Туда, где ждут
Предисловие
Посвящается памяти Дарьи Н.
Что мне делать? Не пойму. Мчусь по свету, Страшно в тьму.
Вдруг — развилка. Поворот. Что он прячет? Что сотрет?
Где взлечу я? Где мой путь? …Мчусь во тьму я. Не свернуть…
2010 г.
Ангел
Его любимый город тонул в сероватой, едва просматриваемой осенней дымке, похожей на вуаль, которой кутают старые, хрупкие зеркала. Он стоял высоко-высоко — там, где воздух тоньше и пропитан вечной прохладой, а под ним огромным полукругом расстилалась Дворцовая площадь, и величественный, затихший Зимний дворец казался отсюда лишь изящной шкатулкой из бирюзы и лепнины. В этот час он был выше всех в городе. Выше амбиций, выше суеты, выше мимолетных человеческих драм. И он любил его. Отрешенно, глубоко, как умеют любить только те, кто обречен на вечное созерцание.
И больше всего на свете, до ломоты во всем своем неподвижном теле, он хотел взлететь еще выше — сорваться с этой невидимой нити и раствориться в низком сером небе, которое упрямо обнимало этот обманчиво цветной, пастельный город. Но крылья его были каменные, намертво высеченные из равнодушной породы, а к тяжелому гранитному столбу навеки приковывал огромный, давящий крест. И эта земная тяжесть держала его крепче любых оков, заключая мечту о полете в бесконечную фантазию.
И все же он любил свой гранитный, омываемый дождями город. Сквозь полузакрытые веки он видел, как тонкой, неиссякаемой стрелой бежит сквозь плотные ряды домов Невский проспект, пульсируя тусклыми огнями. Он видел грязные, сонные, вечно грустные каналы, похожие на вены, в которых застыла кровь старого Петербурга. Ему до боли было жаль эту темную, свинцово-черную воду… Львов, — этих немытых, брошенных детей Невы, зажатых в тиски строгих набережных.
Он любил скользящие по каналам этого города лодки, юркие катера и ажурные, словно кружево, мосты через каналы, связывающие осколки распадающегося пространства под натиском нового времени. Он безмолвно любил его строгие храмы и устремленные ввысь соборы. Сердце его… — …Если бы каменное сердце его могло чувствовать — отозвалось бы острой, почти физической болью, когда гордый, парящий над водой Смольный собор лишился одного из своих крестов, будто потерял часть своей души. Он любил и золотой купол Исаакиевского собора, ловящий редкие лучи северного солнца, и строгую колоннаду Казанского, и, конечно, Эрмитаж, огромный, замерзший, лежавший прямо у подножия его монументального столба. Все это было его миром — миром, застывшим в шаге от реальности, где живое сливалось с камнем, а тоска — с абсолютной, звенящей красотой...
Он был невероятно стар — настолько, что само время казалось ему послушной, лениво текущей рекой. Он помнил ушедшие века и сменившие друг друга поколения; помнил чопорных, затянутых в корсеты дам, чьи шелковые подолы когда-то касались этих мостовых, и слащаво-вежливых кавалеров, прятавших за изысканными комплиментами холодный расчет. Его каменная память бережно и покорно хранила безжалостные шрамы истории: кровавые революции, яростные мятежи, разрушительные войны и нечеловеческую, звенящую тишину блокадных зим, когда сам воздух, казалось, замерзал от горя. Он безмолвно помнил несправедливые изгнания, глухие ночные расстрелы, сменявшиеся безумными, оглушительными праздниками, и пышные, торжественные похороны.
Но наперекор всей этой боли он бесконечно любил этот израненный, несчастный город. Любил его одиноких, кутающихся в шарфы людей, бегущих по своим маленьким делам; любил промерзшие улицы, строгие фасады домов и, конечно, мосты. Мосты были его особой страстью. Каждую ночь они, словно крылья гигантских сказочных птиц, медленно разводились и сводились обратно, и сквозь их раскрытые объятия величественно проходили скользящие в темноте яркие, залитые огнями корабли, уплывающие в неизвестность.
А еще, конечно же, он любил Неву — эту величественную, гордую царицу, закованную в гранитные берега. Глубокой ночью, когда человеческая суета наконец затихала, город открывал ему свои сокровенные тайны. Ангел видел, как оживает застывшая пластика улиц: как тяжело, осязаемо перебирают каменными лапами древние сфинксы на набережной, словно пытаясь стряхнуть вековую дремоту, как лениво вертят точеными головами чугунные морские коньки на Аничковом мосту, и как знаменитые львы забавляются, бесшумно катая свои тяжелые шарики по опустевшим площадям. А высоко над ними, в блеклом свете луны, задумчиво и нежно шелестел своими золотыми парусами тонкий адмиралтейский кораблик, вечно плывущий по ветру балтийских фантазий.
Так видел ангел свой город каждую бесконечную ночь. И каждую ночь, пока первые лучи рассвета не окрашивали купола в бледное золото, он мечтательно смотрел ввысь, грезя о том, как однажды легко поднимется высоко – высоко, к тяжелым, свинцовым облакам. И в этой своей тихой, безумной молитве он просил об освобождении… не далекого и глухого к нему Бога, а сам город — свой единственный, любимый, живой город...
Настал новый, такой совсем необычный солнечный осенний день. Ангел, как и прежде, замер в своем бесконечном дозоре, вглядываясь в расстилающийся внизу простор…. И вдруг внутри его каменного существа что-то дрогнуло. Невидимая трещина прошла по самой глубине его вековой души, и он почувствовал, как по холодной, иссеченной ветрами гранитной щеке, медленно покатилась теплая, живая слеза. Она скользила по скульптурным складкам, отражая в себе яркие лучи солнца.
И в этот самый миг, словно в ответ на безмолвный плач, прямо над его головой ясное питерское небо заполнилось странным и волнующим шумом. Сквозь прозрачный осенний воздух, к вершине колонны стали опускаться тончайшие, светящиеся нити — чистейшее, расплавленное золото, словно струящееся прямо из сердца вселенной. Они медленно и уверенно спускались к ангелу, обвивая его тяжелые плечи, его безжизненные крылья и монолитный крест, бережно укутывая застывшую боль.
В это мгновение его пронзило абсолютное, звенящее знание: время плена истекло. Сверхъестественная легкость, о которой он не смел даже грезить, начала вытеснять гранитную тяжесть. Он понял, что оковы пали, и теперь он наконец-то поднимется к заветным облакам. Откинув назад голову, ангел беззвучно закричал — и его голос, долгое время бывший лишь эхом невского ветра, обрел оглушительную, неземную силу, раскатившуюся над всем городом:
— Прощай, Город! Прощай, моя прекрасная любовь! Я ухожу, но я скоро обязательно вернусь, и снова увижу, как ты прекрасен в своем вечном одиночестве!..
Внезапный, мощный порыв ветра от машины встревожил полуденную тишину площади. Испуганные голуби, сидевшие на карнизах Зимнего дворца, с шумом взметнули в воздух. Сквозь хаотичный взмах сотен крыльев, птицы завороженно увидели, как от каменного изваяния отделился и стремительно уносится ввысь, к самому солнцу, ослепительно чистая, свободная фигура ангела, оставив внизу свою земную опору.
Прошло несколько дней. Скованный изморозью первых заморозков Александрийский столб окружили строительные леса — пришло время масштабной реставрации монумента. Когда реставраторы и альпинисты, затаив дыхание, поднялись на самую вершину, к месту, где стоял ангел, они в недоумении замерли. Прямо на постаменте, в том месте, где гранит касался ангела, навечно застыла крупная, чистая слеза, сверкающая под редкими лучами холодного петербургского солнца, словно застывший осколок Чуда...
Я
Я открыла эту чистую тетрадь в своём воображении, чтобы попытаться написать хотя бы что-нибудь о себе... о городе, в котором я живу… о людях, которых я знаю. Странно, но мне никогда раньше не приходило в голову вести дневники, или излагать свои мысли на бумаге. Может быть, мне просто было совершенно не о чем писать? Нет, это неправда. Внутри меня всегда бушевал целый океан мыслей, образов и невысказанных слов. Просто я никогда не хотела ни с кем этим делиться. Всё время, сколько я себя помню, меня преследовал тайный, подсознательный страх чьего-то холодного осуждения или мимолётного упрёка...
Упрёка в чём? В том, что я посмею отнять у кого-то его драгоценное время? Что заставлю обратить внимание на свои мелкие, никому не нужные переживания? Возможно. В этом городе – вечно спешащем механизме, слишком легко почувствовать себя лишней деталью.
Я самая обычная петербургская девушка. Худенькая, бледная, немного нескладная, тихая и катастрофически малообщительная. Из тех, кто выбирает самую неброскую одежду и поглубже кутается в шарф, защищаясь от холодного северо-западного ветра. Если бы вы случайно увидели меня в толпе на Невском или у станции метро — вы бы даже не обратили на меня внимания. Проскользнули бы взглядом мимо, как мимо серой кирпичной стены одного из сотен бывших доходных домов. С годами я научилась быть незаметной, почти прозрачной. А может я с рождения была такой? Сложно сказать…
Иногда в жизни так случается, что человек теряет то, что составляло саму основу его существования. Теряет близких, которые уходят навсегда, растворяясь в памяти; теряет друзей, хрупкую любовь и, самое страшное, последнюю надежду. Кажется, весь этот скорбный список — в точности про меня. В последнее время я чувствую себя окончательно потерянной, словно лодка, которую сорвало с привязи и унесло в тёмные, холодные воды Финского залива. Внутри выжженная пустота, и я не знаю, как и чем её заполнить. Говорят – потерявшиеся лодки дальше дамбы не уносит… Но правда ли?
Я очень люблю свою маленькую сестрёнку Машу, и не хочу, чтобы она чувствовала себя одинокой, как чувствую себя я. Ведь мы с ней остались совсем одни…
Почему-то именно сегодня, когда за окном сгущаются сумерки, а по стеклу медленно скатываются капли дождя, я держу в руках воображаемую ручку и пишу в эту воображаемую тетрадь. А вдруг, если я упрямо, день за днём, буду заполнять эти листы и допишу тетрадь до самого конца, в моей жизни всё круто изменится? Вдруг случится то самое чудо, в которое так отчаянно хочется верить, когда верить больше не во что? Конечно, оно случится, я обязана в это верить. …Ведь иначе и быть не может... Иначе всё это…, вся эта глухая боль одиночества просто не имеют никакого смысла.
Он
Однажды мы познакомились. Это произошло совершенно случайно, вопреки всем законам логики и моим привычкам. Я всегда терпеть не могла шумные, пьяные компании, в которых люди теряют человеческий облик, и уж тем более никогда не горела желанием добровольно идти в душный, грохочущий ночной клуб. Для меня идеальный вечер всегда выглядел одинаково: чашка горячего чая, старый плед и интересная книга, или игра на моём электронном пианино.
В тот день я до последнего отнекивалась, придумывала самые нелепые предлоги — ссылалась на гору невыполненных переводов, на дикую усталость. Но мои подруги проявили редкостную настойчивость. Они буквально устроили бунт в моей прихожей и заставили меня влезть в платье, которое я надевала от силы раза два. «Тебе нужно развеяться, Даша! Ты совсем затворницей стала!» — кричали они, наспех подкрашивая мне ресницы. И я сдалась... Просто не хватило сил сопротивляться их бьющей через край энергии.
У одной из них была своя машина. И вот — глухой стук захлопнувшихся дверей, и мы уже мчимся по полупустым, залитым неоновым светом вечерним улицам Петербурга. Я сидела на заднем сиденье, прильнув лбом к прохладному боковому стеклу, и смотрела, как мимо пролетают размытые огни фонарей и фасады домов. Внутри нарастало чувство тревоги. Зачем я согласилась? Я ведь буду чувствовать себя там чужой, лишней, — как у меня всегда бывает в толпе незнакомых людей. Я не понимаю тех, кто умеет веселиться по щелчку пальцев, они мне кажутся какими-то чуждыми.
Мои невеселые мысли прервал переливающийся свет вывески — машина медленно затормозила. Мы наконец припарковались у клуба «Этаж» на Аптекарском. Из приоткрытых окон заведения уже доносился тяжелый, вибрирующий гул басов, от которого, казалось, подрагивал асфальт под машиной. Подруги весело переговаривались, поправляя прически смотрясь в зеркало заднего вида, а я невольно помедлила, прежде чем потянуть за ручку двери, словно предчувствуя, что этот вечер раз и навсегда изменит мою жизнь...
…Он был самым обычным парнем. На нём была простая, чуть помятая тёмная куртка, а на лбу лежала непослушная чёлка, которую он то и дело забавно поправлял быстрым жестом. В его поведении не было дешёвого пафоса, наглого взгляда или той наигранной, развязной уверенности, которую так любили напускать на себя завсегдатаи подобных мест. Он подошёл ко мне просто…, … просто — всего лишь для того, чтобы разузнать о моей яркой, эффектной подруге, которая с первой же минуты привлекла его внимание своим громким смехом и красивой фигурой.
Я уже приготовилась к привычной роли «невидимки», мостика, через который «еще не осмелевшие» парни пытаются подобраться к моим красивым подругам. Внутри кольнула знакомая, тоскливая мысль: «Ну конечно, опять. Кто бы сомневался. Ты просто декорация для чужого праздника, Даша». Я собиралась сухо ответить, подвести его к подруге и снова уйти за свой столик, растворившись в полумраке зала.
Но вместо пары дежурных, пустых фраз, между нами внезапно завязался совершенно другой, неожиданный и лёгкий разговор. Всё началось с его случайной, неловкой шутки про оглушительную музыку, а затем слово за слово — и я сама не заметила, как перестала чувствовать свою неловкость.
Оказалось, что за этой внешней простотой скрывался удивительно чуткий, тонкий и глубокий человек. У него были невероятно чистые, ясные голубые глаза, которые смотрели на меня с искренним, живым любопытством. Когда он слушал меня, он слегка наклонял голову, и мне впервые в жизни показалось, что кому-то по-настоящему важно то, о чём я говорю. Мы…, говорили обо всём на свете: о странной петербургской погоде, о старых книгах, о том, как забавно светятся вывески в тумане…
Мы пересели за столик в самом углу зала, и весь этот беснующийся мир вокруг — со вспышками стробоскопов, толкающимися локтями и надрывным ревом басов — вдруг перестал существовать. Музыка превратилась в едва слышный фоновый шум, а пространство между нами сузилось до размеров крошечного островка. Я смотрела на его улыбку и ловила себя на робкой, пугающей мысли: «Неужели такие парни бывают? Неужели он видит меня?». В его присутствии моё вечно давящее одиночество куда-то отступило, открывая место непривычному, хрупкому ощущению тепла.
И в какой-то момент, когда между нами повисла короткая, но удивительно уютная пауза, он, мягко и немного смущённо улыбнувшись, заглянул мне прямо в глаза и пригласил меня на свидание...
Свидание?! Настоящее, только для нас двоих? Мне не верилось в это до самого последнего момента, даже когда я уже была дома. Я, помню, стояла перед зеркалом и повторяла эти слова, судорожно пытаясь поправить и без того аккуратно причёсанные пряди волос. Сердце в груди стучало испуганно, часто и одновременно как-то сладко, отдаваясь тихим эхом где-то в горле. Я то и дело перечитывала его короткое сообщение на экране телефона, проверяя назначенные время и адрес, словно боялась, что всё это — лишь плод моего воображения.
Весь мир вокруг меня в одночасье преобразился, словно кто-то невидимый выкрутил на максимум яркость и наполнил серые петербургские улицы сочными, живыми красками. Проезжавшие мимо машины больше не казались безликим грязным потоком, а свет уличных фонарей, дрожащий в лужах, выглядел почти волшебно. Я шла к месту нашей встречи, и в голове согревающей волной крутились его слова, сказанные там, в грохочущем полумраке «Этажа».
«Знаешь, ты совсем не похожа на тех, кто приходит сюда просто убить время, — негромко говорил он, наклоняясь ко мне, чтобы перекричать тяжелые басы. — В твоих глазах есть какая-то удивительная, глубокая тишина. Мне очень хочется узнать, о чём ты молчишь».
Вспоминая этот его открытый, искренний взгляд и то, как бережно он держал свой бокал, словно боясь случайно задеть меня в тесноте бара, я улыбнулась. Тогда, среди веселья и пьяного угара, эти простые слова прозвучали для меня как спасительный круг. Он ведь действительно выделил меня из толпы. Разглядел за моей замкнутостью и скромностью что-то, что посчитал важным.
Тогда я ни на одну секунду не пожалела, что поддалась настойчивым уговорам подруг, переступила через свой страх и шагнула за порог этого клуба. Набитое праздными людьми заведение, которое я так отчаянно надеялась проигнорировать, внезапно стало для меня отправной точкой, началом чего-то огромного, светлого и совершенно неизведанного.
На следующий день, в назначенное время, я свернула на набережную, вглядываясь в силуэты прохожих у моста, и издалека заметила знакомую тёмную куртку и чуть взъерошенные ветром волосы...
Мы
Белая машина тихо припарковалась у самой кромки песчаного берега Шуваловского карьера. Вечер опустился на окраину города, укутывая водную гладь мягким, едва заметным туманом.
Сейчас, листая в памяти те минуты, я думаю о том, как избирательно наше сознание. Я не помню, какая музыка играла тогда в салоне, не помню, о чем мы говорили по дороге. Но я до мельчайших подробностей помню этот туман — он казался мне тогда живым, словно сама природа пыталась отгородить нас от остального мира, спрятать в некий кокон. Так случается, что мы часто ищем знаки там, где их нет. Или, наоборот, не замечаем самого главного. Мне казалось, что это просто красивый вечер, начало чего-то нового, а на самом деле это был момент наивысшей, абсолютной гармонии, которую люди порой ищут всю жизнь и так и не находят. Мы были так счастливы и так отчаянно верили, что это «сейчас» будет длиться вечно.
Они стояли у капота, прижавшись друг к другу, и молча смотрели на лучи заходящего солнца. Небо полыхало янтарными и багровыми красками, отражаясь в зеркальной воде яркими, отблесками. В этом было что-то величественное и немного грустное.
— Как красиво... — не удержавшись, тихо проговорила она, глубже пряча ладони в рукава его куртки, которая была ей заметно велика. — Я здесь никогда раньше не бывала. Даже не знала, что в черте города есть такие живописные места.
Его куртка. Я до сих пор помню её запах — смесь хорошего парфюма, дорогого табака и легкий запах бензина. Она грела меня лучше любого самого теплого свитера, потому что в самом этом жесте — отдать свою вещь, чтобы согреть — крылось столько заботы. Я тогда намеренно не вытаскивала руки из рукавов, мне нравилось ощущать себя маленькой, защищенной, спрятанной в его вещах, в его жизни, в его мыслях. Мы часто боимся показаться уязвимыми, строим из себя независимых взрослых, но в тот вечер мне впервые в жизни захотелось быть просто слабой. Рядом с ним это было так волшебно.
Он улыбнулся, обнимая её крепче за плечи и утыкаясь подбородком в её макушку. Этот жест был таким естественным, словно они проделывали это тысячу раз.
— Знаешь, я иногда приезжаю сюда, чтобы просто побыть одному, — ответил он, и в его голосе послышалась лёгкая, задумчивая нотка. — Когда город начинает слишком сильно давить своей бесконечной суетой. Здесь, у воды, мысли как-то сами собой приходят в порядок.
Одиночество. Странная вещь. До встречи с ним я тоже считала одиночество своей главной броней. Мне казалось, что если никого не подпускать близко, то никто не сможет сделать тебе больно. Город действительно давит — своими новыми высотками, чужими амбициями, вечной гонкой за призрачным успехом. И этот карьер на окраине был его тайным убежищем, его личным алтарем тишины. Пустить кого-то в такое место — это все равно что открыть незнакомцу дверь в свою самую потаенную комнату, показать свои мысли и слабости. Я поняла это только потом, спустя месяцы. А тогда я просто грелась в его руках, слушая, как стучит его сердце под тканью рубашки.
Она подняла на него глаза, в которых тёплыми искрами отражалось заходящее солнце.
— И часто тебе хочется сбежать ото всех?
— Раньше хотелось постоянно, — он повернул голову и посмотрел на неё своим чистым, открытым взглядом. В его глазах не было фальши, только какая-то обезоруживающая честность, от которой перехватывало дыхание. — А сегодня поймал себя на мысли, что слишком переоцениваю своё стремление к одиночеству. Точнее... сюда здорово приезжать одному, но привезти однажды кого-то с собой — совсем другое. Мне хотелось показать это место именно тебе. Потому что ты для меня единственная вселенная.
Эти слова до сих пор живут в моей памяти. «Именно тебе». В мире, где существуют миллионы людей, где каждый занят собой, так важно услышать, что ты для кого-то стал тем самым исключением из правил, «единственной вселенной». Он ведь был закоренелым одиночкой, человеком, который тщательно охранял свои границы. И в тот момент, на берегу засыпающего карьера, он добровольно разрушил эти стены ради меня. Жаль, что мы понимаем истинную ценность таких признаний только тогда, когда они становятся воспоминаниями. Мы принимаем чужую открытость как должное, не думая о том, какого труда стоит довериться человеку.
Она смущённо улыбнулась, чувствуя, как по телу разливается приятное, трепетное тепло, и снова перевела взгляд на догорающий горизонт, где солнце медленно касалось верхушек деревьев на другом берегу.
Вода постепенно темнела, превращаясь из жидкого золота в глубокое тёмное серебро. Мы стояли и смотрели, как умирает этот день, не зная, что вместе с ним рождается что-то огромное, то, что изменит нас навсегда. И если бы у меня сейчас была возможность вернуться в прошлое, хотя бы на одну минуту, я бы снова выбрала тот берег, ту великоватую куртку и тот тихий, исчезающий в тумане вечер.
Тень
— Ты уходишь? Надолго? Навсегда? Тогда оставь мне что-нибудь на память о себе. Свою тень. Ты согласен? Да? Отдай её мне. Она ведь точно не обидится, ей всё равно, а мне здесь, в этом холодном городе, станет капельку уютнее и теплее. Я буду видеть её силуэт на стене, и чувствовать, твое присутствие. И пускай больше некому будет крепко прижимать меня к себе, когда я навзрыд плачу от бессилия; пускай мне совершенно не с кем будет разделить свои мысли, но я хотя бы буду знать, что ты всё еще рядом со мной.
Нет, только не надо протягивать мне свои фотографии, не нужно этого фальшивого глянца — я их все до единой порву в мелкие клочья. На них ты застывший, неживой, какой-то пугающе неестественно чужой. А мне до боли нужен живой ты, твой внезапный смех, родной тембр твоего голоса... Оставь мне свою тень. Тогда, оставаясь одна в темноте, я смогу верить, что слышу, как ты говоришь — так тихо-тихо, едва уловимым шепотом, похожим на шорох мартовского снега, ударяющегося о стекло. Но главное — ты будешь говорить именно со мной, и я буду жадно ловить каждый этот вымышленный звук.
Вот ты сейчас сидишь напротив в полумраке комнаты и просто молчишь, не роняя ни единого слова в ответ. Ты смотришь на меня этим своим вечным, печально-презрительным взглядом, в котором холодное высокомерие странно смешалось с горьким, тяжелым сожалением. Ты даже представить себе не можешь, как мне невыносимо одиноко без тебя в этом огромном городе. Я осталась одна, совсем одна среди этих серых улиц и проспектов, но я уже привыкла к этому одиночеству. Ты видишь? Там, за замерзшим стеклом, снова идет плотной стеной снег — мой единственный верный, вечный спутник. Я родилась глубокой осенью, но так рано, на исходе тепла, что в детстве мне казалось, будто я родилась еще летом. Я так сильно любила солнце, его яркий, ласкающий свет... Но теперь мой спутник — только этот холодный снег, потому что, наверное, так мне и надо, это моя заслуга. Я виновата перед тобой, ты виноват передо мной, мы оба запутались в этой паутине лжи, но скоро, уже очень скоро нас всех наконец-то простят, и эта долгая зима закончится...
— Почему ты уходишь? Зачем? Я так пугающе ярко, так болезненно ясно чувствую твоё присутствие здесь, каждой клеточкой своего тела, и я точно знаю, вопреки всей логике, что ты должен быть тут, рядом со мной. Но раз уж ты принял решение, ты оставишь мне свою тень. Мы ведь договорились, правда? Не отказывайся теперь от своих слов. Я буду долгими зимними вечерами рассказывать ей абсолютно всё — все те мысли, образы и предчувствия, которые ты так равнодушно и несправедливо называешь моим бредом. Я буду неотрывно смотреть на этот тёмный контур, а видеть вопреки всему тебя — живого, настоящего, прежнего.
Ведь там, в той другой жизни, куда ты так отчаянно стремился, и теперь уходишь, есть женщина. Она тебя тоже ждёт, я знаю это наверняка, я чувствую её далёкий, чужой силуэт. Но, пожалуйста, ничего не говори мне сейчас, не нужно... Я так ярко, до мельчайших деталей вижу её в твоём воображении, что тебе не утаить этого. Ты даже не догадываешься, насколько прозрачны для меня твои мысли. Просто молчи. У тебя-то всё сложится хорошо, у тебя впереди целый мир, и только у меня внутри — сплошная пустота.
Но у меня всё ещё остаётся моё тайное убежище — мои сны. В этих снах ты появляешься неизменно, каждую ночь, и, наверное, только поэтому я до сих пор жива, только это удерживает меня на краю... Там всё по-другому: ты всегда нежно берёшь меня за мою холодную руку и тихо, доверительно рассказываешь, как твои дела, что тебя радует или тревожит. А я просто молчу в ответ, затаив дыхание. Там, в пространстве сновидений, я совсем не умею говорить, голос покидает меня, уступая место чистому чувству. Но это всего лишь сны, которые тают с первыми лучами робкого питерского солнца.
А теперь — уходи, раз всё решено. Оставь мне обещанное. Оставь мне свою тень. Ты переступишь порог и навсегда исчезнешь в лабиринте сырых улиц, а я останусь здесь, в пустой комнате, и буду часами, смотреть на твой прямой и чёткий силуэт, застывший на белой стене...
Туда, где ждут
Вся её жизнь превратилась в сплошной, изнурительный бег. Город диктовал свои суровые правила, заставляя ускорять шаг, подстраиваться под безумный ритм, успевать вести миллион дел одновременно. Всё вокруг нужно было делать быстро, на пределе сил: просыпаться, работать, дышать, протискиваться сквозь толпу в метро. А она больше не хотела никуда бежать. Её душа отчаянно протестовала против этой суеты, требуя тишины и покоя, но маховик повседневности продолжал вращаться.
Уже слишком поздно. Сгустились серые петербургские сумерки, плавно переходящие в глухую ночь. Она медленно идёт по вечерним улицам, кутаясь в поношенное пальто, и жадно, с какой-то скрытой надеждой вглядывается в мелькающие лица прохожих. Она ищет его. Среди сотен безразличных глаз, среди поднятых воротников и чужих силуэтов она пытается отыскать те самые, единственные черты. В её собственных глазах застыл вечный, незаданный вопрос, ответа на который она так и не дождалась за все эти мучительные месяцы разлуки. Где он теперь? С кем он разделяет этот вечер? Наверное, если бы они случайно столкнулись в толпе, он бы даже не заметил её — маленькую, хрупкую, вечно бегущую куда-то, глубоко задумчивую и какую-то по-детски беспомощную перед лицом этого огромного, равнодушного мира.
Шаги гулко отдаются под сводами подземного перехода. Она быстро идёт мимо кафельных стен, уличных музыкантов и тусклых витрин. Здесь, под землей, её охватывает внезапный страх, смешанный с абсолютным одиночеством. Это кажется странным и нелогичным: почему ей так одиноко? Ведь вокруг столько людей, прохожие задевают её плечами, город дышит совсем рядом. Но вся эта толпа для неё — лишь безликий шум, белый холст, потому что среди них нет того, кого она так упорно ищет. Она заперта в пространстве собственного ожидания.
Но где-то внутри неё, вопреки всему, продолжает теплиться хрупкая вера. Она знает: обязательно придёт тот самый день, когда на немой вопрос в её глазах кто-то близкий, настоящий ответит уверенным, ласковым «да». И тогда эта невыносимая тяжесть спадёт с её плеч, и она, наконец, искренне, тепло улыбнётся. Впервые за все эти долгие, изматывающие годы большого забега под названием жизнь.
Она сворачивает в тихий, знакомый переулок, уходя с шумного проспекта. Ночные улицы здесь кажутся темнее, но этот мрак не пугает. Вот и её дом — старый, с высоким мезонином и тяжелой железной дверью. Обитель, которую она построила в своём воображении, где её по-настоящему любят и всегда ждут, несмотря ни на что. Она останавливается у парадной, переводит дыхание и медленно поднимает свои большие, полные глубокого тепла глаза вверх, на знакомое окно второго этажа. Там горит мягкий желтый свет — её личная, яркая звёздочка, единственная путеводная нить в этой жизни. Здесь её ждут...
Котёнок
Тот сырой ноябрьский вечер. Я его особенно запомнила. Небо над Петербургом налилось тяжёлым свинцом, и ледяная крупа, подхваченная ветром, кружилась и норовила уколоть в лицо. Мы с Машей возвращались из детского диагностического центра, уставшие и продрогшие. Как назло, на линии произошла какая-то авария, трамваи намертво встали, и нам не оставалось ничего другого, кроме как пешком брести вдоль бесконечного, гудящего проспекта.
Потоки машин проносились мимо, обдавая нас грязными брызгами. Кто же спроектировал такие узкие тротуары – вертелся у меня в голове молчаливый укор градостроителям.
Вдруг сквозь этот надрывный рёв моторов и шуршание шин до нас донёсся звук, от которого сжалось сердце — тонкий, отчаянный, захлёбывающийся писк.
Я замерла, вглядываясь в серое полотно дороги. Там, на самой середине оживлённого проспекта, у холодного металлического отбойника, лежал крошечный грязный комочек. Он истошно, из последних сил кричал, прижимаясь к асфальту, а рядом с ним на бешеной скорости пролетали огромные колёса автомобилей.
— Даша! Это же котёнок! Его сейчас раздавят, прямо сейчас! Сделай же что-нибудь! — Маша резко остановилась, вцепилась в мой рукав своими крошечными пальцами и навзрыд заплакала, глядя на меня с надеждой и ужасом.
— Маша, стой здесь, не двигайся! — крикнула я, чувствуя, как внутри всё цепенеет от страха.
Я рванулась было вперёд, сделала шаг на проезжую часть, но тут же отпрянула назад, едва не попав под колёса пролетевшего седана. Ни один водитель даже не подумал притормозить. В ответ на мою попытку выйти на дорогу проспект разразился раздражёнными, давящими сигналами, а сквозь лобовые стёкла машин я отчётливо читала на губах мужчин злые, гневные ругательства. Город спешил по своим делам, и никому не было дела до маленькой жизни, погибающей на холодном асфальте. Маша стояла рядом, закрыв лицо ладошками, её плечи дрожали от рыданий. Других прохожих, кроме нас не было. Мы были совершенно одни среди этого бесконечного, потока автомобилей.
И в тот момент, когда надежды почти не осталось, произошло то, чего я никак не ожидала. Огромная грузовая фура, шедшая в крайнем левом ряду, вдруг тяжело вздохнула тормозами, вспыхнула яркими огнями аварийной сигнализации и замерла всего в полуметре от маленького комочка. В высоком окне кабины сидел водитель в белой футболке. Он показал мне рукой жест – «не двигаться», всё «ок», затем протянул руку вверх, взял рацию, поднёс её к губам и что-то быстро, резко заговорил.
Не прошло и минуты, как точно так же, синхронно и плавно, тяжело затормозили ещё две огромные фуры, идущие следом. Они выстроились живым щитом, намертво перекрыв первый, второй и третий ряды, полностью блокируя движение и отсекая беснующуюся толпу легковушек. Путь был свободен.
— Маша, жди! — крикнула я и бросилась наперерез через дорогу, на ходу срывая с головы свою вязаную шапку.
Когда я подбежала к отбойнику и опустилась на колени, у меня перехватило дыхание. Малыш был совсем истощён, его шерсть слиплась от мазута и грязи, а задние лапки безжизненно болтались, как мягкие верёвочки. Он даже не пытался ползти. Я бережно, стараясь не причинить лишней боли, подхватила его и уложила в тёплое нутро своей шапки. Водитель фуры, спасший нас, коротко и одобрительно кивнул, давая понять, что пора уходить.
Мы с Машей бежали со всех ног, не разбирая дороги, прижимая шапку к груди. Нам нужно было срочно найти хоть какую-то ветеринарную клинику, любую вывеску со светящимся крестом. Через пятнадцать минут мы ворвались в душный, пахнущий лекарствами вестибюль.
Потянулись долгие минуты ожидания. Осмотр, рентген. Молодая врач в белом халате мельком посмотрела на монитор, тяжело вздохнула и повернулась ко мне:
— Девушка, здесь тяжёлая травма позвоночника, внутреннее кровотечение. Чудо, что он вообще ещё дышит. Мой вам совет: давайте усыпим, не мучайте ни себя, ни животное. Он не выживет, шансов практически нет. Только если какое-то чудо…
Маша, услышав слово «усыпить», разрыдалась, прячась за мою спину.
— Чудо! Нам нужно чудо! — Даша! Не надо усыплять… Пусть… Дед мороз… Не надо мне подарков никаких… Пусть он спасёт котёнка… — пищала Маша.
— Нет, — твёрдо, со слезами на глазах, сказала я, доставая скомканные купюры за осмотр и рентген. — Мы не будем его усыплять.
Я осторожно укутала котенка обратно в шапку, взяла за руку сестру, и мы вышли на тёмную улицу. Впереди была долгая, бессонная ночь, полная борьбы за эту крошечную жизнь, но я твёрдо знала, что мы не сдадимся... Он должен выжить. Ведь иначе и быть не может!
Васька выжил.
Зонтик
— Я хочу жёлтый китайский зонтик, — тихо сказала моя маленькая сестра, дергая меня за край старого свитера.
Я устало вздохнула, откладывая в сторону листок с подсчетами наших скромных финансов, которые никак не желали сходиться.
— Зачем тебе зонтик зимой, глупышка? — спросила я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно мягче. — Посмотри, что творится за окном.
Близился Новый год. Весь Петербург уже сверкал праздничными огнями, витрины магазинов манили яркими коробками, а мне срочно нужно было придумать, на какие шиши купить хотя бы скромные подарки. Денег катастрофически не хватало даже на самый обыкновенный, нормальный новогодний ужин, не говоря уже о капризах сестрёнки. «Ах, мамочка, милая, где же ты сейчас? Если бы ты только знала, как мне тяжело...» — с тоской и привычной щемящей болью подумала я.
Мамы уже несколько лет не было в живых, и весь этот неподъемный груз взрослой жизни рухнул на меня. Я, как самая старшая и единственная, была обязана содержать её, заменяя сестренке родителей.
— И всё-таки, зачем же тебе зонтик именно сейчас? — я заставила себя улыбнуться и присела перед ней на корточки, заправляя непослушную прядку ей за ушко.
— Я видела одну очень красивую тётеньку, — зашатала головой сестрёнка, и её глаза мечтательно заблестели. — Ещё летом, помнишь, мы ходили к фонтанам? Тогда вдруг полил такой сильный дождь. Все побежали прятаться, а она не побежала. Она раскрыла свой зонт — огромный, ярко-жёлтый, с большими белыми цветами по самому краю. Знаешь, Даша... та тётя была так похожа на нашу маму. Мне показалось, что это она.
В груди у меня всё сжалось от этих слов.
— Малыш, а ты разве помнишь маму? — осторожно, едва дыша, спросила я. — Ты ведь была совсем крохой, когда её не стало.
— Да, я помню! — упрямо прикрикнула она, захлопав ресницами. — Помню, как она высоко-высоко поднимала меня на руках, кружила по комнате и так ласково, тихо со мной разговаривала.
— Глупенькая, это же я тебе всё это рассказывала, — грустно усмехнулась я, чувствуя, как к горлу подступает комок. — Сто раз, наверное, перед сном пересказывала, вот тебе и кажется теперь...
— Нет, не только поэтому! — перебила она меня, прижимая ладошки к своей груди. — Я помню тепло её рук. Настоящее тепло. Оно было такое... как летнее солнце. Как тот жёлтый зонтик.
Слезы обожгли мне глаза. Чтобы не разреветься прямо при ней, я резко выпрямилась, подхватила мою худенькую, почти невесомую сестрёнку на руки и крепко прижала к себе. Быстрыми шагами я подошла к окну, где за стеклом кружились тяжелые хлопья снега.
— Видишь, как кружатся снежинки за стеклом? — тихо спросила я, прижимая её к себе и глядя на то, как за окном бушует предновогодняя петербургская метель. — Думаю, что весь этот снегопад послала на землю наша мама. Каждая из этих снежинок — как крошечное, волшебное окошко. Через них мама смотрит на нас сверху и радуется, что мы вместе, что у нас всё хорошо.
Маша завороженно прижалась носом к холодному стеклу, провожая взглядом пушистые белые хлопья.
— Даша... А она видела, как я пошла в первый класс? — шёпотом спросила она, снизу вверх, взглянув на меня своими огромными, серьёзными глазами. — Видела мой большой белый бант?
— Конечно, видела, глупышка, — я ласково поцеловала её в макушку. — Она в тот день была рядом с нами. Я это точно знаю.
— Расскажи мне ещё о маме, — попросила Маша, поуютнее устраиваясь у меня на руках и зевая. — Пожалуйста.
— Малыш, ну ты же знаешь все эти рассказы наизусть, — с тёплой улыбкой возразила я, хотя в груди привычно защемило от тоски. — Я пересказывала тебе их уже тысячу раз.
— Ну всё равно, расскажи... Мне так легче засыпать. Расскажи про то, какое у неё было любимое платье.
Я перенесла её на кровать, укрыла пуховым одеялом и села рядом, перебирая пальцами её мягкие волосы. Я тихим, размеренным голосом начала говорить о мамином звонком смехе, о том, как она любила рисовать акварелью маленькие сказочные картинки для книжек и как пекла самый вкусный черничный пирог, рецепт которого я до сих пор бережно храню в обувной коробке, как и её рисунки.
Минут через десять сестрёнка уже сладко спала, мерно сопя носом. Я аккуратно поправила ей одеяло, погасила настольную лампу и тоже легла в свою постель. Но сон не шёл. Всю ночь, сколько бы я ни ворочалась с боку на бок, мне отчаянно мешала уснуть одна и та же навязчивая мысль — о жёлтом китайском зонтике с белыми цветами. Перед глазами так и стояло лицо Машеньки, верившей в зимнее чудо.
В институте иностранных языков, где я только-только начала преподавать английский после выпуска, платили сущие копейки. Моего скромного оклада едва хватало на то, чтобы сводить концы с концами: одна половина уходила на самую простую еду, а вторая — на нужды Маши, её школу, учебники и тёплую одежду. Чтобы оплачивать коммунальные услуги за нашу старую квартиру и не залезть в долги, мне приходилось допоздна засиживаться за столом, подрабатывая письменными переводами технических текстов по вечерам. Глаза болели от монитора, спина затекала, а мысли всё равно возвращались к новогодней ночи. Где в этом занесённом снегом городе найти этот злосчастный зонтик, и, главное, на какие деньги его купить?.. — На ту крошечную предновогоднюю премию, которую мне чудом выписали в институте, у меня были совсем другие планы. Я так хотела купить новые, небьющиеся пластиковые ёлочные игрушки — ведь наших старых запасов почти не осталось после очередных разрушительных хулиганств нашего кота Васьки. А ещё в глубине души я робко лелеяла мечту о новом платье для себя — лёгком, изящном, на лето, чтобы хоть раз почувствовать себя просто молодой девушкой, а не измотанной бытом главой семьи. Для Маши подарок был уже надёжно спрятан в кладовке: новенький школьный ранец с яркими застёжками ждал своего часа.
Едва проснувшись поутру, я взглянула на мирно спящую сестрёнку, и окончательно поняла: разрушать детскую веру в чудо нельзя. Делать было нечего. Я вздохнула, решительно сгребла в охапку все свои скромные сбережения до последней копейки и сквозь колючую декабрьскую метель побежала на поиски. Вспомнились мамины слова, которые она когда-то произнесла мне в детстве: «Даша, нужно обязательно исполнять заветные желания маленьких, особенно в новогоднюю ночь. Из этого тепла они потом строят свою взрослую жизнь».
Мои поиски казались сущим безумием, но Петербург умеет преподносить сюрпризы. В одном из маленьких полуподвальных магазинчиков в закоулках Сенной я его нашла. Новый зонтик, тот самый: он был пронзительно, солнечно ярко-жёлтым, а по его краю были рассыпаны крупные, ослепительно белые, как мартовский снег, цветы.
Боже, как же была рада Маша, когда под утро нашла его под нашей скромной ёлкой – веточкой! Её лицо буквально засветилось от восторга. Забыв обо всём на свете, она вцепилась в заветную ручку, вихрем подбежала к окну и одним движением распахнула створку, впуская в тёплую комнату морозный воздух и кружащиеся снежинки. Малышка высунула руку навстречу падающим хлопьям и с громким щелчком раскрыла жёлтый купол прямо навстречу зимнему небу.
— Мама, Мамочка! Ты видишь?! Смотри скорее! — во весь голос закричала она туда, вверх, где за белой пеленой метели ей виделся ласковый мамин взгляд. — Дед Мороз услышал! Он принёс мне самый настоящий, красивый китайский зонтик! Прямо как у той тёти! Мама, я знаю, это ты ему подсказала!
Они
Говорят, дети чувствуют приближение беды. Наверное, это правда. В тот день Маша весь день вела себя странно: не играла, а ходила за мной хвостиком, то и дело заглядывая мне в глаза. Сейчас, спустя время, я часто возвращаюсь мыслями в тот день. Почему мы, взрослые, так слепы? Почему верим, что если мы честно трудимся, если никого не трогаем, то наш маленький, хрупкий мир нерушим? Мы строим стены из иллюзий, думая, что уютная квартира — это неприступная крепость, способная спасти от любой беды. Если… если это было-бы так…
Резкий, дребезжащий звонок в дверь... От этого звука у меня внутри всё сжалось, и сердце ушло в пятки.
На пороге стояли они. Две сухие, подтянутые женщины в строгой форме социальной инспекции и молчаливый, грузный полицейский, который старался не смотреть мне в глаза. От них веяло холодом и равнодушием. Знаете, этот особый запах папок с завязками и коридоров казённых учреждений, который ни с чем не перепутаешь.
— У вас недостаточно материальных средств, чтобы содержать ребенка, — ровным, лишенным каких-либо человеческих интонаций голосом произнесла первая женщина. Она даже не смотрела на меня, её взгляд сканировал прихожую, выискивая трещины на обоях или немытый пол. — Мы обязаны забрать её в интернат. Как только у вас появятся средства, вы сможете подать документы на возврат.
Они говорили об этом так буднично, словно пришли конфисковать старый телевизор или описать неисправную бытовую технику. Не живого ребенка, а просто «объект», несоответствующий какому-то внутреннему регламенту.
— Возврат?.. Это что товар!? Как вы смеете… Это моя сестра!
— Таков закон, не мы его установили. — ответила женщина в форме.
Маша мгновенно заплакала и спряталась за мою спину, намертво вцепившись пальчиками в домашний халат. Её сердечко колотилось так сильно, что я почувствовала, как её маленькое тело дрожит мелкой дрожью.
— Я работаю... в институте иностранных языков... и еще вот, переводы делаю... по ночам... — слова застревали в горле, я начала судорожно оправдываться. Я бросилась к столику в комнате, чтобы достать хоть какие-то доказательства. — Я всё успеваю, мы ни в чём не нуждаемся!
Перед глазами поплыли бесконечные стопки словарей, ночные бдения за чашкой остывшего кофе, синяки под глазами от усталости. Я ведь так гордилась своей профессией. Мне казалось, что знание языков — это ключ к высшему обществу, к культуре, к стабильности. Какая глупость. Перед лицом этих бланков с печатями вся моя филологическая эрудиция превратилась в ничто. Я не могла связать двух слов, мямлила, как нашкодившая студентка.
— Сожалею... — подала голос вторая женщина, её тон был еще более ледяным. — Согласно официальным сведениям о ваших доходах... этого недостаточно. Вы можете продать эту квартиру и купить что-нибудь поменьше. Прекратите истерику. Вы сможете забрать девочку, как только у вас будет надлежащий доход.
— Соберите ребёнка. — отрезала первая, с щелчком расстёгивая папку. — Ей разрешено взять с собой сменную одежду и одну личную вещь. У вас пять минут.
Продать квартиру... Где мы выросли, где каждый сантиметр стен помнил нашу маму, Машины первые шаги, где на косяке двери остались отметки нашего роста. Они распоряжались моей жизнью с легкостью ландшафтных дизайнеров, переставляющих кусты на клумбе. «Надлежащий доход» — эти слова звучали как насмешка. Сколько это в рублях? В человеческих жизнях? В выплаканных слезах?
Маша разрыдалась в голос. На секунду она отпустила мой халат, метнулась в угол комнаты и вернулась, прижимая к груди крошечный серый комочек.
— Я возьму Васю, котёнка... — сквозь горькие слезы, захлебываясь, прошептала Маша, умоляюще глядя на строгих теть.
Котёнок был для нас самым любимым существом в доме. Воплощением надежды. Чуда. А для Маши сейчас он был её последней защитой, кусочком дома.
— Животных в учреждение брать категорически запрещено, — сухо отрезала первая, даже не взглянув на ребёнка. Закон есть закон. Параграф такой-то, пункт такой-то. Животные в инструкции не предусмотрены.
А дальше... дальше память отказывается выдавать четкую картинку. Все превратилось в какой-то кошмарный сон с рваным монтажом. Время растянулось и одновременно схлопнулось.
Маша кричала... Этот крик до сих пор звучит у меня в ушах по ночам. Она звала нашу маму, умоляла, тянула ко мне свои маленькие ручки. Она изо всех сил цеплялась за дверной косяк, оставляя на краске царапины. Полицейский, стараясь действовать аккуратно, но непреклонно, разжимал её детские пальцы.
Меня словно парализовало. Я физически ощущала, как из меня заживо, с мясом, вырывают самую важную часть. А потом, кажется, я что-то кричала… Я билась в слезах, пыталась обнять её, что-то доказать, обещала, что найду третью работу, что всё исправлю уже завтра...
Тяжёлая железная дверь с грохотом захлопнулась, отсекая её тонкий, угасающий крик, раздающийся по парадной... А потом… Потом всё стихло.
Её забрали…
В пустой прихожей остался только испуганный котенок Вася, забившийся в обувной ящик, и страшная, звенящая тишина, в которой я осталась совершенно одна.
Вечно
Их было только двое в этом огромном, холодном городе — он и она. И, казалось, так продолжалось целую вечность. Они делили одно на двоих тесное пространство квартирки – студии, где слишком часто вспыхивали нелепые, горькие ссоры, порожденные усталостью и недосказанностью. Тогда он молча выходил в общий коридор, тихо прикрыв за собой дверь. Но каждый раз, стоило часам отсчитать ровно десять минут после очередной бури, он неизменно переступал порог её квартиры. Он подходил молча, без лишних слов, и крепко, до боли, прижимал ее к себе — такую хрупкую и беззащитную, до сих пор содрогающуюся в беззвучном плаче. Она покорно укладывала свою растрепанную, пахнущую дождем головку к нему на грудь и, глотая солоноватые, обжигающие губы слезы, замирала. В этой тишине она слушала, как мерно и тяжело стучит его сердце. Этот глухой, размеренный стук под плотной тканью его свитера был для нее единственным неопровержимым доказательством: он жив, а значит, жива и она сама. И пока этот ритм продолжался, ей верилось, что их хрупкое, выстраданное «вечно» ничто не сможет разрушить.
Каждый вечер превращался для нее в бесконечное, трепетное ожидание. В их новом доме на границе города и области слишком часто, словно по чьей-то капризной воле, отключали электричество, погружая комнатку в густые сизые сумерки. Тогда она зажигала тонкую восковую свечу с сердечком из набора «романтик», и часами вглядывалась в ее колеблющееся, живое пламя. Полушепотом, едва шевеля губами, она читала в темноту строчки Николая Гумилева — стихотворение «Жираф», которое он почему-то так сильно любил, упорно приписывая его Заболоцкому, а она никогда не решалась его поправить, оберегая эту его маленькую, трогательную уверенность. «На озере Чад в чарующем свете заката...» — лились слова в пустой комнате, унося ее мысли далеко от холодных, невидимых стен этого города.
А затем, когда стрелки подбирались к часу его возвращения, она накидывала на худые плечи старый оренбургский платок — пушистый, невесомый и удивительно теплый, как шкурка какого-то сказочного животного. Она выходила на неосвещенную, притихшую улицу и замирала у парадной, растворяясь в ночной прохладе. Наконец в конце переулка появлялся его силуэт. Он шел — бесконечно усталый, измотанный тяжелым днем и злой на весь мир. Завидев ее издалека, он по привычке начинал негромко ругаться, ворча, зачем она опять выбежала на холод в такое позднее время и рискует заболеть. А она в ответ лишь поднимала на него свои огромные, бездонные, полные печали глаза и молча, послушно шла следом за ним в дом, словно преданная..., преданная собачка, нашедшая своего хозяина.
Она практически всегда молчала, оберегая его покой, а он, напротив, говорил много и сбивчиво. Он изливал накопившуюся за день желчь: жаловался на несправедливое начальство, на унизительно маленькую зарплату, долг по кредиту, на вечные коммунальные беды и это бесконечное отключение света... Она лишь безмолвно и понимающе кивала головой в такт его словам, мягко скользя по кухне, и ставила перед ним тарелку с дымящейся, только что сваренной картошкой, окутанной облаком белого пара. Он смотрел на нее, и вся его злость бесследно испарялась. Он отчаянно, до боли в груди любил ее — это бледное, худенькое личико, ее тонкие, похожие на хрупкие веточки руки, узкую девичью талию и этот пахнущий уютом старый оренбургский платок. Они жили так, зажатые между реальностью и своими тихими снами... Сколько? Наверное, целую вечность, у которой не было ни начала, ни конца...
Но однажды в этот устоявшийся, сонный ритм их жизни закралась тревога: она начала кашлять. Сначала совсем несильно, почти незаметно, глухим сухим звуком, но этот кашель возвращался всё чаще и чаще, нарушая ночную тишину. Он безумно волновался, вглядываясь в её бледное лицо при колеблющемся пламени зажженной свечи, а она лишь слабо улыбалась и тихо, успокаивающе шептала: «Всё нормально, просто простуда...» Но предчувствие беды уже повисло в воздухе. Не на шутку напуганный, он проявил твердость, настоял на своём и буквально за руку отвёл её к врачу.
Чуть позже в кабинете районной больницы он с леденящим душу ужасом услышал страшный вердикт — рак лёгких, вторая стадия. Пожилой врач устало говорил какие-то правильные, шаблонные слова о том, что опухоль обнаружили вовремя, что шансы высоки и всё ещё поправимо. А он в это время в каком-то полузабытьи метался по длинному, пахнущему хлоркой больничному коридору, чувствуя, как его собственное сердце замирает, готовое вот-вот разорваться от бессилия и страха потерять свой единственный смысл. Она же стояла рядом с доктором — тонкая, прозрачная, в неизменном оренбургском платке — и беспомощно, с бесконечной нежностью глядела на него сквозь приоткрытую дверь, словно извиняясь за то, что причиняет ему эту боль.
Теперь вся их привычная жизнь потекла по-новому, пугающему руслу. Дни напролет были заполнены бесконечными тяжелыми процедурами, бесконечными очередями в поликлиниках, запахами лекарств и белыми халатами. Но даже в этой изнурительной борьбе она оставалась всё такой же тихой, кроткой и преданной. Вопреки его запретам, она всё так же выходила на темную улицу встречать его с работы, кутаясь в свой пушистый платок. А он, сгорая от ежеминутного волнения, теперь не ворчал, а бежал с работы домой так быстро, как только мог, боясь опоздать, боясь не застать её у парадной.
Через несколько долгих, мучительных месяцев этот страшный сон наконец-то кончился. Когда профессор на финальном осмотре удивленно развел руками, он долго не мог поверить его словам. Произошло то, что медицина называла чудом, — она полностью выздоровела! «Это практически невозможно на такой стадии», — тихо переговаривались онкологи, перелистывая чистые снимки.
Вечером, когда они наконец оказались вдвоем в своей маленькой студии, где привычно и уютно горела свеча из набора «романтик», всё встало на свои места. Она подошла к нему молча, всем телом прижалась к его широкой груди и, снова ловя ухом тот самый глухой, родной стук его сердца, едва слышно прошептала ему в плечо: «Я ведь знала, родной... Я всегда это знала. Мы обязательно будем жить. Вечно...»
8 марта
Никто в целом свете не знал, почему она так отчаянно не любила цветов. Да. Абсолютно никто не знал, какая темная истина скрывается за этой странной фобией. Люди вокруг лишь недоуменно пожимали плечами, считая это глупым капризом или очередной причудой её замкнутого характера. А она просто физически не могла на них смотреть — каждый яркий бутон казался ей кричащим напоминанием, безжалостным осколком прошлого, вонзающимся прямо в сердце. Именно поэтому в ее маленькой комнатке никогда не было цветов; там лежали лишь её безмолвные мягкие игрушки из детства да несколько книг на электронном пианино. Из-за этого воспоминания в её некогда теплых глазах теперь навсегда поселилась холодная, бесконечная зима.
А она…, сколько бы дней ни прошло, никогда — ни на минуту — не могла забыть ту страшную, застывшую в памяти картину: три багровые, пронзительно красные розы на ослепительно белом, свежевыпавшем снегу. Белые розы, которые он нёс для неё, ставшие смертельно красными от его собственной горячей крови. Этот безжалостный контраст до сих пор стоял перед ее глазами, стоило ей лишь на миг зажмуриться. За что судьба обошлась с ними так жестоко? Почему его, такого живого, полного надежд и планов, сбила та проклятая, внезапно вылетевшая из-за угла машина? Почему не её? Чем он был хуже других, чем провинился перед этим миром? Почему именно он заслужил эту внезапную, несправедливую смерть?
И теперь, бессильно кутаясь в старую, выцветшую ветровку, которая давно уже не спасала от пронизывающего Петербургского ветра, она медленно шла по-весеннему, залитому робким солнцем проспекту. Она шла без цели и направления, безуспешно ища хоть какие-то ответы, хоть каплю сострадания или объяснения в равнодушных, спешащих мимо лицах случайных прохожих. Но город жил своей привычной, будничной жизнью. На улице буквально повсюду, на каждом углу и с каждой стороны выхода из метро, бойко продавали цветы: охапки ярко-желтой, пахучей мимозы, строгие гвоздики и.. эти проклятые, пылающие на солнце красные розы...
А ей, несмотря на весеннее солнце, было невыносимо, до дрожи холодно, словно тот давний мартовский мороз навечно пробрался ей под ветровку. И, испуганно шарахаясь от пестрых цветочных лавок, как от смертельной угрозы, она шла вперед, невидящим взглядом смотря на расступающуюся толпу ... Да, тогда, в тот самый страшный день ее жизни, тоже был точно такой же весенний день. Восьмое марта... Настоящий праздник, который навсегда обернулся для нее нескончаемым, занесенным снегом трауром...
Её взгляд отрывается от толпы прохожих, и она, словно медленно улетает далеко-далеко вперёд по проспекту. Её худенькая, хрупкая фигурка мелко дрожит от пронизывающего изнутри холода. Хотя какой холод! На улице плюс десять, и город вовсю готовится к весеннему обновлению. Но этот холод — не снаружи, он давно поселился у неё внутри, сковав сердце ледяной коркой, которую не способно растопить ни одно солнце. Она идет, опустив взгляд на серый асфальт, пытаясь скрыться от шумной толпы, как вдруг прямо перед своим лицом, нарушая границы ее внутреннего мира, видит огромный, сияющий свежестью букет ослепительно белых роз. От неожиданности она замирает, а лепестки кажутся ей нереальными, будто сотканными из рыхлого мартовского снега и света.
— С Восьмым марта вас, девушка! — доносится до нее мягкий, незнакомый, но удивительно тёплый мужской голос.
Она медленно, словно преодолевая невероятное сопротивление, поднимает голову и неумело, почти разучившись это делать, робко улыбается ЕМУ... Секунда… — и сердце испуганно замирает. Нет, это был не он... Абсолютно чужой человек. Стоявший перед ней мужчина был чуть повыше, у него были светлые, отливающие золотом, а не темные волосы, которые она так хорошо помнила. Но его глаза... глаза были синие.… Да, синие, пронзительно глубокие, цвета бездонного предгрозового неба, застывшего над Невой. В них, кажется, было что-то искреннее…, неподдельное.
— Как вас зовут? — негромко спросил он, протягивая букет ближе.
Она переводит взгляд на цветы, и этот чистый, чистейший белый цвет смывает плотину, державшую её слезы долгие месяцы. Вместо ответа она, поддавшись внезапному порыву, делает шаг вперед и, зарыв лицо в прохладные, ароматные, пахнущие весной лепестки, вдруг горько, неудержимо рыдает. Вся скопившаяся боль, одиночество и тоска вырываются наружу с этими беззвучными судорожными всхлипами. Незнакомец не уходит. Он продолжает стоять совсем рядом, беспомощно и растерянно, не решаясь ни обнять ее, ни нарушить этот хрупкий момент, пока она безутешно плачет в его букет. А она сквозь пелену слез и очищающий аромат цветов начинает наконец понимать, что вопреки всему, вопреки страшному воспоминанию прошлого, …больше всего на свете она всё ещё любит эти цветы — белые розы...
Новый мир
Я знала одного человека. Кем именно он был для меня в те далекие дни — верным другом, названым родственником, ангелом-хранителем? Теперь, сквозь призму ушедших лет, я уже не могу сказать наверняка. Очевидно было лишь одно: человека дороже, ближе и нужнее его для меня тогда не существовало на всем белом свете. Каждая моя мысль, каждое переживание стремились к нему. Я помню, как запыхавшись, с улицы, полной сырого колючего ветра, прибегала к нему и с ногами залезала в глубокое, невероятно уютное старинное кресло с потертой бархатной обивкой. Оно стояло в самом углу его просторной, высокой комнаты в огромной, дышащей вековой историей коммунальной квартире где-то на Петроградской. Мы могли сидеть так часами, отрезанные от всего остального мира, и просто разговаривать. Только ему — и больше никому во всей вселенной — я могла без страха и сомнений доверить свои самые сокровенные тайны. Только он один заменял мне рано ушедшую мать, отсутствующего отца, брата. Он был моей личной вселенной.
Он был наделён той редкой, благородной красотой, которая встречается на старинных фресках. Густые смоляные черные волосы обрамляли высокий лоб, а тонкий нос с едва заметной горбинкой придавал его бледному лицу профиль римского патриция. А его глаза... Они были пронзительно синие, бездонные, похожие на мартовское питерское небо в сумерках, но... ничего не видевшие в нашей земной, осязаемой реальности. Да, его личный мир был скован вечной, непроницаемой тьмой, и всё-таки он видел этот мир гораздо глубже, тоньше и лучше каждого из нас.
Для него плотные, осязаемые потоки музыки, лавиной вырывавшиеся из динамиков старенького, хрипящего магнитофона, были абсолютно живыми, мыслящими существами. Он говорил о звуках так, словно прикасался к ним пальцами. Он часами рассказывал об их характерах, а я, замерев и почти не дыша, завороженно пыталась вслед за ним представить, как моя любимая двухголосная инвенция Баха прямо в воздухе приобретает видимые очертания: то превращается в залитую призрачным светом лунную ночь, то разливается бурным течением прохладной реки, то засыпает, обращаясь в контуры безмолвного, скованного гранитом города. Он вдохновенно раскрывал передо мной тайную душу окружавшего его невидимого мира, а я, как могла, старалась стать его глазами — подбирая робкие, неловкие слова, описывала ему то, что вижу за окном: движение облаков, игру теней на лепнине соседнего дома или случайных прохожих под зонтами.
В такие минуты он устремлял свой незрячий, но удивительно зоркий взгляд куда-то далеко вдаль, сквозь стены и расстояния, и подолгу, чутко слушал. В полумраке комнаты, теплый свет настольной лампы под тканевым абажуром лениво играл на тонких гранях высоких бокалов с рубиновым вином и робко заглядывал во внутреннюю тьму тяжелых черных очков, бездвижно лежавших на деревянной ручке кресла. Эти тихие, отрешенные вечера навсегда врезались в мою память, оставшись там самым чистым и неприкосновенным воспоминанием. Его неторопливая, убаюкивающая речь, спокойная классическая музыка и ощущение абсолютной безопасности. Всё это казалось мне тогда — и кажется сейчас — прекрасным, зыбким сном, от которого так страшно было проснуться...
А потом привычный, хрупкий мир рухнул в одно мгновение — он умер. Почему это случилось, как именно прервалась его жизнь? Мне никто не посчитал нужным сказать, оставив меня наедине с оглушительной, зловещей пустотой. Помню только, как я бежала к его дому, не чувствуя под собой ног, задыхаясь от холодного воздуха и падая на грязный заледенелый питерский асфальт. Колени были разбиты в кровь, но я упрямо поднималась и бежала дальше, наперекор всему. Я исступленно, отчаянно верила, что всё, что я узнала от чужих, равнодушных людей, — это чудовищная, нелепая ложь, страшная ошибка, которой просто не может быть на самом деле.
Но реальность оказалась беспощадной. Ворвавшись в его распахнутую комнату, я замерла на пороге. Возле старинного бархатного кресла, преданно опустив голову на лапы, лежала его огромная немецкая овчарка. А в самом кресле... Там неподвижно покоилось его застывшее, серое лицо с замершей маской отрешенности и за занавесью полуоткрытых, остекленевших глаз больше не было той глубокой, мыслящей синевы. Это был конец. Окончательный, необратимый финал нашей общей вселенной. А я, упав перед ним на колени, рыдала навзрыд и звала его по имени, долго, безумно звала, надеясь на чудо, надеясь, что мой крик вернет его обратно. Но он так и не ответил.
Не помня себя от ужаса и горя, я выскочила в парадную и убежала прочь, в серый смог холодных улиц, а его верная овчарка, сорвавшись с места, гналась за мной следом, словно пытаясь защитить или разделить эту невыносимую боль. Мы безумно, на оплось неслись по огромному, равнодушному, скованному изморозью городу, спасаясь от призраков прошлого… Визг тормозов… Больше я абсолютно ничего не могу вспомнить о том страшном дне — память милосердно выжгла всё, погрузив меня в глубокую тьму беспамятства.
Когда я наконец открыла глаза после долгой, тяжелой болезни, я не увидела привычного света. Вокруг царила только глухая, непроницаемая тьма, но, к моему удивлению, она не была мёртвой — эта темнота дышала, пульсировала и казалась абсолютно живой. Теперь этот осязаемый, живой мрак стал моим единственным, постоянным миром. Забрав у меня земное зрение, судьба взамен сделала мне подарок. ЕГО прощальный подарок. Я обрела его удивительную способность видеть музыку.
И теперь, долгими вечерами, забравшись с ногами в то самое старинное уютное кресло, перевезённое из его комнаты и мягко поглаживая жесткую, теплую шерсть его овчарки, которая так и осталась жить со мной, я подолгу наблюдаю за темнотой. Я прислушиваюсь… В тишине комнаты начинает звучать знакомый мотив, и я воочию вижу, как двухголосная инвенция Баха, переливаясь невиданными красками и соткавшись из чистых звуков, превращается прямо у меня на глазах в чудесный, фантастический, незнакомый мне прежде город, где мы всё еще бесконечно близки...
Ворона
— Нет, нет! Опять ты! Уходи прочь! Зачем ты снова здесь, несчастная ворона с подбитым крылом?! Ты всю мою жизнь, сколько я себя помню, приносишь мне одни лишь беды и несчастья...
А она неподвижно сидит на сыром гранитном выступе и смотрит прямо на меня своими круглыми бусинами – неестественно злыми глазами, в которых отражается холодный свет питерских фонарей. Её сломанное, неестественно вывернутое крыло пугает своей зловещей чернотой. Кажется, будто в этих перьях запуталась сама смерть. Её мерзкий, острый клюв медленно приоткрывается, и из самого горла вырывается хриплое, торжествующее: «Карр...»
— Нет! Замолчи! Ты уже погубила меня, разрушила всё, что у меня было! Я больше не могу это терпеть! И не хочу... Нет! Пожалуйста, умоляю тебя, уйди, оставь меня в покое!
Но она не уходит, и я бегу. Бегу со всех ног, не разбирая дороги, задыхаясь от ледяного воздуха. Мимо проносятся темные, глухие дома. Боже, какие же они сегодня злые, как безжалостно давят своими тяжелыми каменными сводами! Вокруг царит глубокая, бесконечная ночь, и у меня внутри живет трепещущий страх: эта ночь скоро кончится, рассвет обнажит мою пустоту, а она... она просто бросит меня здесь, одну. Высокие, уходящие в темное небо окна доходных домов... Они светят тусклым, уютным желтым светом, но этот свет горит для кого-то другого, совершенно не для меня. Я для них — лишь невидимая, крошечная тень.
И вдруг — взмах. Взмах черных перьев. Ворона с подбитым крылом... Ты опять здесь?! Ты снова преследуешь меня, летишь по пятам, беззвучно скользя между силуэтами домов! Уходи! Нет! Прекрати это!.. А может быть... может быть, остановиться? Может, поддаться этому наваждению? Да?..
Я резко остановилась, тяжело дыша и хватаясь рукой за холодную кованую ограду.
— Вот, видишь, я стою! Я больше не бегу от тебя. Что тебе нужно от меня? Зачем ты упрямо ищешь меня во всех этих переулках? Подбитое крыло?.. Хватит смотреть на меня так, будто мы с тобой похожи! У меня нет никаких подбитых крыльев! Слышишь? Я сильная, я свободная, я всё еще могу летать! Ты ошиблась, глупая птица! Ошиблась! ОШИБЛАСЬ! Убирайся прочь!.. Нет, постой... А может, ты права? Может, действительно — да!..
И я снова бегу, спасаясь от собственного голоса. Калейдоскопом мелькают дома, дома; за ними тянутся бесконечные, безлюдные улицы, улицы. И эта ночь, глухая, нескончаемая ночь. В ушах безумным, набатным эхом отдается стук собственного сердца, а поверх него — лишь этот глухой, торжествующий клекот: «Карр...»
— Нет! Прекрати! Уходи! Или... или тогда я сама уйду! Слышишь меня?! УЙДУ навсегда, и ты больше никогда меня не найдешь! Куда? Нет... Только не туда... Там, за гранитной чертой, слишком темно и холодно. Я не хочу... Но эта ночь давит на плечи. Город, бездушный, огромный, чужой город, город... И эта проклятая ворона! Я бегу, теряя последние силы...
— Нет, посмотрите, я лечу! Слышишь ты, глупая птица? У меня нет и никогда не было подбитых крыльев! Я способна лететь над всем этим миром. Но этот гранитный, холодный город сегодня бесконечно зол ко мне. В каждом темном окне, в каждом тусклом отблеске чужого стекла мне видится одна и та же ворона со сломанным, изувеченным крылом. Их тысячи. Они смотрят на меня с застывшей, глухой яростью, потому что сами навечно прикованы к этим грязным тротуарам и никогда, никогда не смогут взлететь. А летать — пусть даже в своих самых безумных фантазиях — это так прекрасно, так свободно... Город, прощай! Мой смех, тонкий и истеричный, эхом разносится над пустынной набережной.
Но внезапно этот порыв обрывается леденящим осознанием: а куда именно я лечу? Вокруг лишь пустота и ночной петербургский туман. Нет! Опять этот силуэт впереди! Зачем ты снова преграждаешь мне путь? Уходи... Сгинь во тьме!
Мой собственный крик кажется мне бесконечно долгим, он повисает в сыром воздухе, как стрелка часов. И я опять бегу, срывая дыхание. Враждебный, ощетинившийся шпилями город сжимает свои тиски. Вороны с подбитыми крыльями чудятся мне в каждой тени, в каждом изгибе кованых решеток. Я бегу, пока ноги сами не заносят меня в какую-то полутемную, заброшенную парадную. Вот она, старая, покосившаяся лестница. Ступеньки, ступеньки, бесконечные каменные ступеньки, осыпанные искрящимися осколками стекла ведут меня всё выше и выше, прочь от залитых дождем улиц.
И вот — крутая лестничная площадка и распахнутое настежь окно, выходящее во внутренний двор-колодец. Но прямо на его деревянной раме, перебирая лапами, уже сидит моя вечная преследовательница. Нет! Здесь слишком плохо. Сыро. Жутко. Сердце колотится в самой груди, а темнота вокруг сжимает больно...
Ворон
Однажды мне приснился удивительный сон. Среди глухой, непроницаемой темноты поднебесья надомной начал кружить огромный, ослепительно белый ворон. Его перья сияли призрачным искрящимся светом, и с каждым плавным взмахом его широких, тяжелых крыльев он словно стирал очертания привычного мира, полностью закрывая собой ночное небо. В его движениях было что-то гипнотическое, заставляющее замереть.
— Ворон, откуда ты прилетел? — тихо спросила я, задрав голову вверх и не в силах отвести взгляд от этого невероятного существа. — Зачем ты здесь?
Птица сделала последний широкий круг и бесшумно опустилась на мокрый асфальт прямо передо мной. Его круглые, пронзительные глаза смотрели на меня устало, с вековой мудростью.
— Я пришёл за тобой, — раздался в моей голове его голос, глубокий, спокойный и странно знакомый. — Разве ты не понимаешь? Я — это ты. Мы с тобой абсолютно похожи, ведь я не такой, как все остальные птицы. Из-за этого меня, собственно, не существует в их привычном мире. И тебя, если быть честным, теперь тоже больше нет.
— Как это — меня не существует? — растерянно прошептала я, отступая на шаг назад. — Так быстро? Неужели всё уже закончилось?
— Да, — с сожалением кивнул ворон, слегка наклонив голову набок. — Но ведь ты сама всю свою сознательную жизнь шла именно к этому моменту. Ты бежала без оглядки, торопилась успеть за чужими часами, больно падала на острые камни и снова упрямо поднималась, пытаясь доказать что-то этому равнодушному городу. Но в глубине души ты всегда знала правду: ты никогда не была кому-либо по-настоящему нужна. Ни отцу, ни отчиму, ни мнимым подругам, ни ему...
— Но ведь он говорил!.. — отчаянно перебила я его, чувствуя, как к горлу подступает горький, удушливый комок слез. — Он обещал мне, он клялся, что я — его единственная вселенная! Его слова были такими теплыми...
— Он действительно много говорил, обещал вечную любовь, а ты, как наивный ребёнок, всё это время слепо верила каждому его слову, — ворон покачал головой, и в его глубоком голосе промелькнуло едва скрываемое сочувствие. — Но посмотри туда. Весь этот прежний мир, вся эта грязь и фальшь остались там, далеко внизу.
— А я?
— Тебя больше нет…. Той ранимой, вечно сомневающейся девочки, о которую так легко было вытереть ноги, больше не существует. Ты наконец-то освободилась от этого. И того лживого мира для тебя больше тоже нет. Но ты обязательно станешь совсем другой. По-настоящему нужной, искренне счастливой и защищённой. Я обещаю.
Я внимательно всматривалась в его безупречно белые перья, которые, казалось, поглощали полумрак этого странного, зыбкого пространства.
— Тебе полагается ровно одно чудо в подарок, — негромко произнёс Ворон, и его белые крылья едва заметно качнулись в полумраке, словно в такт его мыслям. — Вспомни хорошенько: ты кому-то спасла жизнь?
Я растерянно посмотрела на него, пытаясь собрать воедино разлетающиеся осколки воспоминаний.
— Нет... Кажется, нет. Не припомню такого... — тихо ответила я, качая головой. — Какое ещё чудо? О чём ты говоришь?
— Существует одно нерушимое правило, — Ворон посмотрел на меня своими бездонными, мудрыми глазами. — За каждую спасённую на этой земле жизнь, человеку даётся одно чудо. И ты можешь подарить, безвозмездно отдать его абсолютно любому существу. Кому посчитаешь нужным. Подумай.
Внезапно в моей памяти, словно яркая вспышка, возник тот самый холодный, дождливый ноябрьский вечер. Гудящий проспект, и отчаянный писк у металлического отбойника.
— Вася! Котёнок Вася! — воскликнула я, и на моем лице появилась слабая, удивлённая улыбка. — Я вспомнила! Я вспомнила, ворон, я ведь тогда не послушала ветеринара, забрала его домой, выходила... Я спасла его!
Птица одобрительно наклонила голову набок, внимательно вглядываясь в моё лицо.
— Да, это так. Теперь, когда ты вспомнила, очень хорошо подумай, кому именно ты по-настоящему хочешь подарить это чудо. Не торопись. Это решение нельзя будет изменить или отменить.
Сердце забилось чаще. Мне не нужно было долго думать.
— Я уже подумала, я.… — горячо начала я, готовая произнести заветные слова.
— Подожди секунду, — мягко, но настойчиво перебил меня Ворон, приподнимая крыло. — То, что ты сейчас скажешь, должно остаться строгой тайной, только, между нами, двумя. Никто больше не должен слышать этого. Вот теперь... теперь я внимательно слушаю тебя.
…
— У тебя очень, очень доброе и чистое сердце, Даша... — тихо прозвучал его голос в наступившей тишине.
— А ты, ворон?.. — тихо спросила я, протягивая руку, но так и не осмелившись прикоснуться к его крылу. — Ты сам... когда-нибудь выйдешь из этого сна? Ты когда-нибудь станешь реальным, осязаемым для остального мира?
Птица медленно повернула ко мне свою изящную голову. В его тёмных, бездонных глазах-бусинах отражалось бесконечное спокойствие.
— Нет, — уверенно и без капли сожаления ответил он, расправляя свои мощные крылья, отчего я почувствовала лёгкий, прохладный ветерок. — Это моя неизменная судьба — оставаться здесь, на границе…. Но тебе нечего бояться. Я был и всегда буду с тобой незримо. В самые светлые моменты и в самые плохие, тёмные. Я буду здесь. Всегда. Прямо за твоим правым плечом, оберегая твой покой. А сейчас наше время на исходе. Я должен проводить тебя дальше, навстречу твоему вечному счастью. Ты ведь веришь в чудо?
— Иначе и быть не может! — ответила я.
Ворон резко взмахнул крыльями, взмывая к высокому своду, и я почувствовала, как тяжёлое, давящее прошлое окончательно рассеивается, уступая место чему-то новому и неизведанному...
— Лишь попробуй взлететь!
— Я не могу…, — хотела сказать я. Но увидела вместо своих рук ослепительно белые крылья.
— Я лечу?
— Я лечу, ворон! Лечу к этим снежным небесам, белым, как твои крылья! Я лечу, мне легко, я освободилась!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
