Обложка Соловецкие рассказы

Соловецкие рассказы

Александр Лиманов

0% прочитано
Стандартный
Александр Лиманов

Соловецкие рассказы

Глава 1. Гэкет

Жулик собрался в баню: «могду гыжую поскоблить».

У Монаха на Круглом озере дивная банька - вместе ставили, в 89-ом, аккурат на жуликово сорокалетие, когда он в завязку ушел. Там с мостков - чуть не в середку Круглого можно плюхнуться. И от поселка недалеко.

Покидал шмотки в «ушастик», смотрит - Ревяк идет. Резво идет, прям к нему. Ну?

- Здоров, Рыжий, к Горелому рэкет с Города приехал, слышал?

- А мне хген ли? - Жулик отвечает.

- Они на «Юшаре» утром пришли, только они не к Горелому, а так, вроде как к нам. Пока у него в баре сидят.

- Не понял, они к кому пгиехали?

- Да ваще, на Остров. Щас с Поляком, Михалычем и Артуркой разговаривают.

- А Гогелый что?

- Горелый на крыльце сидит, смеется. Дожил, говорит, дождался.

Жулик подумал и решил сходить, глянуть. Не каждый же день такое случается. Уж про рэкет лет восемь болтают, а на Острове его еще не видывали.

Дошли до гостиницы - вокруг уже мужики собрались. Горелый на лавочке сидит, бутылку вынес - наливает. Ради случая, значит. Жулик со всеми поздоровался, сел, закурил.

- Гогелый, ты тепегь в пегвую гильдию выбился, газ таких гостей пгинимаешь. Смотги, Михалыч от зависти загнется.

- А-а, - скривился Горелый, - скоро эти стриженные и до тебя доберутся, не расстраивайся.

- Во-во, - сказал Фигура, - как поедут - а чьи эт'заливные луга? - Жулика; а трактора? - тож евонные; а коровы, «дора» чья, карбас, плашкоут, жена-красавица? Тебе, Рыжий, не отвертеться.

Посмеялись, покурили, выпили. Жулик - ни-ни, раз сказал - до семидесяти пить не буду - ни капли больше.

-Ладно, - говорит, - Гогелый, показывай мне свой гэкет, да и поеду я: в баню собгался.

Вошли в дом. В баре сидят пятеро, вида обыкновенного. Треники, кожанки, стрижены как положено, золота и мяса, понятное дело, в избытке. Михалыч с Артуркой с ними разговор разговаривают, Поляк скучает.

- Здогово, Поляк, давно не виделись. За что базагите?

- Крыша нам, Рыжий, нужна, вот дело-то какое.

- Кому нужна?

- Да, почитай, всем. Так, мужики?

Один из бойцов голову медленно повернул, на Жулика посмотрел и обратно повернул. Жулик в ответ такое глупое лицо сделал - Горелый от смеха даже захрюкал.

- Эт'вот Михалычу в самый газ. Ему Доктог на Кигзаводе стгопила поставил, а за кгышу не стог'говались. Уж ского год будет, а, Михалыч?

Михалыч в ответ только чихнул громогласно. А Горелый еще пуще ухахатывается. И Поляк ржет. Бойцы взволновались, Жулик им тут совсем некстати пришелся. Который побойчее, встал, над Жуликом навис.

- Тя, мужик, звали? Ходи давай отсюда, пока есть чем.

Посмотрел на него Жулик, голову набок склонил, вздохнул печально.

- Эй, Жулик, Жулик, - завопил Горелый, - ты чо? Я ж только зимой ремонт делал, ну тебя к лешему!

- Точно, - улыбнулся парень, - вали давай, с тобой потом разговор будет.

- Ладно, - сказал Жулик, - понято.

И пошел себе. Чего зря скандалить, несолидно все-таки. Ведь не пацан несмышленый, уж пятый десяток. До дому дошел, карабин взял и обратно. У общаги Малюту с Абдулой повстречал. Абдула улыбается, зубами белыми сверкает, под мышкой свой любимый бюксфлинт 12-го калибра несет.

- Что, мужики, - сказал Малюта, - моряна завтра стихнет, я на Анзер пойду. Трещочки надо бы взять. Пошли, Рыжий, вместе?

Жулик только плюнул от досады.

- У меня сено мокнет, чегт бы его! Говогил же Нинке - ну на хуй этих когов, столько вгемени на них убил! Завтга как газ за сеном хотел...

- Ну как знаешь, дело твое. Я там с неделю точно пробуду. Потом, может, за семгой двину.

Дошли до гостиницы, там у сарая Монах и Филимон, со своей тулкой. Сидят, покуривают.

- Здогов, Монах, а я к тебе собгался, попагится.

Монах хмыкнул.

- Может, и меня возьмешь?

- Запгосто.

Абдула бюксфлинт зарядил, опять под мышку сунул.

- Думаю я, надо бы ребятам экскурсию провести, - сказал Филимон. – Может, их на Лобское сводить?

Там, на Лобском озере - кладбище общее. Так уж повелось, с войны еще.

- Не, не интегесно, - сказал Жулик. - Давай, Монах, у тебя «дога» в Долгой - заводись и плашкоут мой цепляй. Сейчас на Ефгейтогское их свозим. Ну пошли.

В баре было дымно. Поляк с Горелым вяло переругивались, Артурка что-то энергично втолковывал бойцам.

- Суетится Артурка, - ухмыльнулся Абдула. - У них с Михалычем в Городе дела, вот он и это.

- Эй, тугисты, стгиженные, хватит гассиживаться, - сказал Жулик. - Пошли, экскугсия у нас наметилась.

Бойцы зашевелились, запереглядывались. Сдурели эти туземцы? прям'что ль здесь палить примутся? Да нет, понтуют. Пугнуть их разве...

Жулик карабин приподнял, на Горелого глянул искоса.

- Ладно, - махнул рукой Горелый, - шут с ним, с ремонтом. Я с вас, ребятки, в компенсацию потом цепочки поснимаю и ладно. Погоди, Жулик, я выйду, посмотрю, чтоб народ вокруг не болтался.

Который бойкий, вдруг дернулся, Горелого за шкирку хвать, из-за пазухи макаров вынул - в ухо ему тычет. Бросайте, говорит, на хер стволы, мозги щас ему вышибу.

Другие бойцы тоже от столика приподнялись. А Горелый смеется:

- Отпусти, дурак, Жулик до инфляции в две копейки не мазал, а ты дуришь.

Абдула как-то быстренько вперед двинулся, свой 12-ый малому в бок сунул:

- Не боись, паря, вышибай. Всех закопаем - и тебя, и Горелого, жалко, что ли?

Мужики ржут:

- Горелый, тебе памятник поставим. Вот хоть пионера с дудкой, что у Батуры в огороде. А тебе, малый, нету памятника, извиняй.

- Ну? - спросил Жулик. - Я до тгех считать не буду, счас пгям и стгельну.

Дверь распахнулась и, спотыкнувшись на пороге, в бар ввалился пьяненький Фигура со старенькой ижовкой наперевес. Жулик с Абдулой даже глазом не повели.

- О, - сказал Фигура, - вожатый удивился, базар остановился. Прям к шапочному разбору поспел. Там мужики волнуются - спрашивают, как этих делить-то будем?

Тут бойкий помялся немного и макаров опустил. Горелый облегченно вздохнул, сел за столик и стакан поднял:

- За интерьер! - сказал он. - Плохая примета - два раза в год ремонт делать.

- Вот и ладненько, - сказал Малюта. - Дай-ка, парень, сюда макарку от греха.

Стриженый неохотно протянул Малюте пистолет, и тот уронил его в отвисший карман телогрейки.

- Еще у кого волына есть? - спросил Филимон. - А то потом вспомните некстати - глупость получится.

Бойцы угрюмо молчали.

- Ну, пошли, тугисты, гогы зовут, - сказал Жулик. - Не скучай, Гогелый. Так оно всегда и бывает - ни с подагком, ни без подагочка.

До Долгой добрались быстренько, без приключений. Монах плашкоут к берегу подогнал, досочку перекинул, сам в «доре» сидит, чуть кормовым подрабатывает - чтоб впритык держаться, пока не загрузятся.

Мужики на «дору» перешли, стриженным машут - залазь, ребята, отправляемся. Те постояли чуть-чуть и полезли. Один только не захотел: развернулся и как припустит по берегу - в поселок побежал.

Абдула и Филимон долго думать не стали, один чуть правее взял, другой левее. От 12-го калибра всегда грохот неожиданный, малый от удивления и упал. А может, ему в ляжку пара дробин угодила.

- Счас в жопе лишних дыгок понаделаю, - Жулик кричит. - Лежи дугак, где лежишь.

Малый послушался. Лежит - мечтает. О доме, видно, думает. А Жулик опять орет:

- Что газлегся-то? Давай бегом обгатно, а то без тебя уйдем.

Загрузились, отправились, вышли из Долгой - а там волна. Пока до Муксалмы дошли, всех стриженных вымочили. Они в кучку сбились, ругаются вполголоса, друг на друга руками машут. К причалу когда встали - идти отказались. Мочите, говорят, прям здесь. А куда ж их еще мочить?

- И так сойдет, - Филимон говорит. - А будете стоять пнями - все кальсоны дробью разукрашу.

И пошли, что ж делать. Через горку перевалили и прямиком к Ефрейторскому. Пришли, встали, закурили, Малюта тому, который бегал, говорит:

- Вот ты, шустрый, давай-ка туда к черничничку подойди и там стой.

Шустрый шагов десять прошел и провалился по пояс. Фигура на камешек присел - лекцию читать принялся.

- Здесь два ефрейтора утопли. Один после войны, а другой - в 73-ем. Оттого это болото Ефрейторским назвали. Чудно ведь? В других ни одного ефрейтора, а тут целых два. А вообще-то тут и дивизию разместить можно. С техникой и матобеспечением. И еще место останется - эт'ведь как взяться. Иногда бывает - человек неудачный на Острове случится. Что странно, обязательно сюда попадет.

А малый уже почти по плечи в трясину ушел. Но лежит тихо, не дергается. Молодец.

Жулик на остальных бойцов покосился - тоже вроде присмирели, не суетятся, слушают. Интересно, наверное. А Фигура продолжает:

- Мы вот такие, значит, тут все на Острове - сами по себе живем. Кто хочет, приезжает, скажем – живи, пожалуйста. Места есть, за селедкой ходить можно, за треской тоже. А вот делов здесь никаких не будет. Это у вас в Городе дела, а тут нету. Понять-то не сложно, паря?

- Не, - шустрый отвечает, - не сложно.

Малюта из кармана веревку капроновую достал, бойцам кинул.

- Другой раз, - говорит, - вам сюда прямая дорога будет, и не думайте. Тащите его.

Выволокли они своего шустрого, извалялись все, конечно. Жулик его по плечу похлопал, хмыкнул.

- Ну что, Ефгейтог, скажи хоть спасибо Малюте, а то ведь Фигуга как загядит свою пгоповедь - нипочем не остановится, пока пго Зосиму с Савватием не гастолкует. Пошли обгатно, на «Юшаг» опоздаете.

Поляк с Артуркой потом как-то в Городе были - этих стриженных в кабаке встретили. Выпили, поговорили. И самое смешное - Жулик-то прав оказался. Угадал, рыжий черт. Этот шустрый и вправду у них по прозвищу Ефрейтор был.

Глава 2. Батура и поэты

Батура подрядился строить дом. Дело эт'конечно, прибыльное и приятное вместе. Особенно, когда ты плотник, умелец и всякое такое, сопутствующее. А это, в частности, означало, что был Батура пьяницей. И как назло -- пьющим сильно, но спазматически, временами. Так сказать, пьяница второго разряда. А случилось, что именно в это время лишь он один из второразрядников был в завязке.

Это я к тому, что бригаду Батуре никак подобрать не удавалось. Перворазрядники денек проработают и сломаются, а чистая публика, из третьего разряда, и так по пальцам считана. И размениваться на жалкие полтора батурины лимона, тем паче имея в начальничках второразрядника?.. Мезальянс, моветон и западло.

(Про разряды я для простоты сказал. А то если строгую классификацию разворачивать -- боюсь, затянет это занятие. И тема по нынешним временам -- в принципе не актуальная. Разве сейчас пьют? Так, хлебают без чувства…)

Взялся Батура за топор, как и полагается, в понедельник. А аккурат в среду из леса вышли поэты. Числом -- два.

Увидал их Батура, возрадовался, распознав в поэтах братьев-второразрядников. И не желая ронять авторитет бугра, умельца и прочая -- послал к поэтам Мулю.

Муля, он, конечно, отдельного повествования заслуживает. История его уникальна, характерна и поучительна. Типичная история островитянина. Позже расскажу.

Муля нашел поэтов там, где и должно было им быть найденными -- у рыбкоповского магазина, что на ямах.

- Здорова, Морда, нальешь? - спросил Муля крупного поэта. Морда порылся в памяти и не нашел. По природной забывчивости и склонности вообще не числить себя чьим-нибудь должником.

- Здорова, Доктор, - продолжал тем временем Муля, - самолета вчера не было, а «Юшар» назавтра обещали, принес чего?

Доктор был поэтом роста среднего, но доброты и благодушия неизмеримого.

- Сядь, Муля, выпей с нами, - сказал Доктор и пихнул Морду в мясистый бок, - налей человеку.

Тот, успев припомнить все случаи совместного с Мулей пития, осознал, что давно должен Муле, и не один стакан, а дюжину, по меньшей мере.

- Ладно, глотни, Муля, колотит тебя, поправься.

Муля чинно выпил, пожевал предложенную корочку, вытер усы и с достоинством поднялся.

- Спасибо, мужики. Морда, Батуру видел? Он Горелому дом подписался поставить, так взял себе Черного и Лунохода в бригаду. Хе-хех... Черный запил, а Луноход упал и бревно на себя уронил. Ну, бывайте, мужики.

И Муля ушел.

Поэты допили бутылку, взяли еще одну, и Морда сказал:

- Батура мне стакан должен и полпачки сигарет с прошлого года. А ты его зятя до Долгой доволок. Так что пошли, Доктор.

Доктор был умный и все понял. А поняв – заявил:

- Смотри, Морда, сейчас уже октябрь, я больше трех недель работать не стану, не хочу. Надоест. Учти. Пошли.

И они пошли, и пришли к Батуре, и выпили, и поговорили, и назавтра пришли со своим инструментом. Но было сказано Батуре:

- Знай, Батура, что мы поэты, а потому – люди подлые, взбалмошные, ненадежные и ваще. Так что, не обессудь, ежели что.

- А-а-а!.. - сказал Батура, - херня, не ходовая часть. Я вам, мужики, верю.

И тут же решил, что наебет поэтов по максимуму. То есть – как получится. А поэты ничего не решали. Они и так жили как получится.

День, да другой, да третий, и вроде как складно все получается. Доктор мужичонка крепенький оказался, хотя по виду, вроде, и не скажешь, – а вот семиметровое бревно вполне бодро волок и в венец сам укладывал. Да и Морда – ждал от него Батура лени, безделья и саботажа, ан нет, работает, пашет, аж пар через телогрейку валит. Сам-то хитрован Батура тоже честно себя вел: за мастеровитостью не прятался. Надо – черный пол колотить примется, надо – и на болото за мхом сходит.

А только как-то пришел к мужикам Туча и попросил закурить. Закурил и под навесом сел. Потом остался пообедать с тружениками, даже пару селедин к столу выложил. Потом еще сигаретку стрельнул и ушел в поселок. А к вечеру вернулся, со своим уже табаком, и опять сел под навесом. А когда пошли с работы по домам, и Батура свернул к себе на Заозерную, а Туча вслед за ним свернул, то Морда вслед сказал:

- Ты, Батура, человек взрослый. Так что учить и лечить тебя поздно. А только мы тоже, знаешь, сами себе хозяева. Так что дело твое.

- Да ну, - сказал Батура, - вот еще.

А Туча прогудел неразборчиво:

- Чего там, мужики, я ж понимаю, надо – значит надо, что ж я, не понимаю, я ведь так, за карбас поговорить.

- Ладно, - сказал Доктор, - счастливо, Батура, тебе жить – тебе решать.

Назавтра, понятное дело, Батура не пришел. Поэты, кстати, тоже не пришли. Вернее, Доктор и мог бы, а -- плюнул. Послал Фигуриного племянника проверить, дома ли Батура. Тот даже в квартиру не стал заходить. К дому только подошел и все понял.

Вечером к поэтам Фигура с Мулей пришли.

- Что, мужики, - сказал Муля, - бугор-то запил, я слышал, они с Тучей у Горелова были, авансу взяли, теперь долго ждать, а вы сами, может, достроите?

- Посмотрим, - сказали поэты и пошли к Фигуре в гости. Песни петь.

На четвертый день Доктор похмеляться не стал. Мужество проявил. Пока не стемнело -- на койке валялся, размышлял и маялся, а потом пошел к Бармалею, насчет машины договорился. И в ночь весь рубероид и сотню листов шифера, что на гореловский дом Батура заготовил, на машину погрузил и на Фильтон отвез. Там Поляк себе баньку и сарай строил. Утром с Бармалеем рассчитался и ушел в Кемь, на «Беспробудном». А Морде с Батурой велел передать: я предупреждал, мол, вам жить -- вам решать. Ноябрь уже.

А Батура Морде так ни копейки и не заплатил. Как и собирался. А дом Горелому только к весне достроили. Так получилось.

Глава 3. Обещанное

Муля хотел на юг. Там всегда тепло и арбузы. А человек может даже без жилья жить. Зимой в пустом курорте пристроишься, а про лето и говорить нечего.

- Раков буду ловить, Доктор, на солнце лежать буду. Работать совсем не стану, как на пенсии. Хорошо, да?.. Денег только соберу и вот поеду.

Доктор улыбался и Муле не верил. А как поверишь? Уже лет пятнадцать на юг собирается и ни разу не поехал. Вон, Абдула тоже головой качает.

- Ты, Муля, чего с Сахалина сразу на юг не отправился? Там жил, теперь тут. Знаешь ты кто?

- Ты сам, Абдула, дурак проклятый. Иди к себе, свою водку пей!

Муля бутылку закрыл, со стола убрал и отвернулся – в окно смотреть.

- Островитянин ты, Муля, судьба твоя такая.

Абдула стакан допил и ушел без обиды. Обижаться грех – Бармалей как-то обмолвился, что Муля и на Сахалине тоже все об юге мечтал, собирался. Не повезло ему тогда, на целую пятилетку в Коми попал. А уж оттуда, случаем, на Остров. Так и застрял. Теперь если вспомнит кто, дескать, чудно ты с Охотского на Черное море едешь, через Белое, -- Муля сразу надувается, как ревяк, и молчит. Как сейчас.

- Хороший ты человек, Доктор, тебе скажу. Другие смеяться будут, а ты не смейся, послушай.

Доктор плечами пожал, почему не послушать. Сейчас Муля бутылку обратно достанет, без Абдулы им как раз на двоих.

Выпили, посидели. Муля под кровать вдруг нырнул и лом оттуда показывает.

- Вот, смотри, кованый, настоящий, еще от монахов остался. Им, знаешь, что можно? Все почти можно!

Лом, конечно, был знатный, Доктор с одного взгляда оценил – аккуратный восьмигранник с четырехугольным ромбиком жала. Таким ломом сразу хотелось что-то хорошее сделать, на долгую память.

- Перфоратор у них на той неделе сломался. Три метра едва прошли и – враз, а компрессора, Толстомырдин сказал, ни в жисть не купит. Жаба его задушит. Вот я и, значит, это… Два лимона, Доктор! Хавиру свою в администрацию сдам – еще лимон. И поеду, понимаешь? Поеду я!..

Доктор и верил, и не верил. Правда была в том, что глава администрации, схожий лицом с наглой мордой объевшегося тюленя, добыл в Городе на халяву сто метров нового телефонного кабеля. И замечтал провести от почты в свой кабинет прямую линию. Но не воздушку, которая каждую зиму ветрами рвется, а траншейную. Вот только траншею в поселке выкопать непросто: земли-то здесь нет. Один гранит. И семьдесят четыре метра полуметровой траншеи -- не задачка для двух ленивых землекопов на три дня с опохмелкой, а труд египетский. Когда у Карабаха сдох старенький перфоратор, и он сказал, что за пятьсот тысяч проще администрацию переселить в почтарню, Толстомырдин объявил восемьсот тысяч и конкурс. Но дураков не нашлось. Тогда над Островом прозвучало: лимон. И опять с дураками не сложилось. Луноход тюкнул пару раз киркой, обматерил почему-то Эйнштейна с Менделеевым и вернулся в запой. Толстомырдин от тоски и желания крикнул: полтора! И вот Муля третьего дня оделся в костюм, дошел до администрации и намекнул, что за два лимона сделает.

Теперь там думали, а Муля ждал уверенно. Думать-то зачем? Тут работы на два месяца каждый день. И по лимону в месяц. Таких людей на Острове вообще нет. Которые непьющие – это за шабаш не деньги. А уж если кто себе позволяет, то ни в два, ни в четыре, ни в сколько месяцев не управится. Нету таких, короче.

Кроме Мули, монахов и музейщиков. Но монахи-то с музейщиками лучше б Толстомырдина самого забесплатно закопали, а Муля – вот он, пожалуйста. И к середине августа администрация созрела, обещав даже аванс метров через десять.

Муля завернул в старенькую телогрейку антикварный лом, кирку, две лопаты и вышел на площадь.

Поначалу днем у мулиной канавы даже собирался народ – полюбопытствовать на метраж, подразнить упрямца из-за пазухи горлышком беленькой, попробовать знаменитый лом, да и просто лясы поточить. Но к сентябрю уже привыкли. А когда труженик ни единого литра с аванса не взял, а положил все на книжку, стало понятно, что чудес становится многовато и будут события.

Утром 21 октября Муля смел со столика перед домом первый снежок, сел на лавочку, поставил рядом бутылку, закурил и посмотрел в небо. Небо было пустое – журавли две недели как улетели, пора было и Муле.

- Что, каторжник, кончилась твоя каторга? За расчетом готовишься?

- Садись, Филимон, покурим, - махнул Муля рукой первому прохожему. – Ты на кирзавод, что ли?

- Да нет, к тебе. Думал, нальешь, - честно сказал Филимон и сел рядом.

Через часа полтора перед мулиным крыльцом было людно. Батура принес еще бутылку, Монах селедки притащил, Туча – картошки вареной, а Морда – стакан, и за пузырем его послали. Муля сидел тихо, иногда даже улыбался, но почти ничего не говорил. Только ладони свои желающим показывал. За два с лишним месяца махания ломом они сделались жесткими, как сухая рыбья чешуя, и об них можно было тушить спички и папиросы. Но люди хотели видеть поход к Толстомырдину, а не мулины клешни. И в полдень все встали и пошли.

У Святого озера их встретил Фигура и усмехнулся:

- Никак за деньгами собрались?

Народ сразу понял, что у Фигуры есть что сказать, и замер в трепете. И Фигура, довольный вниманием, сказал:

- А Толстомырдин в Город уехал. Прям с утра. На площадь только выбежал, мулину работу глянул и бегом на «Юшар». Так что кина не будет, все свободны.

Через неделю глава администрации вернулся, страшно деловитый и с вдвое опухшей харей.

В кабинет он Мулю не впустил, но сам вышел к нему в приемную. Приобнял за плечи, подвел к окну, из которого виднелась присыпанная снегом площадь с черным шрамом мулиной траншеи. Помолчали.

- Можно сказать, памятник тебе, Муля, извини, Семен Иваныч, своими просто руками. Вот. Что там, всем нам память – на что человек способен. Я с музейными договорюсь, пусть экскурсиям показывают! А они там разве понимают, а? – И Толстомырдин развернул Мулю к себе лицом. – Ни черта они не понимают, можно сказать! Сократили финансирование на сорок семь и четыре процента, а? Каково!

Муля тоже ни черта не понял, но в животе у него что-то сжалось. А Толстомырдин продолжал, продолжал говорить, и все также придерживая Мулю за плечи, медленно вел его к выходу. И вывел, наконец, обещав в спину, что на седьмое ноября зубами выгрызет из урезанного бюджета хоть триста тысяч.

К вечеру Муля нарезался в хлам. А утром сделал тоже самое, но гораздо быстрее. И пошел кружить по поселку, согревая подмышкой очередную бутылку. К пятому ноября аванс улетел вчистую, а Муля не вымолвил и двух слов. Просто пил и молчал.

Толстомырдин на праздники опять махнул в Город, оставив секретарше двести тысяч для Мули и сакраментальное «все, чем могу».

Но Муля денег не взял.

Семьдесят восьмую годовщину великой октябрьской социалистической революции гражданин Семен Иванович Поряндин встретил в КПЗ, куда был помещен за нанесение ущерба имуществу поселковой администрации и поселкового отделения связи. Кованый лом, ориентировочно XVIII века, был заперт в оружейный шкаф как вещественное доказательство. Им, в ночь с 6-ое на 7-ое ноября, гр. Поряндин выковырял из траншеи кабель связи, вырвал его из крепежей и измочалил в труху. После чего сам явился к лейтенанту домой, разбудил его и протянул руки.

Лейтенант был из Города и на Острове еще не все понимал, но Жулик с Малютой и Бармалей ему объяснили, и к вечеру Муля отправился домой. Там его ждали.

Стол был накрыт, но Муля сел на кровать и стал смотреть в окно. Неба уже было не видно, потому что осень и темнеет рано. А Муля все равно смотрел.

- Вот, Муля, я тебе тут назепама принес, - сказал Абдула. – Знаешь, как Жуков мучался, когда его Хрущев через колено прокинул? Хуже тебя! А снотворные глотал и спал. Целую неделю спал. Только так и выжил, понял? Маршал, Муля, Гитлера завалил, Берию к ногтю, а вот как страдал. Так что, давай, жри назепам и хер с ним со всем.

- Не слушай его, Муля, - махнул на Абдулу Филимон, - достал всех своим Жуковым. Может, назепам-то просроченный, ты лучше водочки. А потом можно и таблетку.

- Нельзя таблетки после водки, - сказал Доктор. – Уж чего-нибудь одного надо.

Муля кивнул и сел к столу.

Перед самым Новым годом был суд, присудили три года условно, но денег с Мули взять не смогли – он уже все пропил. Даже квартиру. Правда, жил по-прежнему там же, но Горелый, который собрался селить в ней лишних туристов, до весны не торопил. А потом и торопить Мулю стало незачем. Он успел раньше. В феврале.

Нашел Мулю Паша-Есенин – зашел по-соседски, поправиться, и хлеба еще принес. Посмотрел, закрыл Мулю одеялом и пошел убивать Толстомырдина. Но не дошел, потому что по дороге Тучу с Филимоном встретил и поправился лишнего. Еще не стемнело, как весь поселок знал, а Толстомырдин отправился в больницу, потому что у него ревматизм страшно обострился и ему тоже надо было поправиться.

Наутро в палату к нему пришел Пестель и сказал, что как главврач разрешает прогулку. И сам вместе с больным погуляет. А потом в палату вошли еще другие, и Толстомырдин очень быстро оделся и пошел с ними. Вначале хотели поставить его гроб нести, но все отказались с ним идти рядом, потому что пахло от него скверно, и он просто пошел впереди, как представитель власти.

Когда пришли на Лобское, Малюта дал Толстомырдину кованый лом и лопату и показал, где копать. А все стояли вокруг и молчали. И ждали молча, пока выкопает. А потом отпустили его обратно в больницу.

Вечером у Толстомырдина разыгрался приступ язвы и почти инфаркт, и он срочно вызвал вертолет из Города, и больше на Остров не вернулся, потому что его назначили на другую должность.

Мулин лом Жулик отнес в музей, но там сказали, что такой уже есть и загромождать фонды незачем. Доктор хотел было забрать его с собой на материк, но забыл, и его подобрали монахи, и приспособили к делу.

Глава 4. Борода

Хорошо уходить в завязку летом. Или нет, летом хуже. Лучше зимой. А еще того – весной. Или уж тогда обратно лета дождаться? Черт поймет, когда оно лучше, когда нет. Прости, Господи, меня грешного, заблудил.

Борода решил завязать. И вдруг забыл зачем. Взял на ямах пузырек и побежал к Кавторангу, виноват, к отцу Иову, на скотный двор.

Отец Иов для острастки ткнул его твердым кулачком в лоб, но жития со стола убрал и дверь запер. Стали исповедоваться.

– Ты, Борода, как девица: дать аль нет. Уж дадено все, а ты гадаешь.

– А вот ты, отче, зачем ты в капусту морошки клал?

– Осенило.

– Хорошо.

– И я думаю.

Пузырек для Бороды с отцом Иовом ерунда, а второй брать не положено – это уж пьянка выйдет. Так что благословил отец Иов последние полстакана и на прощание сказал:

– Ты в завязку не ходи, одна глупость. Отдохни просто, как на каникулах. И развлеки себя чем, что ли.

Борода так и сделал. Взял у Монаха велосипед и рванул на Гремячье, за окушками. Через день обратно вернулся, колесо с рамой принес. И Камбузу легкий ужин. Монах за Камбуза, конечно, порадовался – пусть кошак свеженького полопает, а велосипед немного пожалел. И зря. Борода пузырек сразу достал, Монаху сунул:

– Не сердись, Колька, ве́лик сам хрустнул.

– Тебе не плотником, а кузнецом быть. И на телеге возить, из чугуна. Как ты по лесам-то скачешь?

– Так я их сам колочу, они меня и носят. Ты мне стакана не надо, отдыхаю пока.

Монах пузырек скушал, Борода за вторым сбегал. Но смотреть не стал и к брату собрался.

Жулик-то если б дома, так ничего, а вот Нинка его Бороду не терпела. Один раз три дня перед крыльцом на лавке сидел. Жулика она давно унесла, а этот как наковальня. Не своротить. Зацепила тросом к «ушастику» и на пристань поволокла. А Борода за лавку ухватился, так вместе с ней и уехал. С тех пор не разговаривали. То есть Борода спрашивал иногда, она не отвечала. Не лавки жалко – Жулик рассердился, что брата не положила.

Теперь бы должно иначе: если кто завязал, Нинка как сына любила. Борода бороду выпятил и в дверь. Зажмурился, правда – прошлый раз поленом в лоб попала, хорошо, еловым.

– Рыжий к рыжему идет, ничего, блин, не несет! – закричал Борода с порога.

– А вот это згя! – Жулик отвечает. – Нинки дома нет, мог бы младшенькому налить.

– Отдыхаю я теперь, Саня, на просушку встал. Ты бы вот мне «дору», что ли, дал, я за семгой схожу.

А Жулик будто брата первый день знает:

– Да пожалуйста, беги сколько хочешь, но только в сгеду. И меня тоже вместе беги. Мне без вас с «догой» никак до Летней Золотицы не дойти. А ведь я собгался.

– Вот как ты – мне до среды ждать, подумал? Не могу я теперь останавливаться. Или опять снова. А так – меня оно хвать! – а я: нету, за рыбой ушедши. Понял? – усмехнулся Борода.

– Да понял я, Югка, понял. Тебе только втемяшится что – сгазу подавай.

– А то тебе нет!

Попили чаю.

– На что тебе Золотица?

– Малюта говогил, семга туда с Анзега пошла.

– Ну и мы с ней разом сегодня.

– На сгеду с Малютой хотели. А втгоем оно б совсем хогошо – у Малюты кагбас, а моя лодка – вегткая как сучка, семга ее кувыгнет запгосто.

– Не, втроем, это уже не отдых получится, – печально вздохнул Борода.

А Жулик словно не слышит:

– И не пойдет Малюта сегодня – у него кагбас в Долгой вытащен. Пока «ушастик» завести, Малюту из «летчиков» дегнуть, да на ямы, да в Долгую, да кагбас снять, да «ушастик» обгатно – всего загаз не успеть. Так что, Юга, нипочем нам до втогника не упгавиться. А уж в сгеду…

– А я говорю – успеем! – Борода уронил тяжелую ладонь на стол, строго зыркнул на младшего и убежал.

Жулик выбрался на крыльцо, закурил и посмеиваясь, смотрел, как огненным мячиком катится Борода вверх по длинному взгорку к бывшему общежитию летчиков.

Под вечер встали у Жижгин-острова. Малюта с Жуликом страшным криком уговаривали друг друга, что семга в Золотицкую губу не сунется, только покрутится возле Жижгина и Чуранаволока, а потом обратно за Анзер вернется – дура она, что ли, в самом деле, рано еще до октября, нечего ей у Золотицы делать. Борода слушал их, слушал, а потом говорит:

– Если шибко умная, то вовсе никуда не пошла, стоит себе у Анзера, чаи гоняет, а мы, дураки, шастаем. А ежли, как все – то хоть глазком-то глянуть должна: как там фатера ее поживает, пока она лето жировала. Пошли сети ставить.

На ночь улеглись в кубрике, перекусили, стали языки чесать. Малюта бутылку ополовинил и все у Бороды допытывался – зачем тот пить не хочет. Борода только посмеивался.

– Отчего не хочу? Вот ты семгу взять хочешь. Чего не берешь?

– Дак завтра возьмем. Сейчас поспим, а утром прямоходом – раз!…

– Вот и я…

– С утра, что ль, пить станешь? – хмыкнул Малюта.

– Зачем. Отдыхаю я пока. А потом выпью. Может через месяц, или через два…

– Эт’ты вгешь, – не выдержал Жулик. – Я такого не помню, чтоб два месяца!

– Может и вру, – согласился Борода, – только это дожить надо.

Помолчали. Малюта вторую половину закончил и опять к Бороде прицепился – зачем тот вобще-то пьет?

– Веришь, теза, я вот проснусь – даже не думаю ничего. Живу себе не торопясь. А как восемь минет, меня оно сразу – хвать: а что ж ты, Борода, даже пузыречка уже не возмешь, позавтракать? И чего сказать – не знаю, задумаюсь как дурак. А завтракать-то хочется… Вот ты, Юрец, завтракаешь?

– Не-а, – задумался Малюта, – даже не обедаю иногда. Мне, главно дело, перед сном брюхо набить, тогда сны счастливые.

– А у меня самая радость поутру: вот я уже есть – морду умыл, бороду расчесал, позавтракал – а впереди еще целый день хороший…

– И к вечегу, Юга, так назавтгакаешь, что Малюте столько счастья даже не пгиснится! Давай спать.

Утром Борода чай заварил, картошечки разогрел и всех в полпятого поднял. Жулик обиделся и даже картошки не стал.

– Куда твоя семга денется! Не видно ж ни зги, чегт богодатый!

– Пока до корги дойдем, засветлеет. Глянь, уже размутнелось немного. А ждать будем – она все сетки в клубок замотает.

– Ты, Борода, сам кого хошь замотаешь! На-кось, покури посиди, – Малюта сунул Бороде беломорину и пошел в карбас, весла ставить.

Добрались по тихой воде до корги, тут и в самом деле – из-за Жижгина светом потянуло. Борода на носу разлегся, поплавок высматривает.

– Вот он, Саня, вижу, давай сильней право забирай!

– Да забигаем мы, забигаем! – Жулик бурчит. – Малюта, глуши мотог, садись на весла, я к нему пойду.

Борода брата на нос не пускает, ногой отбрыкивается:

– Ты мне только мешать будешь, в другую сторону смотри, здесь я уже!…

Рукава подтянул, поплавок ухватил и брату сунул, а сам грузило дергает. Сеть скрутилась, Жулик чертей зовет, Бороду в бок пихает:

– Пусти меня, дугила, видишь, сетку пегекгутили, уйди с носа на хег!

Небо рассинелось, дальние тучки клюквенным соком налились, а сеть уже дрожит, из рук выламывается. Борода плюнул, у Жулика ее совсем выхватил, обеими руками тащит, ревет:

– Да чтоб вас всех, рыболовную мать, пресвятые угодники! Греби, Малюта! Вот же она она! Давай, тяни! – и брюхом в борт упирается.

Семга в сетке бьет, достать можно. Жулик только к ней потянулся, Борода, не видя, отмахнул локтем, Жулику в бок, он на Малюту полетел, тот нехотя и затабанил. Весла зарылись, карбас встал, семга ударила, Борода за борт кубарем…

Вот в сетке плотник кувыркается, две рыбины перламутровых рядом с ним хвостами черными плещут, чуть ему не по морде, он – поймал! – кричит, – держу!, – а сам все чаще под воду уходит. Не за рыбой уже, а так, самостоятельно. И смех, и холодно. Малюта багром в сеть вцепился, на Жулика – помогай! – орет, а тот вздохнуть не может. От хохота. Да и ребра ему братец крепко помял.

Поймали, короче. Вытащили сети – четыре семужины, одна треска, с полдюжины ревяков и Борода. Весь мокрый, трясется, откашляться никак не может – наглотался.

– Давай, Юга, на «догу» быстгее, он весь синий уже, еще воспаление схватит, – Жулик Бороду кой-как распутал, бушлат с него сдирает.

– Вот ведь, – заметил Малюта, – от водочки отказался, пришлось воду через край хлебать.

– Не ста!.. – взвыл Борода, – кху!... не стану я,… кха-кха, тьфу, блядье семя! Не стану я водки пить больше! Все! Амба.

Пить не пить, а нанюхаться пришлось. Жулик, пока Бороду растирал, полпузыря извел, Малюта даже занервничал. Переодели в сухое, в одеяло закутали, в угол задвинули и примус на полу развели. Борода трясся-трясся, а потом затих, закаменел. Молчит, насупился, глазками синими сверкает – то на Малюту, то на Жулика. Малюта не выдержал, пошел сети разбирать, а Жулик тоже не выдержал:

– Что ты надулся, точно кот над канагейкой? Мы-то здесь пги чем? Сам ведь ныгнул, еще мне по гебгам тгеснул!

Вздохнул Борода от огорчения. Жулик, он, конечно, хороший, и брат. Только не понимает когда понять надо. Вот нет в нем этого вот,… и не выговоришь, у Кавторанга бы спросить,… чувства такого мысленного… эх! Язык есть, а слова покрали будто. Только были, а нет.

– Да я не об том. Отвези меня, Саня, в Золотицу, там теперь останусь.

– Хогошо, Юг, как скажешь, – Жулик плечами повел, словно и не удивился. – Чего Агтугу-то пегедать?

– И говорить нечего. Кровлю ему Филимон закончит, а мы в расчете. Вот инструмент только весь забери. Артурка если чего, так…

– Бгось, чего там. Инстгумент, он – инстгумент. Я тебе его с Тучей пгишлю, за литг сгоняет запгосто. Все гавно он свой «Вихгь» утопит ского, пусть сбегает.

– Еще просьба к тебе, Сань, напоследок, – Борода бороду в кулаке смял, носом запыхтел, закашлялся, пополам крючится. Жулик к нему:

– Да ты что, Югка, чего?!...

– Ушицы бы мне, Саня, из семужки. Очень уж хочется…

И вдруг Жулика за ворот – цап! – и на ухо ему:

– Что, придумал уже, как про пьяного Бороду врать, что вместе с семгой ловили, а? Не думай! Я-то за тебя лучше навру: «бгат помигает, ухи пгосит». Зови Малюту!

Смеется Жулик:

– Малюта! Богода пгощаться хочет, иди!...

В Золотице Борода не прижился. Новый год кой-как встретил и бегом, на лыжах, в Пурнему. За пять дней добрался. Померз в полутьмах, конечно, малость, но зато спокойно на душе стало. Уж больно его Дашка, продавщица рыбкоповская, допекла. Он ей сдуру крыльцо починил и ставни новые на магазин навесил. Нет, все оформили грамотно, через контору, но Дашка вбила себе, что Борода со смыслом плотничал. А как узнала, что не пьет, да еще и проверила – на шабаш стол накрыла и то водочки, то первача, то вина крепленого ему под локоток… а все без толку, Борода в своем слове – кремень, – так, проверивши, загорелась. И не в шутку – хи-хи, ха-ха: Дашка в Бороде мужа увидела. Настоящего, как в кино.

Борода сперва хмыкал, а потом испугался, бороду чесать принялся.

– Ты, Дарья Семеновна, как знаешь, воля, конечно, твоя, а только на меня не рассчитывай. Врать не стану, за бока тебя взять сладко, и помять, и… но только не муж я. Не муж и не буду.

Дашка слушала, кивала и улыбалась. Ласково так. И после Нового года Борода сбежал. Мало, что за борт к семге некстати попал, так еще и жениться теперь? Ни за что. Пропадать Борода хотел как-то иначе, да и не хотел он пока пропадать. Взял у завклуба лыжи – тот-то очень мечтал сам с Дашкой окрутиться, и лыжи принес хорошие, отцовские – и по берегу зимником побежал.

Волков он, сам не зная почему, совершенно не боялся и по ночам лежал на застланном лапником кострище, задрав бороду в небо, пялился на звезды и мычал вольную песню.

Никольскую церковь Борода увидел вдруг. И узнал. Взметенная в небо из пухлого сугроба и разом коренастая, из огромных кондовых сосен, с гордо выпяченным повалом шатра, она была страшно похожа на кого-то очень знакомого, и Борода даже смутно понимал – на кого. Кавторанг, бывало, посмеивался: ты, Борода, по Летнему берегу гуляешь как по двору, вот, не видишь ничего круг себя. А доведется Поонежьем пройтись – будет тебе сюрприз обухом по темени, попомни.

– Вспомнил, вспомнил я тебя, Корнеич, ох как вспомнил, – зашептал Борода, навалившись грудью на лыжные палки, – вот и я так стою, крепко и незачем.

Делать в Пурнеме посреди зимы было бы решительно нечего. Да и летом, наверное, тоже. Но вышло так, что Иван Авдеич, первый пурнемский плотник, не смог остановиться после Нового года, и мужики, строившие пекарню в нижнем конце деревни, за оврагом, приняли Бороду, предложив ему харчи, чай, табак и небольшую мелочишку.

Авдеич не сразу примирился со своей неожиданной заменой и поначалу сильно ругал Бороду с крыльца, но недельки через полторы, слегка уже утомившись и от самогона, и от невыстоялой браги, и от казенного вина, он заметил, что пришлый плотник вместо обеда застыл возле старой Николиной церквы и пялится на нее, жуя хлеб всухомятку. С крыльца было лень глотку драть, и Авдеич доковылял до косогора.

– Что, рыжая борода, так-от не могешь? А вот мы-то могем еще кой-чего.

– Могешь? – рявкнул Борода. – И что ж вы, щучьи дети, маковку не поправили, крест покосившись, шатер весь битый, от бражки, что ль, сил нет оторваться? «Моге-ем!...». Тьфу!

Иван Авдеич задрал бровь, хмыкнул неопределенно и полез вниз, к Бороде. Постояли.

– Под охраной она, знаешь, памятник, нельзя нам тут с ней ничего…

– А сгниет – можно будет?! – Борода глянул бешеным глазом на Авдеича, проглотил какое-то слово и, развернувшись, убежал в пекарню.

– Что, Никола, – усмехнулся Авдеич, – кажись, пришел твой плотник.

К февралю Борода навесил вокруг шатрового восьмерика леса и начал колотить шейку. Иван Авдеич походил около, денька два походил, а потом не выдержал и признал, что в сарае у него под сотню кило лемеха который год заготовлены лежат.

– Я, Юра, хоть оно и не положено, нельзя, то есть, а на всякий случай, вот… И тес, и стропила еще сушеные в дальнем углу, значит, стоят. Ты не думай, что мы, знаешь, так-от…

А Борода, как пекарню закончили, переселился к Авдеичу. И ничего такого вовсе не думал, только улыбался иногда без причины. Так что Авдеич попусту переживал.

К маю, под самую грязь, Никола починился. И когда Борода уже крест правил, вся Пурнема, кто не в море, собралась. Мужики его на растяжки взяли, Иван Авдеич принялся командовать, чтоб телегу с сеном везли, но Борода угнездился на маковке как муха, и пока все не заорали, что прямо, даже совсем прямо, слишком, вниз не глянул ни разу.

Потом столы рядом с церковью поставили, лавки принесли, сели. Авдеичу с Бородой столько квасу разного бабы нанесли, да морсу, народ обзавидовался. А плотники посмеиваются, эт’говорят, сперва допиться так-от надо, как следует, чтоб теперь кваску наконец вволюшку попить.

– В общем, если что, – сказал Борода, – валите все на рыжего. Так и скажете: пришел, мол, с Летнего Берега рыжий мужик никого не спросясь и починил. И ушел.

И ушел, в самом деле.

В Тамице и Онеге Борода особо не задержался, и на Троицу был в Унежме. И то сказать, в Онеге Бороде совсем даже нечего было разгуливать. По молодости, с отцом и старшим братом, шалили крепко, как с Подпорожья возвращались. Там Колька и сел первый раз, с порожскими мужиками не по хорошему задравшись. Сел и больше на Остров не вернулся. Опять потому что сел. Ладно. Авось когда свидятся.

Никола Унежемский был страшен. Шестьдесят лет назад его обезглавили, сделали клубом, потом складом, и так бросили. Трапезная медленно проваливалась сама в себя, сруб ощетинился полусгнившей кровлей, а кубоватый купол, исхудавший и дырчатый, нехотя сполз набок и замер в последнем усилии.

Борода стоял и чувствовал, как из него уходит жизнь. Днями, месяцами, годами, в которые он инстинктивным плотницким умом переводил дерево и работу. Он не мог сделать так, чтобы этот Никола вернулся. Не мог. Слишком тяжело. Черт бы, ах, черт! никак не успеть.

Он подошел к срубу, прижался к нему щекой и долго слушал, как спокойно и безропотно дышат стены, чуть поскрипывая вслед движеньям ветра.

- Жалко ее, да? – спросил кто-то сзади.

И Борода не ответил.

В Кемь Борода добрался уже августом. Хотелось немного остановиться, посидеть, что ли. А может, пора было уже на Остров – с Кавторангом за селедкой сходить, с Монахом в баньке попариться, да просто так, хоть Жулика ни за чем повидать. А еще, не зная почему, Борода опять вспоминал старшего, Кольку.

Небо ночью делалось черным, комары ушли, редкие сполохи дрожали над морем словно выцветшие незабудки. Надо бы что-то решить, а Борода потерялся.

Вернуться в Унежму было некуда. Учительница Аня теперь казалась почти прозрачной, а едва стоило о ней задуматься, как воздух терял свои запахи, и ветер переставал жечь уголки глаз холодным шепотом. Только ни к чему это. Все равно ей к сентябрю в Город было ехать.

Он пробежал все Прионежье, и теперь вдруг не мог разглядеть – куда дальше.

Два дня Борода бродил возле пристани, не понимая себя и не чувствуя. «Беспробудный» уже успел забросить на Остров два «Рафика» водки и полторы дюжины туристов, и вернуться обратно, и даже протрезветь половиной команды; «Савватий» и вовсе ходил как заведеный, подбирая гостей к Преображению… ну что было не махнуть с ними?…

Рано утром с «Савватия» вышел незнакомый монах в серой вязаной безрукавке и пошел прямиком к Бороде.

- Помоги, брат, там на катере два мешка с книгами.

Борода усмехнулся про себя, но помог, раз уж кстати пришлось. Они дотащили два здоровенных мешка до большой и крепкой еще развалины, в которой пограничники лет тридцать содержали клуб, с танцами и буфетом, а тут вот отдали монастырю.

Пока пили чай, монах Антоний рассказал, что раньше здесь и караулка была, и полустанок, и барак пересыльный, а подворье Соловецкое – ни разу. Оно там, на дальнем мысочке стоит, но оттуда погранцы никак не хотят. Придется уж здесь как-нибудь приспособиться.

- Сломать бы тут все, да на чистом месте подворье ставить.

- И не надо все, только крышу над главным залом. А над ней купол поднять. Хорошо получится.

- Погано здесь, а не хорошо. Дух гнусный.

- А стены до бревен ободрать, паклю веревкой подбить, а потолок заново переложить. Уже чисто. Ты помолишься годик хорошенько и все по-другому будет.

- Это вот как ты, брат, все решил, меня не спрося?

- Так мне и решать нечего. Могу – сделаю, а могу – дальше пойду. Сам думай, отче.

- Хм… А скажи-ка, уж не тот ли ты рыжий мужик, который по берегу бегает, Никол починяет?

К середине сентября Борода сколотил прямо посреди бывшего зала небольшую дощатую часовенку, с алтарем, перегородкой под иконостас, лавками и двумя маленькими углами для певчих. Теперь остальные работы уже не могли помешать службе, и Борода собрался было разбирать крышу, но Антоний замахал руками.

- Крест на крыше поставить, звонницу над северным крыльцом, забор вокруг подворья, мостки, пару келий, двор в порядок привести, тут, Юра, столько красоты снаружи навести надо, чтобы женщины к нам ходили – страшно думать. А купол с крышей и по весне можно.

- И зачем нам женщины, отче? – хмыкнул Борода.

- А кушать что станем? Нам теперь к зиме готовиться, запасы делать. Как белкам. Вот лучший запас – женщины и есть. Когда тебе от каши пшеной с селедкой совсем тошно станет, кто тебя клюквой да брусникой моченой порадует? Морошкой? Огурчиком хрустящим? Яблочком? Что, брат, понял?

Борода довольно разулыбался и хлопнул Антония по плечу:

- Хороший ты монах, хитроумный.

- Вот именно что монах, духовное лицо. А не бревно еловое, - поморщился Антоний. – Ты аккуратнее, что ли, Юра.

Первые женщины пришли только на Покров. Борода уже успел приобщить Антония к рыбной ловле, благо, пограничное начальство вместе с клубом передало монастырю не только штабель полусгнившего плавника, но и большую рассохлую лодку. Они проконопатили ее, осмолили и, распугав всех рыбаков свежими ароматами, надергали за тихую неделю, пока моряна гуляла по соседству, почти целую бочку селедки.

Антоний радовался как мальчишка бесхитростному рыбьему нраву, заставлявшему ее отчаянно бросаться на голый крючок с красной ниткой, и только приговаривал что-то о простоте соблазнов, которыми человеки, вот как селедка прельщаются.

Борода сперва помалкивал, а потом предложил воодушевленному монаху представить на месте крючка крестик, и тогда уже укорять бессмысленную тварь за неразборчивость. Но Антоний не поддался и через несколько дней показал Бороде, как служитель церкви, не используя ни ее авторитет, ни методы, ни даже мысль о спасении души, прогрызавшую и самые заскорузлые сердца, может добыть из местной власти тележку круп и макаронных изделий из стратегического запаса.

- Чудо, Юра, обычное чудо, я ведь так и сказал: если вы мне не поможете, то и я как-нибудь переживу, и на вас тяжесть никакая не ляжет. А вот ежели выделите припасов на зиму, да еще сами придумаете, зачем это делаете – тут прямое чудо получится. Я его даже объяснять не стану, просто приму как есть. А, брат? - Антоний гордо посмотрел на Бороду. – Они тут расхохотались, сто кило нам отписали, просили еще заходить. Им, видишь, раньше таких веселых монахов не встречалось.

- Это они сперва теперь думают – ты веселый. Поглядим, что потом думать станут.

- Их дело. Вот ты мне на крестик пенял, дескать, такой же для людей пустой соблазн, как крючок для рыбы. Не для них соблазн, а защита мне. От их соблазнов, которые крепко в ум проникают.

- Не сильно ты людей любишь, отче.

- О, людей только Господь любить может. А мне сперва надо себя любить приучиться, тебя вот, отца-наместника, да мало ли ближних найдется, до людей ли тут, Юра!...

К ноябрю Антоний уговорил Бороду, чтобы тот отгородил и наладил чистую печку для просфор, и по воскресеньям у них набиралось уже почти восемь женщин, то есть, конечно, даже девять, но не всякий раз. Впрочем, пироги с вареньем теперь были всегда, и хотя к пятнице они становились каменным сухарем, но грызть их, помакивая в чай, было приятно. В общем, на Казанскую стало ясно, что можно зимовать, а тут и с дровами получилось нечаянно.

Директор Кемьского ДОКа перестал понимать – чем он занимается. Старые времена кончались прямо на глазах, а новые еще и не собирались наставать. И от страшной, звериной печали он принялся так глупо и широко воровать, что даже бывший комсомольский секретарь комбината, потерявший всякую опаску еще в перестройке, давался диву и прятался по командировкам. Одним тягостным воскресным похмельем директор забрел на подворье и вдруг, словно в забытьи, рассказал Антонию все, что сумел выговорить. Тот не стал его ни стыдить, ни утешать, а напоил отвратительно сладким кагором с горячим чаем и предложил прогуляться до города.

Десять верст до города директору идти было нелепо и у ворот ДОКа он крикнул свою «Волгу». Они в семь минут докатили до центра и Антоний повел директора к старому деревянному Успенскому собору. Три его шатровых купола, изъеденные временем, погнившие и внахлест залатанные толем, высились над вспухшей меж берегового льда мутно-черной рекой.

– Вот смотри, брат, – кивнул на собор Антоний, – триста лет почти храм стоит. И еще, Бог даст, подержится. Ты каждый день, может, мимо ходишь, а не знаешь. Это архангельский купец Аверкий Ряхо, из староверов, сильно, говорят, нажился на поставках леса. Флот строили – лесу шло несчетно, как удержишься. И знаешь, не Петра он забоялся, не Страшного суда – подумаешь, воровал. Все отмолить можно, если крепко раскаешься, и душегубы иной раз геены спасались. Он что-то в себе пожалел, что-то такое… Душа, брат, вещь не только науке непонятная. Ведь и церковь ее тоже, бывает, не всю разглядеть может. А ну как не вся она отлетает, вдруг малая часть какая остается? Где ж ей на земле примоститься? В пачке сотенных не самое для нее счастливое место, а? Вот ты о детях подумал, правильно. Человек родом живет и сохраняется. А только дети родительскую частичку души себе присвоить должны и под себя переломить – не отцову жизнь живут, свою. Ты не смотри, что на доске написано. Нету здесь в Успенском храме Полтавской битвы, даже Соловецкого монастыря в нем найти трудно. А вот мужик этот поморский, свирепый ворюга – вот он, в этих бревнах саженных навсегда вытесан. Хочешь – пойди, поздоровайся.

Через два дня директор прислал на подворье старшего охранника, который передал Антонию, что огромная гора бракованного горбыля и обрезков навсегда дана подворью в свободное пользование.

– Вот скажи, отче, – вздохнул Борода, – чего благодаяния завсегда такие кривые бывают? С нашими печками этот горбыль гнилой – тьфу, не натопишься. Лучше бы «дору» выделил, пока последняя неделя была. Набрали бы плавника. Или дизелек старый насовсем дал – и мы сами себе хозяева. А ведь задует скоро, будем щепками до весны греться.

– Ты, Юра, как нам лучше думаешь. Но он не для того делает. Он ведь, брат, от себя кусок оторвал и дал. Пусть он ему ненужный, все равно свой. Ему приятно, и нам как-то пригодится. Если ж он во все обстоятельства вникать станет, это уже труд. Мы для него новой обузой станем. А со своими проблемами он только воровством привык справляться. Вот и будет нехорошо. А без дров Господь не оставит, проживем.

Зима как всегда пришла незаметно. Только что еще все было черно, а бледные проплешины снежных дорожек казались просто неряшливой грязью, как вдруг мир словно вывернулся с изнанки и замер так в спокойной белизне. Антоний посуровел, стал чаще уходить к себе в келью и молился там в одиночестве. Борода сперва просто не замечал, а потом как-то после вечерней трапезы усадил монаха обратно за стол.

– Ты, отче, которую зиму на севере? Вторую небось?

– Да.

– А прошлый год в монастыре зимовал, с братией?

– Опять угадал.

– Так вот это тебе не в счет. Когда люди вокруг, не так забирает. Отчего, думаешь, наши мужики зимой всегда раньше сети вязали? Словно бабы в одной избе соберутся и вяжут себе. А теперь просто пьют до марта… Ведь работать надо, делать что-то. Ты человек непростой, только и тебе не справиться.

Антоний вздохнул, посмотрел искоса на свои руки и опять вздохнул. Он и сам из поучений святых отцов хорошо знал, что одной Иисусовой молитвой, без рукоделия, спастись очень непросто.

– Не умею. Так уж оно вышло.

– А я знаю, – хмыкнул Борода. – Тут и уметь нечего, я покажу. Даром, что ли, в подполе целая гора рваных сапог от погранцов свалена. Вот ты свою библиотеку в яловые голенища и обуешь.

Они наварили самого разного клея, то, как гурманы, отделяя хвосты с плавниками от чешуи и костяков, и разбирая рыбу по старшинству, то смешивая все в кучу. Борода замаялся бить Антония про рукам: раз можжевеловой смолы для запаху добавит, еще потом ладана сыпанет, а то и святой воды подлить решиться.

– Химия, отче, не винегрет. Не подумаешь – ошибиться можно.

– Как же, Юра, быть? Ведь от святых отцов поучения рыбой вонять станут.

Борода носом потянул, бороду поскреб, покосился на старенькую икону, где у самого края апостолы сети из озера тащат, и ничего не сказал.

Жития святых отцов и прочие душеполезные книги постепенно влезали в новую, солдатскую кожу, пропитывались рыбьим клеем и пронизывались суровой вощеной нитью. К Филиппову посту Борода настолько свыкся с ними, что даже начал некоторые почитывать перед сном. А потом принялся неторопливо, но настойчиво донимать Антония, которому строгое воздержание не позволяло направить плотника с его вопросами куда следовало бы.

– Вот взять хоть преподобного Демьяна. Мужик он свой, хороший –соловецкий, с онежского берега. Монастырь на Водле поставил, рыбу ловил, людей несколько исцелил – от слепоты, еще от болезней. Ничего худого не скажешь, окромя хорошего. А только в чем святой-то он? Что с Острова убежал, в одиночестве побыть? Или вон за того парня, которому зрение вернул? Маловато. Да ведь не он один так. Если посмотреть, какие-то чудеса у них все скромненькие, будто от жадности, будто берегут на что-то.

– Я тебе, Юра, скажу, что говорить не надо. Чудо от святых старцев – не в исцелениях, не в помощи и утешении страждущим, не в прозорливости и не в том, что мощи их благоухают по сей день. Хотя и это чудо, но без него прожить можно. Господь мир одним махом за шесть дней создал, а потом праведники тысячи лет этот мир плотью одевали, чтобы нам, грешным, жить удобней было.

Они своей верой в эту землю уходят, словно корни травы и дерев, что держат ее и не пускают в пыль превратиться. Они своей жизнью из этой земли, словно родники к нам возвращаются. И если есть мост над бездной, который к спасению, то они – опоры того моста. Вот чудо. А зрение – ты прав, и медицина вернуть может.

В феврале, когда сырой снежный ветер закидал Кемь большими кривыми сугробами, Борода все-таки заскучал и вместе с мужиками из ДОКа быстро съездил на границу. И пока финские да норвежские барыги с погранцами про ворованный лес уговаривались, две тележки хлыстов к «Уралу» прицепил и был таков. А Антонию на укоризну ответил:

– Как с моря взял: пока плывет – ничейное. Зато купол срубим.

Антоний молча согласился, но потом еще долго не разговаривали. Да и не хотелось – Великопост начался.

Едва море чуть стихло после Пасхи, в Кемь прорвался «Беспробудный», сильно помятый и битком набитый истосковавшимися по людской жизни островитянами. Когда Семафора с трудом оторвали от штурвала, он принялся бить себя в грудь и рыдать, что водки на Острове всего только на сутки осталось, а иначе бы он по такой погоде никогда больше в жизни!… Но проспавши часок на палубе, отряхнулся и побежал в кооператив за товаром.

Вместе с прочими «Беспробудный» привез и послушника на подворье. Антоний сперва порадовался, потом погрустил, потому что уже привык к покою, но послушник передал ему немного денег от отца наместника, кой-какую церковную утварь, список важных поручений и Антоний впал в полезную суету.

Борода тоже обрадовался послушнику. За неделю они переложили крышу и подняли над ней на шесть венцов небольшой восьмерик, который Борода еще загодя собрал вместе с шейкой, маковкой и крестом. Вот только маковку им было трудновато поднимать и он велел женщинам привести сколько-нибудь мужиков. Мужики сперва робели жен и дышали перегаром куда-то вбок, но Антоний проявил ум и отправил паству по домам, готовить угощение на шабаш.

Купол ухватили канатом и по двум дрожащим слегам втянули на крышу. Следом подняли крест, а потом Борода хотел было и Антония затащить, чтобы он тоже руку приложил, однако монах успел переодеться и вооружиться святой водой и кадилом. Ладно. Водрузили, покурили, покропили, посидели часок в трапезной, и разошлись.

Весна уже совсем наладилась и Борода почти было решил вернуться на Остров, но тут из Благовещенской церкви, которая на углу Ленина и Пролетарского, примчался отец Александр и чуть ли не в ноги рухнул. Директор ДОКа, вынырнув из трудного зимнего пьянства, мотнулся в Киркенес, заключил с норвегами умопомрачительный контракт и обратным ходом заскочив в Петрозаводск, получил неофициальное добро на реставрацию Успенского собора, мимо Москвы. Местному ВООПИКу был показан тяжелый кулак и немного валюты, и директор, перетянув могучую шею новеньким красно-синим галстуком, пришел к отцу Александру. Он выложил на стол большую кипу старых чертежей и обмеров и объяснил, что каменный сарай, по недоразумению лишь именуемый Благовещенской церковью, так навсегда сараем и останется, если настоятель его не возьмет на себя восстановление Успенского собора. Но чтоб все точь в точь! А уж тогда в деньгах и в лесе на оба храма нехватки не будет.

Антоний помогать коллеге не стал и Бороду не уговаривал. Сказал только, что очень тяжело Успенский поднять, кто бы ни взялся. И Борода согласился.

Он несколько раз обошел кругом собора, побродил внутри, полазил по хорам, а потом показал директору свой кулак и сказал, что главные срубы сам не тронет и никому не позволит. Если по-честному – столько денег при новой власти пока не наворовано, а по-другому – только портить. И так еще сто лет простоят. А вот шатры, бочки, кровлю на трапезной и часть верхних венцов сам сделает. И чтоб его никто торопить даже не думал. Не то плохо будет.

В Успенский Борода перебрался незаметно. Сперва он обвешал его внутри и снаружи веревками и худенькими лесами, потом леса наросли и он примостил кой-где полати для подручных вещей, наконец, когда перебрал и укрепил небо, и настелил сверху потолок, то насыпал на нем несколько охапок сена, и порой спал прямо там.

Июнь стоял ветренный и жаркий. Комар желтыми ночами гудел как ЛЭП. Размахивая директорским благословением и деньгами, отец Александр успел к Троице с полудюжиной кемьских пьяниц оштукатурить и покрасить свою церкву и теперь просто не мог нарадоваться умножению прихожан. Борода тоже хотел бы порадоваться вместе с ним, но не получалось. Директор снова запил, забыв обо всем, и в ДОКе норовили дать вместо строевого леса пересушенные дрова. Да и еще много чего было, по мелочи.

Как-то ранним утром Борода поймал отца Александра прям на выходе от попадьи, и не пустив его в церковь, перед которой уже собрались две грешницы, усадил во дворе под увядшими троицкими березками.

– Ты что, Юра, что случилось? Уходишь? – заволновался отец Александр, со сна еще слишком нежно чувствуя жизнь.

– Не в том дело. Мне б исповедоваться, что ли.

– Так пойдем же в храм, – ободрился настоятель.

– Не пойду, давай здесь. Вот… что-то мучит меня, не сильно, а зудом. Будто лишний кто в голове. Нет, не искушает он, да и что меня искушать. Хочет чего-то, а не говорит. Вот пил я раньше – он молчал. А протрезвел нынче, так опять снова. Благослови, отче, развязать, сил моих нет. И только вот не говори, что это бесы… не надо всего этого.

– Как же так, сын мой? Это ж грех, я ж гореть буду, а ты-то, ты-то как… ой, – вздохнул отец Александр.

– А мы покаемся. Я после, а ты сперва, – усмехнулся Борода.

Прямо вдруг решиться на эдакое отец Александр не мог. А Борода не мог больше ждать. И отправил его к Антонию. Грешницам, которые уже изрядной кучкой толпились перед дверьми, Борода сказал, что настоятель встретился с искушением и сейчас должен его одолеть.

– И не стойте попусту. Дорожки неметеные, цветы вон полейте, что мне вас учить.

Отец Александр вернулся почти через час, сильно ошарашенный, и шепнул Бороде на ухо, что отец Антоний еще вчера это вот, о чем, значит, речь-то шла, он это и благословил. Вчера.

– Он сказал, чтоб ты, Юра, только не сокрушался, и про крючок какой-то помнил.

Борода хохотнул довольно, приобнял доброго вестника на прощанье и пошел себе в Успенский. Наверх, правда, не полез, а до обеда лениво и весело тесал осину на лемех. А потом поднялся, пересчитал заначки, которые как белка распихал по главному восьмерику, сбегал в кооператив и приволок два мешка портвейна.

Он разложил его в сене над самым небом, взял парочку и улегся с ними снаружи, почти у кромки шатра. В молочной-синей дали, если хорошо прищуриться, чуть угадывался поблеск Преображенских крестов. Борода снял с первой пробку, глянул над горлышком в горизонт и приложился.

– Вроде, понял я, Корнеич, зачем пить вот бросал, – медленно выдохнул он, – за этим всем, кажется, и бросал.

Когда второй мешок стал иссякать, Борода распотрошил еще несколько заначек и восстановил запас. В еде он стал неприхотлив и скромен, хотя благовещенские грешницы, жалея его за все разом, исправно приносили в Успенский и рыбники, и пироги с грибами, и вареные яички, и даже как-то случились два апельсина. Борода несколько раз пытался объяснить отцу Александру, что лучше бы не надо, что не самый он еще голодный плотник, и при нужде найдет пропитание, но батюшка предложил ему высказать все самолично и Борода сдался.

Постепенно они сошлись с настоятелем вполне коротко, тот перестал мучить себя не своей ношей, и наконец признался Бороде, что трезвым он был ему непонятен и оттого страшноват иной раз.

– Эх ты, отче, – вздохнул Борода, – а ведь приду на похмелье денег просить – совсем меня хорошо поймешь.

И не соврал.

В Ильин день после крестного хода вкруг родника и водосвятия, едва все не очень еще мокрые вернулись в церковь, Борода вдруг вырос подле алтаря и возопил от всей души 24-й псалом. Когда он добрался до «и терпех весь день», грешницы, растерявшись, подхватили, а плотник стал импровизировать.

– Сего ради законоположит согрешающим на пути и ста хотя бы рублями наставит кротких, – пробасил Борода и протянул руку лодочкой.

– Побойся Бога, Юра, – прошептал отец Александр, – только пятьдесят всего есть.

– Вси путие Господни милость и истина взыскающим – давай пятьдесят, – согласился взыскующий милостивец и, уронив денежку в недра телогрейки, осенил себя широким крестом.

– Скорби сердца моего умножишася, от нужд моих изведи мя, – сообщил Борода на прощанье грешницам и те радостно затянули в ответ алилуйю.

Перед самым Преображеньем отец Александр даже пожаловался отцу Антонию, что сокрушительная манера запойного плотника добывать из него деньги прям посреди молитвы вселяет в душу страшные сомнения.

– Я службу начинаю, а сам боюсь: вдруг вот сейчас, после ектеньи, Борода свое запоет? Один раз сказал ему: не могу, не дам, а он громче диакона: подаждь, подаждь, отче! И эти дуры ему вторят, сами чего не зная.

– Знаешь, брат, – сердито сказал монах, – когда он часовни в Унежме и Колежме ставил, то ни с молитвой, ни без молитвы денег не просил. Даже у Господа. А уж Ему-то совсем не жаль бы было.

На Успенье все три шатра собора накрылись свежим тесом и на праздничный молебен в храме собралось кемьское начальство с директором ДОКа. В конце службы, когда отец Александр со служками принялся кропить стены и паству, и Борода сообщил собравшимся, что водой грехов не отмоешь, директор дико захохотал, обнял плотника, обнял настоятеля, главу администрации, даже начальника внутренних дел, и сказал, что счастлив в жизни. И что Господь с нами, а столы на берегу уже стоят.

После Покрова, в субботу, отца Александра отловила одна из прихожанок и заговариваясь от радостного ужаса, рассказала, что в Успенском страшное чудо.

Она, как обычно, принесла Бороде подношение, которые он давно уж не берет, а когда уходила, то видела, что с алтаря выскочила белка, схватила яблоко и исчезла в стене. Прямо с яблоком.

Батюшка велел ей прочитать перед сном акафист пресвятой Богородице и никогда ни о чем не думать. А сам сходил быстро в Успенский, но Бороду не дозвался и отправился к Антонию.

Они нашли плотника только через пять дней, когда перестали искать и кричать, а решились залезть на самый верх. Борода, высохший как елка, лежал над небом на сене, задрав бороду, и улыбался. Пахло почему-то хорошим крепким хересом. Антоний заплакал и сказал глухо, что тленье убежит. Отец Александр нечаянно услышал и испугался: ведь никто не поверит, будто пьяница может словно праведники в смерти нетленным остаться, но Антоний успокоил его и объяснил, что если никому не рассказывать, то никто и не узнает.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге