Обложка Сосед с пятого этажа

Сосед с пятого этажа

Иван Рышков

0% прочитано
Стандартный
Иван Рышков

Сосед с пятого этажа

Глава 1

Я впервые заметила его записку в понедельник, когда выносила мусор и свое раздражение. Мусор был обычный: пакет из-под молока, картофельные очистки, коробочка из-под таблеток, которые я всё равно забывала вовремя принимать. Раздражение было сильнее. Оно шуршало во мне, как старый пакет, и никак не хотело проходить.

На коврике у моей двери лежал листок в клеточку. Сложенный пополам, прижатый с краю пустой батарейкой. Батарейка была пальчиковая, облезлая, с надписью, как будто её достали из пульта ещё при Брежневе. Я наклонилась. Спина хрустнула так, что в пустом подъезде отозвалось эхо.

На листке было написано крупными неровными буквами:

Доброе утро, соседка.Сегодня дождя не будет.Но зонт возьмите.Потому что верить телевизору — значит не уважать себя. С уважением, сосед с пятого этажа».

Я стояла в халате с мусорным пакетом в руке и смотрела на эту записку так, будто мне под дверь подсунули не прогноз погоды, а приглашение в другую жизнь.

Сосед с пятого этажа. В нашем доме все были «с такого-то этажа». Не люди — координаты. Женщина с третьего, которая сушила белье так, что оно капало на чужие подоконники. Мальчик с первого, который играл в мяч в подъезде и делал вид, что мяч сам бьётся о стены. Мужчина с шестого, от которого пахло бензином и отчаянием. А вот сосед с пятого — это был Степан Егорыч.

Ему было восемьдесят. Может, восемьдесят один. В таком возрасте годы уже не идут друг за другом, а накапливаются. Он ходил медленно, но сердито, как человек, который всю жизнь куда-то спешил и теперь возмущён тем, что ноги отказались соответствовать его характеру. Я редко его видела. В лифте. У подъезда. В аптеке. Он всегда здоровался громко, почти торжественно:

— ЗДРАВСТВУЙТЕ, СОСЕДКА!

И я кивала. Иногда шептала:

— Здравствуйте.

Он, видимо, не слышал моего шёпота. Или решил, что я его не слышу. Потому что через неделю после моего переезда он начал кричать ещё громче.

— ПОГОДА СЕГОДНЯ ОТВРАТИТЕЛЬНАЯ!

— МОЛОКО ПОДОРОЖАЛО!

— ЛИФТ ОПЯТЬ ДУМАЕТ, ЧТО ОН В ОТПУСКЕ!

Я тогда только переехала в эту двушку после смерти мужа. Квартира досталась мне от тётки, которую я в детстве боялась из-за усов над губой и любви к маринованным патиссонам. Мужа звали Витя. Он умер внезапно, так нелепо, что первое время я злилась не на смерть, а на её дурной вкус. Пошёл за хлебом. Вот так. Человек прожил со мной тридцать семь лет, пережил инфаркт, операцию на желудке, две мои попытки завести кактусы, одну попытку завести собаку, ремонт на кухне, свадьбу дочери и её развод, а умер возле киоска, где продавали батоны и сигареты.

С тех пор я мало разговаривала. Не потому, что не могла. В доме без Вити остались вещи, которые больше некому было трогать. Второй стакан на полке. Его тапочки у кровати. Шахматная доска, на которой партия остановилась на середине, и я не помнила, чей был ход. Я кивала людям. Улыбалась продавщице. Говорила «пакет не надо» в магазине и «спасибо» водителю маршрутки, если он не убивал нас на поворотах. Но по-настоящему — не говорила.

И вот теперь у моей двери лежала записка от человека, который решил, что я глухая.

Я могла бы обидеться. Даже должна была бы. В молодости я бы, наверное, распахнула дверь и сказала: «Степан Егорыч, я всё слышу! Просто не обязана участвовать в вашем радиоэфире». Но мне было шестьдесят восемь, и сил на правду в понедельник утром не нашлось. Я подняла записку, положила её на тумбочку в прихожей и пошла выбрасывать мусор. Зонт я взяла с собой.

Дождя не было. Но вечером у нас во дворе прорвало трубу, и вода хлестала из-под асфальта так, будто наша улица решила срочно превратиться в фонтан. Я раскрыла зонт и прошла мимо рабочих с таким видом, будто заранее знала о коммунальной катастрофе. Один молодой парень в оранжевой жилетке сказал: «Бабуль, ты прямо подготовилась». Я хотела ответить, что «бабуля» у него дома на антресолях, но промолчала. Зато дома перечитала записку и впервые за долгое время усмехнулась — не телевизору, не чьей-то глупости в очереди, а просто так.

Во вторник записка уже ждала меня:

«ДОБРЫЙ ДЕНЬ.ВЧЕРА ПОКАЗЫВАЛИ ПЕРЕДАЧУ О ЗДОРОВЬЕ.СКАЗАЛИ, ЧТО НУЖНО ЕСТЬ БРОККОЛИ. НЕ ЕШЬТЕ. ЛЮДИ, КОТОРЫЕ СОВЕТУЮТ ЕСТЬ БРОККОЛИ, ПОДОЗРИТЕЛЬНЫ. ЛУЧШЕ ГРЕЧУ. В ГРЕЧЕ ЕСТЬ ХАРАКТЕР. С УВАЖЕНИЕМ, СОСЕД С ПЯТОГО ЭТАЖНОГО».

Я прочитала и фыркнула. Именно фыркнула. Некрасиво, через нос. Так фыркают женщины, которые собирались быть строгими, но не успели.

В среду:

«ДОБРОЕ УТРО.СЕГОДНЯ ВЕТЕР.ШАПКУ НАДЕНЬТЕ.ДАЖЕ ЕСЛИ ПРИЧЁСКА.ПРИЧЁСКА — ДЕЛО ПРИХОДЯЩЕЕ, А УШИ ОДНИ. С УВАЖЕНИЕМ, С. Е.»

В четверг:

«РЕЦЕПТ: КАРТОШКУ ОТВАРИТЬ.ЛУК ПОЖАРИТЬ.СЕЛЁДКУ НЕ ЖАЛЕТЬ.ЕСЛИ НЕТ СЕЛЁДКИ — НЕ НАЧИНАЙТЕ. ЭТО УЖЕ НЕ УЖИН, А ОБМАН. СОСЕД С ПЯТОГО.»

К четвергу я уже ждала его записки. Страшно признаться, но я не ждала звонка от дочери, которая жила в другом городе и звонила по воскресеньям так бодро, будто отчитывалась перед начальником. Не ждала участкового врача. Не ждала пенсии, потому что она приходила и тут же уходила, оставляя после себя чек из аптеки. А записку ждала.

Утром я вставала чуть раньше. Надевала халат не с пятном от варенья, а с маленькими синими цветочками. Причёсывалась. Потом ругала себя за это. «Ты что, на свидание собралась с запиской?» Но всё равно причёсывалась.

Записки появлялись около восьми. Степан Егорыч вставал рано, писал, спускался с пятого этажа на третий, клал листок под мою дверь и поднимался обратно. Лифт он не любил, называл его «железной коробкой с самомнением». Ходил пешком. С пятого этажа туда и обратно. Восемьдесят лет. И всё ради того, чтобы сообщить мне, что у гречки есть характер.

Я складывала записки в жестяную коробку из-под печенья. На коробке была нарисована датская зима: домики, снег, довольные люди, которые явно никогда не считали коммуналку. В этой коробке раньше лежали пуговицы. Потом Витины запонки, которые он надевал два раза в жизни: на свадьбу дочери и на похороны моего отца. Теперь там лежали записки соседа.

Сначала я говорила себе, что сохраняю их из жалости. Потом — что для смеха. Потом перестала объяснять.

Однажды я увидела Степана Егорыча на лестнице. Он спускался с сумкой-тележкой, в которой громыхали банки. На нём была куртка с чужого плеча, кепка и шарф, завязанный так, будто его вязал моряк во время шторма.

— ДОБРОЕ УТРО! — гаркнул он.

Я кивнула.

— ПОГОДА СЕГОДНЯ ПРИЛИЧНАЯ, НО НЕ НАДОЛГО!

Я снова кивнула.

Он остановился, посмотрел на меня внимательно. Глаза у него были серые, водянистые, но не пустые. В них всё время что-то происходило: спор, счёт, наблюдение.

— ВЫ МЕНЯ СЛЫШИТЕ? — спросил он.

Я услышала. Конечно услышала. Подъезд услышал. Почтовые ящики услышали. Где-то на первом этаже, наверное, проснулась кошка. И тут я, взрослая женщина, мать взрослой дочери, вдова, пенсионерка, человек, переживший две операции и один неудавшийся ремонт в ванной, сделала то, чего от себя не ожидала. Я пожала плечами и виновато улыбнулась.

Он воспринял это как «нет».

— НИЧЕГО! — сказал он ещё громче. — Я БУДУ ПИСАТЬ!

И пошёл вниз, гремя банками.

Я осталась на лестнице и почувствовала, как внутри меня что-то одновременно стыдится и радуется. Стыдится — потому что я обманула старика. Радуется — потому что он будет писать.

В тот день записка пришла вечером.

«СОСЕДКА.Я ПОНЯЛ, ЧТО ВЫ МЕНЯ НЕ СЛЫШИТЕ.ЭТО НЕ БЕДА.Я ВСЕ РАВНО ГОВОРЮ ЛИШНЕЕ.ПИСАТЬ ПОЛЕЗНЕЕ. КОГДА ПИШЕШЬ, МОЖНО ЗАЧЕРКНУТЬ.А КОГДА ГОВОРИШЬ — ВСЕ, ПОЕХАЛИ. С. Е.»

Я села на табурет в прихожей и долго вертела листок в руках. «Когда скажешь — всё, поехали».

За день до смерти Вити мы поссорились из-за хлеба. Да, именно из-за хлеба. Я попросила купить чёрный. Он сказал, что белый дешевле и мягче. Я ответила, что он всю жизнь выбирает то, что проще. Он хлопнул дверью. Я крикнула ему вслед: «Да иди ты со своим батоном!» Он пошёл. И не вернулся.

После этого слова стали опасными. Если молчишь, не скажешь последнего плохого слова. Если не открываешь дверь, никто не уйдёт из неё навсегда.

А Степан Егорыч писал.

Через две недели записки стали длиннее. Он сообщал мне домашние новости:

«ЖЕНЩИНА С ТРЕТЬЕГО ЭТАЖА ОПЯТЬ ПОВЕСИЛА ПРОСТЫНЬ ТАК, ЧТО ОНА БЬЕТ ПО ОКНАМ ВТОРОГО ЭТАЖА. ПРОСТЫНЬ БЕЛАЯ, ХАРАКТЕР СКВЕРНЫЙ. ЕСЛИ НОЧЬЮ СЛЫШИТЕ ХЛОПОТ — ЭТО НЕ ПРИВИДЕНИЕ. ЭТО СТИРАЛЬНАЯ МАШИНА».

Давал советы:

«ЕСЛИ ВАМ СЕГОДНЯ ГРУСТНО, СВАРИТЕ ЯЙЦО.ЯЙЦО — ЭТО ДЕЛО.ПОКА ВАРИТСЯ, ЕСТЬ ЦЕЛЬ.ГЛАВНОЕ — НЕ ОТХОДИТЬ И НЕ ЗАБЫТЬ.ОДНАЖДЫ Я ЗАБЫЛ. ПОЛУЧИЛАСЬ ГРАНАТА».

Я так хохотала над этой гранатой, что у меня заболел бок. Сначала смех меня напугал. Он вырвался неожиданно, как соседская собака из подъезда. Я даже оглянулась: не услышал ли кто. Потом вспомнила, что живу одна, и засмеялась ещё громче. Сидела на кухне, держала в руках листок, смеялась и плакала одновременно, потому что организм, видимо, забыл, как разделять эти состояния.

Однажды он оставил рецепт супа.

«СУП ДЛЯ ОДНОГО ЧЕЛОВЕКА:1 КАРТОШКА.ПОЛМОРКОВКИ.ЛУК — СКОЛЬКО НЕ ЖАЛКО.КУРИЦА — ЕСЛИ ЕСТЬ. ЕСЛИ НЕТ КУРИЦЫ, МОЖНО СДЕЛАТЬ ВИД, ЧТО ЭТО ПОСТНЫЙ ДЕНЬ.СОЛЬ ПО ВКУСУ. ВКУС МОЖЕТ БЫТЬ СКВЕРНЫЙ, НО СОЛЬ ТУТ НЕ ВИНОВАТА. С. Е.»

Я сварила этот суп. И вот что обидно: он получился вкусный. Я ела его из старой тарелки с голубым ободком, той самой, из которой Витя любил есть борщ. И впервые за много месяцев не отворачивала взгляд от пустого стула напротив.

— Ну что, Витя, — сказала я тихо, — постный день у нас сегодня по соседскому распоряжению.

Голос прозвучал хрипло. Неловко. Как будто я достала из шкафа старую кофту, а она уже не садится по плечам. Но прозвучал.

На следующий день я купила пачку хорошего чая. Не самого дорогого — я всё-таки не сошла с ума, — но не тот, где в пакетике, кажется, пыль от мебели. Купила печенье «Юбилейное», хотя юбилея никакого не было. Дома поставила чай на полку и подумала: «Надо бы как-нибудь угостить Степана Егорыча». И тут же испугалась. Угостить — это значит заговорить. Заговорить — это значит открыть дверь. Я убрала чай в шкаф.

Записки продолжались.

Иногда он ошибался дверью. Один раз записка оказалась у соседки справа, Ирины Павловны, женщины с лицом постоянного недовольства, будто жизнь ей выдали без инструкции. В десять утра она позвонила мне. Я открыла.

— Это вам? — спросила она, держа листок двумя пальцами, словно он мог испачкать её морально.

Я взяла. На листке было:

«ДОБРОЕ УТРО.СЕГОДНЯ ПО РАДИО СКАЗАЛИ, ЧТО ПОЛЕЗНО ХОДИТЬ.Я ХОДИЛ В МАГАЗИН.КУПИЛ ХЛЕБ, МОЛОКО И НЕНУЖНУЮ СКУМБРИЮ.СКУМБРИЯ СМОТРЕЛА НА МЕНЯ С ПРИЛАВКА КАК РОДСТВЕННИК.НЕ СМОГ ОТКАЗАТЬ. С. Е.»

Ирина Павловна смотрела на меня.

— У вас поклонник?

Я почувствовала, как краснею. В шестьдесят восемь лет краснеть унизительно. Тело должно уже договориться с приличиями и перестать устраивать подростковые спектакли.

— Нет, — сказала я.

— А что тогда?

— Прогноз погоды.

Ирина Павловна поджала губы.

— Странный у вас прогноз.

— Зато точный, — ответила я.

Она ушла, а я закрыла дверь и засмеялась.

Вечером я долго смотрела на чистый листок из блокнота. Потом взяла ручку. Рука дрожала. Я написала:

«ДОБРЫЙ ВЕЧЕР, СОСЕД С ПЯТОГО.СКУМБРИЮ НАДО БРАТЬ, ЕСЛИ ОНА СМОТРИТ КАК РОДСТВЕННИК. РОДСТВЕННИКИ ОБИЖАЮТСЯ. СОСЕДКА С ТРЕТЬЕГО.»

Посмотрела. Сердце колотилось так, будто я не записку написала, а признание в государственной измене. Я сложила листок. Взяла батарейку, ту самую, которой он когда-то прижал первую записку. Поднялась на пятый этаж. Поднималась медленно. На четвёртом этаже остановилась отдышаться и подумала: «Вот умная женщина, решила на старости лет заняться альпинизмом». На пятом этаже пахло жареным луком и бальзамом «Звёздочка». Дверь Степана Егорыча была коричневая, старая, с двумя замками и наклейкой «Проверено. Газ».

Я наклонилась, просунула записку под дверь и прижала батарейкой. Потом сбежала вниз. Да, именно сбежала. С моей скоростью это выглядело как «поспешный спуск, держась за перила», но внутри я бежала изо всех сил.

На следующее утро записки не было. Я проснулась в семь. В восемь вышла в прихожую. Пусто. В половине девятого снова открыла дверь. Пусто. В девять лет я уже ненавидела себя. «Ну вот. Напугала человека. Лезешь к людям со своей скумбрией. Он писал из жалости, а ты решила, что вы друзья». К десяти я успела помыть плиту, переставить чашки, поссориться с чайником и трижды обозвать себя дурой. В одиннадцать под дверью что-то зашуршало.

Я замерла.

На коврике лежал конверт. Настоящий конверт, белый, с помятым уголком. На нём было написано:

«СОСЕДКЕ С ТРЕТЬЕГО ЭТАЖА, КОТОРАЯ, ОКАЗАЛОСЬ, УМЕЕТ ПИСАТЬ».

Я открыла.

«ДОБРОЕ УТРО.ВАШ ОТВЕТ ПОЛУЧИЛ.СНАЧАЛА НЕ ПОВЕРИЛ.ПОТОМ ПРОЧИТАЛ ТРИ РАЗА.ПОТОМ СПРЯТАЛ ОТ СЕБЯ, ЧТОБЫ НЕ ЧИТАТЬ В ЧЕТВЕРТЫЙ.НЕ ПОЛУЧИЛОСЬ.СКУМБРИЯ ПОДТВЕРЖДАЕТ: РОДСТВЕННИКИ ОБИЖАЮТСЯ. СЕГОДНЯ БУДЕТ ХОРОШИЙ ДЕНЬ.ПОТОМУ ЧТО ВЫ ОТВЕТИЛИ.С. Е.»

Я села прямо на пол в прихожей. Пол был холодный. Халат распахнулся на коленях. Где-то за стеной у Ирины Павловны работал телевизор, там кто-то громко спорил о ценах. А я сидела с листком в руках и чувствовала, как во мне что-то оттаивает. Не красиво, не музыкально. Просто как старая труба: сначала скрип, потом ржавчина, потом вдруг — вода.

С этого дня началась переписка. Не романтическая. Господи упаси. В нашем возрасте романтика — это когда тебе уступили очередь в поликлинике и не спросили, почему ты так долго копаешься в сумке. Это была другая вещь. Маленький мостик между третьим и пятым этажом. Кривой, смешной, на скрепках и батарейках.

Он писал утром. Я отвечала вечером.

Он:

«СЕГОДНЯ В МАГАЗИНЕ АКЦИЯ НА ТВОРОГ.АКЦИЯ СОМНИТЕЛЬНАЯ. ТВОРОГ СТОИТ ТАК, БУДТО КОРОВА ЛИЧНО ПОЛУЧИЛА ОБРАЗОВАНИЕ.»

Я:

«ТВОРОГ НАДО БРАТЬ.ОБРАЗОВАННАЯ КОРОВА — ЭТО РЕДКОСТЬ. МОЖЕТ, ОНА ЕЩЁ И СТИХИ ПИШЕТ.»

Он:

«СТИХИ НЕ НАДО.Я ОДНАЖДЫ ПИСАЛ ЖЕНЕ СТИХИ.ОНА СКАЗАЛА: „СТЁПА, ЛУЧШЕ ПОЛКУ ПРИБЕЙ“. ПОЛКА ДО СИХ ПОР ВИСИТ.СТИХИ НЕ СОХРАНИЛИСЬ. ВЫВОД: ПОЛКА НАДЁЖНЕЕ ЛИРИКИ.»

Я смеялась так, что уронила ложку в раковину. Я писала ему о голубях, которые облюбовали мой подоконник и смотрели в окно так, будто пришли проверять счётчики. Он отвечал, что голуби — это «городские курьеры без ответственности». Я жаловалась на больное колено. Он прислал схему упражнения, нарисованную так, что человечек на картинке походил на преступника, падающего с табуретки. Подписал:

«ДЕЛАТЬ ОСТОРОЖНО. ЕСЛИ УПАДЁТЕ, НЕ ГОВОРИТЕ, ЧТО ЭТО Я.»

Через месяц я знала о нём больше, чем о некоторых родственниках. Его жену звали Нина. Она умерла семь лет назад. Он называл её «моя Нинка», а в записках добавлял:

«ХАРАКТЕР БЫЛ ТАКОЙ, ЧТО САХАР В САХАРНИЦЕ САМ РАССЫПАЛСЯ ПО РАЗМЕРУ».

Они прожили вместе пятьдесят два года. Он работал слесарем на заводе, потом мастером. У них был сын, который уехал в Новосибирск, потом в Германию, потом «куда-то ещё, где, видимо, почта не работает».

Я ему о Вите не писала. Писала про цены, погоду, Иринину простыню, рецепт оладий из кабачков. Но о Вите молчала. Иногда хотелось. Особенно вечером, когда включался холодильник и его гул казался чьим-то дыханием. Я садилась за стол, брала ручку и начинала: «Мой муж…» Потом зачёркивала.

Степан Егорыч не спрашивал. Это было в нём самое деликатное: он мог написать три абзаца о подозрительной колбасе, но ни разу не полез туда, где у человека закрыта дверь.

А потом он заболел.

Я поняла это сразу, потому что записки не было. Первый день я решила: устал. Второй день: ушёл к врачу. Третий день: умер. У пожилых людей мысль о смерти всегда стоит за дверью, как сосед, который пришёл за солью и не уходит. На четвёртый день не выдержала. Взяла чай, то самое печенье «Юбилейное», которое уже давно перестало быть свежим, и поднялась наверх.

Дверь была закрыта. За ней тихо.

Я постучала.

— Степан Егорыч?

Голос прозвучал слишком громко. Странно: я столько месяцев притворялась глухой, а теперь сама говорила в дверь, как он.

Тишина. Я постучала сильнее.

— Степан Егорыч, это соседка с третьего.

За дверью что-то упало. Потом послышалось шарканье.

— Кто? — хрипло спросили изнутри.

Я чуть не расплакалась от облегчения.

— Соседка. С третьего.

Замок долго щёлкал. Дверь открылась на цепочку. В щели показался Степан Егорыч — не тот сердитый старик в кепке, а маленький, седой, в майке и шерстяной кофте. Лицо осунулось. Нос покраснел. Волосы торчали во все стороны, как трава после града.

— Вы… — сказал он и вдруг замолчал. Потому что услышал. Впервые по-настоящему услышал мой голос.

Мы стояли по разные стороны двери. Между нами была цепочка, четыре месяца записок и моя глупая ложь.

— Вы слышите, — сказал он утвердительно.

Я опустила глаза.

— Слышу.

Он молчал.

Я подняла пакет с чаем и печеньем, как доказательство смягчающих обстоятельств.

— Я… принесла. Вы не писали. Я подумала…

— Что умер?

— Ну… не сразу.

— А когда?

— На третий день.

Он вдруг фыркнул. Потом закашлялся. Кашлял долго, держась за косяк.

— Откройте дверь, пожалуйста. Я поставлю чайник.

Он посмотрел на меня. Взгляд был обиженный, усталый и какой-то детский.

— Значит, не глухая.

— Нет.

— А я на вас орал, как паровоз.

— Да.

— И записки писал, потому что думал…

— Знаю.

Он снял цепочку.

— Проходи, обманщица.

Квартира у него была тесная и аккуратная. Такая аккуратная, как бывает у мужчин, которые живут одни и всё делают правильно, но без радости. На стене висел ковёр с оленями. Олени бежали куда-то по вечной осени и явно жалели, что попали в советскую промышленность. На серванте стояла фотография женщины с высокой причёской и строгим взглядом. Нина. Рядом — стопка моих записок, перевязанная синей резинкой. Я заметила и отвернулась.

— Садитесь, — сказал он. — Только на табуретку у окна не садитесь, она предатель.

— Что с вами?

— Простыл. В аптеку не пошёл. Решил, что само пройдёт.

— В восемьдесят лет это не стратегия.

— В восемьдесят лет все стратегии подозрительные.

Я поставила чайник, нашла кружки. Одна была с надписью «Лучший дедушка», вторая — с рекламой какого-то банка. Банковскую я взяла себе.

— Вам красивую, — попытался возразить он.

— Я заслужила банк.

Я заварила чай. Нашла мёд. Проверила таблетки на столе.

— Это от давления?

— От давления. Это от сердца. Это не знаю от чего, но врач сказал пить, значит, для дисциплины.

— Температура есть?

— Есть. В мире вообще много чего есть.

— Степан Егорыч.

— Тридцать семь и пять было утром, — признался он.

Я потрогала его лоб. Он смутился, как мальчишка.

— Рука холодная, — буркнул.

— Зато полезная.

Мы пили чай. Он ел печенье, размягчая его в кружке, и крошки падали ему на кофту. Молчание было неловкое. Не то наше прежнее, бумажное, где можно было подумать и зачеркнуть. Настоящее. С дыханием, кашлем, стуком ложки.

Наконец он сказал:

— Зачем?

— Что?

— Зачем притворялись?

Я посмотрела на кружку. В ней плавала чаинка, похожая на маленькую лодку.

— Не знаю.

— Знаете.

— Потому что не хотела ни с кем разговаривать. Ни с кем.

Он кивнул.

— Бывает.

— После мужа.

Он перестал макать печенье в чай.

— Давно?

— Два года.

— Плохо умер?

Я удивилась вопросу. Обычно спрашивают «от чего», «как же так», «сердце?». А он спросил именно о главном.

— Плохо, — ответила я. — Ушёл за хлебом после ссоры. И умер у киоска.

Степан Егорыч медленно положил печенье на блюдце.

— А вы сильно ссорились?

— Из-за хлеба.

— Самые подлые ссоры — из-за пустяков. Крупные ссоры хотя бы выглядят достойно.

Я усмехнулась, но в горле уже пересохло.

— Я наговорила ему гадостей. Последнее, что он от меня услышал, — это гадости.

Степан Егорыч молчал. А я вдруг всё ему рассказала. Не красиво. Сбивчиво. Как женщина, которая два года носила ведро с водой и наконец поставила его на пол, расплескав половину. Рассказала, как Витя любил есть хлеб с маслом прямо над раковиной, потому что крошки «сами туда падают». Как храпел на левом боку. Как чинил всё синей изолентой, даже то, что не требовало ремонта. Как в больнице держал меня за руку и говорил, что ещё поживём. Как потом действительно пожили, но почему-то часто молчали. Как он ушёл за хлебом. Как врач потом говорил что-то про сердце, а я смотрела на батон в пакете, который лежал рядом с его курткой.

Когда я закончила, чай остыл. Степан Егорыч сидел напротив, опустив голову. Я думала, он сейчас скажет что-нибудь вроде «не вините себя» или «время лечит». От таких слов мне всегда хотелось бросать тапком.

Он сказал:

— Нинка умерла в ванной.

Я подняла глаза.

— Утром. Я ей сказал: «Не лезь мыть голову, давление». А она сказала: «Не командуй, Степан, ты мне не начальство». Я сказал: «Вот и живи тогда как хочешь». Через полчаса услышал грохот. Инсульт.

Он говорил ровно, но пальцы сжали край стола так, что побелели костяшки.

— Последнее, что я ей сказал: «Живи как хочешь». Хорошо сказал, да? Муж века.

За стеной у Ирины Павловны упало что-то тяжёлое. Где-то ниже хлопнула подъездная дверь. Чайник на плите щёлкнул, остывая. Мы сидели в этой тишине, которая была не пустой, а полной.

— И знаете, что самое мерзкое? — сказал он наконец. — Она бы мне потом всё равно выговорила. Сказала бы: «Стёпа, не драматизируй, я сама виновата, что полезла». А я ей не могу ответить. Вот и хожу семь лет с этой фразой, как с кирпичом в сумке.

Я закрыла рот ладонью. Потом заплакала. Не тихо, не благородно. Сопливо. С тем самым некрасивым лицом, которого женщины боятся даже в одиночестве. Я плакала о Вите, о Нине, о хлебе, о ванной, о записках под дверью, о том, что два старых человека сидят за столом и наконец говорят не о погоде.

Степан Егорыч тоже плакал. У него слёзы текли прямо в седую щетину, а он сердито их вытирал рукавом.

— Вот, — сказал он. — Развели сырость. А у меня и так простуда.

И я вдруг засмеялась сквозь слёзы.

— Это вы начали.

— Неправда. Я вообще болею культурно.

— Культурно — это когда таблетки пьёте.

— Таблетки угнетают творческую личность.

— Какую личность?

— Которая пишет прогнозы.

Мы смеялись оба. Он закашлялся от смеха, я стала стучать его по спине, он махал рукой и хрипел:

— Не добивайте! Я ещё не всё написал!

В тот день я вызвала ему врача. Он возмущался, но слабо. Врач пришла молодая, строгая, в бахилах. Послушала его, назначила лекарства, сказала больше пить.

— Воду? — уточнил Степан Егорыч с видом человека, надеющегося на лазейку.

— Воду.

— Чай считается?

— Слабый.

— А крепкий?

— Нет.

— А если с печеньем?

Врач посмотрела на меня.

— Он всегда такой?

— Хуже, когда здоров, — сказала я.

После болезни всё изменилось и не изменилось одновременно. Записки остались. Но теперь я знала, что он знает: я слышу. И он всё равно писал. Потому что это было уже не оправдание моей мнимой глухоты, а наш способ не бояться прямого разговора.

Иногда он спускался ко мне. Стучал три раза — строго, как почтальон судьбы. Я открывала, и он говорил:

— Я на пять минут.

И оставался на час. Пил чай. Ругал мою сковородку.

— На ней уже можно слои изучать, как археологи.

— Хорошая сковородка.

— Это исторический документ.

Однажды я поднялась к нему с кастрюлей супа. Он попробовал, задумался и сказал:

— Съедобно.

— Спасибо за щедрость.

— Я не хвалю с порога. Человек расслабляется.

— Я в свои шестьдесят восемь уже имею право расслабиться.

— Никто не имеет. Вдруг гости.

— Какие гости?

— Например, я.

Он стал рассказывать о Нине. Не трагически, а живо. Как она покупала шляпы, которые ей не шли, но носила их с таким достоинством, что все сомневались в себе, а не в шляпах. Как однажды посолила компот, потому что думала о ремонте. Как ругалась с телевизором, если диктор делал неправильное ударение.

Я рассказывала о Вите. Как он боялся стоматологов, но делал вид, что «просто не доверяет коммерческой медицине». Как на даче посадил укроп вместо моркови и всё лето убеждал меня, что это эксперимент. Как однажды принёс домой котёнка, а потом три дня чихал от аллергии и говорил: «Ничего, привыкнет». Не привык. Котёнка отдали соседке, а Витя ещё месяц скучал и притворялся, что нет.

Мы смеялись над ними. Над собой. Над старостью.

Однажды Степан Егорыч принёс мне записку, но не стал просовывать её под дверь. Вручил лично.

«ПРЕДЛОЖЕНИЕ ДЕЛОВОГО ХАРАКТЕРА.ВОСКРЕСЕНЬЕ.ЗАВТРАК.У МЕНЯ ЕСТЬ СКОВОРОДКА, КОТОРАЯ НЕ ЯВЛЯЕТСЯ АРХЕОЛОГИЧЕСКИМ ПАМЯТНИКОМ.У ВАС ЕСТЬ ОБЫЧНЫЙ ЧАЙ.СОЕДИНИМ РЕСУРСЫ.С. Е.»

Я прочитала и спросила:

— А почему завтрак?

— Обед — это уже обязательства. Ужин — подозрительно. Завтрак — это прилично и полезно.

— Каждое воскресенье?

Он сделал вид, что удивлён.

— Вообще-то я предлагал одно. Но если вы настаиваете…

— Ах, я настаиваю?

— У вас такое настойчивое выражение лица.

Так появились воскресные завтраки.

Первый был у меня. Я встала в семь, хотя он должен был прийти в девять. Перемыла чашки. Достала скатерть, которую не стелила со дня рождения Вити. Скатерть была белая, с маленьким пятном от свеклы. Другой у меня не было, а пятно хоть какое-то. Приготовила оладьи. Первые три сгорели. Четвёртый получился похожим на карту неизвестной страны. Пятый был вполне приличным. К девяти на тарелке лежала стопка, в которой верхние выглядели вполне сносно, а нижние хранили следы моих кулинарных преступлений.

Степан Егорыч пришёл с банкой варенья.

— Малиновое, — сказал он. — Нинка варила. Последняя банка.

Я замерла.

— Может, не надо открывать?

Он посмотрел на банку.

— Надо. А то стоит как музей. Варенье должно работать.

Мы открыли банку. Крышка не поддавалась. Он пыхтел. Я предлагала нож. Он говорил, что ножом банку открывают только варвары. В итоге банка хлопнула так, что мы оба вздрогнули, а из кухни Ирины Павловны за стеной что-то упало.

— Началось, — прошептал Степан Егорыч. — Малиновое наступление.

Варенье было густое, тёмное, с косточками. Мы ели оладьи, пили чай. Он рассказывал, как Нина стерилизовала банки с таким видом, будто запускала космический корабль. Я рассказала, как Витя однажды попытался сварить варенье из крыжовника и получил зелёную замазку.

— Ел? — спросил Степан Егорыч.

— Говорил, что ел.

— Значит, любил.

Я ничего не ответила. Только намазала оладью вареньем.

После завтрака я поставила на полку рядом с Ниной маленькую фотографию Вити, которую принесла в кармане.

— Ничего? — спросила я.

Степан Егорыч посмотрел на фотографию, потом на Нину.

— Пусть знакомятся. Только если начнут спорить, кто из нас хуже готовит, мы проиграли.

С тех пор за воскресными завтраками нас было четверо. Двое живых, двое на фотографиях. Это не было ни мистикой, ни красивой сказкой. Просто мы перестали делать вид, что наши умершие — это запертые комнаты. Они были частью дома.

Зимой Степан Егорыч поскользнулся у подъезда. Ничего страшного — ушиб, синяк, гордость пострадала сильнее, чем бедро. Но я тогда так испугалась, что накричала на него прямо во дворе.

— Почему без палки?

— Я не старый дед с палкой!

— А кто вы? Юноша на роликах?

Вечером под моей дверью лежала записка:

«СЕГОДНЯ НА МЕНЯ НАКРИЧАЛИ.ПРИЯТНО.ДАВНО НИКТО НЕ КРИЧАЛ ПО ДЕЛУ.ПАЛКУ КУПЛЮ.НО НЕ ПРИЗНАЮ, ЧТО ВЫ ПРАВЫ.С. Е.»

Я ответила:

«ПАЛКА — НЕ ПОРАЖЕНИЕ.ЭТО ЛИЧНЫЙ ПОМОЩНИК ДЛЯ ВОСПИТАНИЯ ЛЬДА.СОСЕДКА».

На следующий день он пришёл с палкой. Новенькая, чёрная, с резиновой насадкой.

— Ну как? — спросил он.

— Красавец.

— Я или палка?

— Пока палка. Подтягивайтесь.

Весной мы начали выходить гулять во двор. Скамейка у подъезда стала нашей временной редакцией. Он комментировал прохожих так громко, что я просила его говорить тише, хотя прекрасно знала, что половина двора и так всё слышит.

— Смотрите, — говорил он, — идёт молодой человек. Штаны на коленях. Видимо, экономит на ремне.

— Степан Егорыч.

— Я веду научный эксперимент.

— Это называется ворчать.

— Ворчание — народная форма философии.

Однажды к нам подошёл мальчик с первого этажа, тот самый, с мячом.

— Дедушка, а почему ты всё время что-то записываешь?

Степан Егорыч строго посмотрел на него.

— Потому что интернет у меня в голове не ловит.

Мальчик задумался.

— А можно я тоже напишу?

— Можно. Только без ошибок. Хулиганство должно быть грамотным.

Через день под моей дверью лежала записка, написанная детским почерком:

«Здраствуйте. Сегодня у нас в школе суп. Он как вода, но с настроением. Артём».

Степан Егорыч прочитал, покачал головой.

— «Здраствуйте» через «в». Но образно. Суп с настроением — это круто.

Потом Ирина Павловна, конечно, не выдержала и сунула мне под дверь листок:

«УБЕДИТЕЛЬНАЯ ПРОСЬБА НЕ СМЕЯТЬСЯ ТАК ГРОМКО ПО УТРАМ. НЕКОТОРЫЕ ЛЮДИ СМОТРЯТ НОВОСТИ».

Степан Егорыч написал ей ответ, но я не дала отправить. Там было: «НОВОСТИ ВРЕДНЕЕ СМЕХА. СМЕНИТЕ ПЕРЕДАЧУ ИЛИ ЛИЦО». Мы сошлись на более дипломатичном варианте:

«ПРОСТИТЕ. ПОСТАРАЕМСЯ СМЕЯТЬСЯ ПО РАСПИСАНИЮ.»

Ирина Павловна с нами неделю не здоровалась. Потом принесла пирожки с капустой и сказала:

— У меня лишние.

Степан Егорыч шепнул:

— У неё никогда ничего лишнего не бывает. Это акт международного признания.

Летом дочь позвонила мне в воскресенье во время завтрака. Обычно наши разговоры были короткими: «Мам, как ты?» — «Нормально». — «Давление?» — «Нормально». — «Деньги есть?» — «Есть». — «Ну ладно, целую». И всё. Мы обе облегчённо клали трубки.

А тут она услышала мужской голос.

— Мам, у тебя кто-то?

Я посмотрела на Степана Егорыча. Он в этот момент пытался незаметно утащить третий сырник.

— Сосед, — сказала я. — Завтракаем.

В трубке стало тихо.

— Ты… с соседом?

— Да.

— Мужчина?

— Нет, шкаф. Конечно мужчина.

Степан Егорыч подавился сырником от смеха. Дочь тоже засмеялась. Не сразу, но засмеялась.

— Мам, ты меня пугаешь.

— Я сама себя пугаю.

И вдруг мы разговорились. Я рассказала ей про записки. Не всё. Но про гречку с характером, про скумбрию-родственника, про палку для воспитания льда. Дочь смеялась. Потом сказала тихо:

— Мам, я рада.

— Чему?

— Что ты не одна.

Я хотела ответить привычное: «Я и не была одна». Но это была неправда.

— Я тоже, — сказала я.

Осенью он однажды не пришёл на завтрак. Я поднялась к нему сразу. Он открыл дверь в рубашке, с непривычно серьёзным лицом.

— Давление? — спросила я.

— Нет.

Он протянул мне конверт. Не записку. Письмо.

— Нашёл в ящике с документами. Нинкино.

— Мне читать?

— Нет. Я сам прочитал. Просто… посидите.

Мы сидели на кухне. Письмо лежало между нами. Он смотрел на него так, будто там была не бумага, а живая птица.

— Она написала мне перед операцией, — сказал он. — За год до инсульта. Я не знал. Там ничего особенного. Что если что, не ругай себя. Что я плохой, но хороший. Что полку я тогда криво прибил, но она всем говорила, что так и было задумано.

Он усмехнулся, и его губы задрожали.

— Представляете? Она знала, что я буду себя ругать. Эта ведьма всё знала.

Я положила ладонь на его руку.

— И я подумал, — сказал он, — может, ваш Витя тоже знал.

— Что знал?

— Что вы кричали от боли. От усталости. А не от нелюбви.

Я закрыла глаза. Его слова что-то сдвинули внутри меня. Совсем чуть-чуть. Как тяжёлый шкаф, который стоял годами и оставил след на полу, но теперь под него попал свет.

— Степан Егорыч…

— Только не благодарите. А то я сейчас сам разваливаюсь, а у меня давление.

— У вас всегда давление.

— Это мой характер. Он измеряется в миллиметрах ртутного столба.

В тот вечер я впервые написала Вите письмо. Села дома за кухонный стол, достала листок и написала:

«Витя, я тогда не хотела, чтобы ты уходил. Я хотела, чтобы ты услышал, как мне страшно. Получилось плохо. У нас с тобой часто получалось плохо, но мы всё равно любили друг друга. Прости меня за батон. И за то, что я два года делала вид, будто умерла вместе с тобой. Я не умерла. Представляешь, у меня теперь сосед с пятого этажа, который считает гречку личностью. Ты бы сказал, что я опять связалась с ненормальными. И был бы прав».

Письмо я не сожгла и не отнесла на кладбище. Положила его в коробку из-под печенья, к запискам. Туда же, где хранилась моя маленькая новая жизнь.

Зима вернулась, как всегда, без предупреждения. Степан Егорыч стал ходить медленнее. Я это замечала. Он делал вид, что просто «экономит силы». Я делала вид, что верю.

Весной мы повесили в подъезде небольшую доску для объявлений. Неофициальную. Просто кусок пробковой доски возле почтовых ящиков. Степан Егорыч назвал её «Редакция третьего-пятого этажей». Я написала сверху:

«ДОБРЫЕ НОВОСТИ, НЕЛЕПЫЕ СОВЕТЫ И ПРОЧИЕ ВАЖНЫЕ ВЕЩИ».

Первая новость была от него:

«СЕГОДНЯ СОЛНЦЕ.ПОЛЬЗУЙТЕСЬ, ПОКА ОНО НЕ ПЕРЕДУМАЛО».

Я добавила:

«У КОГО ПРОПАЛА СЕРАЯ ВАРЕЖКА — ОНА ЖДЁТ ХОЗЯИНА НА БАТАРЕЕ И УЖЕ ОСУЖДАЕТ».

Артём написал:

«В ШКОЛЕ ОПЯТЬ СУП. НАСТРОЕНИЕ УХУДШИЛОСЬ».

Ирина Павловна неожиданно приколола бумажку:

«ПИРОЖКИ С КАПУСТОЙ. КОМУ НАДО — СТУЧИТЕ. ТОЛЬКО ДО 19:00. И ОБУВЬ СНИМАЙТЕ».

Степан Егорыч прочитал и сказал:

— Всё. Дом стал цивилизованным. Осталось научить лифт здороваться.

На Новый год в одиннадцать вечера он постучал в дверь и принёс тарелку с бутербродами.

— Я на пять минут.

— Конечно.

Ушёл в половине второго. Мы смотрели старый концерт, ругали современные песни, вспоминали, как раньше мандарины были событием, а теперь событие — найти мандарины без косточек. В полночь он поднял стакан компота.

— За записки, — сказал он.

— За то, что вы решили, будто я глухая.

— Ошибка века.

— Лучшая ваша ошибка.

Он посмотрел на меня и кивнул.

— Бывает, ошибешься дверью, а попадаешь куда надо.

Однажды я проснулась раньше обычного. Было воскресенье. За окном моросил мелкий дождь. Из-за него город выглядел не умытым, а недовольным. Я сварила кофе, хотя врач говорил, что мне лучше пить чай. Достала яйца, хлеб, масло. Поставила на стол две тарелки.

Потом взяла листок и написала:

«ДОБРЫЙ УТРЕННИЙ ЧАС, СОСЕД С ПЯТОГО ЭТАЖА.СЕГОДНЯ ДОЖДЬ.ЗОНТИК НЕ БЕРИТЕ.ИДЁТСЯ НИКУДА НЕ НАДО.ЗАВТРАК У МЕНЯ.В МЕНЮ: ЯИЧНИЦА, ТОСТЫ И НАДЕЖДА.НАДЕЖДА МОЖЕТ ЧУТЬ ПОДГОРЕТЬ.СОСЕДКА С ТРЕТЬЕГО ЭТАЖА».

Я поднялась на пятый этаж, сунула записку под дверь и придавила той самой старой батарейкой. Она уже давно не работала, но мы её не выбросили. Некоторые вещи работают не для того, чтобы давать ток.

Через десять минут раздался стук.

Три раза.

Я открыла.

На пороге стоял Степан Егорыч в рубашке, жилетке и с палкой. В другой руке он держал банку варенья.

— Смородина, — сказал он. — Тоже Нинкина. Кислая, как её характер после собрания жильцов.

— Проходите.

— Я на пять минут.

— Конечно.

Он вошёл, снял кепку, поставил палку у стены. Посмотрел на стол, на две тарелки, на мою старую скатерть с пятном от свеклы.

— Хорошо, — сказал он.

— Что хорошо?

Он пожал плечами.

— Всё нехорошо. Но вот это — хорошо.

Мы сели завтракать. За окном дождь стучал по подоконнику. В квартире пахло кофе, маслом и смородиновым вареньем. Степан Егорыч попробовал яичницу, задумался и сказал:

— Надежда сегодня почти не подгорела.

— Я старалась.

— Видно. Но расслабляться нельзя.

— А вдруг гости?

— Именно.

А после завтрака он достал из кармана сложенный листок.

— Это вам.

Я развернула его.

«ВАЖНОЕ ОБЪЯВЛЕНИЕ. С ЭТОГО ДНЯ ВОСКРЕСНЫЕ ЗАВТРАКИ СЧИТАЮТСЯ ОБЯЗАТЕЛЬНЫМИ.ПРИЧИНЫ:У ВАС ЧАЙ ЛУЧШЕ.У МЕНЯ ЯИЧНИЦА ОПАСНЕЕ.МОЛЧАТЬ ВМЕСТЕ ИНТЕРЕСНЕЕ, ЧЕМ ПО ОДИНОЧКЕ.ЕСЛИ ЧЕЛОВЕК ОТВЕТИЛ НА ПИСЬМО, ЕГО УЖЕ НЕЛЬЗЯ ОСТАВЛЯТЬ БЕЗ ЗАВТРАКА.С УВАЖЕНИЕМ, СОСЕД С ПЯТОГО ЭТАЖА».

Я дочитала. На подоконнике лежала старая батарейка. На полке стояли две фотографии в рамочках. За стеной Ирина Павловна смотрела новости. Где-то внизу Артём стучал мячом.

И всё это вместе — смешное, простое, несовершенное — было похоже не на конец. А на утро, когда тебя снова кто-то ждёт.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге