда на нее светишь фонариком.

Зрачки расширены, радужка — яркая, болотная, с золотыми крапинками. Они смотрят на меня — испуганно, жадно, растерянно.

Я в них тону, блядь, на долю секунды тону, и это бесит, потому что я пришел сюда не для этого.

Я пришел трахаться.

Потом взгляд падает ниже.

Она в платье. В платье-рубашке. Белое, в мелкий синий цветочек, васильковый такой. Пуговицы от ворота до самого низа — белые, перламутровые, блестят под тусклым светом коридорной лампочки.

Волосы распущены, русые, до плеч, чуть влажные — готовилась.

Лицо… не уродина.

Чувствую, как в паху пульсирует, как кровь приливает к члену, как он становится твердым, тяжелым, почти болезненным.

Тело.

Я сразу вижу тело под этим платьем. Жопа широкая, бедра крутые, талия есть — не песочные часы, но есть за что держаться, есть где сжать пальцами так, чтобы остались синяки.

Сиськи большие, тяжелые, под тканью угадываются, пуговицы на груди натянуты так, что вот-вот треснут, ткань расходится по швам, и я вижу край лифчика — белый, простой, без кружев.

Она — как с картины Рубенса. Баба. Настоящая. Вся мягкая, круглая, теплая.

Ахуенный сладкий подарочек мне на юбилей. То, что доктор прописал.

— Здравствуйте, — говорит она. Голос тихий, хрипловатый, с надрывом. — Я… я в первый раз так… знакомлюсь. Вы не подумайте.

Стесняется. Она, сука, стесняется.

Она стоит передо мной в этом дурацком платье, теребит пальцы, краснеет, и от этого красного румянца на щеках, от этого смущения, от этого голоса — у меня в штанах пульсирует так, что темнеет в глазах.

Хочу ее. Сейчас.

Я захожу.

Ногой захлопываю дверь.

Она пятится назад, в маленькую прихожую, упирается спиной в стену. Стены обои в цветочек, розовый такой, с мелкими букетиками.

Как на даче у бабушки, блядь.

Я подхожу вплотную. Она пахнет. Я вдыхаю этот запах, и у меня ноздри раздуваются, как у зверя.

— Вася… — говорит она.

Я хватаю ее за ворот. Пальцы сжимают ткань. Она дергается, но я держу крепко. Я смотрю ей в глаза — зеленые, расширенные, зрачки — во всю радужку.

Она не понимает, что будет. Я понимаю. Я сейчас разорву это платье нахуй.

Рву. Сверху вниз. Одной рукой.

Ткань трещит — сначала тихо, по шву, потом громко, когда рвется основное полотно. Пуговицы летят в разные стороны — цокают об пол, катятся, звенят, как колокольчики, ударяясь о плинтус.

Платье распахивается, открывая лифчик, живот, бедра.

Я вижу, как она бледнеет, потом краснеет, как грудь вздымается от быстрого дыхания, как лифчик натягивается, как соски проступают сквозь ткань.

— Ай! — вскрикивает она. — Что вы…

Я не даю ей договорить. Я толкаю ее к стене. Прижимаю всем телом.

5

Она мягкая. Вся мягкая. Живот упирается мне в пах — мягкий, теплый, податливый. Груди — в грудь, я чувствую их через лифчик и свою куртку, они тяжелые, они давят на меня, и от этого давления у меня перехватывает дыхание.

Я чувствую ее бедра, они широкие, они раздвигаются, когда я прижимаюсь, и член оказывается между ними, прижатый к ее животу, и я чувствую, как он пульсирует, как упирается, как хочет войти.

Она смотрит на меня.

Глазищи эти зеленые — расширенные, зрачки во всю радужку, в них — испуг и что-то еще.

Что-то темное, голодное, то, что она сама в себе не знала. Она хочет. Боится, но хочет.

Я чувствую, как ее тело уже поддается, как бедра чуть раздвигаются шире, как дыхание сбивается, становится поверхностным, частым.

Я чувствую, как сердце колотится у нее в груди — быстро, испуганно, и как этот стук отдается у меня в паху, синхронизируется с пульсацией члена.

— Без слов, — говорю. — Я не за разговорами приехал.

Она кивает. Один раз. Быстро. Глаза не закрывает. Смотрит.

Я накрываю ее рот ладонью.

Она дергается, инстинктивно, но я прижимаю сильнее. Ее губы под моей ладонью — теплые, влажные, чуть припухшие. Она дышит через нос, часто, глубоко, и этот горячий воздух щекочет мои пальцы.

Другой рукой я сжимаю ее между ног. Трусы. Тонкие, хлопковые. Я провожу пальцами по ткани, чувствую влагу.

Она уже мокрая. Насквозь. Я чувствую это тепло, эту сырость, и у меня член дергается так, что кажется, сейчас порвет треники.

Я давлю пальцем, тру через ткань, чувствую, как она пульсирует под моей рукой.

Она мычит мне в ладонь, бедра начинают двигаться навстречу — сначала неуверенно, потом смелее, сама, сука, наезжает на мои пальцы, трется об них, как кошка.

— Сними, — шепчу ей в ухо. — Руками. Своими.

Она опускает руки. Дрожащие, красные.

Я убираю свою ладонь с ее рта. Она смотрит на меня, не отводя глаз, и стягивает трусы. Не глядя вниз, только в мои глаза.

Пальцы дрожат, она торопится, застревает на бедрах, дергает. Трусы падают на пол, к пуговицам.

Я смотрю вниз. У нее темные волосы внизу, густые, курчавые. И она мокрая. Вся течет. Я вижу, как блестит на бедрах, как влага стекает по внутренней стороне бедер, как блестят волосы внизу.

Я чувствую этот запах — острый, бабий, и у меня кружится голова.

— Повернись, — говорю.

Она поворачивается. Спиной ко мне, лицом к стене. Упирается ладонями в обои. Пальцы растопырены, ногти царапают розовые цветочки.

Жопа — круглая, белая, мягкая. С ямочками по бокам, с целлюлитом, со складками, которые образуются, когда она наклоняется.

У меня член дергается так, что я не могу больше ждать ни секунды.

Смотрю на ее спину — с выступающими лопатками. На шею — толстую, мягкую, с ямочкой над позвонком. На волосы — русые, рассыпавшиеся по плечам, влажные на концах.

Я спускаю треники.

Член выскакичает — твердый, налитый, горячий. Головка блестит, из нее уже выступила капля.

Я беру себя в руку, на секунду, просто чтобы не кончить сразу. Провожу рукой по стволу, чувствую, как пульсирует под пальцами.

Она стоит, прижавшись к стене, жопа выставлена, спина выгнута, руки дрожат на обоях.

Член касается ее бедра. Она вздрагивает. Я кладу руки ей на талию — под пальцами — мягкая плоть, которая подается, когда я сжимаю. Я чувствую, как она дрожит под моими руками, как

— Ноги шире, — говорю.

6

Она раздвигает ноги. Сама. Умница.

Я смотрю. Влагалище набухшее, розовое, мокрое. Оно пульсирует, сокращается. Я чувствую тепло, исходящее от него, чувствую запах — острый, дурманящий.

Я вхожу.

Не медленно. Не нежно. Одним толчком. По самый корень.

Я чувствую, как она сжимает меня изнутри. Горячо. Влажно. Плотно. Как горячая, мокрая бархатная трубка обхватывает головку, скользит по стволу, сжимается, пульсирует. Я чувствую, как стенки ее влагалища сокращаются, как они обволакивают меня, как пытаются втянуть глубже. Я чувствую каждый миллиметр своего члена — от головки до основания — потому что она сжимает меня так, как ни одна баба не сжимала.

Ни одна кукла. Ни одна содержанка. Она вся мокрая, вся пульсирует. Она течет по мне, обтекает меня, держит.

Она вскрикивает. Громко. Я накрываю ей рот ладонью снова. Она хрипит мне в руку — звук низкий, горловой, как у зверя. Тело выгибается, спина прогибается, жопа подается назад, навстречу, но я держу ее за талию, не даю двигаться. Я хочу, чтобы она чувствовала каждый миллиметр входа.

Я замираю на секунду.

Член внутри нее, по самый корень. Я чувствую, как она пульсирует вокруг меня, как сокращается, как пытается двигаться, но я держу.

Я чувствую, как ее сердце колотится — быстро, испуганно. Я чувствую, как мое сердце колотится в такт.

Потом я начинаю двигаться.

Медленно, чувствуя, как стенки раздвигаются, как влага смазывает путь, как тепло обволакивает. Она стонет мне в руку — длинно, протяжно, с хрипом.

Я ускоряюсь.

Каждый толчок — до упора.

Она хватает ртом воздух, но не кричит. Только стонет. Сдавленно, с хрипом, с надрывом. Каждый мой толчок выбивает из нее стон.

— Давай, — говорю. — Кончишь для меня в честь знакомства?

Я хватаю ее за волосы. Собираю в кулак, тяну назад. Голова запрокидывается, спина выгибается дугой. Кожа с испариной. Я наклоняюсь, кусаю. Сжимаю зубами, чувствую вкус соли, пота, ее кожи. Она стонет громче.

Ритм нарастает. Я вхожу, выхожу, вхожу. Быстро. Жестко. Каждый раз — до отказа.

Я чувствую, как ее тело откликается на каждый толчок — волны идут по заднице, по спине, по бокам. Ее плоть колышется, ходит ходуном. Это заводит так, что я готов кончить каждую секунду, но сдерживаюсь. Сжимаю зубы, зажмуриваюсь, думаю о чем угодно, только не о том, как ахуенно!

Я хлопаю ее по жопе. Ладонью. Звонко. Плоть вздрагивает, краснеет, на белой коже проступает отпечаток моей руки.

Она вскрикивает — удивленно, испуганно. Я хлопаю снова. Сильнее. Она стонет — по-другому, глубоко, с низкой вибрацией, и я чувствую, как внутри она сжимается от этого шлепка.

Я хлопаю еще. Еще. Ритмично, в такт толчкам. Ее жопа краснеет, нагревается под моей рукой. Она стонет каждый раз, и каждый раз я чувствую, как она сжимает меня изнутри. Чувствую, как её оргазм нарастает.

Выхожу.

Разворачиваю ее лицом к себе. Она смотрит — глаза мутные, зрачки расширены, губы прикушены до крови, лицо красное, волосы растрепаны, лифчик съехал, одна грудь вывалилась — большая, белая, с темным соском, который стоит торчком.

Толкаю ее на пол. Она падает на колени. На пуговицы, на лохмотья платья, на трусы. Вздрагивает от боли — пуговицы впиваются в колени, но я не даю ей времени. Я беру ее за волосы, наматываю на кулак, направляю к себе. Член стоит перед ее лицом — мокрый, твердый, пульсирующий.

Она смотрит на него. Сглатывает.

Берет в рот. Глубоко. Головка упирается в горло. Она давится, мышцы горла сокращаются, как слюна течет по подбородку.

Она не останавливается. Ее руки — шершавые — обхватывают меня у основания. Пальцы сжимают, дергают, дрочат в такт рту. Я чувствую каждую мозоль, каждую неровность на этих руках, и это — нежные губы и жесткие ладони — доводит меня до грани.

Зеленые глаза, которые смотрят на меня снизу вверх.

В них уже нет испуга. Только голод. Только желание.

Я кончаю.

Резко. С хрипом. В ее рот. Сперма выплескивается горячая, густая. Она глотает, не отстраняясь, только сглатывает, и это движение языком, горлом, это сжимание — оно вытягивает из меня всё. До судороги в ногах.

Я стою, тяжело дыша, рука в ее волосах ослабевает.

Тяну ее вверх. За руки. Она встает, шатается, ноги не держат. Я прижимаю ее к себе. Она утыкается лицом мне в грудь. Дышит. Вся дрожит.

— Вася, — шепчет. — Боже…

7

Дарья

— Я уже готовая вся. А он снимает штаны, а у него там член — с мизинец! Реально! Я таких малюсеньких писюнов не видела!

Зоя хохочет, запрокинув голову, серьги-кольца мотаются, грудь под дешевой синтетической кофтой ходуном ходит.

Сидит на моей табуретке, развалившись, локти на стол — всю клеенку в цветочек заляпала. Громкая, яркая. Язык как бритва — если что не так, отрежет и не заметит.

Я такой никогда не была. Всегда тихая, серая, в своей норе.

Сижу напротив, руки под стол сжала. Мои руки. Красные, в трещинах, с заусенцами, ногти обломаны до мяса.

Химия, хлор, отбеливатель — они как наждак. Каждый вечер мажу кремом из «Пятерочки», но бесполезно. Сорок три года, а руки — как у восьмидесятилетней.

— Представляешь, Даша? — Зоя подается ко мне, голос звонкий, режет ухо. — Лежу я, значит, и думаю: может, он просто не возбудился? Может, холодно ему? А он стоит надо мной, такой довольный, руки в боки, и ждет, что я сейчас офигею. А я смотрю на этот его пипетку. И у меня в голове одна мысль: как? Утром просыпается, ищет — а он там, затерялся, как иголка в стогу сена!

Хохочет, хлопает ладонью по столу, чашка с остывшим чаем подпрыгивает. Хихикаю в ладошку.

— А он мне потом, — Зоя давится смехом, вытирает слезы пальцем, аккуратно, чтобы тушь не размазать, — говорит: «Ну как тебе?» А я ему: «Очень, — говорю, — оригинально». Думает, наверное, что я про его мужские качества. А я про то, что у меня никогда такого маленького не было. Даже у Кольки, первого моего, и то больше было. А Кольке, помнишь, четырнадцать было, и он в тот вечер напился портвейна и уснул прямо на мне, так и не засунув.

Улыбаюсь краем рта.

В голове не садовник. В голове — вчерашний вечер.

Пять лет я никого к себе не пускала. Пять лет засыпала одна под гул холодильника, думала: всё. Высохла. Засохла. Как цветок

— Даша! — Зоя хлопает по столу, я вздрагиваю. — Ты где летаешь? Рассказывай давай. Вчера куда пропала? Я звонила — трубку не берешь. Уж думала, заболела. Или мужика себе завела?

Вскакиваю. Иду к плите, спиной к ней, чтобы она не видела мое лицо.

Чайник на плите, давно остыл. Смотрю на него, на обои в цветочек, которые бывший клеил перед уходом. Дешевые, с розочками, уже отклеиваются в углах. Десять лет висят. Я всё думаю: отклеятся — переклею. Не отклеились. И я не переклеила.

— Ничего, — голос мой тонкий, как ниточка. — Так...

— Даша. — Зоя не встает, гремит ложкой в чашке. — Ты чего? Повернись.

Поворачиваюсь. Стою у плиты, руки в карманы халата засунула.

Зоя смотрит на меня. Глаза темные, быстрые. Видит мои красные щеки, мокрые глаза. Встает, подходит, берет за плечи.

Она, как и я, уборщица, но... ногти у нее накрашены, она за ними следит.

— Был кто-то, — говорит не спрашивает. — Говори.

Киваю. Один раз. Быстро, как воробей.

— Помнишь, ты советовала приложением для знакомств воспользоваться, — шепчу. — Три дня назад один мужчина... Приезжал.

Зоя выпускает мои плечи, садится. Хлопает ладонью по столу — чашки подпрыгивают.

— Даша! Ты, которая боится кассиру в глаза посмотреть? Паспорт прячешь, чтобы возраст не видели? Ты зарегилась наконец?

Смеется Зоя, а я нет.

— Ну? — Зоя стучит красными ногтями по столу. — Рассказывай! Где работает? Как зовут?

Сажусь напротив. Медленно. Ноги не держат. Руки на колени кладу, сжимаю, чтобы не дрожали. Смотрю на клеенку, на крошки, на разводы от чая.

— Ничего не знаю. Фото не было, но он симпатичный. Высокий. Красивый даже. Возраст не указан, по виду, может, сорок пять, сорок семь. Имя — Вася.

Зоя молчит. Поднимаю глаза — она смотрит на меня как на сумасшедшую. Краснею. Сначала щеки, потом шея, потом грудь. Бывший смеялся: «Ты что, светофор?»

— Даша, — Зоя говорит медленно, как учительница. — Ты пустила в дом мужика без фото, без возраста, который назвался Васей? Он мог быть кем угодно. Маньяком.

— Он не…

— А ты откуда знаешь?

— Всё обошлось.

Зоя смотрит на меня, замолкает.

— Было у вас? — спрашивает.

Молчу. Смотрю на свои руки. Страшные руки. Вчера они… Не могу сказать. Если скажу — исчезнет. Растает как сон. А мне надо, чтобы он остался. Хотя бы в голове.

— Было… — начинаю и замолкаю. Слова кончились. Как всегда, когда нужно сказать что-то важное. Я могу молчать, плакать, краснеть. Говорить — нет.

Зоя вздыхает, тяжело, по-бабьи. Голос мягче:

— И что он? Хоть нормально?

Поднимаю голову. Глаза мокрые, красные, но я улыбаюсь. Потому что вспоминаю.

— Нормально, — и снова краснею. — Очень.

Зоя смотрит, и вдруг ее лицо расплывается в улыбке. Подпирает щеку рукой:

— Ну, мать, даешь. А приедет еще?

Сердце падает куда-то вниз. В живот. В самый низ. Я об этом думала всю ночь. Сначала лежала, смотрела в потолок, чувствовала его запах на подушке. Потом встала, сменила наволочку — если не сменю, не засну. Потом пожалела.

— Мы договаривались, — тихо. — В приложении. Цель — секс. Без обязательств. Один раз.

— А если он напишет?

— Не напишет.

— А если?

Смотрю на Зою. Она смотрит на меня. Я вижу, что она хочет сказать: «Дура ты, Даша. Нашла мужика на одну ночь, а теперь страдаешь». Но она молчит. Знает — я и так знаю.

Голову опускаю. Смотрю на ладони — красные следы от ногтей. Вот так и живем. Следы остаются, а мужчина нет.

— Давай чай новый поставлю, — чтобы что-то сказать.

Беру чайник, иду к раковине. Руки трясутся, вода плещется на халат. Ставлю на плиту, щелкаю конфоркой — не зажигается. Спички ищу. Конфорка барахлит давно, а вызвать мастера дорого.

Зоя молчит за спиной. Знаю, что она смотрит на меня. На всю мою убогую жизнь, которая умещается в эту кухню, в однушку в Ховрино, в халат в горошек, в руки страшнее, чем у бабки.

Спичка зажигается, подношу к конфорке, пламя вспыхивает. Стою, смотрю на огонь. Ну вот и всё. Рассказала. Теперь можно забыть.

— Даш, — слышу. — Телефон-то свой посмотри.

— Зачем?

— Затем, что вибрирует.

Беру телефон со стола.

Одно сообщение.

Номер неизвестен.

«Сегодня приеду. В 8».

Стою. Смотрю на экран. Пальцы дрожат, телефон выскальзывает, ловлю его, прижимаю к груди. В груди — тепло. Которого не было пять лет. Которое я думала, что высохло навсегда.

— Ну? — спрашивает Зоя.

— Это он, — голос чужой, тонкий. — Сегодня. В восемь приедет.

Зоя смотрит секунду. Потом вскакивает, хлопает в ладоши, серьги подпрыгивают:

— Я же говорила! Я же говорила, дура! Ты у меня ещё баба огонь. Написал! Значит, запала в душу мужику!

8

Я лепила пироги, когда он постучал.

В половине восьмого. На полчаса раньше.

Руки в муке по локоть, волосы мокрые после душа, на мне старая футболка — Катина, моей взрослой дочки. Серая, с надписью на английском, и треники домашние, на коленках вытянутые.

Не успела. Не успела причесаться, не успела платье надеть, не успела губы накрасить. А он уже здесь.

Сердце ухнуло в живот, в самую глубину.

Вытерла руки о полотенце, метнулась к зеркалу — лицо красное, на щеке мука, волосы сосульками висят, под глазами круги, второй подбородок.

Футболка обтягивает живот, бока, грудь, под ней лифчик просвечивает, старый, белый.

Боже. Как стыдно.

Открываю.

Он стоит. В той же одежде. Глаза темные, почти черные, тяжелые, проходят по мне сверху вниз. По лицу, по футболке, которая на мне мешком, по рукам, которые я за спину прячу.

Потом на стол, где тесто, мука, капуста, пирожки недолепленные.

— Я рано, — голос низкий, хриплый. — Пироги печешь?

— Я хотела… — голос тонкий, ломается. — Я думала, вы в восемь. Я не успела. Я сейчас…

Он заходит. Закрывает дверь ногой. В прихожей сразу становится тесно. От него пахнет табаком, улицей, потом. И чем-то еще, острым, мужским.

Пятясь, упираюсь спиной в стол.

Он подошел вплотную.

Схватил меня за подбородок. Пальцы жесткие, шершавые, сжимают так, что рот открывается. Смотрит в глаза. Темные, глубокие, без дна.

От этого взгляда внутри всё переворачивается.

— Испачкалась, — говорит. Проводит большим пальцем по щеке, стирает муку. Кожа горит под его пальцем, по спине мурашки.

— Я хотела пироги испечь, — шепчу. — Для вас.

— Для меня, — усмехается. — Значит, сильно ждала.

— Да, — краснею. Сначала щеки, потом шея, потом грудь. Знаю, что краснею, знаю, что видно, и стыдно

Он отпускает подбородок, отступает на шаг. Смотрит на стол. Я стою, руки по швам, пальцы в муке, дрожат. Он берет скалку. Деревянную, старую, мамину ещё, ручка отломана, но я привыкла. Крутит в руках, смотрит.

У меня внутри всё обрывается. Зачем? Зачем ему скалка?

— Раздевайся, — говорит.

— Что?

— Раздевайся, — повторяет спокойно, будто это самое обычное дело в мире. — Ты хотела пироги? Будут пироги.

Не понимаю.

Смотрю на него, на скалку в его руках, на свои руки в муке.

Потом он достает из кармана треников пачку.

Презервативы.

Целая пачка, серебряная. Он вытаскивает один квадратик, рвет зубами. Достает резинку. Надевает на скалку.

Я смотрю и не верю. В горле пересохло, колени дрожат, в голове — одна мысль: зачем? Зачем?

Это же скалка.

— Ты… — голос чужой, хриплый. — Вы… зачем?

— Ложись на стол, — говорит.

— Я не…

— Ложись, — рука на плечо, толкает, не больно, но настойчиво. — Делай как я говорю.

Смотрю в его глаза. Темные. Холодные. Но внутри — огонь. Я вижу. Я чувствую. Он хочет меня. Меня. Такую.

Он хочет.

И от этого понимания внутри что-то ломается. Стыд уходит. Остается только желание. Темное, животное, такое, от которого ноги не держат.

Ложусь на стол. Спиной на муку. Тесто. Пласт липкий, холодный, прилипает к лопаткам. Мука взлетает облаком, щиплет нос. Футболка задралась.

Закрываю глаза.

— Смотри на меня, — слышу.

Открываю. Он стоит надо мной. Скалка в руке. Смотрит. Потом берется за пояс моих треников, тянет вниз. Приподнимаю таз, помогаю.

Треники с трусами вместе, одним движением. Ноги мои голые, белые, они толстые, целлюлит, растяжки. Хочу их свести, спрятать, но он стоит между, не дает.

Смотрит. Долго. Чувствую его взгляд на коже, на животе, на бедрах, между ног. И от этого взгляда внутри начинает тянуть, ныть, становится мокро.

Стыдно.

Так стыдно, что хочется провалиться сквозь пол. Но он смотрит — и я не могу отвести взгляд от его темных глаз.

— Смотри, — говорит. Подносит скалку к моему лицу. Резинка блестит под лампой. — Что это?

— Скалка, — шепчу.

— Зачем?

— Тесто… раскатывать…

— А сейчас? — усмехается. Глаза щурятся. — Что я сделаю с ней сейчас?

9

Молчу. Боюсь.

Он опускает скалку ниже. На живот. Холодно. Я вздрагиваю. Потом еще ниже. По складке, где живот переходит в лобок. Останавливается. Нажимает. Чувствую давление, твердое, круглое, и внутри, там, пульсирует.

— Не бойся, — говорит. — Я знаю, что делаю.

Он водит скалкой по животу, по бедрам, по внутренней стороне ног. Я сжимаюсь, расслабляюсь, сжимаюсь снова.

Каждое прикосновение — как удар током. Кожа горит, мурашки бегут по спине, по рукам, по ногам. Пальцы впиваются в край стола.

Тесто под спиной теплое, пахнет дрожжами. Я чувствую, как оно расплющивается под моим весом, как прилипает к футболке, к голой спине.

Скалка опускается ниже. Касается там. Я выгибаюсь.

Это не больно, это — невозможно, это — слишком.

Я чувствую каждый миллиметр дерева через тонкую резину, чувствую, как он нажимает, как водит, как я раскрываюсь навстречу.

Пальцы впиваются в стол, ногти оставляют борозды в муке. Дышу ртом, часто, поверхностно, в голове — гул.

— Смотри, — говорит он. Голос хриплый, сдавленный. — Как ты течешь. Видишь?

Смотрю вниз. Скалка блестит. Я вижу. Мне стыдно. Но я не могу остановиться. Тело живет своей жизнью, не слушается, поднимает бедра, раскрывается, хочет. Хочет этого дерева, этой резины, его рук, его голоса.

Он вводит скалку. Медленно. Дюйм за дюймом.

Я кричу. Не от боли. От того, что слишком. Слишком много. Слишком полно. Слишком.

Пальцы хватаются за его руку, хотят остановить, но он не останавливается. Смотрит мне в глаза — темные, глубокие, спокойные. Водит скалкой. Медленно. Глубоко.

— Терпи, — говорит. — Ты же хотела. Я знаю, ты хотела.

Хотела. Да. Хотела. Я хочу так, что тело выгибается дугой, что ноги разъезжаются по столу, что голова запрокидывается, и я вижу только потолок, трещину, лампочку без абажура.

Он ускоряется. Скалка ходит во мне, ровно, глубоко, каждый толчок. Я чувствую, как мышцы сжимаются, как пульсируют, как нарастает где-то внизу живота тугой комок, который вот-вот лопнет.

— Не надо, — шепчу. — Я сейчас… я…

— Надо, — говорит.

Он нажимает сильнее, двигает быстрее, и комок лопается. Волной. Судорогой. Криком, который я не могу сдержать.

Тело выгибается, пальцы впиваются в его руку, ноги дрожат, из глаз летят искры.

Я кричу. Не помню, что кричу. Кажется, его имя. Вася. Вася. Вася.

Скалка выходит. Я лежу, тяжело дыша, вся мокрая, в муке. Я не могу пошевелиться. Не могу открыть глаза.

Слышу, как рвется презерватив, как он бросает скалку на стол. Слышу, как шуршит пачка — он достает еще один. Открываю глаза. Он стоит надо мной, натягивает резинку на себя.

Член — твердый, большой, пульсирует, головка... Я смотрю и не могу отвести взгляд.

Он берет меня за бедра, тянет к краю стола. Тесто хлюпает под спиной.

— Смотри на меня, — говорит.

Смотрю. В его темные глаза. Он входит. Одним толчком. Глубоко. Полно. Чувствую его всего. Живого, горячего.

Так не похоже на скалку. Не дерево, не резина. Он. Его кожа, его жар, его ритм. Тонкая резина между нами — единственная преграда.

— Руки на стол, — командует.

Кладу. Он держит меня за бедра, входит, выходит, входит. Каждый толчок отдается в позвоночнике, в голове, в кончиках пальцев.

Смотрю на его руки — на моих бедрах остаются красные следы. Смотрю на его лицо — сосредоточенное, жесткое, глаза закрыты. Смотрю на пот, который выступает на лбу, на шее.

— Я… — начинаю.

— Молчи, — перебивает. Не открывая глаз.

Он ускоряется. Жестче. Глубже.

Стол ходит ходуном, тесто сползает на пол, миска с капустой падает, разбивается. Я слышу, но мне всё равно. Мне всё равно на капусту, на миску, на пол.

Есть только он. Его руки на моих бедрах. Его член во мне, в тонкой резине, которая греет его тепло. Его дыхание. Его запах.

Он открывает глаза. Смотрит на меня. Темные, блестящие, дикие. Смотрю в них и вижу себя. Грязную, мокрую, с размазанной по лицу мукой, с открытым ртом, с вывалившейся грудью. И не стыжусь. Хочу, чтобы он видел. Чтобы запомнил.

Он кончает. С хрипом, с рывком, сжимает мои бедра так, что будет больно завтра. Чувствую, как пульсирует внутри, через резину чувствую толчки, горячую пульсацию. Он наполняет презерватив, и это тепло разливается во мне, хотя между нами — тонкая преграда.

Он выходит. Стягивает резинку, завязывает узлом, бросает в урну под раковиной.

Застегивает штаны.

Он достает сигарету. Закуривает. Смотрит на меня. Темные глаза — спокойные, удовлетворенные.

— Я не голоден. Но сейчас перекурю и трахну тебя снова. Можешь пока помыться и пойти в спальню, — говорит.

Киваю. Не могу говорить.

10

Лев

Неделя почти прошла. Неделя почти, блядь, без нормального секса.

Сижу в кабинете, а в голове — она. Даша. Ее зеленые глазищи, ее руки, ее жопа.

Не ездил к ней давно.

Дел навалилось — китайцы эти ебаные, которые три раза переносили переговоры, потом урод из налоговой, решивший, что может меня потрясти. Пришлось ехать, смотреть в его поганые глаза и делать вид, что он мне ровня.

Потом Лена со своим днем рождения. Скинул ей бабла на ресторан, сам не пошел. Пусть жрет одна. Обиделась. А мне насрать. На нее мне насрать вообще.

Но всю неделю думал о Даше.

Просыпался по ночам с вставшим хуем, яйца ныли, и думал: поехать? Выебать еще раз? Она же ждет. «Выкает». Какая же она…

Но не поехал.

Потому что если поеду — это уже не разрядка. Это уже зависимость.

А я, блядь, не завишу.

Ни от кого. Ни от чего.

Я — Лев.

Беру, когда хочу. А хочу — не значит «нуждаюсь». Не нуждаюсь. Я выбираю. Я ебаный хищник. Не бегаю за бабами. Это они за мной бегают.

Сегодня вернулся в офис после обеда.

Переговоры с Поляковым. Старый хрен, владелец сети заправок. Хочет, чтобы я его империю от налоговой отмазал. Сидит в моем кабинете, пальцы в перстнях, потный, воняет дорогим одеколоном.

Назвал я цену. Покраснел он, как рак, задышал, засопел. Но согласился. Они всегда соглашаются. Потому что я лучший. Потому что никто не умеет так, как я. Потому что если я скажу «да» — у тебя всё будет. Если скажу «нет» — ты труп на этом рынке.

— Лев Кириллович, — заискивает он, — вы меня, конечно, разорили, но… дело стоит того.

— Не ссы, — говорю. — Разорю — не разорю. Зато спать будешь спокойно.

Смеется нервно, трясет мне руку, пятится к выходу. Жалкое зрелище. Как баба. Провожаю до лифта, киваю охране, возвращаюсь в кабинет.

Телефон вибрирует. Лена.

«Масик! Ты меня совсем забыл. Когда приедешь? Мне нужно на шопинг, карта заблокирована».

Смотрю на экран.

Перевожу ей сто тысяч. Не глядя. Просто чтобы отъебалась. Сообщение: «Получила. Спасибки! Ты самый лучший!».

Сто тысяч, блядь. За что?

Достаю из ящика папку с договором, открываю, пытаюсь вчитаться. Цифры, пункты, подпункты. Не лезет. В голове — она. Даша.

Два раза. И я не дал ей ни копейки. Даже не намекнула. Пироги, блядь, хотела испечь. Для меня.

Закрываю папку. Откидываюсь в кресле. Смотрю в потолок.

Лена получает бабки просто за то, что существует. Сидит в своей квартире, красит ногти, ходит по салонам, треплет языком с подружками. А эта… Даша. Руки у нее вон какие. С мозолями, в трещинах.

Я ей даже цветка не купил. Не потому, что жалко. Просто не подумал. Приехал, выебал, уехал.

Несправедливо, блядь.

Лена катается как сыр в масле, а эта баба получила хуй. Два раза получила, если быть точным. Но это всё. А заслуживает... больше.

В дверь стучат. Зам. Серега. Башка квадратная, костюм, бабочка. Сука, он даже в кабинете у меня бабочку носит. Педаль, короче, но умный. Лучший операционщик в городе.

— Лев Кириллович, — говорит, — завтра в десять делегация из «Роснефти». Семь человек, включая Топоркова. Ты же помнишь?

Помню. Топорков — старый ублюдок, который лично приезжает смотреть, кому он отдает контракт на триста лимонов. Всю мою контору насквозь видит. Любит, чтобы всё блестело. Любит, чтобы перед ним вылизывали.

— Помню, — говорю. — Что с новым этажом?

— Сдали в пятницу. Уборка сегодня ночью будет. К утру всё готово. Проведешь делегацию сам?

— Сам, блядь. Кому я еще доверю? Топорков если увидит чужую рожу — обидится. Думает, я его не уважаю.

Серега кивает, записывает что-то в планшет.

— Уборку проконтролируй. Чтобы ни пылинки. Топорков, если пятно увидит, всё переиграет нахуй. Он в этом деле — параноик.

— Сделаю, — Серега уже у двери. — Кстати, там у нас на двенадцатом этаже уборщицы сегодня работают. Но я сказал, чтобы к утру всё вылизали. Если увидишь кого завтра — не гони сразу. Они до одиннадцати по графику.

— Похуй, — говорю. — Главное, чтобы под ногами не путались. Топорков баб в синих халатах не любит. Говорит, портят антураж.

Серега уходит. Я снова остаюсь один.

Двенадцатый этаж. Новый отдел. Стекло, хром, итальянская мебель за хуллион евро. Всё для того, чтобы эти уроды из «Роснефти» обоссались от восторга и подписали бумаги.

Откидываюсь в кресле. Закрываю глаза.

Завтра важный день.

Надо быть в форме. Никакой лишней нервотрепки днём, а вечером... Завтра вечером найду новую бабу себе в Тиндере. На один раз.

Надо отвлечься от ведьмы этой. Зеленоглазой.

11

Дарья

— Даша! Ты чё, спишь на ходу? Полы чтобы блестели! Через два часа делегация приедет! Важные люди! А у тебя вон в углу разводы! Давай, давай, шевелись!

Зинаида Павловна стоит в дверях, руки в боки, лицо красное, глаза злые. Голос режет, как нож по стеклу.

Я киваю, сжимаю швабру, тру сильнее. Паркет дорогой, темный, на нем видно каждую ворсинку, каждый волосок.

Я на коленях, тряпкой вытираю углы, там, где швабра не достает. Колени болят, спина ноет, пальцы в резиновых перчатках вспотели, чешутся.

Сняла перчатку на секунду — рука красная, в трещинах, ногти обломаны до мяса. Убрала обратно.

Нельзя.

Начальница увидит — опять начнет: «Что за руки, как у бомжихи? Клиенты увидят — позор».

Она ушла, а я осталась. В коридоре. Длинном, бесконечном. Паркет блестит под тусклым светом, стены стеклянные, за ними — пустые кабинеты. Дорогие столы, кожаные кресла, компьютеры. Всё чужое.

Я здесь как насекомое под стеклом.

Маленькая, грязная, ненужная.

Тру, вытираю, натираю. Надо успеть до одиннадцати. В одиннадцать придут люди. Важные. Будут ходить по моему полу, даже не посмотрят вниз. Им нет дела до того, кто здесь на коленях ползал, пока они спали в своих теплых постелях.

Я выпрямилась. Спина хрустнула.

Разогнулась, посмотрела в окно — серое утро, высотки, стекло, бетон.

Мой мир — панелька в Ховрино, обои с розочками, холодильник, который гудит как раненый зверь. А здесь — другой мир.

Достала из кармана телефон.

Ни одного сообщения. Пять дней. Пять дней он не писал. После того раза. Когда скалкой. Когда на столе...

Я ждала. Весь день. Сидела у окна, смотрела на двор, на качели, которые скрипят на ветру. Пироги испекла. С капустой. Они остыли, зачерствели.

Я их съела одна.

Стоя у плиты, жуя сухкю сдобу, и думала: зачем? Зачем я ему? Один раз, два — и всё.

Он же с самого начала сказал «без обязательств». В профиле так и было. Цель — секс. А я… я как дура. Пироги пекла. Ждала.

Краснею, даже когда одна. Стыдно.

Так стыдно, что хочется провалиться сквозь этот дорогой паркет, сквозь бетон, сквозь землю!

Какая я дура!

Сорок три года, а как девчонка.

Влюбилась в мужика с Тиндера, который пришел, отимел меня и забыл. Конечно, забыл. У него таких как я... Пусть он и не богат, по одежде было видно. Но хорошо сложан, силён, красив. Плечи огромные. Пресс. Наверное, он грузчик. Привык поднимать тяжести.

На такого мужика очередь.

Катя. Дочь моя. Вчера она опять пришла в три ночи. Я слышала, как ключ в замке поворачивается, как она крадется по коридору, как дверь в ее комнату скрипит.

Я даже не вышла. У нас не очень хорошие отношения. Не как у матери с дочерью. Скорее, мы давно уже живём, как соседки.

Я ей не указ. Что я в жизни понимаю?

Она меня стыдится. Стыдится, что я просто уборщица.

Отец ушел, когда ей было семь, сказал: «С такой бабой жить невозможно». Ушел к молодой, к библиотекарше. Ни разу не заплатил алименты. Теперь у него другая жизнь. А у меня — эта.

Я тру пол. Снова на колени. Тряпка в руке, скользит по паркету, намыливаю, тру, вытираю.

Запах химии, хлора, аммиака.

Он въедается в кожу, в волосы, в легкие. После работы я пахну. Даже если душ приму, все равно. Запах прилип.

Опять вспомнила, как он надевал презерватив на скалку. Это же чистое безумие. Медленно. Спокойно. Я смотрела и не верила. Думала, шутит. А он не шутил.

Он смотрел на меня, как на желанную женщину. Он хотел меня. Я видела, что на самом деле хотел.

Но больше не написал и не объявился. И не объявится...

В одиннадцать утра я уже заканчивала второй корпус. Коридор возле лифтов — самый ответственный. Туда важные люди заходят первыми. Пол должен сиять.

Я намыла его два раза, теперь натирала сухой тряпкой, чтобы не оставалось разводов. Паркет под лампой горел, как зеркало.

Зинаида Павловна будет довольна.

Выпрямилась, разогнула спину. Шея затекла, плечи свело. Посмотрела на себя в стеклянную стену — синяя спецовка, мокрая от пота, на щеке грязь, волосы рассыпались, лицо красное, опухшее.

Понимаю, почему он не позвонил.

Уродка. Тряпка. Кому я пытаюсь доказать, что могу быть желанной?

Слышу, как лифт ползет снизу. Третий, пятый, восьмой... Цифры на табло загораются одна за другой, и с каждым этажом у меня внутри всё сильнее колотится.

С какой стати? Ну приедут вадные люди. Ну пройдут. Мало ли их тут каждый день ходит. Важных...

Надо просто сделать вид, что меня нет. Я умею. Я всегда умела становиться невидимкой.

Двенадцатый. Стоп.

Двери разъезжаются, и оттуда вываливается этот шум. Мужские голоса — громкие, раскатистые, как будто им принадлежит весь этот коридор, всё здание, весь город, весь мир.

Кто-то травит анекдот, кто-то ржет, басы перекрывают друг друга, эхо гуляет под потолком. Потом — щелчок. Зажигалка. Кто-то закурил, хотя таблички «не курить» висят на каждом углу, и Зинаида Павловна нас за это распинает.

А им можно. Им всё можно. Они вон в каких костюмах, они тут хозяева, а мы — тени, которые должны раствориться, пока они идут.

Я вжимаюсь спиной в стену.

Ведро задвигаю ногой подальше, швабру прижимаю к себе, чтобы ручка не торчала. Сама сжимаюсь, становлюсь маленькой, незаметной, как мышка.

Они выходят.

Много. Семь, восемь, может, десять. В темных пиджаках, при галстуках, ботинки начищены так, что лампочки отражаются.

Лица сытые, гладкие, ни одной морщины, кроме тех, что от смеха. Идут широко, как будто коридор для них тесноват, как будто они могут раздвинуть стены, если захотят.

Первый — старик. Седина на висках, лицо красное, нос картошкой, губы важные, поджатые.

А за ним — второй.

Я смотрю — и мир останавливается.

Темные глаза. Жесткая челюсть. Шрам над губой. Плечи широкие, костюм сидит как влитой. Он говорит что-то старому, усмехается, поправляет галстук.

Я не могу дышать.

12

Сердце — бах.

Бах! Бах!

В ушах шум, в глазах темнеет.

Это он. Вася. Мой Вася.

Который приезжал в Ховрино в куртке и кроссовках. Который трахал меня скалкой на столе в муке на столе. Который… который…

Нет. Нет, нет, нет.

Не может быть. Это не он. Это ошибка. Просто похож. Просто темные глаза, просто лицо... просто ширина плеч. Мало ли мужиков с такими глазами? Мало ли у кого шрам над губой?

Этот мужчина вон в каком костюме. Дорогом. Такой костюм стоит как моя зарплата за год. За два года.

Это не он...

Я сейчас провалюсь сквозь землю. Только чтобы он не посмотрел. Только чтобы прошел мимо. Я сейчас стану маленькой, я стану невидимкой, я растворюсь, я… я…

Они идут прямо на меня.

Я пытаюсь отступить. Пятка скользит по мокрому паркету! Нога едет! Я машу руками, хватаюсь за воздух, за швабру, за ведро, за стену — за что угодно. Не сейчас!

Не падать! Не при нем! Только не при нем!

Он поднимает глаза. Смотрит прямо на меня.

Взгляды наши встречаются.

Мир сворачивается в трубочку. Звуки исчезают. Люди исчезают. Коридор исчезает. Остаются только его глаза. Темные. Глубокие.

Я смотрю в них, и в первую секунду — ничего. Пустота. Как на пустое место. Как на ведро с тряпками... Как на пятно на полу...

Но я успеваю заметить.

Секунда. Одна секунда. Моргнуть не успеть. Его зрачки дергаются. Расширяются. На долю мгновения в этих темных глазах вспыхивает что-то — узнавание.

Узнавание.

Я вижу. Я вижу, как он понимает, кто перед ним! Как его тело на долю секунды замирает. Как мышцы на скулах напрягаются. Как воздух застревает у него в груди.

Он узнал меня.

Он узнал!

А потом — щелчок. Как выключатель. Как дверь, которую захлопнули перед носом. Его лицо становится

Он делает шаг в сторону. Обходит меня. Не замедляясь. Не поворачивая головы.

Я отступаю. Ноги не слушаются, ватные, чужие. Пятка снова скользит. Я дергаюсь, хватаюсь за воздух, за швабру, за ведро — всё мимо!

Руки скользят, пальцы ничего не ловят!

Я лечу.

Медленно. Как во сне.

Как в замедленной съемке! Вижу, как ведро отлетает в сторону, как вода выплескивается дугой, как швабра падает, выбивая из паркета звон. Пол, который приближается, темный, блестящий, холодный.

Вода обжигает холодом, заливает лицо, попадает на щёки, на волосы. Спецовка намокает, прилипает к телу, липнет к коже. Паркет твердый, колени взрываются болью, локти горят, подбородок саднит.

Я лежу распластанная.

Голоса смолкают.

Тишина наваливается такой плотной, что кажется — её можно потрогать руками. А потом тишина трескается. Где-то далеко, за стеклянными стенами, женский голос ахает — тонко, удивлённо.

Кто-то из мужчин смеётся, коротко, будто подавился. Шорох ткани, переступ ногами, чьи-то ботинки скрипят по паркету.

Я поднимаю голову.

Каждое движение — как под водой. Вода стекает с волос, заливается в глаза, щиплет, размывает всё вокруг. Моргаю, вытираю лицо тыльной стороной ладони, снова моргаю. В ушах шумит, голова тяжёлая, как чугунная.

Он стоит прямо передо мной.

Совсем близко.

Руку протянуть — и достану до его ботинок.

Я смотрю снизу вверх, задрав голову, потому что он высокий, а я на полу, в луже. Он смотрит на меня сверху вниз. Глаза — ни тепла, ни холода, смотрят как на незнакомку.

— Лев Кириллович, вы в порядке? — голос из-за спины, заботливый.

Он не оборачивается. Даже не поворачивает голову. Не смотрит на того, кто спросил. Делает шаг.

Перешагивает.

Через лужу, которая расползлась по паркету мутным озером.

Через мои руки — я их не успела убрать, они так и остались лежать на мокром полу, растопыренные.

Его ботинок проходит рядом, вплотную к моим пальцам. Я смотрю на подошву.

Он идёт дальше, не оглядываясь. Голоса удаляются, тают, смешиваются с шагами, с эхом в коридоре. Кто-то снова смеётся. Щёлкает зажигалка. Дверь переговорной открывается, пропускает шум, закрывается — и всё стихает.

Я остаюсь одна.

Лежу на мокром полу. Холод пробирается под кожу, к костям. Колени саднит, локти горят, в груди — пустота. Не боль. Не обида.

Пустота.

Такая, что дышать нечем.

Встать не выходит. Слишком больно ударилась. Усилием воли откидываю тело на спину. Смотрю в потолок. Белый, высокий, с точечными светильниками, которые горят ровным спокойным светом.

Это... Это просто не он. Да. Не он. Такой мужчина, как этот, никогда бы на меня не посмотрел.

13

Лев

Топорков сдох через сорок минут.

Перестал существовать как самостоятельная единица. Превратился в трясущуюся массу, которая только и могла, что выводить закорючки там, где я тыкал пальцем.

Я готовился к часу. Может, полутора. Старый хуй обожал разводить сопли, тянуть кота за яйца, делать вид, что у него ещё есть выбор.

Но сегодня я вошёл в такой раж, что к седьмой минуте его губы сжались в нитку.

К двадцатой голова заходила вверх-вниз, как у ебанного болванчика на приборной панели.

К тридцать пятой его собственный зам уже тянулся за ручкой.

Страх — лучший продажник. Лучший наркотик. Лучшая смазка для чужой воли.

— Лев Кириллович, — выдавил Топорков, выводя последнюю закорючку. — С вами опасно иметь дело.

Мы вышли в коридор.

Я сжал его вялую ладонь. Хлопнул по спине так, что он кашлянул.

Серега отконвоил делегацию к лифту.

Я остался на двенадцатом этаже один.

Гул голосов стих, растворился где-то внизу.

Надо мной нависла тишина — такая плотная, что я слышал, как гудят трубы вентиляции. Как жужжат лампы. Как кровь шумит в ушах.

Как у меня в штанах, блядь, шевелится.

Потому что я знаю: она где-то здесь.

Этаж вымер. Ни одной ебаной души.

Я стоял и смотрел на то место, где она лежала час назад.

И её взгляд, блядь, пробил насквозь. Я чуть не замер посреди коридора, как конченый идиот. Чуть не наклонился. Чуть не поднял её.

Даша.

Её губы, которые шептали «Вася» пока я драл её на столе с таким придыханием, что у меня до сих пор вставало от одного воспоминания.

Как она кричала, когда я входил. Как её тело выгибалось. Как эти её зелёные глаза смотрели на меня снизу вверх, когда она стояла на коленях в муке.

Потом её лицо побелело. Скулы заострились. Тело сжалось, будто я занёс ногу не для шага а для удара.

Я увидел страх. Настоящий, животный, бабий страх.

И меня это, сука, завело. У меня встал. Так, что яйца к горлу подпрыгнули.

Я двинул по коридору.

Завернул за угол, где висела табличка «Запасной выход» с потухшей лампочкой над ней.

Там находилась пожарная лестница и дверь в подсобку. Место, где уборщицы хранят тряпки. Где она сейчас наверняка собирает вещи, чтобы смыться.

Дверь приоткрыта.

Сердце, сука, колотится, как у пацана перед первым разом.

Я встал сбоку, прижался спиной к стене. Глянул в щель.

Она.

Спиной ко мне.

В синей робе, на талии стянутой узлом. Волосы мокрые, сбиты в пучок, пряди выбились, вьются вдоль шеи.

Я хочу зарыться в эти волосы лицом.

Она перебирала тряпки на полке, нагибалась, тянулась вверх. Ткань натягивалась на заднице, обрисовывая каждую округлость.

Господи, какая же жопа.

Особенно в муке. На столе. Она ходила ходуном, когда я входил. Шлёпал по ней, и она вскрикивала. Пальцы вминались в эту плоть.

Я смотрел, как она двигается. Плавно. Тяжеловато. С той медлительностью, которая бывает у людей, проведших на ногах весь день.

Складки робы собирались гармошкой на пояснице.

Она присела на корточки к нижней полке.

Роба натянулась, оголив поясницу.

Кожа там белая, мягкая, с ямочками над копчиком.

Член в штанах дёрнулся, упёрся в ширинку.

Стало больно — так больно, что я сжал зубы, чтобы не застонать.

Я сейчас кончу в штаны, как школьник. Как конченый идиот, который никогда не видел бабу.

В голове щёлкнуло затвором.

Она смоется. Сейчас соберёт вещички и испарится. Потому что поняла, кто я. А я не могу этого допустить.

Я отлип от стены. Отошёл в конец коридора. Прислонился лбом к стеклу.

Достал сигарету.

Руки дрожали — от злости на самого себя. От того, что эта баба, уборщица в синей робе, выбила меня из колеи так, как ни

Затянулся. Выпустил дым в потолок.

Руки всё равно трясутся. Пиздец.

Что я, блядь, делаю?

Я затушил бычок о подошву.

Развернулся.

Пошёл обратно.

14

Дверь толкнул плечом, даже не задумываясь. Вошёл.

Она обернулась.

Глаза расширились, зрачки прыгнули. Успела открыть рот — не успела сказать.

Я захлопнул дверь ногой. Задвинул щеколду, не глядя. Пусть теперь попробует выйти.

Она попятилась. Спиной в стеллаж. Бутылки звякнули, закачались.

— Вы…

Я схватил её за ворот робы. Ткань затрещала. Прижал к полкам так, что она вскрикнула — коротко, сдавленно.

Накрыл её рот ладонью. Не хватало ещё, чтобы она свидетелей позвала своими визгами.

Она смотрела.

Зелёные глаза — огромные, зрачки расширены, заполнили всю радужку. В них — ужас. И ещё что-то глубокое. То, что она не понимает, но что уже разлилось по телу, заставило задрожать.

Я знаю этот взгляд. Я видел его на столе, когда входил в неё. Она боится. Но хочет.

И это, блядь, заводит больше всего.

Я чувствовал, как она дрожит. Мелко, часто. Как мышца на шее пульсирует. Как грудь под робой вздымается.

Как из неё сок течёт.

Я знаю, что течёт. Я чую этот запах даже через тряпки, химию, через всё.

Я провёл ладонью вниз. По шее. По ключице. По ткани, которая натянулась на груди. Твёрдая, тяжёлая, я помню её вес на своих ладонях.

Она дышала под моей рукой ртом, часто, со всхлипом.

Не сопротивлялась. Не отталкивала. Только смотрела.

Только смотрела этими своими зелёными глазищами, и я видел в них, что она готова. Что она уже давно готова. Что она ждала так же, как я.

Разорвал робу.

Сверху вниз. Ткань треснула по шву, пуговицы брызнули в стороны, зацокали по полу.

Мне нравится это.

Под робой — старая футболка, серая, выцветшая. Она облепляет грудь, живот, бока.

Я вижу, как соски твердеют, проступают сквозь ткань. Они стоят. Она хочет меня.

Она дёрнулась. Хотела прикрыться руками. Я перехватил её запястья. Сжал.

Держу их одной рукой, прижимаю к стеллажу над её головой. Она не может двинуться.

Только смотрит. Дышит. Ждёт.

Я провёл другой рукой по её боку. Там, где рёбра переходят в талию. Мягкая плоть подаётся под пальцами. Кожа горячая даже через ткань.

Я хочу её голой.

Хочу чувствовать эту кожу. Хочу вжать её в стеллаж, раздвинуть ей ноги и войти прямо сейчас.

Она замерла.

Дыхание сбилось. Грудь поднялась, опустилась, снова поднялась — быстро, неровно.

Я чувствовал, как под робой, под футболкой, под всем этим дешёвым тряпьём её тело наливалось жаром. Кровь приливала к коже, разгонялась по венам, и я чувствовал это через воздух, через то, как она дышит.

Она мокрая уже.

Я убрал ладонь с её рта и наклонился. Вплотную. Вдохнул её запах. Тот самый. От которого в башке отключается всё. И встаёт так, что яйца болят.

Её глаза были открыты. Смотрели на меня. Она уже всё знает. Что я возьму её. А она позволит. Хочет этого.

Боится, но хочет.

— Витя?..

— Лев Кириллович Барсов. Генеральный директор «Лев Консалт».

15

Мужик в дешёвом костюме гопника теперь стоит тут и представляется гендиром, арендующим самый дорогой этаж в здании. Охуенный поворот.

Она моргает. Один раз. Второй.

— Ты… — голос сел, прокашлялась. — Ты назвался Васей.

— Да.

— Васей, — повторяет, и в этом повторении — столько всего. Боль. Обида. И злость, которая только начинает разгораться. — Пришёл в мою квартиру. Трахнул меня. И пропал.

Трахнул, да. И ещё раз трахну. Сейчас. Прямо здесь, среди тряпок.

Она дышит тяжело. Грудь под робой вздымается.

— На самом деле ты — генеральный директор? Зачем этот цирк? Если ты презираешь меня и таких как я. Ты перешагнул через меня в коридоре. Как через мусор.

Сука, как же меня это заводит. Её стах и злость. Её глаза. Она стоит, трясётся, но не бежит.

— Ты меня использовал, — говорит она. — Обманул. Даже имени своего настоящего не сказал. А теперь пришёл сюда. Зачем?

— Ты знаешь зачем.

Её глаза расширяются. Она понимает. И в ней что-то ломается — или наоборот, затягивается туже, как гайка перед срывом.

— Уйди, — говорит она. Губы трясутся, но голос твёрдый. — Ты получил, что хотел. Тогда. Всё. Иди к своим партнёрам, подчинённым. А меня… меня оставь.

Высвобождается и идёт к двери. Рука тянется к щеколде.

А вот хуй там.

Я делаю шаг. Хватаю её за плечо. Разворачиваю. Спиной к себе, лицом к стеллажу. Она ударяется поясницей о край полки, бутылки звякают.

— Отпусти!

Задевает локтем мой бок. Больно — ёбаный в рот, не слабо так. Я рычу, прижимаю её всем телом. Сзади. Она чувствует, что у меня встал. Я знаю, что чувствует — её тело замирает на секунду, а потом начинает дрожать.

Да. Это я по твою душу.

— Отпусти, сволочь! — она пытается вырваться, дёргается. — Ты обманул меня! Ты назвался чужим именем, ты со мной такие вещи делал, ужасные! Ты…

Я закрываю ей рот ладонью. Она кусается. Зубы впиваются в край ладони. Больно, тварь. Но я не убираю руку.

— Вещи были великолепные, повторим, — шепчу ей в ухо.

У меня уже яйца болят от желания.

Она замирает. Дышит через нос, часто, шумно. Я чувствую, как пульс бьётся у неё на шее — быстро, как у загнанной птицы.

— Ты хочешь этого не меньше, чем я, — говорю я. Не спрашиваю. Утверждаю.

Она мотает головой.

— Не хочешь? — я веду рукой по её животу. Роба мокрая у ворота, но на груди уже сухая. Ткань шуршит под пальцами. — А это? — ладонь ложится на низ живота, скользит ей между ног, надавливает. — Это тоже нет?

Она выгибается. Не от меня — на меня. Я чувствую, как тело прогибается, подставляется.

Вот так, детка. Ненавидь меня, но хотеть — будешь.

— Ненавижу тебя, — шепчет, когда я убираю руку ото рта.

— Пусть.

Рву робу. Пуговицы летят, цокают по полу как дробь. Под ней — футболка, серая, выцветшая. Ткань прилипла к груди, соски проступают сквозь неё — твёрдые, крупные.

Какая же грудь ахуенная. Надо будет не забыть на неё кончить.

— Не надо, — голос слабеет. — Пожалуйста.

Не слушаю. Стягиваю футболку через голову. Волосы ее рассыпаются, падают на плечи. Она пытается прикрыться руками — перехватываю запястья. Одной рукой. Сжимаю. Задираю над головой, прижимаю к полке.

Она открывает рот — то ли крикнуть, то ли ещё что. Затыкаю её своим ртом.

Жёстко.

Жалко пиджак, хули. Хотя похуй. Куплю новый.

Отрываюсь от губ. Спускаюсь ниже. Шея, ключица, грудь. Беру сосок в рот, тяну, прикусываю. Она выгибается дугой, пальцы впиваются в мои волосы, дёргают — больно.

— Сволочь, — шепчет. — Сволочь…

Да, детка. Я сволочь. И ты сейчас кончишь от этой сволочи.

Подхватываю её под ягодицы. Сажаю на край стеллажа. Бутылки летят в сторону, что-то разбивается, запах аммиака ударяет в нос.

Она сидит на полке, ноги разведены, между моими бёдрами. Расстёгиваю ширинку. Член стоит, вены вздуты, головка блестит, член весь твёрдый, как кол.

Смотрю на неё. Волосы растрёпаны, губы припухшие, грудь раскраснелась, соски мокрые от слюны. Глаза закрыты. Дышит ртом.

— Открой глаза.

Открывает. В них — вызов. И капитуляция. И слёзы, которые она сдерживает, но они уже стоят.

Красивая. Ёбаная в рот, какая же красивая баба, когда злая и плачет одновременно. Это завораживает.

Запускаю руку ей между ног. Трусы мокрые насквозь — ткань прилипла к коже, пальцы скользят по мокрым складкам. Нахожу клитор — маленький, твёрдый, как горошина. Она вздрагивает всем телом, закусывает губу до крови.

— Мокрая, — говорю. — Так сильно хочешь, чтобы я тебя трахнул?

— Заткнись, — выдыхает.

Сдвигаю трусы в сторону. Вхожу в неё одним движением. Резко, глубоко, до упора.

Она кричит. Громко — уже не сдерживается, не может. Тело ее выгибается, пальцы впиваются в мои предплечья, ногти оставляют полосы на коже.

Господи, какая же узкая. Какая горячая. Я сейчас кончу, если не возьму себя в руки.

Тесно. Горячо. Влага обволакивает, сжимает, пульсирует. Стою, не двигаюсь, смотрю, как она приходит в себя. Она дышит часто, поверхностно, глаза закрыты, на лбу выступила испарина, по щекам текут слёзы.

— Ты… ты, — шепчет. Голос ломается.

Начинаю двигаться.

Медленно сначала. Выхожу почти полностью — остаётся только головка. Она смотрит на меня снизу вверх, губы приоткрыты, слёзы смешиваются с потом. Вхожу снова — до конца, вбиваюсь так, что стеллаж скрипит, бутылки звенят, что-то падает с верхней полки и разбивается.

Она вскрикивает. Руки обвивают мою шею, ноги смыкаются на пояснице.

— Ты не должен был... Так со мной... Надо было сказать, — шепчет.

О, заговорила.

Ускоряюсь. Ритм сбивается — не до техники. Каждый толчок — жёсткий, глубокий, до упора. Она принимает, стонет, губы кусает, слёзы текут по вискам в волосы.

— Кричи, — рычу. — Не сдерживайся.

— Не могу… здесь же… люди…

— Похуй.

Она смотрит на меня. В глазах — шок. А мне всё равно. От того, что я здесь главный.

Выхожу. Переворачиваю её. Лицом в стеллаж. Одной рукой прижимаю её затылок к полке, второй раздвигаю ноги. Вхожу сзади.

Глубже. Жёстче. Сильнее.

Она стонет — громко, уже не зажимая рот. Вбиваюсь в неё, держу за бёдра, смотрю, как плоть ходит ходуном под моими ладонями. Она вся мокрая, пот стекает по спине, собирается в ложбинке позвоночника, волосы прилипли к лопаткам.

Схватываю их. Наматываю на кулак, тяну назад. Она выгибается, стонет, и я чувствую, как внутри неё начинается пульсация — быстрая, глубокая, сжимающая.

— Уже кончаешь? Умничка какая.

— Да… да, Лев… пожалуйста…

Она летит. Вся. С головы до ног. Я чувствую, как её тело выгибается в моих руках, как стены влагалища сжимают мой член в спазме, как она дрожит — каждое ребро, каждая мышца, каждый сантиметр кожи. Кричит — протяжно, на выдохе, не сдерживаясь.

Я не выдерживаю. Выхватываю член в последний момент, изливаюсь ей на поясницу. Густо, горячо, толчками — раз, два, три. Смотрю, как сперма стекает по спине, собирается в ямочке над копчиком, капает на пол, смешивается с моим потом.

Стоим. Дышим. Тишина. Только её всхлипы.

Она медленно выпрямляется. Поворачивается.

Глаза красные, опухшие, щёки мокрые. Слёзы текут по лицу — не тихо, не скрываясь. Она плачет. Всхлипы вырываются из груди, плечи трясутся. Вся — разбитая, мокрая, в моей сперме и своих слезах.

— Ты… — голос ломается, она не может говорить. — Ты… обманул меня… использовал… а теперь… ещё и…

Не договаривает. Замахивается.

Пощёчина врезает так, что голова дёргается, шея хрустит. Звон в ушах. На щеке — огонь!

Она смотрит на меня. Сквозь слёзы. В глазах — ненависть. Боль. Унижение. И пустота. Такая, что у меня внутри что-то сжимается.

— Ненавижу, — шепчет. — Ненавижу тебя. И себя. За то, что… за то, что я такая.

Разворачивается. Хватает с полки первую попавшуюся тряпку, прижимает к груди. Дёргает щеколду, толкает дверь. Исчезает.

Я стою. Щека горит.

Она меня ударила.

Ни одна баба меня не била. Никогда.

16

Даша

Я не помню, как вышла из подсобки.

Ноги сами несли. Сердце колотилось где-то в горле. В груди всё горело — от стыда, от унижения, от того, что я позволила. Снова позволила.

Сжала тряпку, которую схватила с полки, прижала к груди, чтобы прикрыть разорванную робу.

В коридоре никого. Слава богу.

Я шла, почти бежала, шаркая тапками по паркету, который сама натирала до блеска. Как давно это было? Час? Два? Тот паркет, та лужа, его ботинок рядом с моими пальцами — это было сегодня утром.

Лифт.

Пальцы не слушались, скользили по гладкой панели. Я стояла и смотрела на кнопку первого этажа, как на спасательный круг.

— Вам помочь?

Охранник. Молодой, в чёрной форме, лицо озабоченное. Смотрит на мою робу, на лицо.

— Всё хорошо, — сказала я. Голос сел, прозвучал чужим.

Двери открылись. Я шагнула внутрь.

В лифте зеркала. Три стены.

Я смотрела на себя и не узнавала. Волосы рассыпались, лицо красное, опухшее, под глазами разводы. Роба разорвана от ворота до пояса.

На груди — следы. Красные, фиолетовые. Его пальцы. Его рот.

Я отвернулась.

Первый этаж. Я вышла в холл, прошла мимо ресепшена, мимо охранников, мимо стеклянных дверей. На улице — холодный ветер, серое небо, высотки.

Автобус. Я села у окна, сжала сумку на коленях. Ехала и не видела ничего.

Только его глаза. Только то, как он смотрел на меня сверху вниз. Как рвал одежду. Как входил. Как кончил мне на спину, а потом смотрел на это.

А я позволила. Я хотела этого. Даже когда плакала, даже когда ненавидела — хотела.

Я зажмурилась, прижала ладони к лицу.

Дома я сняла робу прямо в коридоре, бросила на пол.

Прошла в ванную. Я встала под душ, закрыла глаза.

Кожа краснела. Я тёрла сильнее.

Смыть. Смыть его запах, его руки, его губы.

Потом села на дно ванной, обхватила колени руками и заплакала. Тихо, всхлипывая. Слёзы смешивались с водой, стекали по щекам, падали на грудь.

Я сидела так долго, пока вода не стала холодной.

Когда я вышла и пошла на кухню, в коридоре хлопнула дверь.

— Мать, ты дома?

Катя. Я выпрямилась, поправила халат, убрала волосы с лица.

Она вошла на кухню, бросила сумку на стул. Моя дочь красивая. Высокая, стройная, волосы светлые, глаза голубые — в отца. Только губы мои, пухлые.

— Ты чего рано? — спросила она, открывая холодильник. — Уволили?

— Нет, — сказала я тихо. — Я сама уволилась.

Она замерла с йогуртом в руке. Повернулась.

— Чего?

— Я уволилась. Сегодня.

Катя поставила йогурт на стол, села напротив. Смотрела на меня, прищурившись.

— Ты с дуба рухнула? А жить на что?

— Найду что-нибудь.

— Найдешь, — фыркнула она. — Кого ты найдёшь со своим образованием? Уборщиц везде полно. А у нас квартплата, коммуналка, я в институте учусь.

— Я понимаю.

— Понимает она, — Катя откинулась на спинку стула. — А может, ты просто решила на шею мне сесть? Думаешь, я буду тебя содержать?

— Катя, я никогда не просила…

— А кто просит? Ты просто берёшь и делаешь. Увольняешься. Как всегда. — Она усмехнулась. — Ты хоть раз в жизни думала головой?

Я сжала кружку сильнее. Трещина на фаянсе казалась такой глубокой.

— У меня был сегодня тяжёлый день.

— Тяжёлый день, — передразнила она. — У тебя каждый день тяжёлый. Знаешь, мам, другим людям тоже тяжело. Но они не ноют и не увольняются с единственной работы.

Она встала, взяла йогурт, направилась к выходу.

— Ты хоть представляешь, что такое быть дочерью уборщицы? — бросила она, остановившись в дверях.

А я молчу. Потому что стыдно.

Она ушла в свою комнату. Хлопнула дверью.

Я осталась сидеть на кухне. Одна.

Стыдно. Ей стыдно. А мне? Мне стыдно смотреть на себя в зеркало. Стыдно, что я позволила этому мужчине сделать со мной то, что он сделал. Стыдно, что я хотела этого. Стыдно, что я уволилась.

Я убрала кружку в раковину. Легла на диван, укрылась пледом, закрыла глаза.

Но сон не шёл. Я лежала и смотрела в потолок.

Звонок в дверь раздался, когда начало темнеть.

Я вздрогнула, села на диване. Катя не вышла из комнаты — наушники, не слышит.

Я пошла открывать.

На пороге стоял молодой парень в форменной куртке, с огромной корзиной в руках. Корзина белая, плетёная, а в ней — цветы. Много цветов. Лилии. Белые, крупные, с тяжёлыми бутонами. Их было так много, что корзина казалась живым облаком.

— Даша? — спросил курьер.

— Я.

— Вам доставка. Распишитесь.

Я взяла планшет, поставила дрожащую закорючку. Курьер кивнул, улыбнулся и ушёл.

Я стояла в коридоре с корзиной в руках и не понимала, что происходит.

Лилии пахли. Тяжело, сладко, почти душно. Запах заполнял маленькую прихожую, лез в нос, в горло.

Я опустила корзину на пол, нашарила среди зелени конверт.

Бумага плотная, дорогая. Внутри — записка. Я развернула.

Почерк твёрдый, уверенный. Коротко. Без подписи.

«Завтра. 20:00. Гостиница „Восток“, номер 47».

Я смотрела на эти слова и не верила своим глазам.

Не извинение и не приглашение на свидание. Приказ.

Я знаю эту гостиницу. Это дешёвый клоповник. Он прислал мне цветы, чтобы я пришла в дешёвую гостиницу, как какая-то… как шлюха. После того, что он сделал. После того, как обманул, унизил, взял силой в подсобке.

Я сжала записку в руке. Бумага хрустнула.

Внутри что-то поднималось. Не обида. Не злость. Что-то другое. Горячее, тяжёлое, оно росло из груди, поднималось к горлу.

Я никогда не была злой. Никогда. Даже когда муж уходил, даже когда Катя говорила гадости, даже когда Зинаида Павловна орала на меня при всех. Я молчала, терпела, сглатывала.

Но сейчас — не могу.

Я схватила корзину.

Она была тяжёлой. Я потащила её в комнату, к окну.

Катя вышла из своей комнаты, как раз вовремя, чтобы увидеть, как я открываю окно.

— Мать, ты чего?

Я не ответила. Подняла корзину. Сил почти не было — руки дрожали, спина болела, но я подняла.

— Ты с ума сошла? — Катя подошла ближе. — Это же лилии! Дорогущие!

Я перевесилась через подоконник. Внизу — двор, качели, мусорные баки.

— Стой! — закричала Катя. — Ты что делаешь?

Я выкинула корзину.

Она полетела вниз. Белые лепестки разметались, корзина перевернулась в воздухе, и цветы посыпались на асфальт, на грязный снег, на крышу припаркованной машины.

Я смотрела, как они падают.

И не чувствовала ничего.

Только пустоту.

Катя стояла рядом, глядя то на меня, то в окно. Лицо у неё было белое, глаза огромные. Рот открыт.

— Ты… ты… — она не могла подобрать слова. — Ты сумасшедшая, что ли?

Я молчала.

— Это же… это же сколько денег? Ты понимаешь? Кто прислал? От кого?

Я посмотрела на неё.

— От мужчины, — сказала я тихо.

— Какого мужчины? — Катя схватила меня за руку. — Мать, ты с кем-то встречаешься? С богатым? Ты что, дура? Такие цветы…

— Ему не нужны серьёзные отношения, — сказала я.

Катя замолчала.

Смотрела на меня. В её глазах что-то мелькнуло — удивление, непонимание. И снова презрение.

— И ты поэтому выкинула? Из-за гордости? Ты дура, — сказала она. — Настоящая дура. Всю жизнь дура.

Развернулась и ушла к себе.

Дверь хлопнула так, что стены задрожали.

Я осталась одна.

Стояла у окна, смотрела на белые лепестки, которые ветер разносил по двору. На записку, которую всё ещё сжимала в кулаке.

Не приду.

Никогда.

Я разорвала бумагу. Мелко, мелко. Бросила клочки в мусорное ведро.

Потом легла на диван, укрылась пледом, закрыла глаза.

Завтра надо искать работу.

Завтра надо жить дальше.

17

В первую неделю тишина была такой плотной, что я научилась слышать, как растёт пыль на подоконнике.

Сначала я ждала. Не признавалась себе, конечно. Говорила: мне всё равно, я выкинула его цветы, я ушла, я свободна.

Но каждый раз, когда в подъезде хлопала дверь, я вытягивалась в струну. Каждый вечерний звонок заставлял сердце падать в пятки. Я сидела у окна, смотрела на двор, и мне казалось, что если я буду смотреть достаточно долго и достаточно пристально, то смогу заставить его появиться.

Он не появлялся.

На восьмой день курьер принёс розы. Красные, длинные, перевязанные чёрной лентой. Они стояли в коробке, как кинжалы

Я смотрела на них и не могла дышать. Не от красоты. От того, что поняла: он не ушёл. Он просто ждал. Как охотник, который знает: зверь вернётся на водопой.

В конверте была карточка. На ней — название отеля. Четыре звезды. И время. Без подписи. Без «извини». Без «пожалуйста».

Я вынесла розы к мусорным бакам. Поставила рядом, не в контейнер — аккуратно, будто они были живыми и я боялась сделать больно.

Дура.

Какая же я дура.

На девятый день пришли орхидеи.

Я даже не знала, что орхидеи бывают такими — фиолетовые, почти чёрные, с жёлтой сердцевиной, похожей на огонь. Они пахли приторно, тяжело, и этот запах въелся в шторы, в плед, в подушку. Я открыла окно настежь, но он всё равно оставался. Как он сам.

Отель — четыре звезды, другой район.

Я сожгла конверт на кухне над газовой плитой. Пепел кружился в воздухе, садился на стол, на мои руки. Катя вышла из комнаты, понюхала воздух, спросила, что горит. Я сказала: ничего. Она посмотрела на меня, на мои руки в пепле, и ничего не сказала. Просто ушла к себе, закрыла дверь.

Мы живём как соседки. Даже хуже.

Соседки хотя бы здороваются.

На десятый день я уже не открывала дверь курьерам.

Стояла за косяком, прижавшись спиной к стене, и ждала, когда они уйдут. Они не уходили.

Стучали. Снова. И снова.

Потом звонили Кате — откуда они взяли её номер? — и Катя выходила, открывала, принимала цветы.

— Мать, ты совсем больная? — сказала она в первый раз, внося в квартиру огромную корзину с пионами. — Это же деньги.

— Вынеси, — сказала я.

— Сама выноси. Я не буду.

Я вынесла. Пионы были тяжёлыми, мокрыми, они пахли летом, которого ещё не наступило.

Я шла к мусорным бакам и чувствовала себя предательницей. Не его — себя.

Потому что на дне корзины, среди зелени, лежал конверт. Пять звёзд. Центр. И приписка: «Купи себе платье».

Я выкинула всё. Вместе с конвертом. Вместе с деньгами.

Катя стояла у окна и смотрела, как я это делаю. Потом отвернулась и не разговаривала со мной весь вечер.

На одиннадцатый день я перестала выходить из дома.

Катя приносила цветы, ставила в вазу — назло мне, что ли? — и уходила. Я смотрела на них, пока они не начинали расплываться перед глазами, а потом вставала и выносила.

В подъезде меня уже знали. Соседка с третьего этажа, та, что всегда курит на лестничной клетке, спросила: «У Катьки что, любовник богатый? Чего цветы-то выбрасываете?» Я не ответила. Просто прошла мимо.

На двенадцатый день Зоя позвонила.

— Даш, выходи завтра. Нашла тебе работу! Со мной в бригаде. Дома убирать, частные будем. Деньги хорошие. Давай, хватит киснуть.

Я хотела отказаться. Сказать, что не могу. Что я разваливаюсь на части. Что каждый день, когда я открываю дверь и вижу очередной букет, я чувствую себя куклой, которую дёргают за ниточки.

Что я боюсь выйти на улицу, потому что он может ждать. Может, он уже ждёт. Где-то. В машине. Во дворе. За углом.

Но Зоя — она не принимает отказов. Она как танк. Сказала «выйдешь» — значит, выйдешь.

Утром я надела чистые джинсы, водолазку, затянула волосы в хвост. Посмотрела на себя в зеркало. Лицо бледное, под глазами круги. Я улыбнулась — получилась кривая улыбка, как будто я забыла, как это делается.

Катя вышла из комнаты, когда я завязывала кроссовки.

— Ты куда?

— На работу. Зоя устроила.

Она смотрела на меня. Долго. Потом сказала:

— Цветы сегодня приносили. Я в вазу поставила.

— Вынеси.

— Не вынесу. — Она скрестила руки на груди. — Мать, ты вообще… Ты понимаешь, что ты делаешь? Он же тебя добивается. По-нормальному добивается. Цветы, отели, деньги. А ты…

Я вышла из дома. Солнце светило в глаза, и я сощурилась, как слепой котёнок, которого выпустили на улицу после долгой зимы.

Зоя ждала меня в служебной машине. В синей робе, с ведром в руке, при параде, вся как натянутая струна.

— Дашка! — заорала она, увидев меня. — Живая! А то я думала, ты там совсем скисла.

— Живая, — сказала я.

— Тоска по мужикам? — она подмигнула. — Ну ничего, сейчас поработаем, вся дурь выйдет. А там уже и нового тебе найду. Я с таким садовником недавно познакомилась! Правда у него есть один маааааааааленький недостаток.

Я улыбнулась. Зоя умела. Она всегда умела меня поддерживать.

Мы ехали через дворы, по дорогам, по трассе. Зоя рассказывала про новый объект.

— Там дом огромный, в Сокольниках. Хозяин — какой-то бизнесмен, то ли нефть, то ли консалтинг, не помню. Холостяк. Хата огромная, но пустая. Ни жены, ни детей. Только шкафы с костюмами и тренажёры. Ну и девка там иногда бывает, говорят, но не живёт — снимает ей квартиру на Патриках.

18

Я кивала, но слова проходили мимо. Я смотрела на деревья, на небо, на облака, которые плыли медленно-медленно, как в детстве.

Две недели я не видела неба. Две недели я жила в квартире, которая пахла цветами.

Дом оказался огромным. Не пафосным. Дорогим, но тихим. Кирпич, дерево, большие окна. Вокруг — сосны.

Воздух пах хвоей, и я дышала глубоко, как будто могла надышаться на год вперёд.

Мы зашли через служебный вход. Зоя раздала задания. Мне — кабинет на втором этаже. Самый дальний, в конце коридора.

— Не торопись. Сделаешь хорошо — может, на постоянку возьмут.

Я взяла ведро, тряпки, чистящие средства. Пошла по лестнице.

Дом был наполнен утренним светом, он просачивался сквозь жалюзи, ложился полосами на стены, на паркет. Такой же паркет, тёмный, дорогой, на котором я уже стояла на коленях в другой жизни.

Я отогнала эту мысль.

Не сейчас. Не здесь.

Кабинет был большим. Книжные стеллажи от пола до потолка, огромный письменный стол из тёмного дерева, кожаное кресло. На стенах — картины. Я не разбираюсь в живописи, но эти были красивые. Тяжёлые, масляные, в массивных рамах.

Я налила воду в ведро, добавила средство. Надела перчатки. Новые, жёлтые, Зоя дала. Встала на колени.

Пол блестел, но пыль всё равно была — она оседает везде, даже в самых богатых домах. Я тёрла труднодоступные места, плинтуса, вытирала, натирала. Двигалась медленно, методично.

Колени привыкли к этой боли, спина гудела, но это была знакомая боль, родная. Она помогала не думать.

Потом я взялась за стол. Протёрла столешницу, поставила на место ручки в стакане, сложила бумаги ровной стопкой.

На столе не было

Пусто.

Как в кабинете человека, у которого нет ни семьи, ни прошлого. Только работа.

Я работала медленно. В кабинете было тихо, только часы тикали на стене. Большие, напольные, с маятником. Они отмеряли время, и я слушала их и чувствовала, как внутри успокаивается то, что две недели било, рвалось, выло.

Смотрела на результат своей работы и чувствовала что-то похожее на покой.

Я умею это. Я это умею. Даже если я никто, даже если меня стыдятся, даже если меня используют — пол под моими руками становится чистым.

Это мало. Но это моё.

Мой труд тоже важен.

Закончив, я собрала тряпки, вылила воду в ведро. Поставила всё к двери, чтобы потом вынести. Прошлась по кабинету, проверяя, всё ли сделала. Всё. Чисто. Ровно. Аккуратно.

Я подошла к книжному стеллажу, чтобы поправить корешки — один смотрел не туда. Потянулась, встала на цыпочки, достала.

И в этот момент дверь открылась.

Я обернулась.

Он стоял в проёме.

В серой рубашке, без галстука, ворот расстёгнут. Волосы чуть влажные, будто он только что из душа. Глаза тёмные, глубокие, и в них — удивление. Настоящее. Не игра.

Он смотрел на меня. На мою синюю робу. На мокрые руки в жёлтых перчатках. На лицо, на котором, наверное, написано всё.

Я смотрела на него и не могла дышать.

Сердце упало куда-то вниз, в живот, в колени, в пятки. Рука с книгой замерла на весу.

Две недели я строила стену, кирпич за кирпичом. И одна его появление превратило всё в пыль.

Часы тикали на стене. Маятник качался. Секунды падали в бездну.

Он шагнул в кабинет.

Я попятилась. Спиной в шкаф. Книга выпала из рук, ударилась об пол, открылась на середине, страницы зашелестели, замерли.

— Даша, — сказал он.

Один шаг. Одно слово.

И я поняла, что две недели тишины были не спасением. Они были затишьем. А буря — она только начиналась.

19

Лев

Я не ждал её. Нахуй ждать.

Ждать — для баб. Ждать — для слабаков, которые не умеют брать своё. Я беру. Всегда. Со всего стола.

Но эти две недели я сидел на цепи, которую сама на меня надела.

Как кобель, которого сучка за стеклянной дверью дразнит, а он лапами скребёт, слюной исходит, а достать не может.

Кто она такая?

Баба, которая полы моет. Которая в робе синей ходит, как дворник херов. И она посмела заехать мне по лицу?

Она?

Это она мне, Льву Барсову, врезала так, что искры из глаз посыпались?

Я неделю к этому возвращался.

Сидел в машине после переговоров, смотрел в одну точку и чувствовал, как в груди что-то скребётся. Не обида. Не злость даже. Что-то другое.

Как будто она мне рёбра раздвинула, залезла внутрь и сидит там, ногами болтает, а я её оттуда выковырять не могу. И чем больше пытаюсь — тем глубже засаживает когти.

На третий день я решил: надо забить. Найти другую. Такую же.

Баб таких — вагоны. Стоит только пальцами щёлкнуть.

Залез в приложение. То самое, где её нашёл. Создал новый аккаунт. Снова назвался Васей. Свайпал вправо, пока палец не заныл.

Отобрал три. Все — как под копирку: сорок плюс, домашние, без выпендрёжа, руки рабочие.

Я смотрел на первую и чувствовал, как ноздри раздуваются от злости. Не она. Вообще не она. Даже не близко.

Она села на стул, смотрела на меня, ждала. Я стоял, смотрел на неё, и внутри всё кипело.

Потому что эта баба — она как картонка. Плоская. Хоть и толстая. Пустая. Сидит, улыбается, ножкой дрыгает. Ни страха, ни огня, ни того, от чего у меня в штанах встаёт, а в башке темнеет.

Я подошёл, взял её за затылок, наклонил над столом. Она охнула, но не сопротивлялась.

Расстегнул ширинку, достал член. Всё как надо. Встал, сука, сразу. Тело требует своё, ему похуй, кто под рукой.

Я вошёл в неё сзади, одной рукой за волосы держу, второй стол придерживаю. Она стонет, двигается, всё как по инструкции.

А я смотрю на её затылок и вижу Дашу.

Я даже не кончил. Вышел. И понял: не то. Вообще не то.

Как будто голод утолил, а жажда осталась. Такая, что язык к нёбу присох.

На пятый день вызвал Лену. Что я зря её содержу? Столько бабок отваливаю.

Она приехала вечером. В шёлковом халате, с укладкой, с маникюром. Пахнет дорогим, сладким, приторным.

Я смотрел на неё и чувствовал, как желваки ходят.

— Раздевайся.

Разделась. Встала передо мной. Кожа гладкая, загорелая, ни одной морщины, ни одной складочки. Смотреть тошно.

— На колени.

Она встала на колени. Взяла в рот.

Всё умело, всё правильно, всё так, как на курсах для содержанок учат. Глубоко, мягко, без намёка на рвотный рефлекс. Как пылесос. Как машина. Как робот, блядь.

Я закрыл глаза и представил, что это Даша.

Её неумелый рот, который давится, но старается. Её слёзы, которые капают на мой член.

Её руки — шершавые, как наждак, которыми она сжимает яйца так, что больно, но эта боль — как наркотик.

Её запах — не духи, не шампунь, а она сама, женская, тяжёлая, густая, от которой у меня в паху ноет, а в башке вырубается всё, кроме одного: взять её, вжать в пол, войти...

Открыл глаза — Лена.

И член упал. Как подкошенный. Как будто увидел не бабу, а манекен в витрине.

— Хватит.

Она подняла голову. В глазах — обида.

— Одевайся и уходи.

— Лев, я что-то не так сделала?

— Пошла вон.

Она оделась молча. У дверей обернулась, хотела что-то сказать. Я смотрел на неё, и она передумала. Ушла.

Я остался один. Стоял посреди гостиной, смотрел на пустой диван, на ковёр, на люстру.

В голове — одна мысль: «Какого хера она меня ударила? Кто она такая?»

20

На шестой день решил набухаться с Серегой.

Серега — мой зам. Мы прошли через дерьмо вместе. Он видел меня в таком состоянии, когда я сутками не спал, сделки вёл, конкурентов давил.

Но такого — не видел. Потому что такого никогда не было.

Ресторан. Угловой столик. Я заказал виски, не глядя в меню. Серега — коньяк. Смотрит на меня, ждёт.

Я молчу. Потому что не знаю, как сказать.

Что я, Лев Барсов, который одним взглядом заставляет мужиков под стол прятаться, — я на бабе

— У меня баба, — говорю.

— У тебя их много.

— Не такая.

Он молчит. Ждёт. Я виски залпом, наливаю ещё.

— Она меня послала.

Серега поперхнулся. Смотрит на меня, глаза квадратные. Я пью. Серега откинулся на спинку. Смотрит долго, прищурившись. Потом говорит:

— Ты влюбился, Лев.

— Пошёл нахуй.

— А что? Ты ж живой человек. Все рано или поздно через это проходят.

— Мне это не надо.

— А кто тебя спрашивает? Любовь, это, знаешь... Внезапная болезнь. Вот так в бреду, в бреду, а потом хуяк! И сука половину имущества отписала. Но оно того стоит.

— Ой. Заткнись. Филосов, блядь.

— Не заткнусь. Ты привык, что все перед тобой на цырлах ходят. Партнёры трясутся, бабы сами в трусы лезут, секретарши заискивают. А эта — плюнула тебе в душу и ушла. И ты не можешь это переварить. Потому что впервые в жизни кто-то сказал тебе «нет». И вот тебя и клинануло. Втрескался!

Я сжал стакан так, что чуть не треснул.

— Иди нахуй, Серега.

— Иду. — Он встал, хлопнул меня по плечу. — Но ты подумай. Может, она не просто очередная тёлка. Может, она — та самая. Кому наследство-то наживаешь? Дальним родственникам? Пора бы уже ребёнка завести себе! А для этого, знаешь ли, женщина нужна.

Он ушёл. Я остался. Сидел, пил, смотрел в одну точку.

В голове — её лицо. Зелёные глаза.

На седьмой день я перестал считать. Просто делал.

Цветы каждый день. Новые. Дороже. Дороже. Отели. Деньги. Я хотел, чтобы она пришла. Она не приходила. Я сидел в кабинете, смотрел в монитор, но не видел ничего.

И я хотел её. Не как бабу.

Как занозу, которая въелась под кожу, загноилась, и я не могу её вытащить, пока не разберусь, что это за херня со мной происходит.

Потому что я, который всегда всё контролировал, — я не контролирую это. Она залезла мне в башку, в грудь, в пах. Она везде. И я не могу от неё избавиться.

Через две недели, в выходной, утром я услышал, как хлопнула дверь.

Голоса внизу. Женские. И среди них — её. Тихий, почти неслышный, но я узнал бы его из тысячи.

Сердце заколотилось, как у пацана перед первым разом.

Шаги разошлись по дому, как дробь — одна в сторону гостиной, другая к кухне, третья поползла наверх, тяжело переставляя вёдра на лестничных пролётах. И среди всего этого шороха, звона бутылок, приглушённых голосов — её шаги. Лёгкие, почти неслышные, но я узнаю их из тысячи, потому что они ступают прямо по моим позвонкам.

Я встал из кресла, и каждое движение давалось так, будто суставы проржавели насквозь. Подошёл к двери. Прислонился лбом к косяку, прижался ухом к щели между дверью и коробкой.

Она там. Я чувствую её присутствие кожей, ещё до того, как слышу первый звук.

Ведро звякнуло о пол. Бутылка чистящего средства чихнула, выплёвывая химию в воду.

Она встала на колени. Она на коленях в моём доме, и я сжимаю ручку двери так, что металл впивается в ладонь, но не открываю. Ещё не время.

Пусть думает, что меня нет. Пусть делает свою работу. Пусть расслабится, пусть забудет, где она, пусть поверит, что сегодня обойдётся без меня. Пусть.

Я слышал, как тряпка скользит по полу — влажная, тяжёлая, с противным чавканьем выжимаемой воды. Как она двигается от стены к столу, пыхтит, когда нагибается, стонет тихонько, когда спина заныла — я этот стон помню, я его наизусть выучил.

Потом всё стихло.

Я прижался ухом к щели — ни звука. Я чувствовал её сквозь дверь. Не слышал — чувствовал. Она стояла в трёх метрах, и между нами была только эта дурацкая дверь, и я мог бы её открыть, мог бы шагнуть, мог бы схватить, вжать в стеллаж, как в тот раз, но — не стал.

Я открыл дверь.

Она обернулась.

И время сплющилось в лепёшку, растеклось по полу, как та лужа, в которой она лежала три недели назад. Я смотрел на неё, и все слова, которые я готовил, все вопросы, вся злость, всё, что кипело во мне эти четырнадцать дней, — всё вышибло одним ударом.

Она стояла в синей робе, мокрой у ворота, волосы выбились из хвоста, прилипли ко лбу. Лицо бледное, как простыня, под глазами — круги, такие глубокие, будто их пальцами продавили.

Она смотрела на меня. И в этих глазах было всё. Страх — мелкий, дрожащий, как осиновый лист. Злость — глубокая, придавленная годами привычки молчать, но она тлела там, в зелени, как уголёк под пеплом.

И ещё что-то. То, от чего у меня внутри всё оборвалось и полетело вниз, как с обрыва.

Она смотрела на меня не как на генерального директора. Не как на мужчину, который может купить её квартиру, не заметив суммы на счету. Не как на того, кто сильнее, богаче, выше.

Она смотрела на меня как на мужика, который перегородил ей дорогу. Которого можно обойти. Оттолкнуть. Послать нахуй.

Как будто я для неё — не Лев Барсов, чьё имя заставляет мужиков в штаны накладываться. А так — помеха. Камень на тропинке. Ветер, который дует не в ту сторону.

— Даша, — сказал я.

21

Она попятилась. Спиной в стеллаж. Книга выпала, ударилась об пол, страницы зашелестели, замерли. Тишина стала плотной, как вата.

Я шагнул к ней. Растерянность — это всего на секунду. Слабость, которую я мог себе позволить только в тишине собственного кабинета. Но зверь в груди, тот самый, что спал после той подсобки, вдруг открыл глаза. Не чтобы напасть. Чтобы взять своё.

Она сжалась, но не отвела взгляд. Смотрела прямо. В глаза. Как тогда, в подсобке. Смотрела так, будто я не генеральный директор, а мальчишка, который нагрубил учительнице.

— Уйди, — сказала она. Голос твёрдый. — Не подходи.

Я шагнул ещё. Не потому, что не слышал. Потому что не привык, чтобы мне указывали. Никогда. Ни в переговорах, ни в постели.

— Я сказала — не подходи.

— А я не слушаю.

Я усмехнулся внутренне. Она думает, что может меня остановить? Жёлтой тряпкой? Гневом? Я перешагивал через людей выше рангом. А она — уборщица. Которая посмела меня ударить.

Она выставила руку вперёд. Перчатка жёлтая, мокрая, пальцы растопырены. Смешно. Трогательно. Я чувствовал запах хлорки и её страх —

— Ты меня слышишь? — голос дрогнул, но не сломался. — Я не пришла к тебе. Ни в один отель. Ни за какие цветы. Я выкинула всё. Все букеты. Все конверты. Все деньги.

— Знаю.

— Знаешь? — она усмехнулась, и это вызвало во мне не раздражение, а что-то первобытное, горячее. — И что, тебя это остановило? Ты подстроил, чтобы я пришла сюда. Чтобы я убирала твой кабинет.

— Совпадение. Судьба, может? Как думаешь?

— Ты… — она замолчала. Дышала тяжело. Грудь под робой вздымалась. — Ты псих. Ты больной псих.

— Может быть.

Я шагнул. Она вжалась в стеллаж. Но не отступила. Не закрылась. Смотрела.

В глазах — слёзы. Не пролились ещё, но уже стоят.

— Зачем тебе это? — спросила она. Голос тихий. Почти шёпот. — Зачем тебе я? У тебя есть эти… содержанки. Красивые. Молодые. Тонкие. А я… посмотри на меня. Я старая. Толстая...

Я шагнул вплотную, так, что почувствовал её дыхание — горячее, сбивчивое, пахнущее мятой и страхом.

— Затем, что я так решил, — сказал я, и голос мой был низким, жёстким, не терпящим возражений. — Мне не нужна причина. Я захотел — и ты будешь.

Она смотрит в упор. В глазах — слёзы, но она их не вытирает. Не имеет права вытирать при мне.

— Ты кто такой? — говорит она тихо. — Чтобы трахать меня в подсобке? Чтобы перешагивать, когда я на полу лежу? Чтобы называться чужим именем? Ты кто такой, Лев?

— Я тот, кто принимает решения, — мои слова падают как приговор. — Я — Лев Барсов. Я генеральный директор. Я владею этой компанией, этим зданием, этой жизнью, которой ты живёшь.

Я делаю шаг, и она вжимается в стеллаж так, что книги за спиной угрожающе скрипят.

— А ты — уборщица. Ты моешь полы, которые я топчу. Ты дышишь воздухом, который принадлежит мне. И ты смеешь спрашивать, кто я такой?

— Я не вещь, — выдыхает она, но голос дрожит, и я чувствую, как её сопротивление трещит по швам.

— Я не говорил, что ты вещь, — я наклоняюсь так близко, что наши губы почти касаются. — Я сказал: я так решил. Этого достаточно.

— А если я не хочу?

Я усмехаюсь медленно, сверху вниз, чувствуя, как азарт разгорается в груди жарким, голодным огнём.

— А кто тебя спрашивает, Даша?

Она молчит, дышит тяжело, грудь под робой вздымается, а глаза горят — ненавистью, страхом и чем-то ещё, что она сама в себе ненавидит больше всего.

— Ты не можешь так со мной, — шепчет она, и в этом шёпоте нет уверенности, есть только обречённость.

— Могу, — отрезаю я. — Уже делаю.

Моя рука ложится на стеллаж рядом с её головой, и я нависаю над ней так, что она оказывается запертой — между мной и стеной, без воздуха, без выхода, без права выбора.

— Слушай меня внимательно, — говорю я, и голос становится тише, но от этого только страшнее. — Квартира на Патриарших. Твоя. Не служебная, не съёмная — твоя. Счёт, который ты не заработаешь за десять лет. Машина. Всё, что захочешь. Ты будешь моей. Как и когда я захочу.

Она смотрит на меня, и в её глазах — не жадность, не блеск, не расчёт. Там ужас. Настоящий, животный ужас, который заставляет её тело напрячься, а пальцы вцепиться в край стеллажа.

— Ты… с ума сошёл, — выдыхает она, и голос её срывается на хрип. — Я не шлюха.

— Я знаю, кто ты, — перебиваю я, и мои пальцы сжимают её подбородок, заставляя смотреть только на меня. — Ты та, кто посмела посмотреть на меня так...

Она качает головой медленно, как во сне, как будто пытается проснуться от этого кошмара.

— Нет, — шепчет. — Нет, Лев. Это безумие. Я не могу. Я не такая. Я не…

Она отталкивает мою руку. Не сильно, но твёрдо, и в этом жесте — последняя крупица её гордости.

А потом она идёт к двери.

— Даша, — говорю я, и голос мой звучит как приказ, который не обсуждают.

Она останавливается. Оборачивается. Смотрит на меня.

В глазах — слёзы, они текут по щекам, но она их не вытирает. Смотрит прямо. Вся — напряжение, отказ, запрет. И это самое эротичное, что я видел в своей жизни.

Я шагаю к ней, не к двери — к ней, настигаю в два шага и хватаю за плечи. Мои ладони смыкаются на её плечах — мягких. Она дёргается, но куда ей против меня.

— Пусти, — выдыхает она, и в этом «пусти» нет силы. Есть паника. И что-то ещё, скрытое, запретное, что она закапывала в себе годами.

Я наклоняюсь. Не спрашивая. Не прося. Беру.

22

Мои губы врезаются в её губы — грубо, властно, безжалостно. Это не поцелуй, это приказ, который я выношу ей прямо здесь, у стеллажа, среди книг и запаха хлорки.

Она сжимается, бьёт меня кулаком в грудь — глухо, не больно, — но я только сильнее прижимаю её к себе, второй рукой вжимаю в стену так, что стеллаж жалобно скрипит.

Я чувствую её рот. Сначала твёрдый, стиснутый, неприступный — крепость, которая не сдаётся. А потом она выдыхает. Сдаётся. На секунду. Всего на секунду её губы приоткрываются, и я вхожу внутрь — глубоко, жадно, не оставляя ей шанса на передышку.

Вкус её слёз — солёный, острый — смешивается с чем-то сладким, от чего у меня внутри всё переворачивается.

Мои пальцы вжимаются в её плечи, и я чувствую, как дрожит её тело — крупной, неконтролируемой дрожью. Это не покорность. Это капитуляция. И она бесит её саму.

Я отстраняюсь ровно настолько, чтобы видеть её глаза — расширенные, мокрые, полные ярости и чего-то такого, от чего у меня перехватывает дыхание.

— Ты не уйдёшь, — говорю я хрипло, и каждый звук моего голоса пропитан уверенностью хищника, который знает, что добыча уже не сбежит. — Ты никуда не уйдёшь, Даша. Я так решил.

Она смотрит на меня — растерянная, злая, с припухшими от поцелуя губами, с мокрыми щеками. В её глазах — слёзы, ярость и что-то новое, чего я раньше не видел. Растерянность. Не перед богатым мужиком. Перед мужчиной, который её взял.

— Не зови меня больше, — говорит она, и голос её дрожит, но не ломается, и в этом дрожании — последняя вспышка её гордости. — Не ищи. Не присылай цветы. Я не приду. Никогда.

Она вырывается — резко, неожиданно, используя мою секундную слабость.

Но я успеваю перехватить её за запястье раньше, чем она делает шаг к двери.

— Ну уж нет, — рычу

Она бьёт меня по рукам, пытается вырваться, но я сильнее. Намного сильнее. Я сжимаю её запястья, завожу ей за спину, прижимаю к стеклу. Холод окна проступает сквозь её робу, и она вздрагивает.

— Пусти, урод, — шипит она, дёргается, и в этом дёрганье — вся её злость, весь её страх, вся та ярость, которую она копила годами.

— Не пущу, — говорю я спокойно, почти ласково, и от этого спокойствия она бесится ещё больше.

Она пытается ударить меня коленом, но я уворачиваюсь, втискиваю своё бедро между её ног, фиксирую её так, что она не может пошевелиться. Она замирает на секунду, тяжело дышит, и я чувствую, как её тело начинает сдаваться — не разумом, нет, разум всё ещё в агонии, — телом. Тело помнит подсобку. Тело знает, что будет дальше.

— Отпусти, — выдыхает она, но это уже не приказ. Это мольба. Мольба, которую она ненавидит.

Я наклоняюсь к её уху, провожу носом по шее — пахнет тем самым, от чего у меня встают волосы дыбом.

— Не отпущу, — шепчу я. — Ты хочешь этого не меньше меня.

— Пошёл ты, — выдыхает она, но голос её дрожит, и она уже не бьётся, она просто висит в моих руках, как натянутая струна.

Я отпускаю её запястья, и она не убегает. Стоит. Дышит. Ждёт.

Я беру её лицо в ладони, смотрю в глаза — мокрые, злые, расширенные.

— Скажи, что хочешь, — говорю я тихо, жёстко.

— Ненавижу тебя, — выдыхает она.

— Не то.

Она молчит. Я жду.

— Ты… — начинает она и замолкает.

— Скажи, — давлю я.

23

— Хочу, — выдавливает она еле слышно, и в этом слове — всё: и стыд, и злость, и то, что она не может контролировать. — Хочу, твою мать. Доволен?

Я усмехаюсь и целую её. Теперь по-другому. Не грубо, не врезаясь, а втягивая, заставляя её открыться. Она отвечает — всё смелее, а потом уже сама тянется ко мне, обвивает шею руками, прижимается так, что я чувствую каждый изгиб её тела через эту дурацкую робу.

Мои руки скользят вниз, нащупывают край ткани, тянут вверх. Она не сопротивляется. Только дышит чаще, громче, и её пальцы уже расстёгивают пуговицы на моей рубашке, нетерпеливо, срывая.

— Торопишься? — усмехаюсь я, подхватываю её под задницу и одним движением усаживаю на подоконник.

Она ахает, ноги сами обхватывают мои бёдра, и я чувствую, как она уже мокрая — через мои брюки, я чувствую этот жар.

— Раздевайся, — приказываю я, и она тянет робу через голову сама, не глядя, не думая, просто подчиняясь.

Под робой — простенькая футболка, старая, растянутая, но мне плевать. Я сдираю и её, оголяя грудь — тяжёлую, мягкую, с тёмными сосками, которые уже встали. Я наклоняюсь, беру в рот один, и она выгибается, вцепляется мне в волосы, стонет — громко, не сдерживаясь.

— Тише, — рычу я, прикусывая, и она закусывает губу, но стон всё равно вырывается, глухой, вибрирующий.

Мои руки шарят по её телу, грубо сжимают бёдра, задирают край каких-то дурацких колготок, и я понимаю, что терпеть больше не могу. Она тоже. Она уже тянется к моему ремню, дрожащими пальцами пытается расстегнуть.

— Это большая ошибка, — выдыхает она, и я помогаю ей, сдёргиваю ремень, расстёгиваю ширинку, а она уже садится ближе к краю подоконника, обхватывает меня ногами, и я чувствую её — горячую, влажную, готовую.

Я вхожу в неё резко, одним толчком, и она вскрикивает — не от боли, нет, от того, что наконец-то. Её голова откидывается назад, ударяется о стекло, и я придерживаю её за затылок, вжимаю в себя, двигаюсь медленно, глубоко, заставляя её чувствовать каждое движение.

— Смотри на меня, — приказываю я, и она открывает глаза — мутные, бешеные, прекрасные. — Смотри, кто тебя трахает. Запомни.

Она смотрит. Её губы приоткрыты, дыхание сбито, и она начинает двигаться сама — сначала неумело, потом всё жёстче, в такт моим толчкам, вцепляется в мои плечи, царапает ногтями.

— Ты, — выдыхает она, и это слово звучит как проклятие.

Я ускоряюсь, вбивая её в подоконник, в стекло, и она уже не сдерживается — стонет, всхлипывает, что-то шепчет неразборчивое, а я чувствую, как её тело начинает дрожать, сжиматься вокруг меня, приближаясь к краю.

И в этот момент — этот чёртов момент — я слышу с улицы голоса.

Громкие, бабьи, с хохотом. И скрежет металла.

Я смотрю в окно. Внизу, прямо под нами, стоят три уборщицы. Одна грузит в служебный фургон ведро и швабру. Другая курит, задрав голову к небу. Третья смеётся чему-то, запрокинув голову.

Я смотрю на них. Я смотрю на неё.

Даша тоже видит.

Её глаза округляются. В них — ужас. Не тот, что был раньше. Другой. Стыд. Стыд, который обжигает сильнее, чем мои руки на её теле.

— Нет, — шепчет она. — Нет-нет-нет…

Она отталкивает меня — резко, с силой, которой я от неё не ожидал. Я теряю равновесие на долю секунды, и она соскальзывает с подоконника, хватает робу с пола, прижимает к груди, отступает на шаг, второй, третий.

— Вернись на место, — говорю я, и в голосе — рык.

Она смотрит на меня. В глазах — слёзы, страх, ярость и то, что я не могу прочитать. Она трясёт головой, натягивает робу прямо на голое тело, не застёгивая, не приводя себя в порядок.

— Нет, — говорит она, и голос её твёрдый, как сталь. — Нет. Я не… не с тобой. Не так.

Она разворачивается и бежит к двери.

— Стой, — рявкаю я, делаю шаг, но она уже вылетает в коридор, и я слышу, как хлопает дверь.

Я стою посреди кабинета. Спущенные штаны. Расстёгнутая рубашка. Дыхание — как у загнанной лошади. Стояк — такой, что можно гвозди забивать.

За окном всё ещё слышны голоса уборщиц, хохот, скрежет фургона.

Я смотрю на подоконник, где она только что была. На футболку, которую я с неё содрал — она валяется на полу. На её перчатку, которая так и лежит на моём столе.

Я закрываю глаза. Дышу. Сжимаю кулаки.

24

Катя стоит у окна, спиной ко мне.

Я вижу её сначала со спины — дорогой домашний костюм, волосы уложены даже дома, ногти накрашены идеально. Всё как обычно. Она всегда идеальная. Даже когда не выходит из комнаты.

Потом она поворачивается.

И

Её лицо. Скулы — синие, с жёлтым отливом по краям. Губа разбита, запеклась, чёрная корка посередине. Под глазом — фиолетовый полумесяц, такой плотный, что кажется, если нажать, он не побледнеет.

— Катя… — выдыхаю я.

Она отводит взгляд. Пожимает плечом. Одно. Левым. И тут же морщится — видимо, больно.

— Это ничего. Я упала.

— Упала, — повторяю я. Голос чужой. Не мой. — Ты упала. С какой высоты, Катя? С пятого этажа?

Она молчит. Смотрит в пол. На лице выражение — закрытое, чужое, как у незнакомки.

— Катя, кто это сделал?

— Я сказала — упала. Отстань.

— Не отстану. Ты вся в синяках. У тебя на шее следы пальцев.

— Следи за собой, — она дёргает плечом, отворачивается. — В конце концов, не твоё дело.

— Не моё дело? Ты моя дочь.

— Всё, мам, хватит. Не надо из себя заботливую строить. Не было тебя никогда, и сейчас не надо.

Она уходит в свою комнату. Хлопает дверью так, что стены дрожат.

Я стою в коридоре. Смотрю на закрытую дверь. На её ручку. На щель под ней, откуда пробивается свет.

Слышу, как она ходит по комнате. Шаги быстрые, злые. Потом — тишина.

А потом я слышу это.

Плач.

Не громкий. Не истерика. Она давит его, зажимает ртом, чтобы я не услышала. Но я слышу. Эти всхлипы, эти судорожные вдохи, это то, как она, наверное, закусила край подушки.

Я стою под дверью. Смотрю на её ручку. Вспоминаю, как она была маленькой. Как после школы закрывалась в комнате, потому что дразнили «дочкой уборщицы». Как я стояла тогда под дверью, так же, как сейчас, и не знала, что делать.

Сейчас знаю.

Я открываю дверь.

Она сидит на кровати, поджав ноги, обхватив колени руками. Лицо прячет. Волосы растрепались, упали на лицо. Плечи трясутся.

Я сажусь рядом. Молча. Не обнимаю — она не любит, когда я её трогаю без спроса. Просто сижу, смотрю на её макушку, на тёмные волосы, которые я расчёсывала, когда ей было пять, и она кричала, что больно, а я говорила: «Потерпи, дочка, красота требует жертв».

Теперь красота требует другого.

Я протягиваю руку. Осторожно, медленно, как тогда, когда она была маленькой и я боялась её спугнуть. Кладу ладонь на её голову. Начинаю гладить.

Она дёргается. Но не отстраняется.

— Не надо, — говорит сквозь всхлипы. Голос мокрый, детский. Не тот, которым она огрызалась минуту назад.

— Надо, — говорю я. И продолжаю.

Волосы у неё мягкие, я забыла, какие мягкие. Я глажу их, как тогда, после школы, когда она плакала из-за двойки, из-за мальчишки, из-за того, что у всех есть, а у неё нет. Я глажу и жду.

Она плачет. Долго. Всхлипы затихают, снова накатывают, потом снова затихают. Моя рука не останавливается. Я глажу её по волосам, по плечу, по спине. Она не отстраняется. И это — всё.

— Мам, — говорит она наконец. Голос тихий, сломленный.

— Я здесь.

— Мам, я попала в беду.

— Я вижу, дочка.

— Большую. Очень большую.

Она поднимает голову. Смотрит на меня. Глаза красные, распухшие, на щеках — дорожки от слёз. И под ними — страх. Такой, от которого мне становится холодно.

— Рассказывай, — говорю я.

Она отворачивается. Смотрит в стену. Обхватывает колени руками, прижимает к груди.

— Я должна три миллиона, — говорит она. Тихо. Будто не мне, будто стене. — Вернее, уже три пятьсот. С процентами.

25

Три миллиона.

Слова повисают в воздухе. Я не могу их осмыслить. Три миллиона — это не деньги, это пропасть.

— Сыну Баграмяна. Эдику.

Баграмян. Я знаю эту фамилию. Её знает весь город. Торговые центры, заправки, гостиницы. И поговаривают — не только легальный бизнес. В новостях про него не пишут, но в курилках шепчутся. Серьёзный человек. Опасный. Такой, о котором говорят «неприкасаемый».

Я глажу её по спине. Она не сопротивляется.

— Рассказывай, — повторяю я. Голос ровный, спокойный. Хотя внутри всё трясётся.

И она рассказывает.

Про клуб. Про красивого парня с лимонной Ламборгини, двери которой открываются вверх. Про то, как он был пьяный, как она была пьяная. Про то, как он сказал: «Порулишь». Про то, как она испугалась, а потом перестала бояться.

— Он сидел рядом, — говорит она, и голос становится ровным, будто она не про себя, будто чужую историю рассказывает. — Руку мне на колено положил. Улыбался. Сказал: «Газуй». Я нажала. Страшно было и… не страшно. Свободно. Как будто я — не я. Как будто я — кто-то другой. Кто может себе это позволить.

Я слушаю. Глажу её по плечу. Не перебиваю.

— А потом поворот. Я не вписалась. Всё. Дальше не помню. Очнулась — подушка безопасности, в носу кровь, в ушах звон. Смотрю на него — он в стекло вписался. Лицо в крови, но живой. Машина — всмятку. Капот гармошкой, колёса вывернуты, стекла по всей дороге.

— Катя…

— Он вышел. Позвонил кому-то. Через десять минут приехали люди. Забрали нас. Машину — тоже. Я думала, всё. Сейчас или в больницу, или… А он сказал: «Отвези её домой». И всё. Ни слова больше.

Она замолкает. Сжимает колени. Дышит часто, поверхностно.

— А через два дня приехали сюда, — продолжает она. — Не Эдик. Другие. Взрослые. В чёрном. Сказали: машина — не его, отца. И отец в бешенстве. Ламборгини — лимитка, таких в стране три штуки. Ремонт — три миллиона. Сказали, что я должна. Что если не отдам — найдут. Что Эдик больше не хочет меня видеть, но долг — мой. Я садилась. Я рулила. Я разбила.

Я смотрю на её шею. На пять следов. На разбитую губу. На синий скул.

— Это они тебя? — спрашиваю. Голос не слушается.

Она молчит. Потом кивает.

— Приехали вчера. Сказали, что время вышло. Что давали неделю, а я ни копейки не принесла. Сказали, что если к первому числу не будет денег, то…

Она замолкает. Смотрит в стену. Я вижу, как напряжены её плечи, как побелели пальцы, сжимающие колени.

— То что, Катя?

Она поворачивается ко мне. В глазах — дно. Которое она уже прощупала ногами.

— Пустят по кругу, — говорит она. И в голосе нет эмоций. Вообще. Будто речь не о ней. — Сказали, что у них есть клиенты. Богатые. Которые заплатят. За меня.

Я смотрю на её лицо. На синяки. На следы пальцев на шее. И понимаю, что это уже не угрозы. Это уже было.

— Они тебя… — начинаю я, но голос обрывается.

— Не тронули пока, — она криво усмехается. — Сказали, что это аванс.

Я смотрю на её шею. На пять следов. На разбитую губу. На синий скул. Это аванс. Это они её душили. Это они её били. Мой ребёнок. Моя девочка.

Я думаю о том, как она кричала на меня в прошлом месяце: «Ты ничего не понимаешь! Ты всю жизнь мыла полы, ты никто! А я буду жить красиво! Я вырвусь!»

И теперь она сидит передо мной, вся в синяках, и говорит, что её пустят по кругу.

— Катя, — говорю я. — Надо в полицию.

— В полицию? — она смеётся. Коротко, хрипло. — Мам, ты вообще… Ты понимаешь, кто Баграмян? Его люди везде. Я пойду в полицию, а на следующий день меня найдут. И тогда уже точно — по кругу. И тебя найдут. Они знают, где я живу.

Я замолкаю. Потому что она права. Я знаю таких. Я убирала в их домах. Я видела их лица, их деньги, их руки. Они не ходят в полицию. Полиция ходит к ним. По звонку.

— Сколько у нас времени? — спрашиваю я.

— До первого числа, — она смотрит на календарь. — Десять дней.

— Три миллиона за десять дней.

— Если не отдам — по кругу. Если сбегу — найдут. Я пробовала. Не уехать.

Я смотрю на неё. На синяки. На следы пальцев. На разбитую губу.

Вспоминаю, как она родилась — три часа, я кричала, а она не кричала, просто смотрела на меня глазами, чёрными, огромными, как у совёнка. Как она первый раз пошла — два шага, упала, встала, пошла снова. Как она в школе плакала из-за двойки по математике, а я говорила: «Ничего, дочка, ты справишься». Как она смотрела на меня, когда я приносила домой форму уборщицы — с брезгливостью, с отвращением, с одним и тем же: «Стыдно, что моя мать полы моет».

Она презирает меня. Всегда презирала. Мои руки, мою работу, мою жизнь. Она мечтала о хрустале и яхтах. Она села пьяной за руль Ламборгини к сыну бандита. И теперь её будут продавать, если я не достану три миллиона.

И она пришла ко мне. Потому что больше не к кому.

Три миллиона.

У меня нет трёх миллионов. У меня нет даже трёхсот тысяч.

Я встаю. Иду к окну. Смотрю во двор. Детская площадка. Качели пустые. Горка пустая. Скамейка пустая. На той скамейке я сидела, когда Кате было три, и мы ели мороженое, и она испачкала всё лицо, и я смеялась, и она смеялась, и небо было синее-синее.

Сейчас небо серое. И я не смеюсь.

Я думаю о Льве. О квартире на Патриарших, которую он предлагал. О счёте, который я не заработаю за десять лет. О его словах: «Ты будешь моей».

И о своих словах: «Я не шлюха».

Я сжимаю подоконник так, что ногти впиваются в дерево.

Три миллиона. Десять дней. Моя дочь.

Катя сидит на кровати, обхватив себя руками, и смотрит в одну точку. Она не плачет. Я не плачу. Мы обе разучились.

26

Я просыпаюсь в пять утра.

Не по будильнику — сама. Тело знает: сегодня нельзя проспать. Сегодня нельзя ошибиться.

Три миллиона.

Я достаю телефон. Захожу в приложение банка. Перевожу всё что накопила на карту.

Этого хватит на бельё. На визажиста — вряд ли. На парикмахера — вряд ли. Я смотрю на остаток и считаю. Потом открываю инстаграм, нахожу дешёвый салон красоты в спальном районе. Запись сегодня. И визажист, и укладка, и маникюр — всё в одном месте. Дёшево. Опыта у них, наверное, как у меня в управлении корпорацией. Но выбора нет.

Я иду в ванную. Смотрю на себя в зеркало.

Женщина, которой предстоит продаться. У неё глаза цвета зелени. Волосы — солома после дешёвой краски. Кожа — пергамент, через который просвечивает усталость.

Я отворачиваюсь.

Выхожу из дома в семь.

Первая остановка — ТЦ. Тот, что на Ленинском. Там есть бельевой бутик, о котором Зоя рассказывала. «Дорогущий, Даш, но вещи — как на другой планете». Мне нужна другая планета. Мне нужно тело, которого у меня нет.

Вхожу в бутик. Стеклянные двери, кожаные кресла, запах духов — терпкий, дорогой, чужой. Продавщица смотрит на меня. Я вижу её взгляд: от моих сапог на плоской подошве до лица, которое не красили уже сто лет. Она видит, кто я. Она знает, что здесь делать нечего.

— Здравствуйте, — говорю я. Голос не дрожит. — Мне нужен комплект. Дорогой. Утягивающий.

Она молчит секунду. Потом улыбается — той улыбкой, которой улыбаются бедным. Но ведёт. Показывает.

Бельё — как вторая кожа. Чёрное, кружевное, такое тонкое, что сквозь него видно свет. Оно лежит на прилавке, как змея, готовая обвиться. Я трогаю пальцами — шёлк струится, скользит, живёт.

— Утягивающее, — говорю я. — Мне нужно, чтобы всё… стало на место.

Продавщица понимает. Приносит другое. Без кружев. Плотное, гладкое, как панцирь. Оно будет держать меня. Сжимать. Превращать в кого-то другого.

Ценник... Я сглатываю, но киваю.

— И чулки, — добавляю. — С силиконовой резинкой. Чтобы не сползали.

Чулки нашлись. Чёрные, ажурные, с узором, похожим на иней. Они стоят ещё три.

Десять тысяч. Почти половина того, что у меня есть.

Я расплачиваюсь. Карта пищит, принимая мою жизнь. Продавщица складывает покупку в пакет из плотной бумаги, с золотыми буквами. Я беру его, и он жжёт пальцы. В нём — моя броня. Моя маскировка.

Следующая остановка — салон красоты в спальном районе. «Леди». Вывеска розовая, буква «Д» не горит. Внутри пахнет ацетоном и сигаретами. На ресепшене девчонка лет семнадцати, в халате, с нарощенными ресницами, которые закрывают пол-лица.

— Здравствуйте, я к вам записана. Визажист, парикмахер и маникюр, — говорю я.

Маникюр делает девочка с фиолетовыми волосами. Молчит. Я смотрю, как она обрабатывает мои ногти — короткие, обкусанные, без единого шанса на красоту. Она покрывает их гель-лаком — цвет «пыльная роза». Нейтральный. Безопасный. Такой, чтобы не отвлекать.

Потом иду к парикмахеру.

— Красились дешёвой краской, да? Корни отросли, седина… Вам бы выкраситься, тон выровнять…

— Нет времени. Сделайте укладку. Чтобы волосы блестели. Чтобы не было видно, что я… — я замолкаю. Что я — бедная. Что я — уборщица. Что я — та, кто не может себе позволить даже этого.

Парикмахер молчит. Потом делает. Моет голову дорогим шампунем, который пахнет миндалём. Сушит. Накручивает на плойку. Волосы ложатся волнами, мягкими, живыми, такими, каких у меня не было никогда.

Смотрю

Последняя — визажист. Девушка в розовом халате, с идеальными стрелками. Смотрит на моё лицо, прищуривается.

— Что хотите?

— Чтобы меня не узнали, — говорю я. И сама понимаю, как это звучит.

Она не удивляется. Достаёт палитры, кисти, флаконы.

Работает долго. Тональный крем ложится слоем, потом ещё слоем, потом ещё. Я чувствую его на коже, как маску. Тяжёлую, плотную, которая скрывает всё: морщины, круги под глазами, эту вечную усталость, которая въелась в поры.

Она подводит глаза — чёрным, растушёвывает, делает дымку, от которой взгляд становится глубоким, чужим. Лепит скулы — румянами, бронзатором, создаёт кости, которых у меня нет. Красит губы — помадой цвета переспелой вишни. Плотной, матовой, такой, что ни один поцелуй не сотрёт.

— Готово, — говорит она.

Я смотрю в зеркало.

Оттуда смотрит женщина. Не я. Другая. С гладкой кожей, с горящими глазами, с яркими губами. Сильная и смелая. Которая знает чего хочет.

Я провожу пальцами по щеке. Чувствую толстый слой тонального крема. Под ним — мои морщины. Мои круги. Моя усталость. Но сверху...

Я отдаю последние. Ставлю всё на зеро к казино. На карте остаются крошки.

Я одеваюсь в кабинке салона. Снимаю свои старые джинсы, водолазку. Надеваю бельё-панцирь. Оно сжимает живот, бёдра, грудь — превращает моё тело в нечто подтянутое, стройное, почти красивое. Чулки скользят по ногам, силиконовая резинка впивается в кожу.

Платье я купила вчера. В секонде. Чёрное, длинное. Оно висело на вешалке, как забытая мечта. Я померила — село. Как будто ждало. Как будто знало.

Сразу после того, как привела себя в надлежащий вид, еду в офис. В тот самый, где я мыла полы. Где стояла на коленях, собирала окурки из пепельниц, протирала столы, за которыми сидят люди, у которых есть миллионы.

Таксист смотрит на меня в зеркало. Спрашивает: «На свидание?» Я не отвечаю.

Офисное здание — стеклянное, высоченное, с подсветкой. Я помню его наизусть: каждый угол, каждый лифт, каждая комната для переговоров. Я мыла их все.

Поднимаюсь на нужный этаж. В приёмной его компании светло, просторно, пахнет кофе и дорогим парфюмом. Секретарша за стойкой — молодая, красивая, в шикарном костюме.

— Здравствуйте, — говорю я. Голос ровный. — Мне нужно к Льву Кирилловичу.

Она поднимает голову. Смотрит на меня. Оценивает — быстро, профессионально.

— У вас назначено? — голос ледяной.

— Нет. Скажите ему, что Даша пришла.

— Даша? — она приподнимает бровь. Перебирает записи, хотя знает, что ничего нет. — Лев Кириллович очень занят. У него совещание с партнёрами. Если хотите, можете оставить визитку.

— У меня нет визитки.

— Тогда контактные данные, — она протягивает листок бумаги. Белый, плотный, с логотипом компании.

Я не беру листок.

— Я подожду.

Она смотрит на меня. В её глазах — презрение. Холодное, спокойное, уверенное. Она знает, кто я. Не по имени — по сути. Женщина, которая пришла к начальнику без записи. Которая оделась в секонд, накрасилась в дешёвом салоне и думает, что может пройти в кабинет к Льву Барсову.

Я вижу, как она меня оценивает. Как мысленно ставит на полку ниже себя. Как решает, что я — сумасшедшая фанатка её шефа.

— Лев Кириллович очень занят.

Я сижу. Не встаю.

— Я подожду.

Её улыбка меркнет. На секунду в глазах мелькает что-то — раздражение?

Дверь открывается.

Я слышу голоса — мужские, уверенные, смех. Выходят четверо. Дорогие костюмы, дорогие часы, дорогие улыбки. Они о чём-то говорят, жмут руки, хлопают друг друга по плечам. Секретарша вскакивает, что-то подаёт, что-то подписывает.

А потом я вижу его.

Он выходит последним. Высокий, в тёмно-синем костюме, с расстёгнутым воротом рубашки. Смотрит на партнёров, улыбается, что-то говорит. В его голосе — власть. Спокойная, уверенная, не требующая доказательств.

Он поворачивает голову.

И видит меня.

27

Он смотрит на меня.

Весь коридор замер. Партнёры что-то говорят ему, но он не слышит. Секретарша вскочила, держит папку, не знает, куда деть глаза. А он смотрит. В его глазах — узнавание. И торжество.

Я сижу, вжавшись в кожаную обивку, и чувствую, как бельё сдавливает рёбра, как тональный крем стягивает лицо, как чулки впиваются в бёдра. Я — муляж. Я — кукла, которую он заказал и которая сама пришла к нему в руки.

Он отворачивается. К партнёрам. Что-то говорит, улыбается, жмёт руки. Деловой, уверенный, хозяин. А я сижу и жду, когда он меня позовёт. Или прогонит. Или просто пройдёт мимо, и я останусь здесь, на этом кожаном диване, который сама пылесосила, с лицом, которое стоило мне последних денег, с телом в чужой броне.

Он уходит.

Партнёры идут к лифту, он провожает их, что-то говорит на прощание. Двери закрываются. Тишина. Он стоит спиной ко мне. Секунда. Две.

Потом поворачивается и идёт по коридору. В свой кабинет. Не глядя на меня. Дверь закрывается.

Я смотрю на медную ручку. Я мыла её. Я знаю, как блестит металл, если тереть тряпкой с нашатырём. Теперь она закрыта. За ней — он. А я здесь.

Секретарша не смотрит на меня. Стучит по клавишам, но я вижу — её плечи напряжены. Она не знает, что делать. Я не знаю, что делать. Встать? Уйти? Ждать?

Ждать.

Дверь открывается.

Из кабинета выходит парень. Молодой, в сером костюме, с планшетом в руках. Я не помню его. Его не было, когда я мыла полы. Новый. Ассистент, наверное. Или кто-то ещё.

Он подходит ко мне. Смотрит. Взгляд спокойный, деловой. Не оценивающий — просто фиксирующий.

— Даша? — спрашивает.

Киваю.

— Пойдёмте со мной.

Не в кабинет. В другую сторону. К служебному лифту. Я знаю этот коридор — я мыла его по утрам, когда никого не было. Сейчас он пустой. Наши шаги гулко отдаются от стен.

Ассистент нажимает кнопку. Лифт открывается. Я захожу. Он остаётся снаружи.

— Вниз езжайте, на парковку. Вас там будут ждать, — говорит.

Двери закрываются. Я смотрю на своё отражение в металлической панели. Женщина в чёрном платье, с чужим лицом, с глазами, полными стыда.

Лифт едет вниз. Я считаю этажи. Пять. Четыре. Три. Два. Один. Подземный.

Двери открываются.

Я выхожу. Оглядываюсь.

Он стоит у чёрной машины. Большой, низкой, с затемнёнными стёклами. Опирается плечом о дверь, руки в карманах брюк. Смотрит на меня.

Я иду к нему. Каблуки стучат по бетону, гулко, как выстрелы. Платье облегает бёдра, чулки скользят, бельё сдавливает рёбра. Я чувствую себя на сцене. На эшафоте.

Подхожу. Останавливаюсь в двух шагах. Смотрю на него снизу вверх.

Молчит. Разглядывает. Медленно, с головы до ног. Мои волосы, уложенные в салоне за три тысячи. Моё лицо, покрытое слоем тонального крема. Мои губы, накрашенные вишнёвой помадой. Моё платье из секонда. Мои ноги в чулках. Мои туфли на шпильках, которые я купила на рынке за тысячу двести.

— Садись, — говорит. Открывает заднюю дверь.

Я сажусь. Кожа сидений холодная, мягкая, пахнет деньгами. Он обходит машину, садится рядом. Водитель — я не заметила, но он есть — трогается.

Мы едем. Молчим. Я смотрю в окно, но ничего не вижу. Только отражение его профиля в стекле. Тёмные волосы, тяжёлая челюсть, губы сжаты. Он не смотрит на меня. Я не смотрю на него.

Машина останавливается. Я не знаю, где мы. Выезд из гаража, свет, потом снова подземный паркинг. Он выходит. Я жду.

Он открывает мою дверь и мы проходим к нему в дом. Только переступаем порог, он говорит:

— Подойди.

Я подхожу. Он берёт меня за подбородок. Поворачивает лицо к свету. Я чувствую его пальцы на своей щеке, на слое тонального крема, который должен был сделать меня красивой.

— Что это? — спрашивает. Голос спокойный, но в нём — металл.

— Макияж, — говорю.

— Смой.

Я не понимаю.

— В ванной. Смой всё это уродство. Я хочу видеть твоё лицо. Не эту маску.

Смотрю на него. На его глаза — тёмные, спокойные, безжалостные.

— Я… — начинаю.

— Ты слышала, — перебивает. — Иди. Ванная направо.

Я иду. Ноги не слушаются. Каблуки скользят по паркету. Нахожу дверь. Захожу. Ванная — белая, стерильная, зеркальная. Беру мыло — жидкое, в стеклянном флаконе. Начинаю смывать.

Тональный крем плывёт, течёт по лицу мутными ручьями. Тушь растекается, заливает глаза, я тру, тру, и вода становится серой, чёрной, розовой. Я смываю себя. Ту, которую создала. Ту, за которую заплатила последнее.

Остаюсь я.

Я выхожу из ванной. Мокрая, без макияжа, в чужом платье, которое теперь смотрит на меня из зеркала в коридоре — чёрное, дешёвое, смешное.

Он стоит у окна. Поворачивается. Смотрит.

Молчит.

Подходит. Берёт меня за плечо. Разворачивает. Расстёгивает молнию на спине. Я слышу, как трещит ткань, как он тянет платье вниз. Оно падает к моим ногам. Я стою в белье. В том, что покупала в бутике. Чёрном, утягивающем. Которое должно было сделать меня другой.

Он смотрит. На мои плечи, на грудь, на бёдра, которые держит бельё.

— Это тоже сними, — говорит.

Я смотрю на него. В его глазах — не вожделение. Что-то другое. Требование. Право.

Пальцы дрожат. Я расстёгиваю бюстгальтер. Он падает на пол. Грудь — тяжелая, бледная, с тёмными сосками. Я не прикрываюсь. Не имею права.

Он наклоняется. Поднимает с пола моё платье. Рвёт. Ткань трещит, разлетается на куски. Бросает в корзину.

Чулки. Трусы.

Я снимаю всё. Стою перед ним голая. В мокрых волосах, с лицом без макияжа, с телом, которое он уже видел много раз.

— Вот так лучше, — говорит. Голос низкий, спокойный. — Теперь ты это ты. С такой тобой я познакомился и такую тебя я хочу.

Я стою перед ним. Голая. Беззащитная. Стыд жжёт щёки, но я не отвожу взгляд. Смотрю в его глаза — тёмные, глубокие, бездонные.

Он берёт меня за руку. Ведёт к кровати. Она огромная, белая, как облако. Он садится на край, смотрит на меня. Я стою перед ним, дрожу, не знаю, куда деть руки.

— Садись, — говорит. И я сажусь рядом.

Он поворачивается ко мне. Берёт моё лицо в ладони. Смотрит долго, внимательно, как будто видит впервые.

— Зачем ты пришла? — спрашивает. Голос тихий, без давления. И это страшнее, чем крик.

— Мне нужны деньги, — говорю. Горло пересохло, слова царапаются.

28

— Сколько?

— Три миллиона.

Он не моргает. Не спрашивает зачем. Ждёт.

— Это… — я замолкаю, сглатываю. — Катя, моя дочь, она разбила машину сына Баграмяна. Она должна три миллиона за ремонт. Ей дали десять дней. Если не отдаст... Её уже… уже били.

Слова вылетают комками, я не могу их удержать. Он слушает. Не перебивает. Пальцы гладят мои скулы, большие пальцы водят по щекам, стирают остатки влаги.

— Они её душили, — продолжаю я. — Синяки на шее, на лице. Она пришла домой, закрылась в комнате и плакала. Она… она меня презирает. Всегда презирала. Но пришла ко мне. Потому что больше не к кому.

Голос ломается. Я закрываю глаза, чтобы не видеть его лица.

— У меня нет таких денег. У меня вообще ничего нет. Только моя квартира, которую я снимаю, и руки, которыми я мою полы. И ты… ты предложил. Квартиру на Патриках. Деньги. Я отказалась. А теперь пришла. Потому что Катя... Потому что если я не достану эти деньги, её…

Я замолкаю. Не могу сказать.

Он молчит. Я открываю глаза. Смотрю на него.

— Это мелочи, — говорит он. Спокойно, без раздумий. Как будто речь не о трёх миллионах, а о трёхстах рублях. — Я улажу этот вопрос за десять минут.

Я смотрю на него, и не верю. Не могу поверить.

— Но есть условие, — продолжает он.

— Какое?

— Ты увольняешься. Переезжаешь ко мне. Живёшь здесь. Спишь в моей постели. Ешь за моим столом. Будешь моей. Полностью. Без оговорок.

Я смотрю на него. В его глаза. Тёмные, спокойные, безжалостные. И понимаю: выбора нет. Не было. С того момента, как Катя села за руль этой машины.

— Да, — говорю я. И это слово выходит сухим, пустым, как осенний лист.

Он кивает. И я жду. Жду, что сейчас он бросит меня на кровать, развернёт, войдёт жёстко, грубо, как в подсобке. Как на подоконнике. Как там, где он брал меня, не спрашивая. Я жду боли. Жду наказания за то, что продалась. Я закрываю глаза, готовлюсь.

Но вместо этого я чувствую его губы на своём плече.

Нежные. Мягкие. Они касаются кожи едва-едва, как будто я — из стекла, как будто он боится разбить. Я вздрагиваю, открываю глаза. Он смотрит на меня. Взгляд изменился. В нём нет власти, нет требования. Есть что-то другое. Тёплое. Глубокое.

Его губы скользят выше, по шее, по тому месту, где бьётся пульс. Я чувствую его дыхание — горячее, ровное. Не торопливое. Он медленно ведёт губами по моей коже, и каждый сантиметр, которого он касается, начинает гореть. Не от стыда. От другого. От того, чего я не знала.

Его руки ложатся мне на спину. Не грубо, не сжимая — просто лежат, гладят, водят по позвоночнику, по лопаткам, по пояснице. Пальцы мягкие, тёплые, они

Они просят.

Я не понимаю этого языка. Я знаю только грубость, только спешку, только «терпи» и «смотри». А он не говорит ни слова. Только дышит.

И я дышу в такт.

Он толкает меня на кровать медленно, осторожно, как будто укладывает ребёнка. Мои волосы распускаются по подушке, мокрые, тяжёлые. Он смотрит на них, берёт прядь, подносит к лицу. Нюхает. Закрывает глаза. Потом открывает и смотрит на меня.

И в его взгляде — не торжество победителя.

Восхищение. Я не знаю, что с этим делать.

Он наклоняется. Целует мои веки. Правый, потом левый. Губы сухие, тёплые, мягкие. Потом — переносицу. Потом — губы. Не врываясь, не требуя. Просто касаясь. Я чувствую его вкус — кофе, кожа, что-то горькое. И в этом поцелуе нет спешки.

Нет приказа?

Есть что-то, от чего у меня сжимается горло и текут слёзы.

Он отстраняется. Смотрит.

— Ты плачешь? — спрашивает.

— Я не знаю, — шепчу.

Он вытирает слёзы пальцами. Осторожно, как будто они стоят дороже всего, что у него есть.

— Не плачь, — говорит. — Ты не продаёшься. Ты спасаешь дочь. Это разное.

Я смотрю на него и не понимаю. Этот человек — тот, кто трахнул меня в подсобке, кто перешагнул через меня на полу, кто сказал «я так решил» — сейчас смотрит на меня так, будто я — не вещь.

Будто я — женщина.

29

С криком, с судорогой, с пальцами, вцеплёнными в его волосы, с бёдрами, которые сами поднимаются навстречу, с головой, которая запрокидывается, и я вижу только потолок, белый, бесконечный.

Волна накрывает меня, и я плыву. Долго, медленно, как в тёплом море.

Он поднимается. Смотрит на меня. Губы блестят. Я смотрю на него, и мне не стыдно. Впервые не стыдно.

Он ложится рядом. Обнимает меня. Прижимает к себе, к своей груди, к своему сердцу, которое бьётся так же сильно, как моё. Я чувствую его член — твёрдый, пульсирующий, прижатый к моему бедру. Он хочет меня. Но не берёт.

— Ты… — начинаю я.

— Не сейчас, — говорит. Целует меня в лоб. — Ты устала. Отдохни.

Я смотрю на него. Не понимаю.

— Но ты…

— Я подожду, — говорит он. — Ты никуда не уходишь. У нас есть время.

Он гладит меня по волосам, по спине, по плечу. Я лежу в его руках, голая, мокрая, с лицом, опухшим от слёз, с телом, которое он только что довёл до такого оргазма, какого у меня не было никогда. И я не чувствую себя шлюхой. Не чувствую себя проданной.

Я чувствую себя женщиной. Которую впервые в жизни взяли не грубостью, а нежностью.

Я закрываю глаза. Его рука на моей спине, его дыхание на моём затылке.

— Ты увольняешься завтра, — говорит он. Не спрашивает.

— Да, — шепчу.

— Переезжаешь сюда.

— Да.

— Катю мы тоже заберём. Пока ей нельзя оставаться одной.

Я молчу. Слёзы снова текут.

— Спасибо, — шепчу я.

— Не за что, — говорит он. — Ты не продалась, Даша. Ты пришла. Это разное.

Я засыпаю в его руках. И впервые за много лет мне не снится ничего. Только тепло. Только его руки. Только его дыхание.

Утром я проснусь, и деньги будут на карте. Я позвоню Кате, скажу, что всё в порядке, что она спасена. Она будет молчать. Потом спросит: «Как?» И я не смогу ответить.

Но сейчас я сплю. И мне хорошо. Впервые. В жизни.

30

Лев

Я решил вопрос с этим уёбком за один звонок.

Достаточно было сказать его заму пару слов. Не угроз — просто фактов. Что Баграмян должен мне. Что я не прощаю долги. Что если его люди ещё раз приблизятся к моей женщине или её дочери — я не буду разбираться через юристов. Я приеду сам. И разберусь по-другому.

Через сорок минут Баграмян перезвонил сам.

Голос уже не вкрадчивый — пришибленный. Он всё понял. С кем связался. Кого задел. Какие могут быть последствия.

Я не кричал. Не угрожал. Я просто объяснил ему, как устроен мир. Что есть люди, которых он может давить. И есть люди, которые давят его. И что прямо сейчас он разговаривает с тем, кто находится на несколько этажей выше.

Он извинялся. За себя. За сына. За своих людей, которые перестарались. Говорил, что это недоразумение, что машина уже починена, что девочку больше никто не тронет. Что он лично проследит.

Я слушал его лепет и чувствовал знакомое удовлетворение. Когда ты ставишь на место того, кто посмел встать у тебя на пути.

Деньги он возвращать не предлагал — понимал, что это оскорбление. Просто закрыл вопрос. Мгновенно. Как будто его и не было.

Я смотрел, как моя женщина, Даша, принимала звонок от дочери, когда всё закончилось. Как её лицо сначала побелело, потом порозовело, потом по щекам потекли слёзы. Она не кричала от радости — она плакала тихо, прижимая телефон к уху, кивая, хотя дочь её не видела.

— Всё хорошо, — шептала она. — Всё хорошо, Катенька. Я же говорила. Всё будет хорошо.

Она сбросила. Посмотрела на меня. Глаза мокрые, губы дрожат.

— Спасибо, — сказала она.

Я смотрел на неё и чувствовал то, чего не чувствовал никогда. Не власть. Не победу. Что-то другое. Тёплое. Живое.

Сука. Как же это бесило.

Она прожила у меня уже месяц.

Я просыпался с ней, уходил на работу, возвращался — она была здесь. В моей постели, на моей кухне, в моей ванне.

Её запах въелся в простыни. В полотенца. В мои рубашки, которые она гладила по утрам, потому что ей было нечего делать, а без дела она сидеть не умела.

Сначала я думал, что это пройдёт.

Что я насыщусь. Что мне надоест её тело, её глаза, её тихий голос, которым она говорила «доброе утро» и «кофе будешь?».

Не прошло. Не надоело.

И это бесило.

Первую неделю я трахал её так, будто хотел выебать всю ту злость, которая копилась во мне годами.

Она пришла ко мне голая, беззащитная, готовая на всё. И я брал.

Каждую ночь. Каждое утро. Иногда днём, когда возвращался пообедать.

Она не сопротивлялась. Никогда. Сначала я думал — страх. Потом понял: не страх. Другое. Она хотела. Так же, как я.

Я бросал её на кровать лицом вниз, входил сзади, без предисловий, одним толчком — на всю глубину. Она вскрикивала, хваталась за простыни, выгибалась. А я держал её за бёдра, за талию, за волосы, наматывал на

— Смотри на меня, — рычал я. — Смотри, кто тебя трахает.

Она смотрела. Глаза мокрые, губы приоткрыты, дыхание сбито. Она не отводила взгляд. Никогда. Даже когда я входил особенно глубоко, даже когда она уже кричала, сжимаясь вокруг меня, — она смотрела.

И это заводило меня до безумия.

Я трахал её на кровати, на полу, на кухонном столе, уронив на пол тарелки с ужином. Я трахал её в душе, прижав лицом к холодному кафелю, вода стекала по её спине, смешиваясь с потом, и она стонала, не сдерживаясь, потому что знала — мне нравится, когда она громкая.

Я заставлял её кончать снова и снова. Пальцами, языком, членом. Доводил до края, останавливался, заставлял просить. Она не умела просить. В первый раз просто закусила губу и отвернулась. Я развернул её обратно.

— Проси, — сказал я.

— Пожалуйста, — прошептала она.

— Громче.

— Пожалуйста, Лев, трахни меня.

Я вошёл. Она кончила через три секунды — с криком, с судорогой, с ногтями, впившимися мне в плечи.

К концу первой недели я знал её тело лучше, чем она сама.

Знал, где у неё самая чувствительная точка на шее — чуть ниже уха, там, где кожа особенно тонкая. Достаточно было провести губами, и она выгибалась дугой. Знал, как её грудь реагирует на прикосновение — соски твердели от первого же касания, даже если она делала вид, что спит. Знал, сколько времени нужно, чтобы довести её до первого оргазма пальцами — три минуты, если не торопиться, и одна, если я хотел увидеть, как она ломается.

Она кончала легко. Легче, чем любая женщина, которая была у меня до неё. Достаточно было войти в неё сзади, прижать к стене, прошептать на ухо: Сделай это для меня — и она кончала. Сразу. С диким, постыдным стоном, который она пыталась зажать, но не могла.

Я любил этот стон. Любил, когда она не сдерживалась. Любил, когда она царапала мою спину, когда впивалась ногтями в ягодицы, когда кричала моё имя так, что, наверное, было слышно на улице.

Она была грязной. В постели — грязной. Не стеснялась. Не играла. Просто хотела. Хотела так, как никто до неё. И это было лучшее, что случалось со мной в сексе.

Но что-то менялось.

Я заметил это на второй неделе.

31

Я возвращался с работы уставший, злой после переговоров, и хотел одного — завалить её на кровать, войти и забыться. Она лежала рядом, смотрела на меня, и вместо того чтобы наброситься, я вдруг поймал себя на том, что просто обнимаю её.

Прижимаю к себе. Утыкаюсь носом в её волосы. И дышу.

Просто дышу. Чувствую её тепло, её запах, её дыхание на своей груди. И не хочу ничего другого.

Это было настолько чуждо, что я сначала не понял, что со мной. Я никогда не обнимал женщин после секса. Максимум — отворачивался и засыпал. А здесь я лежал, прижимал её к себе, гладил по спине, и мне не хотелось никуда уходить, ни о чём думать, ничего решать.

Всё это было слишком. Слишком нежно. Слишком по-бабьи. Я должен был ненавидеть это чувство. Я ненавидел его. Но оно не уходило.

Однажды утром я проснулся раньше неё. Лежал, смотрел на её лицо — без макияжа, с припухшими от сна губами, с волосами, разметавшимися по подушке. Она была как всегда. Обычной. С морщинами в уголках глаз.

Я смотрел на неё и чувствовал, как в груди разливается что-то тёплое, тяжёлое, мешающее дышать. Я не знал, как это называется. Я не хотел знать. Я просто лежал и смотрел, пока она не открыла глаза.

— Ты чего? — спросила она сонно.

— Ничего, — сказал я. И поцеловал её. В лоб. Как ребёнка.

Она улыбнулась. Улыбнулась так, как никогда раньше. Без страха, без напряжения, без этой вечной готовности к удару. Просто улыбнулась. И я понял, что она перестала меня бояться.

Это случилось не в один день. Не после какого-то конкретного разговора. Просто в какой-то момент она перестала вздрагивать, когда я входил в комнату. Перестала замирать, когда я подходил сзади. Перестала смотреть на меня как на хищника, который может укусить в любой момент.

Она начала трогать меня первой. Не в сексуальном смысле — просто. Проводила рукой по моей спине, когда я проходил мимо. Поправляла воротник, когда я собирался на работу. Оставляла руку на моём плече, когда мы смотрели телевизор.

Я не знал, что это такое. Я никогда не жил с женщиной. Не по-настоящему. Были те, кто оставался на ночь, но утром я всегда уходил первым. Или они уходили. Моя постель всегда была пустой. Моя квартира — тихой. Моя жизнь — свободной.

Я думал, что это свобода. Теперь я понимал — это пустота.

В тот день я вернулся с работы раньше обычного.

Я решил, что можно расслабиться. Приехал домой, зашёл в лифт, поднялся на этаж.

Открыл дверь ключом.

И сразу понял: что-то не так.

В прихожей пахло чужими духами. Дорогими. Те, которые я дарил Лене, моей содержанке, про которую я совсем забыл, на день рождения. Летучие, сладкие, с ноткой ванили.

Я замер. Прислушался.

Из гостиной доносился голос. Женский. Уверенный. Тот, который я слышал сотни раз. Который всегда знал, чего хочет, и всегда это получал.

—...конечно, он меня не бросит, ты что. Мы пять лет вместе. А ты кто? Ты вообще кто такая?

Я зашёл в гостиную.

Лена сидела на моём диване. Развалилась, как хозяйка. Нога на ногу, дорогое платье, идеальная укладка, бриллианты в ушах — те, которые я дарил ей в прошлом году.

Даша стояла у окна.

Я видел её спину. Напряжённую, застывшую. Руки сжаты в замок перед собой. Волосы собраны в пучок, домашняя футболка, джинсы — та, кем она была до меня. Не накрашена, не прихорошена, без брони.

Она медленно обернулась.

На её лице не было лица. Вообще. Не слёз, не злости, не страха. Пустота. Такая полная, что у меня внутри всё оборвалось.

Она посмотрела на меня. Потом перевела взгляд на Лену. Потом снова на меня.

— Я не знала, — сказала она. Голос ровный, мёртвый. — Что у тебя есть кто-то.

Лена поднялась с дивана. Улыбнулась мне той улыбкой, которая раньше заставляла меня доставать кошелёк.

— Лев, милый, — сказала она. — Ты не говорил, что у тебя тут прислуга с проживанием.

Я смотрел на Дашу.

Она смотрела на меня.

В её глазах не

Она просто смотрела на меня, и я видел, как внутри неё что-то умирает. То, что строилось месяц. То, что я даже не успел назвать.

— Даша, — сказал я.

Она покачала головой. Один раз. Медленно.

— Не надо, — сказала она.

Она пошла к выходу.

Я схватил её за руку. Она не сопротивлялась. Не вырывалась. Просто остановилась и посмотрела на мою руку на своём запястье. Потом на меня.

— Пусти, — сказала она.

Я смотрел в глаза Даши. И видел в них то, что видел когда-то в своих: человека, который больше не верит. Который знает, что чудес не бывает.

— Иди наверх, я сейчас поднимусь к тебе, — приказал и разжал пальцы.

Она послушалась. Не могла не подчиниться, она мне должна. Я её дочь из жопы вытащил. Она обязана мои приказы выполнять. Но в этот раз в груди болело от этого. Хуй знает что, но вздохнуть было больно.

Даша скрылась на лестнице. Щелчок. Дверь за ней закрылась. Она в спальне.

Лена подошла сзади, обняла, прижалась к моей спине.

— Лев, ну что ты совсем обо мне забыл? Не приезжаешь, не даришь подарки. Я — твоя девочка. Ты же помнишь, да?

Я стоял и смотрел на лестницу.

И чувствовал, как что-то внутри меня — то самое, тёплое, живое, что я пытался не замечать месяц, — сжимается в ледяной комок и падает в пустоту.

— Убирайся, — сказал я.

— Что?

— Вон, я сказал. Ищи себе нового папика.

Она не поняла. Смотрела на меня, хлопала ресницами, пыталась улыбнуться.

— Лев, ты чего? Я же…

Я развернулся. Посмотрел на неё. Она замолчала.

— Если через минуту ты не выйдешь из моего дома, я вынесу тебя сам.

Она побелела. Схватила сумочку. Вылетела за дверь, даже не застегнув до конца туфли.

А я пошёл наверх.

32

В спальне горел свет. Дверь была открыта. Она стояла у кровати, спиной ко мне, и складывала свои вещи.

— Что ты делаешь? — спросил я. Голос хриплый, чужой.

Она не обернулась. Продолжала складывать. Руки не дрожали — двигались ровно, механически, как у автомата.

— Собираю вещи, — сказала она. Голос ровный, пустой. — Не мешай.

Я шагнул в комнату. Подошёл к ней. Схватил за руку, развернул к себе. Она не сопротивлялась, но и не смотрела. Глаза в пол, лицо белое, губы сжаты в нитку.

— Не мешай, — повторила она.

— Ты никуда не уйдёшь.

Она подняла голову. Посмотрела на меня. В её глазах не было страха — была усталость. Такая глубокая, что у меня внутри всё перевернулось.

— Не уйду? — переспросила она. Голос тихий, ровный. — А кто я здесь, Лев? Игрушка, которую ты можешь вынимать из коробки, когда хочешь поиграть? А когда приходит твоя настоящая спутница — ты меня обратно прячешь?

— Никакая она не настоящая, — сказал я. — С Леной всё кончено. Давно кончено. Я её не звал. Она пришла сама. Я её выгнал.

— Я видела, как она сидела на твоём диване, — сказала Даша. Голос начал ломаться. — Как хозяйка. Как будто это её дом. Как будто я… — Она замолчала. Закусила губу. Я видел, как она борется со слезами, не даёт им выйти.

— Как будто ты что? — спросил я.

— Как будто я никто, — выдохнула она. Слеза скатилась по щеке, но она её не вытерла. Она отвернулась.

Я развернул её обратно.

— Скажи, Даша.

Она посмотрела на меня. Глаза мокрые, злые, в них горело что-то, чего я раньше не видел. Ярость. На себя. На меня. На эту ситуацию.

— Что ты от меня хочешь? — выкрикнула она. Голос сорвался, пошёл вверх, в истерику. — Что тебе от меня надо? Деньги? У меня их нет. Тело? Ты его получил. Стократно. Что ещё? Что ты хочешь от меня, Лев?

— Я хочу, чтобы ты осталась, — сказал я.

— Зачем? — Она рванулась, выскользнула из моих рук, отступила на шаг. — Чтобы ты меня трахал, когда тебе скучно? Чтобы я ждала тебя каждый вечер и молилась, что ты вернёшься? Чтобы я привыкла, а потом ты вышвырнул меня, как…

— Как кого? — спросил я.

— Как шлюху! — закричала она. — Как дешёвую шлюху, которую можно купить за три миллиона!

Слёзы хлынули. Она их не вытирала. Стояла посреди спальни, тряслась вся, кричала мне в лицо.

— Ты думаешь, я не знаю? — кричала она. — Думаешь, я не понимаю, кто я для тебя? Я — игрушка! Твоя новая игрушка! Сначала была Лена — красивая, молодая, дорогая. А теперь я — толстая, старая, дешёвая. Игрушка на замену. Потому что тебе скучно. Потому что ты…

— Замолчи, — сказал я.

— Не замолчу! — Она ударила меня кулаком в грудь. Не больно. От отчаяния. — Ты купил меня! Ты заплатил за мою дочь, за мою жизнь, за моё тело! И ты думаешь, что я…

— Замолчи, — повторил я.

— Я не буду молчать! — Она ударила ещё раз. — Я не хочу быть твоей игрушкой! Я не хочу… Я не могу… — Голос сломался. Слёзы текли по щекам, по губам, капали на футболку. — Я люблю тебя, идиот!

Я замер.

Она замерла.

Мы смотрели друг на друга. Она — заплаканная, злая, растерянная от того, что сказала. Я — оглушённый, не верящий, чувствующий, как эти слова входят в меня, как нож, который не режет, а лечит.

— Ты… — начала она, но я не дал договорить.

Схватил её за лицо, прижал к себе, впился в губы. Она сопротивлялась — секунду, другую, — а потом сдалась. Раскрылась. Обхватила мою шею руками, прижалась всем телом, заплакала прямо в поцелуй.

33

Я целовал её слёзы, её губы, её щёки, её глаза. Она была солёной, мокрой, горячей. Она пахла собой — не чужими духами, не макияжем, не маской. Просто собой. Моей.

— Слышишь меня, — сказал я, отрываясь от её губ. Голос хриплый, сдавленный, не мой. — Ты не игрушка. Никогда не была. Ты — первая женщина, ради которой я… — Я не мог подобрать слово. — Ради которой я захотел стать лучше.

Она смотрела на меня, не веря.

— Лена — прошлое, — сказал я. — Я не звал её. Она пришла сама. Я выгнал её. Сразу. Как только увидел. Потому что здесь — ты. Только ты. Ты слышишь?

Она молчала. Только смотрела. Слёзы всё ещё текли, но в глазах уже не было той пустоты. Там было что-то живое. Тёплое. Надежда.

— Ты дурак, — прошептала она.

— Знаю.

— Идиот.

— Знаю.

— Я люблю тебя, — сказала она. И в

— И я тебя, — сказал я.

Она замерла. Посмотрела на меня. Я сказал это — и понял, что это правда. Не слова, не попытка удержать. Правда, которая росла во мне месяц, которую я не хотел замечать, от которой отмахивался, называл слабостью, бабьём.

А она — правда. Самая настоящая, какая только бывает.

Я поцеловал её снова. Медленно, глубоко, не отпуская её лица. Она ответила. Руки скользнули под мою рубашку, пальцы впились в спину, царапали кожу, тянули ткань вверх.

Я оторвался от её губ ровно на секунду, чтобы стянуть рубашку через голову. Она смотрела на меня — на мои плечи, на грудь, на шрам на ребре, который она целовала сотни раз. Смотрела так, будто видела впервые. Или будто боялась, что это в последний раз.

— Не смотри на меня так, — сказал я.

— Как?

— Как будто я сейчас исчезну.

— А ты не исчезнешь? — спросила она. В голосе — боль.

Вместо ответа я сорвал с неё футболку. Рывком, через голову, не спрашивая. Она ахнула, но не испугалась. Не отстранилась. Стояла передо мной в лифчике, с мокрыми щеками, с растрёпанными волосами.

Я расстегнул застёжку. Бюстгальтер упал на пол. Её грудь — с сосками, которые уже встали от моего взгляда. Я провёл по ним пальцами, большими, грубыми, и она выгнулась, закусила губу.

— Лев, — прошептала.

Я наклонился, взял сосок в рот. Она вцепилась мне в волосы, застонала — глухо, сдавленно, как будто боялась, что этот стон разрушит что-то хрупкое между нами. Я втягивал, кружил языком, покусывал — чувствовал, как её тело плавится, как она опирается на меня, потому что ноги уже не держат.

Я развернул её, прижал спиной к себе, обхватил за талию. Она откинула голову мне на плечо, и я видел её лицо — глаза закрыты, губы приоткрыты, дыхание частое, рваное. Моя рука скользнула вниз, по животу, расстегнула джинсы, стянула их вместе с трусами одним движением.

Она осталась голой. Вся. Стояла, прислонившись ко мне, дрожала, ждала.

Я провёл рукой между её ног. Она была мокрой. Не просто влажной — текущей. Пальцы скользнули внутрь, и она вскрикнула, схватила мою руку, не то останавливая, не то удерживая.

— Ты хочешь меня? — спросил я. В голосе — хрипота, звериная, первобытная.

— Ты знаешь, — выдохнула она.

— Скажи.

— Хочу, — прошептала. — Хочу тебя до безумия всегда, каждой клеткой. Сейчас тоже.

Я повалил её на пол. Не на кровать — на ковёр. Толстый, мягкий, белый, который она сама выбрала две недели назад. Она упала на спину, волосы разметались по ворсу, руки раскинула в стороны, смотрела на меня снизу вверх — мокрая, сбитая, с припухшими от поцелуев губами, с глазами, полными желания и любви.

Я навис над ней. Снял брюки одним движением. Она смотрела на мой член — твёрдый, пульсирующий, готовый. В её глазах не было страха. Было ожидание. Голод. Жажда.

— Смотри на меня, — сказал я. — Не закрывай глаза.

Она кивнула.

Я вошёл в неё.

Медленно. Не как раньше — не резко, не грубо. Медленно. Дюйм за дюймом, чувствуя, как она раскрывается, как сжимается вокруг меня, горячая, влажная, живая. Внутри неё было так жарко, что у меня потемнело в глазах. Никакой резины между нами — только её кожа, её мышцы, её пульс.

— Лев, — выдохнула она. Голос сломанный, молящий.

Я начал двигаться. Медленно, глубоко. Каждый толчок — до конца, до предела, до того места, где она начинала дрожать и вскрикивать. Её ноги обхватили мои бёдра, прижали к себе, не отпускали. Пальцы впились в мои плечи, оставляя красные полосы, которые я буду чувствовать завтра на работе и буду вспоминать этот момент.

Она двигалась со мной. В такт. Бедра поднимались навстречу, раскрывались шире, принимали глубже. Я чувствовал каждую её мышцу, каждую пульсацию, каждый вздох. Она была вся моя. В этот момент — полностью моя.

— Смотри на меня, — повторил я.

Она открыла глаза. Мокрые, блестящие, любимые. В них — доверие. Такое, которого я не заслуживал. Но она давала.

Я ускорился. Не жестко — глубоко. Каждый толчок отдавался в ней, в её стонах, в её пальцах, впившихся в мои плечи, в её бёдрах, которые сами поднимались навстречу, в её теле, которое выгибалось дугой, прижимаясь ко мне всем весом.

Я чувствовал, как внутри неё всё сжимается. Как она приближается к краю. Как её дыхание сбивается, становится поверхностным, как она начинает шептать что-то неразборчивое, как её ногти впиваются в мою спину так сильно, что, наверное, идёт кровь.

— Я сейчас, — прошептала она. — Лев, я…

Она кончила с криком. С громким, постыдным, прекрасным криком, который я слышал уже сотни раз, но каждый раз он был новым. Её тело выгнулось, голова запрокинулась, волосы рассыпались по ковру, а внутри она сжалась вокруг меня так сильно, что я не мог двигаться. Пульсировала, сжимала, не отпускала.

Я смотрел на неё. На её лицо в момент оргазма — беззащитное, открытое, красивое. И чувствовал, как что-то во мне обрывается, сжимается, взрывается.

Я кончил в неё. С хрипом, с рывком, вжимаясь в неё так, что наши тела стали одним. Чувствовал всё — её жар, её пульсацию, её слёзы на своих щеках, её дыхание в своём рту, её сердце, бьющееся где-то под моей грудью.

Она была вся моя. В этот момент — без остатка.

Я не выходил из неё. Лежал на ней, тяжелый, мокрый от пота, чувствовал, как её пальцы гладят мою спину, как её дыхание постепенно выравнивается, как она расслабляется подо мной.

— Ты тяжелый, — прошептала она.

— Знаю, — сказал я.

— Не хочу, чтобы ты убирался.

— Я и не собирался.

Я перекатился на бок. Притянул её к себе, обнял, уткнулся носом в её волосы. Они пахли потом, слезами, сексом — всем тем, что было между нами за этот месяц. И этим запахом я мог дышать вечно.

— Лев, — сказала она.

— М-м-м?

— Я не хочу быть твоей игрушкой.

— Ты не игрушка, — сказал я. — Ты — моя женщина.

Она подняла голову. Посмотрела на меня. В глазах — всё ещё слезы, но уже другие. Не боли. Не страха. Чистые.

— Ты правда меня любишь? — спросила она. Тихо, как будто боялась, что громкий голос разрушит эту хрупкую правду.

— Правда, — сказал я. — Хотя сам не знаю, что с этим делать.

Она улыбнулась. В первый раз за этот вечер. И я понял, что ради этой улыбки готов на всё.

— Я тоже не знаю, — сказала

Я поцеловал её. В лоб. В нос. В губы.

— Разберёмся, — сказал я.

34

Месяц назад я проснулся на ковре в собственной спальне с женщиной, которая пришла ко мне продаваться, а осталась — потому что любит. И я, мать вашу, люблю её.

Впервые в жизни — по-настоящему.

Я смотрю на себя в зеркало. Тот же костюм. Те же часы. Те же глаза. Но что-то изменилось. Что-то внутри перестроилось, сдвинулось, встало на новое место.

Раньше я просыпался с мыслью: что сегодня я возьму. Контракт. Компанию. Женщину. Власть. Всё, что можно взять, я брал. И это было смыслом. Единственным.

Теперь я просыпаюсь и первое, что делаю, — смотрю на неё. На Дашу.

На её лицо, разметавшееся по подушке. На волосы, которые она больше не красит краской из коробки — теперь их приводит в порядок мастер. На губы, которые перестали быть бесцветными и потрескавшимися — потому что она наконец-то пьёт достаточно воды, не экономит на кремах и может себе позволить самое лучшее.

Она изменилась. Она распускалась, как цветок, который всю жизнь рос в тени, а потом вдруг оказался на солнце.

Она просто перестала прятаться.

Перестала сутулиться, натягивать на себя балахоны, чтобы никто не видел её прекрасных бёдер, её груди, её живота, который я целую каждую ночь. Теперь она ходит по дому в моих рубашках, распахнутых нараспашку, и я могу смотреть на неё часами.

Я нанял ей лучшего массажиста в городе. И спа-терапевта. И тренера по осанке — не чтобы она худела, а чтобы спина перестала болеть после двадцати лет работы на коленях.

Она сначала отказывалась. Я сказал: «Ты теперь моя женщина. Моя женщина достойна самого лучшего».

И теперь я смотрю, как она улыбается — расслабленно, по-детски.

Я кайфую от этого. Сука, как же я кайфую.

Не от секса — хотя секс отличный. А от того, что ей хорошо. От того, что она не боится. От того, что по утрам она первой тянется ко мне, а не я к ней. От того, что она смеётся. Громко, заразительно, откидывая голову назад, и в этом смехе — вся она, настоящая, без брони, без масок, без вечной готовности к удару.

Я смотрю на неё и понимаю: я не хочу её прятать. Я не хочу, чтобы она оставалась в этой квартире, пока я на работе. Я хочу, чтобы все знали. Чтобы весь город знал: эта женщина — моя. И я — её.

Репутация для мужчины это всё.

Раньше репутация для меня означала одно: меня боятся. Меня уважают. Меня не переходят дорогу. Моё имя открывает двери, закрывает рты, заставляет яйца сжиматься у тех, кто посмел встать на пути.

Теперь я хочу другого.

Я хочу, чтобы моя репутация означала: я — человек, на которого можно положиться. Я — мужчина слова.

По статистике самые лакомые сделки доверяют семейным людям.

Сегодня я впервые вывожу Дашу в свет.

Благотворительный вечер. Сбор средств для детских хосписов. Весь мой круг там будет. Партнёры, конкуренты, инвесторы, все, с кем я делаю бизнес, с кем делю миллиардные контракты, с кем пью виски после переговоров. Все, кто знает меня как Льва Барсова — человека, который берёт, ломает, побеждает. Сегодня они увидят меня другим.

Я заказал ей платье. Зелёное, под цвет её глаз. Туфли на каблуке. Украшения. Те, которые я подарил ей на прошлой неделе. Она плакала, когда открывала коробку. Сказала: «Никто никогда не дарил мне таких». Я сказал: «Теперь буду дарить чаще».

Она стоит перед зеркалом в спальне. Шикарно выглядит. Волосы уложены волнами ровными. Макияж как у женщины президента.

— Лев, — говорит она. Голос тихий, неуверенный. — Я не могу в этом выйти. Люди подумают…

— Что подумают? — спрашиваю я.

— Что я… что ты… — Она мнёт край платья пальцами. — Что у тебя вкус на женщин испортился.

Я подхожу к ней. Беру её за плечи, разворачиваю к себе. Смотрю в глаза — встревоженные, красивые.

— У меня великолепный вкус, — говорю я. — Ты — моя женщина. И я хочу, чтобы все это знали.

Она смотрит на меня, не веря. Я вижу, как она борется с собой, с этой привычкой быть невидимкой, быть той, кого стыдятся, кого прячут.

— Лев, — говорит она. — А если я опозорю тебя? Если я не умею вести себя в таких местах? Если я скажу не то, сделаю не так? Твои партнёры, твоя репутация…

— Моя репутация, — говорю я, и в голосе появляется та самая сталь, которая когда-то заставляла её сжиматься от страха, — моя репутация позволит мне привести на этот вечер любимую женщину. И если кто-то посмеет косо посмотреть на тебя — я сотру этого человека в порошок. Вместе с его бизнесом. Вместе с его жизнью. Я веду тебя туда, потому что я хочу, чтобы ты была рядом со мной. Во всём. Не в спальне. В моей жизни.

Она молчит. Слёзы текут по щекам, но она улыбается.

— Ты… — начинает она. — Ты правда этого хочешь?

— Правда, — говорю я.

Она кивает. Вытирает слёзы. Смотрит на себя в зеркало, расправляет плечи, поднимает голову.

— Тогда я готова, — говорит она.

Я смотрю на неё. На её профиль, на её шею, на руки, которые она больше не прячет. Она стоит передо мной — красивая, сильная, живая. Та, которую я вытащил из тени.

Та, которая вытащила меня из пустоты.

Но просто вывести её в свет, как мою женщину, недостаточно. Я понял это вчера. Посреди ночи. И сегодня половину дня метался по ювелирным магазинам в поисках того самого кольца.

Я делаю шаг назад. Она смотрит на меня, не понимая.

— Лев? Что ты…

Я опускаюсь на одно колено. Прямо на ковёр, который она выбрала. Прямо перед ней. В смокинге, в который я влез, чтобы идти на благотворительный вечер.

Она замирает. Смотрит на меня сверху вниз. Глаза расширены, губы приоткрыты.

— Лев… — шепчет она. — Что ты делаешь?

Я достаю из кармана коробку. Маленькую, бархатную, тёмно-синюю. Открываю.

Внутри — кольцо, что я с таким трудом выбрал. С бриллиантом. Не вульгарным. Простым, чистым, прозрачным. Как она. Как её глаза, когда она смотрит на меня без страха.

— Даша, — говорю я. Голос хриплый, не мой. — Я не умею говорить красиво. Я не умею обещать. Я никогда этого не делал. Но с тобой…

Я замолкаю. Подбираю слова. Впервые в жизни я не знаю, что сказать. Я, который переигрывал королей в переговорных,

— С тобой я понял, что всё, что у меня было до тебя, — не было, — говорю я. — Деньги, контракты, власть. Всё это пустота. А ты — живая. Ты — настоящая. Ты — та, ради которой я хочу стать другим. Не Львом Барсовым, которого боятся. А просто мужчиной, который любит свою женщину.

Она плачет. Слёзы текут ручьями, капают на платье, на ковёр, на мою руку. Она не вытирает их.

— Вставай...

— Не встану, — говорю я. — Пока не скажешь.

— Что скажу? — Она уже улыбается. Сквозь слёзы, сквозь дрожь, сквозь всё то, что она не умеет прятать.

— Что ты выйдешь за меня, — говорю я.

Она смотрит на меня. Глаза мокрые, блестящие, любимые. Она протягивает руку. Пальцы дрожат.

— Надень, — говорит она. Голос тихий, но в нём — вся она. Без страха, без сомнений, без вечной готовности к удару.

Я достаю кольцо из коробки. Надеваю ей на палец. Оно подходит. Как будто всегда было её.

Она смотрит на свою руку. На кольцо. На меня. Плачет. Смеётся.

— Вставай теперь, — говорит она. — Опоздаем на благотворительный вечер. Партнёры обидятся.

Я встаю. Беру её за талию, притягиваю к себе. Целую. Долго, глубоко, не обращая внимания на её слёзы, на тушь, которая потекла, на время, которое уходит.

— Пусть подождут, — говорю я. — Это важнее.

Она улыбается. В её глазах — всё. Моя жизнь. Моя женщина. Моё будущее.

Я смотрю на неё и понимаю: репутация, которую я строил двадцать лет, — ничто. Контракты, которые я рвал зубами, — пыль. Власть, которой я обладал, — детский лепет.

Потому что настоящая сила — это когда ты стоишь на коленях перед женщиной, которая тебя любит, и чувствуешь себя не слабым — свободным.

— Идём, — говорю я. Беру её за руку. — Покажем им, какую женщину я выбрал.

Она кивает. Расправляет плечи. Поднимает голову.

И мы идём. Вдвоём.

Даша.

Два года спустя.

Я сижу на веранде, смотрю, как солнце садится за соснами, и не могу поверить, что это моя жизнь.

Рядом, в шезлонге, спит Лев. Раскинулся, как большой кот, одну руку закинул за голову, другой придерживает сына — наш трёхмесячный комочек, который сопит у него на груди.

Я смотрю на них — огромного мужчину с тёмными волосами, которые уже тронула седина, и крошечного младенца с пухом на голове — и у меня сжимается горло.

Я никогда не думала, что увижу это. Льва — с ребёнком. Нашего ребёнка.

Когда я сказала ему, что беременна, он смотрел на тест полминуты. Молча. Я боялась, что он скажет что-то вроде «поздно» или «я не готов». Он сказал: «Ну наконец-то». И поцеловал меня. А потом всю ночь гладил мой живот и говорил, что теперь у него есть всё. Что ему больше ничего не нужно.

Я родила сына в марте. Лев назвал его Кириллом. В честь отца, которого он никогда не знал. Он держал меня за руку в родзале, что-то шептал, вытирал пот со лба, хотя сам был бледнее меня. А когда малыш закричал, я увидела, как по щеке Льва скатилась слеза. Он отвернулся, вытер её, но я успела увидеть. И запомнила навсегда.

Кирилл — копия отца. Те же тёмные глаза, тот же тяжёлый взгляд, который уже сейчас, в три месяца, заставляет взрослых улыбаться и отводить глаза. Та же упрямая складка между бровями. Та же улыбка, которой он улыбается, когда Лев берёт его на руки после работы. Я смотрю на них и понимаю: это — моё настоящее. Не деньги, не дом, не кольцо на пальце. А эти двое. Мои мужчины.

Катя приедет сегодня вечером. Я жду её, как всегда, с волнением.

Два года — это много. Два года — это целая жизнь.

Она изменилась. Не сразу, не в один день. После той истории с Баграмяном она замкнулась, ходила по квартире тенью, не смотрела в глаза ни мне, ни Льву. А потом начала учиться.

Я до сих пор не знаю, что именно Лев ей сказал. Они сидели в его кабинете два часа. Я подслушивала под дверью, как дура, но слышала только тихие голоса. Когда она вышла, глаза были красные, но в них — что-то новое. Твёрдое.

Она подошла ко мне, обняла — впервые за долгое время — и сказала: «Мам, я дура. Прости».

Больше она не искала богатых парней. Не мечтала о хрустале и яхтах. Перевелась на бюджет в хороший вуз, училась.

Теперь она заканчивает институт. В прошлом месяце выиграла грант на стажировку в Европе. Лейпциг. Полгода. Она показывала мне письмо, тряслась, кричала: «Мам, я сама! Понимаешь? Сама!». Я плакала. Она плакала. Лев стоял в дверях, смотрел на нас, качал головой и говорил: «Бабы, с ума посходили».

Она улетает через неделю. Я боюсь. За неё, за расстояние, за то, что она там одна. Но она уже не та девочка, которая села пьяной за руль чужой машины. Она — взрослая. Сильная. Моя дочь.

Я слышу как кто-то пришёл. Иду в дом.

Катя стоит в прихожей. С рюкзаком. Улыбается во весь рот.

— Мам! — бросается ко мне, обнимает, пахнет дождём, корицей и чем-то ещё, тем, что всегда было только её.

— Ты чего мокрая? — говорю я. — Зонт забыла?

— Ага, — смеётся она. — Как всегда.

Она проходит в гостиную, видит Льва с Кириллом, останавливается. Смотрит. Улыбается.

— Ого, — говорит тихо. — Он и правда спит с ним?

— Всегда, — говорю я. — Не отдаёт.

Катя подходит, садится на край шезлонга, смотрит на брата. Лицо у неё мягкое, тёплое, такое, каким я не видела её много лет.

— Он похож на него, — говорит она. — На Льва. Вылитый.

— Знаю, — говорю я. — Только характером пока в меня. Спит спокойно.

Катя смеётся. Протягивает руку, осторожно касается щеки Кирилла. Он шевелится, хмурится во сне, но не просыпается.

— Мам, — говорит она. — Я хочу тебе кое-что сказать.

Я смотрю на неё. В её глазах — серьёзность, которой я раньше не видела.

— Я горжусь тобой, — говорит она. — Не потому, что ты вышла замуж за богатого. А потому, что ты… ты всегда была сильной. Ты меня вытащила. Ты меня спасла. Я тогда не понимала, а теперь понимаю.

У меня слёзы наворачиваются. Я не хочу плакать, но они текут сами.

— Катя…

— Нет, дай сказать, — перебивает она. — Я

Она смотрит на Льва. На его спящее лицо, на руку, которая обнимает Кирилла, на седину в волосах.

— Он хороший, — говорит она тихо. — Я сначала не понимала. Думала, богач скучающий, который купит и выбросит. А он… он нас не бросил.

Я обнимаю её. Мы сидим так, молчим. Кирилл просыпается, начинает кряхтеть. Лев открывает глаза, смотрит на нас — заплаканных, обнявшихся, — хмурится.

— Чего ревёте? — голос хриплый, спросонья.

— Так, — говорю я. — Женские дела.

Он смотрит на Катю. Она смотрит на него.

— Привет, — говорит она.

— Привет, — говорит он. — Сдала экзамен?

— На пятёрку, — улыбается она.

— Молодец, — говорит он. — А то я думал, зря деньги платил репетиторам.

Она смеётся.

— Спасибо, — говорит она тихо. — За всё.

Он молчит. Потом кивает.

— Не за что, — говорит. — Ты — моя дочь теперь. Хочешь ты этого или нет.

Она улыбается. Я смотрю на них и чувствую, как сердце разрывается от счастья.

Вечером мы сидим на веранде. Лев сам жарит мясо на гриле, Катя накрывает на стол, я кормлю Кирилла. Солнце уже село, зажглись фонари, пахнет дымом и травами.

— Мам, — говорит Катя. — А ты счастлива?

Я смотрю на Льва. Он стоит у мангала, переворачивает мясо, щурится от дыма. Он выглядит как мужчина, который жарит шашлык для своей семьи. Не генеральный директор. Не Лев Барсов. Просто мой муж.

— Счастлива, — говорю я. И это правда.

Кирилл засыпает у меня на руках. Лев подходит, забирает его, укладывает в переноску. Потом садится рядом, обнимает меня, прижимает к себе.

— Ты чего сегодня плакала? — спрашивает тихо, чтобы Катя не слышала.

— От счастья, — говорю я.

Мы сидим на веранде, смотрим на звёзды. Лев рассказывает Кате про Лейпциг, про то, где жить, как не попасть в дурацкие ситуации, кому звонить, если что-то случится. Она слушает, кивает, спорит, смеётся.

Я смотрю на них и вспоминаю ту ночь, когда я стояла под дверью Катиной комнаты и слышала её плач. Вспоминаю тот день, когда я надела дешёвое платье из секонда и пошла продаваться. Вспоминаю, как Лев рвал моё платье, смывал макияж, как я стояла перед ним голая, готовая на всё.

Я не жалею. Ни о чём не жалею. Потому что это привело меня сюда. В этот дом. В эту жизнь. К этим людям.

Я смотрю на небо, и мне кажется, что звёзды сегодня светят ярче. Или это просто я — наконец-то научилась их видеть.

Я — Даша Барсова. Мне сорок пять. У меня есть муж, которого я люблю. Сын, которого я родила в сорок четыре. Дочь, которая летит в Европу осуществлять мечты.

А завтра будет новый день. Обычный день. Счастливый день.

Таких у меня теперь много.

Каждый день.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге