Смех спасёт мир
Глава 1
Я вряд ли смогу исчерпывающе сформулировать, что такое смех и почему смешно. Человек может выразить словами лишь то (причём далеко не всё), что находится в пространстве его сознания. При должной рефлексии можно вербализовать некоторые подсознательные процессы. Но природа смеха сверхсознательна, его исток – в тех высших областях духа-разума, где прямое усмотрение истины, озарение, предвидение, вдохновение, творчество.
Смешно – когда хорошо знакомый объект с давно известными и/или ярко выраженными внутренними, собственными свойствами попадает в ситуацию, которая наделяет его другими свойствами, противоречащими его собственным и грозящими ему потерей статуса; но угроза эта очень слабая, нестрашная – или вообще иллюзорная. И вот в этой ситуации, и угрожающей, и безопасной, и реальной, и иллюзорной, противоречащие друг другу свойства объекта воспринимаются одновременно, вызывая мерцание реальности, и открывают новое, неожиданное видение объекта, новое знание – и это ощущается как выход, взлёт над противоречием, победа. Напряжение между сущим и не сущим, которое разрешается в ничто, в мыльный пузырь – или в открывшуюся дверь, слегка стукнувшую кого-то, распахиваясь, по носу.
В смешном всегда есть частица зла – боль, агрессия, опасность «потерять лицо». В смешном всегда есть частица радости, ведь смешное – это постижение и выход, рост свободы.
Вот человек смеётся над ближним, поскользнувшимся на банановой кожуре и упавшим. Шёл весь такой успешный, твёрдо стоящий на ногах, с солидным портфелем, и вдруг оказался в позиции неудачника. Но и остался собой, сейчас встанет, отряхнётся и пойдёт дальше. Слегка больно, слегка обидно, но одновременно и радостно, потому что упавший пострадал иллюзорно, не реально, остался целым, невредимым и по-прежнему уважаемым – угроза оказалась ничем, мыльным пузырём.
Вот смеётся учёный, озарённый открытием, к которому шёл долго и трудно. Больно – он так долго был дураком, так бился над такой простой и ясной истиной, и мир так сопротивлялся, ускользал и таился. Радостно – мир сдался, открылся его усилиям, как сдаётся влюблённая женщина, явился ему прекрасным в своей постижимости. Сопротивление мира постижению оказалось иллюзорным.
Вот смеётся человек, потерявший всё, пришедший на последнюю грань отчаяния и вдруг осознавший, что больше ему терять нечего, что он нагой на меже бытия и небытия. Больно было вчера – больше боли уже не будет. Радостно – он понял, что отныне судьба не в силах его достать, он обрёл свободу, перед ним выход, открытый всегда и всем.
Именно потому, что смех – обыденное проявление деятельности необыденного, невероятного, волшебного сверхсознания, то, что для человека смешно – важнейший индикатор его сущности. Верно говорят англичане: «Не женись на девушке, которой смешно не то, что смешно тебе». Поэтому, наверное, смех так сближает. Я помню, как видела по телевизору выступление уличных клоунов в Сан-Франциско – я и толпа зрителей смеялись одновременно, и к концу передачи я ощущала горожан почти родными людьми. И ещё поразительный пример – фильм «Враг мой». Я смотрела его несколько раз, в кинотеатре, и всегда после эпизода, в котором инопланетянин и публика одновременно смеются над попавшим впросак главным героем, отношение зрителей к Джерибе Шигену поворачивало на 180 градусов: из рептилоида, чужака, врага он становился своим.
Смеяться можно со всеми и над всем, лучше всего – над собою и миром. Реальность – невероятно дурацкая штука, обхохочешься, а люди ещё смешнее, но никто из них не сравнится со мною самой. И если у меня можно найти что-то напоминающее жизненные принципы, то главный из них – «Мир уцелел, потому что смеялся».
Я помогаю миру уцелеть. Мне случалось смеяться над болью, над страхом, над тоской, ржать в ответ на разнос, учинённый начальством. Но и смешить других, всех, кого можно, если получится, даже в автобусе и на базаре, – приятнейшее занятие, полное смысла. Наверное, моё высшее достижение – хохот в операционной (то-то они мне спину «ёлочкой» порезали – небось, тряслись от смеха).
Это с самого начала было дивно. Пришли две очаровательные девочки с каталкой, велели снять всё, в том числе часы и цепочку с шеи (потому как электронож, может шибануть током), и лезть на каталку. Я говорю: «Девочки, милые, а может, я сама пойду? Как же вы меня потащите, ить шестьдесят восемь кило живого весу!» А они мне: «Да мы таких таскаем!.. Да вы Дюймовочка!» Я Дюймо-о-овочка-а-а!..
Привезли меня в операционную, свалили на стол и ушли. Пусто. Декабрьский снежный свет. Сижу, кутаясь в ледяную клеёнку. Проходит минут пятнадцать. Нет, думаю, надо слезать и искать кого-нить живого. Тут вдали распахивается дверь, и тётка в белом халате выпучивается на меня диким взором:
– Это ещё что такое?! Вы что там делаете?!
Объясняю с достоинством:
– Мёрзну.
– Как Вы туда попали?! Операционная на ремонте! Она ваще заперта! А ну быстро покиньте помещение!
– С удовольствием. А клеёнку можно одолжить? А то по коридорам голяком как-то...
До тётки что-то начинает доходить. Она уточняет:
– Вы что, больная?
Меня пробивает смехом. А голос у меня обладает свойством, которое у певцов называют полётностью: его слышно, как бы тихо я ни говорила. А уж если смеюсь... Оказалось, за открывшейся дверью анфилада из четырёх или пяти операционных, все двери распахнулись, из всех высунулся любопытствующий народ. Молодой человек приятной наружности спрашивает:
– Ровная меланома?
– Ну почему только меланома? Я ещё вязать умею.
Скандальная тётка, на автомате:
– На машинке?
Я задрала нос:
– Беріть вище. Крючком.
– Тащите этот цирк сюда, – скомандовал хирург. – А я пока хоть кофе глотну.
Переволокли меня к нему, и юная медсестра, помощник анестезиолога, стала мостить меня на столе – так, чтобы спиной, которую надо резать, кверху, рукой с веной к капельнице, и чтобы всё это сооружение не валилось со стола, когда я усну. Я ей рассказала, как Рёнтгену пришло письмо с просьбой прислать немножко его лучей для исследования грудной клетки. Рёнтген ответил: при транспортировке лучи портятся, лучше пришлите сюда на исследование свою грудную клетку. Вот, говорю, хорошо бы руку отдельно... А девочка мне, пыхтя в тщетных поисках вены: «А зачем тогда мне ваша рука? Оставьте спину и спокойно возвращайтесь в палату».
Вену-то она нашла, но проткнула, позвала анестезиолога – парня постарше и поопытней, и стали они ковырять мне руку вдвоём. То есть уже втроём: я активно участвовала. Рассказали ещё каждый по медицинскому анекдоту, забрызгали кровью на фиг всю стену. Вошёл хирург, тоже на меня вытаращился и грозно спрашивает:
– Почему больная сама себе ставит капельницу?
– Я помогаю, – говорю. – Моя меланома или не моя?
– Хм... – с надеждой. – Так, может, вы сами себе её и вырежете? А я пойду?
– Я бы конечно. Но у меня таз широкий. Не достану.
– Да, бёдра у вас... – вздохнул хирург, проглотив «какая жо...». Обошёл стол, прикидывая. – Они же перевесят, когда вы уснёте. Придётся как-то снизу подбираться... О! Раскладушку поставлю. Буду оперировать с раскладушки.
– В американской позиции, – говорю, строя ему глазки.
Он, заинтересованно:
– Ага, я так ещё не пробовал!
Но нам не дали. Анестезиолог велел мне перевернуться на левый бок. Я говорю:
– Предупреждаю: на левой руке вообще вен не найдёте.
– Да. Здесь ещё хуже. Придётся вводить сюда, – ткнул меня между большим и указательным пальцами. – Это надёжно. Но больно. Потерпите?
– А куда я денусь?
– Ну, некоторые орут.
Я, покладисто:
– Могу поорать, если надо.
Все, твёрдо:
– Не надо.
Пристроил он капельницу. Смотрит на меня. Я – на него. Он, совсем разрезвившись:
– Спать, случайно, не хотите?
– Ни в одном глазу.
– Жаль. Я думал препарат сэкономить.
И тут же – я лежу носом в стол, меня тормошат со всех сторон:
– Давайте, перелезайте на каталку.
Небытия – нет, это знают все, кого оперировали под общим наркозом.
Моя мать, когда-то в полном сознании умершая на четыре минуты, рассказывала, что умирать не больно и не страшно. Боль исчезает первой. За нею – страх. Потом зрение и слух. И, наконец, мысль.
Подозреваю, что у меня, когда я, наконец, решу взглянуть, что там, в бездне, последним отключится смех.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
