В глубине бесконечных хрущёвок
Завтра домой
Завтра домой
— Это твоя? — подсел к Кумачу Мятлик, хлопнув товарища по плечу. От этого хлопка тот выронил фотографию и обернулся на соседа, внимательно глядящего из-за спины.
— Моя, — ревниво заметил Кумач, пряча маленькую карточку под обложку ликвидаторского удостоверения.
— Красивая. Жива ещё?
— Ты чего докопался, Мятлик? — заталкивая удостоверение в карман штанов огрызнулся Кумач, — опять курить нечего?
— Да это-то ясное дело, что нечего, — улыбнулся пацан, — да ты сидишь с такой рожей влюбленной, что ну никак не спросить. К тому же Батька сказал, что у тебя завтра уже выходной. Дай думаю, подойду, узнаю, что да как, у нас же выходных-то как-то обычно не водится…
— Иди отсюда.
— Ну тебя! Интересно же!
— А у тебя чего спецовка не по форме? — подцепив висящий на распустившийся нитке шеврон поинтересовался поднявшийся Кумач, — Через полчаса в наряд заступать, а у тебя вон, имя отваливается.
— Че, правда, что ли? — суетливо вскочил сосед, рассматривая куртку в разбитое зеркало, — а у нас нитки есть?
Кум только головой стриженной своей покачал, руки на груди скрестив, а Мятлик, благодаря и мелко матерясь, рванул в коридор, чуть не снеся щуплой тушей незакрытую герму комнаты.
И снова тишина, только лампа звенит. Пусто. Свежо, насколько может быть свежо в маленькой сырой комнате с плохой вентиляцией. Выправленные ровно покрывала, угловатые подушки, табуретки и тумбочки, выключатель… все искусственно, нереально, чисто, почти карикатурно, как на картинках партийных газет или в кибернетической проекции. И он здесь, такой неживой, бетонный, без всякой вибрации души, как идеальный замятинский нумер, режущий комнату звериными перебежками. Только…
У О-90 был розовый круглый рот, и она вся была круглая, И-330 кислила желтым, а он сшит странно и сложно, из авангардных линий, форм и пятен. Даже бритая голова этого не испортила, и в битом зеркале отражается этот футуристический устаревший объект, и от зеркального раздвоения кажется ещё уникальнее. У него рыжие усы, как у таракана, лицо сухое и глаза мокрые. Живые. В серо-зеленой гармонии не застёгнутой спецовки диссонансом среди шевронов лежат красные угольные заплатки, вершинами колющие спокойную серость обстановки. У Кумача лицо зверское, перекошенное, звериное, с острыми зубами под мягкой губой. А шрам на лбу больше трещину на фаянсе напоминает.
Он смотрит на свою Кумушку под прозрачным пластиком обложки и лыбится как довольный кот, вздрагивает. Знает, что ждут его, и, закатывая рукава, обнажает на запястье черные черточки слов:
“Все дороги ведут домой”.
Это она сказала, когда Кумач уходил от ее бледного тела в кружевной комбинации, ее разбитой головы, спрятанной в красный тюрбан, неживых кукольных глаз… ради нее, профнепригодной теперь, уходил, и не знал, вернется ли.
Все в нем шуршало. Он в отражении, в тени своей видел эту машину мерзкую, ломаную, без всяких человеческих черт. Не первый год все-таки борется с вонючей грязью и не партийными элементами и царапает ржавыми граблями панельные перегородки. В ящиках лежат, побрякивая, медали и ордена, и в наградном много хороших слов, и паек выдается как на слона или целый отряд. Только толку?
— Ноль сорок семь Абр пятнадцать один, Ноль тридцать Кум два четырнадцать и ноль сорок девять Мят шесть шесть, срочно подойдите к диспетчерской, — раздался треск и клекот в заросшем грязью динамике над гермой. Кумач вздохнул, и взяв форменные грабли, что обсыхали у стены, расправил плечи, пнул приоткрытую дверь и вышел из клетки на такую же бетонную, холодную арену.
Коридор встретил звенящим зеленоватым светом ртутных ламп, запахом говняка и тишиной, прерываемой пьяным гоготом из угловой комнаты. Там новобранцы распивали вытащенную с больного этажа, судя по толстому слою бурого налета, бутылку этанола. Внутри им места не хватило, и на пороге поставили покрытая газеткой табуретка, загораживая половину коридора. Но Абрикос легко перескочил ее, словив аплодисменты новичков, и шуршащим шагом отправился к Кумачу.
— Ты опять все талоны на карамельки спустил? — спросил он, когда товарищ с ним почти поравнялся.
— И тебе привет, — ухмыльнулся мальчишка, шустро шагая рядом.
Тощая мятликовская рожа вынырнула из комнаты только после стука.
— Пора уже?
— Пора, — хмыкнул Кум. Абрикос весело кивнул, разгрызая очередную конфету.
И пацан выполз из норы в майке, на ходу подшивая отвалившийся шеврон.
— Я нитки полчаса искал, ни у кого нет! Ничего не успел! — жаловался он, когда стежок ложился неровно.
— Да тебе просто давать никто не хочет, — заметил Абрикос, шурша фантиками в карманах.
— Да пошел ты!
— Тише, — хрипло скомандовал Кумач, подходя к тяжелой двери диспетчерской.
Его бледное лицо ярко осветил только что вспыхнувший светильник над дверью, на неровном стекле которого грозно значилось “ВХОДИТЕ”. Молодняк поутих. Мятлик звонко откусил нитку, зашипел, порезав десну, и принялся наспех застегивать накинутую куртку. Абрикос спешно перекладывал ворох карамелек и цветных фантиков в пустой портсигар, чтобы на досмотре не отобрали.
Кумач провел мозолистыми сухими пальцами по нагрудной нашивке, сунул руку в карман с удостоверением и нащупал в нем вдруг маленький тканевый комочек. Он плотным шариком лежал на самом дне, и пальцами сжимался нелегко, напоминая этим масляные таблетки. Край крошился, но парень не поддался искушению потянуть торчащую плотную нитку, и вытащил руку, оставив отрезок и дальше кататься по карману.
— Че встали? — спросила, недовольно высунувшись из-за двери старуха Людочка со жжёнными перекисью химическими кудряшками, — написано же - “ВХОДИТЕ”. Мне че, делать больше нечего, как вам орать?
— Ой, Людмила Павловна, — весело начал Абрикос, пряча портсигар во внутренний карман, — А вы сегодня очень хорошо выглядите!
Тетка скептически хмыкнула и неодобрительно глянула на мальчишку, недовольно открывая дверь шире.
— Заходите, — фыркнула она, отходя от двери. Мятлик весело хлопнул друга по плечу и шепнул что-то невнятно-одобрительное. Кумач закатил глаза и вошел их не дожидаясь.
Зеленый рябой свет с пузатых экранов занимал все это темное помещение. Дежурные кибернетики били пальцами по тугим кнопкам, и курсоры прыгали по строчкам номеров, букв и непонятных знаков. Тут не то дымом, не то паром заволокло всю диспетчерскую, и главный, в фуражке, воскликнул наигранно:
— Любаша, любовь наша, ты зачем чайник включила? А ну выключай, пока у нас тут не закоротило все!
Ребята у дверей прыснули, отворачиваясь к не до конца закрывшейся двери. Полоска коридорного света стремительно сокращалась, и дверь громко заскрипела и грохнула, закрываясь.
— И чего вы шумите, судари? Жить вам, товарищи, надоело? — вскочил человек в фуражке, злобно оглядываясь на дверь.
Рядовые тоже оглядывались, но куда более доброжелательно.
— Мы в наряд заступать пришли, — сухо рапортовал Кумач, — не кипятись, Кипяченый.
— Марьина, голубушка! — на крик вскочила девчонка в самом темном углу, — Будь добра, инвентарь им выдай. Хрящ, запусти им коробку.
— Будет сделано! — пикнули дежурные одинаково высоким тоном, расползаясь выполнять кипяченые задачи.
Из темноты диспетчерской появились свеженькие плащи, противогазы, толстые резиновые перчатки и даже огромный пылесос в цилиндрическом корпусе, гордо врученный ошалевшему Мятлику.
Перед самым обедом Кипятильник поднялся со своей табуретки, расправляя широкие плечи. По их ломаным механическим линиям, по погонам и лампасам побежали миллионом отражений ряды кибернетических формул, с соскакивающими строками, петлями и нитями холодно-белых пухлых светодиодов бегущей строки. Его фигура вдруг загородила весь свет, и Абрикос направил на него бледный свет своего фонаря. Кипятильник вырос грудой, неделимой стеной, полной складок подтекшей краски и ее же обвалившихся дыр, из-под которых проступали какие-то старые, немодные нынче оттенки. А дыры, трещины, теневые пятна грохотали стуком сотни звонких клавиш, выли писком вычислительных машин и звенели лампами дневного света, вызывая в ликвидаторской душе какой-то ужас. Молодняк сбился в кучу за кумачовой спиной, а он смотрел спокойно на рябую тень в фуражке. На мгновение звук куда-то исчез, и все, кто был в диспетчерской, смотрели на жуткую груду начальства и наглую морду распределяемого. Даже экраны застыли черным с кривыми буквами вопроса: “УДАЛИТЬ?”
Кто-то щелкнул выключателем.
Комната резко приняла удручающий вид, и все выдохнули - среди этих некрашеных стен, проявленных верхним светом, черная груда в фуражке превратилась в немолодого сухого мужика...
— Так, голубчики, — начал тот, оживший рябым электрическим светом новых данных, — вы отправитесь на в блок 399-ТЖС-ПЭ007/499 для устранения последствий очередной аварии. Там с производства подткело топливо, газы ядовитые, мутации… да что я вам рассказываю, вы люди опытные, знаете. С квартирами вроде проблем быть не должно, но коридор завален. И потому вам, голубчики, выделяется пылесос и утилизационный короб. Противогазы не снимать ни при каких обстоятельствах! Если что-то с казенным имуществом случится, я вас, голубчики, повешу на ваших же шнурках.
— Добро, — спокойно отметил Кумач, и его поддержал тихий скулеж за спиной.
Только стоило выйти отряду из диспетчерской, сразу застучали ложки по граненым стаканам и жестяным тарелкам. Вместо расчетных шорохов и кипяченого мата раздалась ликвидаторам вслед песня из включенного только что телевизора:
“Пусть невредим вернётся вновь
Ко мне мой кто-то милый.
Но нет со мной кого-то,
Мне грустно от чего-то.
Клянусь, я всё бы отдала…”
Кумач продолжил ее в голове своей нечёсаной и улыбнулся широко, бодро шагая к пятнистому коробу. Он видел не его ржавую крохотную кабину, не заплатки краски разных оттенков, не кривые шаговые колеса, а бьющую ровно швейную машинку с чугунной педалью и ящичками. У нее знаете, еще ручка сбоку, но он раздобыл для Кумушки эту тяжеленую конструкцию с вензелями, чтобы она не мучала свои локти. Педаль, сколько смазки на нее не лей, все равно скрипела противно, но работу убыстряла сильно.
Он часто сидел со стаканом кипятка и смотрел вечерами, как она, дрожащая, тощая, накормленная таблетками, легко гоняет иголку по ткани, выводя ровные швы. Настолько технично у нее это выходило, настолько играючи, что Кумач глазам своим не верил и лыбился во всю рожу, прямо как сейчас. Но она, в отличии от товарищей, не смеялась, а глаза свои лукавые прятала и весело так, звонко, невесомо заводила песню, рук от работы не отнимая…
Тарахтящий короб, шумно шагающий по плотному асфальту могильщика, не располагал к ностальгии, но все равно возвращал Кумача в родные этажи.
Молодняк же рубился в слова не хуже, чем в домино. С таким же азартом. Учитывая, что старая машина шумела до звона в ушах, игре предавался какой-то незнакомый обычным людям уровень сложности – расслышь соседа правильно, вспомни что-то не матерное на нужную букву, вспомни, что слово значит…
— Кум, а, Кум, — вывел из сладкой дремы его мальчишка, из-за всех сил крича в левое ухо, — а что такое «клитор»? Оно вообще существует?
— Хватит карамельки жрать, придурок, — вздохнул Кумач, скрещивая руки на груди. — Вот ты с женщиной был?
Абрикос замялся, краснея. Мятлик громко хохотнул справа.
— Так вот, это такая женская часть. Вырастешь – поймешь.
— Да как он поймет, Кум, — крикнул пацан, — он же в ликвиды пошел. По дурости. А ты, скажи, Кум, зачем пошел, при живой-то жене?
— Да я в любом случае, — хмыкнул Мятлик, потирая подбритую проседь на затылке, — ну расскажи! Она же у тебя красавица!
— Ты женат, Кумач? Ничего себе! И взаправду, зачем пошли? Что-то вам жизнь попортило?
Он помолчал, глядя через немытое стекло кабины на проходящие мимо лестничные пролеты, потер затылок и сунул руки в карманы.
— Да знаете, ребятки, всякая гадость случается. Так и быть, расскажу вам в честь выходного. Моя жена была долго на заводе швейном главной вышивальщицей, делала всякую красоту на платьях, стягах, вымпелах… да на всяком, по мелочи. Передовик производства, спортсменка, комсомолка, красавица! Прозвище к ней прилипло – Кума, потому что чудный она человек, добрый, отзывчивый, всем как родная прямо…
Он замялся, глотая ком в горле. Ему вдруг стало совсем не по себе, все заколотилось внутри, заклокотало от волнения – а если он… не вернется сегодня? Вот дурость же, помереть перед самым выходным! Значит, не увидит он ее, не проведает, не обнимет крепко. Выть охота!
Кумач носится взглядом и крепко сжимает прорезиненную плотную ручку манипулятора. Зубы стискивает, и под воротником натягиваются тонкие струны сухожилий. Прорезаются желваки. И дрожью нервной затрагивает крупные его ноги в чистеньких берцах. Улыбается мелко, почти незаметно из-за усов: “Не машина, уж точно, не машина! - думает, - скорее зверюга, очередная самосборовская дрянь...”
Но не пристало командиром лицо перед отрядом терять.
— Так че дальше? — спрашивают они.
И Кумач, вздохнув тяжело, продолжает:
— У них в цехе во время обеда самосбор прошел. Дядьки местные датчики же не смотрят совсем, вот он у них и сгорел. Возвращаются, а там слизью все машины заляпало, масло потекло, лужи, работа – в брак, план полетел... но не так страшен план. Там в воздухе вирусняк летал. Нервический. Кумушка моя домой приходит еле-еле, падает, ничего не ест, а на третий день ее колотить стало, во все стороны бросать, как одержимую. В медблоке выписали справку о профнепригодности. Ну, вы ж знаете, негодных в утилизацию, паек не дают. Я всю верхушку оббегал, достал по знакомству хороший «Зингер» с педалью, выбил ей (вышивальщице высшей категории!) новое дело, паек. Встала на учет, ей таблетки шлют специальные. Специально тюрбан мы с ней сделали, из старого кумачового знамени, чтобы не так больно было. Вышивает нам теперь именные шевроны! А я в ликвиды ушел. Отсылаю ей дополнительные пайки, она мне письма шлет. Вот так-то.
Голоса затихли, и только шаговые колеса шумели внизу.
— Скучаешь? — скромно спросил Абрикос, хлопая товарища по плечу.
— А как же не скучать? — со слезами в голосе кивнул Кумач. Он подождал и заметил вдруг:
— У ней завтра день рождения. Я уже три пропустил, не пускали, а тут за зачистку сто четырнадцатого плюшек дали, вот я и выпросил себе увольнение на денек.
Все замолчали, и машина спокойно грохотала к нужному этажу. Она застыла у железных гермодверей 399-ТЖС-ПЭ007/499 – типичного жилого сектора показательного этажа. Ликвидаторы натянули противогазы, накинули поверх курток свои плащи и вывалились на лестничную площадку. Вытащив из короба инвентарь, они раскрутили вентиль в четыре руки и открыли этаж.
Кумач застыл.
Вгляделся в аккуратно подкрашенный желтоватый коридор с типичными зелеными лампами, параллельные ряды разноцветных закрытых гермодверей, картины на стенах и крепкие жестяные короба для электроники.
Он смотрел. Вглядывался. Осматривал. Тупо зыркал по знакомым предметам, типовым и привычным чуть больше, чем обычно.
В голове раздалось частое машинное биение, и сознание прошили тонкой строчкой телеграммы.
Дома.
— Кумач, ты че встал, как вкопанный? Шевелись давай! — крикнул издалека Мятлик, крепко прижимая к себе выключенный пылесос, — Быстрее сделаем – быстрее домой поедешь!
В середине этажа стояли и падали столы в кружевных клеенках. Валялись разломанные табуретки, и только одна стояла ровно на четвереньках. На тарелках вздулись концентраты, пузырчатой слизью, похожей на губку, затянув все. Она как паутина висела и на светильниках, и на стенах, и на закрытых гермах, и на трупах неудачников, которые не успели в пьяном угаре добежать до своей квартиры. А сверху спускался на них, висевший видно на разжижившихся веревочках, яркий вышитый стяг: «Совет да любовь!». Валялись под ногами букет невесты из красивых фантиков, потерянные туфли, ленты, разбитые бокалы и стаканы, плюшевые игрушки, конфетти и куски серпантина, и несмотря на общее безобразие, бытовую разруху, посередине стоял шкафчик дефицитного телевизора, весело вещающего на весь этаж и после самосбора. Его экран только чуть-чуть подернула пелена слизевой пены, но он работал – вот оно, настоящее качество!
— Если я в твоей судьбе, — играло на весь этаж даже без дребезжания, —
Ничего уже не значу,
Я забуду о тебе,
Я смогу, я не заплачу!
Эту боль перетерпя,
Я дышать не перестану, -
Все равно счастливой стану,
Все равно счастливой стану,
Даже если без тебя!
Позвони мне, позвони!
Пылесос заглушил телевизор, и в коридоре возникло трудовое спокойствие.
“Я - простой манипулятор, как те супермагниты на складах, - скребя граблями думал он, - качественный. По ГОСТу. Не с простой мануфактуры, а с правительственного завода. С орденом трудовой славы! Но все такая же машина, робот, ржавый изнутри…”
— Если со мной, ты рядом со мной, — издевательски заметил ящик, недовольно потрескивая, —
И не грусти, ты зря не грусти,
Когда вдруг встанет беда на пути,
С бедой я справлюсь, любовь храня,
Ведь у меня, есть ты у меня.
Всё, что в жизни есть у меня,
Всё, в чём радость каждого дня,
Всё, о чём тревоги и мечты,
Это всё, это всё ты!
Грохот! Кумач со всей силы врезал по ящику, и неочищенная ржавая гребенка пробила деревянный корпус.
Ещё удар! Шипя и брызгая искрами, телевизор опустился на передние лапы, взвыл динамиками и затрещал недовольно. Он получал и хребтом, и зубьями по своей разбитой теперь спине, падая на каменный пол, воя и треща разбитыми лампами.
Кумач выдохнул, стряхивая с плеч гнев, как осыпавшуюся штукатурку. Он поднял голову и увидел, что молодняк смотрит испуганно на него ошалевшего, и услышал оглушительный шум.
Шум человеческих жизней.
Вот здесь, слева, рядом совсем, за обшитой красным кожзамом гермой, звенели рюмки и пьяные голоса. Кто-то мучал расстроенную гитару и таким же нестройным голосом визжал что-то о заводских машинах: “Жираф большой, ему видней...”
А справа, за новехонькой дверью, молодожены справляли свою первую брачную ночь.
Чуть дальше, в нескольких ячейках, за старой деревянной резной дверью весело пело гаммы фортепиано, и старушечий голос читал Пушкина вслух. Кто-то лепетал, вторя сказке о царе Салтане, и весело смеялся. Кажется, внук.
В другом углу шумело радио, рассказывая об успехах НИИ Связи имени Попова.
А за спиной раздавался ровный маршевый бой швейной машинки. Кумач обернулся, и грабли грохнули об пол. Строчка за строчкой, строчка за строчкой и тихий-тихий скрип плохо смазанной педали. Он зашагал на звук, слепой, забыв совсем об останках телевизора, и слушал в радостном предвкушении этот чудесный родной шум. Вся какофония кумачовой формы клокотала, дрожала и вибрировала, как посаженный в банку шмель, и он шел, перепрыгивая легко разбитые тарелки, пенящийся слизью концентрат, ленты и развалившуюся мебель.
Кумач постучал, и стук этот разнесся на весь коридор. Абрикос и Мятлик подобрались к командиру ближе, тенями застыв за его спиной.
Замок коротко щелкнул.
В маленькой темной комнате, освещенной одной настольной лампой, сидела молодая женщина в рабочем комбинезоне и тапочках. Она низко склонилась над вышиваемым шевроном, технично, как автомат, толкая заготовку пальцами. Машинка мерно шумела, оставляя одинаковые желтые стежки, легко складывающиеся в очередной ликвидаторский код. А сверху торчал углом кумачовый бант на тюрбане, какой-то особенно пышный.
Нашивку девушка сбросила в какой-то общий ящик и подняла глаза.
— Что вам нужно? Вы за новой партией? — спросила она красивым, мягким голосом. Упершись руками о стол, поднялась на ноги, внимательно глядя на Кумача, застывшего в рамке дверного проема.
Абрикос вдруг вздрогнул. Мятлик несколько раз моргнул и отшатнулся.
Ноги у Кумы были черные не то от синяков, не то от слизи, ползущей по рабочим штанинам. Тапочки легкие имели необычный пятнистый узор зеленоватой-бурой плесени. Какая-то гадость вроде большого белого червя скользнула из-под открытого воротника комбинезона по шее и ушам прямо под красный тюрбан. Голова была сливовая от ударов, но лицо оставалось белым и живым несмотря даже на желтоватые круги под глазами. А пальцы… нет, не человеческие руки это вовсе, а какая-то когтистая трубчатая пародия с рубцами от мозолей и странной красной коркой.
— Ким, — обратилось существо к застывшему Кумачу. Ему ребята кричали во все глотки, но он слышал только ее, только родной, милый голос.
— Ася, — вздохнул Ким влюбленно. Существо двинулось к нему плывя и улыбаясь. Улыбаясь лучше кого угодно на свете.
Он стянул противогаз, и из-под него проступило человеческое лицо.
Крылатые качели
В выкрашенных масляной краской облупленных коридорах, в рябом тусклом свете противных зеленых ламп слышится ее нежный голос, звонкий и по-детски веселый. Кажется, что в него упадешь, зароешься и тут же заснешь спокойно, счастливо, как мамой завернутый в старое ватное одеяло. Но не колются носки. Не пахнет затхлостью антресоли. Пыли нет! Есть только скрип и голос, ее голос, ведущий по лабиринту с пощелкивающими под ногами ошмётками краски куда-то к желтому, непривычно яркому свету. Ускользает тепло в родных катакомбах нижних этажей гигахруща, но он бежит за ним, и шаги отзываются гулким эхом. Шепчут за спиной соседи, а Рочин и не оборачивается, мчится себе дальше мимо закупоренных гермодверей.
— Догоняй! — щебечет, ребячится таинственный голос. Смеется. Мелькает за углом коричневое платьишко с белым передничком, но до него далеко. Невозможно далеко. И мальчишка бежит, пока окончательно не сбивается дыхание, не тяжелятся от усталости ноги. Смех заливает уши, дробится, как в калейдоскопе, внутри черепной коробки. Побулькивает. Распирает. От недостатка воздуха затылок начинает болеть, и Чин падает на холодный каменный пол. Скрипит что-то, и голова кругом идет, и качается все. Колотится сердце. Тонкие девичьи пальцы взъерошивают вихры его темных волос. Он жмурится, морщится от удовольствия, лежа на ее худых коленях, улыбается влюбленно, тянется руками к нежному ее личику…
— Лиса… — шепчет, любовно прижимая к своей немолодо-юной роже колючий больничный плед. Он взял его у Зинки, крохотной медсестрички из соседней квартиры, как плату за починку гермодвери. Сколько же людей спало под ним? Рочин не слишком хотел об этом думать. Минуту ему вообще казалось, что ему это снится, и милая девочка просто приняла такую странную форму.
С тех пор, как плед оказался у него, спать стало невозможно. Даже если просто кинуть его для дополнительной мягкости под простынь или накинуть на спинку кровати, сниться одно и то же – сладкий, пьянящий бред.
— Что же это такое, — бормочет Рочин хрипло и глухо под самый нос, стараясь заткнуть уши. Кровать недовольно скрипит от его движений, а он тупо смотрит на густые узоры ковра. Завитки и засечки, дуги, пятна - вся живая какофония форм и цветов закручивает мысли так, что блевать хочется, и тошнота подбирается к горлу, но Рочин смело вглядывается, пытаясь найти коричневое платьишко, худые коленки и мягкую линию подбородка где-то между, внутри, за этими ломаными линиями… Но ковер отзывается в его мыслях исключительно истошным девичьим воплем.
Рочин слышал его ночью пару недель назад, прибежав с росписи в рекордные сроки. Истошно визжала предупреждающая сирена. Этюдник выпал из рук, раздался грохот, хлопок, как от взрыва газа, и кто-то рухнул рядом. Рочин не видел кто. Не знал. Оно умоляюще скулило и цеплялось ледяными пальчиками за штанину рабочего комбеза. Голоса только не было, только какое-то визгливое бульканье. “Рот заткнули”, - подумал Рочин потом. А тогда - дернул ногой, и нечто отвалилось, отпало, крепко влетев в стену. Посыпалась штукатурка. Пурпурное сияние уже клубилось в дальнем конце коридора, скрипя, как несмазанные петли, и в несколько секунд раздался этот вопль. Кричала птица, чайка или баклан – Рочин только предполагал, не знал, как кричат птицы – опущенная заживо в кипящее масло. Звук щелкал, взбухал, надувался волдырями и лопался как тонкая мембрана, заглушая гул сингалки и перемежаясь с цокотом каблуков.
— Просто пленку зажевало, — бормотал осевший у двери пацан.
— Мне снова снилась Алиса, — говорит он теперь хрипло своему маленькому товарищу-диктофону, медленно бродя по комнатке, — это началось ровно месяц назад. Я получил плед от Зинки, и все пошло наперекосяк. Никак не могу закончить плакат, а ночью занимался фреской на двести третьем. Там лампа лопнула, надо поменять. Конец заметки.
Его серое, непримечательное лицо отразилось блекло в черном пузатом мониторе. Скучное. Не будь у него этой дурацкой гривы, не партийных, диких вихрей, никаких бы отличительных черт не было бы. Так и писали бы про него - "Р04И-ин, человек обыкновенный". Ещё бы и инвентарный номер постоянно бы забывали, ровно как у ломаных стульев.
— У вас, — ухмыльнулся небритый пацан своему черному брату в экране, — недостача. Разума не хватает.
Рочин щёлкнул выключателем и сунул свежую кассету в оцифровыватель манипулятора. Недовольно побренчав, недолго пожевав пленку, он все-таки принялся за работу. Мерное жужжание, камертон, поддержал звон алюминиевой прогнутой ложки в тарелке концентрата. А после на первый голос вышел негромкий стук ржавой холодной воды об эмалированный чугун ванной. Кто-то говорит в соседей квартире, слышно через вентиляцию:
— Сосед у нас странный, может, шпион?..
Оттуда пахнет дымом. Рочин морщится - недавно курить бросил, а хочется… до трясучки. Но так положено - иначе бы его не перевели на двести тринадцатый.
А рыжему таракану, что лениво выглядывает из-за обросшей бурой грязью решетки, дым просто не нравится. И вода не нравится - опять его выселили из родного угла. Понапереводят всяких идиотов с нижних этажей, жить не дают…
Мыло масло не берет. Чин даже не пытается оттереть загрубевшие подушечки пальцев от сиены жженой, что как мазутными пятнами заняла все руки. Зато работа идет бодро, и скоро опустевший когда-то карантинный этаж встретит новых жильцов. Ликвидаторы зачистили его полностью в рекордные сроки - дней сто, наверное, не больше. Всех тварей выжгли, отмыли хлоркой, отколупали от стен и вытянули из вентиляции. Новые датчики, сингалка… А Чин выкрасил все свежей голубенькой краской, выбелил стенки с потолком. Только фреска осталась. Только она.
— Чин, — раздался стук в дверь, — Ты дома, Чин?
— Дома, — отозвался он, наскоро одевшись. Обтер руки о штаны и открыл. В коридоре стоял какой-то дикий шум, подрагивали стены. Из-за гермодверей осторожно выглядывали полноватые бабы с выжженными перекисью накрученными волосами и их тощие отпрыски. Тут дверь напротив выгнулась, запищал электронный замок, заскрипели петли. Все снова вздрогнуло. Затрещал косяк.
Перед Чином стояла Зинка. Тихонечко так, скромненько, в пол-оборота, отвернув от соседа заплывший фингалом глаз.
— Там, — начала она, — Ромочка нашел бутыль со спиртом…
Громыхнуло снова. Пацан одним движением затащил девушку в комнату и захлопнул гермодверь. Защелкали замки.
— Дверь загерметизирована, — вкрадчиво заметила ЭИИ-НПА-88/433 из пожелтевшей клетки громкой связи.
— Включи звукоизоляцию, — вздохнул Чин, включая кипятится воду.
— Звукоизоляция включена.
Зинка села прямо на пол и захлюпала носом. Плечики ее худенькие мелко задрожали. Задрожала вода. Щелкнул кипятильник.
— Зина, чего ты его терпишь, а? — Чин подал ей руку.
— А тебе, — ее уже не на шутку колотило, — не понять никогда. Люблю я его.
— Зин, — художник усадил ее за стол, — ты это любовью называешь? Ее не существует. У нас нельзя любить – опасно это слишком.
Ложка в стакане задрожала, и Зинка кое-как отхлебнула. Чин полез по кухонным ящикам. В них весело побрякивали гнутые вилки, сколотые тарелочки с выцветшими цветочками, пустые банки и бутылки, и недовольно скрипели роликовые направляющие и почерневшие петли. Среди разномастных чашек и граненных стаканов найдена баночка УВКПпК-т100/2рвД, и мелкие шарики покатились в грязные мозолистые ручонки Чина.
— Вот, — сказал он, — пей.
— Что это? — сморщилась медсестра, — что за гадость ты мне суешь?
— Ты не знаешь этих таблеток?
— Ни разу не видела, – недоверчиво пробормотала Зина, подняв красные глаза на соседа. Рассмотрела маленький желтый шарик препарата, прокручивая в дрожащих длинных пальцах. Тот мутно, недовольно косился на нее, как рыбий глаз, отражая темную серость комнаты. Когда она попробовала его сжать, он затрещал своей гладкой оболочкой, и оттуда капнула белесая прозрачная жижа.
— Я еще снизу привез, когда переезжал. Хорошая штука, отличное успокоительное. Ты пей, не отрава.
— Код какой?
— Тэ сто два эр вэ де.
— Тогда не страшно.
Без воды проглотила. Суровая женщина.
Кипяток в оставленном стакане задрожал. Сначала мелко, редко, а потом выплеснулся и жуткими лужицами растеклись по столу. Рочин напрягся. Слышались тяжелые шаги снаружи.
— Оцифровка закончена! – оповестил компьютер.
Чин дернулся. Зина удивленно огляделась. ЭИИ-НПА-88/433 низко запищала, предупреждая об опасности.
— Включи электрошокер.
Программа одобрительно пикнула.
— А что ты оцифровывал? – сонно поинтересовалась Зина. – Ты кибернетик что ли?
— Да, вроде того. Не бери в голову, — пробормотал Чин. Выключил на манипуляторе с пухлым маленьким экранчиком звук, накинул драное вафельное полотенце, чтобы вдруг не выскочила голограмма. Выпил залпом стакан. За дверью раздался вопль соседа, и с потолка посыпалась штукатурка.
Зинка заснула. Прямо так, за столом, пуская слюни на драную клеенку. Чин унес ее на кровать, укрыл пледом и расположился на кухне, вытащив из укромного ящика краски, наброски, свернутый лист крепкого полиэтиленового холста. Включил настольную лампу с противным желтым отсветом, а в тяжелом приемнике подключил шелестящее радио. В нем что-то говорили, что-то пели, что-то кричали… он не слушал.
По квартире растекался резкий запах разбавителя. Он заполнял каждый уголок и въедался во все, до чего добирается. Это, по-видимому, главное свойство масляных красок – всем, из чего они состоят, въедаться в окружающие его предметы. Даже таракан, решивший поживится крошками утреннего концентрата и пробежавший по краю палитры стал синим, и оставлял синие пятна с жирными разводами на кухонных ящиках, пожелтевшем кафеле, больничном пледе и бурой грязи по углам…
Разбавителем пахли Зинины волосы, когда через пару дней ее уносили из соседней квартиры под пугливый ропот старых клуш. Рома-Медведь обнимал себя за плечи и ревниво косился на Чина исподлобья, полностью заняв проем треснувшей гермодвери. Ни обвисшее его лицо, желтоватое и рябое, ни безумные глазки не выражали ни грамма переживаний. Он был спокоен. Был уверен, что прав.
Чин вспоминал обреченную улыбку соседки, спокойной от таблеток и свежего запаха краски. Ее последний, теплый такой взгляд:
— А любовь есть, — проговорила она, уходя, — Просто дождись. И будешь как я счастлив…
В пустых, надуманно-чистых коридорах двести третьего этажа было тихо, и воздух, пропитанный запахом сырой штукатурки и масла, неприятно сушил горло, когда по лестничным пролетам откуда-то снизу стал подниматься противный предупредительный писк. Кто-то, слышал Чин, бежал за ним следом. Шаркающий шелест шагов казался ему нелепой помехой в общей привычной тревожной предсамосборной какофонии. А в спину смотрели почти законченные глаза рисованных партийных ударников: довольный взгляд работяги с завода, нежный от медсестрички-Зиночки с недописанным еще лицом, блестящие линзы противогаза ликвидатора-героя с маленькой саперной лопаткой и восторженные косоватые дети, тянущиеся пухлыми ручками над красным стягом к убегающему художнику.
У самой двери кто-то схватил Чина за плечо и прикрикнул. Вспыхнувшее в голове воспоминание закружило голову, и он втолкнул неизвестного внутрь, ныряя в квартиру.
— Успел, — выдохнул Чин, слушая щелчки замков, и посмотрел на своего гостя.
Гостью.
Она сидела на полу и потирала ушибленную коленку, задрав подол коричневого платьица. Рядом валялся портфель – редкая, красивая вещь. В него было напихано что-то так плотно, что его кожаные стенки вспухли, и казалось, что вот-вот разорвутся.
Раздался странный писк. Чин щелкнул типовым выключателем и застыл. Рот у него тупо приоткрылся, а крик застрял в горле.
Девушка глядела на него испугано своими большими желто-зелеными глазами и испуганно приоткрыла клюв, заменявший на ее лице и нос, и рот. Распались по плечам ее недлинные каштановые пряди, перемешанные с пушистыми перьями. Она быстро оттянула платье, закрыв тощие ноги с когтистыми птичьими ступнями, и прижалась к стене, больно ударившись об нее затылком.
— Что ты такое, — пробормотал Чин, оглядываясь по сторонам, — Включить звукоизоляцию.
— Звукоизоляция включена, — уведомило ЭИИ-НПА-88/433.
Пацан был спокоен. По крайней мере, он очень старался это показать, в голове прикидывая насколько далеко от него лежит нож. Вдруг в голове щелкнуло – партийные крысы, если узнают, что он пустил к себе мутантку, прикончат его не думая.
— Отключить электричество.
Рочин достал из нижнего ящика с синими пятнами свечи и остатки спичек. Погремев коробком, он зажег одну.
— При отключении электричества звукоизоляция будет отключена. Продолжить отключение электричества?
— Продолжить, — пробормотал зачарованный пламенем Чин.
Свет погас. Из-за стен слышался страшный грохот, шелест и цокот Самосбора. Он разливается по коридорам с едким запахом гнилого мяса и красноватым туманом, и подобен юной любви, вскружившей сейчас вихристую голову – всепоглащающ, дик, непостижим. Никто не выходит из него живым. А последствия… они в своем разнообразии могут перещеголять любые партийные аббревиатуры. Слизь, монстры, вирусы - все, что так старательно Партия пытается приручить и понять, и который цикл терпит неудачи.
На глазах наворачивались слезы.
— Алиса, — негромко спросил Рочин, подходя к мутантке и освещая ее испуганное молодое лицо ровным желтым свечным огнем — Это ты?
Она закивала быстро и опасливо, защебетала. Друг кинулся к ней, обнимая до хруста костей, и Алиса прильнула к нему всем телом, прижалась крепко-крепко.
— Я думал, что ты умерла, Алиса, — хлюпал Чин погодя, вытирая о ее плечо слезы, — Ты мне снишься уже месяц, и я каждый день просыпаюсь в холодном поту… Помнишь, как мы играли в догонялки на этаже? Как смеялись? Как сидели на качелях и прятались от родоков, и курили в вентиляцию? Помнишь? Как…
Чин засмеялся, внимательно разглядывая ее изменившееся лицо. Вытянулось. Похудело. Клюва он не замечал, только и смотрел, как тонкие молодые морщины подчеркнули огромные Алисины глаза.
«Я бы хотела сказать тебе очень много, - говорили они, - но не могу».
Она в знак памяти зачирикала любимую песенку. Они пели ее, сидя на самодельных качелях: отломанная сидушка от табуретки, арматурины, приваренные к огромным старым скрипучим петлям, найденным ими на опустевших нижних этажах. Качаться можно было совсем невысоко, но им это не мешало.
— Только небо, только ветер, только… радость впереди, — подпевал, припоминая, Чин. Он прикоснулся губами к ее мягкой, детской щёчке, и Алиса одобрительно чирикнула.
Клюв не мешал ей во всем остальном оставаться обычной женщиной.
— Есть хочешь? – Чин обнял ее за плечи со спины, нервно целуя маленькую голову, длинную шею и оголенные худые плечи. Алиса хлопнула себя по лбу и, вскочив, чирикнула что-то, и тут же вернулась с портфелем. Подошла к кровати и, оцепив застежки, встряхнула, и по больничному пледу покатились… яблоки? Настоящие! С тонкой гладкой кожурой, сочные, холодноватые… Она кивнула на них, мол, бери.
Оторопевший Чин переводил взгляд с неведомых фруктов на нежную девичью фигурку и обратно. Алиса удивленно повернула набок голову, схватила яблоко и клюнула, легко отломав кусочек. Сок потек по ее ручкам, подбородку, шее, запачкав рукава. Она откусила снова, и протянула яблоко Чину. Глаза весело поблескивали желтыми искрами свечных огней.
Пацан зацепил пуговицы, и платье упало на пол, оставив Алису без всякой защиты. Сочные капли заблестели и на ее некрупной мягкой груди, и тонкими дорожками спускались ниже. Чин слизывал их, поглядывая в невидные в потемках глаза, затянутых мягкой дымкой возбуждения.
Чин взял. Под ее пристальным взглядом откусил раз, два…
Он вгрызался в них резко, смело, раздирая зубами их сочную плоть и пачкаясь. Он не знал, как остановить себя, мыча от удовольствия и запоминая во всех подробностях их настоящий вкус. Алиса чирикала весело, словно улыбаясь. Чин тянул к ней свои грязные горячие руки, и она опускалась в его жаркие объятья снова и снова, пока от сладости не закружилась голова. Все вертелось, как на сломанном проигрывателе, во включившемся на запись диктофоне. Шуршало что-то. Мигал красный светодиод.
Чин не понимал от чего, но спать хотелось ужасно.
Девушка смотрела на него стыдливо и насмешливо. Чин лежал на ее коленях, и тонкие пальцы взъерошили вихры его темных, мягких волос. Он больше не морщился, не тянул к девичьему лицу своих рук, только втягивал кисловато-сладкий аромат. В нем не было затхлости антресоли. Не кололся шерстяной плед. Пыли не было! Только нереальная какая-то свежесть.
— Я никогда, — шепчет Чин, закрывая красные от усталости и слез глаза, - никогда не видел яблок. Не видел птиц. Не знал...
А девушка щебечет, любовно глядя на милого своего агитатора. Тихо поскрипывают пружины кровати. Весь мир качается. Вот уже кажется, что нет стен облезлых и серых, что только небо, только ветер, только радость впереди. Тепло, жарко даже, как во сне, и дыхание спирает от восторга. Весь мир стал облупленными крылатыми качелями! Еще немного, и они покорят это неизвестное Чину раньше голубое знамя неба!
— Права была Зинка, — засыпая, хмыкнул Чин, — есть любовь! И я счастлив…
Лиса положила свою голову на его, продолжая шептать по-птичьи. В кудрях спящего мальчишки спрятались горькие ее слезы.
«Прости, – хотела сказать она – прости, любовь моя, они вынудили, у меня не было выбора…»
Таракан без страха пробежал по ней, усмехаясь своими усами и оставляя синие масляные следы. Гудела за приоткрытой дверью новая сирена. И оттуда, из выкрашенных масленой краской облупленных уже коридоров, подрагивая в рябом свете, скользило со скрипом и скрежетом пурпурное, смертельное сияние Самосбора.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
