Ведьма
Мой враг
Все только и говорили что о новом явлении в искусстве, о невероятных возможностях, которые открываются перед художником. Я перелистывал статьи о «материализации идей», об «оживших образах подсознания» и под действием мудрёных фраз невольно отвлекался от собственных проблем.
Пять лет тому назад я окончил Академию художеств и был абсолютно уверен в своём будущем: фонтанировал идеями, строил грандиозные планы, мечтал. Друзья утверждали, что в моих работах есть и движение, и цвет, и форма, и нужно только уловить тенденцию — тогда успех гарантирован. Но что-то пошло не так, что-то сломалось внутри меня: идеи иссякли, планы потускнели, мне стало скучно, и я впал в депрессию. Возможно, причина лежала на поверхности: незадолго до этого мне пришлось расстаться с любимой девушкой. Так или иначе, работа валилась из рук. Просто сидеть дома и ничего не делать я не мог. Поэтому пошёл на выставку модного художника, который то ли возродил забытое направление в искусстве, то ли создал новое.
Леонард Уокмен по образованию был инженером, что наложило отпечаток на его творчество. Он не изобрёл ничего необычного: прибор, считывающий подсознание человека, уже десять лет использовался спецслужбами всего мира — американец лишь немного его усовершенствовал. В своих многочисленных интервью он цитировал отрывки из «Манифеста сюрреализма» об отказе от рационального мышления в пользу сновидений, о бесцельной игре воображения и т. п. Рассуждения Уокмена понравились прессе и критике, и все разом заговорили о возрождении целого направления.
Честно признаться, эти теоретические изыски меня не интересовали. Я был поглощён собственными переживаниями и мечтал лишь об одном: поскорее избавиться от творческого и душевного кризиса. Для этого достаточно было бы небольшого толчка, сущего пустяка, который бы разбудил во мне уснувшее подсознание и вдохновил на работу. Открытие Уокмена как раз подходило для моего случая.
Ажиотаж вокруг выставки был велик, стояли длинные очереди, так что я попал на неё лишь на следующий день. Первые четыре зала экспозиции меня разочаровали. В лишённых оригинальности живописных работах и фотографиях Уокмена я увидел слабое подражание Рене Магритту, Сальвадору Дали и Филиппу Халсману. В одном из залов на подставке красовался медный чайник начала XX века с бумажными крылышками на боках. Непонятно, что этим художник хотел сказать. Я заскучал и уже не рассчитывал на что-либо интересное. В последнем, пятом зале, предназначенном для сюрреалистического сеанса, висел большой ЖК-телевизор, на котором голова Уокмена теоретизировала по поводу нового слова в искусстве. Слушать я не стал: дождался своей очереди и вошёл в дверь.
Сотрудник в белом халате, ответственный за технику безопасности, быстро объяснил, что нужно и не нужно делать, потом водрузил мне на голову шлем, похожий на пожарный, и, нажав скрытую пружину, опустил на нём щиток. Я оказался в полной темноте. Дальше меня ввели за руки в какое-то помещение, после чего раздался звук захлопнувшейся двери.
Фантасты часто описывают перемещения в иную реальность с помощью излюбленных приёмов: вспышка света, стремительный взлёт в вышину или падение с высоты. Но я был крайне удивлён, когда меня действительно ослепило, хорошенько встряхнуло и пол под мною исчез. На несколько секунд я повис в воздухе, а когда наконец ощутил опору…
Ну конечно, что я ещё мог увидеть? Что мог считать Уокмен с моего подсознания, если последние полтора месяца, спасаясь от жуткой хандры, я глотал книги одну за другой? Мне было спокойней и намного приятней находиться среди любимых героев девятнадцатого века, чем копаться в собственных проблемах в веке двадцать первом.
— Господа! Господа! Прошу внимания…
У неизвестного блестели напомаженные бакенбарды, безупречно белый воротничок впивался в напудренную щёку, а узкие рейтузы плотно обтягивали крепкие икры. Я не понял того, что он сказал: часть слов была произнесена по-французски. Непривычная одежда сковывала мои движения. К своему изумлению, я обнаружил, что выгляжу точь-в-точь как этот щёголь: фрак, жилетка, галстук, похожий на шейный платок, — с усилием мне удалось побороть острое желание немедленно освободиться от этой удавки. Но больше всего меня поразил (скорее, ужаснул и развеселил одновременно) вид моих ног, втиснутых в белые рейтузы, которые подчёркивали все достоинства и недостатки моей фигуры ниже пояса. Я невольно представил себя танцором классического балета, который никогда не любил.
Мало-помалу придя в себя, я огляделся. С десяток тяжёлых бронзовых шандалов освещали довольно просторное помещение с высоким потолком и лепным фризом, большой прямоугольный стол, стоящий посередине комнаты, и толпу людей, в основном военных, пытавшихся перекричать друг друга. Судя по количеству пустых бутылок на столе и на полу, здесь что-то отмечалось и, по-видимому, давно. На меня никто не обратил внимания. Принятый за своего, я согласился включиться в сюрреалистическую игру, предложенную Уокменом. Было любопытно: какой из сюжетов Толстого, Лермонтова или Пушкина он выбрал для эксперимента из того багажа, что обнаружил в моей памяти, и с какими правками?
За реализм происходящего мысленно я поставил Уокмену «отлично». В штатское одет был только я и франт с напомаженными бакенбардами, остальные щеголяли в цветных гусарских доломанах, ментиках и чикчирах, с болтающимися ташками на боку. Франт выделялся своей статью, смазливой внешностью и напоминал сытого вальяжного кота. Несмотря на свой рост — метр восемьдесят, не меньше, — он двигался мягко и плавно и делал такие жесты, будто собирался погладить собеседника по голове. В том, что это обманчивое впечатление, я вскоре убедился. Звали его Евгений Александрович Теминский.
Я невзлюбил его сразу, хотя видел, что он на особом положении в компании. Когда он говорил, все вокруг замолкали и слушали, не перебивая. Но мне казалось, что отношение к нему было не столько уважительным, сколько осторожным. Я будто слышал предостерегающий голос автора этой сюрреалистической картины — Леонарда Уокмена или Юрия Лотмана, чьи «Беседы о русской культуре» недавно перечитал, — что этот человек опасен и надо следить за своими словами и поступками. Однако к этому предупреждению я отнёсся легкомысленно: просто решил не обращать на Теминского внимания и, выпив два бокала шампанского, слушал анекдоты и от души смеялся вместе со всеми. Ничего не предвещало грозы. Я даже не понял, как это произошло.
— Вы неуклюжи, вам не следует пить, — сказал Теминский с таким выражением, будто покрыл меня матом.
Кажется, я случайно наступил ему на ногу, хотя, возможно, он сам это спровоцировал — в весёлой пьяной толчее никто особенно не церемонился. Я ответил, но не так, как полагалось в подобных случаях. Все понимали, к чему это ведёт, и мне оставалось только гадать, кто из нас Печорин, а кто Грушницкий. Или всё-таки это был Пушкин?
Конечно, в своём мире я просто набил бы ему морду. Этот совсем не куртуазный способ выяснения отношений был очень действенным и по-своему гуманным. Но образ, который я играл поневоле, лишал меня самостоятельности. Всё, что я делал, я делал на автомате…
И снова меня ослепила вспышка, тело завибрировало, под ногами образовалась пустота. Картина резко сменилась. Я увидел Теминского в тридцати шагах возле барьера, который обозначала торчащая из земли гусарская сабля. Между деревьями небольшой рощи виднелось ржаное поле; высоко в небе застыли облака.
Ну что ж, вот и кульминация драмы, разыгранной Уокменом. Мне стало неприятно, что на её финал собралось так много зевак: семь или восемь человек, явно лишних для обязательных по кодексу дуэли двух секундантов и одного врача — сутулый, худощавый дядька с чёрным саквояжем нервно прохаживался в сторонке, то и дело поглядывая на брегет. Сразу несколько человек из числа зрителей смотрели на меня с нескрываемым недоумением. Я сообразил, что выгляжу безумцем, глазея по сторонам, поскольку вступительная часть ритуала сатисфакции уже прошла и команда «сходиться» прозвучала. Огромная «дура» в моей руке была ужасно тяжела и неудобна. Похожий самопал мы мастерили с пацанами в детстве. Как вообще из неё стреляют?
Теминский в своей обычной кошачьей манере сделал три крадущихся шага мне навстречу и медленно поднял пистолет. Скотина! Всё же надо было расквасить ему нос! Не успел я встать в стойку, как прогремел выстрел.
Чёрт возьми! Как же больно!..
Очнулся я в маленькой комнатке на диване. Рядом со мной стояла девушка в белом халате со стаканом воды и таблеткой. Я мотнул головой, отказываясь от лекарства.
— Вам лучше?
Да, мне было лучше, хотя я сжимал руками грудь, куда пять минут назад вошла пуля, и я, казалось, слышал хруст разрываемых ею костей и тканей. Я взглянул на чёрную дверь, откуда меня принесли. Здесь, в помещении с медсестрой и набором средств первой медицинской помощи, приводили в чувство тех, кто неудачно столкнулся со своим подсознанием.
Через час я вернулся домой и лёг спать. Ночью меня словно ударило током: я вскочил весь в поту и, распахнув настежь окно, встал под леденящим ветром. Над городом проносились низкие тучи, сыпал дождь. Постепенно остывая, я приходил в себя. Потом закрыл окно, опустился в кресло и стал вспоминать сон, такой же страшный и реалистичный, как сеанс Уокмена. Во сне я пытался убежать от преследующего меня пистолета с огромным, как жерло пушки, дулом. Я уворачивался, нырял в подворотни, но дуло всюду настигало меня. Всё это происходило в жуткой тишине, нарушаемой лишь ударами метронома. За секунду до последнего удара я проснулся.
Сидя в кресле в полуосвещённой комнате, я вдруг увидел своего врага — он вошёл в номер и встал у противоположной стены. О, как я ненавидел эту наглую ухмылку, эту холёную, с женоподобными чертами физиономию, эти рельефные мускулистые ляжки! Меня затрясло от бешенства.
Рано утром, не надеясь пробиться к кассам, я купил втридорога билет у спекулянта и через пятнадцать минут вошёл в пятый зал. Не знаю почему, но я был уверен: подсознание вернёт меня обратно в тот же сюжет. Так и произошло — возможно, потому, что я ни о чём другом не думал. Я вновь оказался на офицерской пирушке, где всё повторилось точь-в-точь: и анекдоты, и тосты, и смех. Ни одно слово, ни один взгляд в сценарии не изменились. Мне же предстояло изменить его финал.
На этот раз я умышленно наступил Теминскому на пятку, вложив в это действие всю свою злость. Другой на его месте вскрикнул бы от боли, но он стерпел:
— Вы неуклюжи, вам не следует пить.
Я скорчил мину, по которой он прочёл всё, что я о нём думаю. Сцена сменилась…
Там, в реальном мире, стояла промозглая осень, а здесь, в зелёной роще, — тёплое лето. В ветвях старых клёнов щебетали птицы.
Теперь я должен был его опередить, но вдруг понял, что, даже если выстрелю первым, не факт, что попаду. Последний раз я стрелял из мелкашки в тринадцать лет. Я волновался, и пистолет в моей руке ходил ходуном.
Два выстрела прозвучали одновременно. Пуля пробила мне грудь. Я упал, но в последний миг приподнял голову: Теминский стоял на том же месте; на его тонких губах змеилась усмешка.
Через сутки я был в квартире и обзванивал ближайшие к дому стрелковые тиры. Менеджер одного из них назвал мне приемлемую цену, и уже вечером я приехал на первую тренировку.
— Что вы хотите? — спросил меня инструктор.
— Я хочу научиться стрелять как Вильгельм Телль.
Максим — так звали инструктора — пожал плечами. Возможно, он не знал, кто такой Вильгельм Телль, но быстро сообразил, что нужно клиенту.
Был ли я похож на сумасшедшего? Наверное, как все люди, одержимые идеей. Кто-то мечтает стать Рокфеллером, кто-то — Юрием Никулиным, кто-то — Стивеном Кингом, а я мечтал завалить ублюдка, бретёра, погубившего, вероятно, не одну жизнь и считавшего, что ему всё дозволено. Я так не считал.
Времени у меня было мало. Выставка не могла работать вечно, и вскоре я узнал, что она переехала в США, где пробудет ещё месяц. За этот срок я должен был стать достойным соперником Теминскому. Через неделю тренировок на разных видах боевого оружия я объяснил инструктору, чего хочу. Он удивился и, немного помолчав, сказал:
— Только это будет стоить дороже.
Деньги меня не останавливали, я тратил их, не задумываясь о завтрашнем дне. Мне было не на что лететь в Америку, и я взял кредит в банке. Всё это смахивало на паранойю, но по-другому я уже не мог.
Через два дня инструктор принёс дуэльный пистолет девятнадцатого века. Где он его раздобыл, меня не интересовало. Но когда Максим не выдержал и спросил, зачем мне это нужно, я ответил, что собираюсь на спор повторить выстрел Сильвио и поставил на это приличные деньги. Пушкинского персонажа Максим помнил смутно, но в пари поверил.
Стрелять как Сильвио я не научился, но, по собственному мнению, уже мог представлять для Теминского угрозу. Отпущенное время кончилось, и я вылетел в США.
Когда я снова увидел его самодовольную ухмылку, то заметил, что в ней не хватает искренности. Он как будто засомневался в себе. Почему? Да потому, что я уже не был похож на мокрицу, которую он дважды размазал сапогом. Мой враг насторожился. Исчезла ленивая кошачья грация, он напрягся и превратился в большого клыкастого хищника, изготовившегося к прыжку.
На этот раз я его серьёзно ранил, но он, подлец, всё же меня убил. Мне не хватило капельки удачи или мастерства — впрочем, одно заменяет другое, — и я уже не сомневался, что сумею его победить. Теперь всё решал его величество случай. Меня это устраивало. Я был готов играть в рулетку с ним на равных, но, к своему ужасу, узнал, что Уокмен закрывает выставку. Почему? Что случилось? Выяснять причину было некогда. Я торопился, поскольку оставался один, последний день.
Заявление Леонарда Уокмена вызвало бешеный интерес к пятому залу: даже равнодушные к искусству люди захотели в нём побывать. Я испугался, что для меня всё кончено. За немыслимые деньги раздобыл из-под полы билет и встал в длинную очередь…
Теминского я ущипнул за оттопыренный зад — правда, не исключаю, что это придумало моё возбуждённое подсознание.
Говорят, что на войне солдаты чувствуют близость своей смерти. Теминский переживал нечто подобное: всё его лицо заливала необычайная бледность.
Я не торопился. Холодно и расчётливо ждал той заветной секунды, когда мой выстрел не оставит противнику ни одного шанса. Мне нравилось, как я держался, как оценивал ситуацию и анализировал свои действия. В какой-то момент я даже испытал удовольствие от происходящего. Я наслаждался мигом торжества: мой враг был ещё жив, но уже как бы мёртв.
Когда я нажал на спусковой крючок, пуля попала Теминскому между глаз, и он рухнул с высоты своего роста, точно срубленная сосна. К нему бросились несколько человек. Через минуту врач, осмотрев тело, развёл руками.
Я ждал от себя хоть какого-нибудь отклика: радости, раскаяния, облегчения, страха, но ничего не чувствовал. Секунданты долго совещались. Когда один из офицеров направился ко мне, всё исчезло…
Прошло полгода. Как я их прожил — трудно объяснить. Я как будто превратился в робота. Из меня постепенно вынули все внутренности и заменили их на печатные платы, и я приобрёл много необычных способностей. Например, мог часами гулять по городу, не уставая, смотреть на какой-нибудь невзрачный пейзаж, не видя его. Мог подолгу не есть и не пить или вдруг без всякой причины напиться до беспамятства. Мог пойти на разрекламированный фильм, собравший в прокате рекордную сумму, и уйти с середины, в самый интригующий момент, когда зритель загипнотизирован происходящим на экране. Мог читать книгу и только на последней странице понять, что взял нелюбимого автора. Мог заставить себя работать, сделать наброски будущей картины, подготовить холст и вдруг перечеркнуть его крест-накрест. Мог ответить на звонок друзей и договориться о встрече в кафе, но за пять минут передумать и повернуть машину в другую сторону…
В моих печатных платах не хватало какого-то главного элемента, без которого они не могли нормально функционировать. Этот элемент то ли забыли вставить, то ли я сам его потерял — очень давно, в другом времени, возможно, там, в той роще, возле ржаного поля. Когда я об этом подумал, то словно очнулся от тяжёлого сна.
В интернете я отыскал запись пресс-конференции Леонарда Уокмена и внимательно её просмотрел. «Люди по-разному реагируют на то, что продуцирует их сознание, — говорил художник. — Некоторые не способны расстаться с миром иллюзий и вернуться в реальность, они раздваиваются. Из этого опасного состояния их приходится выводить методами клинической психиатрии. Возможно, это очень эмоциональные, тонко чувствующие, ранимые люди, их не так много, но тем не менее мне пришлось закрыть проект…»
Мне было всё равно, из каких соображений исходил Уокмен, закрывая проект. Я знал, что не смогу жить дальше, если не вернусь обратно.
Разыскать Уокмена оказалось непросто. Он вёл скрытный образ жизни. Одни говорили, что знаменитый сюрреалист увлечён новым проектом, другие — что он, напротив, отошёл от искусства и занялся наукой. Наконец мне повезло. Я узнал, что Уокмен живёт в собственном особняке недалеко от Филадельфии. Он мог меня и не принять — его вспыльчивый и заносчивый характер отмечали многие, — но он проявил неожиданную благосклонность: впустил меня и выслушал.
Уокмен выглядел намного старше своего экранного образа, к тому же был не вполне здоров. «Такие чёрные мешки под глазами свойственны сердечникам», — подумал я.
— Поверьте, мне горько, что я причинил столько вреда многим людям. Официальная наука утверждает, что человечеству свыше ста пятидесяти тысяч лет — огромный срок для познания самих себя. Но мы до сих пор не понимаем: кто мы, зачем мы, откуда?..
— Помогите. Мне нужно вернуться, — сказал я прямо, без обиняков.
Уокмен качнул головой:
— Сколько раз я это слышал. Ваш случай не уникален. Такое бывает при зацикливании сознания на чём-то одном. Человек начинает бегать по кругу и не может его разорвать. Это длится бесконечно.
— Я смогу. Пока ещё не знаю как, но смогу.
— Нет. Я не хочу иметь дело с законом. Мне запрещены любые эксперименты с человеческим сознанием.
— Вы боитесь, что я свихнусь окончательно? Но если я не вернусь туда, это случится наверняка.
— Не уговаривайте. Это бесполезно.
Я ещё что-то говорил, но он был непреклонен. И всё же не прогонял меня, словно хотел услышать тот единственный, стопроцентный аргумент, который его убедит. И тогда, после паузы, обращаясь уже не к Уокмену, а к самому себе, я сказал:
— Недавно мне попалась заметка о молодом человеке, который бросился с небоскрёба. Он оставил посмертную записку туманного содержания. Наверное, так же, как и я, попал в замкнутый круг. В жизни это всегда заканчивается трагично, потому что нельзя отмотать время назад. Вы же даёте людям возможность исправить ошибки. Не закрывайте проект. Дайте мне такую возможность.
Уокмен молчал несколько минут, потом встал с кресла и сказал:
— Пойдёмте.
Мы поднялись на второй этаж. Комната была не то мастерской, не то большой кладовой: картины, подрамники, картонные коробки, книги, слесарные инструменты, приборы, назначение которых знал только Уокмен. Треть помещения закрывало тёмно-серое полотно. За ним стояла деревянная будка, вроде тех, старых телефонных, опутанная проводами. Уокмен надел мне на голову шлем, но без щитка.
— Просто закройте глаза. Здесь у меня нет подходящих условий, поэтому трясти будет сильнее…
Я так волновался, что не заметил ничего особенного. У меня у самого тряслись руки и потели ладони, а когда я увидел Теминского, то сразу отвернулся, преодолевая сильное желание обнять его и выплакаться на плече. Он тоже был сам не свой — кусал губы, хмурил брови, словно пытался что-то вспомнить. Наша пикировка получилась неубедительной, и никто, в том числе и мы, не поверил, что из-за неё нужно стреляться. Сценарий на глазах разваливался, но всё ещё удерживал нас в сюжетной канве.
Когда я оказался в роще, на протоптанной тропинке, то, не раздумывая, выстрелил в воздух. Теминский выстрелил в меня. Пуля пролетела мимо. Это был умышленный промах: с такого расстояния мой враг бил со стопроцентным результатом. Перед тем как всё исчезло, мне показалось, что он мне кивнул.
Я вышел из дома Уокмена. Час назад лил дождь, но сейчас ярко светило солнце. Впервые за полгода я улыбнулся, вдохнул полной грудью и быстро-быстро зашагал по тротуару. «Будем жить дальше», — подумал я, и что-то смутное и приятное зашевелилось в моём воображении.
Ведьма
Здание тонуло в зарослях бурьяна и грудах строительного мусора. Его полуразрушенный остов с выдавленными глазами окон виднелся издалека.
Они поднимались всё выше. Кирпичная крошка хрустела под ногами.
— Бах! Бах! Ты убит!
— Нет! Это ты убит!..
Так похоже на заправский выстрел, если крикнуть: «Бах!». Звук гудел и метался среди морщинистых стен, не находя выхода. Бах, бах, бах!..
Мальчики бегали взапуски, ныряя в узкие проходы под осевшими балками, не ожидая беды. Она подстерегала их этажом выше, схоронившись под слоем щебня, штукатурки, песка и пыли, — устилавшие пол прогнившие доски.
Мальчик постарше — светленький, голубоглазый — целился из оловянного револьвера, точной копии «Смит-Вессона».
— Мишка! Я тебя вижу! Ты убит!
— Да я тебя ещё раньше приметил, когда ты на этаж поднимался!..
Они спорили, разгорячённые и счастливые, а в полуметре сквозь нитевидную щель глядел многометровый провал. Здание хмурилось, его цементные блоки покачивались и скрипели, выпуская клубы седой пыли.
Надо было свернуть влево и через дверной проём выйти на балкон или сбежать по ступенькам в тёмный подвал, где в узких оконных прорезях застревал дневной свет. Но мальчики выбрали другой путь...
Пол зашатался под ногами. Доски прогнулись, треснули и полетели в пустоту; свинцовой тучей нависла цементная пыль.
Крики оборвались...
***
Голову, казалось, накрыло мокрым полотенцем, перед глазами плыли багровые пятна; что-то мелькало и рябило, как на испорченной киноплёнке.
«Я что, в кино?» — подумал мальчик. Но ни зала, ни зрителей, ни голубоватого конуса света, в конце которого оживал экран, он не видел. И всё же казалось, что он в кинозале и с минуту на минуту прыгающие пятна сложатся в картинку. А чтобы это произошло скорее, надо крикнуть «сапожник!», как это делал его старший брат. Почему именно «сапожник», мальчик не знал. Он видел настоящего сапожника только раз в жизни: в фанерном домике, похожем на домик дядюшки Тыквы из мультика о Чиполлино. У сапожника была густая чёрная шевелюра и такие же угольно-чёрные злые глаза. Прижав к груди острые коленки, он лупил маленьким молоточком по каблуку на деревянной колодке. Из-под щёток усов между криво сцепленных губ торчали мелкие гвозди. Он ловко выхватывал их по одному и сноровисто вколачивал в каблук. Представить, как этот сапожник в замызганном фартуке клеит оборванную плёнку, было трудно, но можно. Мальчик привык во всём подражать старшему брату и поэтому тоже кричал и пытался свистеть. В последнее время у него получалось — нужно было лишь заложить пальцы в рот и загнуть, как положено, кончик языка. После свиста плёнка, как правило, склеивалась, кинопроектор включался, и под его тарахтенье из квадратного окошка выскакивал волшебный луч. Хорошо было бы свистнуть сейчас — ждать становилось невмоготу.
Цветные пятна слипались, обретая очертания: то птицы, то дерева, то коряги, то зверька с длинными змеевидными щупальцами, бившегося в рыболовных сетях. Зверёк рвался изо всех сил, стараясь высвободиться, скользкий и вёрткий, неприятный на вид, так что мальчика передёрнуло от отвращения.
Он хотел закричать на зверька, на пугающий экран, и раскрыл было рот, но вместо крика изо рта вытек жалобный стон. «Что происходит?»
***
Грудь внезапно стиснуло болью. Страх лизнул холодом и пополз от живота, поднимаясь всё выше, обволакивая сердце и перехватывая дыхание. Никогда ещё ему не было так страшно. Когда выходишь к доске, не выучив урок, страх пульсирует крохотной точкой между рёбер, и его несложно обмануть. Стоит набрать в лёгкие воздух, задержать дыхание, и страх исчезает, прячется в норку. Этот страх нельзя было сравнить с тем, что он испытал сейчас.
Мальчик не мог шевельнуться. Он не чувствовал тела, только отупляющую боль. Его словно пригвоздили к скале, отдав на растерзание ветру и острым, как пилы, волнам. Волны скрежетали и лязгали, выгибая спины, и с воем падали вниз; от их ударов звенел и крошился камень. Всё кипело. Глаза заливало кровавой пеной.
Теперь мальчик видел огромный — во всё небо — чёрный столб. Вокруг него кружились вырванные с корнем деревья, телеграфные опоры, щиты аншлагов, густая смесь тяжёлой пыли, песка и щебня. Словно плугом вспахав землю, столб влетел в воду, и та, плюнув кипящей пеной, расступилась. Гигантская воронка обнажила клочковатое, цвета сырого мяса дно, словно распоротое винтом брюхо морского чудовища. Багрово-красные тучи носились над воронкой, и в их бурлящей массе вырисовывалась уродливая человеческая фигура.
Сначала появился горб, похожий на два скалистых кряжа, облитых потоками лавы. Потом — голова. Из-под седой пряди таращились бельма в сетке кровавых прожилок. Между глаз пролегал плоский носовой хрящ; увесистой колодой он спускался к костистому подбородку, полностью закрывая рот. Череп обтягивала синюшная кожа, из-под которой выпирали тяжёлые скулы и бульдожьи челюсти.
Это была старуха — маленькая, как карлица, сморщенная, в обносках и босая. Она плыла по воздуху, мелко перебирая ступнями, точно отталкивалась от него, разгребая его руками, рубя и кромсая длинными, закрученными в спираль ногтями, и всем существом своим тянулась к мальчику.
Ведьма! Ведьма!
Он вспомнил вдруг страшную историю, которую услышал в детском лагере от одного выдумщика, любившего сочинять небылицы перед сном. О том, как в лунную ночь над спящей деревней летала ведьма и, ныряя в печные трубы, похищала детей. В дебри леса, на чёрное болото она уволакивала добычу, и вязкий туман скрывал тайну её злодейств. Люди пытались изловить ведьму. С факелами, вилами и топорами прочёсывали лес, но путь им преграждала трясина, а ядовитый туман отравлял дыхание и разъедал глаза. Ведьма сидела в своём логове, как за крепостной стеной, и достать её не получалось. Тогда люди ушли из деревни. Погрузив скарб на лошадей, согнав скот, они перебрались в другие места, подальше от гиблых болот. Когда в очередной раз ведьма полетела на охоту, деревня оказалась пуста. Над лесом, над мрачной топью раздался жуткий, свирепый вой. Ведьма рвала на себе волосы и била железным посохом о землю — люди обманули её. Она не могла жить без крови и бросилась в погоню. С тех пор она бродит по свету, подстерегая одиноких путников и нападая на бездомных и нищих.
Мальчик подумал, что это та самая ведьма с болота и от неё не спастись. От страха он уже не мог ни плакать, ни кричать; зубы пристыли к языку, и он только мычал и бился головой о каменную плиту, желая размозжить себе череп и прекратить мучения.
Ветер сменил направление и дул теперь в центр воронки. Гигантским цветком она распахнулась над горбом ведьмы и ревела, как стадо обезумевших быков. В её складчатом зеве пропадало всё, что гнал перед собою ветер.
Ведьма тряслась от предвкушения сладкой добычи. Её длинные когти уже касались лица мальчика, когда он, ломая смёрзшиеся зубы, надсадно прохрипел:
— Не надо, не надо... Это не я... Это Мишка привёл нас сюда. Это он виноват... Иди к нему. Я ни при чём...
В тот же миг воронка захлопнулась и ветер прекратился. Старуха замерла, уперев в пустоту незрячие бельма. Прислушалась, наклонив голову. Затем уронила костлявые руки, повернулась горбом и… растворилась.
На лоб мальчику легла чья-то тёплая ладонь и сняла боль. Сознание затуманилось. Освобождённое наконец тело словно провалилось в мягкую перину, и наступил блаженный сон...
***
Утро входило сквозь прозрачный тюль, выкрашивая потолок, стены и двери голубовато-белым светом. Возле кровати сидела мама и глядела грустными, добрыми глазами. «Ну вот и хорошо. Всё теперь будет хорошо, слышишь меня?» От мамы исходил покой. Мальчик держал её за руку и чувствовал, как к нему перетекает материнское тепло и возвращаются силы.
Теперь всё будет хорошо: он скоро выздоровеет и сможет ходить, бегать и играть с ребятами.
«Мама, а что Миша?» — «А Миши… больше нет. Врачи ничего не смогли сделать...»
Миша умер... Мальчик хотел закрыть глаза и заплакать, но испугался, что в темноте снова увидит ведьму. На него повеяло могильным холодом, он выпучил глаза и крепко-крепко вцепился в руку матери. «Не бойся, не бойся», — шептала она, прижимаясь мягкой белой грудью, словно защищая его от всех бед и несчастий мира. «Всё позади... Теперь ничего не надо бояться...»
***
Прошло много лет, достаточно много, чтобы понять: жизнь прожита. С возрастом она всё больше казалась ему невнятным наброском. Семья, работа, потом другая семья и другая работа. Впрочем, всё было не так уж и плохо. И, наверное, что-то приятное и светлое могло ожидать впереди. Вспоминал ли он ту трагическую историю в заброшенном доме? Да, в детстве его мучила совесть: предал друга? Струсил? Отдал ведьме на погибель? Он придумывал себе оправдания, даже болел из-за этого, его рвало. Но приступы случались всё реже. Взрослым он уже смотрел на прошлое другими глазами, приписывая страшные воспоминания слабой, надломленной детской психике, и вскоре излечился совсем. Ведьма? Что за ерунда! Детские ночные кошмары — обычное дело!
Ему было за пятьдесят, когда он развёлся во второй раз и зажил один. Дни тянулись за днями: работа, дом, опять работа. Он почти не гулял, не ходил в гости. Иногда его навещали дети, тревожа устойчивый однообразный быт. Он переживал их визиты как вынужденную необходимость, а когда опять оставался один, то считал, что лучшего в жизни уже ничего не будет: он всё перепробовал и всё испытал. Впрочем, одна особа средних лет, недавно устроившаяся в их контору, показалась ему интересной. Он даже собрался пригласить её в кафе, но внезапно заболел и лёг в больницу.
Первые несколько дней он чувствовал себя как на вокзале, вынужденный мириться с неудобствами зала ожидания, толчеёй, неразберихой, суетой, шумом. Утром спозаранку — уколы, процедуры, анализы, врачи, потом длинные, за скучными разговорами с соседями послеобеденные часы, вечером — опять процедуры. Надо было всё это перетерпеть, как-то приспособиться, но через неделю ему стало хуже. Лечащий врач молчал. Пришла дочь и расплакалась, и по её слезам всё стало ясно.
Он не испугался. В конце концов, с такими диагнозами живут по нескольку лет — современной медицине подобное под силу. Нет, сдаваться и умирать он не собирался.
Вечером в палате долго не выключали свет, кто-то читал и на все уговоры отвечал: «Да, да, сейчас, одну страничку, только одну...», а потом скучно, монотонно и длинно разглагольствовал о прочитанном, причмокивая губами и захлёбываясь от удовольствия. Наконец умолк. Через час свет вновь вспыхнул — из операционной привезли старика. Старик лежал как овощ: безвольный и беззвучный, казался не человеком, а манекеном.
Щёлкнул выключатель, погрузив палату в темноту. Постепенно из мрака выплыли два оконных проёма.
«А где же женщина? — подумал он. — Та, что ухаживала за стариком?» Наверное, легла в коридоре на банкетке — в палате мест не было. Он ещё подумал о чём-то и стал засыпать.
Неожиданно его толкнули в бок. Он вздрогнул. Сверху падал зеленовато-серый свет. Было ощущение, что палата погрузилась на дно глубокого омута и всё вокруг искривилось водой. Тумбочки, стулья, спинки кроватей, дверь в коридор полоскались, как бельё в протоке. Из пола поднимались пучки бурых водорослей, между ними сновала мелкая рыбёшка.
Он зажмурился, вновь открыл глаза и увидел всё тот же холодный, тусклый свет и сгорбленную фигуру в дверях палаты.
«Как же эту женщину перекосило от горя!» Он не успел её хорошенько разглядеть, хотя весь день она провела в палате. Её голос журчал едва различимо; больной старик охал, стенал, капризничал и никак не мог улечься поудобнее. Теперь она стояла, привалившись к дверному косяку, и в странном освещении казалось, что косяк растёт у неё из спины и она не в силах от него освободиться. Судорожно подёргала руками, плечами и вот наконец оторвалась, пошла, немного покачиваясь.
Кровать старика находилась возле окна. Старик тяжело дышал, иногда из его груди вырывался слабый стон. Движения женщины изменились. Теперь её босые пятки едва касались пола, ступни работали как ласты, взбивая воду и поднимая жёлто-зелёную муть, в которой плавали кружки, кипятильники, пакеты, полотенца, газеты. Даже грузные тумбочки стали отрываться от пола и медленно, как буйки, ползти кверху. Только койки оставались на местах. Руки женщины, гибкие, бескостные, тянулись к старику — несоразмерные по длине с её кургузым, скрюченным телом...
Ужас ударил его под дых, он онемел и застыл. Старуха! Ведьма!
Из ушей словно выбило пробки: тысячи бурь ревели в голове, разрывая её. Он беззвучно шлёпал губами, глаза лезли из орбит, кожа на лице трепыхалась и билась, как тряпка под натиском ветра. Он видел, как ведьма приближается к старику, за ней вращалась воронка. И сам он уже летел в эту воронку, на её острые рёбра. Боль и страх впились в сердце. Глаза ослепли, тело горело и корчилось от муки...
***
— Просыпайтесь, больной, вам укол...
Укол ему сделали в кровати. Он лежал на боку, упершись лбом в стену; в голове всё было разбросано, перевёрнуто и перерыто — полный разгром. Завтрак он пропустил и поднялся только к обеду. Пол качался вместе с потолком и люстрой. Постель у окна была заправлена свежим бельём.
— А где же?.. — не договорил: ноги подогнулись, и, взмахнув руками, он вцепился в спинку кровати.
— А, старик-то? Помер. Ночью преставился, — сказал сосед справа. — Так тихо, что никто и не заметил.
Весь день звучал приглушённый, как сквозь воду, гул — отзвук ночного кошмара, — и в нём слышались голоса. Они о чём-то просили, требовали, даже кричали, потом, не добившись своего, умолкали.
Он стоял у подоконника и разглядывал потёки на стекле — в полуметре шумел дождь, гудел в водосточной трубе, но он ничего не слышал и, кажется, не видел: всё окутывал туман, размывая очертания предметов и людей. Ему было плохо, он не мог ни говорить, ни думать; любая мысль, как пиявка, впивалась в висок.
Вечером боль отпустила, он выпил чая с ломтиком хлеба и, пока ужинал, слушал густой деревенский говор.
— Давеча, как встала, глядь, а Миколку скрутило. Авдотья гутарит: «Вязи яго, вязи...» А кудыть-то вязти? Почём знаю...
Женщина с лунообразным лицом в частых морщинах, вытирая углы рта комочком платка, говорила скороговоркой:
— Вялели в город вязти. «Вязи, вязи». А мы, дескать, не могём. Бумаги дали. Вот мы здеся таперя... Ну что, Миколка, как ты?..
Миколка — ледащий парень с копной жёлтых волос — лежал на месте умершего старика и хлопал длинными ресницами. Город с большими домами, улицами и площадями и больницу с зеркальным фасадом он увидел впервые в жизни; в глазах читались растерянность и испуг.
Женщина широким, мясистым станом разметалась на маленьком больничном стуле. Рядом в проходе и под кроватью было выставлено целое хозяйство из свёртков, узлов, пакетов, корзинок, бидонов и банок всех размеров.
«Настоящий вокзал», — подумал он, и все эти баулы и свёртки, женщина с круглым лицом, её сын, немой и забитый, вызвали в нём волну раздражения. Он отвернулся к стене и сунул голову под подушку...
***
Ночь пришла внезапно. Открыв глаза, он увидел широкую полосу сизого света. Окна снаружи, казалось, были завешаны жеваной тканью, поверх которой блестела чистая луна.
Сердце его стучало громко и близко — у виска; и стук этот становился всё более отчётливым и механическим, похожим на бой часов с тяжёлым маятником. Такие стояли в гостиной его родителей. В детстве эти часы представлялись ему железным человеком, который монотонно колотит в стену и каждый час, приходя в ярость, грохочет на весь дом. Мальчиком он до смерти боялся железного человека. Медный глаз монстра метался из стороны в сторону, разыскивая свою жертву, а когда находил, то уже не отпускал, доводя до исступления. Мальчик хватался за голову, кричал и опрометью кидался из комнаты. Вскоре часы исчезли из гостиной, но детский кошмар навсегда врезался в память.
Теперь он слышал похожий стук над головой и даже чувствовал колебания воздуха, вызванные движениями маятника. Каждый удар вонзал ему под кожу иглу, он вздрагивал и болезненно кривил лицо. Так продолжалось довольно долго.
Но вот заскрипела кровать. Кто-то приподнялся, звякнул посудой и жадными глотками стал пить. Эти звуки, такие обыденные, его обрадовали — значит, кто-то не спит, кто-то с ним рядом. Он обернулся...
Сначала ничего не увидел, будто ослеп после долгого пребывания в темноте. А потом зарябили кровати, тумбочки, стол, стулья, газеты... Много газет. Они летали, как птицы, размахивая крыльями, и больно хлестали ими по лицу. Между ними, в белой круговерти, напоминающей снежную бурю, плыла горбатая тень — паучьи руки, клочки вздыбленных волос и два белых безжизненных глаза.
Он не двигался, не дышал и старался не думать, боясь, что мысли, материализовавшись, привлекут ведьму. Буря ревела и крутила. Теперь он видел круг, за которым стояла тихая, спокойная ночь и где-то в коридоре горел ночник. Круг обозначал раздел, но выйти за него было нельзя.
Губы сами зашептали молитву. Он понимал, что ведьма его обходит. Нет, не за ним она пришла, а за тем, кто лежал у окна. Жёлтый чуб парня рассыпался на подушке, сон его был глубоким и безмятежным, рядом на стуле прикорнула мать. Утром она проснётся, и её Миколка с вытянутым, точно по команде «смирно», телом покажется ей необыкновенно красивым и ладным: солнечный луч из окна скроет мертвенную бледность кожи. Она позволит ему поспать подольше. Начнут заходить медсёстры, она будет тянуть до последнего, а когда, склонившись над родным до боли лицом, наконец прошепчет нежно: «Сынок, сынок, проснись...» — то... Что будет потом?
Он вдруг отчётливо увидел другое утро, другие белые стены, дверь, кровать и маму с влажными глазами. «А Миша умер, Миши больше нет...» Миши нет, он исчез, растворился, распался на атомы, превратился в ветер. Это он хлопает форточками и лезет за воротник, это он вздувает юбки и гонит по лужам бумажные кораблики. И вдруг этот ветер, мохнатый, лёгкий, игривый, подул в лицо. Что-то щёлкнуло, вспыхнуло, атомы сошлись, и Мишка — живой, здоровый! — улыбаясь во весь щербатый рот, закричал ему: «Бах! Бах! А ты убит!» — «Убит?.. Убит?..» Да, он убит и лежит на плитах с пробитой грудью, мозги его стекают серой массой в пыль. Здесь нет солнца — оно погасло. Здесь вечный мрак, и над оскалом пропасти стоит и смотрит вниз ребёнок. Так, значит, это ошибка?
Да, ошибка: он опоздал, задержался, как пассажир, отставший от поезда, и тот ушёл дорогой длиною в сорок лет. Теперь нужно всё исправить, подняться в тамбур и предъявить свой билет. Эй, проводник! Где ты там? Это моё место, мой плацкарт, нижняя полка...
У ведьмы задрожало лицо, узловатые, скрюченные пальцы, костлявые руки, квадратный горб...
«Сюда, сюда... Я здесь!»
Она повернулась. Бельма в кровавых прожилках впились в него острыми жалами, он испытал благодарную боль — наконец счастливый и свободный! Да, теперь всё правильно, всё как надо... «Ну, иди, иди скорее, я тебя заждался...»
Капитан
Галеон развернулся и гулко ударил из всех орудий. От разрывов лопнул воздух, острые щепы брызнули в стороны, рухнул такелаж, и пробитые паруса заполоскались на реях.
Он стоял в центре огня и картечи и казался выплавленным из металла: пули отскакивали от него, а пламя, злобно шипя, гасло, лишь коснувшись голенищ его ботфортов. Он отдавал приказы — сухо и жёстко, как дирижёр движением палочки, приводя какофонию боя к гармоническому единообразию. Иногда из пороховой гари, наполненной стонами и криками, выглядывала клыкастая морда — это сам бог войны, приняв звериное обличье, наблюдал за происходящим. Он видел муки умирающих, кровь, клокочущую в шпигатах, слышал мольбы о помощи, и в его жёлтых зрачках шевелилось злорадное чувство удовлетворения.
Когда напряжение боя достигло наивысшей точки и всё вокруг запылало, даже вода, капитан по-прежнему оставался невозмутимо спокойным. Его команды перекрывали рёв боя, были точными и чёткими.
Вот корабли сошлись бортами, и сотни железных крючьев сцепили их намертво.
— На абордаж! — Дым на мгновение рассеялся, и солнечные зайчики заиграли на острие рапиры капитана.
Через полчаса всё было кончено. Горстка пленных обречённо сгрудилась на шканцах. Победа!..
На горизонте пылал закат. Море, изменчивое, как женщина, на этот раз оставалось спокойным и величаво прекрасным. По его ровной глади скользил фрегат с гордо поднятыми парусами. Он спешил к родному причалу…
***
Резкий звук разрезал тишину пейзажа, картинка замерла стоп-кадром, запечатлев пузырь флага на фоне фиолетового неба.
Будильник! Чёрт бы его побрал! Завёл, чтобы не засидеться до утра. Завтра на работу... Одна мысль о ней бросала в дрожь, точно его приговорили к пытке, которая состоится на рассвете. Он даже представил палача в алой маске и кнут с железными набалдашниками, занесённый над ним всё в том же стоп-кадре, так натуралистично и жутко, что невольно зажмурился. Ну ладно, хватит! Только полчасика, и всё! Только полчасика.
Твёрдость, с которой он принял решение, помогла — кнут исчез, а внутри зашевелился приятный зуд нетерпения: ну действительно, только полчасика.
Клик мыши — и монитор ожил...
***
Дом губернатора стоял на бугре и белел высокой колоннадой среди кущ малахитовых пальм и кипарисов.
Мраморная лестница с ковровой дорожкой вела на второй этаж. При виде капитана стражники вытягивались в струну и таращили глаза. Весть, принесённая стодвадцатипушечным фрегатом «Элизабет», уже облетела город и собрала на пирсе толпу горожан. Артиллерия порта трижды салютовала в честь победителей. Женщины визжали, мальчишки свистели, а пронырливые воришки ловко срезали кошельки у достопочтенных ротозеев, пока те обменивались важными политическими новостями...
Губернатор — тучный мужчина преклонных лет, щекастый, толстогубый, с волосатой бородавкой на переносице, — увидев капитана, расплылся в слащавой улыбке:
— Мой мальчик! Об этом дне мечтал твой отец! Пусть его душа давно на небесах, но мысленно он с нами и благословляет тебя на новые подвиги!..
Дряблые щёки и двойной подбородок губернатора мелко подрагивали; всем своим видом хозяин дворца напоминал старого холёного бульдога.
— Но мне не терпится услышать рассказ, — сказал он, опускаясь в кресло и перекидывая ногу на ногу. Его толстые пальцы, унизанные золотыми перстнями, дробно стучали по перламутровой столешнице.
Капитан знал этого человека давно: ещё мальчишкой он бегал по аллеям губернаторского парка, лазал по чердакам и подвалам огромного дома, но не мог вспомнить, как он здесь оказался и кем был его отец.
Память капитана хранила множество разобщённых событий; они нагромождались друг на друга, мелькали в голове, тревожили и мучили постоянно. Казалось, кто-то однажды попытался влезть ему в голову и навести там порядок, но не смог, а только всё запутал и перемешал....
— Мы взяли около семи миллионов песо, много золота, серебра и изумрудов. Все эти сокровища испанцы везли с берегов Нового Света. Теперь они принадлежат вам...
— Английской короне, мой мальчик, английской короне, — поправил губернатор, сверкнув лисьими глазами. Потом вскочил и забегал взад-вперёд — удивительно проворно для своего внушительного веса.
— Я думаю, пришла пора для более серьёзного задания...
***
На экране вспыхнуло овальное окошко в белом обрамлении — «A New Task». Щелчок по нему вывел новую страницу, где с бухгалтерской точностью перечислялось всё, что требовалось выполнить. Картинка сменилась по едва уловимому клику мыши — взору открылась морская панорама, тёмно-синий закат, махровые, распадающиеся тени, район, примыкающий к гавани и порту. Капитан шёл по узкой улочке, едва освещённой редкими фонарями.
На душе было неспокойно. Опять он вспомнил человека, который два дня назад выпрыгнул из подворотни и, пряча лицо под полями войлочной шляпы, торопливо произнёс:
— Капитан, не верьте губернатору. Он лжёт.
И тут же исчез, лишь только поблизости послышались шаги патруля. Капитану показалось, будто в его чистую, прибранную, уютную комнату с тёплым камином ворвался ураганный ветер и всё в ней перевернул и разрушил. Нет, нет! К чёрту подозрения! Разве может он не доверять человеку, который был ему вместо отца? И разве нет у губернатора врагов, особенно в Англии? Однажды губернатор изрёк такую фразу:
— Политика — подлая вещь, мой мальчик. В ней нет места для дружбы и чести, а есть только выгода. Надо быть весьма осторожным человеком, чтобы однажды не подставить спину под удар наёмного убийцы.
О, эта политика! Даже сюда, за сотни миль от метрополии, тянулись нити интриг и заговоров, что плодились вокруг королевского трона. И было немало влиятельных персон, желающих посадить в губернаторское кресло острова своего ставленника.
Капитан часто размышлял об этом. Но была и другая причина, которая заставляла его подозрительно относиться ко всему, что происходило вокруг. Ему казалось, что кто-то незримый всё время находится с ним рядом: путает мысли, шепчет на ухо, руководит каждым его шагом и решает, что ему делать, о чём думать и что говорить. Это приобретало форму умопомешательства — ему всюду мерещилась чужая тень. Вот и сейчас он чувствовал слежку: как будто кто-то дышал в затылок и, что было совсем невероятно, пытался даже залезть ему в мозг.
В конце улицы мелькнула полоска океана, едва заметная на фоне провисшего неба. Капитан хотел идти прямо, но опять кто-то дёрнул его, словно кукловод за нитку, и развернул в противоположную сторону. И этот кто-то был так близко за спиной, что капитан, казалось, мог прочитать его мысли.
Всё повторилось, как два дня назад: из темноты выпал неизвестный в чёрном плаще, и когда капитан рассёк воздух рапирой, обозначая предел, дальше которого не стоит заходить, неизвестный сказал:
— Спокойно, капитан, спокойно, я не тот, за кого вы меня принимаете. Я лишь должен сообщить, что в таверне «Хромая лошадь» вас ждёт человек, который откроет вам правду о вашем отце.
— Что?
— Поторопитесь. Скоро рассвет.
Капитана вдруг охватила тяжёлая, мутная ненависть к незнакомцу, к городу, спящему сладким сном, ко всем его тайнам и заговорам, от которых не было спасения.
— Что вам всем от меня надо? Оставьте меня в покое! Слышите?..
***
— Вот нахал!..
Дама в ядовито-красном пальто, с чёрной лакированной сумочкой в руках, смерила его презрительным взглядом, а когда он снова полез вперёд, чуть оттеснив её локтем, бросила, словно плюнула в спину:
— Вот она, современная молодёжь.
Он шёл и ничего не видел; что-то бесформенное и серое копошилось впереди; его толкали, двигали, теснили, и он тоже кого-то теснил. Толпу он ненавидел и презирал.
Людей вокруг было много. Он натыкался на их одинаковые, холодные лица — одинаковые, как у близнецов, — в метро, на эскалаторе, всюду. Они висели сгнившими виноградными гроздьями: головы, головы — сморщенные, чёрные, неживые, испускающие удушливый смрад, через который не пробиться.
«Чтоб вас всех... проклятые...»
На работу он опоздал. А когда подходил к своему столу, ему захотелось стать песчинкой, букашкой, комаром, стать незаметным и невидимым для всех. Он ощущал кожей царапающие взгляды коллег, и это было так же мучительно, как если бы взбесившейся толпой они кинулись забрасывать его камнями. Поскорее бы сесть за стол, опустить голову, спрятаться за монитором и, кликнув мышкой, отключить невыносимую реальность.
Но эта реальность никак не хотела отключаться, а другую приходилось ждать, пока загрузится системник. Боже! Как же это томительно!..
Они всё ещё смотрят? Да. Их постные лица оживали только по большим праздникам, когда директор Сергей Викторович отстёгивал от своих щедрот деньги на корпоратив. В остальное время коллеги напоминали аквариумных рыбок, беззвучно разевающих рты и неслышно шевелящих пёстрыми плавниками. Их гладкие головы прилипали к зелёному стеклу, а выпученные глаза глядели бессмысленно и тускло. Главное, самому не смотреть на них. Ему казалось, что это убережёт от неприятностей, которые в скором времени с ним произойдут. Непременно произойдут! Зная его характер! Вот и Вера полагала, что в офисе он долго не задержится. Стоп... Вера! Он опять забыл ей позвонить.
Так и есть! Сидит, надув губы и опустив глаза, не смотрит и только строчит по клавиатуре…
***
В таверне было немноголюдно. Двое пьяных матросов, привалившись к притолоке, о чём-то негромко спорили. Капитан прошёл мимо.
Тотчас откуда-то сбоку появился плюгавенький мужичонка и суетливо тыкнул пальцем в дальний угол:
— Вас ждут.
Отсюда хорошо просматривалась вся таверна. Наверное, поэтому незнакомец выбрал место у окна.
— Капитан, я рад, что вы откликнулись на моё приглашение.
Худое, напряжённое лицо незнаком с клювообразным носом рассекал глубокий, уродливый шрам.
— Теперь я могу выполнить волю того, кому обязан многим в своей жизни. Его звали Крикс. Капитан Крикс.
— Пират? Его повесили по приказу губернатора...
— Вы не знаете самого главного: Крикс — ваш отец.
— Это ложь! Провокация!
— Ваш отец выше всего ценил свободу и не хотел служить ни англичанам, ни испанцам, ни Богу, ни дьяволу…
— Стоит мне крикнуть, и вас схватят. И в застенке, под пыткой, вы расскажете всё: кто вы, откуда и с какой целью ведёте эти лживые разговоры...
— Я был лоцманом на «Молниеносном», когда губернатор заключил союз с Криксом для совместной экспедиции против богатой испанской колонии. Экспедиция прошла успешно. Но губернатор не захотел делиться добычей, заманил пиратов в ловушку и, воспользовавшись численным превосходством, сжёг их корабли. Крикса заковали в цепи и отвезли на остров, где его и казнили...
***
— Это ещё что такое! Вы в своём уме?
Красное лицо с залысинами и кустиками сивых волос напоминало шаровую молнию, залетевшую в окно офиса и готовую лопнуть в любую минуту.
— Немедленно зайдите ко мне в кабинет!
— Шеф... Я... Это...
Директор Сергей Викторович считал, что либерализм в отношениях с подчинёнными вредит делу, и придерживался старого метода «закручивания гаек», который его никогда не подводил. Метод заключался в ежедневном прессинге сотрудников, когда за любую, даже несущественную провинность следовало предупреждение, замечание, выговор или штраф. Оправдания, какие бы они ни были, не принимались в расчёт. Сергей Викторович просто не знал, как на них реагировать, и поэтому предпочитал их не слушать.
Его ненавидели, презирали, боялись, за глаза называли «сатрапом» и «живоглотом» и ждали того дня, когда он уйдёт либо на повышение, либо ко всем чертям.
Страх и растерянность в глазах сотрудников были для Сергея Викторовича признаком того, что метод работает. Но сейчас в методе произошёл какой-то сбой, вернее, всё случилось вопреки методу и смахивало на откровенный бойкот, отчего директор на время лишился дара речи. Он стоял с разинутым ртом и был похож на раскалённый чайник, который вот-вот истошно завопит. Тишина висела секунд десять, а затем грянул гром...
...В кабинет директора он входил впервые и теперь с любопытством разглядывал интерьер: стол, кожаные кресла, диван, шкаф. Всё как обычно. Пожалуй, самым интересным был здесь сам директор Сергей Викторович — низенький, пухленький, как Винни-Пух, с лысиной на темечке.
Он стоял у окна, всем видом демонстрируя, что объяснения не будет.
— Сергей Викторович, позвольте мне сказать...
— В этом нет нужды, и так всё ясно.
Пауза. Казалось, что рука судьи с молоточком повисла в воздухе. Как только она опустится, раздастся сухой стук, и судья огласит приговор. Но пауза затягивалась, а приговора всё не было.
Он не знал, что одно маленькое обстоятельство тормозило дело: дождь за окном, разразившийся так нежданно, расстроил планы Сергея Викторовича на ближайшие выходные. Он досадливо чмокнул губами и прогундосил:
— Что вы сказали?.. Ах да!
Это «ах да» в устах сурового директора прозвучало так мило и по-домашнему, словно он задремал в тёплых войлочных тапочках у телевизора, сжимая газету в руках, и теперь вдруг проснулся.
— Ах да... вы уволены. Можете получить расчёт...
Ну и пусть! Бумажная работа всегда его тяготила, он считал её временной — так, промежуточным вариантом перед чем-то серьёзным и основательным. Ему казалось, что он скинул с себя тяжкий груз. Спускаясь с третьего этажа, он не обращал ни на кого внимания и громко выкрикивал: «Свободен, наконец-то свободен!» Не нужно вставать спозаранку, чуть ли не за волосы стаскивать себя, измученного бессонницей, с кровати, толкаться в метро, боясь опоздать, а потом всё равно опаздывать и ждать выговора. Ощущение лёгкости лишило тело веса, оно как будто стало воздушным. Казалось, стоит лишь разбежаться, чуть оттолкнуться от земли, чтобы полететь над городом, над крышами домов, над головами удивлённых прохожих.
***
— А что, если это правда?
Капитан гнал прочь дикую мысль, но она сама повернула ключ в замке, вошла в дверь и села рядом: «Я здесь, и с этим придётся считаться».
Он стоял на пирсе. На мачтах «Элизабет» гасли багровые пятна заката.
— Эй, красавчик, что скучаешь в одиночестве?
Надломив бровь и выпятив пухлые губы, женщина излучала сладкую, ленивую скуку, которая сквозила в её жестах и развязной походке.
Он смотрел мимо неё и думал, что всё происходящее с ним в последние месяцы не случайно, за этим кто-то стоит, кто-то упорно ведёт его к своей цели. Какой? Он не знал. И — что самое ужасное — не мог этому сопротивляться.
— Ну что же ты молчишь? Не слышишь? К тебе дама обращается! Эй, красавчик, очнись! Сколько можно зябнуть на пристани? Видишь, какой ветер разыгрался? Пойдём ко мне. В доме тепло и кружка весёлого эля найдётся. Что на это скажешь?..
У неё было жаркое, обмякшее тело, похожее на перебродившее тесто, и лежать вместе с ней в постели ему было покойно. Проститутка сопела, уткнувшись носом в плечо. Потом приоткрыла один глаз. Тусклый зрачок долго изучал профиль капитана: прямой лоб, нос с небольшой горбинкой, волевой подбородок.
— Ты что, не спишь, красавчик?
— Не спится.
Она зевнула и с томным видом потянулась под одеялом.
— О чём ты всё время думаешь?
— О нём.
Она вскинула брови.
— Если всё правда, я убью эту жирную тварь.
***
— Кого?! Сергея Викторовича?! — вскрикнула Вера. В её взгляде сквозил такой ужас, что он сам испугался и долго не мог понять, где находится.
— Какого Сергея Викторовича?
— Что с тобой, Андрей?
В окно лился синевато-грязный свет уличного фонаря, придавая обстановке спальни замороженный вид.
Вера, в одной сорочке, с распущенными волосами, сидела на кровати и, захлёбываясь от волнения, говорила:
— Тебе что-то приснилось? Ты сказал, что убьёшь нашего директора, Сергея Викторовича. Это за то, что он тебя уволил? Опомнись, Андрей! Я не узнаю тебя. Ты так изменился. Мне кажется, ты серьёзно болен...
Он сморщил лицо, вскочил на ноги и стал торопливо одеваться. Его разбирала злость:
— Оставь меня в покое! И все вы оставьте! Ваши офисы, тряпки, машины, курорты... вся эта гламурная пошлость! Ненавижу!..
***
Ветер бил в лицо, в грудь, трепал полы камзола. С плоской вершины утёса хорошо просматривалась вся бухта: вогнутая дуга пологого берега, хмурое серое море с барашками пенистых волн и корабли, стоящие у причала. Даже издали «Элизабет» выделялась среди них своей мощью и красотой.
Глядя на фрегат, на котором он прошёл не одну морскую милю и выиграл не одно сражение, глядя на серый горизонт, плавно перетекающий в высокое небо, он думал, что по-настоящему был счастлив только в море, под парусами. Каждый раз при возвращении земля встречала его неласково, как чужака. И только морю он отдавался всей душой и свято верил, что оно не подведёт его и не предаст никогда!
— Пропади оно всё пропадом! — крикнул капитан. — Уйду. Подниму «Весёлого Роджера» и обрублю швартовы... Довольно хандрить! Пора ставить точку в этом деле: слишком много тумана, поэтому легко напороться на мель. Но сначала — к нему! К нему!..
***
— Ты с ума сошёл! Ты просто сошёл с ума!
— Ну конечно! Как легко объявить сумасшедшим того, кто думает не по трафарету. Пойми!.. Пойми! Современный мир — такая же пошлость, как баночка с вареньем, бутерброд, горячий чай и два оплывших существа в тапочках у телевизора. Этого не будет никогда!..
***
Их было так много, что рябило в глазах, и одно неверное движение могло стоить жизни. Но тот, за его спиной (он чувствовал его присутствие), был настроен решительно. Казалось, он знал, откуда ждать атаки, и действовал на опережение: выпадом рапиры, подсечкой, своевременным уклоном или прыжком — и враг неизменно оказывался повержен. Вдвоём они — он и тот, что за спиной, — хорошо понимали друг друга и действовали в связке. Пожалуй, впервые между ними не было разногласий. Вот из-за колонны высунулось дуло пистолета. От громкого хлопка зазвенели хрусталики люстры. Пуля задела плечо. Внизу экрана вспыхнул белый кружок с двумя перечёркнутыми красными линиями посередине: лимит исчерпан! Больше нельзя ошибаться! А впереди оставались ещё десятки комнат, залов, переходов, лестниц и дверей, через которые надо было пробиться во что бы то ни стало...
Кто-то предупредил губернатора: шпиками полнился весь остров. А может, и сам догадался и прямо перед входом в дом велел его арестовать.Глупец не понимал, что тем самым избавляет его от последних сомнений. Ну что же, жребий брошен, и обратного пути нет!
Удар, отскок, выпад...
Огромный детина в железном шлеме замахнулся алебардой, на землисто-сером лице жёстко топорщились усы и козлиная бородка... Здесь, у высокой двери, врагов было особенно много, они бросались в схватку с отчаянием обречённых, словно понимая, что завтра для них всё равно не наступит.
Наконец всё кончилось. Всюду лежали трупы, наборный паркет заливала кровь.
Он вошёл в последнюю комнату. Окна были зашторены, на задрапированных красной тканью стенах висели картины и гобелены. Губернатор сидел под столом, без парика, его мясистые губы тряслись от страха.
— Нет, нет! Не убивай! Пощади! Я заплачу!.. Бери всё, что хочешь... Только не убивай!..
Он смотрел на губернатора и не чувствовал ничего, кроме презрения.
— Нет, я не уподоблюсь тебе. Ты будешь жить, зная, что твой кровный враг на свободе...
***
— Что это было? Кто-нибудь может мне объяснить, что это было?..
Сергей Викторович с трудом выбрался из-под стола. Глядя на погром, царящий в кабинете, можно было представить, что тут побывала конница батьки Махно: стулья опрокинуты, шкаф разбит, кресла и диван сдвинуты, документы в беспорядке разбросаны по полу. Дрожащей рукой Сергей Викторович потянулся к телефонной трубке.
— Охра... охрана? Чёрт бы вас побрал! Немедленно вызывайте полицию! Немедленно!..
***
Когда он открыл глаза, то ничего не увидел. Потребовалось время, чтобы привыкнуть к темноте, и он различил решётку, крюк, от которого тянулась к колодкам цепь, и крошечное окошко с беззвёздным небом. Каждое движение отзывалось огненной болью, особенно болела голова — казалось, на неё упал кузнечный молот. Где-то поблизости звякнули ключи, заскрежетал замок.
— Ну что, очухался, сукин сын?
Что-то большое и аморфное едва различимо колыхалось во мраке. В красных отблесках факела, который нёс стражник, поблескивали бриллианты на толстых губернаторских пальцах.
— Завтра тебя вздёрнут на виселице так же, как и твоего мерзавца-папашу. Жалею об одном: что не придушил тебя, когда ты был ещё щенком...
Как это произошло? Почему он здесь? Ему казалось, что это продолжение чьей-то вероломной игры, в которую он был вовлечён помимо воли. Он вспомнил, что, спускаясь по лестнице губернаторского дома, получил удар в затылок, и теперь в его голове всё путалось. То он видел себя ребёнком, бегущим навстречу высокому сильному человеку с тёплой улыбкой и лучистыми глазами. То видел молодую женщину, растрёпанную и несчастную, — она называла его Андреем и умоляла, чтобы он не трогал какого-то Сергея Викторовича. То вновь возникала грушевидная фигура губернатора в коротких панталонах, белых чулках и парике. Он прохаживался вдоль кабинета дёрганой походкой, внезапно останавливался и бросал отрывисто и сухо:
— Вы уволены! Можете получить расчёт!..
Он проснулся, когда в зарешёченное окошко пролился утренний свет. В углу шуршали крысы, где-то капала вода; капли падали с большими промежутками и звучали, как колокол.
Это было его последнее утро перед казнью. Он не испытывал ни страха, ни раскаяния, хотелось только одного — поскорее скинуть тяжёлые колодки и расправить отёкшие мышцы. Тело задыхалось без движения. Впрочем, ждать оставалось недолго: губернатор обещал повесить его на рассвете.
Раздались шаги — ну вот, это точно за ним...
— Напрасно вы не поверили мне, капитан. Всё могло сложиться иначе.
Он вспомнил этот массивный нос и багровый шрам, рассекающий пополам твёрдое лицо. Человек из таверны — на нём был костюм стражника — извлёк из кармана связку ключей и отворил решётку.
— Когда-то давно я плавал под флагом вашего отца. И не променял бы то время ни на какие сокровища мира!..
— Мой отец... Каким он был?
— Он был великим мореходом. Слава о нём гремела по всем океанам, и многие искатели приключений мечтали оказаться в его команде.
Человек из таверны разомкнул колодки и помог капитану подняться.
— Вы свободны.
— Что мне теперь делать?
— Это решать вам...
Они долго шли по узким переходам подземелья, то спускаясь, то поднимаясь по рыхлым ступеням, глотая горькую пыль, пока наконец пламя не задрожало и острыми языками не указало на выход. Последнюю преграду, полусгнившую дверь, вышибли пинком. Доски рассыпались — и в глаза ударил нестерпимо белый, мучительно прекрасный свет...
***
На потолке горела большая белая лампа. Доктор — высокий, сухощавый, с выпуклым черепом — имел несносную привычку пристально вглядываться в собеседника, не отвечая на прямые вопросы. Вот и сейчас, сунув руки в карманы халата, он молчал.
— Умоляю вас, доктор, скажите, вы поможете ему? Поможете?..
Андрей как будто не дышал, руки его были туго стянуты ремнями.
Вера вытирала слёзы и безостановочно говорила: тишина и молчание доводили её до изнеможения.
— Как вы думаете, он нас слышит? Вы знаете, утром я заметила, как у него дрогнула ресничка, и мне даже показалось, что он пытается говорить.
— Не думаю, — ответил наконец доктор, переводя взгляд на больного. — Мы вкололи ему сильнодействующий препарат... Хотя...
— Смотрите, смотрите! — закричала Вера, отводя платок от мокрого лица. — Смотрите!.. Он улыбается!..
***
Он улыбался. Чёрный флаг вился на флагштоке. Подняв все паруса, «Элизабет» выходила в море.
Позади таял берег, а впереди, над пламенеющим горизонтом, вставало большое багровое солнце. Волны пенились и бились о борт корабля, они приветствовали своего капитана...
Чокнутый
Работа солдата — выполнять приказы, остальное его не касается. Но Крохус так не считал. Уже тогда о нём ходили легенды. Он был старше нас всех и успел поучаствовать в двадцатилетней войне, за что получил высший орден Империи. Молодёжь смотрела на него как на небожителя, и я не был исключением.
Когда мы выстроились возле корабля и чёрное солнце Трапы осветило наши лица, Крохус сказал:
— Ребята, я в вас верю. Там, — он кивнул в сторону леса, — ждут нашей помощи, надеются. Так неужели мы их подведём?..
Мы выступили без промедления, хотя знали, что за самоуправство командира по головке не погладят. Деревья стояли стеной. Дорогу приходилось прорубать, как тоннель в скале. Когда день пошёл на убыль, путь нам преградило болото, кишащее всякими тварями. Но о том, чтобы повернуть обратно, не могло быть и речи.
В шаге от меня тухлая вода вспучилась пузырями, раздался всплеск. Я вздрогнул, отшатнулся и по горло провалился в трясину. Говорят, в такие минуты перед внутренним взором проносится вся жизнь. Не знаю, не могу утверждать, потому что с той же скоростью, с какой погрузился в болото, я очутился на суше — на маленьком дернистом островке. На меня в упор глянули жёлто-оранжевые глаза Крохуса.
— Сынок, тебя как звать?
— Голх.
— Держись ко мне поближе, Голх…
Учёные называли их эзоротилы. Днём — мёртвые деревца, скрюченные, обожжённые солнцем Трапы, ночью — хищники, убивающие ядовитыми иглами, которые они выпускали на сотни метров.
Крохус оказался прав: если бы он выполнил приказ Центра и мы бы отправились позже, нашей запоздавшей миссии осталось бы эвакуировать с базы только трупы.
Всё прошло гладко, ни один из бойцов не был даже легко ранен. Несмотря на такой результат, Крохуса хотели уволить из армии. Во всяком случае, точно понизили в звании. Но когда мы встретились во второй раз через полтора года, он по-прежнему был командиром отряда особого назначения, и ему по-прежнему поручали выполнять сверхсложные задачи…
Тогда я служил в составе пятьдесят второй бригады отдельного корпуса космических сил. В галактике JV-1640 мы зачищали от пиратов планету Зэду и девять её спутников.
Из-за песчаной бури наша высадка прошла не по плану. Мы оказались далеко от заданной точки и на какое-то время потеряли связь с кораблём. Тут нас и накрыли.
Через четверть часа боя в живых остались только я и механик. За ним по песку тянулась тёмно-зелёная полоса крови, а мою спину словно обварили кипятком. Я скрипел зубами от боли и пытался укрыться под навесом бархана. Наконец пираты отступили (им тоже крепко досталось), и я смог оказать первую помощь товарищу. Когда я вкалывал обезболивающее ему и себе, барханы перед моими глазами ходили пьяными валами, а пустыня казалась разбушевавшимся океаном.
Механик умер через час. А ещё через час со мной вышли на связь и сообщили, что высланный на помощь эвакуатор при посадке столкнулся с какими-то помехами — ночью Зэда вела себя агрессивно. Я услышал несколько научных терминов, которые должны были примирить меня с неизбежным: помощь придёт не раньше утра. Но доживу ли я до утра?
За гребнем бархана что-то двигалось. Мой фонарик рыскал в поисках источника шума. Неожиданно вблизи возник бугорок — миниатюрная копия вулкана, из вершины которого бил фонтанчик песка. На всякий случай я отполз подальше и сделал это вовремя: вулканчик сдвинулся, превратившись в полутораметровую змейку. Вслед за ней выросли ещё четыре продолговатых холмика. Внутри них, судя по форме, скрывались какие-то рептилии.
Я лежал на спине, опираясь на локоть, и вращался вокруг собственной оси, но всё равно не угадал момент атаки. Рывком меня отбросило назад, железным кольцом сдавило горло…
— Сынок, ты слышишь меня? Сынок?.. Если да, кивни…
Слышу ли я? Слышу ли я? Этот голос, самый красивый голос в Империи (для меня, во всяком случае), я узнал бы из тысячи. Крохус! Он!..
Оскаленная морда змеи выплюнула струю коричневой жижи и задрожала в свистящем рыке… Змеиный клубок перекатывался на песке… Эти обрывочные воспоминания преследовали меня долго и после госпиталя, но постепенно прошли, и только одно я сохранил и повесил в воображаемом зале славы на самом видном месте: пунцовый восход над Зэдой, чёткий контур фигуры Крохуса на фоне тарелки корабля-эвакуатора, заходящего на посадку. Не знаю, какого перестраховщика он выставил дураком и чем поплатился за невыполнение приказа, но в ту минуту мне очень хотелось, чтобы он меня вспомнил.
— Я Голх… Помните Трапу?.. Болото?..
Он ничего не ответил, только крепко пожал мне руку на прощание…
Прошло десять лет. Моя военная карьера складывалась удачно, и, когда меня вызвали в Центральный аппарат разведки, я не без гордости ждал очередного повышения, но услышал неожиданный приказ. И не то чтобы расстроился, а просто опешил от того, что мне, а не младшему по званию, поручали такое тривиальное дело — вернуть внедрённого агента, переставшего выходить на связь.
Но когда я услышал его имя, то сразу всё понял. Крохус! Да, агента такого масштаба не мог курировать мальчишка, да и для меня это было честью. Но что произошло? Он по-прежнему верен себе, выбирая между долгом и совестью, и по-прежнему получает выговоры от начальства? Последние годы я ничего не слышал о нём и думал, что он в отставке: строчит мемуары или разводит цветы на даче. Я мог представить его преподавателем военной кафедры, за которым табуном ходят восхищённые студенты, но кем не мог его вообразить, так это кабинетным чиновником, винтиком системы, работающим монотонно и безотказно.
Было неприятно узнать, что здесь, на самом верху, его считают дурачком, этаким городским сумасшедшим. Опять выкинул очередной фортель! А что вы хотели? С него станется! И всё же надо было выяснить причину. Кто виноват? Сам агент? Или что-то другое?
Агентурной сетью во Вселенной занимался специальный отдел аппарата разведки, он собирал информацию обо всём, что могло угрожать безопасности Империи. Агентов рассылали по отдалённым галактикам, потом ротировали, и это было непременным условием их работы.
Меня ожидало длинное путешествие в сектор 2011 Млечного Пути — так называли галактику BG-12T1 люди, населявшие третью от Солнца планету. Раса, создавшая примитивную цивилизацию с вяло идущим технологическим прогрессом, близкая к самоуничтожению. Странно, что Крохусу с его боевым опытом досталось такое захолустье. Правда, я не знал, чем он отличился за последние годы. Может, что-то побудило его бежать на край света? Я должен был вступить с ним в контакт и заставить вернуться, а в случае неповиновения… Нет, по отношению к Крохусу это не укладывалось в моей голове.
Подготовка длилась неделю — собственно, всё это время заняла трансформация в человека. Внешне я теперь ничем не отличался от землянина и знал все привычки и обычаи людей разных рас, чтобы в любой ситуации сойти за своего. Получив знания, накопленные человечеством за всю его короткую историю, я убедился в примитивности и рефлексивности мышления землян. Что и было, видимо, причиной их бед. Люди не умели находить разумный баланс между чувством, импульсивным порывом и холодным расчётом: у них всегда одно брало верх над другим — отсюда скачкообразность их эволюции и бесконечные войны.
Ненадолго меня задержали на Титане, спутнике Сатурна. Получив дополнительный инструктаж, я благополучно переправился на Землю, в небольшой городок под названием Патаевск.
До него я добирался на рейсовом автобусе, впервые испытав то, что свойственно человеку. У людей это чувство возникает внезапно, как правило, внизу живота, затем, стремительно поднимаясь по позвоночнику, влажной, липкой субстанцией заливает средостение. Его называют тоской. Я читал тоску в лицах людей, ехавших в маленьком душном автобусе по ухабистой дороге; видел в грязном сером пейзаже за окном; в приземистых кособоких избах с гнилыми заборами; в чёрном столбе дыма, который валил из трубы местного завода (его работа приносила больше вреда городской экологии, чем пользы городскому бюджету). Это отвратительное состояние похоже на болезнь, оно непонятно высшему разуму, но мне стало невмоготу. Пришлось применить систему концентрации духа, предназначенную для таких случаев. И только тогда я вернул утраченную способность трезво оценивать происходящее.
Патаевск по числу жителей был скорее посёлком, но патаевцам нравилось называть себя горожанами. Они гордились своим заводом и городом, хотя ям и колдобин на его центральной улице было больше, чем кратеров на Луне. Чуть в стороне от центра в глаза бросались запустение и бесхозяйственность. По лужам и грязи бегали замызганные сопливые дети, старики с котомками гребли палками в мусорных контейнерах, во всё горло орали пьяные, где-то кипела драка, женщины развешивали штопаное нижнее бельё и изрыгали мат — всё это было прозой жизни маленького городка.
Добравшись до места, я тотчас дал сигнал Крохусу, но он проигнорировал его так же, как и ранее посланный с Титана. Или не услышал? То, что он блефует, я понял, когда встретил его на улице с двумя детьми. Он демонстративно отвернулся. Неужели и впрямь тронулся умом? Такие случаи (нечастые, впрочем) Центр фиксировал, детально изучал, и судьба агента решалась, как правило, быстро. Его возвращали, вправляли мозги при помощи специальных средств и переводили на другую работу. Совсем безнадёжных «стирали».
Крохус, как я выяснил, прочно обосновался в Патаевске. Женился, обзавёлся детьми — у него подрастали восьмилетний сын и шестилетняя дочь. Вместе с ними, женой и больной старухой-тёщей он жил в двухкомнатной квартире на окраине города. Работал на заводе простым токарем, а его жена — воспитателем в детском саду.
Поначалу мне казалось, что он сознательно избегает нашей встречи, а потом догадался: Крохус вёл меня к специально выбранному месту.
Из всех паршивых районов города этот был, пожалуй, самым паршивым. Частный сектор, городская свалка, покосившиеся сараи, гаражи, блочные заборы и пивная с грязной лужей блевотного цвета у дверей. Я пришёл намного раньше, чтобы изучить обстановку, пути отхода на случай, если разговор не сложится. Был ли я достаточно уверен в себе? Мне казалось, что в критической ситуации я, опираясь на опыт, сумею выполнить свой долг до конца. Никакие сантименты мне не помешают. Но где-то в подсознании крепко засело убеждение, что в последнюю минуту я поступлю ровно наоборот. Я словно раздваивался внутри и потому чувствовал себя не лучшим образом.
Я стоял возле гаража, изъеденного ржавчиной до последнего болта. Все его четыре стены были испещрены рисунками фаллосов с похабными комментариями. Да, от такого гаража убежишь на край Вселенной! Мне хотелось разнести его на атомы, чтобы он не отравлял своим видом и без того гнусный окрестный пейзаж.
Крохус пришёл не один, а в компании дружков, уже крепко поддатых, но всё ещё не исчерпавших возможностей своего организма пить дальше. В пивной они этим и занялись, горланя так, что от звуков охрипших голосов звенели стёкла. И ор всё нарастал. Я даже не заметил, как от пошлых анекдотов и взаимных объяснений в любви они перешли к драке. Непонятно, из-за чего началась потасовка, но все вдруг разом вскочили и побежали на улицу выяснять отношения. Крохус пытался разнимать дерущихся, но у него это плохо получалось. Один или даже пару раз ему случайно заехали по скуле. У меня глаза полезли на лоб. Кому заехали? Крохусу? Лучшему инструктору рукопашного боя в Империи? Или в этом Патаевске воздух до того отравлен, что мгновенно действует на мозги, и я схожу с ума?
Двое из гоп-компании, которым больше всего досталось, поплелись домой. Остальные вернулись внутрь — пить мировую. Я с кружкой пива сидел за столиком в дальнем углу (ни разу так и не притронулся к этому ужасному пойлу) и ждал. Наконец дружки стали расходиться. Крохус проводил их до дверей, обнял, расцеловал каждого, а когда они ушли, подошёл ко мне и сел напротив. Его походка, движения, лицо не выдавали того, что он пьян, хотя пил он не меньше других. Голубые глаза смотрели спокойно и трезво, и мне показалось на миг, что сквозь радужку просвечивает их настоящий оранжево-жёлтый цвет.
— Ну, здравствуй, Голх.
Я не ожидал, что он меня узнает, тем более в таком облике. Значит, у него сохранились связи, и кто-то по старой дружбе снабжал его информацией. Во всяком случае, к моему визиту он подготовился.
— Нам полагается обняться по-земному, и я сделал бы это от чистого сердца, но боюсь, ты не поймёшь.
— И не только я, Крохус. Наверху тоже никто ничего не понимает.
— В таком случае лучший способ — объявить непонятное несуществующим. Вычеркнуть его или, например, снабдить ярлыком. Я знаю, что там меня считают сумасшедшим.
— Не стану отрицать. Но только от тебя зависит, поменяется ли это мнение в будущем.
Крохус ухмыльнулся и откинулся на спинку стула.
— А зачем? Я своё отслужил и не вижу необходимости кому-то что-то доказывать.
— Крохус, не мне тебе объяснять, как устроен мир. Система работает по тысячелетним законам. Это данность, и не надо считать, что она посягает на чью-либо свободу. Главное — порядок и ясность. Понимаешь? Ясность. Если понимаешь, то просто вернись и объясни, что нашёл в этой дыре, что тебя здесь удерживает. Разве это сложно?
— Нет. На самом деле нет, Голх… Хорошо, я попытаюсь объяснить тебе только потому, что мы когда-то вместе мёрзли в песках Зэды. Ну, ещё потому, что ты сидишь здесь и пытаешься отыскать ключ к пониманию того, на что любой другой бы наплевал. Он просто стёр бы меня — и никаких забот.
— Я не получал такого приказа, — соврал я. — Нет, Крохус, ты неправ. Тебя ценят и помнят твои заслуги…
Я запнулся. Крохус заметил моё смущение, но не воспользовался им. Поднял кружку пива, шумно отхлебнул, отёр усы от пены и сказал:
— Там, на Зэде, всё могло закончиться не так, как мы хотели. Эти твари отличались исключительным проворством и превосходили нас по численности раз в сто. Но даже если бы от тебя или меня не осталось ни косточки, ни капли соплей, где-нибудь в лаборатории Кроза или Партуса, или любой другой, каких в Империи сотни, обыкновенный студент-стажёр извлёк бы из банка данных кусочек замороженного дерьма (не помню, как оно называется) и воссоздал бы нас с абсолютной точностью. И мы бы снова оказались в строю, здоровенькие, целенькие, новенькие, лучше прежних, и уж точно на моей спине не красовался бы розовый шрам, который мне просто лень удалить.
— Что ж, Империя — могущественная цивилизация, и мы вправе гордиться успехами её науки.
— Гордиться? О да. Никто не спорит. До Земли меня часто посещало странное чувство — будто я часть чего-то огромного и вечного, как Вселенная. Я — маленькая звёздочка, подвешенная в определённом месте, и буду висеть там сотни, тысячи лет. Вокруг пустота, бесконечность и полный покой. Мне не холодно и не жарко, не грустно и не весело. Мне незнакомы ни чувство голода, ни чувство страха. Уже тогда я понимал, что Империя достигла предела своего развития. Тупика. Дальше идти некуда и незачем. Вот он — рай! Вечная жизнь и вечное блаженство! Чего ещё желать? Но пойми, Голх, счастье не в обладании им, а в стремлении к нему. Люди на Земле это хорошо уяснили, поэтому и сбежали из библейского рая…
Неожиданно в пивную влетела маленькая девочка с растрёпанными рыжими волосами. Отыскав взглядом Крохуса, она протянула к нему ручонки и звонко заверещала:
— Папа… папа… папа…
Я видел, как изменилось его лицо. Врачи из Центра наверняка озаботились бы состоянием его здоровья, но здесь, на Земле, это означало что-то другое. Крохус подхватил девочку на руки, посадил на колени и расцеловал пухлые розовые щёчки. А потом с преувеличенным вниманием выслушал её щебет.
У девочки из носа текли сопли, она размазывала их ладошкой и, хмуря по-взрослому брови (видимо, подражая матери), говорила, что Сенька, её брат, пришёл из школы с подбитым глазом, что мама просила передать их непутёвому отцу: если он, изверг, сейчас же не притащит свой пьяный зад домой, то она заберёт детей и уедет к тётке.
— Ведь ты же обещал, пап? — заключила девочка. При этом она уже не сердилась и глядела на отца с обожанием.
Крохус снова обнял ребёнка и звучно чмокнул в лоб.
— Идём, идём, моя голубка, к твоей строгой маме. Но я вовсе не пил, так, немного посидел с друзьями. У дяди Валеры день рождения. А это, голубка, тебе…
Крохус вытащил из кармана плитку шоколада и дал её девочке, которая тотчас захрустела фольгой. Потом слезла с отцовских коленей и, жуя шоколад, принялась с любопытством разглядывать посетителей пивнушки. У противоположной стены, вдоль плинтуса, задрав пушистый хвост, неторопливо прохаживалась дымчатая кошка. Видимо, хозяйская. Девочка обрадовалась, кинулась к ней, сгребла в охапку и, не выпуская из рук шоколада, стала её тискать и ласкать так, что кошка временами не выдерживала и жалобно мяукала.
Крохус улыбнулся, глядя на дочь, и вновь продолжил:
— Здесь всё неопределённо и непредсказуемо. Я ощущаю себя эквилибристом, который идёт по канату и не знает, чем обернётся его следующий шаг. Здесь я отвечаю не за тридцать бугаёв, закованных в броню и вооружённых самым совершенным оружием во Вселенной, а за жизнь и здоровье трёх любимых существ. При этом я осознаю, насколько они и я беззащитны. Мои враги — это скарлатина, ветрянка, грипп, тёщина гипертония, дурость и грубость заведующей детским садом, страх, что меня сократят на заводе, задержка зарплаты, безденежье. Какие, к чёрту, монстры Зэды или Трапы в сравнении со всем этим!..
Только теперь я заметил, что Крохус неважно выглядит: мешки под глазами, обвисшая желтоватая кожа, морщины. К нему приближалась старость. Сколько по земным меркам ему было лет? Сорок пять? Пятьдесят?
— Там мы можем прожить двести, триста и пятьсот лет, если захотим. Нам поменяют изношенный орган, руку, ногу, любую часть тела, как меняют детали в механизме, а если на то пошло, вырастят нас в пробирке заново. Это уж как кому нравится. Но я не променяю на сотни лет ни одного дня, прожитого на Земле. Здесь я ощущаю, что живу, а там я выполняю функцию.
— Но ты умрёшь! — сорвалось с моих губ, и я пожалел об этом.
Девочка к этому времени оставила кошку в покое (та отвоевала свободу не без помощи когтей) и вернулась к отцу. Мою неосторожную фразу она услышала, вскинула на меня недоумевающие глазки, которые как будто вопрошали: почему дядя кричит и почему её папа должен умереть? Дядя, верно, шутит? Но облизывать выпачканный в шоколаде рот было приятнее и интереснее, чем держать в голове недетские вопросы, и она быстро позабыла о них.
Я понизил голос:
— Сколько тебе сейчас? Пятьдесят?.. Ну проживёшь ещё лет десять. Статистику мужской смертности ты знаешь не хуже меня.
— Я знаю, знаю. И думаю о том, что мне надо успеть поставить на ноги моих голубков.
Крохус улыбнулся, вновь взял девочку на руки и прижал к груди.
— Ты ведь моя, голубка? Да? Моя?..
— Да. Я твоя, — не без гордости ответила девочка, облизывая пальцы и причмокивая от удовольствия. — Ну что, пап, пойдём к маме?
— Пойдём, голубка. Пойдём…
Он взял её за руку и повёл к выходу, давая понять, что разговор окончен. Но в последнюю минуту оглянулся.
— Я ни за что не вернусь. Если ты не можешь пойти против Центра, в знак нашей прежней дружбы дай мне сутки…
Это безумие! Он чокнутый! Что он тут плёл о библейском рае?! О тупике, в который попала Империя?! Я не собирался передавать весь этот бред Центру, но и не мог сделать то, что полагалось по инструкции. Несколько фраз, написанных в ней сухим, деловым языком, перечёркивали всё, во что я верил. На Зэде и Трапе я заплатил за эту веру сполна. Да дело было даже не во мне. В конце концов, Крохус не заслужил к себе такого отношения: свой долг Империи он отдал с процентами.
Я вышел из пивной и вновь оказался возле проклятого гаража, от вида которого хотелось бежать на край Вселенной. У меня застучали зубы — но не от озноба, а от внезапно вскипевшей ненависти, и тогда, вполне сознавая, что делаю (пусть считают, что я потратил его на Крохуса), я направил очиститель на гараж. Едва слышимый щелчок — и гараж исчез. На его месте лежали кучи мусора, перемешанные с грязью и человеческими фекалиями. Почти сразу я почувствовал облегчение, словно с плеч упал многотонный груз, тело стало воздушным, невесомым, и ноги, казалось, оторвались от земли…
Через час я, вполне довольный тем, как справился с заданием, навсегда покинул Патаевск. Больше Крохуса я не видел.
Метаморфозы
Сверху капало, словно над головой висел не каменный свод, а ночное небо, готовое разразиться дождём. Одна капля ударила в темя. Гон вздрогнул, приподнял сведённое мукой лицо и подставил пересохший рот. Сразу наплыли воспоминания: студёное озеро близ родной деревни, снежные вершины, лиловые облака, волна лижет берег, холодные валуны, обросшие тиной, сквозь воду просвечивает золотисто-зелёное дно...
Палач повёл плечами, размахнулся, и свист кнута разрезал тишину. Судорога боли прокатилась по спине, в глазах потемнело. Гон закричал, потом сжал рот и заскрипел зубами. Тонкий мерзкий голос монаха, который изводил не меньше, чем пытка, пропищал над самым ухом:
— Отвечай, кто подстрекал тебя покуситься на Святое Писание и каноны церковные? Кто призывал языком змеиным пускать яд сомнения в души христианские, искушать их еретическими домыслами, что Земля не покоится на трёх китах среди бескрайнего океана, а вращается вокруг Солнца и что оное Солнце и есть центр мира?
Палач вытащил из жаровни раскалённые щипцы, и дикий вой огласил подземелье...
***
— Я не могу на это смотреть. Его надо спасать!
— Нельзя.
— Почему? Завтра его сожгут на костре, и наше вмешательство ни на что не повлияет.
— Не знаю, не знаю... Свяжись с «Землёй». Если дадут добро, тогда да...
— Пока я свяжусь, пока они сообразят, что к чему, этот бугай сдерёт с него кожу живьём!
— Если ты такой нежный, какого чёрта согласился на эту работу?
***
Нас пятеро в отряде, и каждый — профессионал в своём деле. Я, например, медиевист, специалист по Средневековью. Десятый и одиннадцатый века — мой любимый период истории, самый удивительный, самый таинственный, самый неизведанный.
Мы все — люди разных профессий — точно первопроходцы космоса: исследуем неизученные территории и открываем неизвестные факты. Одна лишь разница: нас влекут не тайны далёких звёзд и планет, а тайны Земли.
Когда-то давно писатели-фантасты изобрели машину времени и отправились на ней в прошлое. Это было чудо! Сегодня подобные путешествия — такая же обыденность, как межгалактические перелёты. Основы теории пространства и времени изучают в институтах, её азы преподают в школах; даже последний двоечник способен блеснуть знаниями, которые были недостижимы для учёных какие-то двадцать-тридцать лет назад.
Всем известен постулат: изменение прошлого влечёт изменение будущего, но учёные сумели найти лазейку, позволяющую обходить строгие законы. Они научились «вытаскивать» нужного человека из крепких объятий времени, не разрывая при этом цепочку причинно-следственных связей событий. Для этого придумали множество способов, самый действенный из которых — естественный уход человека из жизни, то есть его смерть. За несколько секунд до часа икс мы подменяем живого человека на дубликат его тела, уже бездыханного. Людей, вырванных таким образом из прошлого, называют «мемрами». Они представляют собой ценнейший материал, поскольку с их помощью удаётся пролить свет на самые тёмные страницы истории.
Перемещаясь во времени, мы строго соблюдаем инструкции. Оказавшись, к примеру, в Древнем Риме времён императора Диоклетиана или в стане крестоносцев, штурмующих стены Константинополя, обязательно облачаемся в энергетические скафандры, делающие нас невидимыми для окружающих. В редких случаях, когда нужно вступить в контакт с внешней средой, мы их покидаем. Но такое бывает только с разрешения «Земли» — Главного центра управления перемещением в пространстве и времени…
Нашего мемра мы вытащили на второй день: сняли прямо с креста в момент казни. Крест стоял посреди соборной площади, заполненной толпами беснующихся фанатиков, и уже наполовину был охвачен огнём.
Гон, так звали приговорённого, обгорел на девяносто процентов — случай, не представляющий сложности для современной медицины. Уже через месяц мы сидели в кабинете шефа, Марка Геннадиевича Штама, и изучали первые материалы. Марк Геннадиевич проматывал видео и, делая остановки, обращался к высокому сухощавому Альберту Сергеевичу, своему заму:
— Это именно то, о чём вы предупреждали?
— Да... К сожалению, влияние перемещения на психическое состояние мемров нами пока ещё до конца не изучено...
***
Гон всё больше убеждался, что попал в рай, который, правда, был совсем не таким, каким описывали его священники и Библия. К тому же богов оказалось с целый десяток, а может, и больше. Тем не менее это нисколько не портило ощущения полнейшего счастья, которое он испытывал каждый день и каждую минуту. Гон ел райскую пищу, спал в райской постели, носил райскую одежду — чего ещё можно было желать? Лишь одно расстраивало: боги никак не хотели ему верить. Его удивляло, что всевидящие и всезнающие творцы мира и человека в чём-то сомневаются. Возможно, в этом таился какой-то подвох, игра, доставляющая им удовольствие. И это бы всё ничего, если бы не упорное желание богов вернуть его на Землю. Зачем? Для какой надобности? Земная жизнь Гона была постылой и тяжёлой, в вечных скитаниях, лишениях, изнуряющем труде ради куска хлеба, и его пробирала дрожь от мысли, что придётся всё это вновь испытать. Только одно озаряло память лучезарным светом радости: встреча с Учителем, благодаря которой он обрёл душевный покой, силу, знания и смысл бытия. Но, несмотря на это, возвращаться назад он не хотел.
***
На самой древней из дошедших до нас карт эта местность называлась Альмандией. Мы высадились в центре каменистой пустыни с голыми сопками и выжженным небом, на котором властвовало немилосердное солнце. С нами был Гон, хотя он умолял нас оставить его на «небесах» — мы даже не пытались переубеждать мемра, что мы никакие не боги, а он не в раю.
Не боясь встретить в гиблой пустыне живую душу, наш отряд двигался без скафандров. В это время года жара не сильно донимала. На третьи сутки небо заволокли тучи и подул ветер. Наш проводник забеспокоился, объяснив, что пыльные бури в здешних местах достигают невероятной мощи. Туча, к счастью, только немного попугала нас и скрылась за горизонтом.
Прошло два дня. Ландшафт не менялся: вокруг лежала всё та же голая, безликая равнина. Гон уверял, что идти осталось недолго. Он быстро уставал, его то и дело приходилось взбадривать препаратами, восстанавливающими силы. Иногда мне казалось, что у него проблемы с головой и ему нельзя верить, что вся эта затея ни к чему хорошему не приведёт. В конце концов, нас разделял пласт времени толщиной в несколько сотен лет, и мы могли просто не понимать друг друга...
— Это там! — Гон ткнул пальцем в грязно-серое облако, лохматым чудовищем встающее над горизонтом. Ветер дул прямо в лицо. Пригибаясь к земле, мы шли наперекор ветру, и с каждым шагом нас всё больше охватывало волнение.
То, что произошло потом, трудно с чем-то сравнить. Наверное, нечто подобное я пережил, когда впервые увидел Колосса Родосского во всём его первозданном величии и красоте. Мы лежали на краю бездны и, вцепившись в камни, смотрели вниз, на огромные зелёные валы, которые с ужасающим грохотом разбивались о спины гигантских животных. Это были киты! Их горбатые, лоснящиеся спины… Вокруг пенилась и клокотала вода. Она то отступала, образуя воронки и зияющие провалы, то устремлялась ввысь, зарождая волну, которая со звериным рёвом обрушивалась на морских гигантов. От высоты, от необъятности простора захватывало дух, и каждый ощущал себя песчинкой перед этим величественным зрелищем.
***
— Ваш отчёт никуда не годится. Его нужно переписать. Но это потом. А сейчас давайте поразмышляем над тем, что мы имеем.
Марк Геннадьевич окинул присутствующих сосредоточенным взглядом и продолжил:
— Мы столкнулись с неизвестным науке явлением. Можно было бы допустить факт временного коллективного помешательства, если бы не камеры, которые чётко зафиксировали феномен. Поздравляю, коллеги! Вы не сошли с ума! Однако это не облегчает нам задачу и никак не объясняет того парадокса, что на рубеже X и XI веков Земля действительно была плоской и покоилась на трёх китах.
— Марк Геннадьевич, Гон рассказал нам о том, что видел своими глазами и в чём никогда не сомневался. В то же время на суде инквизиции, под пыткой, он до последнего вздоха заявлял, что Земля круглая и вращается вокруг Солнца.
— Но в этом нет никакой логики!
— Мемр объяснил, что говорить так ему велел некий Мастер, Учитель. Но кто этот Учитель и где его искать, он не знает.
— И это всё?
— Гон встретил его по дороге, где-то между Вартом и Тарфинией, и сразу стал адептом его учения.
— И что же это за учение?
— Это учение о «первотолчке», о том, что на самом деле видят люди. Вообще, понять его довольно сложно.
— А мы должны! — твёрдо резюмировал Марк Геннадьевич. — И в первую очередь должны найти этого Мастера-Учителя. Во что бы то ни стало!
***
На это ушёл год — год кропотливой, изнурительной, скучной работы. В конце концов была затронута моя профессиональная честь: я не хотел ударить в грязь лицом. И я нашёл его.
Он был таким, каким описывал его Гон: кротким, спокойным, ласковым, немного полноватым, с мягкой застенчивой улыбкой; его умные, добрые глаза глядели из узких прорезей век, в них не было ни фальши, ни злобы, ни корысти.
Он сидел, скрестив ноги, на зелёной лужайке возле соломенной хижины без окон и дверей. Всё, что составляло домашний обиход его жилья, — это старая овечья шкура, каменный очаг да несколько предметов глиняной посуды. Аскет, философ, мудрец. Для меня осталось загадкой, в какой момент мы сняли скафандры и почему это произошло без разрешения «Земли». Он не испугался и не удивился нашему появлению, хотя мы свалились на лужайку прямо с неба, а сразу заговорил, словно продолжил прерванный урок.
Я не помню, с чего он начал, но его мысли мгновенно проникали в сознание, как будто жили в нём и только теперь раскрылись со всей ясностью, словно высвеченные фонарём. Без сомнения, он обладал гипнотическим даром.
Вокруг зеленели поля. Они убегали за горизонт, упираясь в голубую нитку леса, над которым снежными шапками сверкали горные вершины. Оплавленный солнечный диск опускался всё ниже, раскрашивая небо в малиновый цвет. Не было ни холодно, ни жарко, пели птицы, пахли травы, и вся эта безмятежная, величавая красота говорила о покое и вечности. Мне казалось, что я стою посреди оливковой рощи в древнегреческом хитоне и вместе с другими учениками внимаю речам учителя-философа, иногда спорю, сомневаюсь, но всегда уступаю его безупречной логике и силе аргументов.
Слушать его хотелось бесконечно.
— Люди видят то, что хотят видеть, — говорил он вкрадчивым голосом. — В чёрном — белое, в белом — чёрное. И в этом желании всё переделать, изменить и подчинить себе — залог вечной жизни на Земле. Ибо покой — смерть, а движение — жизнь. Мы видим вокруг себя собственное отражённое сознание. Внешний мир — это податливый комочек глины в руках демиурга, который волен вылепить из него всё, что пожелает. Когда идея, рождённая в голове одного человека, становится достоянием миллионов, она обретает их суммарную силу — и мир меняется под воздействием идеи, какой бы невероятной и сумасбродной она ни была.
— А если идея возникла у сумасшедшего, мир обречён?
— Он обречён на возрождение. Один придуманный мир сменится другим — и только. Плоская Земля превратится в шар, звёзды и Солнце, прибитые гвоздями к небосводу, сорвутся со своих мест и полетят в бесконечность, вымрут динозавры, распадутся материки. Главное — неутомимое движение мысли, пока жив дух. А дух бессмертен.
— Но как заставить миллионы поверить в идею?
— Только через подвиг и самоотречение. Посвящённые, избранные хранители идеи, ставшей для них абсолютной истиной, должны быть готовы идти до конца. Пролитая ими кровь — как вода для почвы, на которой в конце концов пробьются ростки новой религии человечества.
— Но в чём смысл? Только в том, чтобы держать жизнь в тонусе и не давать ей засохнуть?
— Смысла нет ни в чём. Ибо истина человеку недоступна. Он должен верить в необходимость первотолчка, импульса, искры, которая зажжёт пламя и даст огонь. А вместо огня будет только мрак и холод.
«Значит, Гон и есть тот избранный, который обречён на смерть во имя идеи, понравившейся мудрецу? — подумал я. — Жестокая религия. Но кто сказал, что мир наш — добрый и пушистый?»
Солнце давно зашло за горы, небо усыпали звёзды. Но мы не хотели уходить, мы слушали Учителя, и нам было хорошо.
Так хорошо, как в детстве, когда чувство защищённости, покоя и счастья — такого привычного, круглого, как мячик, и тёплого, как весеннее солнце, — не покидает ни днём, ни ночью. Я слушал Учителя — умного, доброго и нежного человека, убеждённого в том, что мысль способна изменить материю, надо только посеять эту мысль и взрастить её, — и думал, как бы это было здорово. Захотели бы люди, чтобы на месте голой пустыни раскинулись голубые озёра, на бесплодных землях заколосился хлеб, солнце растопило бы ледники, освобождая вольные сочные пастбища, — и на тебе: получи! Вот оно — счастье! Вот он — истинный рай!
Покой — ничто, движение — всё!
Мы встречали восход. Я ловил себя на мысли, что вижу такое впервые.
Сначала вверх ударил зелёный луч, потом бирюзовый, потом оранжевый. На наших глазах разыгрывалась цветовая увертюра. Мы, как заворожённые, молча глядели на представление, и только Учитель изредка вставлял реплики, делясь своими впечатлениями.
Солнце взорвало небосвод огненной вспышкой. Это была кульминация. Мы аплодировали гениальному спектаклю, срежиссированному природой. Поблизости пасся табун лошадей. Учитель неожиданно встал. На его лице заиграла странная улыбка.
— Смотрите! — воскликнул он. — Как это прекрасно! Свободные, гордые, благородные животные среди первозданной нетронутой природы! Вот где истинная красота и гармония! — И он о чём-то задумался...
***
Путешествие во времени похоже на долгий звёздный перелёт: те же перегрузки, то же погружение в сон, чтобы избавить организм от неприятных последствий. Когда открываешь глаза после искусственного анабиоза, чувствуешь тошноту и головную боль. Но на этот раз я не испытал ни того, ни другого: было необыкновенно легко, как будто я только вчера родился.
Я огляделся и увидел поле с высокой травой, белые и жёлтые цветы и пёстрых бабочек, безмятежно порхающих в голубом, прозрачном воздухе. Поле заливал солнечный свет, зелёная трава манила густым сочным покровом, и из груди моей вдруг вырвался радостный крик. «Что это со мной?» — удивился я, услышав ликующее лошадиное ржание, и побежал. Я не мог устоять на месте и буквально летел над полем, слыша, как весело и бойко стучат мои копыта. Пегая грива и хвост развевались, как флаг на флагштоке, в ноздри бил терпкий пряный запах, от ветра слезились глаза. Мои крепкие мускулистые ноги, поджарый зад, литые мышцы давали ощущение силы, уверенности и свободы. Как хорошо! Как славно! Внезапно я остановился и стоял долго, раскорячив ноги и опустив хвост. Мои бока судорожно вздымались. Боже мой! Что это? Что со мной? Что произошло? Я вспомнил прищуренный на солнце взгляд Учителя, его лицо, застывшее в восторженно-мечтательном выражении, и страшная догадка, как удар тока, поразила меня. Первотолчок?! Очередной эксперимент философа-отшельника?! Мерзкий ублюдок, возомнивший себя богом! Он наслаждается купанием в творческих фантазиях — в этих отбросах собственной исключительности и величия! Ему показался красивым и значительным пасущийся в лучах встающего солнца табун лошадей, что послужило поводом для очередного философского экзерсиса. Подонок! Неужели этот бред пришёлся кому-то по душе?
Только я подумал об этом, как почувствовал, что обильно испражняюсь. Было странно сознавать, что отправление естественных надобностей происходит самопроизвольно, без моего участия. После этого стало значительно легче — и не только физически. Мрачные мысли, переживания, душевные терзания — всё это как-то не вязалось с состоянием моего организма. Я был переполнен здоровьем, каждая клетка моего существа вмещала столько буйной энергии, что это не позволяло долго предаваться рефлексии. Хотелось просто жить и радоваться жизни каждую минуту, каждое мгновение. Мне уже не казалась трагедией судьба человеческого рода и цивилизации с её мрачной историей бесконечных войн и потрясений. Что проку от эволюции, если в итоге этот процесс приведёт к самоуничтожению? Я больше не хотел об этом думать.
Мимо пробежал табун лошадей, приветствуя меня бодрым кличем. Я ответил восторженным криком молодого жеребца. Чёрт возьми! Как хорошо! Как здорово! Прости, Учитель, прости! Ты, как всегда, прав! Ты прав во всём, и в том, что я, глупец, не достоин твоего учения. Прости за проклятия, которые слал тебе твой нерадивый ученик. Ведь ты простишь его? Да?..
Ах, как хороша та резвая кобылка в яблоках, что грациозно и кокетливо перебирает своими стройными ножками. Чертовка! Подожди! Не убегай! Давай познакомимся!..
Карлик и флейта
Бабка жила в заброшенной деревне среди голых полей и глухих оврагов. С каждым годом её избушка всё больше уходила под землю, а рядом, в гуще бурьяна и полыни, кособочились трухлявые срубы. В холодных трубах гнездились вороны. При виде чужака они осоловело и чугунно хлопали крыльями и истошно кричали — то ли ругались, то ли предупреждали хозяйку. По вечерам с линялого неба проливалась такая безысходная, тягучая тоска, что хотелось поскорее накрыть голову руками, только бы ничего не слышать и ни о чём не думать.
Таких деревень в нулевые годы в России появилось превеликое множество...
Вдоль тына, в зарослях травы, роились комары и мухи. Прямо из кустов навстречу мне выбрел старый кобель с больными глазами. Не имея сил даже тявкнуть ради приличия, он лениво обнюхал мои ноги...
— Эй, Тамара! Ты жива ещё там?
Скрипнула дверь, воробьи заполошно выпорхнули из-под прогнившей стрехи, и весь дом, грузно поскрипывая, отряхнулся от накопившейся пыли. В узкую щель просунулась костлявая рука с клюкою, затем — острый клин дрожащего подбородка.
— И хто там?.. Пятро, ты, шо ль?.. Вот носит тебя, оглашённого. Ну, заходи, заходи...
Бабка Тамара — ведьма. Почему я так решил? В её избе нет электричества, нет газа, стоит только кривобокая, полуразрушенная печь, на стенах сохнут пучки трав и кореньев, на полках громоздятся баночки с загадочным содержимым, да в углу шуршит мышь. До Галкино, ближайшей деревни, — двадцать километров по бездорожью. Там есть свет и какая-никакая жизнь, иногда из центра завозят даже хлеб. О том, что в заброшенной деревне живёт старая бабка, никто не знает. Чем она питается, как выживает в этих условиях (ведь ей далеко за восемьдесят) — непонятно. Думаю, без колдовства тут не обходится. Когда наступает ночь — здесь она особенная, чёрная, как сажа, бездонная, мёртвая, без огонька, только небо лучится брызгами звёзд, — бабка не спит. Её резко очерченный профиль мерцает в свете огарка возле окна. Бабка сидит, как каменная, не дышит и не шевелится. Только вдруг начнёт говорить, не размыкая губ, словно чревовещает, и её клокочущий низкий голос заползает под кожу, а по телу пробегают жирные мурашки.
Говорит она на местном диалекте, и в её словах можно заблудиться. Поэтому я перескажу то, что услышал, по-своему. Вот эта история...
Девочке было пять лет — пухлые щёчки-шарики, нос-пипочка и огромные акварельные глаза с застывшим в них жадным удивлением. Там, за калиткой, за отяжелевшим от плодов садом начинался другой мир, таинственный и манящий. Он был сказочно многоцветен! Вот красная букашка капелькой крови горит на зелёном листе подорожника. Вот шумная стая уток облюбовала лужу, устроив в ней развесёлую купальню. Вот глубокое и мягкое небо, тянущееся в бесконечность, с полуразмытыми, сонными облаками. Если пойти дальше, откроется длинный рукав улицы, в глубине которого что-то движется, шумит, поёт и звенит переливами колокольчиков. Что это такое? Звуки растут, множатся, взмывают и рассыпаются бисеринами, и кажется, что возле уха играет музыкальная шкатулка. «Трень, трень, трень…» — тренькают колокольчики, кружатся куклы, и пока пружина не раскрутится до конца, музыка не прервётся...
Это был оркестр, самый настоящий: с геликонами, барабанами и звенящими кимвалами. Он выдувал марш, под пружинистый ритм которого шагали паяцы и арлекины, клоуны и акробаты, жонглёры и дрессировщики. Все — в разноцветных трико и пышных париках, жгучих, словно десяток сбесившихся солнц. Что это?.. Цирк?.. Театр?.. Жонглёры жонглировали, акробаты кувыркались, музыканты дудели в трубы, актёры декламировали. «Бах!» — бил тугой барабан. «Вжик!» — вторила ему тарелка.
Процессия двигалась мимо девочки. Её косички осыпало дождём конфетти и спиралями лилового серпантина. Девочка не выдержала и поддалась: музыка мягко толкнула её в спину, подхватила под локотки и повела за собой. Вертлявый клоун бежал близко и строил забавные рожицы. Но улица быстро закончилась, а дальше начинался поворот, куда идти было страшно. Оркестр свернул, а девочка осталась; в глазах её вскипели слёзы. Вдруг как из-под земли вырос горбоносый карлик в высоком двурогом колпаке с весёлыми бубенчиками. Всю дорогу он шагал впереди оркестра, отбивая такт и ловко перебирая пальчиками клавиши серебряной флейты. Флейта заливалась тоненькими звуками, они взмывали в небо и кружились среди птиц, словно сами были птицами.
Карлик, взглянув на девочку, прочирикал кукольным голоском:
— Пойдёшь с нами?
Она испугалась:
— Нет-нет, я не могу. Меня мама заругает.
Карлик пожал плечами, сверкнул острыми глазками и растворился в воздухе. Оркестр исчез, музыка немного ещё журчала в отдалении и вскоре затихла...
Девочке стало жалко себя, она громко заплакала и кинулась в дом к маме. Мама гладила её по головке, говорила добрые, ласковые слова, и девочка мало-помалу успокоилась. И вскоре позабыла об оркестре, о музыкантах, о карлике и его чудесной флейте...
Прошло несколько лет, девочка выросла и превратилась в красивую стройную девушку с белой матовой кожей, раскосыми глазами и пышной косой, в которую она вплетала алые и синие ленты. Когда девушка шла по улице, молодые парни и зрелые мужчины не могли отвести от неё глаз. Неудивительно, что ухажёров у неё было предостаточно. Девушка недолго пожила вольной птицей и когда встретила настоящую любовь, отдалась ей без остатка. Молодой парень повёл её в ЗАГС.
До свадьбы оставалось несколько дней. Время, занятое приятными хлопотами, летело незаметно. Не получалось выкроить ни одной минуты, чтобы побыть наедине с собой. Но однажды вечером дом опустел, близкие, будто нарочно, разъехались, и девушка осталась одна. В окна глядело тёмное, придавленное небо, тучи ползли над садом, что напоминало глухую осень, хотя до осени было далеко.
Внезапно небо сморщилось и брызнуло дымчатым светом — рыжим и воздушным. И всё вмиг посветлело: и улица, и сад, и даже лесная гряда на горизонте вместо обычного чёрного обрела изумрудно-золотистый цвет. И тогда девушка услышала флейту. Мелодия показалась ей знакомой. А когда громыхнул барабан и медь рассыпалась праздничным фейерверком, она почувствовала жар в теле и выбежала на крыльцо, а потом за калитку...
Над оркестром вился туман из разноцветного конфетти; в этой праздничной мишуре прыгали акробаты, скакали клоуны, блестели начищенные геликоны и неистово громыхали тарелки. Горбоносый карлик в красно-жёлтом трико выступал впереди. Его большая флейта вышивала узоры летучими пассажами и парила над торжественным маршем. Когда оркестр приблизился и смешные маски завертелись вокруг девушки, она громко рассмеялась. Её сердце наполнилось восторгом и радостью, казалось, она вновь стала маленькой девочкой. Карлик галантно раскланялся, и его плисовый воротник коснулся земли.
— Пойдём с нами, — сказал он просто, будто звал в кино или на танцы. Лицо девушки сделалось серьёзным и озабоченным.
— Но ведь я выхожу замуж, — ответила она, словно оправдываясь. Карлик моргнул два раза, поднёс флейту к губам, свистнул и растворился в воздухе...
Оркестр пропал за поворотом. А девушка стояла у калитки и силилась понять, что это было, и искала глазами хоть кого-то, кто мог бы подтвердить, что всё это ей не приснилось. Но улица вымерла, дома стояли оглохшие и слепые. Просвет в небе исчез, стало темно, вновь поползли тяжёлые низкие тучи...
Прошло ещё немало лет, она даже не заметила, как быстро они пролетели, и только зеркало отражало её изменившуюся внешность. Молодость отцвела, красота поблекла, время стрелками морщин отметилось в уголках глаз. Если бы её спросили, счастлива ли она, то, не задумываясь, она ответила бы, что да, вкладывая в это слово какой-то свой, не до конца понятый ею смысл. У неё была хорошая работа, любящий муж, замечательные дети. Всё в жизни занимало своё место, свою полочку: здесь — одно, там — другое, и главной заботой было не перепутать полочки и, чего доброго, не опрокинуть, не разбить их содержимое. Но случались дни, когда её что-то беспокоило. Какое-то мутное, тревожное чувство поднималось из глубины души, и она замечала, что мир вокруг утратил цвета. Она смотрела в окно и видела лишь неизменную плоскую серую пелену.
Однажды она шла домой из магазина с полной сумкой продуктов. Стояла промозглая осень, густая морось висела в воздухе, и в ней тонули дома, заборы, облетевшие сады, разбитая дорога. И вдруг…
То ли с неба, то ли из окон брызнул свет, пробил туман, и она услышала флейту. И это было так неожиданно и волшебно, что она охнула, выронила сумку и кинулась вверх на пригорок.
Её тут же захватили потоки звуков. Всюду кружились пары, маски арлекинов, парики клоунов; она видела маленьких пони с плюмажами, весёлых эквилибристов и коротышку-трубача, который усердно раздувал щёки и задорно подмигивал ей. Карлик выскользнул из толпы — двурогий колпак, кукольно звеня, съехал на затылок.
— А я тебя помню, — сказал он, и его улыбка, растянутая до ушей, захлопала крыльями и упорхнула, прорезав вязь серпантина.
— Пойдём с нами!
Да, да! Конечно! А разве может быть иначе? Всё сверкало и пело, и она летела над облаками, вновь ощущая себя молодой и счастливой. Перед ней распахнулся волшебный занавес, и влекущая тайна перехватила дыхание, серого цвета больше не было, всё тонуло в многоцветье.
Один только шаг... Но занавес упал.
Она стояла посреди дороги и, прижимая руки к груди, провожала оркестр потухшим взглядом. Музыка затихала, угасал свет, и полог измороси закрывал сцену, на которой только что гремел фантастический марш. Нет, она никуда не пойдёт. Она останется с детьми и будет жить, как прежде.
Пройдёт ещё много-много лет, и наступит зима, свинцовый лёд скуёт землю и небо. Из покосившейся избушки выползет старуха и, щурясь на свет, станет поводить кругом полуслепым глазом. Она давно живёт одна — муж умер, дети выросли и разъехались по свету. Дни, похожие один на другой, падают в колодец времени, и их остаётся всё меньше — только несколько последних капель.
Часто и подолгу старуха сидит на скамейке у крыльца. Из-под сивых бровей глядит неживой, застывший взгляд. Её мучает озноб, трясутся руки и костистый подбородок. Когда мимо проходят молодые парочки, она злится и несёт что-то несуразное, точно бредит. У неё низкий скрипучий голос, которого пугаются дети. Она не любит шума и громкого смеха.
Вот и сейчас она недовольна. Что за беспорядок! Что за баловство! Откуда этот грохот, гвалт, неприличный смех? И эта музыка — она давит, бьёт по вискам, от неё в голове стоит неимоверный звон. Но музыка не прерывается, наступает, и всё пространство от земли до неба заполняется ею. Серый занавес падает, и маленький дирижёр в двурогом колпаке взмахивает волшебной флейтой…
Но неужели это конец? Неужели она ничего не почувствует и не вспомнит? Нет, нет, она бежит и кричит из последних сил:
— Постойте! Возьмите меня с собой!..
— Иди же с нами, иди скорее!
— Но я не успеваю, у меня болят ноги...
Оркестр уходит всё дальше и дальше, бравурный марш едва слышен.
Старуха бежит и под конец падает лицом вниз. Её рука ещё тянется вдаль, но глаза уже ничего не видят, слух в последний раз ловит смех и парящие звуки флейты. Волшебная мелодия летит над огородами, над полем, над лесом к маленькой звезде, горящей на горизонте, доносится нежным, сладким отзвуком и, наконец, исчезает навсегда...
— Нетути бабки, помёрла она. А карлик ударился оземь, превратился в чёрного ворона и улятел. Вот и сказке конец, а хто слухал — молодец...
Лицо бабки Тамары собирается в морщинистый узел, и уже не понять, то ли смеётся она, то ли плачет.
— А в чём мораль, баба Тамара?
— Ась? — не понимает она, кряхтит, охает, трёт поясницу и еле поднимается со стула. — Ты иди, Пятро, иди, у мяне дялов много.
Я собираюсь в дорогу, но что-то ещё тянет меня спросить:
— А скажи, ты сама слышала этот оркестр?
— И слыхала, и вядала, и ходила с ими.
— И что же?
— Да ничего.
— Как ничего?
— Дурак ты, Пятро. Иди отсель, некогда мне тут гутарить.
Вот и всё, говорить она больше не хотела. Я вышел из избы. Воздух, звонкий и холодный, как колодезная вода, обжигал лёгкие. Горизонт круглился, опрокинутой чашей над ним висело бирюзовое небо. Я пошёл вдоль посадки, потом полем, и думал о бабке Тамаре, об оркестре и карлике. Иногда птичьи голоса я принимал за мелодию флейты, и тогда останавливался и замирал. Мне хотелось, чтобы откуда-нибудь, да хоть из той лощины, появились сказочные музыканты, акробаты, клоуны, зазвенели тарелки, и маленький карлик в двурогом колпаке, встряхивая бубенчиками и галантно раскланиваясь, позвал бы меня за собой.
Но через час я уже ничего не хотел. Солнце пекло в затылок, ноги гудели, и, приближаясь к трассе, я думал лишь о том, как поскорее поймать попутку и добраться до города.
Абонемент номер два
В последнее время скандалы случались ежедневно. Я знал, что раздражаю отца, но измениться не мог. И даже не пытался скрывать свою ухмылку, от которой он багровел и начинал заикаться:
— Когда-нибудь т-ты поймёшь меня, в-возможно. И чем скорее это случится, т-тем будет лучше для т-тебя...
Не знаю, что было бы лучше, но вечный конфликт отцов и детей в нашей семье развивался по обычному сценарию. Иногда на него влияла посезонная смена атмосферного давления, иногда просто плохое настроение, но домашние концерты производили в доме настоящий переполох.
Не скажу, что я был откровенным оболтусом. В школе я учился плохо, но в старших классах взялся за ум и решил подготовиться к выпускным экзаменам. Отец прочил меня в студенты политехнического института, хотя я не имел склонностей к точным наукам и считал себя стопроцентным гуманитарием. Поначалу я старался, изо всех сил корпел над учебниками, но надолго меня не хватило. Всё закончилось тем, что меня накрыло цунами непреодолимой скуки, и я сломался. В голове моей гулял ветер, молодость толкала на сумасбродства, город манил соблазнами, в окна стучала сумасшедшая весна — при таких условиях сидеть за книгами было сродни мазохизму. В результате школу я окончил кое-как и с треском провалил экзамены в институт. Я не сильно переживал по этому поводу, а вот отец совсем расстроился. Каждый раз, когда его разбирало заняться моим воспитанием, он вспоминал о случившемся.
Стояла промозглая осень. На моём столе лежала повестка в военкомат, определившая мою судьбу на два ближайшие года, но отец всё не мог угомониться и пытался втолковать мне то, что не успел за восемнадцать лет — весь свой кладезь старозаветной морали.
У него краснел выпуклый лоб, из-под очков сурово глядели глаза, и я, чтобы не сорваться и не наговорить гадостей, выбежал в коридор и схватил куртку. Мать стояла в дверях спальни с выражением бесконечного страха за меня, точно я был способен на суицид. Мне стало её жаль до слёз.
Вечер был холодным и мутным, шёл дождь. Я вспомнил, что у меня нет денег — недавно хорошо покутил с друзьями в ночном клубе. От того вечера в воспоминаниях осталось что-то тяжёлое и горькое на вкус, а ещё я помнил, как вдвоём с Димоном укладывал Ленку на заднем сиденье такси — она смеялась и плакала одновременно и в конце концов облевала салон. Больше я не помнил ничего.
Итак, денег не было, но был Витёк, живший в квартале от моего дома. Через пять минут я уже давил на звонок и дубасил в обитую дерматином дверь, но мне никто не открыл. Где его черти носят?
Стоя под козырьком подъезда, я дрожал и смотрел на мокрый, в трещинах, асфальт, на косые полосы дождя и докуривал последнюю сигарету. Возвращаться домой с повинной не хотелось.
В кармане куртки я нащупал горстку семечек, два рубля мелочью и сложенный пополам билет в кино. Вспомнил, как ходил с Ленкой на комедию и весь сеанс тискал её на последнем ряду, и стало ещё тоскливее. Мне что, до утра торчать в этом подъезде?
Собравшись выкинуть билет, я всё же развернул его… и на тонкой обтёрханной бумаге прочитал: «Абонемент номер два... От классики до джаза». Билет в филармонию! Откуда он взялся?
Мать работала в школе учительницей музыки и свято верила, что искусство способно даже из неандертальца сделать высокодуховного и нравственного человека. Она организовывала для детей культпоходы в театры, концертные залы и картинные галереи. Школьникам нравилось пропускать занятия, но их совсем не интересовало искусство, насаждаемое, словно обязательная прививка от столбняка или кори. На уроках они разговаривали, шумели, откровенно издеваясь над матерью, отчего она страдала и в свои сорок два выглядела на пятьдесят.
Билет в филармонию она сунула мне по ошибке. Быть может, взяла для себя, но домашний скандал отбил охоту куда-либо идти. На билете стояло сегодняшнее число, и до начала оставалось полчаса.
Ну что ж, решил я, всё лучше, чем мёрзнуть в подъезде в ожидании Витька. Если двери клубов и кабаков сегодня для меня закрыты, то сойдёт и храм искусства, только бы в нём не капало с потолка. Что касается классической музыки — я знал о её существовании, и мне следовало наконец нанести ей визит.
Общественный транспорт доставил бы меня до центра за пять минут, но мне пришлось добираться пешком, главным образом бегом. Мог ли я подумать, что когда-нибудь полечу сломя голову не на свидание, не на дискотеку, не в кабак, а на концерт классической музыки? Такое привидится разве что во сне.
Я успел к началу и был обескуражен видом филармонии снаружи и внутри — стены и потолки в трещинах, штукатурка местами отсутствует, паркет выщерблен и стёрт. Здание нуждалось в ремонте и на храм искусства явно не тянуло.
В высоком полутёмном вестибюле, где светилось маленькое окошко билетной кассы, дорогу мне преградила билетёрша. Старая тучная дама взглянула на меня так, будто я был без штанов. Ей, видите ли, не понравился мой прикид: великолепный двухцветный хаер, выбритый затылок с модной татушкой, кольцо в ухе и куртка из чёрной кожи с хромированными заклёпками и шипами. Крутой куртец, который на толкучках днём с огнём не сыщешь! Но скомканный билет, вовремя вытащенный из кармана, стал моей индульгенцией, и билетёрша, зло вращая глазами, отодвинула от двери свой могучий бюст.
Войдя в зал, я понял, что любовь к высокому искусству у городского обывателя не в чести: редкие фигуры зрителей были разбросаны по залу, как кусты саксаула в песках Каракума. Я плюхнулся в кресло и огляделся. Через три ряда справа от меня сидели две старухи интеллигентного вида с вытянутыми, заспиртованными лицами и сухой старик, которого я почему-то принял за профессора; слева — пара-тройка невыразительных субъектов того же преклонного возраста и одна тоненькая подростковая спинка далеко впереди. На сцене народу было куда больше. Музыканты, одетые во всё чёрное, как на похоронах, пиликали на скрипках, дули в трубы, били в барабаны, отчего в зале стоял неприятный гул диссонирующих звуков. Гул тотчас прекратился, как только на сцену выплыла приземистая дама с начёсом и стала говорить с длинными паузами, театрально выпячивая отдельные слова и фразы. Получалось это у неё довольно искусственно. Лекторша, видимо, полагала, что таким способом легче достучаться до сознания зрителя и очень старалась.
Вскоре я заскучал, а немного погодя мне стало любопытно: кому принадлежит та хрупкая, свежая спинка, что затесалась в этом глухом, безнадёжном паноптикуме? Я поднялся и, согнувшись из деликатности, хотя никому не мешал, пересел на другой ряд.
Теперь я мог её разглядеть: миловидная, с асимметричными чертами, почти подросток (впрочем, возраст было трудно определить), в очках, бледная, словно больная, с большими блестящими глазами. Я продвинулся вдоль кресел и сел рядом с ней, но она даже бровью не повела. Странная. Может, притворяется, что не замечает? Я глядел на неё в упор. В очках, в длинной, до щиколоток, юбке она была похожа на библиотечного работника, сосредоточенно изучающего карточки каталога.
Я понимал, что слишком ярок для этого тусклого общества, поскольку лекторша смотрела лишь на меня и с таким же, как у билетёрши, выражением отчаянного негодования. Но девчонка по-прежнему меня игнорировала, хотя я, продолжая беспардонно пялиться, скрипел креслом и томно вздыхал. Нет, какова! Тогда, немного приблизившись к её миниатюрному ушку, я проговорил:
—Девушка, а вам не кажется, что романтизм позднего Чайковского семантически и эмбрионально выпадает из общей концепции западноевропейской музыкальной культуры позапрошлых, прошлых и нынешних веков?
Я произнёс эту галиматью с самодовольным выражением и стал ждать отклика.
Незнакомка повернула голову и сквозь очки посмотрела удивлённо и строго, почти сурово, и в эту минуту действительно напомнила мне рассерженную библиотекаршу, обнаружившую просрочку в читательском формуляре. Но тут же в её больших серых глазах блеснул лучистый детский огонёк, она прыснула, зажав рот рукой, на бледных щёчках заиграли ямочки. Смеялась она, правда, одно мгновение, а успокоившись, шепнула:
— Простите, но вы мешаете слушать.
Мне стало не по себе. Она точно сумасшедшая! «Простите», «мешаете слушать» — будто существо с другой планеты! Да что же это такое?! Я огляделся, ища объяснение происходящему, и увидел двух старух и старика-профессора, красного как рак. Старухи пожирали меня глазами, а профессор корчил страшную мину и грозил костлявым пальцем. Мне захотелось немедленно встать и уйти. Но на сцену, виляя длинным хвостом чёрного фрака, выскочил дирижёр. Взобравшись на деревянную подставку, он пошаркал по ней подошвами, потоптался, попрыгал, убеждаясь, что она не проломится, покрутил головой и резко взмахнул палочкой. Оркестр заиграл.
Поначалу негромко, словно звуку мешала невидимая преграда, как будто музыканты — все как один с постными лицами — играли не всерьёз, а только разыгрывались: мол, главное будет впереди. Но вот дирижёр увеличил амплитуду движений, его пышная, как у одуванчика, шевелюра разметалась, и оркестр прибавил мощи. Теперь музыка неслась стремительно и властно, в ней стали различимы отзвуки отдалённого грома и электрический треск. Однако этот натиск был кратковременным: шквал налетел, сделал свою работу и исчез. И музыка потекла как прежде — вяло, ровно, бестрепетно и однообразно.
Я честно пытался понять и принять необычную мелодику и гармонию. Мне — яростному фанату рока — не хватало барабанного бита, жёсткого, хлёсткого, бьющего под дых стальным молотом и выносящего мозги. Я принялся стучать пяткой, представляя, как можно было бы осовременить звучание, но музыка растекалась, точно вода, и не хотела замыкаться в ритмическом квадрате. В конце концов я бросил это занятие и, развалившись в кресле, заскучал. Густая патока звуков обволакивала и усыпляла. Я погрузился в сладкую дрёму, что не мешало мне сквозь щёлки век следить за соседкой. Она сидела в застывшей позе, чуть выставив острые плечи, её тонкие брови двигались: то сходились, то расходились, то внезапно взлетали — можно было подумать, что она стоит на краю высокого обрыва и смотрит в бездну. Вдруг на её глазах выступили слёзы. Вот те на! Как же её пробрало!
Моя Ленка часто ревела от переизбытка чувств, но не на филармонических концертах, а в кино. В последний раз, когда из крупнокалиберного пулемёта расстреливали несчастного Кинг-Конга на шпиле Эмпайр-стейт-билдинга. Но слёзы моей незнакомки были другого порядка, на несколько ступенек выше, если можно представить некую лестницу духовного развития. Тогда я это понимал чисто интуитивно.
Концерт длился больше часа. Лекторша выходила ещё дважды. Один раз соло на скрипке сыграл худой, мосластый еврей, выделывая смычком и пальцами замысловатые пассажи. Я всё ждал, когда он перепилит скрипку и она развалится. Наконец, мои мучения кончились. Лекторша изобразила на лице блаженную улыбку и попрощалась с залом, вызвав реденькие аплодисменты. Моя соседка присоединилась к ним.
Через пять минут я спустился в гардероб, потом вслед за незнакомкой — она шла немного впереди — оказался на улице.
Дождь перестал. Канареечные шапки электрических фонарей отражались в лужах. Не сговариваясь, мы одновременно повернули к автобусной остановке. Я пошёл рядом.
— Чёрт возьми, как приятно встретить в нашем культурном захолустье истинного ценителя классической музыки, — сказал я, наигранно грассируя. — Жаль, что вы так редко посещаете наши филармонические пенаты.
— Я? — От удивления незнакомка даже на секунду приостановилась. — Почему вы так решили?
— Позвольте представиться. Ибрагим Залесский. Потомок древней династии хранителей классического наследия. Для вас просто Петя.
— Лиза, — ответила она после вялого смешка и пошла дальше.
— Вот и славненько. Лизонька, а с какой же вы планеты? Где тот инкубатор, где по сохранившимся древним рецептам взращивают таких ангелочков?
В ответ она лишь слегка улыбнулась. Разговорить её оказалось непросто. Чуть позже я узнал, что она учится в музыкальном училище.
— Так, значит, вы будущий музыкант? Как интересно. И на чём же, позвольте вас спросить, вы играете? Наверное, на барабане?
— На фортепиано.
— А-а… — Я пробежал пальцами по воздуху.
— А вы забавный, — заметила она, и эта фраза, точнее тон, каким она была произнесена, меня расстроила. Я вдруг почувствовал, что напрасно кривляюсь: с этой девочкой надо говорить как-то по-другому. Но вот как? Несколько метров мы прошли молча.
— Может, перейдём на ты? — предложил я. Она будто не услышала и ответила вопросом на вопрос:
— Вам правда понравился концерт?
— Концерт?.. М-м…
— Когда я слышу хорошую музыку, то словно погружаюсь в другой мир, в другую жизнь. Там то же небо, звёзды, люди, но они не похожи на нас… Мне кажется, в них есть нечто такое, что никогда не предаст... Знаете что, приходите завтра, приходите. Будет Рахманинов... Ой… а это мой!
Она кинулась вперёд и, прыгнув на ступеньку подошедшего автобуса, крикнула в закрывающуюся дверь:
— Приходите! Вход будет свободный!
Домой я не пошёл — не хотел продолжения утренней проповеди. Переночевал у Витьки. А утром, продрогнув до костей, уже стучался в Ленкину комнату в общежитии номер четыре...
Мы лежали под одним одеялом, прижавшись друг к другу (в техникум Ленка не пошла), и от её мягкого, плюшевого тела исходило усыпляющее тепло. Я пускал кольца табачного дыма и слушал её приятную трескотню — Ленка любила собирать всякие сплетни и делиться со мной.
— А ты знаешь, кто такой Рахманинов? — неожиданно спросил я.
— Вовка, что ли?
— Какой ещё Вовка?
— В параллельном с нами учился. На китайчонка похож?
— Он Рахминов.
— А-а… Тогда не знаю. А что?
— Да так.
Сложив губы в трубочку, Ленка чмокнула меня в щёку.
— Не могу представить, что через сутки я больше тебя не увижу. Ты будешь скучать?
— Конечно.
— Слушай, надо устроить проводы! А что! Возьмём Витька, Зойку, Димона и на Никитскую? Ага?
— Ты же знаешь, у меня в кармане мышь сдохла.
— Чепуха! Неужели мы тебя одного не прокормим...
Ленка быстро всё устроила, позвонила, куда надо, а вечером убежала в парикмахерскую — прихорашиваться. Я же ничего не делал, валялся в постели и тупо разглядывал мутные разводы на оконном стекле. Пришла Варька, соседка Ленки, стала хихикать и бегать туда-сюда из комнаты на кухню, так что от её мельтешения у меня разболелась голова.
Ленка должна была скоро вернуться. Но в седьмом часу я неожиданно для себя быстро собрался и ушёл в филармонию.
Почему? Вряд ли любовь к классической музыке подтолкнула меня на это. Назвать себя влюблённым в новую знакомую тоже язык не поворачивался. Она была не в моём вкусе. В этой маленькой истории — странной и непонятной, я как будто зашёл в чужую дверь, постоял, посмотрел кругом, а потом, осознав оплошность, вышел. Но мне вдруг захотелось всё пережить заново и хотя бы понять, что меня туда тянет?
Я опаздывал. Было без пяти семь, когда, запыхавшись, я вбежал в вестибюль филармонии. Уже другая тётка, в синей униформе (на правах ливрейного швейцара, что ли?), испепелила меня взглядом. Я выдавил глупое «здрасьте» и проскользнул в дверь.
Лиза меня ждала. На ней была всё та же несуразно длинная юбка, волосы — сплетены в тугую косичку.
— Здравствуйте. Идёмте скорее. Я попросила девочек занять нам места.
Зал был заполнен на три четверти, в основном молодёжью. Протискиваясь между рядами, я ловил на себе любопытные, порой иронично-глумливые взгляды и понимал, что для большей части здешней публики (в основном, это были студенты) выгляжу павлином. Чувствительный удар по самолюбию заставил меня внутренне сжаться и ощетиниться. Подружки Лизы — одна рыхлая и щекастая, другая худая и сутулая, словно гороховый стручок, — смотрели на меня, как на инопланетянина. Такого финта от своей подружки они явно не ожидали. Я подмигнул девчонкам — они захихикали...
На сцене стоял большой блестящий рояль. Поочерёдно к нему подходили молодые люди — девушки, парни — и ожесточённо лупили по клавишам, манерно закатывая глаза и раскачиваясь, словно у них сводило животы. Смотреть было куда интересней, чем слушать. Зал откликался живо и весело, определённо здесь все друг друга знали.
Но вот на сцену вышли музыканты оркестра и знакомая мне лекторша. На ней было уже другое платье, но говорила она так же волнообразно, будто хотела загипнотизировать зал. Лекторшу сменил седой пианист. Он начал играть, беря толстыми пальцами мягкие, вкрадчивые аккорды, словно разогревая зал, — так делают малоизвестные поп-группы на концертах звёзд. А потом ударил по инструменту со всей силой, заставив рояль вскрикнуть, и на этом пике ему ответил оркестр. Музыка двинулась лавиной. Я как будто что-то почувствовал, или мне показалось, и тогда перевёл взгляд на Лизу. Никогда ни у кого больше в жизни я не видел таких глубоких и бесконечных глаз. В безотчётном порыве я взял её за руку. Она не отреагировала, словно не заметила. Кисть была крохотной, хрупкой и холодной, тепло моей ладони стало её согревать. Так мы и сидели до конца. Я держал её за руку и слушал музыку. И то ли от соприкосновения, то ли от чего-то другого, но я почувствовал, что музыка проникает в меня. Я представлял, что плыву по бесконечной реке, течение относит меня всё дальше и дальше от берега; что-то горячее и тревожное растекается по телу, и через узкую кисть этой странной девчонки в меня входит придуманный ею мир — другие звёзды, небо, цветы... Другие люди…
***
— Ты где живёшь?
— В общежитии. В Северном районе.
— А… Я провожу.
Мы молча дошли до остановки и сели в полупустой автобус. Музыка ещё держала Лизу: она смотрела куда-то неопределённо, едва заметно улыбаясь. Я приобнял девушку, прижал к себе. Она даже не взглянула на меня...
Потом мы шли от остановки по ночному городу. Наконец я не выдержал:
— Ты говорила, что, слушая музыку, видишь другую жизнь. В ней другие звёзды и люди... Расскажи мне об этом. Какие они?
— Они почти не отличаются от нас. Только гораздо честнее. Они как дети.
— Глупые, что ли?
— Почему глупые? Нет, они умнее нас. И счастливее...
Когда она это произнесла, я обнял её и поцеловал в губы. Лиза смотрела на меня снизу вверх, но ночь скрывала её глаза. Мне показалось, что я слышу звуки рояля.
— Слышите?.. Играют, — произнесла она полушёпотом.
— А я думал, мне мерещится.
— Это в репетиционной…
Я снова поцеловал её в мягкий, влажный рот.
— Уже поздно, мне пора, — сказала Лиза, отстраняясь. — В субботу, помните? Абонемент.
— Да-да, я помню.
Она ушла. А я остался. Мне было грустно. Зачем мне всё это? Маленькое приключение перед крутым поворотом в жизни...
***
На следующий день я был на призывном пункте, стриженный под ноль, в старом отцовском ватнике, с рюкзаком.
От армии у меня остались в памяти только три дня: первый, последний — что естественно, и ещё один, но о нём чуть позже.
Помню, как мы, новобранцы, голодные и продрогшие, затравленно озираясь, стояли в холодной мрачной казарме, а бравый отец-командир, в чине майора, поливал нас матом. Помню, как сильно коробила меня площадная брань в устах офицера. Потом я привык, здесь говорили так все, достигая во владении нецензурной лексикой феноменальной виртуозности. За два года я перенасытился матом до такой степени, что на гражданке больше слышать его не мог. От армейского однообразия и специфического общения в голове у меня образовывалась плотная, как ореховая скорлупа, корка — крепче, наверное, стальной каски. Вообще, без книг, радио и телевизора тупели здесь быстро. Отслужив год и перейдя в армейской (неуставной) иерархии на ступень выше, военнослужащие получали в награду некоторое послабление, но их начинали одолевать лень, скука и безразличие ко всему. Есть особое удовольствие в ничегонеделании, когда за тебя думают и решают другие, а ты занимаешься лишь тем, что находишь хитрые способы отлынивать от службы и взваливать свои обязанности на других. Привыкание к такой жизни происходит очень быстро.
Однажды я дежурил по роте. Казарма пустовала, лишь два «духа» драили туалет, как вдруг заиграло радио… Или нет, оно было включено, только... В общем, я услышал знакомую музыку. Я вспомнил абонемент, филармонию, Лизу, и из моих глаз брызнули слёзы. Это был срыв. Да ещё какой! Слава богу, никто не заметил. Я почувствовал одновременно боль, отчаяние, восторг. Всё смешалось во мне, слепилось в замысловатый комок, который ни разъять, ни понять невозможно.
Вспоминал ли я до этого случая Лизу? Редко. Она мелькала крохотной тенью среди воспоминаний. Но теперь я думал только о ней. Я ходил в наряд, мёрз на плацу, стрелял, бегал, маршировал, а она была рядом. Иногда во сне я слышал её голос...
Осенью меня демобилизовали. Вернувшись домой, я обнаружил, что город изменился. Прежде тихий, мирный, провинциальный, словно выпавший из времени, теперь он бурлил и гудел, как растревоженный улей. Всё было другим: рекламные вывески, магазины с иностранными названиями, ларьки, мини-рынки, толкучки, люди с красными, злыми глазами, нищие — мои первые нищие, роющиеся в мусорных баках. Я не знал, как ко всему этому относиться. Мне казалось, я всё это уже где-то видел или об этом читал. Становилось не по себе от мысли, что над городом и его жителями проделали какой-то чудовищный эксперимент, последствия которого скоро проявятся.
Мои родители, к счастью, не изменились. Они решили, что армия меня перевоспитала, сделала лучше, и радовались, как дети. Я не пытался их переубеждать. Честно говоря, мне было не до них — я искал Лизу.
Искал везде: в училище, в филармонии, в общежитии, в консерватории. И не мог найти. Если бы я знал её фамилию...
Впрочем, стоило проявить настойчивость: поговорить с преподавателями, обратиться в деканат, да мало ли как… Но я не стал ничего делать. Я понял: Лиза — это мираж, выдумка, фантазия, навеянная музыкой, моим тогдашним осенним настроением, и встреча с ней в другом времени, в другом мире ничего хорошего не сулит. Пусть всё остаётся на своих местах — прошлое в прошлом, настоящее в настоящем. А маленькая, светлая, немного грустная музыкальная история будет всегда со мной, как запоминающаяся мелодия.
Что касается классической музыки, я так и не смог её полюбить. Но иногда я покупаю абонемент в филармонию, обязательно под номером два. Вхожу в зал и сижу долго, даже если бывает скучно. Если повезёт, мне начинает казаться, что Лиза сидит рядом, с широко раскрытыми глазами, счастливая и необыкновенно красивая в эту минуту. Я держу её за руку, ощущая тепло, и вижу других людей, другое небо и другие звёзды...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
