Стеклянное кафе. Незаметная жизнь маленьких одиноких людей
Летняя пора за стеклом
ЛЕТНЯЯ ПОРА ЗА СТЕКЛОМ - Стеклянное кафе. Незаметная жизнь маленьких одиноких людей
Начало июня выдалось жарким. Хочется пить и валяться на пляже. А надо зубрить нудные тесты. ЕГЭ...
Лиза как вкопанная останавливается у кафе-стекляшки и с неприязнью смотрит сквозь стекло на высокого горбоносого мужчину с тëмной шевелюрой кое-где седеющих волос. Он что-то говорит, жестикулирует, усмехается, некрасиво скаля передние зубы и глядя куда-то вдаль, поверх лизиной головы. Его спутница, крашеная блондинка в ситцевом просторном платье, роется в сумочке, кивает, поднимает глаза и преданно смотрит мужчине в рот. Лизу охватывает ненависть.
Боже, какое убожество... Лиза знает об этой женщине всё! Разведëнка, глупая курица, лохушка, зовут Анжела, работает парикмахершей в салоне красоты, рядом с домом, где Лиза живëт вдвоëм с матерью. И уже года два встречается с её отцом.
Как-то Лиза назло, из мести, решила подстричься именно у неё. Записалась заранее, терпеливо перенесла прикосновения этой гадины к пылающей голове, терпела запах краски, пока та колдовала, мелировала волосы, гудела горячим феном и прыскала фиксатором. А когда всë было закончено, закатила скандал.
— Вы же сделали из меня уродину! Руки из ж... растут?! — крикнула она, указывая пальцем в отражение в зеркале.
Анжела залепетала что-то успокаивающее, оглядываясь на дверь, за которой своей очереди ждали какие-то унылые бесцветные тëтки. Но Лиза не унималась.
— Ну хотите — не платите... — умоляюще прошептала парикмахерша, собирая инструменты с зеркального столика. Еë руки дрожали, а несчастное лицо покрылось пунцовыми пятнами.
— На, подавись, дура криворукая! — злорадно прошипела Лиза, швырнула на клиентское кресло измятую купюру и победоносно покинула поле боя, распространяя вокруг себя благоухание парикмахерских снадобий.
Впрочем, стрижка получилась что надо. Лиза поняла это по презрительным взглядам одноклассниц, когда школьный красавчик и ловелас, Женька Мирский, по которому Лиза втайне сохла, ахнул:
— Ну, Лизавета... Крутая. Атас!
Прошло полгода, волосы отросли, потемнели, лишь на кончиках светлеют нежные пëрышки. Лиза собирает волосы в хвостик, перетягивает цветными резинками. Выглядит причëска так себе. Зато парень, на которого западают все старшеклассницы, ходит за ней, как привязанный, а после уроков они встречаются в «Стекляшке».
Женька неслышно подкрадывается сзади и закрывает глаза Лизы ладонями.
— Ку-ку! Идëм?!
— Тихо! Предок там. Со своей новой с*чкой...
— Прекращай ругаться! Офонарела?!
— Это литературное слово! — смутившись, возражает Лиза.
Женька хмурится.
— Люди же не собаки! Поздно... Он тебя уже увидел.
Отец обрадованно машет рукой сквозь стекло.
— Идëм уже. Всë равно спалились все! — смягчившись, посмеивается Женька и протягивает руку. — Ну... Пошли.
Стеклянные двери распахиваются, сверкнув на солнце.
— Па?
Внутри звучит лëгкий джаз. Пианиста отсюда не видно. Музыка без слов, но Лиза знает эту песню наизусть, потому что учится в школе с углублëнным изучением английского.
Summertime and the livin' is easy...
Fish are jumpin' and the cotton is high...
Oh your daddy's rich and your ma is good lookin',
So hush little baby, don't you cry... *
— Привет, солнышко!
Лиза вдыхает запах «El Paso». Отцовский любимый. Дома до сих пор стоит пустой флакон в шкафу, в ванной.
В кафе прохладно и пахнет жареными кофейными зëрнами. Взгляд у Анжелы испуганный, беззащитный. Как у напуганной болонки. Ну и тварь... Лиза напрягается от гнева. Отец обнимает еë за плечи, целует в маковку, как в детстве.
— Вот, моя Лиза... Давно хотел познакомить вас. Лиза, это... Моя Анжела.
— Мы как бы знакомы... — выдавливает из себя Лиза.
Парикмахерша кивает, но как-то невпопад. Нелепая курица!
— А вы что же, и мужчин, оказывается, стрижёте? — с вызовом глядя в лицо женщине, громко спрашивает она.
— А тебе зачем? — иронично улыбается отец.
— Так это... Тут у меня выпускной на носу... — отвечает вместо Лизы Женька и встряхивает головой, будто оправдываясь за лëгкое хамство подруги.
— Конечно... — с готовностью трясëт головой Анжела. — Приходите... Приходите, я постригу...
— Ну вот и славно. Лиза, визитку дать? — с облегчением выдыхает отец.
— Давайте мне, — с готовностью реагирует Женька. — У меня не потеряется!
Визитка перемещается из сумочки Анжелы в карман его рюкзака.
— Хорошо, дочь. Маме привет. Я зайду на днях к вам. А нам пора. Иди-ка сюда... — отец отводит Лизу в сторону и раскрывает кожаный бумажник.
— Держи... Мало ли... На мелкие расходы... — в ладонь ложится новенькая купюра.
— Откупаешься? — ехидничает Лиза.
— Прекрати...
Женька что-то рассказывает женщине, не разобрать. Что-то лëгкое, смешное. Анжела улыбается, поглядывает в окно, незаметно смахивая слезу из-под ресниц.
Музыка льëтся из-под пальцев невидимого музыканта, ласково касается души. Хочется подпевать, и отец качает головой в такт заразительной мелодии.
One of these mornings
You're goin' to rise up singing
Then you'll spread your wings
And you'll take to the sky... *
— Па, я надеюсь, ты не собираешься на ней жениться? — шепчет Лиза так громко, что Женька неодобрительно оборачивается.
Отец, не поведя бровью, огорошивает Лизу новой неприятностью:
— Уже собрался. Отпразднуем в кафе. Через неделю. В субботу. Приходи, если хочешь. Придëшь? Посидим скромно, несколько человек всего будет. Близкие друзья...
Лиза глумливо хмыкает, хоть внутри взрывается бомба:
— Ну ещё бы. Не приглашать же твою кафедру. Засмеют.
Отец смотрит на Лизу сверху вниз, строго и с досадой. Лизе отчего-то становится стыдно. Это ведь ему должно быть стыдно! Предатель, позорище.
Голос отца звучит негромко, но твёрдо:
— Я люблю её. Она хороший человек. Тебе Анжела понравится, когда ты узнаешь еë поближе.
— А маму? Маму ты не разлюбил?
— Мы пять лет в разводе. Очнись. У мамы давно своя жизнь.
— А меня? Ты меня тоже бросишь теперь?
— Лиза...
— А?
— Не болтай глупости. Придёшь? Глупо же. Нам всем жить дальше. Придëтся считаться с тем, что есть.
— Не мог подождать, пока я аттестат получу?
Отец демонстративно вздыхает, закатывая глаза, качает головой с досадой:
— Как же ты на мать похожа.
— Это комплимент?
— Считай, что комплимент.
— Я так сразу и подумала. Мама красивая... Не то что...
— Лиза! — укоризненно останавливает её отец, и лицо у него становится напряжëнным, будто он закрыл бы ей рот, если бы мог.
Она отворачивается и вытирает мизинцем потëкшую тушь.
— Можно мы с Женей вдвоём придём?
— Да, конечно. Приятный парень, между прочим.
— Да так, ничего... — криво усмехается Лиза.
— Ну и вот и славно. Мы спешим, купите себе чего-нибудь вкусненького... Тирамису закажи. Вкуснятина!
Отец целует Лизу в висок, на лету, едва касаясь, и уже устремляется к Анжеле, ловит еë руку, тянет к выходу. Машет, прощаясь. Анжела тоже машет.
— Приходите, дети... Постригу.
— Вот дура... — горько роняет Лиза.
Женька сжимает еë ладонь и смотрит с укоризной. Он чем-то похож на отца. Как она раньше не заметила... От этой мысли ей не по себе. А тот, как ни в чëм ни бывало, тихонько смеётся:
— Так это она тебя так круто тогда подстригла?
— Она...
— Красиво... Кончай беситься. А если это любовь?
— Какая любовь! — фыркает Лиза. — Старичьë нафталиновое.
Он извлекает носовой платок из кармана, как фокусник, вытирает разводы под её глазами.
— Стой... Не дëргайся, глаза как клоуна. У-у-у... Ты плакала?
Лиза ещё раз оглядывается, глядя вслед отцу и его спутнице сквозь стекло. Вон они, стоят, держась за руки, у пешеходного перехода под светофором, среди летнего дня, залитые солнцем. Два мелких, жалких существа.
В груди становится щекотно и больно, она отворачивается и вспоминает чью-то мысль о том, что солнце светит одинаково для всех. Сжимает кулачки. Это несправедливо! По справедливости этой тупой овце надо было бы прописать солнечный удар.
— Э, хватит психовать! Что ты настроение портишь-то?
Лиза поджимает губы. Лучше смолчать сейчас, а то до ссоры недалеко. Придирчиво смотрит на Женьку. Очкарик. Что в нëм особенного-то? Ботаник!
Но внутри щемит, и не понятно, чего ей и сейчас хочется больше — засмеяться или расплакаться.
— Лиз... Что ты хочешь?
— Тирамису... Две штуки. Нет, три!
— Ого... Объешься! — Женька смеётся, весь в солнечных зайцах, отброшенных стёклами, и кажется, что светится его кожа, волосы, глаза...
— Растолстею, думаешь, да?
— Ага, будешь толстая и тяжёлая, и как мне тебя тогда на руках носить?
— У-у-у-у... Бросишь, да и всё! — улыбается Лиза и смотрит на него с лëгким вызовом.
— Нет, не брошу! Ещё чего, размечталась. Я буду бороться! Голодом морить. Посажу на диету. И никакими хитростями меня ты не проймëшь!
Женькин голос звучит серьёзно, лишь в глазах вспыхивают искорки смешинок.
И вот уже перед ней возникает всë, чего она хотела: три блюдца с тирамису, ароматный кофе со взбитыми сливками, шоколадные конфеты в ярко-красных, сверкающих на солнечном свету, обёртках...
«Господи, как пахнет вкусно...» — думает Лиза, глотая слюнки и закрывая глаза, но не притрагивается к этому кондитерскому счастью сразу. Ей не хочется спешить, не хочется разрушать состояние, для которого не подобрать слов.
Она сидит, чутко прислушиваясь к себе самой внутри, завороженно смотрит на столик, чуть покачиваясь в такт музыке. Отсюда, из-за облюбованного ею и Женькой столика, виден рояль и старик, играющий «Summertime».
One of these mornings
You're goin' to rise up singing
Then you'll spread your wings
And you'll take to the sky... *
Седой пианист поглядывает в сторону юной пары, плавно вскидывая морщинистые руки над клавишами, насмешливо улыбается, кивает кому-то напротив, хотя с той стороны рояля никого нет. В пространстве, сотканном из солнечных бликов, парит джаз, отчего на душе радостно и грустно. Кажется, из-за обволакивающей музыки воедино смешались все чувства, и все и запахи — кофе, лимона, ванили, а внутри вдруг просыпается острая, болезненная нежность. И почему-то хочется плакать. Долго-долго, всласть, пока не насытится сладкими слезами голодная душа.
P. S.
Перевод песни Summertime
Летняя пора и жизнь легка,
Рыбка плещется и вырос хлопок.
Твой папа богат, а мама красива,
Так тише, малыш, не плачь!
Однажды утром
Ты встанешь с песней,
Затем расправишь свои крылья
И полетишь в небо.
Но до того, как настанет это утро,
Ничто не сможет навредить тебе,
Пока мама и папа рядом с тобой.
Так не плачь!
Светло-бежевый плащ на спинке стула
Старик сидел в кафе уже больше часа. Пил коньяк из круглого бокала, перебрасывался с женой спокойными фразами и мурлыкал себе под нос еë любимую песню «Love Me Tender», фортепианную версию которой в полупустом зале наигрывал пианист, его ровесник.
— Love me tender, love me sweet, never let me go. You have made my life complete, and I love you so... Love me tender, love me true, all my dreams fulfill. For my darlin’ I love you, and I always will... *
Он приходил сюда во второй половине каждого месяца, после получения пенсии. Всегда садился за столик у окна, недалеко от рояля.
Привычка водить жену в кафе сохранилась у него со времён войны в Египте, куда он попал, можно сказать, неожиданно — согласно секретному приказу военного министерства бывшего Союза. Хотя секретным это было, пожалуй, только для солдат, и отчасти — для младших офицеров. Израильские и американские газеты изгалялись, наперегонки подтрунивая над перемещениями советских подразделений. В мировой прессе «секретные манëвры» сразу же стали секретом Полишинеля.
— Ну прости... Я знаю, что ты сходила с ума. Нам нельзя было об этом рассказывать.
Сколько раз он говорил эти слова жене, пытаясь поймать её руку, которую она всякий раз отдëргивала. Обида на его исчезновение, затянувшееся на несколько месяцев, осталась в ней на всю жизнь неизжитой травмой и страхом потери.
— Ты судишь, как обывательница. Пойми. Мы не могли поступить иначе. Израиль спелся с американцами, арабы были разбиты, втоптаны в песок по самые уши. Потери оружия и техники исчислялись тысячами, убитыми и покалеченными — десятками тысяч. Почти полтыщи самолётов, это был настоящий Армагеддон! Если бы Насера тогда сместили и поставили свою марионетку, мы бы потеряли на Ближнем Востоке всё! И очень скоро они бы приставили ядерные ракеты к виску нашей страны.
Старик отлично разбирался в международной политике. Зато жена в тонкостях противостояния двух систем не понимала ничего. Иногда старику казалось, что она живёт в каком-то призрачном, иллюзорном мире. Любит французские духи, а ещё — готовить вкуснейшую сдобу. Её «наполеоны» и «шарлотки» были неповторимы, как и она сама. Светлая, всегда ухоженная, утончённая, она не выносила пошлости и грубости... Его до сих пор удивляло то, что она согласилась выйти замуж за военного. Рядом с ней он всегда чувствовал себя неотëсанным солдафоном.
Старик вздохнул. Отпил немного коньяка.
— Ты же помнишь семидесятый год? Мы жили безмятежно, как дачники. А за очагом, нарисованном на холсте, происходили ужасные вещи. Чëрт дёрнул нас в девяносто первом сорвать этот холст... И засунуть золотой ключик в замочную скважину. Они в эти двери хлынули, как саранча. Но мы их тогда, в семидесятом, всё равно напугали так, что они надолго притихли и даже дышать боялись нашу сторону!
Старик слегка воодушевился, весело подмигнул и рассмеялся.
— Дааа... Наваляли им отменно. Ты как хочешь, а я вот сейчас подниму рюмку за Брежнева. Решительный был мужик, что бы кто не говорил.
Поставив рюмку на стол и отерев губы салфеткой, он отправил в рот тонкий ломтик копчёного мяса. С наслаждением прожевал и проглотил.
— И сейчас наваляем, угу. Как говорится, до свиданья, пупсики, кончилися танцы!
На этих словах он осёкся и умолк. Ироничная фраза про пупсиков принадлежала сыну. Новое поколение шутило так же остроумно, как и предыдущее. Старику сразу понравилась эта острая, с перчиком, фраза, едва он услышал её в день отъезда сына в длительную командировку. Шутка была дурашливой, но снимала тяжесть на душе, когда речь заходила о новой, сегодняшней, войне.
Старик пошевелил по столиком затëкшей ногой, вытянул её под столом, напряг до хруста в колене, повертел ступнëй в добротных кожаных сандалиях, задев невзначай ножку стула напротив.
Плащ, небрежно накинутый на спинку стула жены, с шелестом соскользнул на пол.
— Сиди, я сам! Извини, я как медведь косолапый. Сейчас подниму.
С трудом наклонившись, он подхватил упавший плащ и накинул на спинку стула.
— Жаль, что ты перестала печь свои восхитительные торты... Как же я любил всегда твои «наполеончики»! — вздохнул он, косясь на блюдце с куском слоëного торта.
Кулинарные изыски остались в прошлом. После гибели сына на Донбассе она больше не готовила ничего вкусного. А сварить борщ, куриный суп с цыплячьими пупками, или приготовить макароны «по-флотски» он мог и сам. Этого вполне хватало для жизни.
Жена с юности была хрупкой, впечатлительной. Может, потому он и женился на ней, не раздумывая. Её хотелось защищать, заботиться о ней, любить... Ради неё он готов был стать подкаблучником. Но жена никогда не претендовала на место главнокомандующего в семье. Старик всегда жалел её, предпочитал не расстраивать, не рассказывать ничего такого, что могло бы травмировать её психику. Особенно, если это касалось той, египетской, войны...
Он с удовольствием пересказывал ей пережитые истории из армейской жизни. О том, как прятались в тамошних блиндажах — мальгах, вырытых в песках норах, укреплённых изнутри мешками с песком. О пустынных ящерицах, о гекконах, шастающих по мальге, как у себя дома — таких страшных с виду, словно карликовые сказочные демоны, но абсолютно безобидных, и если уж на то пошло, смешных и даже симпатичных.
Он старался не рассказывать о том, как приходилось перетряхивать каждую тряпку и обыскивать личное бельё, чтобы удостовериться, что там нет ядовитых змей, сильных и опасных мохнатых пауков — тарантулов и фаланг, или — не дай Бог! — скорпионов. Эти мерзкие твари воевали с военными, даже переодетыми в форму египтян, похуже, чем вооружённые враги и диверсанты-оборотни. Ни словом не обмолвился он также о жирных отвратительных мухах и огромных рыжих комарах, похожих на крошечные дроны. Они были переносчиками всякой тропической заразы, вырубающей сильных, здоровых мужиков почище ковида. Не заикался он никогда и о жутких паразитах, которыми кишели тамошние водоёмы. И о боевых товарищах — тех, кто вернулся из-за всего этого хронически больными людьми. Жена испытывала перед насекомыми мистический страх и питала к ним паническое отвращение. Дома не было даже тараканов. Никогда!
Старик старался не касаться темы, связанной с гибелью сына. Но она всплывала всякий раз, стоило ему заговорить с женой. Потомственный военный, офицер — сын погиб на Юго-Востоке Украины, в бою с той мощной тëмной силой, которая во весь рост возродила бандеровщину.
Он долго не говорил об этом жене. Молча переживал страшную утрату, ходил каждый день к ней в больницу. Ей тогда только сделали операцию. На сердце. Она всегда принимала всё слишком близко к сердцу. Сообщить ей в таком состоянии чёрную весть было бы равносильно преднамеренному убийству. Сын был единственным. Поздний, долгожданный ребёнок родился, когда она почти потеряла надежду забеременеть.
Глядя на неё в палате интенсивной терапии, он не сказал ничего. Вместо этого купил ей дорогой плащ. Светло-бежевый, тонкий, элегантный. Жена всегда любила такие вещи — неброские, стильные.
Впрочем, подарок был отвергнут. После. Она ни разу больше не надела подаренный плащ. Так и не простила ему ложь. Вот и сейчас он чувствовал её горький, полный упрёка, взгляд. А плащ висел на стуле. Старик его брал с собой всякий раз, когда вместе с женой шёл в когда-то облюбованное ими кафе. И как всегда, жена не надевала его, даже в прохладные дни.
Старик погрустнел, покачал головой, прислушиваясь к музыке.
— А знаешь, я ведь выучил эту песню наизусть когда-то ради тебя, хоть никогда не любил английский язык. Но тебе так нравилась эта песня... Помнишь, как ты плакала, когда я вернулся с той войны? Я привёз тебе эту пластинку, и мы танцевали, а ты всë плакала и плакала... И никак не могла остановиться.
Он задумчиво посмотрел на плащ и тихо-тихо стал подпевать снова:
— Love me tender, love me long, take me to your heart. For it’s there that I belong, and we’ll never part... **
— Дался тебе этот плащ... — вздохнула она. — Я на него смотреть даже не могу.
— Погоди, не сердись... — проговорил старик, сглотнув комок в горле, схватил пятернëй ворот рубашки, потянул, ослабив тугой галстук.
— Ты ведь тогда была совсем слаба после операции. Лежала под капельницами бледная, как пергамент. Я не смог. Не посмел сказать тебе, что его больше нет. Накинь плащ, прошу тебя. Прохладно же!
В ответ послышался вздох и голос жены, в котором чувствовалась скрытая досада:
— Перестань. Не нервничай, мне не холодно.
Помолчав, всë же примирительно добавила:
— Не мучай себя. У Бога все живы. Мёртвых нет.
Старик почувствовал раздражение. Каждый раз, когда речь заходила о смерти и о Боге, кровь бросалась ему в голову. В последние годы это происходило всё чаще. Иногда ему казалось, что когда-нибудь от сказанных женой глупостей он получит апоплексический удар.
— Ой, не начинай. Про Бога. Можешь верить во всё что хочешь. А я атеист с детства. Меня уже поздно ломать и перекраивать.
— Как скажешь... Я не собираюсь тебе ничего доказывать. В конце-концов это ничего не изменит.
— Вот и умница. Люблю тебя.
Пианист уже замедлял темп, музыка становилась всë тише.
— Love me tender, love me dear, tell me you are mine. I’ll be yours through all the years, till the end of time...*** — почти шёпотом пропел старик.
Пианист взял последний аккорд, нажав ногой педаль и замер с поднятыми руками над клавишами.
Старик облегчённо вздохнул, обернулся к пианисту, махнул ему рукой.
Тот вопросительно взглянул в ответ и спросил по-английски:
— That’s all right?****
— Да! — громко ответил старик, повернулся к жене и бодро проговорил:
— Помнишь? Я купил тебе в подарок пластинку с этой песней. В девяносто втором, кажется. Когда всë рушилось. А Элвис пел, что всë в порядке. Всë будет хорошо. Ты любила эту песню слушать в то время. Как же погано было нам тогда... Забыла? Наш сын... Он как раз шёл в первый класс. Мы тогда едва сводили концы с концами... И тут эта пластинка. Ты меня ещё выругала за то, что растранжирил деньги. Помнишь?
Жена промолчала в ответ.
Старик выпрямился, пожал плечами. Виновато посмотрел на графинчик с коньяком.
— Ты не против, если я выпью ещё чуть-чуть? И пойдём домой. Я ещё новости хочу посмотреть. Милая, накинь плащ. Мне кажется, тут прохладно. Боюсь, ты всë-таки простудишься.
Вылив остатки коньяка в рюмку, он пососал кусочек лимона, а потом выпил до дна. Зажмурил глаза от удовольствия. Коньяк согревал. Хороший коньяк. Качественный. Старик не позволял себе дешёвых напитков с тех пор, как вернулся с египетской войны. Всё только самое лучшее. Лучше меньше, да лучше...
Он открыл глаза. Снова взглянул на плащ, лежащий на спинке стула. Она его так и не накинула на плечи. Упрямая... Внутри тела разлилось тепло, а сердце стало таким горячим, как будто его кто-то окатил щекочущим пáром. Чувствуя себя хмельным, он слегка развязно улыбнулся.
— Ну что, пойдём домой? Я готов.
Грузно поднявшись, бережно снял плащ со спинки стула, перекинул через руку. Крепко ухватился за ручку трости. Нога ныла. Наверное, опять будет дождь, подумал он и поморщился.
— Беда у тебя с ногой. Тебе трудно ходить? — сердобольно спросила она.
— Ничего, терпимо. Моя беда с ногой не больше, чем беда с твоими глазами, слепуха ты моя... Интересно, каким ты видишь меня? Наверное, в твоих глазах я кажусь моложе? Ты, поди, даже морщин почти не видишь у меня на лице?
Жена засмеялась.
— Бери меня под руку. Здесь порожек у выхода, не забыла? Аккуратно иди, не спеши, не споткнись... Вот тут, осторожнее... О-па! Молодец. Идём...
*
Бармен поднял глаза от барной стойки, взглянул на старика, с достоинством идущего к выходу. Чудаковатый старик... Но бодрый. Крепкий. С военной выправкой. Отставник, наверное. Бывает раза два в месяц. Берёт триста грамм коньяка, в его-то годы, лимон, мясное ассорти. Маленький двойной кофе без сахара. И кусок торта «Наполеон». Заказывает две песни Элвиса Пресли. Одну вначале, несколько раз. Вторую — перед уходом. И неизменно оставляет музыканту приличный пáрнус. Приходит и уходит всегда в одно и то же время. Незадолго до начала вечерних новостей. Завидное постоянство.
Дружелюбно кивнув старому доброму клиенту на прощанье, бармен искренне улыбнулся. Тот в ответ слегка приподнял трость над полом и тоже вежливо кивнул. Попрощался. Музыкант растирал запястья, приветливо глядя ему вслед. Щедрый клиент... И без проблем. Старик был завсегдатаем заведения. К нему давно все привыкли.
Но всë же что-то привлекло внимание бармена. Нечто не совсем обычное. Нелогичное. Бармен явственно услышал женский смех и голос — такой, каким он бывает у пожилых женщин:
— Тебе трудно ходить?..
Голос был отчётливым, реальным. Но обладательницы голоса нигде не было. Он удивлённо посмотрел вслед старику, задержавшемуся у выхода, как будто пропуская кого-то впереди себя. Тот стоял у стеклянной двери, со светло-бежевым лёгким плащом на руке, опираясь на трость и вполголоса беседовал с пустотой. Нет, показалось. Не было там никакой женщины. Это, вероятно, у кого-то из посетителей в смартфоне работало радио.
__________________
* Люби меня нежно, люби меня сладко, никогда не отпускай меня. Ты сделала мою жизнь наполненной, и я так люблю тебя... Люби меня нежно, люби меня по-настоящему, исполни мои мечты. Ради тебя, дорогая, я люблю тебя и всегда буду любить...
**Люби меня нежно, люби меня долго, посели меня в своëм сердце. Потому что именно там мое место, и мы никогда не расстанемся...
***Люби меня нежно, люби меня, дорогая, скажи, что ты моя. Я буду твоим все эти годы, до конца времëн.
**** Всё в порядке - название песни Элвиса Пресли.
Светлана Молчанова,
Светло-бежевый плащ на спинке стула.
Из кн. Стеклянное кафе. Незаметная жизнь маленьких одиноких людей
Горбатые дохлые кошки
Марь Иванна возвращалась с работы поздно. Она подрабатывала в кафе уборщицей. Недавно вышедшая на пенсию и привыкшая за что-то отвечать, Марь Иванна вдруг обнаружила, что у неё огромное количество пустого времени. Не свободного, а именно пустого.
Пустота пугала её. Жизнь стремительно менялась, и Марь Иванна в который раз в неё не могла вписаться. В кафе ей нравилось, там всë было по-старинке, душевно и просто. К тому же рядом с домом.
Первым делом после выхода на пенсию она завела кошку, чтобы заботиться о ком-то. А потом устроилась в кафе. На полставки. После работы нянечкой в отделении лежачих больных уборка в чистом, сверкающем стеклянном кафе казалась лёгкой, и даже приятной.
А сегодня выдался особенный вечер. Пианист, седой импозантный мужчина, почему-то задержался, ждал кого-то. И чтобы она не скучала, стал играть. Набравшись смелости, она спросила у него, знает ли он песенку «Ландыши». Оказывается, он знал. И пока она мыла пол, поиграл ей на рояле.
Песню эту в семье пела мама, а маму научила этой песне бабушка. Пианист играл, мурлыкая под нос слова песни по-немецки и добавляя куража с каждым куплетом, а Марь Иванна настолько осмелела, что стала подпевать. По-русски. Немецкого она не знала. Получилось весело, на душе потеплело от песни и от мужского внимания. Так и пролетел её рабочий вечер. Потому вернулась она с работы в приподнятом настроении. Песня всю дорогу не выходила у неё из головы.
«... Ты сегодня мне принёс не букет из алых роз, не тюльпаны и не лилии, протянул мне робко ты очень скромные цветы, но они такие милые...» — шёпотом напевала она, заходя в подъезд. Взлетев по ступенькам, остановилась у почтового ящика, продолжая мурлыкать, но уже чуть громче, вполголоса: «...Ландыши, ландыши, светлого мая привет... Ландыши, ландыши, белый букет... »
Пока доставала почту из ящика, услышала шаги. Кивнула, едва обернувшись. Замок на почтовом ящике отчего-то заел.
— Ваша кошка нагадила в подъезде! — заявил Марь Иванне толстый мордатый сосед по лестничной площадке.
— Моя кошка не выходит. У неё в квартире судочек с импортным песком... — с лëгким кокетством парировала женщина.
— Меня не интересуют ваши оправдания! — елейным голосом начал Пал Богданыч. — Извольте вымыть подъезд, а я проверю! А не то, вызову кого надо. И усыпят. Усыпить недолго!
— Вы что? — растерялась Марь Иванна. — Я же говорю, моя кошка ни при чëм...
Желая смягчить атмосферу, она заискивающе улыбнулась.
— Пал Богданыч... Не лепите мне горбатого...
— Что значит «лепить горбатого»?! — взвизгнул сосед, переходя на петушиный фальцет.
Его круглое щекастое лицо с подстриженными усиками выражало крайнее негодование и презрение. Но он быстро овладел собой и произнёс назидательно, вложив в свой голос весь холод и металл, который нашëлся у него в организме:
— Узнав, что вы... Вы пользуетесь такой лексикой... Хотя.... С кем я говорю...
Запнувшись, он смерил соседку взглядом и вдруг взорвался.
— Тьфу. С этим ничтожеством! Ах! — задохнулся от осознания собственной важности Пал Богданыч. Голос его разлился по всему подъезду, как лай.
— Это же из советского кино... Про джентльменов удачи... — робко возразила Марь Иванна и виновато развела руками.
— Пошутила я... Вы ведь на меня всех дохлых кошек вешаете, так нельзя...
Пал Богданыч выпучил глаза, и его толстое усатое лицо побагровело.
— Да как вы смеете! Мне! Интеллигенту в седьмом поколении! Про каких-то дохлых кошек! Уголовница! Плебейка! Зэчка...
Он перевёл дух и завëлся по-новой.
— Итак! Теперь, узнав, какой лексикой Вы пользуетесь для выражения своих мыслей... Не мой это круг общения, не мой контингент! — выкрикнул в лицо Марь Иванне внук военного полицая эпохи прошлой войны.
— Что поделать... Не ваш... Контингент...- растерянно пожала плечами Марь Иванна. Она была внучкой узницы немецкого концлагеря.
Её воспитывали в духе уважения. Людей к людям. Будь то бывшие заключённые или бывшие сотрудники вермахта. Учили обращаться ко всем одинаково приветливо. Потому что война давно закончилась. И каждый получил своë — от самого Господа.
Марь Иванна усмехнулась про себя — горько и смиренно. На душе кошки скребли. Всплыла в уме пословица: горбатого могила исправит. Всплыла ни к селу, ни к городу. И почему-то слилась с поговоркой о дохлых кошках. Образ был спонтанным, но жутким, пугающим.
Она аж вздрогнула, представив себе почему-то этих горбатых дохлых кошек. Руки затряслись, перестали слушаться. Замок на почтовом ящике вдруг открылся. На пол посыпались квитанции, рекламные флаеры и газета. Она села на корточки, собрала рассыпанные бумаги и, стараясь поскорее исчезнуть отсюда, торопливо поднялась по лестнице на непослушных ногах. Ладони покрылись испариной, сердце перепугано колотилось в груди...
Лишь войдя в квартиру, она почувствовала себя в безопасности. Кошка вышла в прихожую. Марь Иванна взяла её на руки, прижала к себе и заплакала. Покачала головой. Надо же... Два мира жили бок о бок много лет. И лишь тюремное слово «контингент» расставило всё по полочкам. Или разложило по нарам. Каждому своë, как говорится. Гены не истребишь...
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
