You
Послесловие к французскому изданию (2016)
Рон Силлиман.
You
Ron Silliman You
М.: Носорог; СПб.: Jaromir Hladik press, 2025. —128 с. ISBN 978-5-6050819-8-2 (Носорог) ISBN 978-5-6053189-3-4 (Jaromir Hladik press)
Иван Соколов
Настроить звук ручья, передвигая камни
Рон Силлиман известен как один из лидеров «языкового» письма в новейшей поэзии США. Начиная с семидесятых годов Силлиман принимал деятельнейшее участие в становлении нового движения на Западном побережье Америки, от организации поэтических чтений и издания альманахов до написания манифестов и составления одной из первых антологий «языковой» поэзии «In the American Tree» (1986). Эрудит, с юности проглатывающий массивы мировой литературы объёмом не меньше, чем библиотеки, поглощённые Борхесом или Эко, Силлиман всегда был одним из наименее академичных авторов своего круга. При своём пролетарском происхождении Силлиман полжизни проработал в IT, оставаясь одновременно активным участником политической истории Сан-Францисского залива, в которую оказался вовлечён ещё со времён протестов, сотрясавших берклийский кампус в середине шестидесятых.
Эта несокрушимая убеждённость в необходимости всякий раз заново нащупывать связь между теорией и практикой, политикой и эстетикой пронизывает всё сделанное Силлиманом. Внимание к вопросам материальности знака, ангажированного искусства, расщеплённой субъективности, нереференциального письма, открытой формы, междисциплинарного творчества (включающего в себя не только новые смешения жанров и видов искусства, но и эксперименты с самой границей между, например, поэзией и философией) — все эти черты интересующего нас движения наверняка уже известны русскоязычному читателю по вышедшей недавно внушительной антологии «От „Чёрной горы" до „Языкового письма"»[1]. Поэзия Рона Силлимана, однако, — представленная на сегодня по-русски крайне скупо[2], — являет собой не просто парадигматический, но и крайне особый пример работы с художественной проблематикой постмодернизма[3]. Интерес к серийности и процессуальности письма роднит его творчество с целым рядом синхронных евроамериканских эстетик в диапазоне между поздним авангардом и ранним концептуализмом.
В двух самых известных своих поэмах, «Кетчак» («Ketjak», 1974) и «Тьянтинг» («Tjanting», 1980), Силлиман зарекомендовал себя как автор, работающий с особым изводом поэтики формальных ограничений. Оба произведения построены как серия прозаических абзацев, разрастающихся во фрактальную бесконечность по математической формуле. «Кетчак» ориентируется на простую прогрессию: в каждом следующем абзаце предложений вдвое больше, чем в предыдущем, — все предложения из одного абзаца повторяются в следующем в том же порядке, но между ними вставляются новые. В поэме более ста страниц и примерно половину её занимает финальный абзац в 2048 предложений. «Тьянтинг» по объёму вдвое больше «Кетчака» и следует более изощрённому генеративному принципу — последовательности Фибоначчи: это 19 абзацев, состоящих из следующего числа предложений: 1,1,2,3,5,8,13,21,34, 55» 89,144» 233,377,610,987,1597,2584,4181.
Силлиман работает как бы на перекрестье сугубо материалистической логики компьютерного кода и возвышенной мистики числовой игры. С одной стороны, его увлечение алгоритмизацией творчества явно подсказано очень конкретным пониманием языка, коммуникации и переменчивости любой структуры, характерным для эпохи перехода от кибернетического бума к виртуализации общественной жизни. Силлимана можно назвать одним из создателей современной онлайн-культуры, имея в виду не только его многодесятилетнюю работу в компьютерных организациях, но и его легендарную активность в американском интернете — в особенности Silliman’s Blog двухтысячных годов, который стал настолько влиятельной площадкой критического дискурса о современной поэзии, что его автор был признан «Поэтом-лауреатом блогосферы».
С другой стороны, строгость формулы позволяет поэту нашарить новые, постсакральные пространства воображаемого, что хорошо слышно в совершенно особой музыкальности этой поэзии, выходящей далеко за рамки простого сэмплинга паттернов в современной музыке. Так, замысел первой поэмы оформился у Силлимана после прослушивания пьесы «Drumming» (1971) Стива Райха, на которую сильно повлияла барабанная культура Ганы. Райх в скором времени погрузится уже в гармонии Полинезии, и оттуда же почерпнёт не просто название, но и ритмический импульс для своей поэмы Силлиман. Кетчак (вернее, кечак — «обезьянья песнь») — это нео-традиционный жанр балийской драмы, в которой танцоры для достижения транса воспроизводят собственными голосами ритмы и текстуры гамеланной музыки, изображая тем самым обезьяний гомон из «Рамаяны». Бесконечность повторов в «Кетчаке» несёт на себе отпечаток этой грёзы современного калифорнийского автора о возможностях иного типа членения и секвенирова-ния художественного материала, обнаруженных им на одной аудиокассете 1969 года, где кечак исполняется балийским ансамблем в двести человек. Эту двадцатидвухминутную запись сделал известный собиратель этнической музыки Дэвид Льюистон, но ритуальная культура Южной Азии в те годы волновала весь американский авангард, от композиторов-минималистов до создателя теории перформанса и реформатора современного театра Ричарда Шехнера.
Тьянтинг (точнее, чантинг, в котором слышится английское chanting, «песнопение») также происходит из южноазиатской народной культуры — это классический яванский инструмент для рисования горячим воском по шёлку, позволяющий добиться уникальной ажурности узора. Расщеплённое голосоведение, мультитемпораль-ность обеих силлимановских поэм вдохновляется горячечной вязью восточного орнамента и многослойно-стью перформанса, в котором, по словам антропологов, бессмысленно искать один последовательный мотив среди «блуждающих голосов, надтреснутых струн и истошных завываний, разнородных фрагментов сольной партии, иногда возникающей посреди танца». Алгоритмическое, пифагорейское начало силлимановской поэзии позволяет вскрыть в жёсткой линии паттерна дополнительное измерение, завораживающее ускользающими метаморфозами поливариантного узора, в которых материальное сливается с духовным, только чтобы снова разлиться брызгами космического времени.
Влюблённость в числа вообще была свойственна международному авангарду второй половины XX века. Русскоязычный читатель должен хорошо помнить структуру «Моей жизни» («Му Life») Лин Хеджинян, ближайшей соратницы Силлимана по «языковому» движению: две версии её поэмы написаны небольшими главами по числу предложений, равнявшемуся возрасту писательницы на момент создания первой и второй редакции (37,45)[4]. Роднит Хеджинян с Силлиманом и игра с наукообразными формами организации текста: её «Композиция клетки» («The Composition of the Cell», 1992)[5], как и его «Китайская записная книжка» («The Chinese Notebook», 1986), создана под явным влиянием «Логикофилософского трактата» Витгенштейна, выразившимся не только на стилистико-идеологическом уровне, но и в системе нумерации афористических фрагментов. Можно вспомнить и поэму «SUN» (1988) другого близкого им автора, Майкла Палмера, в которой столько же строк, сколько в «Бесплодной земле» Элиота[6]. Однако тенденция эта куда шире американского контекста — и речь не только, скажем, о комбинаторике УЛИПО и не только о паттернах числовых, но и о буквенных — как, например, в «alphabet» Ингер Кристенсен (1981)[7], написанном примерно тогда же, когда свой многодесятилетний проект «Алфавит» («The Alphabet»), независимо от фибоначчиевского абецедария великой датчанки, начал и Силлиман.
Есть в открытых сериях поэзии Силлимана и иной элемент, в котором присущая любой художественной регулярности диалектика проявляется на другом уровне. Это ограничения, накладываемые не на форму текста, а на процесс композиции. Один из самых выдающихся примеров здесь — это стихотворение в прозе «BART», созданное в понедельник 6 сентября 1974 года где-то с it утра и до 16:51. Текст писался в ходе поездок на Вау Area Rapid Transit: лирический персонаж садится в метро в выходной — День труда — и гоняет туда-обратно по всему Сан-Францисскому заливу. В режиме реального времени в блокнот от руки записывается почти безотрывно всё, что приходит в голову. Текст, впрочем, деликатно отмечает, что перед нами не просто «что вижу — то пою», — речь именно о тонкой аналитике словесных озарений, провоцируемых ситуацией транспортного фланирования и наблюдением за социальной тканью: «я описываю то, что приходит ко мне ввиде слов,пока я гляжу за окно». Получившееся стихотворение длиной в десять с половиной страниц написано единым предложением, в котором огромное число коротких кинокадров-придаточных соединены в удивительный континуум практически без всяких союзов, просто через запятую.
Такие практики погружения в социальную действительность, постбитнически спонтанного письма («BART» — эксплицитный оммаж Керуаку), как и сопряжённые с ними упражнения в автоэтнографии и психогеографии, тоже черта эпохи. Пока во Франции подобными экспериментами занимались ситуационисты и близкий к ним Жорж Перек[8], в Америке самым полюбившимся читателям «проектом внимания к повседневности» стал стостраничный текст «Середина зимы» («Midwinter Day»), который поэтесса второго поколения нью-йоркской школы Бернадетта Мейер написала в небольшом городке в Массачусетсе целиком за 22 декабря 1978 года, в первые сутки после солнцестояния, когда световой день наконец делается на минуту длиннее. Поэма погружает нас в сны и грёзы героини, выбрасывает за окно в дома соседей и забывает в потоке воспоминаний, описывает всё содержимое чулана, окутывает лепетом двух дочек Мейер, ведёт с собой за покупками в супермаркет и развлекает списком актуальных книг в районной библиотеке, создавая, по словам подруги-поэтессы Элис Нотли, настоящий эпос на месте рутины. При общей (толстовско-джойсовской) матрице описания одного дня Мейер, однако, пользуется куда более разнообразно-изысканным репертуаром художественных средств, свободно кочуя от нерегулярно рифмующихся стихов к изобретательному прозаическому монтажу, в отличие от аскетической репетитивности летучих фраз «BART’a».
Куда больше, впрочем, Силлиман тяготеет к процедурам более протяжённым, в которых серийность добавляет тексту особое феноменологическое измерение. В составивших «Алфавит» поэмах у Силлимана были применены самые разные условия текстопорождения. «Джоунс» («Jones», 1987): каждый день на протяжении целого года поэт выглядывал в окно в Сан-Франциско на Джоунс-стрит, которая тогда служила базой местным транс-проституткам, и записывал всё, что видит. «Небо» («Skies», 1980–1981): каждый день на протяжении года автор смотрел на небо и записывал всё, что видит. «Рай» («Paradise», 1984): начат 1 января, закончен 31 декабря (в промежутке Силлиман начал встречаться с будущей женой, Кришной Эванс, и навсегда бросил пить), каждый абзац написан за один присест.
Такой метод можно сравнить с творчеством другого поэта, курсирующего между Нью-Йоркской школой и «языковым» письмом, — Кларка Кулиджа, в частности, с его книгой «Текст-кристалл» («The Crystal Text»), написанной с 25 августа 1982 года по 9 июня 1983 года[9]. Эта большая поэма создавалась в домашнем уединении на границе Массачусетса и Нью-Йорка как череда регулярных записей от руки (в отличие от более привычной для этого автора машинописи), заносившихся в блокнот в процессе созерцания небольшого кристалла кварца, полученного Кулиджем в подарок от приятеля-поэта, и монтировавшихся с записью увиденных ночью снов. Медитативная процедура письма растворяет двери «Текста-кристалла» в настоящее духовидческое пространство, по мере того как в гранях обычной побрякушки зажигаются всё новые и новые миры. У хорошо друживших Кулиджа с Мейер такой тип работы с тотальностью назывался «текст со всем сразу» — «everything text» (по аналогии с «everything bagel», то есть таким бейглом, который приправлен сразу и маком, и кунжутом, и сушёным луком). Однако важна здесь не только трансценденция (сколь угодно ироничная), но и регулярность самой работы писателя — принимаемый на себя обет по ежедневному подступу к письму, действительно роднящий наших авторов с ранним американским концептуализмом. Взять хотя бы участницу Флюксуса — Элисон Ноулз с такими её акциями, как «Одинаковый обед» (конец 1960-х): «Сэндвич с тунцом из пшеничного тоста с салатом и сливочным маслом, без майонеза, и большой стакан кефира либо миска супа — всё это поедается каждую неделю по нескольку дней подряд в одном и том же месте и в одно и то же время»; параллельно художницей вёлся журнал и фотодокументация событий, собирались отклики знакомых и случайных соседей по столику.
Ритуальная сторона срежиссированной случайности внутри творческого процесса проявляет себя и в поэзии Силлимана. Перед нами особая форма лирического времени: конкретные ограничения единицы композиции условны, хотя и не несущественны, — за раз можно написать только небольшой фрагмент, если после утренней дозы письма человек каждый день выдвигается на работу в контору. Силлиман возрождает поэтику календаря, летописи, часослова в ситуации, когда главным жанром новейшей эпохи становится дневник.
Дневникизация собственного «я» явление неслучайное: она позволяет навести хрупкую сеть какого-то подобия внятной длительности на неумолимо утрачивающееся ощущение своей внутренней истории. Потеря связки между прошлым и настоящим собой — симптом общего овеществления времени, достигшего глобальной синхронизации в эпоху проводных коммуникаций и из-за этого парадоксальным образом распылившегося на не сводимые более воедино броуновские частицы.
Литература второй половины XX века часто обращалась к этой проблеме, в основном вооружаясь той или иной формой модернистского потока сознания как билетом в преображённую версию внутренней жизни, где о времени можно забыть (для Фредрика Джеймисона эта черта — фетишизация горизонтальной темпораль-ности вечного настоящего — была возможно главным кошмаром современности и приговором её беспамятству). Силлиман в каком-то смысле отзывается на эту тенденцию — но глубоко критически: его произведения окружают нас не прекрасными бесконечностями разрозненных феноменологических флюидов, а заставляют путём внимательного труда учиться различать в потоке его кванты.
Вместе с тем эта поэзия далека от любого искуса по-спекулировать личным опытом — привычные факты «жизни» автора в текстах Силлимана всплывают лишь изредка, пусть автобиографизм и служит здесь дополнительной привязкой к историческому контексту. В поэзии Силлимана основной её «сюжет» в формалистском смысле этого термина заключается в том, как именно время, синтезирующееся в индивидуальном переживании читателя из оригинально сконструированных автором единиц той или иной протяжённости и частоты, проецируется на природные циклы и культурные способы их членения, то есть на большое время, субъект которого — sensus communis.
Всё это вопросы не просто культурологические, а и чисто формальные. Солнечная орбита, месячный круг — всё это спирали и кольца как будто бы домо-дерные. Однако Силлиман, как убеждённый материалист, конечно художник исторический, и он работает с древней цикличностью методами подчёркнуто современными. Большинство текстов, о которых здесь идёт речь, написаны прозой, — и в случае Силлимана, по-видимому, можно действительно говорить о диалектике метра и ритма применительно к прозаическим единицам — предложениям с их длиной, частотой точек, пробелов и заглавных букв и абзацам с их протяжённостью, плотностью и рисунком отступов. Прозаическая масса здесь всё время акцентирует свой способ организации переживаемого времени приёмами именно композиционными, даже помимо более привычного нам вопроса о звуковой ритмизации прозы (которая у этого автора безусловно присутствует). Так, возвращаясь к одной из главных новаций модернизма — французским poemes en prose, — Силлиман находит новую художественную актуальность подчёркнуто непоэтического материала уже для уплощённой темпоральности постмодерна.
Годичной процедуре письма обязана своим появлением и предлагающаяся читателю поэма — «You». Этот текст создавался по абзацу в день на протяжении всего 1995 года. В отличие от вышеупомянутых сочинений, как правило, написанных стяжением набросанного материала в протяжённые куски текста, «You» подчёркивает свою календарную композицию. Поэма разбита на 52 раздела с римской нумерацией (превращая каждую неделю в своеобразное canto), каждый раздел состоит из 7 отдельно стоящих абзацев-строфоидов (их тем самым 364 — один день в году, видимо, остался свободным от литературы). В «You» отпечатался год во многом пограничный для самого автора: в мае девяносто пятого Силлиман переехал из Беркли в штат Пенсильвания, на противоположном побережье Америки, где проживает и по сей день.
Ежедневность труда по регистрации реальности, требующая неустанного оттачивания внимания и обновления средств выразительности, превращает такое письмо в обряд не хуже балийского танца. Именно ритуальной перформативностью подпитывается удивительная энергетика «You». Перед нами действительно не дневник — мало что узнаешь о развитии авторского «я» из этого текста. Речь скорее о том, что в дискурсе этого поколения (включая, кстати, и Аркадия Драгомощенко) называлось словомописание(ср. «BART» с его рефреном: «act of description»). В искусстве затруднённой референ-циальности миметическое возникает только по касательной — к реальности можно приблизиться, лишь описывая вокруг неё круги из букв.
Другая сторона данного метода — пониженная вовлечённость пишущего в упоминаемые события и повышенная роль его сенсорики. Важнейшим для Силлимана предшественником, разработавшим особый феноменологический аппарат лирического письма, был поэт Ларри Айгнер, чьё парализованное тело, казалось, только подстёгивало любопытство и мобильность ума, не говоря уже об остроте восприятия. Но и сверстников Силлимана глубоко волновала the poetry of everyday life и связанная с ней феноменологическая поэтика — прежде всего здесь следует назвать Хеджинян, после первопроходческого труда которой по созданию новых форм видения и слышания окружающего мира сегодня the poetry of observation, «поэзия наблюдения», по-моему, для младшего поколения американских поэтов уже становится одним из основных методов работы.
Другой вопрос, что повседневность «языковых» авторов интересует особая. Да, любая экзальтация этой поэзии претит, наоборот, её интересует некое выравнивание внимания — по мысли близкой автору поэтессы Рейчел Блау-Дюплесси, здесь перераспределяются отношения между передним планом и задним в сторону большей динамичности и выраженности общего континуума. Это можно понять и в классических терминах толстовско-шкловского остранения, но с акцентом на расширение объектива:весьмир должен быть увиден заново, незамутнённым, как будто детским взглядом. В одном разговоре Силлиман уподобляет опыт чтения своей поэзии первому визиту в новый город, в котором мы замечаем всё, от дорожной разметки до дворцов, — или походу в океанариум: мы думаем, что ребёнку интереснее всего придётся кит, но увиденные детским сознанием по дороге лампочки на эскалаторе в метро могут поразить его не меньше и остаться в памяти навсегда.
Содержание силлимановской «летописи» в основном довольно «монашеское» — все драматические события даны лишь косвенными бликами (отчего они, разумеется, только сильнее укалывают). Но это нисколько не означает скуки или тем более ощущения поверженности в нижний этаж бытия. Вспомним взгляд на рутину, культивировавшийся в ленинградском подполье: Елена Шварц, Виктор Кривулин наследуют в своих образах помоек, бомжей и облупившихся стен общую установку русской интеллигенции, которую Иван Чечот в своё время определил как конфликт между бытом и безбытностью. Околочернушный быт неподцензурной поэзии для этих авторов форма особой проклятости поэта в позднесоветский период модерна. Жизнь коммуналки должна быть преодолена жизнью духа: дворник должен взлететь на небо средневековым китайским алхимиком, пьяная баба из подворотни — махнуть волшебным лисьим хвостом.
Повседневность американских постмодернистов совсем другая — преображение её достигается путём сложной обработки эстетического, имманентного самой материальной поверхности. Перед нами, как выражается текст Силлимана, «стихотворение, постепенное, как погода», в котором глаз пишущего сосредотачивается на фактуре городских и пригородных будней, а ухо — на языках улицы и голосах природы. Птицы — вот, пожалуй, истинные герои «You», хотя опять-таки вместо традиционной фигуры поэтического (какого-нибудь прекрасного шварцевского соловья-мессии) Силлимана интересует скорее спектральный анализ звуковой среды: «Среди богатой птичьей какофонии с утра вычленить сначала один, потом ещё один голос из тех, что совсем непривычны на слух, и брать поочерёдно то первый, то второй за фон, сквозь фильтр какового пытаться расслышать целое (ворона по соседству никак не ляжет в лад)».
Нет в этой поэзии обыденности, впрочем, упоения органикой — это не тот спасительный быт, чья простота противопоставляется красивости или интеллектуализму. Силлиман и Хеджинян лишены какой-либо романтизации повседневности — напротив, рассматривают её предельно критически, вглядываясь в шрамы социального тела, вслушиваясь в его исторически значимое косноязычие. Как отмечает критика, Силлиман сама противоположность благодушию поэтов американского мейнстрима типа Билли Коллинза или Теда Кузера, выдоивших всё, что умели, из высокого реализма Уильяма Карлоса Уильямса, но способных максимум разглядеть в обыденном трогательное. Далеко отстоит поэтика Силлимана и от реификации быта в постмодерне, которую критикует в своём манифесте «Изощрённость поглощения» другой коллега по цеху, Чарльз Бернстин. Аккуратная работа Силлимана с сигнатурами массовой культуры, наоборот, развенчивает ту повседневность, которую стремится сфабриковать индустрия развлечений. Корпоративные слёты и торговые центры, вагоны электричек и автомобильные парковки, любимые мультперсонажи и синопсисы мыльных опер — этот будничный мир конца XX века подвергается у Силлимана критическому ресайклингу.
Пока его поэма описывает свой круг, двигаясь от корабля-одиночки на горизонте в начале к одинокому муравью — пионеру кухонных макропрерий в конце, читатель то и дело запинается о какие-то тревожные пороги или запутывается в захватывающих сгущениях. В середине «You» — судьбоносный переезд с побережья на побережье. По дороге — череда приношений литературным кумирам, мемориальных обрядов (как, например, дань памяти трагически погибшему отцу в день, когда скорбь ежегодно возобновляет свой рекурсивный круг), лирических фотоснимков любовных соитий. Фоном (норовящим пробиться на первый план) этой поэзии повседневности, персонального презенса в его соположенности с микрожизнью урбанизированной флоры и фауны выступает большая история, от сводок из Грозного, Бихача в самом начале до передовых подробностей медиаландшафта (переключения интернет-протоколов, заброшенные за ненадобностью факсы) или включённых наблюдений за корпоративной экономикой США.
Итак, с одной стороны — колебания поверхности бытия, овеваемой дыханием истории. С другой — индивидуальность самой фактуры быта. Силлиман возвращается к традиции реализма XIX века и любовно воссоздаёт эффект реальности, описывая и застеленную ковром лестницу в только что купленном доме, и ночное свечение дисплея часов, и тарахтенье модема, и шаги дозвона до инструкций голосовой почты. Однако его подробность — это деталь-обломок, уже почти не принадлежащий породившему её миру. Блау-Дюплесси не зря в разговоре о Силлимане вспоминает Вальтера Беньямина с его пониманием художника зрелого реализма как старьёвщика. Поэтесса пишет о высоком этосе силлимановского «Алфавита», собирающего в себя всё, что ни попадётся автору на его пути. Силлиман для Дюплесси — «ангел-регистратор», спасающий руины истории, составляющий из них свой ассамбляж как своего рода спектрограмму общества. Она справедливо отмечает, что этот силлимановский подход к воображению тотальности наследует девизу Гертруды Стайн из её эссе «Композиция как объяснение» (1926): «using everything» («использовать надо всё»).
Однако как именно наш поэт «использует» пригрезившееся ему «всё»? «You» своего рода ответ на лефеврскую концепцию повседневности как того, что сопротивляется всякой форме. Отказываясь от линейных методов как нарративизации, так и лиризации, поэма предлагает нам захватывающую иллюзию бесформенности. Эта иллюзия тем не менее искуснейше оркестрована — сам Силлиман не зря говорит о том, что одним из альтернативных названии для «языкового» письма для него с самого начала был «формалистский реализм» (formalist realism). Мы вообще имеем дело с тончайшим стилистом — любого сомневающегося можно адресовать к коллективному мемуару «языковых» поэтов об их поездке в Ленинград, глава из которого в моём переводе выходила по-русски[10]. Текст «Ленинграда» составлен из анонимных фрагментов четырёх авторов — но голос Силлимана опознаётся моментально и разительно отличается от его коллег, даже от Хеджинян, владевшей поистине флоберовски гибким литературным языком. Дело не просто в афористичности фразировки, богатой звукописи и выдвинутой идиоматике силлимановского стиля. В «You» хорошо видно, что его творчество — это поэзия бесконечной игры слов, упивающаяся созвучиями и полисемией, с удовольствием идущая на полу-заумные сдвиги языка («Logic of the alphabet: bat, cat, fat, hat»), в особенности когда речь идёт о компьютерном новоязе («SNMP to DMTF: RTFM! Bye-bye, DMI»). Отдельный сюжет — неудержимая интертекстуальность этого письма, стоит упомянуть хотя бы стайновский рефрен, регулярно перепеваемый Силлиманом на разные лады: «When this you see, remember me» («Когда увидишь это, вспомни обо мне»).
Другой и, пожалуй, самой оригинальной стороной силлимановского письма является его работа со связностью текста. Уже к середине семидесятых Силлиман начинает работать с тем, что впоследствии он назовёт «новыми предложениями». В 1979 году поэт выступает в Сан-Франциско с докладом «The New Sentence», через год текст выходит в местном журнале, а в 1987-м публикуется в составе одноимённого сборника эссе и становится визитной карточкой «языкового» движения (с ним же Силлиман выступал на конференции в Ленинграде в 1989 году).
Суть «нового предложения» в новом подходе к диалектике длительности и разрыва на уровне композиции текста за счёт нарушения референциальности и линейности изложения. Силлиман выводит этот приём из Стайн и Уильяма Карлоса Уильямса (в другом месте добавляя к этому ряду позднего Джека Спайсера), а в качестве современного идеала приводит фрагмент из «языковой» поэтессы Карлы Гарриман. В анамнезе, впрочем, тут, конечно, целый ряд таких авангардных методик, как коллаж, монтаж, нарезка и т. д. (само понятие «нового предложения», кстати, первым сформулировал Хуго Балль — но его интерпретация «предложения, не связанного оковами смысла» в итоге сводилась к зауми). Основная характеристика «нового предложения» — его радикальная автономность в общем движении текстуальности, выходящая за рамки простых паратаксиса или эллипсиса. Степень алогичности каждого «нового предложения» должна быть, по Силлиману, такова, чтобы оно никак не вытекало из предыдущего и не подводило к следующему. С одной стороны, это приводит к точёным, самодостаточным синтаксическим единицам, чей эффект начинает напоминать тыняновскую тесноту стихового ряда — и действительно, целью Силлимана было создать эквивалент для стихотворной строки в прозаическом предложении. С другой — в каждый отдельный момент создаётся ощущение не просто авангардного сдвига, но выломанности предложения из какого-то отсутствующего, мерцающего контекста. Сам Силлиман пишет о «вращении, выкручивании» таких предложений (torquing). Недаром ядром «Кетчака» служит короткое предложение, с которого запускается коловращение каждого абзаца: «Revolving door» («Вращающаяся дверь»).
Может создаться впечатление, что речь о бесконечной бессмыслице, не заслуживающей и внимания читателя. В каком-то смысле так поначалу относился к внешней бессвязности некоторых «языковых» опытов и Джеймисон, критиковавший поэтов за безответственную романтизацию той самой дизъюнкции, которую над обществом постмодерна учиняет зрелый капитализм. Однако ещё Стайн в своё время расписывалась в полной неудаче своего эксперимента по преодолению семантизирующей силы словосочетаний: если одно слово ещё может не значить ничего, говорила она, то поставьте рядом любые два, на первый взгляд сколь угодно друг другу чуждые, и они тут же, помимо вашей воли, сольются в какой-то новый непрошеный смысл. Силлиман же поднимает числовой порог мерцания смысла с двоицы до тройки. Каждое отдельное «новое предложение» может быть не связано с предыдущим и последующим, но наше сознание моментально начинает связывать уже эти два — хотя бы тем, что они неродные тому, что стоит у них в промежутке. Написанный «новыми предложениями» текст плетётся как бы по методу косицы: каждая единица выпадает для самой себя и тем самым связывает две соседние, после чего процедура повторяется при смещении внимания на такт вправо, и уже выпавшая было вторая единица подвязывается к четвёртой посредством отчуждения от третьей. Это можно описать так: где нам видится некое ABCDE…, торсионное плетение Силлимана высвечивает в каждом из троезвений ABC, BCD, CDE… некое дополнительное звено XYX, создавая возможности нового синтеза через призрачные, всё время смещающиеся связи. Каждое «новое предложение» существует как бы в двух планах: как оторванное высказывание-в-себе и как возможность поддержки смысла близкого, но не вплотную к нему прилегающего соседа. Читатель может сам попробовать прочертить связи по подобному алгоритму, например между четырьмя «новыми предложениями» в таком абзаце-строфоиде из «You»:
Диапазон стихотворения. Лестница, целиком склёпанная из кусков трубопровода. Вдалеке тонкое облачко нанизывается на пассажирский самолёт (расстояние прикинуто по величине лайнера). Сколько я показываю пальцев?
Отметим напоследок и то, что «вращение» предложений у Силлимана действительно предмет особой стилистической работы — за которой всегда стоит некая историческая задача. Как определял это сам автор в отношении другого своего маленького шедевра из книги «Алфавит» — стихотворения в прозе «Олбани» («Albany», 1979–1980), «каждое предложение должно быть и личным, и политичным». Вообще поворот Силлимана к поэзии в прозе изначально произошёл как акт рефлексии над современным состоянием «печатного капитализма»: казалось, что критиковать этот исторический момент нужно имманентными ему средствами, а проза для Нового времени изначально повязана с печатью. Однако, в отличие от некоторых других «языковых» поэтов, «новые предложения» Силлимана, как правило, далеки от стандартных структур описательной прозы, которые навязываются пишущему печатной формой письменной коммуникации. Напротив — в этой поэзии царит бахтинское разноречие, здесь столько цитат, явно «подслушанных в народе», ореол устной речи у Силлимана как раз силён. Это, может быть, не такие отъявленные редимейды, как, скажем, у Кларка Кулиджа («Names that it blue»), но и не такие сдвинутые гомункулы фраз, как у Стайн («Roast potatoes for»). Силлиман совершенно точно не стремится ни к какой тотальности, даже к утопии нового искусства, — наоборот, в одном из интервью он говорит о том, что противостоит «тирании целого». Новый синтез у Силлимана работает на более тонком уровне, фразы свободно перетекают из регистра в регистр, расшатывая общее русло. «You» особенно здесь интересна тем, что к девяностым годам изначальная радикальность письма в «Кетчаке» превратилась в более гибкую систему: степень разрыва между «новыми предложениями» стала более гулящей, да и устное теснее сплавилось с письменным. В «You» есть строфа из одного предложения, идеально описывающая эту программу тонкой рекалибровки опыта: «Настроить звук ручья, передвигая камни».
Речь причём не только о микроскопической работе над новым синтаксисом как новой формой связности исторического опыта. Не меньше того занимают Силлимана и идеи макроструктур. Автор изрядного числа длинных поэм, Силлиман давно уже убеждён, что его сочинения объединяются во фрактальные мегаконстелляции. Так, «You» — это двадцать пятая поэма в составе тысячестраничного «Алфавита», 26 разделов которого (по числу букв в латинице) организованы по соответствующему принципу (скажем, заключительные части носят названия «Under», «VOG», «What», «You», «Xing» и «Zyxt»). Но и сам «Алфавит» лишь один том из гигантской тетралогии, озаглавленной «Кетчак», — то есть так же, как и поэма 1974 года. По словам поэта, на завершение большого «Кетчака» у него должно уйти ещё около трёхсот лет.
Эта игра с масштабами и уровнями творчества, кодами и числами у Силлимана всегда и абстрактна и конкретна. Само название поэмы тоже игровое. «You» идёт в «Алфавите» на букву Y — хотя могло бы, в сленговом варианте, писаться как U. Автор как бы подвешивает это слово между семантикой и грамматикой, между буквой и звуком.Youвообще любопытное местоимение в английском, лишённом нашего «ты-вы» и помнящем разве что оThou,которое когда-то было затрапезным, а ныне, наоборот, зарезервировано за Богом. Словоyou,разумеется, встречается в тексте поэмы на каждом шагу — для английского оно совсем органично в составе обобщённо-личных конструкций, в которых по-русски «ты» воцарилось только недавно и до сих пор иногда режет слух. Но то ли это you, которым в поэзии принято называть себя? Для Силлимана — внимательного читателя Бубера — такой ответ представляется недостаточным. Посвящена поэма Патриции Силлиман, матери автора (тогда ещё живой), часто текст обращается и к возлюбленной жене. Наверно, можно говорить о том, что название поэмы втягивает в бесконечный мир Силлимана и любого из нас, взывая к каждому читателю напрямую. Но это только если не забывать, что всякая, дюке интерсубъективная метафизика для нашего автора возникает в конкретных исторических обстоятельствах и держится на искусственных знаках. В другой поэме из «Алфавита» сказано так: «Я не для „узкого круга друзей" пишу, Гт writing to you». Как правильно перевести последнюю фразу? «Я пишу для вас»? «Я пишу тебе»? Или же «Я обращаюсь к словам языка, таким как you»?
Свои обстоятельства и знаки, витки и изломы истории сопровождали и процесс перевода этой поэмы на русский, после того как её адресатом ощутил себя наш переводчик. Меня заинтересовал необычный вопрос: не является ли аутентичным способом перевода этой поэмы такой, который бы воспроизводил условия её написания? По странной интуиции, я сел за перевод «You» в Петербурге в самом начале 2022 года и продолжал работу до самого его конца, переводя каждый день строго по абзацу за присест, куда бы (Бразилия, Израиль, США) ни закинула меня судьба, — как будто жизненные сдвиги переводчика в какой-то момент стали эхом переезда, случившегося у автора в процессе создания поэмы. Каждый переведённый микрофрагмент сразу же публиковался в специально для того созданном телеграм-канале Y364, как бы усиливая процессуальность сочинения поэмы моментальностью её прочтения.
Если для переводчика этот процесс был во многом уловкой, поводом к распылению своей работы на бесконфликтно вкраплённые в житейский график скрупулы каждодневного экзерсиса по перекладыванию с американского на постсоветский, то для читателя это, может быть, создавало, кроме поденного ритуала, ещё атмосферу гаданья, игры, «гороскопической» проекции рокового двадцать второго на во многом произвольно под него подложенный круг событий года девяносто пятого (грозным или обнадёживающим предвестьем, например, считать начало последней записи: «Сполох за ставней означает, что забрезжил рассвет»?). Мгновенная коммуникация соцсетей накладывала определённое искажение на фактуру досетевого текста, изначально изданного в «Алфавите» всё же цельными, пусть и разбитыми на отдельные абзацы главами. Вместе с тем этот эффект разглядывания каждого абзаца сквозь лупу дня, кажется, приоткрыл новое измерение силлимановской поэмы, позволив читателям соприкасаться с её критическим квазидневниковым письмом в гуще собственного опыта катастрофической повседневности.
Этот перевод тем самым несёт на себе несводимую печать своего момента, со всеми смещениями и сдвигами, затронувшими в тот год даже автора книги (в 2022 году Силлиман сначала получил тяжёлый медицинский диагноз, а потом и попал под временный, но тотальный «цифровой арест» — по одной из версий, за хранение на гугл-диске файла с фильмом «Мамочка и шлюха» Жана Эсташа). Немало из разделивших друг с другом минуты внимания к Силлиману читателей моего телеграм-канала за те месяцы сменили географические и национально-политические идентичности, не говоря уже о тех бесчеловечных и антихудожественных переломах, которые развернулись на существенно более крупных и ощутимых полях, нежели абзацы из современной американской поэзии. Символичны даже медиалогические условия, в которых текст переводился на русский: работа началась первого же января по любезно присланному автором по первому же запросу в тот же день PDF’y — печатное же издание «Алфавита», дошло до переводчика только через пару месяцев в последний его день в России. Фолиант за неподъёмностью пришлось, поласкав-полистав пару минут, оставить за бортом — в дальнейшем перевод выполнялся всё так же с электронного текста, пока, наконец, и «Алфавит», и переводчик не доехали до третьего континента и не воссоединились в заключительные сутки года: финальная строфа стала первой переведённой с бумаги. В настоящем издании, впрочем, публикуется, конечно, существенно отредактированный перевод поэмы.
Русскоязычный читатель уже встречал пару эссе и поэм Силлимана в разных версиях[11], однако волна переводов «языковых» поэтов, прокатившаяся по отечественному книгоизданию за последнее десятилетие[12], этого автора, к сожалению, пока не затронула. Надеюсь, что, даже выходя в сегодняшних, радикально меняющихся исторических условиях, первая книга Силлимана на русском — обращённая к каждому из нас, кто хотел бы узнать себя в чужом местоимении иностранного языка, — передвинет камни хотя бы в этом небольшом ручье чтения и восприятия.
You
Посвящается Пэт Силлиман
I
Тяжкие сны. Мгновение, в которое убеждаешься, что где-то в теле у тебя притаилась твоя собственная смерть. Корабль-одиночка задаёт горизонт. Дождь этот непригоден для питья.
В Грозном, в Бихаче идею истории передёргивает от каждого нового взрыва. Роза лежит никому — дикий шип на краю братской могилы. В перерыве между парами молодые люди за крепким кофе отстаивают значимость местоимения.
Когда увидишь это, вспомни. Письмо в бутылке покачивается на мультяшном море. Радиста зовут Спаркс.
Контур руки, прочерченный краской на кирпичной стене. После грозы на месте детской площадки — болото. Под конец на среднем озере нам попадается уточка-каролинка.
Кнопки у меня в машине точно клавиши рояля. Игрушечные звери где ни попадя.
В утреннем небе наливается солнце.
Пристегнувший себе к вороту кофты три ручки мужчина раз за разом, подшаркивая, пересаживается за следующий столик, подальше от долетающего из дверей кофейни холодного январского воздуха, в одной руке у него большой пенопластовый стакан, в другой — «О грамматологии». На дворе у пустой скамьи на привязи сидит пёс, у знака «Стоянка запрещена» на цепи велик.
II
Мелкая сошка: скользящие тени по дну бассейна. Под углом прислонённые к квадратному столику стулья. На той стороне ресторанного дворика народ смотрит баскетбольный матч на громадном экране. Сначала я представляю себе, какой ты окажешься без одежды, потом — какой через пятьдесят лет. Мяч делает несколько оборотов по краю кольца и вылетает.
Одевшись по погоде, сигаю через потоки ливня, придерживая мольберт в большущей картонной коробке.
Злой клоун. Трасса перекрыта в связи со сходом лавины. Стол усеян заранее отпечатанными открытками, на каждой стоит: «Уважаемый господин Гингрич…»
На чём работает мотор метафоры? Расхаживать, сжав кулаки. Логика алфавита: бит, кит, хит, щит. С той стороны парковки в ещё вчера сухом арройо пульсирует и набухает бурая рио. Сквозь дворники веером расходящаяся панорама.
Паучище с кулак величиной бежит вприпрыжку по моей ноге. Опять «ошибка» выскочила. Шалтай-Болтай, хоть сшит из тряпиц, завёл себе рученек-ноженек.
Массаж ног — просто массаж, не более. 1-900-Yo-Poets. Человек с тележкой из супермаркета, одиноко бредущий в четыре часа утра.
Вымирающие виды обретают вторую жизнь на поздравительных открытках. Мальчишка объявляет игрушечную печку космической ракетой. Кому принадлежит геном тропических растений?
III
У самых верхних веток алфавита, под самым проливным дождём парит махонькая колибри, застыв в полёте так, что крылышки совсем просвечивают.
Кто оставил телефон в духовке?
У кожуры банана обнаруживаются «уголки», а мясо — круглое. Светящийся во тьме аэростатика Лиловый пёс и его голубой нос. Черви в компосте истории.
По тундре несутся воздушные шары. Рука в качестве аппарата, сжимающегося в кулак, наглядно изображает замкнутость структуры (нарратив пальцев). Вибрирует видение вокализма.
Тележка из супермаркета в качестве аппарата, каждый дюйм которой оборудован согласно разработанной этим бездомным системе мешков для мусора (алюминий сюда, стекло туда, пластиковые контейнеры сортируются на полочке по величине), стайка лиц на парковке у «Фостере Фриза», двое мужчин и одна женщина, в небе над ними первое полнолуние года.
Детская тень требует в темноте: «Смени мне подгузник». Имя, которое назвало Либерти Валента. Метла в углу существует в качестве потенции таковой. Стрела вносит правку.
За оставшейся от тучи дымкой съёжившаяся в рассветном небе луна. Эффект пережатого воздушного шарика от толстяка в бадлоне. Кто бы говорил.
IV
Голый ребёнок гоняет цыплят.
Расстройство чтения: слова слагаются в персонажей — и испаряются на глазах. Расписные тарелочки, подвешенные на стене на лапках из проволоки, придают всей сцене подобие семейного счастья. Стол накрывает вереница чувств. Вышитое гладью небо накрывает жёлтое солнце заката.
Предрассветные часы в гостинице в аэропорту, жизнь цвета мальвы или шкурки крота. В актовый зал являюсь я, призванный завести толпу. Директор центра установки фонда Мауо говорит: «У моей ягодки сынок десяти лет». Как называется явившееся блюдо.
Солнце тусклым пятном за бескрайней дымкой облаков, расплывчато, неясно. Во влажном воздухе грубые порывы ветра. Архитектура эта героична и бессмысленна на фоне безлюдного, восточно-техасского пейзажа. Кори дорный местной гостиницы стар и сутул.
Впереди привал.
SNMP вызывает DMTF: RTFM, твою мать! Ну всё, давай, DMI. Реклама телекома:ваш настоящий голос.
Так что эскимосам (инуитам)нужныхолодильники, но не для того чтоб держать пищу в холоде, а чтоб регулировать её температуру, предохраняя от замораживания. Двадцать восьмой день подряд идёт дождь. Смесь для начинки рабочего стола. На этой фотографии я вышел совсем крошечной фигуркой вдали — невообразимо смутный силуэт. Промокли до нитки и глядят теперь с обочины, как под проливным дождём на трассе догорает их автомобиль — незадуваемая свечка.
V
Молодой кленок зимой как есть безлистый, глянешь — не заметишь на фоне секвойного забора. В кустарнике одинёшенька синичка — отбившись от стайки, поёт.
Зажмуришься — дом окунётся в шум дождя. Увешанное кучей пластиковых бутылок из-под лимонада, расписными сковородками, тарелками, дерево образует грубоватый алтарь. В каждой пачке чая по зверьку из фарфора. Увидим, отв. он. Ответил он.
Старую ручку, когда-то казавшуюся изящной, теперь и в руки брать не хочется — будто ширпотреб. Маленький мальчик научается ускоренной перемотке. Служба такси «Хрюк и Бряк». Где такое и сыщешь в истории человечества?
В тумане померцивает солнце, проезжающие в обе стороны по просёлочной дороге машины сводятся к тусклому помаргиванью фар.
Роятся подробности, гул и рокот миллиона чёрточек, каждая бесконечно конкретна, явственна глазу. Искусство времени в тоновых ладах. Рычаги и шестерёнки в отдельно взятой кисти, скрытые плотью, сцепляются, приходят в движение, берутся за ручку, чтобы записать это. О чём я не пишу сейчас: о шоке от того, какой у тебя больной вид.
Ночью табло на одиноком радиоприёмнике со встроенными часами озаряет кухню. В темноте чирикают птички — признак надвигающегося рассвета. Ночью дом этот не дом — скорлупка, остов.
В тумане сад кажется строгим, чётко обрамлённым. Слива стоит без листвы, зато в птицах. Мне виден собственный выдох. Мимо проходят незримые голоса. Береговая сирена вдали притворяется баритоновым саксофоном.
VI
Не торопи горизонт. Мужчина стоит на крыше из шифера, в одной руке у него рулетка. Фоном — бормотанье телевизора, неизменно. Пассажирский самолёт размером с муху движется так, будто вот-вот впилится в солнце.
Задом наперёд, сказал он, взобрался я на эту гору — пересёк океан горя. Само шоссе полыхает, раскалившись от взрыва фуры с бутаном.
Абзац как фигура о четырёх сторонах. В саду ни души, я стою в центре Центра, в ночном небе тускло мигают созвездия. Молодая женщина, рядом ни души, спит в дверях заброшенного порнокинотеатра, даже мешка спального нет. Откуда бор в соборе?
Банан, в котором видится цветок, орех. Кукла, в которой человеческий облик придаётся мультяшному животному (никак не определюсь — собачке ли, мишке, барашку). Аппликация «Морской конёк» на стенке в спальне.
Что достала зубная нить: 34-ю букву алфавита.
На гигантском снимке изображён редис. Пластмассовая баночка из-под мёда «Лучик» теперь служит игрушкой для ванны. Отчего больше всего автомобилю подходят такие метафоры, как конь или кот. Ответ на подразумеваемый вопрос всегда-уже был дан. Эмоция как печь:угар!
Раздвижная тележка на золотых колёсиках, специально разработанная для перемещения гробов. Суд превращает вечность в нарратив. Священный образ, произошедший от орудия пыток: гвоздьсквозьладонь. Стою смотрю, как тебя увозят с глаз наших долой навек, и вот уже и моросящий дождь тебя видней.
VII
Хотел сказать «долой от наших дней». «Мерно ссущий» — мне теперь это всегда так будет слышаться. Стихотворение как орудие не наслаждения, а страсти. Девочка по соседству, четырёх лет, само очарование, хотя родители у неё люди угрюмые, необщительные и, по собственному признанию, сатанисты, дом за высоким забором в багровый цвет выкрасили, у допотопного их фургона на номерном знаке буквы: «М LA FEY».
Под тяжестью улиток лист клонится к земле, одновременно ими пожираясь. Компост кишит червями. Ровная морось vs густой туман. Чувство совершенной полноты, когда сидишь дома в четырёх стенах.
— Оно ошибочно. Так как, сутура или же сутра? Долгая прогулка до почтового отделения: мой способ расслабиться. Пульсирующий ритм капель, стекающих по новой щели в кровле. Крошечный проблеск голубого неба точно дразнится. Такое буйство зелени в холмах — это что-то противоестественное.
Кости стопы, отвыкшие от гнёта тела за долгие часы ночного сна, хрустят и лопаются с треском, стоит мне встать и сделать первые шаги. Овцы без кормчего толкутся и блеют над кормом в загоне. Вышла клякса, кроваво-красная. Полная луна в рассветном небе.
Старая лампочка шуршит и потрескивает от пробегающего по ней тока. Польстившись на весенние посулы, расцветшая было слива угодила в жернова заморозков. Каких-нибудь полчаса даётся человеку на то, чтобы собрать по своей клети личные вещи и освободить помещения, находящиеся в собственности компании. Собственно, исходят-то, в конечном счёте, из того, что в жизни каждого должен быть свой смысл. Не говори гоп.
Вот лопнет лампочка — заходят тени ходуном. Первый двигатель в квартале прогревается задолго до рассвета. Маленький ребятёнок спит развалясь в большой постели. Утренняя газета шмякается на крыльцо. Вдалеке сирена: сперва одна, потом две их, потом целый хор.
За ними, ещё дальше, протяжный низкий гудок поезда отчётливо озвучивает скорость. Работающий в углу телевизор с выключенным звуком служит лавовым светильником. Ворона кашляет на сливе.
VIII
Нине Искренко
Читатель: в поисках утраченного навыка. Чудище с глазом, выглядывающим в зевающий рот (и с телом космической ракеты). Плюшевый лесной кот примостился над зияющим лазом в грот, напротив миниатюрной сувенирной лавки.
Ничто так не гниёт, как старые пригороды: торговые центры заброшены, в медпункте орудует татуировщик, дом с задёрнутыми тёмными грязными шторами, на рекламном щите снаружи выведена большущая лапа: «Гадаю по руке». По телевизору лягушки-киборги про-квакивают название дешёвой марки пива.
Густо-красная вспышка, мерцающая на горизонте, превращается, вырастая над ним, в старое жёлтое солнце. Перед нами огромной широкой чашей простиралась долина Амадор. Твой некролог распространяется по электронной почте, в теме письма — «Разговор по-мужски».
Стайн — Крюку: когда увидишь это, вспомни о Боцмане. Страничке — корешок: стекай мне краской за обрез. Смотри-ка крутанись: лежать, ворочаясь с тревог, не то же самое, что спать. В Ливерморе под спудом пригородной культуры обширных газонов Радиационной лаборатории и инженеров Сандии, в укромном уголке долины жив ещё городок скотоводов, кучка тёмных баров на Главной улице, где Гарри Дин Стэнтон проходит за интеллектуала.
Лонгетки «Орто-Гласса», как гипс, тверды, заразы. Спи как знаешь, когда придётся. Холодильник рычит и трясётся, накачавшись своим жаропонижающим.
Мячик с изображением мультяшного пса (верхняя губа пятнистой буквой W). Взамен старых новые термины. Охренение, или обострение, или как угодно назовите. Бронхиолита.
Язык SMS. Расслабьте глаза, и когда они окончательно расфокусируются, в отдалении муравьиным роем проявятся слова — сначала выстроившись в ряд, затем замельтешат, перешагнут поля, затем края страницы, комнаты, кишащей ползучим роем литер. Крокодилиха надевает пальто и идёт на работу.
IX
Суд над О. Джеем Симпсоном на бесконечном повторе в качестве утренних мультиков по субботам. В кафешке гомон иногородних туристов, всей толпой демонстрирующих свою крутизну. Когда на перекрёстке выходит из строя красный свет, автомобилисты учатся заново заключать общественный договор.
Постижение наук по методу ковбойского йодля. Книжка с пуговками. Всё неспособное превзойти удел личного состава вскорости попадёт под ранжир.
Земля тысячи капелек. Мужчина, уснувший в ревущей душевой. Нарисованная на запотевшем зеркале рожица течёт и тает.
Проект гегемонии. Параграфы конкретного. Вставка, рассматриваемая как устав. В пример чему можно привести Р. Крама, человека в платье с зелёными подмышками и с глиттером в бороде, о котором ты пишешь: «Вероятно, он счастлив».
Деревья, полускрытые туманом. Отдельно упавшая капля дождя, блестя, пробегает по всему кабелю электросети, перед тем как слететь на дорогу. Рёв от включённого душа, расходящийся по трубам небольшого дома.
Проклятье сна, распределённого неравномерно. Куда эта зима погонит птиц?
Приходит утро: уцелевшее солнце дёргается раной в синеве, под ним ещё держатся какие-то облака. В Грозном несколько дней подряд на дороге валяется мёртвая девочка, совсем ребёнок, — застывшее в её глазах изумленье ожесточается, уже не вопрошая — обличая. Птицы на голых ветках поют.
X
Не складывая букв в слова, прочитай эту книгу по памяти вслух. Таксономия мира природы, куда вошли бы чудовища, динозавры, рогатый заяц. Рот не зажжён у тыквы: не сезон, — и беззубый оскал ввалился невообразимо.
Строфа-плацебо. Неподвижность аллигатора под зимним солнцем. Тигр меряет шагами предельный край своей резервации. Гранулы люцерны в сахарной трубочке. Невозмутимый як.
Вот Шалтай-Болтай, на лыжах, пробует горки. В вышине борьба, не ложь — а просто оговорки. Шлёп за словом слово по порядку, щёлк, щёлк — и логика в пристёжке. Дракон, воспоминанием об эре динозавров, вплетается в туманы.
Разобрал и пересобрал себе синтаксис. Моя посуду за другими, крошки исследуешь как какой-нибудь археолог. Каждый абзац понимается как рабочая группа. Безудержный собачий лай как показатель времени.
Китайские колокольчики колотятся под шквалом бури — музыка истерическая. Во сне какая-то продавщица берёт и сообщает мне, что ты погибла в автокатастрофе, сама же ждёт не дождётся, когда можно будет закрыть лавочку и поехать домой ужинать. Пытаюсь представить себе отличия зимой. На полу — забыта — пара тапочек в форме поездов с весёлыми мордашками. Назови мелодию.
Стратегия брендинга: частный лейбл. Ум на липучках «Велкро» в мире «Тефлона». Крутой разворот на скоростной полосе.
Виды картофельного салата. Срок хранения отдельно взятого банана. Мы стояли у окна и высматривали в небе радугу, пока внизу старое арройо набухало бурой, взбаламученной рекой, уносившей на запад брёвна, сучья, пальмовые вайи. В углу парковки гаснет, не выключая фар, серый форд таурус.
XI
Пейзаж отредактирован зимой. Старые русла не лгут. Не помню, чтоб в детстве повсюду были одни основные цвета. Мало-помалу постигая языки своего собственного тела. Низ нёс нос наст.
Мощь истощения. Телефонный аппарат, понятый как спортивный снаряд. Назови каждую горошинку. Питьевой фонтанчик, понимаемый как интерактивная скульптура. Небо в, как шкаф, тяжёлых тучах — низкое, серое, дышит.
Примятая по всему арройо трава, почти что вычесанная силой отступивших уже вод, — миллион прутиков, равномерно распределённых по скользючей колее. Как выжила та стая красноплечих трупиалов, как — этот чернокрылый коршун-одиночка?
Взад-вперёд по дому, не включая свет. За глухим рокотом землетрясения следует выброс адреналина — и в ту же секунду мы просыпаемся. Ломаная голова лавирует-лавирует, да не вылавирует. Ну жир да дрань а не ондатр же.
Мысль можно выжать, как фрукт. Разные виды игр с мячом в помещении. Газетёнок разносчик vs деревянный солдатик. Анапестические замены. Мокрица.
Repentium. Лишь изредка срабатывающий будильник. В самый жаркий день года печка взрёвывает так, что поди уйми. Страницы слишком быстро заполняются. От обзора до дозорного — и к надзору. С вершины этого холма я мог бы карты пояснять.
Страницы по левую руку, страницы по правую… Риторика притязаний vs риторика вины. Ни с того ни с сего вдруг дождь. Поезд из картона, поезд из дерева. Слово «мы», что ли, с его неоднозначными границами, в зеркало уставилось?
XII
Путеводитель по небу под грифом сов секрет.
Заря в берёзках без листвы, налитое кровью солнце по дёргивается над горизонтом. В гостинице шведский стол с хренотенью. Две собачонки пританцовывают, обнюхивая друг у друга причиндалы.
Слышно, как в стенах по проводам бежит ток, как по трубам несётся вода, как, вставая в паз, постанывают доски в старом доме.
Карта утра. Зимний свет. Впечатления от транзитного аэропорта взамен впечатлений от самого города. Дорогая зимушка, на дворе четверть шестого утра. Обувь для Микки Мауса.
По клоаку в болотной жиже. Звук дождя вокруг. Строкой (невидимой) связуются буквы в слова. Люди тонут.
Надломленная пополам луна. Что частят часы. Песня одномоторной «Цессны» — нижется в предрассветном небе. Одна пташка, другая, орава их.
Ломкие от заморозков стебельки травы. Пауком облюбованный уголок в ванной комнате. Кленок один, которому не суждено ожить.
XIII
На 1973 год Le Cordon Bleu — единственное заведение юго-восточноазиатской кухни в Сан-Франциско, эта кий захудалый буфетец у Польк-стрит по соседству с не менее тесным кинотеатриком «Люмьер», где из «Тернистого пути» Перри Хенцеля (в главной роли Джимми Клифф) американская музыка впервые узнаёт о существовании регги. Из соседней комнаты до меня доносятся стоны ребёнка, которому не спится, — потом звук шагов. Эстес Кефовер, в чёрно-белом кадре, соглашается на своё выдвижение.
Снова старые сны о заказном убийстве. Стоит солнцу перевалить за гряду холмов, как температура на пикнике резко падает и взрослые облачаются в свитера, а затем и куртки, пока компания не начинает таять на глазах, и вот уже в последний раз летит тарелка, и наконец парковка опустела. На заборе из проволочной сетки рядом с арройо безмолвно заседает пятеро стервятников. Снег там, где снега отродясь не шло.
Протестировать бета-версию языка. От фонарей тут толку нет — всё перекрыто плотным пологом листвы. Баскетбол в темноте. Пофиксить багу.
Голубоглазый тираннозаврик из пластмассы не больше моей ладони в величину ведёт наступление на беззащитную фигурку Большой Жёлтой Птицы — одна из первых попыток сюжетосложения. Демонизировать каждого кита (что Монстро, что Моби Дика). По-итальянцки это «рыба-собака». Приливно-отливная теория принятия решений.
Два Шалтая-Болтая расселись в одном кресле. К машине тихонько подбирается легавая, слегка так руку положив на пистолет в кобуре, — напарник её ждёт поодаль у патрульного автомобиля, заслонившись открытой дверцей, как щитом. Утренняя газета шмякается о крыльцо. По тёмному клубу движется, точно в замедленной съёмке, Харви Кейтель.
Сон построен как театральная пьеса: нарядно убранная к приходу гостей квартира, везде разложены закуски торт, бутылки спиртного, чаша с пуншем, только это не одна вечеринка, а целая череда вечеров и приёмов: на столе появляются и исчезают новые перемены блюд, за окном сменяются времена года, сама пирушка всякий раз закатывается по новому случаю (как минимум одно из сборищ — поминки), меняются костюмы, всякий раз среди друзей на вечере не хватает кого-то нового, и в то же время в толпе нет-нет да и мелькнёт ещё одно незнакомое лицо, гости обмениваются спутниками и спутницами, мы все резко стареем, я без конца вхожу в дверь, снимаю с себя одно пальто за другим, вынимаю из одной шляпы следующую, так и не успевая пристроиться ни за одним разговором, коктейлем, тарелкой еды.
Облачность слабая — едва достанет на то, чтобы окутать мир, закрыв его от солнца. Пердёж всухую. Деревья передёргивает от порывов ветра. Перед самым рассветом над крышами на бреющем полёте проходит аэроплан. Крупная псина беззвучно бросается на забор из проволочной сетки.
XIV
Впервые увидев мир глазами Мистера Картофеля. Время стекается, стягивается в одно. Тиканье часов состоит из трёх отдельных звуков, укомплектованных так плотно, что поневоле морщишь лоб, пытаясь напрячься и расслышать равномерный навязчивый повтор. Жизнь в бунгало.
Полон дом дверей — ни открытых нараспашку, ни как следует запертых. Мороженая картошка фри. Символическое у Ансельма Кифера — так себе оправдание. Рулетик из моцареллы с песто. Слово «God» в слове «Godzilla». Фотокарточка молодого мужчины, погибшего от СПИДа. Свет как форма террора.
Кларков трек записан на печатной машинке — слова ядрёные, как никотин. Полно духу лошадей. Отдел терапии: девушка осматривает ушибы на груди. Витрина заведеньица, где я в последний раз видел, как Джулиус Хемфилл наяривает на саксофоне.
Пейджер брату своему. Насос уже не тот, грудная клетка, чистый вес меня, война меж внутренними органами, пучится, корчится — куча мала, а не тулово. Послушать финансовых воротил, так если человек один актив в опись внёс, то он уже и молодец.
Рассеивающийся солнечный свет в туманный денёк, лишённый резких краёв мир, чётко выраженные цвета. Упругость твоего соска в состоянии возбуждения. Размешивая макароны из микроволновки (ни капли содержимого не достанется пару). Проверьте модель мышки.
Не толкни нетопыря. Внутренние органы зверей и птиц разбросаны по проезжей части. Пересмешник в темноте — как флейта.
Пары танцующих кружатся по залу. В полночь под фонарём какой-то мужчина занимается тайцзицюанем, будто не замечая дождя. В соседнем доме пар служит занавеской для молодой блондинки, выходящей из душа. Птицы орут на деревьях. Годами не ходившие антикварные часы.
XV
Запах избытка. Капли дождя шипят на горячих углях в мангале. Не где-нибудь, а на родном районе находится вдруг скверик, какого никогда не видывал. Через лужайку несутся два далматинца — один в чёрную пятнышку, другой красно-коричневый.
Рассказ костей. Похожий на скрип кашель. Обезьянка лапки-на-липучках. Колеся в поисках круглосуточного копицентра.
Марсианскую культуру (дискотеку семидесятых) транслируют миллионам. Это в той зоне AM-вещания, куда обычно никто не доползает. День тёмных комнат и моргающих диапроекторов. Цыплёнок в гнёздышке.
В комнате никого — кроме зелёного шарика. Сопля застыла толстой коркой у меня в носу. В соседней комнате кто-то приглушённо чихает. В электричке она специально занимает два места, а остальные — так и стой, держа младенцев на весу с тяжёлыми тюками. Тьму прорезает звонкий хохот пересмешника — и как он только чует приближение рассвета?
Сон, в котором мама с подругой бегут трусцой по улочкам на западе Беркли (на ней такое сочетание цветов — чёрный топ, серые брюки, — какое «в жизни» она бы ни за что по своей воле не надела). Decision Servcom: названьице, конечно, только в результате слияния предприятий могло появиться. С платформы БАРТа «Вест-Окленд» видно микрорайон (угол Седьмой и Аделайн), где девяносто восемь лет назад родилась моя бабушка, — от старых домов в викторианском стиле ничего не осталось. Мотоцикл свой на чердаке держит — пять пролётов подыматься.
Диапазон стихотворения. Лестница, целиком склёпанная из кусков трубопровода. Вдалеке тонкое облачко нанизывается на пассажирский самолёт (расстояние прикинуто по величине лайнера). Сколько я показываю пальцев?
Перепоручать, ручаться, ручка. За окном, на краю бизнес-парка изумрудом зеленеет поросль холмов. Примостившаяся на капоте заряночка-толстушка. Выражение застывших глаз опоссума, валяющегося посередине трассы.
XVI
Мебель в окнах домов на дальних холмах, нарисовавшихся вдруг, завидневшихся. Куклой-принцессой об-ронённый пластмассовый тапочек, к которому можно в уме приставить подобие Золушки. Скрипач в углу битком набитого домика. Белокурое — белоярое поле: волоски на тыльной стороне моей ладони. Изображение мироздания на теннисном мячике, зависшем в полёте при виде приближающейся ракетки.
Из окна весь залив видно, даже Голден-Гейт в обрамлении веток близрастущего эвкалипта. Пересмешник раз за разом переиначивает лад своего предрассветного риффа. Просыпаюсь без сил. Банановая кожура, брошенная подле своей сердцевины.
Китайские колокольчики индевеют. Антиспам-бот (первый бот — лучший бот). Система замера радона Gemini Research Certifier III (модель № 202) помигивает зелёненьким на углу мантии. Когда я наконец случайно встречаю Алана Шепарда в книжном магазине в Атланте, у него уже проседь на голове, к семидесяти скоро, совсем не то, что могло пригрезиться уму мальчишки.
Проплывая над головой, трепещет дрот. Ля-ля-ля… артишоки… ля-ля-ля… драмбуи… ля-ля-ля… катастрофа… ля-ля-ля «Ниссан Сентра»… грифы-индейки… ля-ля-ля… каркас кровати. Непроизвольные спазмы руки хирурга. Розовое мясо лосося, только что не просвечивает. Ушёл к чертям — хоть книг продам.
Взрывная волна взвивается вверх и распускается огромным цветком, силовой розой, высекающей собственный образ из фасада здания федеральных ведомств. Китайские колокольчики имитируют звучание корабельной склянки. Проезжая Даблинский подъём. «Мои поздравления, Бенедиктище», — смеясь, произносит Джей Амато, председатель-мальчишка.
Во сне конкретика происходящего зашкаливает, хотя она и схлопывается по пробуждении до одной-единственной эмоции. По свистку поезда (который ни разу не свисток) можно проследить, как тот едет во тьме. Сами поля страницы осязаемы. Небо — каким-то пробелом без берегов, пока оно вдруг не оживёт у тебя на глазах, не закишит элементарными частицами и пылью.
Мгновение, в которое этот райцентр в долине превратился из городка скотоводов в городское предместье.
Вертолёты дорожного патруля парят стервятниками над запруженной трассой. Багровым налитое солнце садится над заливом. У входа в игорный салон на авеню Сан-Пабло зависают охранники. Совсем не автостопа ради вставшая тут женщина на секунду встречается с вами взглядом, после чего спешно отводит глаза.
XVII
В зените собственной орбиты колесо обозрения замирает. Неподвижный, прохладный сумеречный воздух (на одном кусте роз бурное цветение, другой почти исчах). В небе вырисовывается маленький самолёт-одиночка, движущийся в направленье луны. Голубая сойка на проводах кемарит. Вдалеке кто-то роняет тарелку, но та не бьётся — слышно, как она волчком нарезает круги. Ну, пересмешнички, заводи моторы.
Глубока и глотка в хороводах маек. Что чинится-то. Ночь — ни облачка, но и ни звезды, считай. Я, сквозь стоящий нараспашку соседский дом, в потрясении от последствий четырёхлетнего запустения. Слова, было и вставленные, в итоге сняты. Моя рука у тебя на спинке.
COBRA, COLA. В которой я захожу в крупнейший книжный магазин на Западе США, настроившись основательно закупиться, и ухожу с пустыми руками. Женщина у парковки благотворительного секонда «Гудвилл» умоляет посетителей пожертвовать лучше всё ненужное сразу ей — заполучив желаемое, она мгновенно превращает гору бесплатного хлама в стихийную дворовую распродажу (среди этих завалов, часть которых едва поддаётся опознанию, я натыкаюсь взглядом на старинные детские ходунки). Мой вечер библиофила в «Моузе».
Да й хер бы с ней, с дискеткой сей. Старея, как мужчины, так и женщины переживают перемены черт лица, даже его костной структуры (зубы её чернеют, глаза стали впалые, знай пашет себе из года в год всё в той же поганой конторе, даром что хорохорится). На вопрос: «А что, у тебя небось весь дом книгами заставлен?» — «Не заставлен, — говорю, — завален».
Проснулся от пения птиц. Котлеты из лосося с таро и на гарнир молодая картошечка на слое рукколы. Чем изнурённость отличается от сонливости. На старом тёмно-фиолетовом книжном шкафу до сих пор не выцвела первоначальная наклейка «Impeach Nixon». Как думаешь, будут на Восточном побережье свежие артишоки? В моём воображении Элиот падает с моста, вращаясь винтом всю дорогу в замедленной съёмке, пока наконец не уходит под воду.
Спалиться. Помимо основной своей деятельности гос-адвокат занимается наведением телепатических контактов с животными — работает на дому в наушниках: «Специализируюсь на покойных питомцах». Последняя возможность закупиться книгами.
С изобразительной точки зрения мишка с мышкой — парочка презанятнейшая. Розовое, практически прозрачное мясо лососёвого филе, горячие, но не размякшие брокколи, под ними белесоватый слой кускуса. Есть, сэр, есть, сэр, полных три мешка.
XVIII
Бобу и Фрэнси
P=H=I=L=A=D=E=L=P=H=I=A. Под кизиловым деревом шмыгает, игривая, как белка, крупная серая крыса, поперёк себя шире. Пол деревянный, старый, в темноте без скрипа не пройдёшь. Пёс оприходовал кота. На весну — старая веранда, районная ворона.
Три старика играют в гольф под дождём. Кто такая чечётка? Дорога, столько лет прошло, а до сих пор булыжником выложена — не иначе чтоб снижать скорость проезжающих автомобилей. Благодаря Полу Гуверу моё творчество можно найти в книжном киоске любого торгового комплекса Америки. До Пенсильванского университета Паунду было рукой подать, если сесть на поезд Основной линии. Парковка бизнес-центра в воскресный день: с полдесятка машин, припаркованных у приземистой кирпичной шестиэтажки.
По ту сторону густо налепленных улочек городка, где добрая половина центральной улицы заколочена досками там, где она расступается, окружая единственный возвышающийся над остальными строениями шпиль — местную церквушку, — дорога быстро переходит в просёлочную (чуть подальше к самому краю поля для гольфа лепятся резиденции категории люкс, подделывающиеся под старинные замки). Два одинаковых клуба пара чуть ли не вечно курятся над Лимериком. Представление о подвале как о помещении «с полной отделкой».
Суппозиторий, понятый как термин риторики. Раннее утро, в мужском туалете на четвёртом этаже в писсуар падает дешёвая шариковая ручка — бог знает, как так вышло, — извлечься ей оттуда не суждено, суждено стать мишенью, перекатываться туда-сюда по воле струй мочи, толкаться против часовой вокруг белеющего — бог знает из чего их делают — бруска освежителя. Возвращаясь под дождём от старого кирпичного банка к машине, я вдруг понимаю, что забыл оплатить парковку, прошмыгнул мимо паркомата, торопясь, чтобы не промокнуть, только чудом каким-то избежав в итоге штрафа — небольшой подарок судьбы. Глаза Р. Б. Китая.
Грунтовые дороги в зарослях кизила. Эмуляция терминала. Анатомически точная тряпичная кукла. Небо безоблачное б, если не электростанция. Старый городок посреди этой всей застройки. Скейт свой держит, как учебник. Повсюду розовые лепестки.
Сидящего в позе лотоса дзадзенца хватает удар, он валится лицом вперёд, задыхаясь в мягкой пене пустой подушки для медитации. Кошка всю ночь под дождём у двери прокуковала. По пейджеру в каждом кармане. Электричка.
Живущий по поговоркам умрёт по шаблону. Сон, в котором я, возможно, узнаю подрывника. Сон в цвете. Представление о дороге как о «заставе».
XIX
Мгновение, в которое до меня доходит, что я забыл надеть очки. Старый каменный дом. Голубой полиэтилен, в который упаковывают выпуск New York Times. Воздействие красного вина на белую шерсть собаки. Восход.
Стихотворение, постепенное, как погода. Гостиничный арт (размытый псевдо-Гофман, пастельно-филигранный ретро-Ротко). То, что Трентон производит, весь мир себе увозит. То, что знал Никсон тогда, когда он это знал.
Первая навязчивая пташка, предрассветная, внезапно замолкает. Кондиционер работает без перерыва (незаметно — но ни на миг не утихая). В лампочках еле слышно потрескивает пробегающий по ним ток. Мотивация: в гостиничном конференц-зале мужчина бросает футбольный мяч торговым агентам.
Всё так плывёт, что и не представить себе в уме хорошенько. Как река нарезает город на части (заплутал в ночи, пытаясь как-то перебраться). Псина сигает было за палочкой — балет у неё такой, — но, потеряв интерес, удаляется восвояси, газон поразнюхать. История как простая функция любопытства.
О запретном трёхлетний сын мой говорит: «Печаль». Лёд невозможно отличить от осколков разбитого стекла. Оглавление, в которое меня не включили. Комната, в которой паричков-нашлёпок больше, чем бород. Огненный шквал проносится по экрану справа налево: нам остаётся представлять себе судьбу мужчин, женщин и детей, оставшихся там внутри. Иду по миру, который ты себе и не представляешь, давно уже его покинув.
Сон о недвижимости. Томаты Амато. Солнце посте пенно проступает сквозь лес. (Сын постепенно ступает сквозь лес.) Настоящее стало копией не столько точной сколько не поддающейся редактуре. Лодка стремительно топится в тексте. Постарайся запечатлеть очертания и след от своих скул в словах.
С самолёта расходящиеся лучи торгового центра (этот, принстонский, буквой Т стоит) не отличить от какой-нибудь таким же веером стоящей исправительно-трудовой колонии, если бы не громадная парковка. Если бы не. Когда на гостиничном компе летит управляющий системой безопасности жёсткий диск, в здании наглухо захлопываются все противопожарные двери, закрыться каждой из которых не давал магнит с электронным управлением. К кардинальчикам предстоит привыкать. Тёмные тона в палитре «Секретных материалов».
XX
В трактире, откуда тори планировали своё нападение на Филадельфию, до сих пор подают роскошные медальоны из телятины под слоем крабового мяса со шпинатом и голландским соусом. Кардинальчики на берёзе повислой. Метроном старинных заводных часов на каминной полке. Твоё тело под этой новой лёгкой ночной блузкой — и моя рука под нею.
Застеклённая веранда, переоборудованная под язык. Каждый встречный так и норовит поведать мне собственные «приключения в Калифорнии». Ресторан на первом этаже старого муниципального здания: свои пожитки все работники складируют в тюрьме в подвальном помещении. Эльфоподобная дамочка — этакая фарфоровая статуэтка супруги Санта-Клауса — предостерегает нас от посещения «цветных» районов (на дворе 1995 год). Кошка останавливается смерить меня взглядом, затем отворачивается и плавно удаляется по своим делам.
Read me. Полнолунье сквозь кизил. В Санкт-Петербурге и Москве преступная группировка из восьми молодых людей и двух женщин убивала владельцев квартир с целью перепродажи недвижимости. Ставлю пейджер в «режим вибрации». Пока я без конца разъезжаю по Вифлеемской заставе и такое ощущение, что только отдаляюсь от знакомых мне достопримечательностей, я вдруг замечаю, как солнце начинает садиться на востоке. Не смотри!
Большой парадный обеденный стол в соседней комнате покрыт тысячами кусочков ещё не сложенной мозаики (всего-то и закончено пока, что прямоугольный ободок по краям картинки — отголоском формы самого стола, хотя вот уже потихоньку стали заполняться два уголка да ещё в середине стола разложено по два-три сцепленных кусочка), однако в этом свете (с этого ракурса и на этом расстоянии) невозможно догадаться, в какую картинку сложатся фрагменты, да и вообще существует ли таковая. На деревьях орёт ворона. Цыганское проклятье: чтобы с тобой такая тяжба приключилась, где ты будешь уверен, что ты прав.
Беда поэзии — в поэтах. Костная шпора лапает сердце. Резкий гам кардиналов. Гроза эта не столько налетает и проносится мимо, сколько назревает и растворяется вдали.
Урок чистотерзания. Собачьи лапы, пересекающие де ревянный пол. Дождь сходит на нет, но деревьям ещё предстоит сбросить попавшую на них влагу. Дом с дву мя каминами (один в виду другого). Телескоп в стол о вой. В пении птицы нам слышится выражение чувства.
Абзац горит. Один-одинёшенек на всей детской площадке, в неважнецки сидящем костюмчике и красной рубашке с чёрным галстуком ребёнок с задержкой в развитии стоит на высокой горке — и блюёт.
XXI
Капельки на линзе допекают зверски. Мгновение, в которое начинает петь первая птица, — приближение рассвета ещё по-прежнему не различимо глазу. Представить себе данкеновский текст — то же, что нарисовать себе в уме самого Данкена.
Первый проблеск тусклого света предвещает пасмурную зарю. Маски мишек, вырезанные из одноразовых тарелок. Пересмешник цокает. Потихоньку, по мере выезда с квартиры, с исчезновением картинок и мебели из-под слоя быта вновь проступает как бы заслонявшаяся им до того архитектура комнаты — голый потенциал, нагой, как человек, почти что непристойный. Пересмешник бурчит и булькает.
Во сне меня ждёт беседа о ёмкости памяти моего ноутбука, точно как на прошлой неделе у меня в присутствии какого-то подростка с президентом компании CompuCom было. Риелтор находит трещину в лепнине. Маленький мальчик танцует под неслышную мелодию.
Игровой городок как прототип, как опросник для определения типа личности, проблема, которую, прежде чем её решить, предстоит обозначить. День, за который мне выпадает поручить тремя машинами (предыдущий водитель взятого в прокат автомобиля явный курильщик). Успевший с тех пор сменить длинную череду владельцев, дом, где я вырос, стал шифром, непрозрачным объектом, утопающим в бугенвиллии.
Давным-давно написанные предложения. Стоишь на берегу; скованный туманом горизонт. На двери значится: «Подразделение искусств», — а по мне, так лучше б «Приумножение». Корзина кукол. Соотношение книг и идей растёт день ото дня.
Саму — Корицей звать, а мать — Утицей. Кукла Кена-спасателя — анатомически отредактированная (под размер вашего экрана). Вялые обороты вентилятора на потолке. Что вся жизнь человеческая умещается в один-единственный грузовичок.
Телефонный аппарат на полу пустого дома, эхо от всего, что ни скажу. Грибок на стене за каждым книжным шкафом, этакая тень сырая. Тля, как перхоть, на каждом листике у сливы. Ветчина на фокачче, пиала с чаем. Нависающие тучи.
XXII
Мальчишка в матросской бескозырке внезапно напоминает мне о бескозырке, которую я сам носил в таком же возрасте, — бескозырке, оставшейся мне от отца. Лёгкий туман обещает рассеяться на солнцепёке. Неделя между одним жилищем и другим.
Голоса, глаголы, глоссы (речь, петь, треть —бредь).От вопля мальчишки с улицы несколькими этажами ниже сон как рукой снимает, пока не установишь, что твоиию дети все на месте, дома, спят. В ту самейшую секунду, когда впервые за неделю, если не больше, удаётся улучить момент, чтобы расслабиться, как следует передохнуть, вздохнуть, — по неглубокому болезненному присвисту вдруг понимаешь, что у тебя который день бронхит. Пицца с пастернаком и песто.
Выискивать путь наибольшего сопротивления.
От занозы, про которую думал, что сама рассосётся, инфекция, наоборот, по всему пальцу поползла. Сон, в котором, несмотря что мы уже столько не виделись, да и раньше-то относились друг к другу не более чем с любезностью коллег по цеху, я просыпаюсь и рядом со мной в постели лежишь нагая ты — реальное тело всегда застаёт врасплох — и тянешься ко мне в ожидании долгого, медленного, неторопливого поцелуя, потихоньку ведя мою руку от своей небольшой, почти конусовидной груди всё ниже и ниже, пока я не вхожу в тебя, сперва спереди, а после сзади, и ты не выгибаешься со стоном, расплывшись в улыбке. День, которому не суждено случиться.
День, в который оказывается, что у меня полнейшая аллергия на этот стиральный порошок: крупная, чуть ли не волдырями, сыпь по всему телу от шеи до ступней. Кардинальчик во дворе мельче ожиданного. Теперь вы на восточном побережье.
Когда, крутя баранку, я слышу, как по радио жахают очередной сюжет про засунутого в микроволновку ребёнка, я жахаю по кнопке магнитолы. Среди богатой птичьей какофонии с утра вычленить сначала один, потом ещё один голос из тех, что совсем непривычны на слух, и брать поочерёдно то первый, то второй за фон, сквозь фильтр какового пытаться расслышать целое (ворона по соседству никак не ляжет в лад). Этажом выше — шаги взад и вперёд, к которым я присочиняю собственный сюжет: девушка, латиноамериканка, родители которой — сами из семей сельхозрабочих вышедшие — преподают в школе, поступает на бюджет в отличный вуз, потом быстро продвигается по службе до руководства среднего звена, пока в один прекрасный день не обнаруживается, что её влечёт к одному из собственных подчинённых, женатому мужчине постарше, нисколько не укладывающемуся в картину её будущего, — как же быть? Сандальи на липучках.
Небо светлеет, перед тем как пойти дождю. Стою в пустой мансарде и думаю, куда поставить стол. К проволочной сетке подпрыгивает молоденький пуделёк. Над пустой кухней медленно вращается вентилятор.
XXIII
Солнце бьёт сквозь деревья, за которыми мчится на север, в Нью-Йорк, электричка. На следующий день после того, как тебя не стало, люди по-прежнему попивают кофе в закусочных под зреющей в небе грозой, заголовки газет трубят о великих событиях за океаном, о тупости и коррупции на родине, о страданиях по всему свету. В игровом зале кто-то ставит новый рекорд в тетрисе.
Дом на опушке. Среди гусей у озерца два лебедя — неужто не домашние? Тут ещё слышно шоссе, но это чувство многолюдной спешки уже кажется страшно неуместным. Высоко над лесным пологом гортанное, закрученное пение птицы, какого я ещё никогда не слышал.
Птица-кошка соскакивает на газон. Перехватив руками боковину дивана-кровати, он вылезает спиной в боковую дверь грузового фургона и, промахиваясь мимо продолговатого металлического бортика, оступается и падает через боковую сторону грузовичка, кушетище же при этом с треском валится на пол тёмного кузова, а сам он в попытке удержать равновесие в процессе полёта изворачивается наизнанку, чтобы успеть выставить руки вперёд до того, как грохнется об землю, отчего и разносит себе правое запястье вдребезги при соприкосновении с асфальтом. Дятел отстукивает сигнал.
В парке добровольная пожарная дружина реквизирует детский игровой комплекс под учения вслепую. Сквозь все эти деревьядышитветр. Какая птица откликается на зов моего будильника?
Деревянный игровой комплекс для детей, превращаю щийся по сюжету в парусное судно, в «Цессну», в элек тричку. В этом эпизоде обезьяна оборачивается слоном и проносит мнимого принца по тесным улицам стали цы. Большинству ребят в пожарной дружине едва за двадцать, они стоят прохлаждаются с тяжёлыми про резиненными жилетами в руках, в мешковатых штанах с подтяжками красного цвета, передают по цепочке одну-единственную пачку сигарет, наблюдая за демонстрацией: в залепленной фольгой маске пожарник ползёт вслепую по игровому лабиринту туда, куда ведёт жёлтая верёвка, например — к скату с горки вниз головой.
Рассеянные по бескрайней равнине ковра на чердаке динозавры. На заднем дворе посверкивают светляки, над вершинами этих деревьев плывёт себе полумесяц. Парковка при торговом центре, где, такое ощущение, никто машин не запирает. Красавица-стоматолог полубежит-полутащится за своим крупным псом через лес.
Углы vs тени в помещении на чердаке. Книжный шкаф, забитый детскими игрушками под началом очкастого Мистера Картофеля в зелёной бейсболке. Каждую программу по управлению активами либо собирают из базы данных по закупкам, либо выстраивают согласно функции инвентаризации. Горизонтирование этого контингента превратило каждую его единицу в расходный материал. Ангелы и тени.
XXIV
Для демонстрации достоинств гриля по субботам с десяти до двух она угощает прохожих у дверей хозмага картофельными шариками, хот-догами, колбасками. Единственная подвижная деталь в книге — корешок. Когда услышишь это, знай: страшнее нету. Во сне на севере Беркли расплодилось столько рыжих рысей и кугуаров, что они принялись истреблять местных домашних животных. По крыше дома во весь опор несётся белка.
Утра игра. У знака кварк. Прикиньте длину электрички по одному лишь грохоту колёс на рельсах. Мамаша, — говорит, — последнее лето в Сибири провела, «слово Иисусово людям там несла». Поздним вечером, при свете вкрученной над дверью гаража лампочки они играют во дворе в пинг-понг сбивчивым метрономец. На вокзале женщина лет эдак сорока, сурового, осунувшегося вида, говорящего о многолетнем употреблении наркотиков либо алкоголя, с как бы забытой меж пальчиков папироской, наклоняется к своей шестилетней красавице дочке и ласково что-то ей говорит.
Граната, грамота. Что ему передать (шлёп). Если ваш аппарат оснащён тональным набором, нажмите «один» (VRU и FRU). Прогулка по лесу: в этой точке долины проток выходит на поверхность, так что без мостиков к домам не подберёшься (где-то высоко за деревьями лает собака). Западное представление о деньгах. Сначала слышу, а потом и вижу кардинала. Каждый игрушечный грузовик предлагает нам новую теорию репрезентации. Voice response unit: голосовое меню; field replaceable unit: быстрозаменяемый блок. После чего он затихает — и приходит рассвет.
Всё чаще попадаются кролики, как и американские флаги в качестве украшения для крыльца. Тигр в долине, тигр в долине. Сойки на деревьях те же дорожные вешки (на заднем плане еле слышно, но ровно грохочет поезд). Лицо старика — черты уже не различишь сквозь многолетний запой. Думать-то кто будет, милый мой?
— Если коврик для мышки у вас уже есть, — говорит она, — из этого выйдет отменная открывашка для банок.
Одноразовый телефон. Отсутствие корреспонденции. Голубая сойка vs пародия пересмешника. Западное имя в карточке социального страхования vs чисто корейское в паспорте, продолжительная задержка в Пенсильванском управлении по транспорту. Автомобиль, после того как он всё утро на жаре в парилке простоял. Под высоким тюльпанным деревом. Где вчера мне на глаза попался перебегающий Двести пятьдесят вторую кролик, а сегодня — росомаха на обочине, жирнее, чем можно было бы предположить.
Старый шкаф из картона. Крик птицы-кошки, наподобие воя. Пакетик панд. Печенье пахт. Высвист в крике кардинала. Скамейка в конце глухого переулка под высокими деревьями. Натюр-морт: смирять натуру. Зарянка делает перерыв и обводит взглядом лужайку.
XXV
Во сне я иду, как обычно на досуге, в центр города ловить воров в торговом центре, когда вспыхивает большой пожар, в ходе которого на одной из пожарных машин вдруг начинает стремительно складываться стрела, успевающая пролететь несколько этажей, перед тем как второй автоподъёмник ухватит и зафиксирует её на месте, пока спасатели бегут подхватить находящегося внутри неё в обмороке человека, после чего уже весь центр города раскалывается по краям и сползает на воду либо воспаряет облаком в воздух, разве что всё это происходит в обратном порядке.
Флаг величиной с поднявший его дом. Запахи барбекю на весь квартал. На заднем дворе уже не ребятня — пираты. На дереве передо мной острохохлая синичка. Присмотришься, а шляпа на легавом, широкополая, — из фетра. Выходя на опушку, мгновенно ощущаешь всю мощь сегодняшнего зноя. Привокзальная парковка в выходные не скажешь, чтоб пустует.
Укус насекомого под ремешком часов. Глаз под анестезией не моргает при вводе пинцета, снимающего с его поверхности засевшую там частичку металла. Воспоминания о прогулках по Франкфурту вслепую. В соседнем со мной кресле старая монашка, сестра Пол, пускается храпеть. Задуманный как «бесплатный магазин» у пенновского кампуса, за двадцать пять лет хиппарский пункт обмена одежды превращается в две розничных франшизы федерального масштаба. Отголоски Дилана в ушах (латинизация короля Якова).
Хот-дог в буфете в аэропорту: продираюсь с подносом между тесно поставленными столиками в поисках свободного места. Палёный первый класс. Сидя нескладная блондинка кажется прекрасной, но что-то такое чувствуется, стоит ей встать, потянуться и уйти, — что-то глубоко сломленное, жёсткое даже в нескладной этой походке. Мужчина посередине пустой плазы сообщает что-то сотовому телефону. Запятые смягчают текст, как тени. Разглядывая как мужчин, так и женщин старше лет, скажем, сорока, можно представить себе, как они выглядели десять, двадцать лет назад. Первые веснушки проступают на лице ребёнка.
Кроваво-красное солнце садится за Пруденшиал-Тауэром. То, что на первый взгляд кажется градирнями недостроенной АЭС (прямо в Бостонской бухте?), наделе оказывается резервуарами с водорослями-говноедками. Островцов поболе, чем можно было б предположить. Меня зовут Энди, и сегодня я буду ваш поющий официант. Над самой водой носятся реактивные пары бакланов. Вдалеке в сгущающихся сумерках посверкивают фары пожарных катеров, оцепляющих высокие языки пламени над объектом, чью форму уже в этом зареве не разглядеть.
По пустой плазе медленно нарезает круги пастельного цвета джип с сотрудниками службы безопасности. Отсюда молено кинуть взгляд на крыши Бикон-Хилла: слева вверху медленно движется сквозь жару бригада кровельщиков (их вёдра так раскалены, что над ними воздух дрожит), а тут пониже, лицом на Кембридж-стрит, загорает молодая блондинка с крайне бледной кожей, в одной руке у неё — маленькая, ярко-жёлтая кассетная магнитола. Вбиваю код доступа к системе MCI Communications, потом номер соединительной линии, потом номер канала прямой связи с моей конторой, за которым нужно ввести PIN-код, после чего я дозваниваюсь до голосовых инструкций телефонной почты, сперва поручающих мне набрать мой собственный добавочный номер, за которым нужно ввести числовой «пароль» из шести цифр, пока наконец мне не будет предложено несколько вариантов: прослушать мои собственные сообщения, оставить новое сообщение, изменить настройки телефонной почты либо изменить мои параметры пользователя. В ресторане какая-то женщина долго и пристально смотрит на меня, после чего вдруг отводит глаза, как только я решаю ответить ей приветливым взглядом с улыбкой (из ресторана она уходит раньше моего, так и не подойдя познакомиться).
В планёрке мы занимаемся тем, что сначала набрасываем раскадровку презентации на флипчарте, расклеивая страницу за страницей по стенам и окнам, пока один из нашей семёрки перебивает это дело на ноутбук, но в какой-то момент обмен юмором уже становится не отличить от воздействия стресса, и в тех, кто выступает с неудачными предложениями, летят скомканные листки бумаги и колпачки от фломастеров. Деревья процеживают дождь. По дороге домой в темноте я веду машину чисто по памяти. Сотрудник службы поддержки оценивает компетентность звонящего по тому, как тот описывает предполагаемую проблему.
XXVI
Тень втягивается дуновеньями ветра в сетку окна.
Тормозов мусоровоза скрежет. На деревьях мелькают красно-синие птицы. Сверкают светлячки.
Небо прошивает молния. Сообщение об ошибке. На игрушечной плите кипит настоящая вода. В попытке форсировать дабл-плей он сжимает руку в перчатке ещё до того, как мяч до неё долетел. За марлей облаков зама ранная полная луна.
Закрывающиеся на закате кувшинки.
Сновидение, оцениваемое по глубине и детальности.
Wawa издевается над мороженым.
Грохот сверчков всю ночь напролёт.
XXVII
Проезжая по совершенно незнакомым улицам, понимая: теперь тебе тут жить. Электропривод шаровой трёхходовой. Бешеный ритм дятла. Влажность просто инопланетная. Теория платной автомагистрали. На вокзале пригородная беднота становится видимой. Через дорогу — «Ранчо ковбоевых татух».
Высоко подымая двухметровый книжный шкаф, поворачивая его под углом у балясины на лестничной площадке. Яйцо колибри, сходство с белым мармеладным драже. Краснохвостый сарыч разворачивается, высоко над Перкиоменским протоком.
Вьюрки у подвесной кормушки, олениха на краю шоссе. Доходы с встроенных систем за отчётный год. К Дню независимости риелторша на каждую лужайку устанавливает по пластмассовому флажку. Лампочки на лужайках. Колонна тягачей у заправочного комплекса. Старая лампа на современном столике — в стеклянном основании протравлены цветы.
В отсутствие щитка на выключателе необходимость класть полотенца в темноте на пол рядом с душем, просто чтоб воду включить. Невозможно привести пример гапакса, не разрушая сам эффект. Судороги как суррогат эмоций. Крытое крыльцо идеально подойдёт, чтобы жарить барбекю в дождь (сурчата в мураве, увы и ах).
Тики и перетолки. Мелкой сошки выучка. Найдите три пути от точки А до точки Б; перечислите преимущества и недостатки каждого из них. Ребёнок с температурой. Кручу назад: где там оно всё то же моё всё-уже-не-то. Это звуки науки (разряды под стеклом, увы и ах), отголосок в стихах. «Экк!» — вопит толпа: волнистая шевелюра струится по плечам прославленного подающего, который не отводя глаз смотрит на следующего питчера — почти калеку хромоногого Кирка Гибсона. Колотьба волн об мол, пунктуация полнолуния.
От лобового стекла проезжающего по шоссе автомобиля сквозь деревья долетает солнечный блик — одинокая примета того, что есть и этому лесу предел. «Выходными запахло», — говорит он в 8:00 в пятницу утром. Они дожидаются, пока машины не встанут на красный свет на полосе с левым поворотом, и тогда разбегаются с вёдрами и старыми тряпками, оперативно намывая свои окна, точно зная, сколько времени уйдёт на то, чтобы вытянуть чаевые из каждого невольного клиента. Гора нажаренного бекона оперативно исчезает с блюда в центре стола.
XXVIII
Белка у подвесной кормушки — ^жирная, серая. Живущий по соседству седобородый приветливый психотерапевт в шестидесятые был активистом Ревкомпартии. Равномерное бурчанье модема.
Невычитанные гранки. Двигаясь на электричке задом наперёд. К каковой сумме, из расчёта на всю вашу библиотеку, прибавьте теперь стоимость погрузки и доставки. Затем луна, долгая прогулка в полутьме. Корзина на двоих ребят.
Вхожу во влажный воздух. Что же ты знал и когда ты узнал это? Луна жёлтая, к дождю. Белка бурчит. Замаранное первым проблеском солнца утреннее небо.
Переехав на учёбу в США, выбирает себе имя Альфред, чтоб америкосам над корейским не пыхтеть. Старый буклет команды Giants с биографиями перспективных игроков, так и не оставивших следа в истории. Запах переспелых бананов, как только входишь в комнату.
По ту сторону громадного особняка — пять открытых бассейнов, выходящих на теннисные корты и обрамлённые беговыми дорожками футбольные поля. Во всяком торговом комплексе нам предлагается теория того, как жить. Играющие в футбик волейбольным мячом мальчишки. Огромная лужайка так и полыхает светляками. Мы их подкарауливаем.
Наша влюблённость в слово «кал». Лёд в стакане тает, оставляя бисерины влаги на его внешней поверхности. Поезд в лесу (откуда он тут взялся?). След мотылька на оконной сетке.
Воздух горячий и густой, точно сироп, на деревьях сидят размякшие голубые сойки. Первый солнечный проблеск отражается от верхних ветвей, ещё до того как покажется само солнце. Ахиллово сухожилие натягивается, как струна, с каждым шагом вверх по ступенькам, ещё немного — и лопнет. Дом с тёмной краской на стенах — бордовой, лиловой, — через который нужно пройти в большой двор. Заворачивая за угол в коридоре, мы чуть не сталкиваемся, делаем по шагу назад, извиняемся и идём дальше — короткий танец передела личного пространства.
XXIX
По всему небу катится, трещит, лопается молния (тёмный силуэт целого леса, до самой несметнейшей ветки), потом дождь, хотя и не такой сильный, как того можно было бы ожидать, после чего жара спадает, электричество отрубается на мили вокруг, люди потихоньку выбираются из домов с восходом солнца, — красота серого рассвета.
За этим тюком сена — самая крохотная взрослая лошадка в мире, до того маленькая, что стакан воды да жменя сена для Крошки Тима уже ого-го какой обедище. Карусель опасно балансирует на выстилающем ярмарку месиве грязи. Татушка на её затылке складывается в пирамиду литер, каждая из которых набрана в верхнем регистре и без засечек, только она ни секунды на месте ровно не сидит, и прочесть ничего не удаётся. Каталог шрифтов.
Сперва молния — затем дождь. На последнем шкафчике с демонстрационными копиями не хватает ручек, один из ящиков заперт и ключа не видать. Я выхожу из здания, и очки моментально запотевают от перепада температуры и влажности.
Чашка: перевёрнутая воронка на основании из голубой глины, — ручка прикрепляется позже, крупноватая, точно несоразмерное голове ухо. Лёд быстро тает, оставляя один потёк пузырьков на поверхности водяного остатка.Япускаю в ход свою ипостась проблемного клиента. В отделении банка перед окном каждой кассы по миске леденцов (кассир при этом только один на месте). Первый силуэт деревьев, предрассветное небо к востоку, Из сэндвича с солониной выпадает салат.
В нас опоздавший голос. В такую погоду бананы зреют прямо на глазах. Распускаются лилейники, перед восходом солнца небо светлеет, занимаясь чем-то чуть ли не розовым за высокими тополями. Чёрный пёс слоняется по большому двору, в дальнем конце которого только что приземлилась ворона.
В лесу — фахверковый домик, сгоревший дотла, кругом ни души. Он раскрывает руку, и на ладони у него оказывается светлячок, который медленно поднимается в ночной воздух, пока наконец не засверкает. За баксик можно прокатиться на пожарке, небо озарено колесом обозрения, огромные механические качели в форме египетской ладьи.
В лесу — голоса, смех. Какой же кожистой стала плоть моей собственной шеи. Пока тот мужик решительно шагает в его сторону, я вижу вдруг, как парень этот тянется рукой себе под куртку, что-то там у него прямо в штаны со спины засунуто, и успеваю подумать:пистолет.Пейджер у меня в режиме вибрации. Нежный первый луч солнца.
XXX
Агрессия малышей или же белок. Теория ономастики налицо, когда мы черношапочной гаичкой называем птичку, про которую точнее было б сказать, что на ней белая масочка. Я отношу уснувшего ребёнка на верхний этаж и укладываю его спать.
В сети толкуют, что ты, мол, во Франции. Крупная одно этажная постмодернявая постройка на ещё более крупном участке земли — как выясняется, парикмахерским салон (что значит землепользование за городской чертой). Способность каждого «Макдональдса» отличаться от других зависит от того, что именно в нём сделали, чтоб было где порезвиться малышам. Ощущая, как точка росы переваливает за двадцать шесть градусов.
С тех пор как Адам сунул нос не в своё дело, Хейли с досады назначила день свадьбы Эйбу, а потом пошла на пляж с Матео. После того как Сэм заступился за Кирка перед Скоттом, он потряс Кирка предложением уехать с ним на медовый месяц сразу же, не дожидаясь назначенного дня. Тем временем Никки попыталась подговорить Эми проявить интерес к Нику, а затем попыталась подговорить Ника проявить интерес к Сьюзан. Люк объяснил Лаки, что такое СПИД.
Принявшись было смотреть видик на диване (Жерар Депардье в роли Сирано скачет с тирадами по сцене), я почти без чувств проваливаюсь в глубокий сон, где передо мной встаёт огромная стена конфет — лакричные леденцы в сахарной оболочке: белые, розовые, чёрные. Обычный протокол мужского переноса. Три вида дятлов водятся в этих деревьях. Не атмосфера, а бульон.
Старое городское кладбище после захода солнца, с совсем разросшейся травой, освещаемой одними фонарями с автостоянки у соседней церкви. Тарелка черничного замороженного йогурта. Крупная язва у меня на нёбе. Знойное небо.
Песочные часы, застывшие на фоне экрана. Первый ракоходный высвист кардинальчика на тополе. Внедрение модернизированных магистральных линий уровня Т3 — поди-ка отсканируй! Попробуй разграничь в мальчишеском сознании силу тяжести, магнетизм и действие простого вакуума. Девчоночка, съезжающая на роликах по самой крутой горке на свете.
Иконка, обозначающая лирику (крылатый гроб). По стволу дерева прохаживается дятел. Пестрины света на большом листе. Белка бурчит.
XXXI
Утренняя газета шмякается об землю и летит дальше, кувыркаясь по двору. На заре — гам птиц, с воцареньем дня — стихают.
Постепенно начинает складываться узор — сегодня это череда концентрических кругов, — но узор всегда не более чем миттельшпиль, переход от знания начала к пониманию конца, и вскоре квадратики сходят на нет и лужайка пострижена.
Гам сверчков — как океан и столь же неизменен, но обычным блуждающим глазом их не приметишь, оттого-то меня так ошарашивает, когда один вдруг приземляется прямо сюда мне на страницу — маленький нечеловеческий разум — и тут же улепётывает дальше по своим делам.
Вечерний свет между деревьями, головы запрокину ты, шеи вытянуты в попытке увидеть то, что в вышине над сосновым и тополиным пологом стрекочет, как биплан.
Живая птичка в коллаже. Шаг автодозвона. Сам себя аттестовывающий по-миналоевски полного погруженья фанатиком. В темноте каркает ворона. Воздействие серийного номера на возможность получения компенсационных выплат по гарантии на изготовление.
Утреннее опорожнение: вытянутый виток — только что не массивный канат — свёрнут в спираль на дне чаши.
А ваши продавцы чем пользуются? Во сне все конторы, в которых я когда-либо работал, сливаются в одну, высотка в беднеющем центре никогда не существовавшего кирпичного городка, квартира в семь-восемь уровней, навроде древесного домика для взрослых горожан, а мне в аэропорт пора, и я лихорадочно пытаюсь вспомнить, куда девал одежду с чемоданами. Первый раскат грома перед появлением туч.
XXXII
Малейший взгляд на невыносимый блеск был бы фатален, клубящийся столб человеческого праха, сам город пропал, всегда теперь будет определяться этой утратой, этим фактом. Функция восстановления включена. Через девятнадцать лет один паренёк попадает на демонстрацию. Не лаось меня.
Виляя по холму, вдоль лесозащитной полосы, частная автодорога приводит к стройке новых жилых комплексов (модели три: «Аделаида», «Бристоль», «Чосер»), через месиво — к каркасу из досок и гипсокартона, кедровой дранке, шестидесяти пяти вариантам облицовки шкафчиков (глядя в чулан и выше сквозь чердак, можно увидеть небо). Краснохвостый сарыч нижет воздух.
Вот отчего кролики скачут. Я закрываю глаза, и сон (с мультяшным самураем) продолжается. Пить чай — жечь губ: дать стыть. Царь-слон и мышка, оба тряпичные, одного размера. Бумага подана, сэр, — и старичок матричный принтер приосанивается и здоровеет на глазах.
Телесная поэтика была бы предприятием позаманчивее. Этот абзац называется «Сицилианская защита». Во сне поэтические чтения лишь предлог к тому, чтобы устроить вечеринку, вечеринка — предлог заняться совращением.
Грозы на радаре отражены зелёным цветом. С дверного косяка на ремешке свисает чемодан — этакое чучелко. Беспрестанное бурчание сверчков. Миг, когда двигатель проворачивается. Когда в коридоре он ей говорит: «А вы натурщица небось?» — её реакция кардинально меняется, взамен расплывчатой игривости — тон, в равной мере сложенный из ужаса и гнева: «Да кто вам сказал? С чего вы взяли!»
Хим. лит-pa vs фем. лит-pa. Крутя каналы в AM-диапазоне к западу от Далласа. Поэтика открытого микрофона: категория пишущих-но-не-читающих. Занавески развеваются, хотя окно закрыто. Каждые полчаса весь мир тебе по дарю. Впоследствии это превратится в рукописный текст а затем и в печатный. Что-то мелькает на вообще-то пустующей полянке. Тут другие звери гибнут на дорогах.
Будучи подвешена за ноги вниз головой, индейка обычно выкручивает шею, чтобы голова оставалась в неперевёрнутом положении. С придорожных лотков торгуют вывесками со старых автозаправок и снятыми с эксплуатации бензоколонками, которые бы идеально смотрелись на стенке питейного заведения или сувенирной лавки. Направляющиеся на юг одинокие автомобилисты, трасса I-35, Форт-Уэрт проносится в зеркале заднего вида размытым пятном. С дерева свисает кормушка.
XXXIII
Проезжая по Маунт-Кармел, где в на сарай смахивающей церквушке до сих пор собираются давидяне, и дальше в городок торговых комплексов без намёка на центр, в офис Kinko’s с кондиционированием и на удивление полным ассортиментом услуг — даже с залом для видеоконференцсвязи, — всё чтоб забрать коробки флаеров, которые предстоит развезти по домам.
На рассвете эта огромная автостоянка (которая на самом деле представляет собой три больших парковки: одна гостиничная, одна при торговом центре и ещё одна у башни восточно-мемфисского филиала банкаишоп Planters) начинает заполняться. Час езды до Оксфорда, штат Миссисипи, а можно просто реку переехать, и ты уже в Арканзасе. Если восток — там, то я, видимо, лицом на юг сижу (определяю по тому, в какую сторону ложится тень).
Во сне техника работает следующим образом. Синева бассейна есть эффект кафеля, а не цвет. Фамильярное обращение официантки — насмешка над камерной атмосферой. Одинокая бензоколоночка перед магазином уже не фурычит, но стоит там в роли вывески. Каждая вторая машина — грузовик. Клеть с запчастями на деле раскинулась где-то на 140 квадратных метров, и добра там будет на 12 000 000 долларов до амортизации. Всего полтора метра ростом — идеальная копия Элвиса.
Доктор и миссис Пухлая Подушка. Где раньше зуб был — теперь просто неровная впадина. Ночью пещеристые свойства центрального вокзала становится явными: вну-тристанционные лавочки одна за другой закрываются, стулья в ресторанном дворике ставятся вверх ногами на круглые металлические столики (вспоминая это сейчас, понимаю, что странным было полнейшее отсутствие там бездомных). Вынесенные нами уроки были совсем не тем, что предполагалось нам преподать.
Алеть агнём бы — восставай из ада. Мелькнув, метнётся: последний светлячок июньский. Разбух пакетик чая. Одно имею чадо. Упостась, ужица: стихам развязка бли-жится?
Факелы для Slacker’oB, крекеры для хакеров. Ночь сосёт луч фонаря, пока тот почти не перестаёт отбрасывать от предметов тени. Сверчки с цикадами — стеной, огромной, — точно у водопада живёшь. Куст озаряют кардинал с щеглом.
Свет на чердаке. Окно в девять секций. Кусочек хлеба из пластмассы для кукольной игуаны. Не надо грызть резиновую уточку. Потолок перевёрнутой буквой V. Сквозь тюль сочащееся солнце. На дворе — утки и кардинальчики, и ещё где-то поодаль — гусь, ворона. Лес оживает с дуновеньем ветра, еле ощутимым.
XXXIV
Резкое утро: по тополиному стволу скачет поползень. Субботний вечер в захолустном травмпункте: по приёмному покою от нечего делать слоняются медбратья, парамедики, санитары и сиделки. В круглосуточном супермаркете мы проходим на экспресс-кассу, набрав кучу товаров: другие не работают.
Индивидуальный рынок. Рынок удивительный. На реаниматологах форма синяя, а не голубая, как на санитарах. (Тридцать лет назад, день в день — смерть Джека Спайсера. Тридцать лет назад, день в день — смерть моего отца.) На стене в столовой — молчащий радиоприёмник. Снаружи, у кирпичного фасада, курит хирург.
Банан гавайский. Этот потерянный взгляд любого, кто в больнице оказался не по работе. Представь себе Олсона своим «приятелем». Предметы в тексте кажутся ближе, чем на самом деле. Каждый абзац сам себе диалоговое окно, каждое слово. Книга как подпольный кружок. Какой диспетчер, Listserv или Majordomo?
Песня поезда, мягко едущего по лесу. Вылитый в чашу для ингалятора флакон сульфата альбутерола. Третий слой звука, столь же упорный, непрерывный: сверчки с цикадами. Набатный колокол разражается громким сигналом тревоги. По радио одни помехи (приёмник раз за разом пробегает весь диапазон, пока не останавливается наконец на слабом и невнятном сигнале). В Техасе — «yes!»: просодия баптистского откровения.
Измождение пуще смысла, не поддающееся лечению сном. Когда он подходит к трубе, чтобы остановить протечку, она взрывается. Карета неотложки (лимонножёлтая) продирается сквозь адский трафик на Рафи. Раскинувшийся по сторонам пейзаж в отсутствие холмов или гор. Позапускаем?
Играет хор сверчков. Взлетает рёв ракет. Подведите препарат для размягчения стопы. Спустя час после судороги узел в икре не рассосался — так и мучит. Учить люд: тычьтесь.
Стою и смотрю на своих спящих детей, пока в комнате не наступает такая тишина, что слышно, как мальчишки дышат. По свету за окном прикидываю, что времени должно быть около половины седьмого (на самом деле — 6:43). Поднявшись на чердак, я выключаю свет на лестнице, чтобы ничто мне не мешало. Жара наконец спала (окна впервые за полтора месяца закрыты). Что теперь?
XXXV
Позвоночник, понятый как сцепка звеньев либо фрагменты мозаики. Аппарат кисти, рычаги ступни. Потихоньку, всё глубже и глубже я ввинчиваюсь в тебя языком, ты выгибаешься, вздрагиваешь, стискиваешь мне голову бёдрами, пока наконец не отдаёшься стону. Идти по темноте в очках.
Старый пень, каша в голове. В мягких гостиничных креслах на самом деле сидеть всегда неудобно. Абрикосовый аромат у шампуня. Поставки от производителя. Люди в аэропортах часто выглядят растрёпанными, растерянными, нервными, суетливыми, отчего у некоторых женщин спадает защитный покров и обнажается скрытая прежде крайне эротичная сущность — человеческое животное как таковое.
Обмен дискет на высоте 9000 метров. Пройдёт двадцать лет (что уже меньше, чем прошло до этого предложения со времён Бушевой агитки «Вращающаяся дверь») — и вычислительная мощность отдельно взятого чипа будет равна… Меж Роли с Даремом идут Кэри и Морисвиль. Отличите карлика от коротышки. Если заговорить с ребёнком на языке жестов, ему приходится учиться читать (глаза загораются от знакомых знаков, и, расплывшись в улыбке, он бежит к мамочке на ручки).
Для нашей стратегии вывода товара на рынок требуется минимальное количество согласований. У меня схема есть этого дела. Отличите выпуск новой версии от простого исправления ошибок. Оседлав кончик его пера, Бетти Буп зовёт своего создателя «дядей Максом». Садясь на кончик моего пера, ты просишь: «Понежнее, ладно?»
Идя поздним вечером по парковке для начальства торгового центра (за кустами — уже шоссе) — небо над головой ясное, но безлунное, на стоянке остаётся всего пять машин (две принадлежат охране, сколько ещё — техперсоналу?) — я гляжу, как тень моя съёживается, а затем растягивается, пока я прохожу под одиноким фонарём, не обращая внимания на полосы и разметку, которые днём бы заполнили всё это пространство сотнями автомобилей.
«Классика» панк-треша теперь и на онлайн-канале FM-радио с «лёгкой ретромузыкой»: «So I got into camouflage». Спускаюсь по кампусу в противоположную от океана сторону (небо в крапинах дельтапланов). Здесь, чай, никто не опасается, что, случись землетрясение, автострады сложатся, как карточный домик. По полю битвы пролетает воздушный змей. Кончая, я крепко сжимаю твою голову обеими руками. Рефреном: «Ввиду технических неполадок в системе желающие подключиться к своему аккаунту на „Нет-Крузере“ могут столкнуться с ошибками при вводе имени пользователя и пароля».
Первым делом новости. Тени одних листьев скачут по другим (солнце просачивается сквозь листву до самой коры). Очерк в газетёнке. Папарацци снимают стрии на бёдрах у леди Ди. Окно осуществляет монтаж двора. Сероватая самка кардинала с ярким жёлтым клювиком.
XXXVI
На столе у него «Псалтирь и Новый Завет», на корейском, все строчки в книге аккуратно выделены маркерами разных цветов. Длинная комната (потолок скошен), по окну с того и с другого конца, так что в пронизывающий помещение свет, кажется, молено погрузить руку, как в жидкость.
Смысл медицины. Трое мальчишек ловят рыбу у небольшой плотины, ровно под знаком, предупреждающим о загрязнении воды. У самых корней волос в череп входит синяя нить, накрепко стягивая красную рану.
Забытье пробуждения. Солнце сквозь тюль, застрявшее в его паутине. Эротика зубной нити, аэробика. Что-то похрустывает ветками в лесу. Сойка и эхо её.
«Джесси… занял… моё… место», — нажимая на каждое слово, чтобы подчеркнуть возмущение. Бортик бассейна перед рассветом; воробьиные ватаги находят что поклевать в проезде. Городская водокачка — гигантский бледный сине-зелёный леденец по соседству с домами этими.
Статьи наводят фокус. Над неподвижной водой парят стрекозы — великолепные, златые, державные дирижабли в поисках непутёвого комарика. Пенсионеры прибрежного городка собираются под тенистыми деревьями в парке. В костёле молча сидят бок о бок двое мужчин, по всей очевидности братья, обоим за восемьдесят, а впереди в одном из приделов собираются женщины перед красным столом с зажжёнными свечами.
Спя в серединке. Во сне здание и задание сливаются в одно: огромный опустевший квартал (заброшенный склад? жилой массив?) — поэтому я с удивлением обнаруживаю, что дверь эта на верхнем этаже ведёт на улицу.
По топи бродят выпи. На этом вытянутом плоском побережье маяк — единственный сколь-нибудь чёткий объект. Синенькие цветочки посреди всей этой зелени. Болото лебедей. Присевший на корточки мальчик скармливает стебли травы благодарному кролику.
XXXVII
Когда высоко отбитый фолбол идёт вниз над толпой, к небу взлетают руки, перчатки, жилами, лапами взбрасываются кверху тела — своеобразной пародией на знаменитую сцену на острове Иводзима, — другие же гримасничают и поёживаются внизу, по мере того как во все стороны летит попкорн, пиво и газировка, — эффект совершенно скульптурный (по меньшей мере у половины участников, кажется, даже глаза зажмурены), феномен, повторяющийся снова и снова в уже меньших и не столь истеричных масштабах, когда мяч перескакивает без помех по трибунам от секции к секции, пока какому-то мальчишке не удаётся словить его, придавив к груди голубой исполинской перчаткой.
Виндсёрферы на островном озерце пытаются устоять на доске. На удалении от города — ровно в той точке, где пригород едва отличим от сельской местности (ещё поколение, и это пройдёт). Циклопические дома на миниатюрных участках (из тех, где «заоблачные потолки в прихожей»), большая ценность в наши дни.
На коврике разлитый флакон глиттера. Человек, умевший считывать данные по тону потрескивания помех, с которыми они бегут по проводам. Свет достигает поверхности не просто с опозданием, но приглушённым (процеженным сквозь марлю облаков — тонкую и оттого не видимую глазу).
Рёв сверчков стихает (светлячков несколько месяцев как не видать). Новый звук — ветра сквозь деревья, листва-то уж ломка. На парковке при торговом центре народ стоит уставился на что-то: антология частей тела (нормального телосложения не существует). Когда мы проезжаем сквозь тоннель, помехи целиком перекрывают радиосигнал.
От эйфории до бессонницы (продолжение сновидения). Так вытесненная из общественного поля зрения нищета сводится к теме дискуссии на радиопередаче (в торговом центре — мужчина с поздней дискинезией). Размётаны части тела покойного Мистера Картофеля.
Дятел поскакивает по своей ветке, не долбя — так, выдавая трель. Анализ убытков. Сел маленький клиент. Этот текст был изменён, чтобы соответствовать вашему телеэкрану. Будь это настоящая проверка. Сойку слышно, но не видно.
Торговец солнечными очками ведёт дела за карточным столом напротив входа в университет. Салат, составленный из нарубленных в кашу гигантских креветок и желтопёрого тунца. За полумраком этой многоэтажной стоянки сразу яркое солнце.
XXXVIII
Линь Диню
В стране слонов смерть изменяет всё до неузнаваемости: после того как мама малыша Бабара гибнет от охотничьей пули, слонёнок бежит из дома — да не куда-нибудь: во Францию, где начинает учиться жизни в обществе (читать, одеваться, водить машину) — всему тому, что в один прекрасный день поможет ему — истинному компрадору — переустроить родину на новый лад; старый же царь тем временем съедает ядовитый гриб, покрывается с ног до головы зелёными пятнами и умирает, оставляя слоновье царство во мраке неизвестности.
Пропущенные звонки. Квантовые точки. Молодой вождь возвращается, чтобы объединить свой народ и изгнать чужеземных захватчиков, после чего самый крупный город в стране называют в честь его позывного: Хошимин. Слоны ликуют.
Светлеет у окна. Вечереет у окна. Слой зубной пасты ссохся на кране в ванной в тонкую корку. Изобретать историю vs соглашаться просто её переписывать. Жизнь, развившаяся до этапа животного — подранка. Мадам, которую — всю свою жизнь — ты только так звать будешь и никак иначе.
Технологическая схема: сборка шкафчика для картотеки с двумя выдвижными ящиками. Под всем массивом джунглей — прихотливая сеть тоннелей. Гуляя по парижским улицам, он набредает на свою двоюродную сестру Селесту с братом Артюром, расхаживающих нагишом. Каких ещё родственников ожидать от того, кто дважды стал круглым сиротой ещё до своего тринадцатого дня рожденья. Младшенького — Лаки назови.
Набор компетенций. Производные права. В перерыве между ленчем и фуршетом я нахожу банкетный зал, подключаю ноутбук — и вперёд. Разделяете ли вы издания, где текст набран жирным шрифтом оригинала, и оформленные иначе? Республикой Обезьян, например, управляет великодушный военный диктатор с индокитайским именем Генерал Юк.
Не было бы счастья, да несчастье. Отредактировано ещё внутри пера. Звенит будильник в тёмной комнате. Считается, что носороги только фанфаронствовать горазды, однако малейшая шалость может повергнуть их в раж смертоубийства, истязательства, порабощения других. В животе урчит, точно койот вдалеке воет. На листике не так и велика вертячка.
Поднимаясь после долгого сна, из-за чудовищной массы тела пятидесяти с гаком косточкам обеих ступней предстоит заново притираться друг к дружке, пощёлкивая и потрескивая, пока каждая не встанет на место. Одноэтажные дома всегда дороже строить, поскольку при закладке их выходит максимум фундамента на квадратный фут жилплощади. На бледных листьях старого салата белеют струи фермерского соуса. Мигая, светофор сообщает о неисправности.
XXXIX
Оптический демультиплексор членит пакеты данных, пропуская их через зеркало с нелинейным шлейфом: минимизировать число коннотаций на языковую единицу. Оседлать гигантского морского конька — значит передать реальный мир при помощи желания.
Оформи свою дачу как НКО. Кошачий корм для кошачьих сомиков (всем косяком бросаются к поверхности, дерясь за каждый кус). Вдоль дорожки выстроились мелкие, красные гроздья аризем — «пареньков за кафедрой», как их тут величают.
Где-то — по телевизору — виден дневной свет. Целую ночь держа одеяла эти у себя над телом на вытянутых руках, ночь чистого напряжения. Почтой шли. Мычит модем, когда его вырубаешь.
Рекламный вид фасада. Стою под навесом, руки в боки, как бы и под дождём, но не часть дождя. Голубая трасса. Гуси на фоне пасмурного неба. По что шли?
Цит. по. Т. е. ИИ вот-вот. По трое упакованные сардельки (семье из четырёх придётся взять две пачки). Интеллект взыскует баланса противоречий: и знания о том, что св. Георгий сражался с драконами, и о том, что драконов не существовало. Ждать чуда. Первый неясный силуэт деревьев — предвестие зари.
Итак, книга чисел оказывается журналом учёта бейсбольных подач и перехватов. Даже после захода солнца мы не уходим со двора, такая славная стоит погода. Не хочет влезать — надо оправдать.
Гигантским пауком замышлен плотный предмет. Ручка потрескивает от бегущего по ней тока, с оконечности каждой появляющейся буковки слетают голубые искры (самоё слово пахнет чем-то жжёным). Железная бабочка. Размах.
XL
В лесном тумане зависает, рассеиваясь, первый рассветный луч — приглушённый, не оставляющий теней: проективный коррелят. Лань замирает под прицелом. Свет переключается, и всегдашние мойщики стёкол на Хьюстон-стрит идут осаждать автомобили, вставшие в противоположном направлении.
Увидеть во сне телевизор — вернуться на круги своя. База данных по составу. Нарративное устройство жилища. Среднестатистическая квота PIN-кодов на душу населения. Ширина корешка.
Под слоем эстетики (Средний Запад) прошлое (изображение тела) силится вобрать в себя всех посторонних: солнце статистики внедряет зарю. Я ударяю по струнам этих клавиш.
Сверчки — стеной, огромной, хотя и темно, осень (пытаешься расслышать во всём этом конкретного сверчка или же отделить сверчков от цикад, но это практически невозможно). Отраслевой журналец. Верный запросец. Каждое высказывание понимается как диалоговое окно. Ракурс вертолётный — с воздуха.
Членить пространство, как когда, скажем, за полночь голубоглазый веймаранер через дорогу лаять примется, потом другой пёс через два дома оттого, ещё один, ещё, пока не загудит сам лес, переполняясь лаем, воем, скулежом животных, — волна, которая тут же и спадает, вынося нас обратно к ровной фоновой музыке сверчков и дождя.
Ветер во все стороны. Печальный, измождённый мужчина с ввалившимися глазами просит мелочь в мужском туалете. Закуска затмевает горячее. Скорее чёрная, чем красная, — помада создаёт впечатление перманентно скуксенных губ. Огромные двухметровые сорняки промеж заброшенных зданий у сортировочной станции; напоминание о предыдущей экологической формации.
Говорящие куклы животных, мыслителей и королей — в царстве основных цветов — вдруг замолкают, отвлекаясь на закадровые фанфары. Ветер, высоко в ветвях, почти что зримый. За стеной (картонной) — жизнь других.
XLI
Первым из носика всегда самый бледный чай льётся. По мере поредения листвы становится видна старая каменная печная труба. Проворные в воздухе утки меняют направление лёта.
Гулянья в пригородном парке, где двести восемнадцать лет назад люди в бою толпами гибли. Привязанные к почтовому ящику воздушные шарики знаменуют сие праздничное событие. В жизни фанатов «Сиэтл Маринере» ничто не затмит вид Гриффи-младшего, огибающего вторую, третью базу и устремляющегося к дому. Стекло, в котором, если посмотреть на свет, обнаруживаются три слоя, по узору трещинок на каждом. Потомственный барабанщик.
Далече. Из шахты долетает дыхание жара. Сайт-зеркало. Мёртвое тело крупного мотылька (белого, в пятнышку) на грубых половицах в чулане. В обеденный час секретарша удаляется в микроскопический кухонный альков, чтобы готовиться к вступительным на юридический. Факс как бы сам собой берёт и запускается.
Два мёртвых оленя на одном и том же отрезке трассы за сутки — ещё одна примета засухи. Трущобная закусочная в центре: так ли уж надо мне в этот туалет? Наискосок от демонстрации гей-активистов (подиум в радужных флагах, стойки регистрации и для журналистов, и для спикеров) — у дверей в суд стоит кучка телеоператоров, дожидающихся той минуты, когда из здания пойдут адвокаты, провожая мафиозных клиентов. Оставшиеся на тополе листья колотятся на ветру.
Сон такой запутанный, что впору конспектировать. На четвёртый день труп оленихи наконец исчезает. Внизу — тонкий хнык дверной петли. Кровавый желток солнца едва заметен сквозь деревья.
Режим пожаров: язычок маниакально лазает в ту полость, где был раньше зуб. Центр города — прямоугольная сетка, в которую в качестве препятствия вписан большой круг, а через несколько кварталов от него и ещё большее здание мэрии. Гигантская стоянка у торгового центра вся струится от осенней жары.
Тем, кто в сумерки едет в сторону солнца, куда менее свойственно включать фары, чем тем, кто от него удаляется. Мальчика в образе божьей коровки несут наверх, не будя. Родительский авторитет на дне океана. Говорящая утка есть ложь.
XLII
Первая точка — лучшая точка.
Паста выходит из тюбика белым цветком и ложится на щётку. За окном, через реку — огни Алжира, штат Луизиана. Посреди секса лицо женщины переменяется — проявляется более достоверное «я».
Турист по той же самой улице пройдёт не так, как местный. Издание, без которого ваша полка книг по менеджменту полной не будет. Диксиленд-бэнд во дворике торгового центра. Первый луч солнца над неподвижным заливом. Золы вам.
Плавно, чуть не беззвучно скользит она по городским улицам на велосипеде, одной рукой придерживая руль, другая покоится у неё на коленке.
Капитан с бортпроводниками выстроились у двери в рубку и прощаются с каждым пассажиром. Мужчины и женщины ожидают возвращения своих спутниц и спутников у входа в туалеты.
Непроизвольно свело мышцу аккурат за левой лопаткой. «Смени мне подгузник», — произносит тоненький голосок.
Протяжная дикция детских мультфильмов. Проезжая под проливным дождём по узким улочкам в районе ночных клубов, тщетно пытаясь отыскать распивочную под названьем «Почтамт». Постепенно благодаря пакету синего льда у меня уже получается немного пошевелить левым плечом, хотя даже конверт поднять по-прежнему не легче холодильника. Щётками дворников отбрасываются волны дождя.
XLIII
Дрессировщик приводит гигантского тигра прямо к нам в контору и сажает его или её рядом с ксероксами, после чего мы подходим поодиночке погладить зверюгу, которая на нас такими глядит глазами, что, будь они человечьи, сказал бы — глядит с тоской, — шерсть у неё густая, роскошная такая, даже не ожидаешь этого, и в итоге процесс поглощает нас настолько — снова и снова встаёшь в очередь к зверю, гладишь его с каждым разом все более рьяно, — что никто и не замечает, что дрессировщик-то успел отойти в сторонку и испариться.
Клиентизировать, говорит Unisys; слово, зарегистрированное в словарях. Ощутимизировать. В один «прекрасный» день, чуть ли не в одночасье, отец твой попадает в ряды «немощных пожилых лиц». Листва теперь по всюду — красная, бурая, жёлтая.
Ночью видимость в лесу целиком зависит от отражающегося в этих тучах городского освещения. На верх нем этаже непроницаемые, перманентно закрытые окна офисной высотки осаждаются роем божьих ко ровок.
Бесперебойное энергоснабжение. Кости кисти приходят в мудрёное взаимодействие, только чтоб сжать эту ручку. Анти-ЕХЕ-шный вирус скрывается в загрузочной записи дискеты и превращает команду чтения с локального компьютера в команду записи, приводя к сбою всего заражённого сайта.
Предотбор. Чего тянуть? Лампа на кухне озарит весь двор. Лежу в темноте, воображая, что знаю, который час (воображая, что время есть нечто фиксированное, объективное). Кирпич есть отредактированная скала.
Прошлое предстаёт таким исполином, что, кажется, любое настоящее проглотит. Встреча членов Клуба Микки Мауса. Электронное рукопожатие. По сюрпризу в каждом Хеппи Миле. Бренд-менеджеры, объединяйтесь!
У выхода на парковку на ящике (отделка под дерево) с мусорными баками копится стопка коричневых пластмассовых подносов. По мановенью палочки дождь меняет ритм. Пикник на зелёной зоне в сумерках: потом мы включим фары, чтобы собрать скарб. Под мостом палаточный городок людей, выброшенных на улицу: ближе к пещерному человеку, чем мы в том готовы признаться.
XLIV
По лобовому стеклу шмыгает паук — далеко, видать, мы увезли его от дома? Одно дерево, вперёд всех прочих, за-рыжело и сияет.
Захолустный Хэллоуин-парад в границах одного квартала (глазами тщетно пытаюсь высмотреть хоть одного небелого, хотя цветное население составляет 20 % демографии округа). За леском — большое отлогое поле. Качалка в подвале у мента: на постерах харлеи, тяжеловесы, герои и героини World Wrestling Federation. В пиццерии ни одного горячего напитка, даже кофе.
Постепенно поэма начинает обходить себя по кругу. По мере опадания листвы фонарь становится виднее — бледный огонёк, который уже почти различим, но так и не греет. Погашать по слову в течение последующих тридцати лет. За парковкой узкий островок деревьев — единственный буфер на пути к шоссе.
За небольшим кладбищем — старая квакерская молельня, в дальнем приделе которой теперь занимаются подготовишки. Какой бы огромной ни казалась эта парковка при торговом центре, сидя под затяжным дождём чувствуешь себя ограждённым, укрытым от мира.
Сознание потребителей. Ощущение, что лес вытягивается по вертикали, по мере того как деревья теряют листву. Пасмурный денёк, часам к двум, свет в этой комнате особенно резкий.
Свет отключили. В этом старом доме у каждой комнаты не только своя акустика, но и свой характерный исходный фон — звуки и тоны, которые в отсутствие всего прочего делают слышным край тишины.
Настроить звук ручья, передвигая камни.
XLV
С перенесением больничной койки на солнечную веранду его мгновенья восхождений по ступенькам на второй этаж собственного дома сочтены (хотя туалет-то там). Лес, озарённый луной.
Неделя, когда за выходные опадает вся листва. Опустевший дом как признак возможности. У частного аэропорта в воскресных сумерках садятся улетавшие на выходные. Встав на колени, проводишь пальцем по влажному подоконнику.
Свойство света на проулке у кампуса под конец дня порождает какую-то эмоцию, точно воспоминание. Я выступаю перед вами, гадая о вашей реакции, только и улавливая, что звук ёрзающих на стульях тел.
Расхаживая с прилипшим к подошве стикером. Проходя через церковную парковку под дождём, я вхожу в залитый светом зал со стенами в цвет жжёного сахара, коричневым линолеумом на полах, и там, за сдвинутыми в ряд тремя столами, нахожу ряд выдвинутых в местный избирком пенсионеров. Красный свет, отражающийся от дождём наполированной дороги.
Ночка для двойного одеяла. Вес моих штанов, набитые ключами карманы, кошелёк, мелочь, носовой платок, пропуск в офис, пейджер на ремне. «Goethe» с буквой R говоря.
Ожесточённо прикидывая, не сделать ли в ответ на встречное предложение продавца — своё, и если да, то как, встаю и поднимаюсь по ковром обитой лестнице в кабинет на неотапливаемом чердаке. Представляя себе Делёза в полёте Пуланзаса: падающие философы.
В торговом центре: новый арендатор — новая идея. Слышен факс с его автодозвоном. С абажура свисает порванная паутинка.
XLVI
Утрата ручки отливается в издержки эмоциональные — в коросту, сквозь которую теперь продавливать этот опошленный, невыносимый субститут.
Наружная часть здания — имеющего форму льва — об лицована промышленным винипластом, и, если по стучать костяшками пальцев, звук такой, будто за ней пустота (высокие гостиничные стены окрашены в зелёный и ещё и озарены зелёными прожекторами, отчего ощущение такое, будто ты в Изумрудном городе очутился).
На рассвете (в казино ни часов, ни окон) игровые автоматы стоят попритихшие, но за столом для крепса по-прежнему толпа (в дальнем углу я обнаруживаю старушку в халате и тапочках, скармливающую автоматам одну монетку за другой).
На расстоянии пески пустыни сводятся к размытому эффекту. Она начинает говорить, и в голосе у неё слышатся хриплые тоны многолетней привычки к куреву и спиртному, и вдруг я понимаю, как это молодое лицо складывалось и сохранялось при помощи макияжа, который теперь выглядит слишком густым, чтобы ему доверять.
Скупая красота пустыни, заметная лишь на расстоянии (густой полосой тумана замарано основание гор, хотя вершины их предельно ясны, отчётливы в безоблачном небе). Высохший старичок-метис в бейсболке (настолько полинявшей и шероховатой, что логотип уже не различишь) подаёт мне брошюру с цветными снимками: «Развлечения в номерах: ХХХ-otic». Кесадилья с утятиной и козьим сыром. В лифте до меня вдруг доходит, что на этой девушке в короткой юбке нет трусиков.
В Детройте есть снег — и есть ожидание, есть ожидание у выхода на посадку — и есть ожидание как таковое, есть ожидание на взлётной полосе — и есть другое ожидание, есть женщина на каталке, выгруженная с самолёта, — и она ожидает, освещение в салоне приглушено в преддверии взлёта — и мы ожидаем.
Ландшафт другой: лес голый, без листьев, небо серое, видны дома, каких раньше не попадалось. Пузырёк на губе нижней вскочил, старый знакомец.
XLVII
Обратная косая. Чуть брезжит свет сквозь старый полог. Мистер Батон и мистер Дракон. Из-за мха на крыше не долго и поскользнуться. Вконец оголённый, лес сохраняет серо-зелёные тона коры деревьев.
Небо, в котором облака настолько вездесущи, что уже невидимы (бескрайняя подслеповатая серизна). В Макдональдсе «мальчиком на побегушках» работает женщина, которой на вид все семьдесят. Запуск модема. Тротуар — как бы случайный довесок, не более чем буфер, отделяющий тебя от напора воскресного автотрафика, пока одна парковка незаметно переходит в следующую. Мир, в котором Джон Леннон не стареет.
Дети, вставшие в круг в квакерской молельне, с барабанами, бубнами, треугольниками, коробочками и колокольчиками в руках. Вставьте диск № 2. Ребёнок декламирует азбуку так, что сами буквы слышно.
Человек вспоминает, как впервые выучился пить из чашки. Ботинок с застёжками на липучках. Я вспоминаю наклон того холма, точно условие рая. Порез бумагой на прошлой неделе, ставший рваным шрамом недели нынешней.
Человек копает в лесу, но найти ли или зарыть что хочет, так и не скажешь. Пространство торгового центра, показанное в замедленной съёмке: медленно переводишь внутренний объектив с выражения одного лица на другое, читая их, точно какую-то повесть (старушка, сохранившая изумительную красоту и прекрасно о том осведомлённая, подросток, нервничающий в присутствии вероятной кандидатки на звание новой девушки, мужчина с ребёнком отличной от него расы, женщина, которой и двадцати не дашь, ведущая за руку двух карапузов).
Это ты Эгон? Во сне я прохожу сквозь десятилетия, будто сквозь анфиладу комнат. Для наглядности придайте брокколи форму пирамиды. Трёхфокусность дробит зрение. Посреди ночи встала ты надо мной на кровати и принялась постепенно снимать с себя одежду. Он болтает без умолку, потому что голова у него полна, а в желудке — пусто. Что вы полагаете предпринять?
Точка, при которой ни на едином дереве не остаётся листа со сколь-нибудь заметным цветом: зелёное, ставшее бурым, ставшее серым. Две полосы через Коновингский электропроект (то бишь дамбу) — по одну сторону вода неподвижна, практически безжизненна, по другую — полная сил, перекатывается через валуны и устремляется мимо зелёных островов — в открытое море.
XLVIII
Точка, где банан уходит корнями в кожуру. Невооружённому глазу — луна светит голубоватым. Следы оленей сбоку дома. Пережуй или перегной — как лучше?
Шесть часов, воскресный вечер, дальние выселки, даже в электричке Основной линии ни души. Право передачи договора принадлежит исключительно арендодателю. По новостям — поток убийств, прерываемый разве дорожными сводками. Стараясь не просыпать мак с своего бейгла.
Зёв «О». Молчание ямсят. Продуктов чистых, док, по определенью не бывает. Ветер как твёрдое тело. Делает воздух явным.
Нога, оступившись мимо краешка первой ступеньки, стремительно перемещается в пространстве — почти что состояние паденья в невесомости, — пока внезапно не налетаешь на следующую ступеньку (ударная волна отдаётся аж в переносице). Отражающийся в окошке гаражных ворот фонарь: снег, точно линза, усиливает голубоватый свет. Когда дана команда оставаться в офисе до общего собрания в 20:30, сотрудникам компании становится ясно, что грядут серьёзные новости: их перекупила компания покрупнее. Может, и можно нажатием CTRL+ALT+DEL свернуть подвисшую программу Windows, только вот солнце так и будет ползти себе за горизонт.
Мир слякоти. Следы на поле белизны (сам дневной свет не тот, онемелое солнце скрылось за тучами, фары и в пол день слепят). Чашка воды бурлит за дверцей микро волновки. В полночь оповещение на пейджер от отдела Amazon Express по расследованию мошенничества.
Холм с расщелиной по одному из склонов, обрыв ещё от веснее (стереть оттуда все деревья с цивилизацией в придачу — и глазам вашим предстали б железнодорожные пути, идущие по гребню гряды холмов,ксеверу от которой рельеф то вырастает, то проседает, а к югу по длинному отлогому склону можно до самого Мэриленда докатиться). Пустые байты. Приближаясь к перегородившему проход разговору (справа пункт приёма корреспонденции, слева бухгалтерия), решите заранее, напролом продираться будете или же сбоку обходить. В ентой улке караулят турки.
Да потому, что у меня одна рука в кармане, а другая тут в блокноте пишет. В забегаловке — битком набитой в пятницу вечером, так что хвост очереди на улицу выходит, — шницель из телятины попался нежный, хоть и безвкусный, а вот соус томатный явно из консервов. Лужайку переходят олени из гнутого дерева, но позади них деревянная фахверковая двухэтажка охвачена огнём.
XLIX
Алые потёки в клочьях туч — предвестие зари.
То, что когда-то небось было центральной площадью захолустного городка, теперь — живописный торговый райончик в стиле ретро, добраться до которого можно только проехав по тесным жилым улочкам; магаз «Всё по пять и десять центов» по соседству тоже лишь памятник теперь своему замыслу. На одну часть ротвейлер, на другую — золотистый лабрадор, на третью — бог знает что, пёс (звать Мишкой) обнюхивает мальчишку примерно так же, как сидящий в клетке лев — шмат мяса с кровью.
Двигательный рефлекс, заставляющий отдёрнуть руку от горячей плиты, целиком формируется в спинном мозгу. Выбирайте покрытие всех видов риска, а не только заранее оговорённых опасностей. Эту — беречь как зеницу ока. Денёк-другой — и временная татушка начинает растворяться в текстуре твоей плоти.
При пробуждении во рту незнакомый привкус. В строительном универмаге распродажа рождественских ёлок. Микроскопическая полная луна, запутавшаяся в голых лесных ветках.
Холм как конкретика изрезан выемками: через лес выдолблена дорога, среди тополей один к другому составлены дома, а у подножья по северному склону спускается широкое отлогое поле (на лыжах или санках съезжать подъём низковат, а для футбола, наоборот, большеват наклон), за которым, уже у самой эстакады шоссе, — вышки электропередач, крест-накрест перерезая простор ландшафта.
Конференц-связь богов. Глаза женщины, решившей — ошибочно, — будто она не красива, рассеянно уставившиеся в бликующий экран терминала. Или высокая афроамериканка, моложе моего, а уже бабушка, только выписалась после трёх недель в больнице (коронарное шунтирование). Пульсация в челюсти оповещает о новом абсцессе.
Змеясь, съезд выворачивается в обратную сторону и про ходит над автотрассой. На каждую ветку, как бы ни мала гycтo ложится снег. Слово на всём протяжении текста представляет собой связующее звено (от одного к другому перекатываешься — процесс физический — точно с горки съезжаешь). Процедура заведения договора. Условия привлечения. Данное сообщение сохранено.
L
Кузов пикапа завален снегом. В попытке донести чайный пакетик до ведра так, чтоб не накапать.
Из водостоков свисают сияющие призмы сталактитов, в которых преломляется солнце столь же мощное, сколь и бессмысленное, температура с учётом ветра минус двадцать два. Ветер волочит по снегу слежавшуюся листву (шкандыбая по заледеневшему насту, слышишь, как тот трещит и похрустывает).
При переносе веса одного идущего босиком человека на крошечную металлическую машинку (что известно ребёнку о тюнинге бьюика 58 года?), прогибается в темноте, как ни странно, не машинка, а нога. Всё так безлично: вроде не я валится, а какое-то число. Вроде не человек один вопит, а какое-то число. Больно робко.
Сказка «Пот в сапогах». В ожидании того, чтобы микроволновка наконец мигнула. Мало-помалу снег затвердевает, обрастая слоем голубоватого стекла. Желанье граблями расчистить от листвы эту поверхность (повинность).
Мудрость слез. На игрушках — швы. Слез и порвал. Что нам и рвать, если не рвы. В попытке объяснить младшенькому, откуда пошло слово «боппо». Снег этот, в падении своём, не беззвучен.
Заходит в комнату сказать, что ему приснились «гонки, на меня машина ехала, но потом я заметил, что я лежу в кровати и сплю», после чего возвращается к себе в спальню (на полу крупная кукла-игуана) и снова засыпает.
Нижняя сторона каждой ветки, не покрытая снегом, начинает казаться собственной тенью, пока длинный тёмный ствол устремляется к небесам. Старичок на заднем крылечке — щурится, посасывая папироску. Останки снеговика, опрокинутого, занесённого свежим снегом.
LI
Ударная волна от лопастей вертолёта сотрясает лес. Белки эти всякого навидались и комментировать не собираются. Модем всё напевает, хриплым своим голоском. От черешневой бомбочки снеговик, будто в замедленной съёмке, разлетается в разные стороны. Силясь сорваться с цепи, без умолку лает собака.
С одежды (не я) мне на волосы (я) перекидываются языки пламени — аффекта никакого, кроме нарастающего оглушительного рёва (почему сны не явь): нас расставили, всех двадцатерых (наблюдаю со стороны, как зритель, — сам вообще там в двух-трёх местах одновременно появляюсь), несколькими рядами, кто позади, стоят повыше, — церемония сожжения на костре или съёмка школьного фото? Старик себе шляпу, пиратскую такую, выкроил из старой рубахи. Пространство — тот миг между словами, почти неслышный, — нестойко, скоротечно.
Белый пластмассовый шезлонг — как призрак в снегопад. По немногим английским словам посреди текста на корейском понимаю, что это его Новый Завет. Зубы пестрят, как… (мозаика из имплантатов). У него темнеет в глазах, и он садится, а затем и ложится на лёд, не догадываясь, что сердце его уже остановилось, что он по большому счёту уже мёртв. Жар чая разжигает тело (урчит нутро).
Крупные кольца хребта, змеится, ядовитая, извивами. Узнав об опасной гостье от соседей, чьи дети её первыми в проезде обнаружили, он невозмутимо берёт из тумбочки пистолет и встаёт на задней террасе, обводя двор глазами до тех пор, пока, заметив наконец ромбическую гремучницу в высокой траве, не ликвидирует её с одного выстрела, отдающегося по всем закоулкам этого пригородного микрорайона. Трёхколёсный велик из пластмассы, заметённый снегом. Дышать больно.
Зачем цыплёнок чистит жабе зубы? (За шкафом.) В большом зелёном помещении (тридцать лет тому назад) ты ложишься спиной на стол (Джерри Рубина стол, если быть точным, — его же офис), штаны долой,и явхожу. Отскрести лёд с лобового стекла (мало-помалу с той стороны включается дефростер — нижний слой начинает поблёскивать, перед тем как треснуть).
За известьем и рассвет. Лишившись листвы, леса эти раздвинулись и стали втрое больше прежнего. Сбоку от Laserjet’a — две тарелки рождественского печенья. Небольшому пятнышку на одной из линз разрешено остаться, и оно перерастает в отличительную черту моего поля зрения. Действие фонаря усилено снегом (если, конечно, можно эти песчанистые крупицы льда назвать снегом). Первым на Свободном микрофоне выступает паренёк, который блестяще передирает «Freight Train» Либбы Коттен, заменяя все слова своими. Изюм да яблоки в горячем пироге.
Снег ещё сильнее упрощает ландшафт, скрывая сумбур подлеска. Представьте в словах этих не теченье, а паденье, от заглавной буквы — к напору точки. Пауки не могут есть твёрдую пищу, так что они сперва раздавливают добычу, наводняя тело жертвы пищеварительными соками, чтоб расщепить твёрдые фракции, и только потом уже высасывают обогащённый сок и лакомятся им (в склонных всё антропоморфизировать глазах человека это выглядит так, как если бы желудок у паука был в голове). Передавая беспризорный факс, я слышу вдруг у него в динамике женский голос. На фоне этой белизны сияет голубая сойка.
LII
Се, большие депо паровозные не по расположению своему названы будут, но по точке той, в какую из них можно будет добраться. Топить горелкой снег в своём персональном проезде. Не, Фонике — нормалёг. Рёв грима. Биографе, себя познай!
Большой каролинский меланерпес (брюшко красное) отгоняет пушистого каролинского поползня (грудка белая) от куска нутряного жира. Зачем цыплёнок чиркнул в коде буквы? В центре ковра одинокий носок. В снегу ворона.
Ледоход затормаживает Перкиоменский проток, за которым (что не заметно с двухполосной дороги, претендующей тут на звание Двадцать девятого шоссе), как сообщает нам этот указатель, расположена Грейтерфорд-ская тюрьма. Тоже мне ребус, сон твой. После Рождества старые игрушки предстают в новом свете.
Бляшка у бедра бренчит, брякаясь об раковину из фарфора. Зайцы в залежах слякоти (тсс!). Обледенелую парковку надо прямо-таки отважиться, чтоб перейти. Летом эти облачка быстро б на дневном солнцепёке рассеялись. Старые часы в плите запели, хотя, сколько себя помню, никогда ещё они время не показывали. Пиши стоя.
Новый привкус во рту. Лес — простое разводилово, уловка, заставляющая забыть, что проезжаемая местность на деле массив дорогостоящего жилья. В снегопад они сбиваются в кучку у дверей офисной высотки, просто чтоб выкурить по сигарете. Она подтрунивает над собственной невзрачностью, которая, как это понимает каждый, кто знаком с ней, — вид одичалой красоты. Поплыв, солнце марает дорогу своим зыбким светом. Поле для гольфа в снегопад — край призраков.
Сон: забыв, в Сан-Франциско, взять стихи на собственный вечер, на следующее утро я и сам вечер не могу припомнить, кроме разве что вступительных слов. Лофт над пространством Джерри и Джонни кто-то из МУКИ — Музея концептуального искусства Тома Мариони — переоборудовал в довольно-таки шикарную, пусть и расхристанную старую библиотечку (в действительности здания уже пятнадцать лет как нет). Гадко укать задом наперёд. Не туда поставленный абзац.
Сполох за ставней означает, что забрезжил рассвет. Пересекающий бескрайнюю поверхность линолеума муравей-одиночка. Опустевший без мебели дом заполняется светом. Тело моё, мои архивы. Мои слипшиеся спросонья глаза. Широкая лестница уходит наверх. На заднем дворе — следы на снегу, не человечьи.
Рон Силлиман
You Being Y / U Being Why, или Первая причина — это ю
Сколько себя помню, поэзия меня всегда интересовала больше собственно стихов, процесс — больше производимых артефактов. Стихи, впервые пробудившие во мне сознание возможностей поэзии ещё подростком, «Музыка пустыни» («The Desert Music») Уильяма Карлоса Уильямса, — ‘ это текст, наслаждающийся, упивающийся даже переживанием своих изъянов:
Да, япоэт!Да,
я. Да, я. Да, я поэт, я подтвердил и устыдился
Три последние слова допускают столько разных трактовок, но в 16 лет это прозвучало для меня так, что речь здесь не просто обращена ко мне, а будто она ведётся от моего лица:подтвердил и устыдился.Едва приступив к чтению первых в своей жизни стихов, я уже был повинен в тысяче прегрешений. Книгу стихов я стал читать с давшей ей название поэмы, стоящей в самом конце, да я тогда и не читал толком, прыгал скорей по тексту, перескакивая со строчки на строчку этакой вороной, поклёвывающей разбросанную пригоршню семечек. Это, среди прочего, привело к тому, что текст Уильямса я проглотил за тот присест целиком не раз и не два, потому что сил с каждым заходом только прибывало, и я то и дело вскакивал со своего стула в Публичной библиотеке города Олбани[13], пускался бешено расхаживать по залу в тщетных попытках обуздать своё возбуждение, снова садился за стол, переворачивал страницу вперёд или назад —куда именно, уже не важно!— и всё начиналось по новой. У меня ушли годы на то, чтобы понять, что я не проступок какой-то читательский тогда совершал, а обращался с текстом как с картиной, начиная осмотр там, куда упал мой взгляд, и следуя за мазками, куда бы они ни вели.
Эта установка выразилась, среди прочего, в предпочтении такой поэзии, которая понимает себя скорее как документ мысли, чем как «хорошо вылепленная ваза»[14]. Из всех деталей манифеста Чарльза Олсона 1950 года «Проективный стих» для меня всегда наиболее внятной была то, что, если верить Олсону, впервые ему в голову «вбил» романист Эдвард Дальберг, а именно что «ОДНО ВОСПРИЯТИЕ ДОЛЖНО НЕМЕДЛЕННО И НЕПОСРЕДСТВЕННО ВЕСТИ К СЛЕДУЮЩЕМУ ВОСПРИЯТИЮ» (заглавными — таку Олсона, деликатностью он не особо отличался), — по крайней мере, толку в этой максиме было куда больше, чем в олсоновском стремлении подвести на соплях держащуюся лингвистическую базу под персональную теорию строки, которую из этого эссе на протяжении первых трёх десятилетий с момента его появления в журнале «Poetry New York» молодые поэты заимствовали куда чаще[15]. По мне, так если проследовать за мыслью Олсона, то она может с большим толком (и более прямым путём) привести к «новому предложению», чем к заходящемуся в астме шёпоту, который раздаётся со сцены ролевой лирики в «Стихотворениях Максима» у самого Олсона[16]. В том смысле, что мысль Олсона лично меня подводит к поэзии, отмечающей и замечающей все возможные формы присутствия: ускользающий миг, мгновенье ока, да что там — мушки, внутри глазного яблока плывущие, актуальны не менее, чем госпожа свобода, ведущая вооружённых крестьян через баррикады на ближайшем горизонте, или Олимпия, откидывающаяся назад, чтоб обнажить грядущие утехи. В связи с этим во многих моих сочинениях изначально задаётся конкретный отрезок времени для работы, от поездки на метро в тексте «BART» и до таких годичной протяжённости проектов, как «Рай» («Paradise»), «Небо» («Skies») и «Джоунс» («Jones»), вошедших в мою поэму «Алфавит» («The Alphabet»). «You» составила двадцать пятую часть этого произведения, и довольно переломную притом, по крайней мере в рамках моей собственной биографии.
Летопись одного года, тысяча девятьсот девяносто пятого, писавшаяся по абзацу в день, по параграфу в неделю, «You» начиналась без малейшего представления о том, что за этот срок мне предстояло проделать путь в 4640 километров на восток, переехав из университетского городка Беркли на Западном побережье США, где у меня был свой коттеджик всего в восьми кварталах — в полутора километрах — от того дома, где я вырос, в искусственные леса Паоли, штат Пенсильвания, в двух административных округах к западу от Филадельфии.
Среди всех ста девяноста шести наций, признаваемых ООН, стран, где можно было бы переехать на такое расстояние и остаться в том же «месте», как бы мы к конкретному государству ни относились, наберётся от силы пять. Представьте себе, что вы переезжаете из Афин в Амстердам и можете рассчитывать, что на новом месте будут говорить на одном с вами — на «том же» языке, что там вас ждут похожие обычаи, еда, система образования, правовые и административные структуры и так далее. Конечно, в Соединённых Штатах так по большому счёту тоже не выходит, однако наличие американского английского в качестве исходной предпосылки и некое туманное ощущение общей на всех истории, от которого какого-нибудь альтюссерианца просто в краску бросило бы, настолько неприкрыта идеологическая природа этого конструкта, — всё это обеспечивает такую мобильность населения, которая как служит целям —не ждали, да?— капитала, так и обслуживает желания индивидов, хотя б постольку-поскольку.
Сама событийная канва особой замысловатостью не отличалась. На протяжении эдак пяти предшествующих лет в мои обязанности входило маркетинговое обслуживание корпорации под названием ComputerLand, которая тогда уже занималась перепродажей персональных компьютеров, а начинала в своё время с предоставления франшиз под розничные точки, занятые тем же самым. Поскольку в поэтическом сообществе у меня сложилась репутация человека, умеющего «легко поладить с людьми непростыми» (каковых в поэтическом мире водилось, да и водится, мягко говоря немало), отдел маркетинга распределил меня в команду службы поддержки, чей старший вице-президент, весивший без малого 180 килограммов, наводил на маркетинговое начальство ужас своей наклонностью к управлению по методу рявканья. Как только до него дошло, что в службе поддержки я заинтересован не меньше его, отношения у нас стали складываться прекрасные, и вместе мы подняли годовой доход компании от службы поддержки с тридцати миллионов долларов до трёхсот менее чем за два года. В этот момент наша организация предприняла попытку мудрёной и не шибко продуманной реорганизации, скупив франшизы на таких крупных рынках, как Сан-Франциско, Лос-Анджелес и Нью-Йорк, и ликвидировав как филиалы в агломерациях поскромнее, так и своё официальное наименование. Оказавшись в ситуации, когда общая прибыль была урезана вдвое и ребрендинг для компании пришлось производить с нуля, организация службы поддержки вновь нарас тила свои доходы до трехсот миллионов долларов ещё за два года, и все, кто внёс свой вклад в наш успех, стали своего рода знаменитостью в этой сегменте компьютерной индустрии. В один прекрасный день мне поступил звонок от одного из менеджеров внутри компании IBM, намеревавшейся включиться в конкуренцию за данный сегмент рынка, и меня спросили, во сколько их конгломерату обойдётся желание убедить меня переехать в Филадельфию и поступить к ним на работу. Всего через два с половиной месяца я уже переехал из района, где проживал тогда уже сорок пять лет, в место, куда раньше наведывался считаные разы по оказиям.
Лично для меня «You» представляет собой большую сплошную поверхность, в которой сквозит, но и под которой скрывается огромный рубец личного толка. Он проходит ровно по слову Ф=И=Л=А=Д=Е=Л=Ь=Ф=И=Я. Что знаменательно, ведь и сам текст этот вошёл в двадцать пятый раздел «Алфавита» — поэмы более протяжённой, которую я начал ещё в 1979-м, а закончил только в 2004 году. «Алфавит», в свою очередь, является третьей частью более крупного труда всей моей жизни, называющегося «Кетчак» («Ketjak»), первые две порции которого составили «Век хижин» («The Age of Huts») и «Тьянтинг» («Tjanting»), четвёртая же — поэма, которую я сочиняю последнее время, — носит название «Вселенная» («Universe»). Каждый из этих текстов соотносится с последующими примерно так же, как одна матрёшка — с идущей следом матрёшкой покрупнее.
При сохранении нынешних темпов работы я завершу «Вселенную» где-то в районе 2365 года, если, конечно, доживу до тех пор. Лично мне эта метода видится самым уместным способом подступаться к мыслям о завершении поэмы, которая вся собой представляет процесс — то есть вся подтверждает и устыжается.
Об авторе
Рон Силлиман (р. 1946) — ведущий представитель «языкового» движения в новейшей поэзии гита Автор более полусотни поэтических книг, включая «Tjanting» (1981), «The Age of Huts (compleat)» (1986, 2007) и «The Alphabet» (2008). Участник десятитомной коллективной автобиографии «языковых» поэтов Сан-Франциско «The Grand Piano» (2007) и травелога «Leningrad» (1991), написанного в соавторстве с Лин Хеджинян, Барреттом Уоттеном и Майклом Дэвидсоном и посвящённого их визиту в СССР в 1989 году. Его сборник эссе «The New Sentence» (1987) стал одним из главных литературных манифестов американского постмодерна. В 2004 году издал «UnderAlbany» —экспериментальный мемуар, построенный как подробный комментарий к каждому из ста предложений поэмы 1981 года «Albany». Творчество Силлимана отмечено рядом премий, симпозиумов и критических статей и переведено на несколько языков. В последние годы работает над поэмой «Universe», в которую войдёт 360 книг и на завершение которой у него должно уйти ещё три столетия.
О переводчике
Иван Соколов — поэт, переводчик и критик из Санкт-Петербурга, в последнее время живущий в Беркли, США. Автор пяти книг стихов, финалист премии Аркадия Дра-гомощенко (2016). На русском публиковал переводы из Джерарда Мэнли Хопкинса, Гертруды Стайн, Джона Эшбери и авторов, входящих в орбиту «языковой» поэзии США (Майкл Палмер, Норма Коул, Лин Хеджинян, Чарльз Бернстин и пр.). Участник антологии «От „Чёрной горы" до „Языкового" письма» (2022). Переводил поэзию Пауля Целана и издал международный фестшрифт к столетию поэта в журнале «ГРЁЗА» (2020).
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
