Обложка Трофей

Трофей

Алексей Харламов

0% прочитано
Стандартный
Алексей Харламов

Трофей

Предисловие

Из-за ели хлопочут двустволки –

Там охотники прячутся в тень, –

На снегу кувыркаются волки,

Превратившись в живую мишень.

– Владимир Высоцкий,

«Охота на волков»

Который день в поту просыпаюсь – одно и то ж снится. Рык. Крик. Выстрел. И вспышка ослепляет, рыже-красная, как лисий хвост в осенней листве. Не покидает меня день тот, как не покидал до этого – другой, страшнее гораздо. Понял: пора.

Самое время рассказать эту историю. Кто знает, может, записанная, покинет она голову мою, даст спокойно спать. Дай Бог.

А было всё так…

Часть 1. Волчата. Глава 1

1

Как сейчас помню тот день.

Мы с сыном выехали из города засветло. Мир ворочался в беспокойной предутренней дрёме, как Андрюшка: в зеркале видал, как он то откроет глаза и всмотрится в снеговую пустыню, то закроет их, нахмурившись. Казалось, даже печной дым придорожных изб клубится лениво и нехотя, боясь выползать из нагретой трубы.

Едва мы съехали с гладкой городской трассы, как машину затрясло на серо-буром подобии дороги. Неровности и летом не давали крутить баранку расслабленно, а тут – в напряжении вцепись в неё да правь не больше сорока. Голова Андрюшки качалась, как у собаки над приборной панелью, и он окончательно проснулся.

– Дома сразу спать ляжешь, – сказал ему негромко.

Холодно было. В самый разгар зимы, посерёдке декабря, иначе и не бывает. Везёт областям необъятной, где ноябрь – осенний месяц. В наших широтах он – подлинная зима. Как март с апрелем. Повезёт – в октябре не будет снега лежачего (мокрый в сентябре заглядывает), а в апреле уже запахнет оттепелью. Не повезёт – белизна ляжет на едва опавшие листья, а сойдёт к маю месяцу.

Помню, Таньке, царствие ей небесное, не нравилось ездить в загородник зимами. Мол, и до уборной далёко, и холод собачий, и зверьё кругом хищное расплодилось. Тут и спорить нечего – в позапрошлом годе медведь-шатун тряхнул у соседа беседку дай боже́ и сосновую облицовку когтями подрал. А в прошлом, уже к осени ближе, председатель цыплят посчитать и не смог – лисы погрызли, а несушек забавы ради перебили. Утащили мало. Лисья стратегия проста – не съем, так надкушу. Ну, или удушу.

Задумался я за рулём о дачных хлопотах, о зверье, жену поминал, да не заметил, что со стороны реки пробежал серый, как дорога, волк. Оттого и незаметный. Собак у нас таких не водится – сородич ревнив, одомашненных сразу изничтожает. Шёл волк по-хозяйски неспешно. И не думал бежать от несущейся машины. Зря.

В последний момент я перебросил ногу с газа на тормоз и утопил педаль. Зад чуть повело, педаль застучала в подошву, послышался лёгкий скрип. Но волка это не испугало. Животного мне, скажем прямо, не было жаль. Эта падаль часто бросается, по участкам живностью побирается – чего тут жалеть? Да и с волками у меня счёт особый. Будь перед покрепче, может, и газу бы прибавил. А так бампер жалко – пообвис.

Благо, задел волка по касательной – на двадцатке толкнул в бедро. Всё равно, что велосипед наехал. Но от такой наглости он выронил украденного карася и завыл мне вслед – протяжно, низко, угрожающе. Тогда я лишь хмыкнул. Вой, мол, в своё удовольствие! А сейчас…

От воя окончательно пробудился Андрюшка и обернулся на звук. Долго он смотрел, пока не повернули. А потом спросил:

– Папа, ты собачку задел?

– Да не собачка то, – ответил. – Волк. Давить их надо.

Не устроило объяснение ребёнка – надулся, обиделся. Танька приучила каждую тварь жалеть. Идём, бывало, по улице, а навстречу кот выбегает. Они обязательно остановятся, погладят, в киоске корму купят. И так с каждым шерстяным, какой только попадётся. Злился я, хмурился. А Танька с Андрюшкой забавлялись с животным, ласкали, как своего. Приговаривала мамка: «Они не виноваты, Дюша, что на улицу попали».

Вот и воспитала охотничьего сына нюней. Сейчас хоть нормально пошло всё, спустя два года-то… На травлю с флажками со мной пока не идёт – боится, жалеет, а игрушки пацанячьи просит. В конце той осени даже стрельнул из ружья, с гильзой спал месяц. Но всё равно каждого кота по пути домой гладит.

Подъехали к дачной дороге – тряска прекратилась. Колёса слегка утопли, и мы поплыли по белому снеговому морю. Проплывали мимо промёрзших веток, ломких, как сосульки – едва веса прибавится, сразу обломятся – и наземь. На подъезде выключил обогрев, окна открыл – воздух свеж, леденист. Андрюшка сморщился от лизнувшего в щёку морозца. Но ничего – терпи, казак, атаманом будешь.

Из открытого окна слышался оголодавший дятел – стук да стук, с одного сука́ на сук. Слышу – постучал, и кора, шелестя, как сухой лист, попа́дала на белые шапки нижних веток. Один он «поёт» меж сосняка. Нередко ветер перебьёт, сгонит с сытного места, снежку на клюв накинет. Качаются сосны-гиганты; бывает, и надломятся верхушки. Альпинистов по весне вызываем – спиливают.

За два дня подзамело стоянку, с трудом въехал. Жевала резина снег жадно, да в рот не помещалось – плевалась до самой крыши. Но заехали. Вечерком, подумалось, почистить бы надо. А то и не выеду.

– А когда мы к бабуле вернёмся? – спросил Андрюша, отстёгиваясь.

– Как каникулы кончатся, наверно. Бензин жечь не хочу.

– На охоту-то ездишь, – канючил он.

– До леса пять минут ехать, а до бабушки – весь час по трясучке. Ещё и шины портятся.

И снова ответ не устроил. Отвернулся к двери, ручку задёргал. От обиды толкнул дверь, и самый краешек её ударился о железный столб калитки. Громкое ойканье слилось с металлическим звоном полого столба.

– Ну, молодец, сына, – сказал ему. – Теперь вмятину править.

Ругать не стал. Память о Таньке смягчала нарастающую злобу. Да и не хотелось на паренька ворчать-кричать. Только-только оправился, ладить, вон, начали.

Андрюшка спрыгнул в снег, с опущенной головой пошёл к крыльцу. Я следом, звякая ключами. Зашли – холодина. За два дня дом выстудило, последнее печное тепло осталось на кухне.

– Вот мы и дома, Андрюха, – сказал, похлопав по плечу.

– Ты, – прошептал он, дёрнув плечом.

Весь в мамку.

2

Натопили, к обеду ходили уже без курток. Перед отъездом высыпал ведро угля, закрыл поддувало и двери в кухню запер, один зал открытым оставил. И ничего, при уличной двадцатке у печки ноль. Даже вода в кувшинах замёрзнуть не успела.

Пока сын занят был стоянкой, взялся за ружьё. Старое, но верное. Батя мне на дембель подарил, как старый мужик мужику новому, заматеревшему. С той поры и стреляю из него только. И редко оно меня подводило.

Трофеи – тому доказательство. Все по дому развешены.

Над пузатым телевизором – оленьи рога. Как в зал зайдёшь, первым делом их увидишь. Огромные такие, разлапистые, будто две ручищи лешего. Андрюшка боялся в комнате спать поначалу, говорил, «руки» снятся – утащить хотят. Привык.

У окна посадил сову. Случайно подбил, когда на глухаря ходили, да жалко оставлять на земле стало. С Колькой тогда были, чучельником, он и забрал себе тушку – набить да в порядок привести. Откупился от него дичью, благо, повезло не только на мудрых птиц в тот день.

Колька мне и лису набивал, но в комнату её не поставишь. В чулане пылится, моль кормит. Зато над диваном повесил ожерелье из клыков – там и лисьи, и волчьи, а посерёдке – самый крупный – медвежий. Долго собирал. Лис сам стрелял, волков тоже, но изредка – те в курятник не лезут, по дачам шастают редко. А вот медвежий зуб поимел той осенью, когда в «командировку» ездил к другу на Урал. Там их поболее, чем на у нас.

За страсть к охоте меня и заприметил прошлый сторож, старожил местный, Петро Степаныч. Мужик он был седой и сухонький, но крепкий и жилистый. Ружьё об колено ломал быстро и без разговоров, перезаряжался мигом. Брал меня с собой на сыновних правах, птичьи места знал. Два года назад увидел, что мне невмоготу жить в городе, и сказал, что на пенсию выходит, а место освобождает, намекая как бы. А мне-то что? Я и рад на природу уехать. В городе одна Танька держала.

Сроднились мы общей болью со стариком, но рано об этом, позже сказано будет. Сам Петро Степаныч остался в хатке, но выходит реже. Разбила его болезнь – зимами в городе у дочки, редко бывает на даче. Кашлять начал, и в горле что-то бурлит постоянно. Как бы не туберкулёз…

Зарплата на его месте крохотная, но почти всю откладываю. Коммуналку, как сотрудник, не плачу. Уголь садовое общество тоже выдаёт, дрова попиливаю в ближайшем березняке. Там всегда найдётся поваленный ствол. Иногда на патроны трачусь, на продукты. Бензин. Квартиру продал – тоже отложил. Андрюхе на будущее. На обучение или на машину. Как карта ляжет.

Чаще он у Танькиных на воспитании, так ему до школы ближе. Я раза три на неделе с ним бываю. В среду заеду проведать, на выходные заберу. Каникулы со мной. Вроде, попривык, но по глазам вижу – не хочет в загороднике жить. Неволю я его, выходит. Больно об том думать, да поделать ничего не могу. Уже всё сделано, ничего не воротишь.

Друзья у него, наверное, там. Но сюда привезти никого не просит. Стыдно? А чего стыдиться – участок у нас большой, есть, где ребятёнкам поноситься, поскакать сайгаком. У нас и озеро под боком. Удочку взял – выдёргивай карасей до посинения. Но это мне в детстве было так интересно время проводить, понимаю. У него сейчас собственные увлечения. Компьютер у бабки стоит, в игры постоянно какие-то режется, мне рассказывает. А мне и некогда, и не хочется.

Не понимаем мы с сыном друг дружку – и вряд ли поймём. Рыбалку он не любит, на охоту смотрит, так сказать, с неохотой. Жалко ему. А курей соседских не жалко? А собак? Ведь жрут же местные хозяева лесов, не брезгуют. Петро Степаныч рассказывал, что и на людей кидались – на силу отбили. И то – не совсем. Нас тоже касалось. И ему жалко после этого? Н-да, Танька, много мне после тебя перекраивать…

Шло дело к вечеру. Лешачьи руки оленьих рогов держали ружьё, словно протягивали его в награду. На печке закипала вода под готовку. Андрюшка вернулся с улицы румяный, а губы-то посинели. Раздел его, у печки посадил.

– Расчистил? – спрашиваю.

– Д-да, – ответил, не попадая зубом на зуб.

– Ну и молодец. Сиди, пермяк солёные уши, грейся. Вон, какие красные, будто и прям солью посыпал.

Не ответил. Снял только белый комочек с рукава и кинул на раскалённое железо. Тот с шипением растаял, облачком пара взмыл вверх и исчез.

– Как вода закипит, гречку засыпь, полпакета, и время засеки. А я дров принесу пока.

Одевшись, вышел в предвечерний холод. Какой бы мороз ни ударил, дышится всегда легко. Не висит тяжёлая молочная дымка, не душит грязным духом завода. Вместо этого – лёгкий-лёгкий запах хвои, подмороженный. Чистый воздух потоками гуляет меж сосен, меж слившихся со снегом берёз.

И небо. Подними ночью глаза – каждую звёздочку разглядишь, если безоблачно. Сейчас голубоватый купол будто бы светился с той стороны невыразимо далёким и нездешним светом. Чувствуешь свою мелкость, незначительность, глядя на заиндевелую темнеющую лазурь. А как проснутся светляки звёзд, которых на небе больше, чем людей, так и вовсе раствориться в них хочется, частью их стать…

Опередив ночь, зажёг собственный огонёк – закурил. Густой дым повалил из ноздрей, кольцами – изо рта. Смакуя сигарету, чуть было не заметил вошедшего на участок Петро Степаныча. А ковылял старик, опираясь на трость, бодренько, будто здоров и только скандинавской ходьбой занимается. Но вот он остановился у самого моего крыльца, прокашлялся, отплюнув гнойно-желтую мокроту в сугроб.

– Ты бы свою заразу, Степаныч, дома держал, а не по участку мне расплёвывал, – сказал, стряхивая пепел с кончика.

– Не наглей, Мих Саныч, – сказал Петро Степаныч, тряхнув у лица сморщенным пальцем. – Была бы зараза, ты бы уже давно мне на могилку цветы носил. Сезонное это.

– Как скажешь, – пожал плечами. – А ты так просто, на ужин зашёл? Или дело есть?

– Дело, дело. По твоим обязанностям как раз. В дом запустишь? Или брезгуешь?

– Глупости. Заходи, грейся. Я до дровницы и буду.

Петро Степаныч зашёл, а я – минут через пять, с трудом надавив локтем на ручку. Шершавые дрова кололись даже сквозь перчатки. Вернулся – засыпают кашу. Петро Степаныч треплет Андрюшку по голове, как внука, да приговаривает:

– Вот Мишке повезло-то с тобою. Эх, а моему сейчас столько ж было бы, как батьке твоему…

– А почему было бы? – спросил Андрюшка, уклоняясь от старческой ласки – отшагнул от бывшего сторожа.

– Да так, – погрустнел старик и потянулся к Андрюшке. Не то за щёку потрепать, не то по спине похлопать.

– Не лезь ты, Степаныч, к ребёнку, – сказал, вывалив дрова в зазор меж печью и мойкой.

– Своих нет, так дай твоего потрогать, – ответил Петро.

Указал Андрюшке уйти в зал, и он благодарно засеменил подальше от гостя. Кивком головы пригласил Степаныча сесть, а сам – напротив.

– У тебя ж дело какое-то, – напомнил. – О деле говори, а ребёнка оставь.

– Суровый ты, Михаил, – с обидой заметил он. – Уже и сына твоего потрепать нельзя…

– Слушай, – оборвал, – я тебя сейчас потреплю, если не скажешь, зачем пришёл. Ну?

Петро Степаныч подвигал челюстью, будто жевал язык, посерьёзнел, похмурнел. Сказал:

– Да, Миша, есть тут дело одно. Соседи у озера собак недавно привезли…

– Ничему жизнь не учит, – усмехнулся. – У них же в прошлом годе двух алабаев погрызли.

– А в этом – двух хасок. Вчера ещё. Мы к тебе ходили, а машины и нет.

– У Танькиных были.

– В общем, волки это. Сбираемся с хозяином хасок на охоту за этими чертями. Подсобишь?

– А мне с этого какая польза? Я тут сторожу дома и людей, а не собак. И знать должны были – всех просим каждый год не заводить.

– А дачники каждый год просят перестрелять волков. И что, послушались друг дружку? Там волк лютый, Миша. Мы с Сергеичем не потянем без тебя. Как бы не стая. Да и ты, думается, из-за Таньки – рожа заинтересованная…

– Во-первых, – сказал с жестинкой в голосе, – ты Таньку не трогай. Я ж твоего не трогаю. А во-вторых, мы стае не противники – ужин. Особенно ты, Степаныч, уж извини.

Старик хмыкнул, грязно-седая бородёнка колыхнулась.

– Не извиняйся. Сам понимаю. Вдвоём мы и не пойдём. Сергеич ещё пару знакомых позовёт. Но мест они не знают, да и охотники скверные. Всё больше по птице.

– Ты так и не сказал, что мне с этого.

– Чучело волка себе сделаешь. Ну, и Сергеич думал тебе десятку накинуть, если не сговорчивый окажешься.

– Оказался, – кивнул. – Но десятка – дело другое. Сейчас соберусь и спущусь к озеру. Следы не замело?

– Какой там, – отмахнулся Степаныч. – Такой мороз свалился, что они даже и крепче отпечатались. Оставили, к тому ж, они только одну хаску. Вторую похватали по кускам – и понесли.

– Ещё и кровь есть… – задумался. – Ну, тогда и проще будет. Андрей!

Сын вернулся в кухню – а глаза мокрые. Не то страх в них, не то жалость, не то бессильный гнев. Из-за дробящих зрачок капель не поймёшь.

– Так, не ныть только. Останешься один на пару часиков. Повезёт – вернусь к девяти. Если что, без меня ложись. Гречке ещё… – посмотрел на часы, – десять минут дай. Понял?

– Да, – тихо прошептал Андрюшка и вернулся в зал.

– Ну, Петро Степаныч, веди.

Глава 2

От будки до самого забора тянулась красная лента, как нитка из клубка. Рядом с ней – неглубокие следы пяти-шести волков. Нет, всё-таки шести. Выходит, трое на одного. И целиком утащили второго. Надеюсь, птичники управятся.

– Ну, какие мысли? – толкнул меня в плечо Петро Степаныч.

– На сильных хищников идём, Степаныч, – ответил. – Снегоступы с собой?

– Ну так. Ещё бы без них по сугробам шуровать.

– У птичников?

– Тоже должны быть.

– Толку без них переться нету. Кто без них придёт, сразу разворачивай.

Посинело небо, как лицо утопленника. Зажигались дальние маяки звёзд. Если заплутаем, хоть по ним смогу выбраться. Но волки нынче логово себе ищут к поселениям поближе – у речки или широкого ручья. Чтобы и овцу стащить, и морду от крови прополоскать. Так что по следам пойдём до ближайшей воды, а там только направление смотреть.

Холоднее, чем днём, не стало. Уже хорошо. На двадцатке хоть лицо от мороза не покрываешь. Луна свой глаз открыла – не в прищуре на четвертинку, а во всю ширь. Внимательно за охотой проследит, всё увидит. Мы тоже – благодаря ей.

– Сергеич, все пришли? – крикнул, отходя от обломков будки с примёрзлой кровью и клоками серо-белой шёрстки.

– Саню отправил за снегоступами, – ответил он, стоя меж четырёх охотников.

Посмотрел на ноги – обувь правильная. Нас уже семеро, и с шестью волками справиться должны… Но для подстраховки лучше погодить. В вальдшнепа стрелять или в утку – это одно. Там и прицелиться успеваешь, и дугу полёта рассчитать. В скачущего волка попробуй попади! Быстрый зверь. Едва отвлечёшься – прыгнет на тебя, к глотке полезет. Тогда только нож и спасёт.

Смотрю на правое бедро у каждого – ножны висят. У обувающегося Петро ножик за голенищем. В ближнем бою не подкачают.

Саня подоспел к полному затемнению. Кто живёт здесь, позажигали дворовые фонари. Остальные хаты были тёмные, непроницаемые, как мёртвые. Вытащив из сумки фонарь с динамкой, накрутил лебёдочную ручку до света – одной луны мало. Молча повернул к цепочкам следов. Мужики ступали следом, замыкал шеренгу Петро. Опытные охотники конвоировали молодняк.

Тяжко по сугробам идти. Медленно шагаем, и вместо привычных следов – удлинённые, разлапистые. У Петро так и вовсе не следы ракетки советские к сапогам прилажены. Говорит, ступают не хуже нашенских.

Волчьи следы не пропали, нигде их не подмело – спасибо погоде. По следам дошли до широкого ручейка, что как бы сам собой отделился от незамерзающей речонки. Он тёк в низине, разрывавшей два берега. Перепрыгнешь запросто. От воды шёл пар. Чёрт бы знал, отчего не мёрзнет до камней, может, ГЭС. Неподалёку одна, в дачи ток даёт.

Краснели подмёрзшей кровью небольшие сугробы посреди воды. Чем дальше влево – тем розовее. Здесь звери «отмылись» и дальше пошли. Хороши. У одного местечка, под повалившейся на тот берег берёзой, нашлись обагрённые клочки и чёрные коготки, обломки раскушенных костей. Один из волков решил не доносить до логова своей добычи.

Или оно достаточно близко, чтобы не тащить в него мусор?..

Раздался рык. Я накрутил динамку посильнее и поставил фонарь на берег. Теперь он светил не лучом, а по области, и мы увидели два сияющих из темноты глаза. Волк медленно выползал из логова, готовился к прыжку, но не на кого-то из нас. Он умный. Понимает, что против оравы ему противопоставить нечего. За стаей побежит.

Оскалившаяся морда показалась мне знакомой. Да и смотрел волк только на меня. Не утренний ли это? Впрочем, волки все на одну хищную морду. Для себя решил, что тот. И сделал, что должен был ещё утром.

Быстрым движением вооружился, взвёл курок. Волк уже рванулся, но дробина быстрее. Пытался завыть, но последний патрон в моей двустволке оборвал зов в зачатке – краткое «у» затерялось меж спящих деревьев.

После двух грохнувших в ночи выстрелов охотники отмерли и схватились за оружие. Петро целился в темноту с левой стороны, поди, ещё до первого выстрела всё сообразил.

– Теперь мы их разбудили, – сказал охотникам. – Будьте внимательны.

Сломав об колено ружьё, быстро перезарядился. В логове могла спать самка с выводком, так что я на два шага подошёл к нему и вдавил оба спусковых крючка. Не хотелось думать, были там волчата или нет. Их мне почему-то было жаль. В конце концов, они-то ещё никого не сожрали.

Снова перезарядился, и мы двинулись дальше. Вот тут-то и началась свара – отряд на стаю. Заслышав выстрелы, волки повылезали из своих нор и встали в оборону. Но не все. Одиночки мудро стали удирать – найдут ещё логово. Тут не подвёл Сергеич. Несмотря на темноту, он с редкими промахами бил в спины улепётывающих хищников, пока мы, сгруппировавшись, вели огонь по рычаще-зубастой меховой куче. Они носились вокруг, думая, как бы напасть, но наше построение позволяло почти бесперебойно плеваться свинцом, и они не рисковали.

Взрослых я бил без сожалений, даже с удовольствием. У меня к этой падали счёт особый.

…два года тому назад, едва только зима зачалась белью первого снега, мы с Танькой гуляли по здешним местам. Житьё на даче она не любила, а вот природу – всегда пожалуйста. И мне эту любовь привила. Что ни прогулка, то восторг: «Миша, посмотри на эту прелесть!», «Какая ж красота, Миша!», «Боже, Миша, как хорошо тут!» И прелесть была, и красота. И хорошо было. Было.

Сошли мы, видать, с нужной тропы. Я в этих диких местах всегда ношу с собой нож и бомбочки-пугачи. Не убью – так отпугну. С ружьём спокойнее, но Танька с ним отказывалась идти. Говорила, мол, прогулку в охоту превращу.

После того дня без ружья в лес не хожу.

Вышли мы к едва занесённому полю и увидели двух волков, раздирающих чью-то тушу. Морды мокры от крови, глаза ищут новую жертву. Увидали нас, когда заметили их мы. Не сговариваясь, сиганули волки к нам, ловко огибая холмики муравейников. Танька застыла на месте, как ноги в землю вкопали, и стоит – смотрит то на хищников, то на меня. То со страхом, то с надеждой.

Я не терял времени. Достал из нагрудного кармана бомбочки и поджёг. Они зашипели, как таблетка в кипятке, и я отправил их в полёт. Задумка удалась вполовину: снаряды шарахнули в одной стороне, прямиком у пасти правого волка, отчего тот испуганно отскочил вбок. Левый и не заметил прогрохотавших взрывов – уже целил зубастой пастью мне в горло. Я срочно бросил зажигалку в снег и кое-как вынул нож.

Трудно состязаться в ловкости с природной машиной для убийства. У него и рефлексы развиты, он и побыстрее, и жажда твоей смерти сильнее. От первого выпада я смог увернуться. Одним глазом посматривал на Таньку – уже спряталась за деревом – другим следил за схваткой.

Видимо, из-за этого второй выпад повалил меня наземь. Из волчьей пасти несло гнилью и мясом. От моментальной смерти меня спас толстый шерстяной ворот – волк лишь прикусил до крови подбородок, до артерий не добрался. Зато мой нож добрался до него.

Одним взмахом я распорол живот твари. Второй рукой прикрывался от предсмертных попыток животного забрать и меня в волчий ад. Серый дёрнулся в последний раз и обмяк. Отбросил тушу, попытался встать. Искал глазами Таньку. У какого она дерева?.. Сердце удара три пропустило, когда увидел, что дерева она теперь лежит, а над ней – второй волк, вроде как отпугнутый. Точно он. Холка опалена.

Глаза мои заволокло красной пеленой гнева и горя. Отчёта я себе не отдавал, и точно не упомню, что делал. Когда всё кончилось, и второй волк был растерзан, подошёл к Таньке. Уже не дышит. Глаза открытые, удивлённые. Как будто и не поняла до конца, что случилось. Белый пуховик порозовел, остатки серого шарфа – чёрные. Лохмотья облепили горло, но кровь всё толкалась под ними, словно отказываясь верить, что двигаться теперь незачем.

Не помня себя, я поднял Таньку – и побежал через кусты и осенние хляби к первому же дому, какой увидел. Сломал человеку забор. Мужик сидел в беседке с трубкой, пускал кольца – а тут я. Трубка так и упала изо рта.

Всю одежду потом в мусор. Оба рукава разодрали в клочья, штаны и куртку залили красным. Когда зашивали, боли не чувствовал. Онемел весь, как под анестезией.

…и вот я снова бью волков. Взрослых только, опять же. Если вслепую в логово палить – пожалуйста. Там не вижу, в кого пуля летит. Но щенков не могу, другим отдаю этот грех. А они и берут, не брезгуют. Танька всему виной. Размягчила душонку мне, как глину, слепила непонятно что и ушла. А я остался наедине с Андрюшкой – недолепленный, бракованный. И боюсь сына таким же сделать. Не вылепить мне из него человека.

– Это все? – спросил из-за плеча Сергеич.

– Если никого не упустил, – говорю, – то все. Теперь по норам пройтись надо, дострелять выводок.

– Жесток, Михаил, – как-то значительно ответил Сергеич. – Жесток, но прав. За хасок им и этого мало будет.

Мало смерти? Может, оно и так. Тут как? Зуб за зуб, смерть за смерть. Мы с Танькой тогда сами виноваты были – сошли с тропинки и поплатились. Сергеич тоже опытом наученный. Коли погрызли в прошлом годе собак, то что же новых на убой везёшь? Я не то что оправдываю нападения. Они естественны. Хищник всегда найдет возможность напасть и убить, особенно стаей. Мы с мужиками тоже стая. Нашли возможность бить – били.

Думал я тогда об этом, и тошно стало. Какой-то круговорот жестокости получается. Мы им так, а они – эдак. Не в бровь, так в глаз. Не в глаз, так просто в морду. И как прервёшь-то? Всего зверя не пострелять. С дач выгнать, авось, и получится. Да нескоро. Дома здесь с самого Союза стоят, а проблемы всё те же.

Фонарь с динамкой потух. Думал, дробью цепануло, ан нет – заряд вышел. Накрутил света и осмотрел поле боя. Волчье кладбище. Стали ходить по норам. В одной послышалось скуление – три патрона ушло в дыру. Затихло. В другой тишина, да в свете фонаря два шарика горело – тоже дали залпы. Наповал – ни писка. В последнюю посветил и ничего не увидел. Но звуки доносились. Не грозные, не стращающие. Собачьи как будто, щенячьи. Решил заглянуть в логово. Был бы там волк, так я бы заметил. Видать, другое что-то.

Почти. Не волк там был – волчонок. Неуклюжий такой, страшненький. То серым бочком вжимался в глинистую стенку норы, а то метался от луча фонаря, будто не хотел, чтобы его разглядели. Но я смог. Вот ведь какая штука. Похож на дворового щенка – не отличишь. У нас таких по дворам бегают собственные стаи. У него стаи не было. Теперь.

Ребёнок большой любви, видать: волчатам срок рождаться – лето, в августе последние. Так заведено у волков, чтоб к зиме уже подростки были, сами добывали себе прокорм. А этот, видать, не по зову природы появился. Из искренней волчьей любви, какой плевать на погоду за окном. Так батька рассказывал.

Жалко зверя стало по-человечески, не по-волчьи. Знал, что молодой враг передо мной. Знал, что через два года он таким же, как сородичи, станет. Знал, что не ручная животинка, а волк в норе сидит. Но его маленькие тёмно-серые глазки смотрели на меня со страхом, в котором не было желания отомстить. Казалось, он не понимал, что случилось у ручья, что за вспышки света и грохот. Всё, что он видел, – это убегающих на смерть родителей, а потом – снующего по норам охотника. И ведь не нападал. Смотрел изучающе и с любопытством, когда не пытался убежать от фонарика.

По совести, нужно было Петро доверить. Он любых волков в адище отправит за сына. Если собаки попадают в рай, то волкам место только в пекле. Но мечущийся по норке зверёныш не походил на адскую тварь. Вполне земное существо.

Боролись во мне охотник и человек-недолепыш. Охотник уже напился крови, и, видно, потому уступил место человеку. Сострадание в тот вечер взяло верх над здравостью, и я пожалел волчонка.

Не просто пожалел. Я рассудил так: если забрал у него семью, то должен дать новую. И вырастить, как первобытный человек, из дикого волка собаку, помощника по хозяйству. Я загрёб щенка ладонью, а тот и не противился. Чувствовал, верно, что вреда не причиню. Животные на страх и жестокость чуткие.

Пока тащил, он попытался грызть большой палец, чуть до крови не прикусил. Если бы не перчатка, уже б искал бинт. Волчонок был лёгок и мал, за пазуху помещался. Туда-то, под сердце, я его и усадил. Мужики попервой и не заметили, что́ я вынул из норки.

– Ты чего стоишь-то? – спросил Саня, тот, что опаздывал. – Трофей себе никакой не приберёшь?

Щенок зашевелился за пазухой и громко, совсем по-собачьи тявкнул. Единственное отличие – лай его не оканчивался, а норовил перейти в вой.

– Едрёна мать, – сказал Саня. – Это что такое у тебя там?

– Трофей, – ответил просто.

Так и назвал волчонка.

Глава 3

От кого мужики не ждали такой сердобольности, так это от меня. Петро Степаныч всю дорогу твердил, что ещё не поздно «своротить чертёнку шею» и под деревом оставить. Легко старому говорить – его счёты давние, крепкие. А я не могу. Вот идём, взгляну за пазуху – а там Трофеевы глазки внимательные. Смотрят на меня с подозрением, изучают. Не видели они ещё человеческого лица. Непривычно оно. Где же продолговатая пасть с шершавым носом? Почему шерсть на морде только вокруг рта и над глазами? А клыки? Одни плоские зубья, всего четыре остреньких…

Я для него был существом неизведанным, как инопланетянин. Есть правда в этом – мы совсем из разных миров. Теперь же наши миры пересеклись, и жить нам отныне на этом пересечении вдвоём.

Втроём. Андрюшка «собачке» обрадуется, как никто другой. Скрыли от него, что Таньку волк подрал, – так хорошо. Иначе бы не принял, я его знаю. Ребёнок же. Не понимает, что один волк за грехи другого не в ответе. Я сам понял это, когда заглянул в нору и увидел там серую морду Трофея. Какой с мальчишки-то спрос?

– Странный ты, Михаил, – сказал Сергеич, когда мы дошли до его двора. – Его мамка с папкой моих псов подрали, а ты его забираешь. Зачем он тебе?

– Нужен, раз взял.

– Миша, раздери тебя волчара, – не унимался Сергеич, – ты же больше меня пострадал от этой падали!

– И что?

– Ничего, – сдался он и махнул на меня рукой.

Петро Степаныч смотрел осуждающе, как на врага. Будто я сам волком стал. Или собираюсь у себя питомник открывать и по ночам выпускать волков по дачам людей грызть.

– Не смотри так, Петро, – сказал ему. – Что я, прибил кого из наших?

– Хуже, – сказал он хмуро. – Ты чужого приютил. Хищника откармливать собрался! Да Танька бы…

Но не договорил. Взгляд у меня сразу тяжелеет, когда всуе святое имя звучит. Не видал себя со стороны, но по лицу Петро Степаныча понял, что страшен.

– Ты о Таньке не говори, если не знаешь, – выдавил из себя. – Свой устав в мой монастырь пихать нечего! Трофей остаётся, хочешь того или нет.

Заговорил громче, чтоб все услышали. Каждому подходить и кулак под нос пихать – пустое. Проще сразу выложить. Пригрозить. По-человечески не понимают.

– Это всех касается, мужики. Трофея не трогать – у меня и ошейник будет, и всё собачье. От волка дикого отличите, зуб вам даю. А не отличите, и что-то случится с ним, сам в зубы дам. Волков в округе много, а мой никому вредить не станет.

– А ты-то откуда знаешь, а, дрессировщик? Третий брат-акробат, едрёна мать? – усмехался Саня, сбрасывая с плеча тушу волка. Спина и рукав у него побагровели. Замёрзшая кровь сковывала движения, и от резкого броска туши на снег повалились красные льдинки.

– Воспитаю его как надо. А если не воспитаю и диким вырастет – удушу сам. Не помешает он никому.

Мужики сомневались, корчили недоверчивые рожи. Оно и понятно. Обо мне-охотнике округа знала. Дрессировщика не видели. Так оно, в сущности, и было. Решение взять Трофея я принял на ходу, но обо всех ошибках в ответе лишь перед самим собой. Будет мне эту кучка неумёх указывать, что с волками делать!

– Я вас предупредил, мужики. К Трофею не лезть. В карман за ружьём тоже не полезу – всегда не плече висит.

– Ну, тогда и о десятке забудь, – сказал Сергеич. – Я на неё лучше капкан против твоего Трофея прикуплю. И патронов.

Вокруг согласно закивали, загалдели одобрительно. Один Петро Степаныч молчал, всё пытаясь заглянуть мне за пазуху.

– Обойдусь без подачки, – ответил и пошёл к калитке.

Спиной чувствовал острые ножи взглядов. Побаивался дроби вслед. Кто знает, на что эти птичники способны? Правила честной охоты теперь мало блюдут. Больше пугал Петро. Ему терять нечего – костлявая с косой в дверях. Чего бы напоследок и не избавить округу от сумасшедшего с волчонком?

Перетерпел – не выстрелили. И взглядами спину не располосовали. Петро заковылял следом. Трудно ему поспешать за мной, а я специально шёл шустрее обычного.

– Притормози, Михаил, – послышался запыхавшийся голос охотника. – Куда бежишь…

Встал. Трофей за пазухой чуть дёрнулся и забил задними лапами мне в бок. Скулил тихонько. Кошмар, что ли, снился. Или грохот недавний вспоминает?

Петро подошёл. Опирался на ружьё – клюка.

– Ты бы передумал, пока твой не увидел, – всё пытался он убедить меня. – Тебе три шага до дома осталось. Надо оно? Я так посмотрю, спит псинка. Ты бы подмышкой зажал, придушил…

– Степаныч, я тебя сейчас придушу, – оборвал. – Хватит уже. Сказал – домой несу. К тебе в хату, что ли, пристроить хочу? Вот если лезть будешь опять, тогда, ей-богу, из хаты выпну, а Трофею будку в ней устрою.

– Тю, дурак, – отозвался Петро Степаныч. – Я ему как лучше предлагаю, а он дичь мне в ответ. Поверь, «трофей» у тебя до первых покусов. Сына бы пожалел…

Он всё причитал и причитал, слушать надоело. Отвернулся я от него и домой пошёл. Пусть сам с собою разговаривает, старый чёрт. Хоть на порог не пускай.

Мимоходом оглянулся – не спешит догонять. В своём темпе идёт, что-то под нос себе шепчет. Небось, проклинает и бранит. Говорит, мол, ещё молоко на губах не обсохло, а лучше его всё знаю.

А ведь знаю. Он не видел осиротевшего Трофея в пустой норе. Не хищник то был – обычный щенок. Никогда себя чувствительным не считал, одна Танька твердила, что я только внешне суров, а внутри, мол, мякоть. До мякоти этой и добиралась лишь Танька, а сейчас ещё и у волчонка вышло.

Только на втором этаже в доме не горел свет. Из прочих же на снег падали золотистые прямоугольники, перекашиваясь в ромбы. Андрюшка ждал, зажёг везде свет, чтоб мне удобнее было. На моей памяти он никогда не ложился позже десяти, а по ощущениям близилось к двенадцати. Может, пооставлял везде свет и спать лёг? Нет. Едва я скрипнул калиткой, как из окна зала высунулась его всклокоченная голова. Сонные глазёнки увидал даже с улицы.

Зашёл – ждёт в дверях. Спит уже на ходу, видно, что из последних сил терпит, и едва головой в подушку – дух из тела выбьет.

– Чего не лёг-то, Андрюх? – спросил, разуваясь.

– Страшно, – ответил он.

– Не маленький ужо, бояться нечего.

– Грохот слышал. Много грохота, стреляли как будто.

– Да не «как будто», а стреляли. Видел же, что с ружьём иду.

Выключил свет в сенях, проверил замки. Заперто. Ну, пора верх снимать и радовать ребёнка…

– В кого стреляли? – не унимался Андрюшка.

– В хищников, – ответил, сбрасывая с плеч куртку. – Таких, только побольше и злее.

И вытащил из-под мышки Трофея. От разговоров он заворочался, а, лишившись тепла куртки, и вовсе проснулся. Я посадил его на пол. Щенок внимательно и настороженно осматривал заставленные летней утварью сени, перевёл взгляд на Андрюшку. Сын-то на него уставился, едва я куртку сбросил, а вот Трофей только-только приметил маленького хозяина. Склонив головку набок, он всматривался и оценивал – не причинит ли вреда? Маленький человек такой же, как и большой?

Андрюшка аж проснулся, как волчонка увидал. Казалось, что и час пройдёт – а они всё будут смотреть друг на друга, не зная, что чувствовать, как относиться к новичку. Но только казалось. Первым отмер Трофей. Он поднялся на лапы и, не отводя глаз от Андрюшки, бочком подошёл к моей ноге, вжался. Не доверял, но и сильного страха не испытывал. Осторожничал по лесному обычаю. Иначе не проживёшь.

Взял Трофея на руки, и мы вышли из коридора на кухню, к тёплой печке и еде. Андрюшка шёл впереди, то и дело оглядываясь. Так и не скажешь, что волка принёс – на серо-бурую дворняжку похож, а не на грозу степи. Мягкий пух вместо шерсти, чёрная, будто вымазанная гуталином, продолговатая мордочка, маленькие ушки торчком, хвостик-палочка, белые коготки, сквозь которые виднелось розовое… В общем-то, обычная собака. Только башка более круглая, что ли.

Андрюшке было страшно интересно. Но почему-то не спрашивал ни о чём, молча за новым жильцом наблюдал. Изучал поведение? Мы с ним говорили как-то, что, если он вдруг захочет моё ружьишко примерить в настоящей охоте, ему сначала нужно поведение местной дичи вызубрить, чтоб отлетало. Иначе выстрелы отлетят в молоко. Кстати о молоке…

– Поесть ему надобно, – сказал. – Принеси молока из холодильника и миску какую-нибудь.

– А он пьёт молоко? – удивился Андрюшка.

– Ну нет, лапы помоет. Пьёт, конечно. Не всё же мясом питаться. Давай, двигай булками.

Вернулся Андрюшка, поставил перед зверем миску – и, сев рядом, стал ждать. Я посматривал – примет ли с чужих рук? Смотрю – сунул морду в молоко, пил, растяпа, брызгая белью на пол. Ел с аппетитом, но на сына посматривал с опаской. А Андрюшка застыл, как памятник, – и не шелохнётся. Смотрит на Трофея. Только прошептал чуть слышно:

– Как назовём?

– Уже назвал, – ответил. – Трофеем.

Сын кивнул молча – согласился, подходит.

Стая мы теперь, выходит. Андрюшка ведь тоже, считай, волчонок-одиночка. И со мной обособленно держится, и в школе – как Таньки не стало, закрылся. Только у деда с бабкой оживает да со мной в редкие моменты. И сейчас – живой.

Смотря на двух волчат, думал устало, что правильно поступил. И думать нечего – правильно. Пусть в Трофее ещё не вытравлено природное недоверие, а в Андрюшке – естественный страх, но уже тогда чуял, что это временно, и скоро сойдутся мои волчата характерами.

– Пап, что у тебя с лицом? – спросил Андрюшка как-то шутливо.

Машинально повернулся к зеркалу. Чего там, куснули, что ли… Хм, целое. Но прав сын – изменилось что-то. Новое нечто в отражении, непривычное. А что – сказать не мог.

– Ты улыбаешься, – подсказал сын и засмеялся.

И правда. Наверное, впервые с ухода Таньки. Внутри нарастало тёплое приятное чувство, тоже давно отброшенное – радость. А там и счастье неподалёку.

Трофей же не понимал, о чём мы говорим, чему радуемся. Выпив молоко, он протяжно тявкнул, почти завыл. Просил добавки.

Глава 4

Тяжко было первое время растить Трофея: дачники больно злобные. С дрессировкой же чу́дно и чудно́ бывало. С детства собак воспитывал, батька разводил овчарок, а эти дуры ещё больше Трофея вырастали. Волк, я узнавал, – то же самое. Только опаснее, если взбеленится. Но воспитание покрывало эту возможность с головой. Без воспитания и обычная псина искусать до смерти может.

Но у меня и медведь на задних лапах пошёл бы. Зимами на дачах сторож баклуши бьёт – так, вдоль дороги ходи с ружьём наперевес, отпугивай всякого гада рожей да двумя длинными дулами. Но с Трофеем ходить опасно было. Не из-за живности даже, а из-за людей. Петро Степаныч в дом захаживать перестал, а вот мимо проходил, всё посматривал на растущего Трофея. И в глазах деда видел готовность всадить в волчонка свинца, да побольше.

Не один Петро такой настороженный. Все охотники, даже зайчатники и птичники, косо посматривали в нашу сторону. Рассказала им братия Сергеича, кого я приютил, «будто еврей фрица». В спину разок услышал, запомнил. Злопамятный я, припомню при случае.

Первую зиму временил с выгулом по улицам.

Спецом счистил на участке снег, чтоб Трофею вволю поноситься. И дрессировал, вспоминая батину методу. Он при отделении милиции натаскивал псинок, иногда меня просил подменять, когда встать от водки не мог. А сейчас из-за неё в гробу лежит…

Навык, короче, был.

Трофей и рад учиться. Сидел серо-бурый комок на расчищенной полянке, смотрел на меня вдумчиво и серьёзно, как будто понимал, что говорю. А он и понимал. Базу быстро освоил. Я его гонять после Нового года начал, так он уже к началу февраля лапу давал и перекатывался. Но больше всего он «голос» любил. Едва первый слог выговоришь – наизготовку встанет, голову остроухую кверху задерёт и, только второго дождавшись, зальётся воем.

Андрюшке зверь чудо как понравился. Трофей тоже маленького хозяина обожал. Как сын приезжал, так кровать у печки делили, а как отвозил его учиться, так волк один раскидывался по обеим половинам и во сне поскуливал – скучал.

Жить у бабки с дедом сын не желал. Едва уроки в пятницу кончались, сразу мне звонил, чтоб ехал. Но чаще просил в это время уже быть в городе. Не хотел времени тратить – скорее к своему любимцу. Тесть потом спросил, мол, а чего это он так на дачу рвётся? Про волка говорить не хотелось. Обалдеют и, чего доброго, не пустят больше, а там и в опеку подадут. С Андрюшкой-то договорённость была – про Трофея ни слова. Молчал. Тестю сказал, что мы собаку завели. Считай, и не соврал.

Настала весна. Трошка, как мы привыкли его называть, подрос, и теперь тыкался Андрюшке носом в коленку. Решились впервые вывести его со двора. На поводке, с намордником – весь ритуал выполнен, местные дачники не налетят, как мне казалось.

Ох, и не даром говорят, что креститься надо, когда кажется. Только вышли за ворота – Петро Степаныч выскочил, как ждал. Случайно ли, следил ли – угадай. Осмотрел он Трошку, не то ухмыльнулся, не то просто щели промеж оставшихся зубов проветрил, а потом и говорит:

– Ты свою чудовищу держи от людей подальше, Михаил. У нас тут в каждом доме по дулу найдётся. Да и зачем выводишь? Оставил бы на участке, чай, не маленький.

– Это ты зачем выводишь? – ответил.

– Кого ж?

– Меня. Иди, Петро, пока я добрый. Второй месяц не заходишь, а тут заявляешься, советы пихаешь. Иди-ка, Петро. Жизнь себе не укорачивай.

– Жизнёй-то мне не грози, – отходя, предупреждал Петро Степаныч. – Свою проживи, а потом в чужие лезь.

– Вот и ты не лезь.

Трошка впервые на моей памяти зарычал тогда. Не притворяясь, не играя, а злобно, грозясь. Шёрстка вдоль позвонков вздыбилась, как верхний плавник у окуня.

– Дикий! В лесу его кончить нужно было! – зашипел Петро и вернулся к себе.

– Пап, а чего это деда Петя так? – спросил Андрюшка и потрепал Трофея за ухом. Волчонок успокоился и притих.

– Старый Петя, – отвечал. – Котелок варит худо. Пойдём, детсад.

Снег сходил, питая землю и размывая дороги. Ни единой зелёной красочки – одни лужи, подтопленные льдины и торчащая с каждого ствола чёрная проволока тонких веток. На вид – ранний ноябрь, а по сути своей – ранняя-ранняя весна, когда соки в деревьях отмерзают и растекаются по кончикам мельчайших веточек; когда почки боятся заморозков, а потому набухают неохотно, опасливо; когда в лицо дует тёплый южный ветер, пахнущий свежестью и переменой. Пусть грязно было, пусть блёкло и однообразно, но я радовался. Проступала в ранней неряшливости весны надежда сначала на май, а потом – и на лето.

Трошка с Андрюшкой тоже чуяли. Сквозь кожаную решётку намордника видел, как нос-пуговка волчонка подёргивается – принюхивался. Интересно, что чуял? Слышал ли запах сородичей, так похожий на собственный? Другого зверя, может? Белку или бурундука. Этих грызунов у нас едва ли меньше, чем полёвок.

Помяни чёрта – явится. Перебирал живность, дошёл до мышей – и вот пробежала перед нами, огибая лужи. Трошка дёрнул головой в её сторону, насторожился, но сигать за нею не стал. Смотрел лишь с непонятным желанием в глазах, переминался с лапы на лапу, пока полёвка не скрылась в размокшем прошлогоднем сене.

Когда птицы спускались с веток, не бросался. Наученный провальной охотой на участке, Трошка относился к ним с равнодушием. Чего толку рваться, если улетят?

Держал себя на удивление спокойно, сдержанно. С любопытством помечал деревья, расширяя свои владения; обнюхивал подгнившую листву и чихал; рвался хлебнуть из лужи, но натыкался на ошейник. Вёл себя обыкновенным псом.

Первая прогулка была короткой – вдоль улицы и обратно. Не хотелось раньше времени пугать дачников и сталкивать Трофея с ними. Кто знает этих людей. Сергеич с Петро вообще хотели прибить волчонка по пути. Такие и камень кинуть не преминут. И намажут его сверху дёгтем, чтоб налип.

К концу мая, когда ни единого следа слякоти не осталось, водили Трошку в поле, подальше от дач и логов волков. Морем колыхалась молодая тускло-зелёная рожь; у ближайшей берёзы в улье, нависшем опухолью чаги, жужжали пчёлы. Удушливо пахло ранними цветами. Названий не знал. Для меня они были лишь многоцветными огоньками в высокой траве.

Осмотревшись, спустил Трошку с поводка, снял намордник. Коров здесь не водят – посевное поле. И люди нечасто бывают. Молодой волк – уже до моего колена дотягивал – посмотрел на нас с Андрюшкой, потом на открытый простор, потом снова на нас, как бы спрашивая разрешения. Я кивнул, и Трофей скрылся в невысокой траве. Виднелась только макушка головы, но иногда, когда он на радостях подпрыгивал, и тушка целиком. Постоянно раздавался радостный брёх.

Андрюшка изнывал, переминаясь с ноги на ногу. Видать, вдвоём поноситься хотел – все их игры парные. Хотел его было подтолкнуть, мол иди брат, но трава зашуршала совсем близко, и из сплошной зелёной черты высунулась волчья морда – радостная, покрытая пыльцой, с высунутым языком. Трофей смотрел на Андрюшку с ожиданием и просьбой.

– Ну, иди, – сказал. – Тебя друг зовёт.

И к нередкому брёху добавился ребячий смех, диковатый крик радости. Я сидел на поваленном бурей дереве, курил и почёсывал бороду. После Таньки и не думал по-человечьи зажить, а сейчас, вроде бы, даже и хорошо. Весеннее солнце грело, густо пахло полем и, самое главное, ребятки мои резвились. Дорогие мои волчатки…

В первых числах июня председатель приходил обмозговать начало сезона, но я-то видел, что он ко мне только за-ради Трофея. Боязно председателю летний сезон зачинать, когда под боком «чудовище» ходит. Но мужик он был разумный и своевольный, всё переданное Петром делил на два, а потому держался спокойно, даже приметив моего подростка под обеденным столом. Трошка смотрел на председателя с интересом и без страха.

– Здорова, Пал Саныч, заходи, – приглашал. – Чая попьём или чего покрепче?

– Я сегодня безрульный, – отвечал председатель, переступая порог и снимая кепку с блестящей лысины. – Так что для храбрости полтос плесни.

– Чего бояться удумал?

Он покосился на Трошку под столом.

– Ещё не знаю, но меня предупреждали. Говорили поостеречься. И такие люди, которым обязан.

– Пал Саныч, ты больше Петро слушай, ей-богу. Садись вот, сейчас разолью нам.

Выпили слегка, сальцем заели. Я половинку откусил, а вторую под стол сунул. Трошку председатель настораживал. Да и, если страх Пал Саныча чуял я, то и волк мой тем более. Испуганный человек непредсказуем и опасен.

– Пал Саныч, – начал разговор, – ты насчёт моего волка не переживай. Он собака умная…

– Но дикая, – оборвал он, разливая по второй. – Это, етить, волк, а не пудель!

– Если волка воспитывать с малолетства, он и посмирнее пуделя будет, – возразил. – Ты вот даже не знаешь, каков он.

– А ты покеж. Смирно сидеть под столом умеет – это хорошо. Ногу мне не оттяпал. А ещё чего может?

– Трошка! – позвал.

Волк выполз из-под стола, сел передо мной, ждал команды.

– Лапу!

Дал.

– Голос!

Забрехал, чуть на вой не переходя.

– А теперь спой!

Завыл, косясь на председателя, будто лысый череп того отражал луну. Другие команды – перекат, лежать, умри, ищи – выполнил безукоризненно, как офицер на смотре полка. Ощутил генеральскую гордость.

– Хорош артист, – похвалил председатель. – А на человека не нападёт?

– Да ты руку ему протяни – узнаешь.

Председатель долго смотрел на Трофея, гоняя желваки по лицу. Думал напряжённо. Смотр прошёл удачно, может, не превращать его в кровавую баню? Зуб даю, так он и думал.

– Твоя взяла, – ответил Пал Саныч и взял со стола сало. – На! Ешь!

Трошка подошёл к протянутой ладони, принюхался, аккуратно снял с неё еду. Председатель, как волк доел, потрепал его по макушке, за ухом почесал. Ни рыка, ни воя, ни волчьей злости – одна покорность. Пал Саныч улыбался. Проверку мы прошли.

Уходя, сказал:

– Пёс ладный у тебя. Опасности нет – это я по дачам разнесу. Да и выводишь ты его на поводке и в наморднике. Ты бы остерегался только Петро и его дружков.

– Что и делаю. Помешался что-то Петро.

– С волками жить… Он же здесь с девяностых, как с пирамиды свалился. Вот и представь, что двадцать лет твоя главная проблема – это волки. Там своруют, здесь сгрызут, собаку даже не завести. Сын его, если вспомнить… А стрелять разрешили всего-то пяток лет назад.

– Потому и купил здесь участок.

– Короче, следи за ним. Не ровен час…

Он не договорил, махнув рукой.

– Бывай, в общем. Ты тоже, мохнатый, как там тебя…

– Трошка.

– Во-во. Бывай, Троха. И ты, Михаил, бывай. На собрании во вторник увидимся, по провода́м вопросы решить бы…

Проводив Пал Саныча, ощутил облегчение. Наконец-то волку свобода! Трошка тоже обрадовался – потому и упёр со стола остатки сала. Волнение заедал, не иначе.

Часть 2. Волки. Глава 1

Отжившее поле золотилось неубранными дикими злаками. Красные флажки листьев клёна будто бы очерчивали границу охотничьей зоны. В дальних кустах копошились утки, покряхтывая. Трошка не рвался – заматерел уже, знал, что рано. Чай, не первая охотничья осень.

Я взвёл курки и встал на одно колено – от бедра стрелять сподручнее. Изготовившись, запустил Трофея в партизаны. Этот трюк мы отточили давненько. Приучил его потихоньку подбираться к дичи и хватать за глотки. Попаду я или нет, у нас всегда будет тушка в запасе. Но я старался бить без промаха. Разок было, что сравнялись по добыче. Так Троха претендовать на вожака стал. Загордился больно, мол, уже меня полезнее, поогрызался с недельку, зубки показывал, слушался через раз. На следующей охоте понадеялся на себя больно – без команды ходить за уткой стал. Да только не поймал ни одной, осторожность затеряв. От одной кучи к другой мыкался – и ничего. Всех пугал. Я отстреливал пуганых, как мог. Пристыженный волк натаскал моих уток с десяток, винился очень. Больше не пытался в вожаки, а я на всякий случай не позволял ему больше моего наохотить. Нечего.

Так и сейчас. Трошка выскочил из-за высоких стеблей, куснул утку, а сородичи взмыли вверх. Летели глупые птицы в одну сторону удобным клином. Два выстрела – две тушки. Перезарядка. Ещё одна тушка – один только по касательной, в перья попал. Трошка сначала принёс обезглавленного селезня, а потом и моих подстреленных.

– Что ж ты головы откусываешь, подлец! – ругал его шутливо. – Как я твою птицу понесу? За лапки привязать?

Но знал волк, что серьёзности в словах у меня было мало, и лежал неподалёку. Ох, и вымахал он за два с лихом года! По-мужицки красив, строг своим видом, угрожающ. Не все за волка принимают, а зря – отличие громадное от дворняги. Волк идёт по окрестностям, как охотник. Всё высматривает, если места не знает, крадётся больше. Чуть шорох – реакция. Слух у него чуткий, высоту тоже определяет. Потому и не дёргается на дятлов и сыпучую кору.

Эх, а ведь сын он мне, сколь бы смешно это ни звучало. Сюсюкающих со своими шавками собачников я никогда не любил. Приторные «сыночки», «пусечки» и прочие «-чки» уже поперёк горла стояли. Нет, Трошка – это сын. Суровой отцовской любовью к нему и прикипел.

Что Трошка, что Андрюшка росли быстро, будто соревнуясь, кто скорее вымахает до края. Победил Трофей: к исходу второго года он уже стал полноценным волком. Андрюшке стукнуло тринадцать, в шестой класс перешёл. Весили не столь различно – Трофей разъелся на домашних харчах, хоть и остался ловок и могуч, а Андрюшка худ и тонок – снова материны черты. Ростом разве что в меня пошёл – самый длинный в классе. Сам-то я шкафчик под два метра, лампочки без стремянки вкручиваю.

Для Андрюшки он тоже был нечто большее, чем обычный зверь. И спят, и едят, и гуляют вместе, когда я не беру волка на охоту. Андрюшка даже в местную сельскую школу перевёлся, сам по утрам ковыляет до неё, лишь бы к своему Трошке поближе быть. Учат там абы как, конечно, так что я с ним сам стал почитывать школьную программу.

В детстве плевался от неё ужасно, а сейчас – одно наслаждение. О природе почитываю – Пришвина там, Паустовского, «Записки охотника» по долгу службы. Ещё «Донские рассказы» хороши, правда, широты не те, не так за душу берёт. Красиво у них там всё, у писак. Поля цветут разнотравьем или снегом мерцают, животина по лесам бегает. Чем не картина за окном?

Много я перенял с рассказов тех – свидетельство читаете. Может, что-то и звучит неуклюже, так не обессудьте – не писатель. Но что-то отвлёкся я.

Возвратились с охоты рано, как четырёх уток положили. Много сейчас нельзя стрелять, да и складывать мясо почти и некуда. Одну тушку себе завсегда оставляю, а остальное продаю на рынке в черте города. Там дачников и сельчан полно, дичью не брезгуют. Тем подешевле толкаю. А как залётный какой появится – из центра там или с другого района, от природы далёкого, – тому можно и ценник задрать. Для них-то невидаль какая – утка дикая, хоть и мёртвая. Они их у пруда кормят, а мы тут ими сами кормимся.

Трофей появился – жизнь в берега вошла. Покойнее на душе стало, будто место нашёл. О Таньке вспоминал всё реже – только смотря на иконостас в церкви, когда Пашка с дочкой зовут отмолиться. Всё мне в божьей матери её лицо виделось. А на руках она как будто Андрюшку маленького держала… Верно, от кадила морок. Тряхну головой – проходит.

По пути домой как раз председательского сына встретили, с дочкой же. Сам он высоченный мужик чуть помладше меня, а дочка Андрюшке ровесница – теперь в один класс ходят. Светочкой зовут. Рассказал сын, что нравится ему внучка председателя, и вижу – есть за что. Не девчонка – живой солнечный луч. Волосы золотые, хоть перековывай в обручальные кольца, глаза голубые, как летнее небо, а веснушек по переносице рассыпано – созвездия. Прошлым летом бегали друзьями по всему посёлку, а сейчас игры притихли у них – пешком по улицам ходят, гербарии собирают. Быстро ж растут…

– Здорово, Михаил, – пожал мне руку Пашка (Пал Палыч, выходит). – Как ваше с Трошкой ничего?

– Пойдёт, Паш, – ответил. – Вот, уток тащим. Хочешь одну себе? Эту, безголовую. Троха поймал.

– А давай. Ксюха вчера такой рецепт увидела – утка с клюквой. Надо теперь клюквы купить.

– Чего покупать – у нас на болотах её завались. К октябрю уже заморозки обещают, тогда можно и сходить семьями, собрать.

– Забились. Я твою утку тогда сушиться повешу.

Трошка заворчал под боком, когда стал отвязывать именно его добычу. И немудрено – самая жирная. Ворчал, ворчал, но тут подошла Светочка и почесала его за ухом. Знал, чёрт серый, как себя с детьми вести – сразу на спину перекатился, живот выставил и лапками задёргал. Светочка рассмеялась звонко, как колокольчик, и стала пузо Трошке чесать. Радостный, он катался в подсохшей грязи, собирал шерстью пыль и листву.

– Может, вечерком с Андрюшкой зайдёте? – спросил Пашка. – Дети поиграют, а мы чего-нибудь это, ну, ты понял…

– По рукам. А Ксюха не будет против?

– Не будет, – отмахнулся Пашка. – К семи подходите.

Кивнул Пашке, до вечера попрощались. Солнце ещё высоко плыло над дачами, изредка касаясь крыш жёлтыми мерцающими лентами. По небу будто бы раскатали тонким слоем одно большое облако: над головой повисла седая синева. Местами из облачной дымки как бы вычерчивалась волна, и казалось, что над головой бушует океан.

Мимо скрипучих сосен дошли до дома. По дороге встречали дачников: собирающих урожай, консервирующих дачи, готовящихся к зимовке. Одно было неизменно в них – приязнь к Трошке. Один кусочек сальца через забор сунет, другой по холке потреплет, третий словом приласкает. Полюбили его неспроста. Только у нас с Андрюшкой любовь к Трофею безоговорочная.

Как завёл я Трошку, так и зверьё лезть почти перестало. Устраивали мы с ним облаву на лис, даже его сородичей-одиночек травили. Он манил их ко мне поближе, а я стрелял, как в песне поётся, без промаха в лоб. Что удивительно, самок не было. А то мой с ума бы сошёл в течку. Страдал, верно, от смерти сородичей, но дачники пострадали больше за все эти годы.

Сейчас каждое дерево в окрестностях помечено было Трошкой, и территория эта значилась за ним. Зверь и не лез – так, залётные иногда, изгнанники. Их как будто к нам на смерть высылали. Зверь-то как думает? Ходили его сородичи на ту землю – и не вернулись. А от той земли другим волком пахнет. Выходит, волк тот и перебил их. Сильный волк! Могучий волк!

Человек тоже умеет сопоставлять одно с другим. Уменьшились нападения после появления Трошки, выходит, его заслуга в том. Ну, и моя тоже. Воспитанник, всё-таки, мой. Били зверя тоже вместе. Спокойная округа – общая заслуга.

Да только Петро Степанычу попробуй это объяснить. Сергеич-то ещё той весной отошёл, смог без страха новых хасок завести. Трошка с ними по полям носится, как с Сергеичем на птицу идём. А вот Петро… Обозлился, чёрт старый. Оно, конечно, понятно. Всю жизнь он от волка терпит на своём посту, а я его в дом привёл. Но ведь за три года и остыть можно, подумать хоть немного. Ей-богу, засох у него мозг к старости.

Дошли до дому – молодняк листья и сухие иголки греб по моему заданию. Как участок приберём, сжечь их надо в бочке, да так, чтоб Трошка не мешался. А то в первую осень он так обжёгся о ржавые борта, что к ветеринару возили. Вполне себе сошёл за дворняжку. По крайней мере, врач ничего не сказал о диком происхождении. Про прививки что-то спрашивал. А какие прививки для волка? Он в природе живёт, ему не нужно. Может, приметил врач подлинную натуру Трофея, да не сказал ничего. Сейчас и не разберёшь.

Едва зашли в калитку, Трошка рванул к малому хозяину и прыгнул ему на спину, как любил. Андрюшка повалился в колючую наметённую кучу, и оба в ней забарахтались, пораскидали по сторонам её, словно и не было уборки. Трошка тыркался носом Андрюшке в бока, лапами придерживал спину, но никогда не пускал в ход зубы. Чётко знал, что это – оружие. А оружием нельзя ранить ближнего своего. Нас трое, мы – стая, пусть и небольшая.

Пока резвились волчата, сел на крыльцо. Вся лиственно-игольчатая куча неровным слоем легла на бетонную площадку меж домом и беседкой. Трошка «победил» хозяина – он стоял над ним, свесив язык, и капал на воротник слюной. Андрюшка часто дышал. Мы уговорились, что волк побеждать не должен – иначе произойдёт, как с охотой, – и теперь я ждал, пока Андрюшка его переборет.

Наказ помнил – резким рывком он повалил питомца и, когда тот встал на лапы, оседлал, будто осла упрямого. Трошка поскуливал, пытался вырваться, но сын крепко держал его в загривке. Волк сдался и прекратил борьбу.

– Накувыркались? – спросил их. – Теперь отряхиваемся и собираем заново.

– Так точно! – сказал Андрюшка шутливо и первым делом стал вынимать иголки из белого подшёрстка Трошки. Потом отряхнулся сам и взялся за метёлку.

Я повёл волка к бочке с водой. Она стояла на солнечной стороне огорода, и нагревалась даже сейчас, осенью. Зачерпнув воды в ковш ладоней, плеснул Трошке на спину. Он дернулся слегка, повертелся, ещё чуть-чуть – и стал бы отряхиваться, как барабан в стиралке. Успеет ещё. Взял я ковш обыкновенный, мыло с железной щёткой и стал чистить шерсть. Не вырывался волк, да только не нравилось ему: лапы подожмёт, шагнёт вперед или назад, скульнёт, вздохнёт обречённо, но стоять продолжит.

И вытерпит ради одного момента, который, видать, окупал все страдания и волнения. Едва я отложу щётку в сторону, уберу ковшик, этот мокрец начинает отряхиваться. О, с каким старанием и отдачей он это делает! Капли летят во все стороны, следом лезет невычесанная шерсть, и всё это – на меня, на меня. И сейчас то же самое.

– Ну, доволен? – спросил Трошку, а он язык свесил. На кончике виднелись только что раскиданные волоски.

Получив в ответ только радостную и хитрую морду, пошёл с ним в дом. Андрюшка уже сгрёб кучу обратно.

– Уроки сделал?

– Нет пока, вечером буду, – ответил Андрюшка, прислоняя метёлку к дереву.

– Давай сейчас садись, пока время есть. К Пал Палычу ужинать пойдём.

Оживилось лицо, как упомянул Светочкиного отца. Услышал как-то, что называет он её «Светыч». Произносит с отчётливым «ы», а по глазам вижу – «о» на том месте стоит. Светоч она для него. Дай Бог, чтоб всё сложилось. Любовь – дело приятное, хорошее. Чай, как я, не потеряет дорогого для себя человека…

– Чего задумался, бать? – спросил он.

– Не обращай внимания. Держи Трошку, я сейчас приду. Жаль, дома его оставить придётся…

Наступил вечер. Ужин Ксюха приготовила отменный. Мы-то с Андрюшкой, живя бирюками, едим без изысков: каши с мясом всё больше, яйца, молоко, овощи и фрукты собственные. Что земля и твари, по ней шастающие, дают, то и едим.

А Пал Палыч – по тварям плавающим. Наваристую уху поставили, карпа копчёного, рыбу в сметане зажаренную. То-то кот у них всегда довольный ходит – что ни день, то рыбка или хотя бы плавничок погрызть имеется. Вот и сейчас он крутился около нас, под столом, и тёрся об ноги. Я потихоньку его отпихивал, а тот лишь играл, к концу ужина носок изодрал.

Дети сидели отдельно и говорили на совершенно ином языке. Митинги в столице обсуждают, оппозицию – и это в тринадцать-то лет! Радовало, что несерьёзно это всё. Политика у них в разговорах перемежалась с играми и мультиками.

– Ну, Михаил, рассказывай, как охота в этом году? – спросил неожиданно Пашка, вытаскивая хребет из рыбины. – Хищников не предвидится?

– Не до́лжно быть, – ответил. – Трошку боятся, не сунутся.

– Меня вот кое-что насчёт твоего Трофея удивляет, – продолжал Пашка. – Вернее, это больше к тебе относится.

– И что ж удивляет?

– А взял-то ты его зачем? Оставил бы там, убивать даже не надо было. Один бы этот волчонок замёрз. Да и того, этого…

Ещё один. Вот, казалось бы, друг. Думал, не спросит о чём-то подобном, проявит чуткость. Или сам поймёт, почему я так поступил. Но нет, разжёвывай и в рот клади, а потом ещё и челюстями за них шевели.

– Ксюх, – обратился к его жене, – вот ты бы смогла оставить щенка одного посреди леса? Зимой, в дубак. Учти, что ты как бы можешь забрать его домой.

– Тогда бы и забрала, – ответила она запросто.

– Но Трофей-то твой – не собака, – не унимался Пашка.

– Верно, – ответил. – Он гораздо лучше собаки.

На том разговор и закончил. Так бы и ели в тишине меж взрослыми, пока молодые продолжают своё обсуждать, если бы не стук в дверь. Быстрый и резкий такой, нервный; не тот, каким просят разрешения войти, а тот, которым предупреждают, что сейчас же ворвутся – готов будь.

Действительно – в комнату вошёл председатель с красными от крови руками, в истрепанной рубашке для огорода с влажными коричневыми пятнами.

– Пашка, Мишка! – почти кричал он. – Бегом за мной!

Мы всполошились, и, накинув куртки, побежали за Пал Санычем, не понимая даже – куда? Умудрился спросить уже на подходе к моему дому, когда и так стало понятно по разбитому окну и стонам.

– А сам подумай, – ответил он только. – Залезли к тебе!

Трошка!.. Подумал тогда, что пусть хоть весь дом обнесут и окна повыбивают – главное, чтобы Трофей остался. Единственный трофей с охоты, которому я по-человечески, а не по-охотничьи рад. Ноги подкашивались, бежать не хотелось. Не дай Бог, чтоб он…

Из дома послышался протяжный лай, что перетёк в вой. Живой! Только, если по жалобным ноткам судить, битый… От сердца отлегло, в ногах прежняя сила появилась – я побежал впереди Палыча и Саныча. Не об их звере забота!

Опёршись спиной на мою машину, около дома лежал Петро Степаныч. Весь в крови. Один рукав оторван, левая рука прокушена в нескольких местах, пальцы сильно повреждены.

– Посмотри! – заорал Петро, тыча покалеченной кистью мне в лицо. – Посмотри, что твой выродок со мной сделал!

– Тише, тише, – успокаивала его жена председателя. Она сидела рядом, копаясь в раскрытой аптечке. – Сейчас будет больно…

Она вылила ему на раны перекись. Поднялась розовая пена. Петро зашипел от боли.

– Чтобы сдох твой пёс! – крикнул он.

Ничего ему не ответил. Разобраться хотел, что ж случилось. Прошёл мимо Петро к крыльцу, к разбитому окну. Всё оно было перепачкано кровавыми следами. Накапали и на крыльцо, и дверь запачкали. Везде капли, подтёки, пятна. Трошка притих – скулил только негромко. Я открыл дверь в сени. Зверь отдалился от двери из-за осколков стекла. Прихрамывал. Щурил оплывающий глаз. Вот ты гадюка, Петро… Мало руки!

Подошёл к Трошке, осмотрел. Большая подушечка на правой лапе рассечена, в одном пальце торчал мелкий осколок. Стекло вытащил, а для подушечки нашел в аптечке перекись и бинты. Трошка послушно и терпеливо принял лечение, несколько раз лизнул мне лицо. Морда его пахла кровью, ею же была и покрыта…

Закончив с перевязкой, отвёл на кровать, куда прежде никогда не разрешал залезать, и положил отдыхать. Он свернулся в серо-бурый бугорок, вздохнул жалобно и засопел. Я погладил его покрасневшую пятнами голову.

– Ничего, всё в порядке, – прошептал. – Живой, Трошка, живой…

С улицы позвали. Просьбы не было – приказ. Понятно, наплёл им там Петро, как его ни за что покалечил мой Трошка. Ох, чуял, аукнется мне…

Закрыв дверь в сени, чтоб Трошка не наступил в случае чего ещё раз на стекло, вышел на крыльцо. Там меня уже ждал Пашка. Лицо недовольное. Косится в сторону Петро пренебрежительно, как на вора.

– Там это, – сказал он, – маразм у деда, похоже.

– Да оно и ясно, – отвечал. – Только маразматик полезет в дом с волком. Чего наплёл, пока меня не было?

– Сам послушай. Он на пятый круг пошёл.

Спустился с крыльца – слышу задыхающуюся скороговорку. Остановился на миг, а потом снова заладил:

– Мне Миша, дурак этот, уток обещал ещё с весны! И не несёт все, не несёт. Прохожу мимо дома, – ш-ш-ш, аккуратнее перевязывай! – вижу уток в сенцах. Понял, что Миша не отдаст их мне. А он обещал! Да, я про тебя говорю! – добавил он, когда мы с Пашкой спустились к стоянке. – Уток обещал, а не несёшь! Вот я и забрать своё хотел!

– Окно зачем разбил? – спросил пока беззлобно, сдерживаясь.

– А как я попаду ещё к тебе? Ключа ты мне не оставил.

– Давай я к тебе сейчас пойду домой и камнями окна закидаю, раз у меня нет ключей. Понравится?

– В ментуру сдам, – отрезал Петро Степаныч. – И сейчас поеду заяву на тебя писать! Покалечил меня твой чёрт!

Нина, жена председателя, уже и с кистью кончила. Бинты покраснели, из-под пальцев капало.

– Петро, потрох, – встрял сам председатель. – Ты бы варежку захлопнул! На тебя самого нужно заяву писать! Чудо, если Михаил не напишет.

– А я – что? – всё ещё не понимал он. – Это всё волк твой бешеный! Зачем он на меня напал? Это ты его натаскал на людей ки́даться, это все наши знают! Взял его специально людей кошмарить! А я ведь лишь своё пришёл забрать!

– Утки – мои. Дом мой. И волк, которому ты по морде настучал, тоже мой. Если думаешь, что тебя кто-то из нас сейчас в больницу повезёт, подумай ещё раз. По-хорошему в морг бы тебя, да грех на душу брать не хочется. Так что уползай, пока я тебе пальцы не дорвал. Живо! Пошёл вон!

Хватило сделать шага, чтоб он подскочил и попятился. В дверях калитки остановился, осматриваясь.

– Для особо одарённых повторяю – уходи! Сейчас ружьё достану!

Угроза сработала. Петро побежал с участка прочь – искать другого водителя. Но разве в пятницу вечером он найдёт? Подумалось, что в этом ему только удачи пожелать можно, но сразу же вернул пожелание. Мало ему! Всю кисть откусить нужно было! Может, тогда бы мозгов прибавилось.

– Не пачкай рук, Миша, – посоветовал Пал Саныч. – Что-то он совсем скурвился, как ты Трофейку завёл…

– А он мне объяснял, почему так, – ответил. – Эта обида у него смертельная такая, мол, профессиональная. Пьяный завалился в прошлом году, Андрюху напугал, на Трофея цыкал, отпинывался. Ну, и про сына затирал, пластинку свою затёртую пустил на сотый круг.

– А ты?

– С крыльца спустил и сказал, чтоб он больше не приходил. Нужно мне это в доме терпеть. Сын сыном, а вести себя так – свинство.

– Так это что, – присоединился Пашка. – Он про уток насвистел?

– А ты думал? Он в дом только за-ради Трошки полез. У него вся морда побита, заплывает уже. Сейчас пойду компрессы делать. И ведь не кулаком били – кастетом, скорее всего. Как бы кости не треснули. Андрюха может у вас переночевать? Не хочу, чтоб видел…

– Без вопросов, – ответил Пашка. – Вещи упакуй только.

– Ладно, молодёжь, пойдём мы, – сказал председатель. – Боязно за старика, проследим, чтоб нашёл кого довезти. Неровен час и сам поедет.

Ушёл председатель с женой, а мы с Пашкой сели на ступеньки и закурили. Свежо было на улице, прохладно. Меж вечно пушистых крон сосен едва заметно мерцали далёкие звёзды. Серебряный серпик луны одиноко висел над деревьями. «Молота, блин, не хватает, – подумал тогда невпопад. – И звезды красноармейской».

Погано на душе было, пустовато. Будто выгребли в груди до самого дна ржавым черпаком и грязи насовали. Встать под холодную воду, прыгнуть в снег или прорубь хотелось. Туман бродил в голове, густой и ядовитый. Трошка мог сегодня помереть…

– Упокоил нервы? – спросил Пашка.

– Да не то что. Хочется догнать и пальцы дорвать.

– Прав будешь, – кивнул Пашка и после короткого затишья добавил: – Не был же Петро такой скотиной.

– Нам почём знать. Я свечку ему не держал, не могу знать, был ли он с сыном падлой или нет.

Мимо проехала машина Саньки, друга Сергеича. Леворулька у него, так что с правой стороны, высунув перевязанную порозовевшим бинтом руку, сидел Петро Степаныч и орал на нас, обвиняя, что я на него натравил волка.

– Я вам такое устрою! – раздалось от него последним, когда машина за угол заехала.

– Ничего он тебе не устроит, Миш, – заверял меня Пашка. – Болтать – не мешки ворочать. Да и у тебя три свидетеля есть, в суде всё расскажем.

– Меня не суд волнует, – ответил. – Что скажут об нас с Трошкой. Он сейчас через Саньку наплетёт всякого, а я потом разгребай.

– Попрошу батю на собрании заявление сделать… – пробурчал он, задумавшись. – Ладно, тащи вещи, там заждались уже поди. Да и тебе бы к Трохе.

Вынес постельное и пижаму, пасту и щётку. На ночь с утром хватить должно, а там уже прибежит мелкий, поговорим отдельно. Попрощались, пожали руки. На том он и ушёл, оставив меня смотреть на покрывшееся налётом звёзд небо, на остророгий месяц и синеющие хвойные верхушки. Красиво, но не успокаивает. Небо без моих глаз проживёт ещё миллиарды лет, а Трошка – нет. Пошёл домой.

Глава 2. Большая Медведица

1

Как дал первый морозец – ночной, несильный – так и собрались мы до болотца ближайшего; считай, в поход. Днём солнце было тёплое, ласковое – отголосок бабьего лета. Отпросил Андрюшку с пятницы, чтоб на три дня сразу отправиться, а Пашка со Светочкой решили, что ввечеру к нам подъедут – на работе завал.

Насчёт своей работы я не переживал. Пришёл к председателю, разъяснил, что да как, и вопросов не было, мол, как отпуск проведём. А то я не брал его, как Трошка появился. Какой уж тут отпуск, с таким-то чудом под боком?

А чудо к концу сентября оклемалось, всё зажило на нём, как на собаке. На дикой и свободной собаке, не терпящей вторжения на свои земли. Разумеется, гад этот, Петро Степаныч, свои угрозы выполнять и не подумал: на словах ты Лев Толстой, а на деле…

Но вышло всё равно хуже, чем предполагал: дачники снова, как в первый год, стали шарахаться от хромающего волка, кричали, мол, надеть на убийцу намордник! Скулил братец, за ногами прятался, пристыженный. А чего ему было стыдиться? Что дом защитил? На кой чёрт тогда люди себе собаку заводят?

Первая причина – защита. Всегда. Если это не декоративные пигалицы, разумеется. Сергеич и заводил себе псов из года в год, несмотря на опасность волчью, потому как обносили его частенько.

Первая причина – дело, а уже потом – любовь. У всех людей так, кто свой дом имеет, кому есть, что терять. Моё дело иное было, не охрана дома. Не было у меня в доме чего-то ценного, окромя трофеев. Да и те – тьфу, пылесборники. Зато после той памятной зимы появился действительно ценный трофей – волчонок. И дело его было – не имущество оберегать, а душу мою заполнить, нас с Андрюшкой «склеить». То есть делом его изначально любовь была. Она не пришла потом, нет. Гораздо позднее понял, что загорелась она сразу, как вынул Трофея из норки. Маленького щенка, чьих родителей, возможно, я и умертвил. Без жалости.

А его жаль было. Из этой жалости и взросла моя любовь, как из острого неказистого жёлудя вырастает величавый дуб.

Проснулись мы до первых петухов. Я-то спать завалился ранёхонько, зная, что сил запастись надо впрок: и рулить, и палатку ставить, и костёр жечь – а там и дрова заготовить, сухостоя найти… Много всего. А вот Андрюшка и глаз не сомкнул, я по его осовевшей морде всё приметил. И Трошка не спал вместе с малым хозяином, а по волку то заметнее: неуклюжим стал.

– Эх, вы, полуночники́! – упрекнул волчат, как встал и увидал их морды. – Сбирай, Андрюха, манатки, а ты, – обратился к брательнику его, – лежать и досыпать. Час времени у тебя есть. Приказ ясе…

Но слова даже договорить не успел, как Трошка растянулся по Андрюшкиному дивану, зевнул во всю пасть без трёх зубов (спасибо, Петро!) и сладко-сладко уснул. Самому захотелось вернуться в постель и доспать до обеда. Но нельзя. Надо сбираться.

Андрюшка ночь без дела не сидел: всё своё уже упаковал и у дверей составил. Самое нужное я собрал ещё вечером, тюки оставалось только упаковать. Но прежде – позавтракать и смыть дремоту с припухших рож.

Трофей очнулся ровнёхонько через час. Щурился, как китаец, и нехотя поплёлся за нами, когда стали грузить багажник. Ещё в первую ходку Трошка забрался назад и лёг досыпать. Во хитрый! Я его припахать хотел, чтоб сумки в пасти таскал, а он улёгся. Ничего. За дровами буду гонять, там носом не поклюёшь.

Ни намёка на рассвет. Хотя летом уже в три небо светлеет, маячки чуждых планет меркнут, предваряя ближайший маяк – звезду по имени Солнце. Как готовы были, уже к пяти близилось, а вокруг – ночь, как в первый день творения. Густая тьма, из которой прорезались точки созвездия Большой Медведицы, огромного в четверть неба ковша, что виден был с нашего крыльца так отчётливо, что казалось – можно схватить и испить из него молока Млечного Пути.

Красив Сибирский край и ночью, когда не отличить его от другой точки России по виду. Но дух тут, запах, звук – Сибирские. С большой буквы, как Бог. Не понять тем, кто не вырос здесь, не был вскормлен плодородной Сибирской землёю. Вдохни глубоко, всею грудью, и тогда только почуешь, как через хвою и сосновую смолу пробивается нечто другое, совсем древнее и дикое – то сама Сибирь пахнет, вся Сибирь целиком – километрами и веками, всеми измерениями. И глядишь ты на звёзды через Сибирский воздух, а он – призма. В душном городе она пыльна и затянута смогом, а тут, на просторе, – кристально чиста. В городе дай Бог увидеть хотя бы отблеск звезды, да и то окажется, что не звезда была, а самолёт пролетал. А здесь, на лоне Сибирской природы, весь космос – как на ладони. А ты – у него.

Засмотрелся я на Медведицу, эту матерь созвездий, и понял, что она – и есть Сибирь. Это и символ наш, уральско-сибирский, и тот ковш, которым вся Россия кормится, а в ковше том – леса и каменный уголь. Ест голодная Россия саму себя, да никак не наестся. А Сибирь смотрит на это всё с недостижимого неба, качает косматой головою, но терпит. Потому как знает, что человек – это временно, а сама она – вечна.

Громкий зевок сынки вернул меня на землю. Кончилось созерцание подлинного лика Сибири, начертанного на космическом полотнище мелом звёзд, и я продолжил сборы. Но откровение это не выходило у меня из головы очень долго.

2

Мы приехали на место, когда рассвет стал разгораться осторожным пламенем. Выйдя из машины, долго не мог оторвать глаз утреннего неба. Было оно – осенний злато-красный листопад. Облака набегали друг на друга – бараны на выпасе – сталкивались и перемешивались, и мешались цвета их: у едва-едва округлившегося солнца они были багряные – кленовые листья, а уплывали поодаль – золото зрелой берёзы.

Тут задул ветер, бараны понеслись вослед потоку, точно из кустов увидали волчью пасть, и раскрылся огненный глаз, глаз какого-то неведомого божества, смотрящего на нас – и греющего. Прикрывался он ве́ками облаков – холоднее становилось. А ночью божество распахивало другой глаз – луну. Не грела она, но напоминала: за нами присматривают.

Расписал, что красиво всё, да как иначе? Всяк кулик своё болото хвалит. Когда живёшь в таком чу́дном месте, в таких широтах, что так и просятся на холст иль бумагу – картиной в красках или словах – как не описать, что видишь? Со мной – черпак Сибири, эта Большая Медведица, а всё остальное – мелочи.

Малец уснул, едва тронулись, и дремали они с Трошкой в обнимку. Будить не стал. Тихонько вынул из багажника палатки и рюкзак, где топорик лежал, да пошёл обживаться.

Единственное, что не любил всем духом, так это танцы с палаткой. Её пока поставишь в одном месте, другое обвалится, а вернёшь как было, так в другой точке обвал. Удобно её в паре ставить, да с Андрюшкой ещё б дольше провозился. Уж лучше матеря весь свет почём зря, но одному, чем вдвоём – и матеря сына.

Поставил наконец – и камень с груди. Теперь хворост. Костёр разводить ранёхонько, пока куртками переможемся, но как Пашка с дочуркой пригонят, так сразу должны зажечь. Гостеприимство.

От болота мы встали прилично, чтоб на топь не наткнуться. Пахучая она больно. Потому стоянка – подле реки, в привычном нашем месте. До болотца рукой подать.

Думал за дровами пойти, а уже и молодёжь дверьми захлопала. Трошка выскочил первым, обежал округу, разведывая, и, пометив пару деревьев, вернулся. Розовый язык его радостно свисал сбоку – наконец-то, мол, приехали!

– Ох, Троха, я и сам тому рад, – сказал и погладил морду волчка. Андрюшка свесил ноги, сидел, как мешком прибитый. Думал что-то или просто в одну точку смотрел? Окликнул его: – А ты, молодой, сейчас подмогнёшь мне. Видал, что тент взяли?

– Тот парашют, что ль? – спросил он непонимающе.

– Самый он. Мы сейчас полевую кухоньку заделаем. Помнишь, какую летом мы с дядь Пашей ставили?

Андрюха засопел, вспомнив. Мы ту постройку возвели быстро, да переругали друг дружку. Тогда всё через пень-колоду шло: дождь хлестал по лицу, как конюх ретивую кобылу, а за день до того Пашку на работе вздрючили по пустяку. Вот ничего на лад и не шло.

– Отставить сопротивление, рядовой, – сказал. – У нас всё выйдет, как надо, зуб даю. Соглашайся, у меня их не так много осталось.

Парняга мой хохотнул и покивал, ладно, мол, давай ставить.

– Для начала, – учил его, – нужно найти крепкие толстые палки. И прямые, а то в кривом доме кто жить захочет, а? Ты хочешь?

– Н-нет… – неуверенно ответил он.

– То-то же. Иди с Трошкой искать ветки. Чтоб не очень высоко висели. В свой рост высматривай, не менее. Нам там сидеть ещё. Всего четыре надо. Угла-то четыре, верно?

– Верно.

– Вот тебе нож, пометы сделаешь. Потом вместе пойдём, ты мне покажешь – отобьём топором. Отметь с запасом, может, какие не подойдут. Теперь всё. Выполнять, рядовой.

– Есть! – откликнулся Андрюшка, вытянулся и козырнул. Я усмехнулся и ответил тем же. Растёт, чертяка, не по дням.

И так много в нём от Таньки. Что-то хорошее есть – доброе сердце, к примеру. Но в медке всегда привкус дёгтя: чрезмерно добр, слыхал, как размазнёй за моей спиной кличут – в лицо такому гиганту попробуй что сказать. Каким бы сын ни был, а получить по роже от батька́ никому не хотелось. Хорошо, что Андрюшке слова эти – слону дробина. Плохо, что они никуда не деваются. А, махнул мысленно рукой, детям лишь бы цель для травли отыскать. И верно делает, что не замечает. Пройдёт.

А могло бы пройти давно, если б держался иначе. Хотя бы в школе – иначе. Дома будь, каким пожелаешь, а на людях будь человеком. Если не таким же, то хотя бы похожим. А он не хотел. Может, опосля пойму, что делал он верно, да тогда, стоя на берегу мелкого притока Томи, не мог я с тем смириться. Гордость задевало. Сын – изгой, тьфу ты…

Трошка скакал вокруг Андрюшки, и выбор ветвей больше походил на игру, чем на серьёзное дело. Волк то меж ног пролезет, то за рукав потянет, мол, палку кинуть надо, то этой же палкой, уже принесённой, по коленке постучит – кидай ещё! А Андрюшка всё с радостью: друга приласкает да игру примет, не отпихнёт волчару. Трофей никогда и не отвлекал сына, нет. Это Андрюшка отвлекался на какие-то мелкие дела, а потом возвращался к главному – своего другу, брату, своей стае.

Смотрел на это, сидя на пеньке и прикуривая, – нарадоваться не мог. Скачут два волчонка по осеннему полю, вокруг – ни души, и только кулики у болотца перекуликиваются: как щенки малые пищат, реденько на клёкот срываясь. Мы приехали за клюквой – и за ними, куликами. Веретенниками, если точнее. Их у нас мало водится, так, остатки с запада долетают, потому и стреляем понемногу. К тому же, брательник мой егерь, говорил, будто они скоро в Красную Книгу из-за таких гадов, как я, попадут. Накинул ему побольше за битых, он и умолк.

Прислушался – кулик взялся за веретено. Так я это называю: когда опасность какая, зачинает он кричать «веретень-веретень-веретень» и упархивает, куда может. Оттого-то и назван так – веретенником. Когда рядом с ним стоишь, «веретено» услыхать трудно – пищит, как собачья игрушка, – и всё; а вот на расстоянии, как мы сейчас, отчётливо слышно: «ве-ре-тень». Вот она, игра природы!

Трошка тоже играл, но уши навострил. Крик веретенника он слыхал не раз, но недостаточно часто, чтоб привыкнуть. Знал только, что после такого крика он обыкновенно ныряет в кусты или плывёт за тушкой посреди озера. Но хозяин не стрелял, охотничьей команды дано не было, и волк продолжал игру.

Андрюшка вернулся через четверть часа, кивнул: пойдём, батя, ветки рубать. В ответ киваю, из палатки топор достаю. Привёл малой к деревьям. Пометил с десяток, да три – негодные. Одна подточенная гадом каким, вторая кривая, а третья – короткая по итогу выйдет. Остальные годны для рубки. Вскинул я топор свой, засвистел он в руке, как живой, и с тем же свистом в древесину погружался. Три-четыре удара – готово. Тут заслуга общая, работа с топором парная. Отрубил – парняга понёс. И так четырежды. Мышцы подустали – решил перекурить.

– Ты, пап, прям паровоз, – сказал Андрюшка. Буднично так, но сами слова – укор.

– Попробуй с такой жизнёй не закурить, – отшутился.

– А какая у тебя жизнь? – вдруг поинтересовался он. – Разве тебе так плохо со мной и Трошкой?

И волк тут же, будто понял разговор, у ног моих расстелился и уставился глазищами своими, глубокими и тёмными, как старый колодец. Оба в атаку пошли, значится.

– В том-то и дело, – говорю, – что только вы у меня – хорошее. Остальное – так…

– Зачем же тебе остальное, раз мы есть? – не понимал Андрюшка. – Если мы – хорошее, так и думай о нас, с нами будь. И всё.

Трошка согласно заголосил, забормотал что-то воем, будто по-человечьи умел.

– Знаешь, – ответил им обоим, – вы, детки, правые. Хороши вы, чертяки, как виды здешние, а может – и лучше даже. И нужны мне только вы вдвоём и Сибирь, всё остальное – ненастоящее, неправда всё.

– Как так – всё неправда? – застенчиво спросил Андрюшка. – Даже Светыч?

Я только засмеялся. Кто о чём, а кот – о сметане! Собрался потом, учёный вид принял и говорю:

– Так это ж – для меня. Для вас с Трошкой правдой может быть всё что угодно. А для меня – вы с природой. Поня́л?

– Ага, – ответил сын и опустил голову – видать, всё о своём думки под черепом перекатывал.

– Подойди-ка сюда, – подозвал и рукой подманил. – К нам с Трохой. Нашепчу кой-чего.

Нахмурился Андрюшка – не бывало такого ещё. Боязно, верно, и интересно. Второе перевесило, он сделал шаг, наклонил голов, ухо подставил. А его – как хвать!

– У-у-у, пермяк, солёны уши! – крикнул радостно, несильно ухо зажимая. – Куда соль дел? Просыпал?

И второй рукой приобнял его, подтянул к себе. Залился сын смехом – бальзам на осколки души моей. И я в ответ – смеюсь. А Трошка, чуя радость общую, присоединяется: лает, скачет окрест, метёлкой машет, покусывает нас за бока. Стая на выгуле. Иногда можно и дать волю счастью!

3

Ввечеру, когда сумерки опустились, приехал Пашка с дочкой.

– Жена, – говорит, – отказалась ехать. У неё банки и засолка.

Пожал плечами, мол, разница невелика. Мне так и удобнее будет: один на один с Пашкой сподручнее. Вечером за столом отсидеть часок и трое суток провести бок о бок – разное. Отвлекался б Пашка на Ксюху, а так – поездка отцов и детей.

Светка с Андрюшкой сразу ушли к берегу – шептаться о своём, и даже Трошку с собой не взяли. Лёг он у моих ног, пока с Пашкой болтали, и почти не дёргался. Так, по-собачьи в сонном беспокойстве махнёт лапой, скульнёт раз-другой. Каждый раз задумываюсь: а не кошмар ли первой зимы ему снится? Грохот ружей, скулёж сородичей, запах братской крови… Будь я мальцом, устрой в моём доме бойню – вовек бы не забыл. Но я – человек. А Трошке могло сниться совсем бытовое: как косточку уронил в речку или Андрюшке руку прикусил в игре. Мало ли.

– Кулики у того болота, – говорю Пашке, рукой показывая. – На окраине, по веретену слыхать.

– Ага, – кивал он согласно. – Завтра идём?

– Когда ж ещё, – согласился. – В воскресенье с утра собираться надо, а завтра – хоть весь день Троху за тушками посылай.

Волк, услышав своё имя, приподнял морду, посмотрел на меня заспанными глазами – чего звал? Погладил его по густой мягкой шёрстке, приласкал за ухом. Опустил голову – и дальше спать.

– Развесим их на ночь под тентом, – говорю, – чтоб ночью не стащил никто. Закроется запросто.

– Уговор. А дети как? Что с ними?

– Что – дети? Мы сюда на кой приехали?

– Отдохнуть и выпить, – ответил Пашка шутливо, хоть и честно.

– Это для нас с тобой. А для Ксюхи ты куда поехал?

– За клюквой и птицей.

– Вот птица на нас, а клюкву отдадим молодняку. Чай, не веретенника стрелять – без ружья справятся.

Пашка почесал в реденькой бороде, призадумался.

– Думаешь, можно их вдвоём пускать?

– Не боись, я своему рассказывал, как резинку пользовать.

– Чего? – не понял Пашка сначала, а потом как покраснел, как вспыхнул, что твой факел, и несильно дал мне в плечо. – Ты мне, Миша, так не шути! До свадьбы чтоб ни-ни, понял?

– Да шучу ж я, Паш, – радостно скалясь, ответил. – Потухни. Вон, уже шапка на башке горит, как у вора.

– А если серьёзно, – продолжал Пашка, – то говорят, в соседнем селе следы медвежьи видали.

– Вот с этого места мыслю разворачивай, – сказал, заинтересовавшись, насторожившись – не шутка ведь. – Где, когда, сколько?

– В кило́метрах пяти от нас, если по трассе переть. Говорят, большие следы. Чего скажешь?

– Когда узнал?

– Сегодня перед поездкой. Они утром этим появились, до этого – ничего, тишина.

– Были следы только?

Пашка кивнул.

– Отъедается перед спячкой, ягоды да мёд последний подъедает. В лесу, видать, кончились – по сёлам пошёл.

– По-хорошему детей увозить надо, – сказал серьёзно. – Если тут пройдёт, мы с тобой отобьёмся. А вот ребятишки наши…

– Слова труса, – хмыкнул Пашка.

– Знаешь, Пал Палыч, – ещё серьёзнее заговорил, – как у тебя в семье кого-нибудь звери пожрут, так и будешь обзывать трусом. Мне крови не надо. Особенно вашей.

Пашка потупил взгляд, в костёр уставился. Язычки лизали донце казана с ухой, из-под крышки горячим туманом выходил пар.

– И что, уезжать? – спросил он с сожалением.

– Да уж если и ехать, то только поутру. Мелочь не пустим одних, да и всё. Будем впятером ходить, поня́л?

– А кто пятый? – не поня́л Пашка.

И пятый заворочался у меня в ногах, заскулил и перевернулся на другой бок. Я провёл ладонью по впалому животу с белёсой шерстью, сквозь которую еле-еле проглядывалась розовая, как у поросёнка, кожа.

– А-а-а-а, – протянул Пашка. – Теперь дошло.

4

Медведь – зверь серьёзный. Воплощение духа Сибири, сошедший с небес косматый ковш. Такого и стрелять жалко, особливо после утреннего прозрения, как на звёзды посмотрел и духом отеческим исполнился.

Потому уснуть-то и не мог: мучился. Как подступиться? Как защитить и самих себя, и Сибирь саму, если придёт зверь на огонёк? Придёт на огонёк, а получит огненного свинца… Нет, нельзя так. И не защищать – нельзя. А как быть – загадка похлеще сфинксовой. Чесал в холке посапывающего Трошку, думал. А он лапами брыкается иногда, будто бежит куда, и скулёж из горла чуть слышно выпрыгивает. Стая, наверно, снится. Может, родная. Слыхал, что коты видят людей такими же, как они, котами – только больше. Кто знает, не видит ли Трошка и меня с Андрюшкой двухметровым волкодавом да жилистым волчонком?

Закемарил только к утру, когда уже и птицы распеваться стали, и Трошка поднялся по нужде. Звенькнула цепь поводка. Сибирь пройдет – не убежит вослед за нею.

Долго не проспал – нарастающие звуки природы не позволяли. Ещё и наши встали. Трудно спать, когда Пашка под ухом учит дочку, как правильно разжигать костёр с трёх едва тлеющих угольков.

– Короче, Светка, смотри… – учил он, и слышно было, как громко сминается газета. – В неё всякие мелкие палочки заворачиваешь – и кладёшь. Как дымок увидишь – дуй. Во-о-от так! А теперь веточки накладывай сверху, давай, давай!

– Паша, ё-моё, – ревел медведем, выползая из своей берлоги, – Ксюха, зуб даю, слышит, как ты горланишь.

– О, охотник встал! – обрадовался он мне, сверкнув улыбкой на свежем и отдохнувшем лице. – Вставай, твой пострел уже терпеть не может, гляди, цепь грызть начнёт.

– Который из?

– Па-а-ап! – обиженно отозвался Андрюшка. – Отцепи Трошку, мы с ним побегаем!

Что же вы все такие весёлые, думал я. Дети – ладно, они не знают, что Сибирь рядом бродит, а ты, Пашка? Я, значится, уснуть не могу всю ночь, слушаю, не зашуршит ли куст, разодранный медвежьей лапой, а ты спишь без задних ног и утром – новый, считай, человек. Будь я так же беспечен, не было б меня. Давным-давно.

С цепи, ясное дело, Трошку спустил, а тот благодарно лизнул меня в щёку и побёг за малым хозяином в поле, покрытое сухой бледно-золотистой соломой. Пока делал из себя человека, смотрел сонно, как серо-бурое пятно и пятно красное, в куртке, беспорядочно пересекают желтые просторы, набрасываются друг на друга, и юный смех с волчьим радостным брёхом сливаются в одно. Смывая остатки сонливости речной водой, холодной до боли в зубах, думал: мои волчата. Мои – и ничьи больше. И я, как волк-отец, вожак стаи, должен их защитить. Чего бы то ни стоило.

Даже если придётся убить саму Сибирь.

5

Клюква, как выключенная новогодняя гирлянда, пряталась за отсыхающими листьями куста. Точное, кажется мне, сравнение: кожура ягоды – тёмно-красная, такая ж, как стекло, изнутри которого лампочка светит. Только природа сама сотворила себе гирлянду, стеклодувов не звала, заводы не строила – сама. Как жалки мы, люди, когда видишь, что природа делает без нас.

Ребятишки собирали клюкву в кузовки, но не прежние, из берёсты или ещё чего плетённые, а новые – пластиковые, с крышечкой на шарнирах и чёрным пояском из непонятной ткани. Прижигал выпущенные нитки – пахнет тоже пластиком. Как там пелось? Пластмассовый мир победил? Вокруг пластмассовая жизнь?

Не-е-ет, не прав певун. Пластик – он не снаружи, не вокруг. Он – внутри нас, эдакий слой на душе, как нагар на дне старого походного казана. Уже никто и не помнит, что казан раньше был чистый и сверкающий, без гарного днища. Так и душа наша – мы уже и не помним, какой была она без пластика.

Но как выходишь ты на природу, так сразу слой отскребается сам собою, сходит с души, стекает – красота! Ни грамма пластика, всё натуральное, древесно-земляное, воздушно-небесное, речно-озёрное, зверино-птичье! Всё сотворено природой самой. Без человечьей помощи. Смотри и пользуй в меру.

Вот мы и пользуем. Сбираем ягодку в свой пластик да прислушиваемся к писку веретенника.

– Слышь, – шепнул Пашке. – Там пищало.

– Не глухой, – отвечал он тоже шепотом. – Как прицелим?

– Смотри, как умеем.

Похлопал себя по коленке, и передо мной встал Трошка. Он был уже готов. Мы часто с ним так: пошлю вспугнуть птицу кустовую, она вспархивает, а я – залп по косяку! Тут у него цапнуть за шею не выйдет: трава низёхонькая, выдаст себя вблизи. Мы их испугом. Покрадётся до поры до времени, а потом ка-а-ак выпрыгнет! Как завоет! Тогда-то они вздыбятся и понесутся кто куда, а мы с Пашкой поиграем в тир.

Так оно и вышло. Детишки замерли, смотря за крадущимся волком, а мы, взрослые, – ружья кверху и ждём. Слышу – лай, и закрутилась пряжа голосов на веретене – это кулики пуганые полетели. Прицельно били остроносых. Что-то в молоко, а что-то и в цель. Сложная мишень – кулик. Сам по себе маленький, особливо голова, зато мясо вкусное и перо красивое, на рынке втридорога берут.

Настреляли немного, но, как водится, я поболее. Кто из нас охотник-то – я или Пашка? Правда, тугой обруч стянул лоб и свинцовые шарики закатались над бровями. Лёгкая тошнота. Сон в моём возрасте – вещь тонкая. Поспал на час меньше обычного – ходи сонный, с остриями, торчащими из мозга. Больше – разваренная голова тебе спасибо не скажет.

Опустили ружья, и я, утерев со лба пот, поискал глазами пенёк. На болоте, чавкающем под ногами, такого добра не было. Ладно, думаю. Выдержим. Силы нет в ногах, зато есть сила воли.

– Что-то ты мало сегодня, – сказал Пашка. – На две больше всего.

– Мне много не надо, – соврал. – Тем более мой охламон может каких-то пропустить, если с лишко́м пострелять.

«Охламон» уже тащил в зубах двух веретенников за тонкие высокие шеи. Потом сходил ещё дважды и сел, мол, на этом всё. А молодец – всех принёс. Разделили пополам.

Из охотников на весь оставшийся день мы стали охранниками. Всё, как полагается по высшему разряду: два кряжистых дядьки, большие чёрные ружья в руках и патронташи через плечи, а рядом – ещё и охранный пёс. Дети с каким-то странным лицом посматривали на добычу, на остекленевшие глазки-бусинки веретенников. Смесь брезгливости и жалости, интереса и отторжения. Чуял, что начинает сын меня осуждать. Своё видение у него сложилось, мамкино помнит тоже – всякая тварь жизни достойна. Может, и так оно, да без охоты мне не жить. И его любимому братцу-волку.

Сонливость и задумчивость сыграли злую шутку, когда мы возвращались в лагерь. Я даже не заметил, как тянущая вниз трясина болота сменилась на твёрдую промёрзшую землю; как запах лопнувшей клюквы и гнили истаял, и повеяло костром. Пашка всю дорогу развлекал детвору анекдотами, которых они не понимали в силу возраста и только смущённо улыбались.

– Пересекают, значится, Петька и Василий Иваныч речку Урал, – рассказывал Пашка, когда мы почти вернулись – уже виднелись палатки. – В них белые стреляют, что аж уши закладывает. А у Чапаева тяжёлый чемодан, мешает им плыть. Ему Петька говорит…

Но дети не узнали, о чём Петька хотел поговорить с Чапаевым. Пашка осёкся, едва только приметил, что его палатка сворочена, а мой тент содран с опоры. Небесно-голубыми знамёнами качались на ветру его обрывки.

– Это что за… – прошептал Пашка, хотя тут и гадать было нечего.

– Сибирь, – сказал ему и на непонимающий взгляд пояснил: – Медведь. Тот самый.

– Что за медведь? – испуганно пробормотал Андрюшка из-за спины.

– Глянь на следы, – кивнул на землю. – И поймёшь. Обычный такой таёжный зверь.

– Ничего себе обычный, – нервно хохотнул Пашка. – Обычные разве могут пополам играючи переломить? С обычными наоборот. Об колено – и в кузов.

– Тише, – сказал. – Замереть.

В первый же вечер стоило уехать. Побоялись! А теперь – медведь. Теперь Сибирь в гостях, и точно не на чай с конфетами зашла – кровь пьёт и печенью закусывает. Чуял я страх каждого, кто был рядом. Страх смерти, самое человеческое из чувств после, наверное, любви. У детей он был слабый в силу непонимания. Видел краем глаза, как за руки держатся, как Андрюшка приобнял Светку, прижал к себе, а самого потряхивает, как фанеру в ураган.

Трошка тоже боялся. Боялся потерять. Не защитить. Вдоль позвонков поднялась наэлектризованная шерсть, обнажились клыки – учуял, что близко медведь. Не застарелый то был запах шерсти и гнилостной пасти, нет. Совсем свежий. И ветром несло его не со стороны палаток и тента, а с речки.

Громоподобный рык, заполонивший воздух, застывший в ушах нотой страха, сковывал. Чувствовал я слабость в коленях. После такого рыка одно желание – на колени и ждать, пока сама Сибирь не придёт наказать за проступок. Перебороли с Пашкой, оклемались. Он приготовил ружьё и направил в сторону реки.

Я же понимал, что это бесполезное и даже вредное занятие. Череп мы не пробьём, взбесим только, ускорим свою смерть и смерть наших детей. Потому положил я руку на дуло и мягко опустил, покачав головой. Пашка посмотрел на меня удивлённо и вопрошающе, но потом понял. Не стал противиться.

Со стороны реки к нам вышла Большая Медведица. Два тёмно-карих глаза отражали солнце и горели звёздами. Бурая шкура загоралась светло-рыжим огоньком, едва её задевали косо падающие лучи. Медведица была больше всех нас вместе взятых. В огромной пасти поместилась бы голова целиком, и в один укус покинула бы плечи. Чёрный нос дергался, принюхиваясь, глаза чуть сощурились. Я ощутил на себе пронзительный взгляд хозяйки Сибири, Большой Медведицы, матери здешних лесов и полей. Смертоносная красота.

«Уходи», – говорил маленькие карие глазки, и я понимал, что она не ради поживы разгромила лагерь. Это предупреждение. Бери, человек, лишь то, что в руках поместится, а всё остальное – оставь там, где взял. Права она, Сибирь-матушка. Много берём, да отдаём мало. Снял с плеча птиц, громким шепотом говорю всем:

– Лезьте на крышу машины. Только тихо. Поняли?

– А ты? – шепчет Пашка, пятясь, чтобы сохранить расстояние меж собой и медведем: Сибирь приближалась.

– Иди, – повторил. – Кто-то должен о детях…

Пашка посмотрел так странно – помесь понимания и даже уважения. Сосед мой, друг, наверное, лучший, взял детей под руки и потихоньку, спиной шёл к машине. Я поймал застывший взгляд Андрюшки. Не хочет верить, что сейчас за Танькой уйду. Кому-то волки, а кому-то – медведь. Может, мстит Сибирь за охоту? За тысячи убитых зверей и птиц, на потеху ли, на продажу. С малолетства живу этим, не прошло сезона, чтоб не бил дичи. Теперь хозяйка пришла за мной. Справедливая месть.

Рискуя, повернулся к сыну и одними губами прошептал: «Я тебя люблю». Даже сейчас не мог сказать это голосом. Но ведь чувство не требует звука для понимания. Он знает. И по глазам его, расширившимся, затянутым плёнкой слёз, понял я, что прочёл малец.

Трошка стоял наизготовку. Приник к земле, собираясь рвануться, но ждал команды. Тоже понимал, что такого зверя ему не одолеть – даже с моей помощью. Тут и дюжины пастей не хватит. Волк ждал отмашки вожака. Он знал, что мы с ним отвлекаем зверя от тех, кто сзади. И Трошка готов был защитить их. Защитить Андрюшку, своего брата-волчонка.

Большая Медведица подошла ещё ближе. Гнилостью и кровью несло от морды, но шерсть пахла смолой и хвоей, и только совсем немного – мокрым мехом. Так Трошка пах в дождь.

Она шла медленно, не торопилась. Знала: не уйдём. Нутро опустилось, и казалось, что не сердце в пятках, а потроха: разрослось оно до упора в клетку, а всё остальное, что мешалось, вытеснило в ноги. Потому, верно, ватные стали.

Сибири нужно отдать её долю, вдруг пришло мне в пустую голову. Отдать то, что принадлежит ей по праву. Не затем ли я сбросил куликов с плеча? Не на их ли крик о помощи пришла хозяйка?

Не дойдя пары шагов, она остановилась, села и будто бы стала чего-то ждать. От меня. Смотрела Большая Медведица с интересом, медную голову клонила, как бы осматривая меня с разных сторон. Таков ли я, как она думает? Сейчас проверим…

Вытянул руку с птицами, а она в ответ отшатнулась, чуть не упала на спину, и зарычала. Страх заставил отдёрнуть руку назад и замереть. Тогда казалось, что замерло и сердце. Как же мне с тобой поделиться добычей, Сибирь-матушка?

Трошка.

Точно. Он – природа, а я – человек. Мне нет веры, но рядом со мной – дикий зверь. К нему вера должна быть. Ведь если со мной ходит волк, может, не такой уж я и человек?

Опустился на колени, притянул к себе Трошку. Он не отрывал взгляда от Большой Медведицы.

– Эй, друг, – шепчу ему. – Знаю, что ты сам таскал птичек этих, но жить-то хочется, понимаешь?

Он недовольно заурчал. Но испуг тоже слышался.

– Жить надо, – продолжал. – Тебе, мне, Андрюшке. Понимаешь? Отдай птичек. И мы будем жить. Я тебе потом столько косточек дам, ты не представляешь…

Трошке, знал я, важны не кости. Важно, чтобы мы не легли здесь костьми. Большой рискует. Маленький, если Трофей не послушается, тоже. Нужно нести.

Я вложил ему в пасть верёвку и подтолкнул к наблюдающей Большой Медведице. Трошка нехотя, но пошёл. Медведь встал на четыре лапы, вытянул морду, принюхиваясь: что это такое? Я разглядел вокруг огромной пасти засохшие серебрящиеся чешуйки.

Трошка дошёл до зверя. Метёлка хвоста его будто прилипла к животу. Вздыбившаяся шерсть над позвонками опала. Волк открыл пасть, отпустил верёвку, и перед хозяйкой тайги, перед самой Сибирью, легла малая толика богатства её, забранная человеком – и возращённая. Большая Медведица недоверчиво принюхалась к принесённым тушкам – не отравлены ли?

Поверив своему обонянию, Большая Медведица подцепила верёвку зубами, как Трошка, подняла тушки и посмотрела на меня. Всё было в этом взгляде: и укор, и понимание, и жалость, и даже злость – чего это ты, мол, владения мои трогаешь? Но было главное в них – это прощение. За всех, кого положил. Но не за тех, кого положу. Чуял я это. Нутром чуял.

Большая Медведица пошла на нас, но мы не боялись. Она прошла мимо, задев моё плечо своим. Я долго стоял, не оборачиваясь. Ступала Большая Медведица неслышно, как ходят духи, и только лёгкий шелест кустов прорывал тишину.

Не знаю, как долго изображал статую, но вдруг моего плеча что-то коснулось. Вздрогнул. Сразу пронеслась мысль, что Большую Медведицу я придумал, и медведь тот на деле обошёл меня, чтобы проще было разделаться… Но это оказался Пашка.

– Ну ты даёшь, – прошептал он мне восхищённо, и я потерял сознание.

6

Проснулся от того, что, кажется, Трошка лизал мне лицо. С правого бока припекало. Ага, подумал, выходит, меня засунули в спальник и положили к костру. Сейчас, думаю, встану и поедем назад. Опасно играть с Большой Медведицей, с духом Сибири. Не сомневался, что уже на сумках сидим. И ждут одного меня.

Перевернулся на спину, открыл глаза – Большая Медведица смотрит мне прямо в лицо. На этот раз – созвездие. Преподав мне урок, она забралась обратно. И теперь будет следить, как я всё понял.

– Понял я всё, Большая Медведица, – прошептал чуть слышно, и Трошка лизнул мои пошевелившиеся губы. – Всё понял, Сибирь-матушка.

– Чего это он там бормочет… – раздался под ухом голос Пашки. – Бредит, что ли?

– Пап, ты спишь?

– Андрюх, – позвал. – Поди сюда.

Шелест одежды – встал, шорох листвы – подошёл, хруст в коленках – сел на корточки. Увидел его лицо. Остренькое, худое, обеспокоенное. На Таньку похож. На меня меньше. Тем лучше. Не надо больше таких, как я. Устанет Большая Медведица спускаться.

Не ожидал Андрюшка, а я его – хвать! – и к себе прислонил. Он вскрикнул от неожиданности, но без страха, с весёлостью ребяческой.

– Волчонок мой, – говорю. – У, волчонок! Знал бы ты, как я тебя…

Но он не дал мне договорить. Прервал:

– Знаю, пап. Всё знаю. Я тебя тоже.

Трошка стоял рядом, смотрел на волчьи нежности – и не удержался. Прыгнул сверху, вклинился меж нами двумя, мол, и меня обнимайте! Эх, куда же без тебя, волчок мой! Мои волчата. Жизнь моя.

И смерть.

Глава 3

1

– Кого там дьявол принёс? – раздался старческий голос Петро Степаныча, а следом – шаги, шамкающие, почти не отрывающиеся от пола.

– Я это, – отвечаю и слышу, что он встал с той стороны двери, хотя думал открыть – ручка чуть наклонилась. – Петро Степаныч, за зверя своего тебе ничего выговаривать не буду. Открой. Как в старые добрые посидим, перетрём…

И показываю в глазок бутыль сливовицы. За спиной у меня – вязанка уток, но и спереди можно увидеть, что несу. Если идти мириться, так при параде.

– Отравить меня хочешь? – поинтересовался голос с той стороны.

– Нет, – отозвался. – Помянуть. Помнишь, ты говорил, что прям посередь октября твоего сына…

Я осёкся. Не знал, имею ли я право говорить такое. Может, это ещё больше его разозлит. То-то я диву дался, когда лязгнула задвижка, прошуршал нутряной замок, как песок в часах, и дверь отворилась.

– Заходи, – сказал Петро Степаныч.

Кажется, прежний.

2

– А ему сейчас было б столько ж, сколько и тебе, – сказал Петро Степаныч. – Если не те твари, как твой выродок.

– Ты б язык попридержал, – советовал ему, закусывая. – Сам ведь полез.

– Из-за твоей шавки мне пальцы отчикали! – горячился он, но как-то больше для виду. Он выставил перед собой перебинтованную трёхпалую культю. – Видишь, что твой сделал? А такие ж, как он, моего мальчика сгрызли…

– И мою жену.

– Вот именно. Танька б тебя за такое не похвалила.

– Тебе-то, Петро Степаныч, откуда знать? Она бы на моём месте точно так же бы поступила, зуб даю.

– Аккуратнее со словами, Михей. На всех зубов не напасёшься. Предлагаю выпить за упокой души моего Серёжки. Земля ему пухом. Надеюсь, он в раю отстреливает этих шавок каждый день.

Такая меня злость взяла, не передать! Всё об одном и том же, всё ему волки – враги, всё ему волчьи пособники – нелюди. Он и меня-то принял из-за бутылки и уток. Помню, как он егерей местных крыл матом, когда обмолвились те, мол, волк – местами зверь полезный, дюже умный. Да уж умнее Петро Степаныча.

Стукнул в злости своей по столу, смотрю в глаза бывшего сторожа, а там – страх замерцал, как сатану увидел. Правильно. Я и есть сатана! Волчий адвокат. Для Петро – выродок. И пусть.

– Ты пластинку свою сменишь, нет? – спрашиваю. – Ежели тебя волнует это особливо, так и скажи. Перетрём. А ежели просто так хочешь ворчать на всё старым дедом, так дружбы точно никакой не выйдет. Ну, Петро, поговорим? Или гнать пургу продолжишь, а?

Затуманенные глаза старика прояснились, глянцевито блеснули, но то – не слёзы, нет. Из этого камня воды не выжать. Он смотрел, как бы оценивая, и мне трудно было сдерживать этот взгляд. У него было столько же права поносить волчью породу, сколько у меня – и поносить, и выгораживать. Думает он, наверно, что раз уж право у него есть – им пользоваться надо часто-часто, чтоб не забывал никто про это самое право.

Ведь и осталось-то у него только оно. Видел я его домишко – разруха в клозете. Видать, из-за разрухи в голове. Всё старое и потёртое, со всего слезает краска. Стоит повсюду запах старости и затхлости. Летом – мухи, зимой – собачий холод, хоть на печке спи. А ведь старик справляется. Дочь на зиму не берёт домой. А больше ему некуда идти. Жена сына нашла себе нового мужика.

Выходило так, что все забывали и о Петро Степаныче, и о его сыне. И по глазам стариковским видел, что до боли обидно ему. Что не ради такого конца он дожил до седин. И мне стало его так жаль, что все выпады, все его пакости простились. Тогда-то, когда я всё понял, он и ответил:

– Зачем, Михей? Ты и так всё прекрасно знаешь. И про сына, и про дочь. Про жену. Что я тебе ещё расскажу, чего ты не знаешь? Как жить мне тяжко? До моих годков дотянешь – сам поймёшь. А может и раньше.

– Это ещё почему?

– Да потому, – отвечал старик, – что волк в доме – не собака. Волк – хищник, Михей, а хищник любит мясо жрать, убивать он любит. Хищнику плевать, на кого охотиться. Когда-нибудь, когда на твоего волчару сойдёт слабоумие или ещё какая хворь, он не будет разбирать, кто свой, а кто – чужой. Придёт к вам посередь ночи и перегрызёт глотки. Понимаешь? Готов ты к такому?

– Если понадобится, – отвечал холодно; в онемевшей глотке звонко бились друг о друга железные связки. – Если понадобится, я… я…

– Что, трудно выговорить, да?

– Нет. Если надо будет, справлюсь. Но такого не случится, Петро Степаныч. Никогда.

Старик тяжко вздохнул, сел обратно в кресло.

– Тогда выпьем за то, чтоб такого никогда не случилось.

Улыбнулся старику. Вот бы сбылось, думал я тогда, вот бы сбылось пожелание…

Глава 4

К Новому году Трошка поновел. Ушла хромота, морда не выглядела, будто пчёлы покусали. Глаз только слезился постоянно, но мелочи. Главное, что живой. На Большую Медведицу слезливый глаз лезть не мешал. Правда, из-за него в одну актриску вписался, но то история другая. Да и то, что с ней случилось… Не стоит ворошить.

Вроде бы, поговорил я с Петро Степанычем, именуемым теперь Трёхпалым, да он успел стариков против Трошки настроить. А они уже Пал Санычу как председателю жаловались; не зная брода – совались в воду. Как бы он им ни объяснял, что Петро – балабол, и сам виноват, что ему пальцы откусили, те не верили, требовали моего ухода. На все дачное общество таких нашлось не больше десяти человек. Остальным либо плевать было, либо всю историю знали. Насчёт должности не переживал.

Долго думал, чтоб такого Андрюшке подарить на Новый год. Оружие рано, горяч головой ещё, молод. Что тогда дарить маленькому мужику в сибирской снежной глуши? Понятно, что – снегоход. Дохода с отложенных денег набежало прилично, и я смог позволить себе такую, казалось бы, роскошь. Но что роскошь на югах, то обыденность в Сибири. На снегоходе рассекать удобней, чем вечно скользить по снегу на шинах.

Андрюшка уже с конца декабря, как на каникулы отпустили, пробовал свою колымагу. Чего было тянуть и прятать такую дуру? Шило в мешке, как говорится. Пока Андрюшка один катался, под нашим с Трошкой присмотром. Наконец-то мог волк побегать вдоволь, во всю волчью прыть! То и дело обгонял он Андрюшку, пробегал вперёд и возвращался, завывая и зазывая. Видать, разведку проводил.

А Новый год праздновали у нас, но с председательской четой. Андрюшка со Светочкой сидели в отдалении, как всегда, и я слышал, когда они прошли мимо меня, что он обещал прокатить её на Рождество до храма в соседнем селе. Сам-то я православный, пусть и с оговорками, а Танька прям набожной была. Не до фанатизма, но близко к тому. Председателя семья тоже не без Бога в доме жила. Только вот Светочка, считай, при церкви с детства, в воскресной школе училась, а мой даже молитв не знал. Забыл, вернее.

С уходом Таньки от веры я отдалился, разочаровался в ней, ведь утешения не давала. Походы по церквям прекратились для Андрюшки. Но ещё год он истово и по обряду молился каждый вечер за упокой души, а в особенно тяжелые для него моменты просил Бога вернуть маму. Два месяца кряду просил, но Бог оглох или набил себе уши облачной ватой. И Андрюшка перестал просить седого о возврате Таньки. И молиться ему тоже перестал.

Плакал, спрашивал, почему Боженька его не слышит? А как ребёнку объяснишь, что это не так работает? Не верил он мне, да и я плохо знал священные книги, чтоб что-то доказывать. Помнил только одну поучительную легенду про Иова, которого лишили всего и наказали ради испытания. И, уже рассказывая, я понимал: что-то не так в этой истории. Жил мужик праведно, чисто, непорочно, заслужил себе земное счастье, а Бог просто так его на муки сатаны обрёк? Веру проверить? Если Бог знает людские души, как свою собственную, зачем ему это делать? Не знал он разве, что Иов выдержит эту проверку, и что зря поставлен был праведник на грань смерти? Андрюшка же спросил:

– А зачем он его проверял?

– Чтобы тот у Бога в царстве мог жить, – ответил ему тогда, сам не до конца понимая, зачем в действительности Бог удумал проверять праведника Иова.

– Зачем ему жить у Бога хорошо, если он всю жизнь здесь чувствует себя плохо?

Я не ответил. Потому что сам себе этот вопрос задавал. Вот с тех пор и стали мы «вероотступниками», хоть ко мне это не относится. Какая-то сущность наверху есть, тут бесспорно. Не могло ж просто так всё возникнуть из ничего? Жизнь – это череда нелепых случайностей, а человечье возникновенье – провидение свыше. Случайность не смогла бы такое создать. В природе ж не возникают сами по себе резные стулья или даже грубо обтёсанные табуретки? У них всегда создатель есть. А если создатель есть у фигурного куска дерева, то у человека и подавно. Но ведь то может быть и природа. Природа – тоже своего рода Бог. Правы были славяне.

Но что-то это, отвлёкся я. О Новом годе говорили.

Хорошо день проходил. Трошка с привычно прищуренным глазом лежал у моих ног и тихо похрапывал, пока Ксюха со свекровью сновали по кухне, нарезая салаты. Мы с мужиками сидели в зале вокруг праздничного стола, совсем пустого без полагающейся снеди. Пашка втолковывал отцу, что нужно шлагбаум убрать снизу, у озера, чтоб всем было короче ехать.

– Ты сам посуди, – подытоживал он. – Договоритесь с «Монтёром», мы скинемся на щебёнку на этот год, чтоб честно было. И ездить начнём.

– Думаешь, я не пытался с тем бараном упёртым говорить? – спросил Пал Саныч. – В отказ. Обиделся на всё общество, хотя тут дело в одной крысе с болгаркой.

– Эт что случилось? – не понял Пашка.

– Я тебе что, не рассказывал, как кто-то из наших отпилил замок и проехал себе спокойно?

– Не припоминаю…

– А я вот помню хорошо. Про замок-то председатель мне ничего не сказал сначала, а как вообще всё железо спилили… Ух, что тогда было, ты бы знал! «Монтёровцы» хотели к нашим идти морды бить – вообще не волновало, чьи. Сошлись на возмещении.

– И кто это был-то? Я, наверное, тогда в командировке был, не помню ничего такого.

– Да кто ж это мог быть, – вклинился. – Петро и был. Только у Трёхпалого хватит наглости и маразма, чтоб таким заниматься. А, ещё удачи у него хватает. Как его никто не увидел…

– Он ночью работал, – ответил Пал Саныч. – Если бы он сторожем ещё работал, погнал бы взашей. А так – что с него возьмёшь?

Трошка заворчал в ногах. Он бы взял с Петро Степаныча за разбитую морду и покалеченную лапу. Потрепал волка в холке – благодарно поворчал.

– Время уже к десяти, – сказала Ксюха, поставив один из готовых салатов на стол. – Там «Дискотеку 80-х» должны были пустить. Включим?

– Как хотите, – пожал плечами. – Я такое не слушаю, на фон пойдёт. Куда Андрюха со Светкой делись?

– На второй ушли, фильм какой-то смотрят, – ответила Ксюха. – Надо уже позвать их, пусть шуруют вниз.

Встал, побеспокоив волчий покой, аккуратно переступил через Трошку и к лестнице ушёл. Под человеком новым, который ещё не пообвыкся ходить бесшумно, пол бы прогнулся, скрипнув, но я уже бывалый. И по обыкновению, не по злому умыслу, шёл, не издавая ни звука. По лестнице бы так же пошёл, да звуки забытые послышались. Еле уловимые звуки поцелуев.

Ну, парень, молодец! Не терял зря времени, да и давно пора уж. Того и гляди – породнимся с председательской семьёй. Аванс, поди, берёт за поездку к храму. Эх, первая любовь! Стоял я у лестницы, и чуял, как давно забытое чувство умиления поднимается из самой глубины. Первые неловкие поцелуи с Танькой за гаражами припомнились, как с уроков сбегали только за-ради этого. М-м-м, сладкое времечко было. С Танькой-то.

Подниматься не стал, просто позвал снизу:

– Дети, идёмте жрать.

– Фу, как грубо, – раздалось шутливое от жены председателя. – Кушать же.

– Вот вы кушайте, – сказал. – А я бы пожрал.

Сели за стол в полном составе. На правах хозяина сидел во главе. Позади меня – телевизор и нависшие оленьи рога. Посреди стола – стеклянная высокая тарелка. В её отражении рога срослись с моей головой, и сам себе я показался лешим, пришедшим на человеческий праздник. У всех за столом пара была – председатель с женой, Пашка с Ксюхой, Андрюшка со Светочкой. А я, как хозяин леса, сижу с Трошкой. Мы – одинокие волки.

Чужое счастье тяготило даже мою огрубевшую душу, почти слёзы на глаза наворачивались. Расчувствовался я, решил на воздух выйти. До обращения извечного оставалось чуть более получаса. Трошка под столом поскуливал, а как выползал к мискам – смотрел в сторону выхода. Мы с ним и пошли.

– Я проветрюсь, – сказал, стараясь голосом не показывать грусти. – И Троху выгуляю, а то потом ночью запросится. Андрюха за старшего!

– Так точно, – поддержал сын игру и козырнул.

В ночном просторе было морозно и звёздно. Сибирь смотрела глазами Большой Медведицы – мой спутник. Редкие снежинки – особые, новогодние, как будто пришедшие из будущего, – сверкали радугой преломлённого света, как брошенные на белую вату алмазы. Сквозь негустую тучу просвечивала наполовину оторванная краюха луны, будто голодный Бог проснулся и откусил от первого, что под рукой было. А потом снова заснул, видел в своём бредовом сне нас – маленьких муравьишек, ему поклоняющихся, – и долго-долго смеялся…

Пока смотрел на засыпанную округу, Трошка, спущенный с поводка – подарок на Новый год – убежал, подгибая задние лапы, за дом. Вернулся резвее, чем унёсся. То и дело подбегал к моей ноге, лбом тыкался в неё, как будто отмечался, и убегал снова метров на пять в сторону. Верёвки-поводка не было, но поводок дрессуры, накинутый три года назад, работал безотказно. Так было до сегодняшнего дня.

Но обо всём по порядку. На улицу же не столько ради звёздной ночи и Трофея вышел, хоть и хорошо было на них смотреть. Вышел я оттого, то тошно на любовь смотреть. Как только услышал поцелуи детей, так одновременно и радостно, и тошно стало. Радость мужицки-отцовская, завоевательская, что ли. А тошно-то потому, что у меня всего этого не будет, как бы я ни захотел. От вида Ксюхи с Пашкой тошно не было, от председателя с женкой – тоже. А вот сыновье счастье стало последним толчком для слома. Хотелось засунуть голову в сугроб и орать, орать, орать. Долго, без остановки, пока не охрипну или не умру от разрыва связок. Эх, Танька, если бы ты знала, как без тебя одиноко…

В такие моменты я понимал, как, всё-таки, мы с Трошкой близки. Ведь он тоже никогда любви волчицы не знал, маялся вёснами от набухавших желёз. Благо, волки высылали только самцов на смерть. Самок берегли для понятного дела. Трошка и не знал, верно, что женщины существуют. Повыть об этом некому, глаза не видели самки, окружение – прямоходящие обезьяны – как тут представить себе пару? Он любил нашу стаю, то и дело хотел лидером стать, но кто ж ему позволит? Распоясается ещё, поведёт нас в поход на медведей… Одной встречи хватило.

Слыхал я как-то заумь одну, что мысли, мол, материальные. О чём подумаешь – то и случится, то и появится в жизни твоей. Считал бредом до этой ночи. Ну, как мысль о деньгах их заработать поможет? А тут, видно, фокус в том, что материальны только плохие мысли. Худшее себе вообразишь – обязательно свершится. Бог как будто через свою вату в ушах слышит только гадости, исполняя исключительно их. Своя частота людских просьб была, частота страдания.

В эту ночь я мыслил на ней, и глуховатый небесный старец услышал. Не успели мы с Трошкой отойти и на десяток метров от дома, как из замёрзших костей кустов вышла волчица. Красивая, пушистая. Опытный охотник всегда отличит по виду и походке самку. Эта ступала по снегу изящно, гордясь будто не только породой, но и женственностью своей. Трошка встал предо мной, словно лапы в снегу застряли, и неотрывно смотрел на возникшую из ниоткуда волчицу.

Она же встала посреди дороги и выжидающе смотрела в нашу сторону. Внимательные маленькие глазки застыли – один на мне, а другой на Трошке. Второй был поживее, как мне казалось, – всё-таки, свояк. А вот на мне взгляд лежал холодный, как могильная плита, и такой же веющий смертью и тленом.

– Рядом, – отчётливо сказал ему. – Не уходить.

Трошка как не слышал, даже ухом не повёл. Чувствовал я, как натянулся трёхгодичный поводок воспитания, как он рвался. Для Трошки осталась только волчица впереди. Повторил:

– Трофей, стоять. Рядом.

Но что ему мои слова?

Волчица сиганула в кусты, оттуда же, откуда пришла. Трошка сорвался с места и рванул к ней во весь опор. Снег летел из-под его лап, дыхание облачками взмывало вверх, хвост метёлкой ходил взад-вперёд. Он счастлив был сбежать.

Потом я часто спрашивал себя о том, что творилось в тот момент в маленькой волчьей голове. С чего его так переклинило, что он предпочёл убежать от меня? Никаких же, так сказать, предпосылок не было. Часто спрашивал – и всё время приходил к ответу, что дело тут в обыкновенной звериной натуре. Он убежал, потому что инстинкт. Убежал, потому что был в первую очередь диким зверем, и только во вторую – моим питомцем. Людьми зачастую тоже инстинкты руководят, чего я от зверя хотел?

– Трошка! – закричал, бросаясь следом. – Ко мне! Вернись!

Ничего. Я видел лишь шевелящиеся промёрзшие ветки, на которые в темноте бросаться – глаза терять. Рядом ни единой тропинки. Я лишь наблюдал, как убегают в снежную даль два волчьих силуэта.

От бессилия упал на колени и стал ещё громче кричать своего волка, срывая голос. И, возможно, это бы сработало – Трошка отходчивый и послушный – но соседи зажгли фейерверки, и разноцветные залпы понеслись ввысь. Грохот усиливался эхом с горы, и я перестал слышать даже самого себя. Видел, как снег передо мной то зеленеет, то розовеет, то краснеет, видел собственный высвеченный силуэт, но волков впереди – больше нет.

Трошка убежал.

Глава 5

– К дереву выруливай! – крикнул Андрюшке из-за спины. Голос мой, как фейерверки четыре дня назад, заглушал рычащий мотор снегохода.

Сын остановился, и мы, не слезая с продолговатого сидения, разлили по кружкам чай, развернули бутерброды. Уже три часа кружили по окрестностям, пытаясь набрести на волчьи тропы, но всё без толку. Плечо затекло из-за нависшего ружья. Клятва клятвой, а защита семьи – святое. Думаю, Сибирь поймёт меня.

Мы остановились на том поле забытой пшеницы, где совсем недавно, ещё в сентябре, ловили с Трофеем уток. Дул холодный, пронизывающий ветер, и чай в кружках быстро остывал. Отпив половину, доливали – и допивали залпом, чтобы замёрзшие кишки отогреть. В жуткую морозину искать волка по лесам сложнее, чем пресловутую иголку. Там что? Сено сжёг, магнитом прошёлся – вот тебе и иголка. У нас так нельзя. Может, тот же напалм помог бы выкурить Трошку, но скорее убил бы. Да и нет напалма у нас с Андрюшкой.

– Бать, – позвал он.

– Ась?

– Найдём, думаешь?

– Да ничего я уже не думаю, Андрюх, – честно признался. – Давай, допивай и сменимся.

– Я не устал, – ответил он, зевая.

– То-то пасть раззявил. Не, давай смену. Ружьё себе повесь, а так мне несподручно с ним рулить.

Убрали обед. Сел вперёд, малец сзади. Дождался, пока усядется поудобнее, обхватит за пояс. После поддал газу. Должен же быть хоть где-то этот волк, чёрт его забери…

Не проходило и дня, чтоб я себя не упрекал. Мог пойти с поводком. Мог не ходить, просто подождал бы обращения, а там все вместе вышли бы – и тоже на поводке. Один, в конце концов, пошёл бы, раз так на слезу пробило. Но нет, взял с собой Трошку – и потерял! Вот вышел бы на пару минут позже, и волчица пробежала бы мимо, отпугнутая залпами. Скорее всего, Трофей из-за них не вернулся. Когда слышал эти взрывы в другое время, всегда прятался под диван, откуда выл на каждый новый грохот. На улице рвался с поводка. Не ожидал я ничего из того, что случилось.

Говорю так, словно могу отмотать время и поступить иначе. В том-то и дело, что не могу. Нельзя управлять прошлым, пусть и очень хочется. Я бы и Таньку спас, и Трошку бы предостерёг… Сам Бог, верно, ещё не обучен такому. Иначе менял бы. Что уж тут про человека говорить.

Следующая остановка случилась не по нашему желанию. Бензин кончился. Так бы ещё с добрый десяток проехали. Остановились, заглушил мотор. Надели снегоступы, чтоб не провалиться по колено в белизну, слезли. Открутил канистру, залил в бак. Андрюшка в это время стоял рядом, нервно поправляя лямку.

– Раз уж встали, – сказал, залив топливо, – покурю пока. Ты чаю попей, холодно.

– Не хочу, – ответил Андрюшка. – Я просто похожу немного, разомнусь.

– Дело хорошее, – ответил и стал растирать затёкшие ноги. – А я так справлюсь.

Сколько уже объездили? Всю округу на несколько раз. Ни следа, ни намёка. Ходил по волчьим следам, но Трошки среди тех стай не было – он в ошейнике, а снять его – целая наука. Сам к стаям не лез, смотрел в отдалении через бинокль. Разок за мной увязался молодой и буйный одиночка, но взрыв бомбочек у самой морды отпугнул его. Бить не стал, хотя некоторых стоило. Один раз в логове видел разодранную овцу. Видимо, зимовье пастушье где-то рядом, а они его разорили.

Искали цепочки вдвоём, а ходил по ним один. Либо метку ставили, к которой возвращался по памяти без Андрюшки, либо он просто ждал, пока вернусь. Успеха не было. Как в воду канул.

Покалывание в ногах прошло. Застрельнул двумя пальцами бычок в снег. Не до природы сейчас, мне бы друга вернуть. Сына.

– Бать! – послышался сзади взволнованный голос.

– А? Что там?

Голос Андрюшки сливался с ещё двумя звуками: легким шуршанием хрустящего под лапами снега и тяжёлым звериным дыханием, в котором бурлил зачаток рыка. Определённо волк. Но наш ли?..

С надеждой обернулся… Наш! Но выглядел странно. Взъерошенный весь, пасть красная от крови, на заднюю лапу припадает. Внимательнее посмотрел – рана на бедре гноится, укусил кто-то. Та волчица? Её стая? Были одни вопросы, и они никак не объясняли вид Трошки.

– Встань у меня за спиной, – сказал сыну, поднимаясь на ноги. – Быстро!

Андрюшка перебежал, и, не успел я выхватить у него ружьё, как Трошка зарычал и кинулся к нам, роняя на снег пену из пасти. Знакомые симптомы. Бешенство…

Он набросился и повалил меня на снег. Я погряз, провалившись вглубь примерно на ладонь, движения мои были скованными и неуклюжими. Одичавший Трофей пользовался этим, подбирался к горлу, как всякий волк, просовывая пасть в зазоры между сложенных у лица рук. Когда понял, что это у него не получится, вцепился в правую с такою силой, что я услышал хруст костей предплечья. Я закричал так же громко, как в Новый год, когда убийца ещё был моим другом.

В глазах его я видел чистую первобытную ярость. Расширенные зрачки, почти что вытеснившие сероватую радужку, были самой настоящей тёмной бездной безумия, в которую впал мой любимец. Я осознавал, что того Трошки больше нет и никогда не будет – бешенство смертельно и неизлечимо. А ещё понял, что совершенно такие же глаза были у волков, которые напали на нас с Танькой. Здоровый волк на человека не нападёт.

От боли не соображал, мог только вытаращиться на своего убийцу и запоминать происходящее вплоть до мелочей. Не мог думать ни о чём, кроме сломанной и прокушенной руки.

Вдруг – выстрел! Челюсти разжались, тушу отбросило в сторону. Почувствовал неприятное жжение чуть выше локтя покусанной руки, бьющую из маленькой дырочки кровь, что заливала разодранный рукав. Без сомнения, это Андрюшка сообразил, что пора действовать, и не слишком удачно выстрелил. Хотя я должен быть благодарен, что не снес мне голову.

Стараясь не тревожить покалеченную руку, выполз из ямы. За мной тянулась полоска крови. Оперся здоровой на снегоход и только тогда повернулся. Тот волк, что некогда был Трошкой, лежал с простреленными лапами и боком. Грудь его быстро-быстро надувалась и сдувалась, как кузнечные мехи. Чуть слышен был жалобный вой.

Андрюшка плакал. Ружьё торчало из сугроба прикладом вверх. Горячее дуло расплавило снег под собой, и по длинному чёрному стволу текли капли. Или это были Андрюшкины слёзы? Кто сейчас разберёт…

– Сына, – прохрипел. – Закончить надо…

– Нет… – прошептал он и закрыл лицо руками.

– Я не смогу даже прицелиться.

– Нет, – сказал он отчётливее.

– Мы ему поможем только. Это не Трошка больше. И не жить ему…

– Не-е-ет! – закричал он так громко и высоко, что я поморщился.

Долгие мучительные мгновения я слышал только подвывание умирающего волка и плачь моего волчонка. Нет, он не сможет. Первого-то выстрела, будь не я под Трошкой, могло и не случиться. Своё к сердцу ближе.

Я подошёл к торчащему из снега ружью, вынул, вытряхнул резким рывком снег из дул, ухватился поудобнее. Рукоятка неудобно легла в не привыкшую к стрельбе руку.

– Заводи снегоход и отвернись, – сказал сыну.

– Х-хорошо, – ответил он и отошёл. Зашумел мотор.

Зная, что он не удержится и посмотрит, перекрыл умирающего зверя телом. Только задние лапы виднелись бы со снегохода. Под зверем натекло крови, в вое прибавилось хрипотцы. Он издавал горлом звуки, чем-то похожие на глубокий кашель. Я взвёл курок неотстреленного ствола. Приставил дуло к дёргающейся голове бывшего друга. Любимого питомца. Второго сына.

– Прости меня, – прошептал и нажал на спусковой крючок.

Заснеженный простор взбудоражило выстрелом. Сделав усилие, я зашвырнул ружьё далеко-далеко в снег, в белую пропасть. Предупреждала меня Сибирь…

С граем сорвались с деревьев вороны, дятел застучал настойчивее и, казалось, даже ветер задул сильнее, чтобы заглушить смертельный грохот. Но он был громче. Самый громкий звук в моей жизни. Оглушающий душу. Душу, что омертвела сегодня ещё сильнее.

Трошка не дышал.

Всё было кончено.

Эпилог

За окном палило нестерпимо горячее солнце. Другого в июле и не бывает. Андрюшка сидел на переднем сидении и смотрел на текущую с его стороны реку. Гладь посверкивала золотом и ослепляла. Глаза у него сонные. Как сказал вчера, куда мы едем, так и не спал, верно.

– Дома сразу спать ляжешь, – сказал, чтобы хоть как-то разорвать тишину.

– Сначала дело, – ответил он устал и зевнул во весь рот.

Кивнул. В зеркало заднего вида посмотрел на пассажирские места. Камень лежал всё там же, и не думая двигаться с места. Вот и хорошо.

Доехали до дома скоро. Летняя дорога при знании выбоин и кочек разрешала двигаться с заметно большей скоростью, нежели зимой. Вёл я на автомате, думая о камне сзади, о Трошке и о погрустневшем за эти полгода Андрюшке. Учёбу совсем забросил, ему помогала Светочка всё делать первую четверть после каникул. Ну, сейчас хоть отошёл, нагоняет.

Спустя семь с лихом месяцев, по ощущениям, вроде налаживалось. Только пустоту внутри не забить избытком времени. Оно помогает только осознать, что ничего не изменишь. Учит мириться, жить без частички души. У меня осталась теперь только одна из трёх – и вся принадлежала Андрюшке.

Ему-то и было тяжелее всего. Первую неделю не спускался почти со второго этажа, ни с кем не разговаривал. Ел по ночам, когда думал, что я уже сплю. Но как тут уснёшь? Нам было тяжело без лучшего друга. Но я понимал взрослой привыкшей ко всему головой, что это необходимость. А для сына – боль. Боль первого выстрела.

Я не напоминал о Трошке до вчерашнего дня. Если бы не груз позади, я и не говорил бы дальше. Зачем на свежую ранку соли сыпать?

– Прямо на бугре поставим? – спросил он, когда мы въехали в общество. – Ну, где он…

– Я уже приготовил место. Нам только снизу цементом полить и камень поставить.

– Хорошо.

Участок встретил нас безмолвием. Молчали почему-то соседи, птицы не осмеливались петь и даже переговаривающиеся скрипами сосны хранили молчание. Или мы не слышали?

– Замешай цемент по инструкции, – попросил. – А я камень на Трошкин холмик притащу.

– Донесёшь хоть?

– Куда денусь.

То на то и вышло: смесь была готова, как только я приволок тяжёлый чёрный мрамор к излюбленному месту Трошки, где мы его и похоронили зимою, под Рождество. Тяжко в гипсе было копать яму, а сейчас – тяжко тащить камень из-за плохо сросшейся кости, что напоминала о себе в непогоду.

Ещё в начале июля я заказал обделку могилы Трошки, как человеческой, – плиткой. Мраморное надгробье оформил следом. Сделали вот только сейчас, когда плиточники окончили.

Андрюшка мешал веткой серый раствор в обрезанной пятилитровке. Я же прислонил памятник к дереву, отряхнул его от пыли и травы – особенно основание – и сказал:

– Заливай, Андрюха.

Раствор попал в специальную выемку, но не весь. Ещё нужно сверху будет подлить, чтоб устойчивее стояло. Камень опускается глубоко, почти на метр, так что дождями и ветром не порушит нашей постройки.

Я вставил камень, долили раствор. С чёрной глянцевой поверхности на нас смотрел портрет Трошки. Гордый свободный волк, красивое, вольное создание. Но не как волк он нам был дорог, а как часть семьи. Стаи. Я мог бы пойти разорять волчьи логовища, воровать маленьких волчат, но зачем? Мне нужен был один-единственный волк, и он уже умер. От моих собственных рук.

Смотрю на даты – три года был в нашей стае. А за эти три года как будто вся жизнь пролетела, и пролетела в итоге-то зря. Оставалось горькое неутешительное послевкусие. Ради смерти от собственного ружья я спас его тогда, от дробины иного охотника? Какой во всей этой жизни смысл, если всё самое дорогое уходит, отставляя после ошмётки души?

Это странное послежизние – или недосмертие? – ещё нужно уложить в голове. А пока я стоял рядом со своим сыном и смотрел на портрет Трошки. У меня не нашлось слов, которыми я смог бы кратко выразить всё своё отношение к нему. Привычные не подходили – всё не то. Поэтому дал выбрать надгробную надпись Андрюшке.

– «Тому, кто стал не трофеем, а лучшим другом. Спи спокойно, Трошка», – прочитал автор свои слова, погладил рукой холодный портрет волка и тихонько заплакал.

Я положил ему руку на плечо, сжал в знак поддержки.

Трофеи достаются победителям. Но, смотря на чёрное надгробье с заветным именем, я не чувствовал победу. Наоборот. Кажется, я безнадёжно проиграл.

23.02.21 – 09.10.21

(детская редакция от 14.12.2022)

Спасибо за чтение

Вернуться к книге