Синий След
Глава 1
В Бушвике всегда пахнет одинаково: смесью подгорелого кофе, дешевого дизеля и сырой штукатурки. Я стою у входа в метро на Морган-авеню и вдыхаю этот коктейль. В горле першит.
— Джек, ты спишь? — Кэтти толкает меня локтем в бок.
Она переминается с ноги на ногу. На ней огромная джинсовка, забрызганная неоновой краской, и старые кеды, которые уже давно пора выкинуть. От Кэтти пахнет лаком для волос и апельсиновой жвачкой.
— Не сплю, — я поправляю лямку рюкзака. Внутри глухо позвякивают баллончики. — Просто думаю, что нас примут еще до того, как мы дойдем до депо.
— Не примут, — она вскидывает подбородок. — Копы сейчас заняты парнями с Джефферсон-стрит. У них там потасовка в баре.
Кэтти идет вперед, не дожидаясь ответа. Я шагаю за ней, глядя на ее затылок. У нее коротко стриженные волосы, выкрашенные в цвет, который она называет «электрический лайм». В свете тусклых уличных фонарей они кажутся серыми.
Мы сворачиваем в переулок. Здесь пахнет гнилыми фруктами из бака за углом. Под ногами хрустит битое стекло. Я достаю телефон — 01:14. Мама, наверное, уже трижды проверила мою комнату. Или нет. Скорее всего, она опять уснула перед телевизором, обняв пустую коробку из-под пиццы.
— Сюда, — шепчет Кэтти.
Она ныряет под ржавую сетку забора. Я лезу следом, цепляюсь толстовкой за проволоку. Ткань трещит. Черт. Это была единственная целая вещь.
— Джек, быстрее, — она уже у стены.
Стена старого склада покрыта слоями старой краски. Здесь нет места для шедевра, только для криков о помощи и тегов, которые никто не читает. Кэтти вытаскивает баллончик. Встряхивает его. Шарик внутри бьется о стенки — клак-клак-клак. Этот звук всегда заставляет мои ладони потеть.
— Твоя очередь, — она протягивает мне банку. Темно-синий «Montana».
Я беру баллончик. Металл холодный. Я прижимаю палец к кэпу и нажимаю. Тонкая струя краски ложится на кирпич. Запах растворителя ударяет в нос. Это лучший запах в мире. Он перекрывает вонь помойки и мои мысли о том, что завтра в восемь утра мне нужно быть на пересдаче по химии.
— Что ты рисуешь? — Кэтти подходит ближе. Ее плечо касается моего.
— Не знаю. Просто линию.
— Линия — это скучно, Фрэй. Дай сюда.
Она перехватывает мою руку. Ее пальцы холодные и липкие от краски. Она ведет мою кисть вниз, потом резко вправо. На стене появляется рваный контур, похожий на крыло.
— Видишь? Теперь это похоже на что-то, что может улететь отсюда, — говорит она.
Я смотрю на «крыло». В горле встает ком. Кэтти всегда так делает — берет мою пустоту и превращает ее во что-то понятное.
В конце улицы взвизгивают тормоза. Мы замираем. Синие и красные блики отражаются в луже у наших ног.
— Бежим? — спрашиваю я, хотя сердце уже колотится где-то в районе кадыка.
Кэтти не отвечает. Она просто хватает меня за руку и тянет в темноту, в сторону железной дороги. Мы бежим, и ветер свистит в ушах, выдувая из головы запах краски и страх. В этот момент в Бушвике нет никого, кроме нас и этого дурацкого синего крыла на стене.
Кровь на колене Кэтти кажется черной в лунном свете. Мы сидим на крыше «Текстиль-билдинг», свесив ноги в пустоту. Внизу Бушвик похож на сломанную материнскую плату: мигающие вывески магазинов «24 часа», желтые нити фар и темные провалы дворов.
Из вентиляционной шахты тянет жареным луком и старым фритюром.
— Достань из рюкзака воду, — Кэтти шипит, когда ткань джинсов касается раны.
Я роюсь в сумке между баллончиками. Нахожу бутылку, в которой осталось на три глотка. Протягиваю ей. Кэтти зубами отвинчивает крышку и выливает остатки прямо на колено. Она не вскрикивает, только сильнее вцепляется пальцами в край бетонного парапета.
— Черт, Джек. Ты видел, как тот коп споткнулся о ящик?
Она пытается смеяться, но звук выходит сухим. Она вытирает ладонью лоб, оставляя на коже мазок синей краски. Теперь она похожа на индейца из дешевого кино.
— Видел. Мы почти попались, Кэт.
— «Почти» не считается.
Я смотрю на свои кроссовки. Один шнурок развязался и висит серым червем. Нужно сказать это сейчас, пока шум поезда L заглушает наши голоса.
— Про прошлую среду, — я затихаю. — Ну, про твой день рождения.
Кэтти замирает. Она перестает рассматривать рану. Запах апельсиновой жвачки исчезает, теперь я чувствую только запах пыли от бетонной плиты.
— А что с ней? — Она не смотрит на меня. Голос ровный, слишком ровный.
— Я не пришел.
— Да ладно? А я и не заметила. Думала, ты просто очень долго выбираешь мне подарок.
Она достает из кармана смятую пачку сигарет. Пусто. Сминает ее в кулаке и швыряет вниз. Бумажный комок летит долго, прежде чем исчезнуть в темноте.
— Мать снова заперлась в ванной, — я выговариваю слова медленно, будто жую стекло. — Пришлось сидеть под дверью и слушать, как она дышит. Чтобы убедиться, что она просто спит.
Кэтти поворачивает голову. Ее «электрический лайм» на голове растрепался. Она молчит долго, достаточно долго, чтобы я успел пересчитать все антенны на соседней крыше.
— Она приняла что-то? — наконец спрашивает она.
— Не знаю. Наверное. Запахло какими-то таблетками и кислым вином.
Кэтти придвигается ближе. Ее плечо, испачканное в побелке, прижимается к моему. Она не обнимает меня — мы этого не делаем. Она просто сидит рядом, возвращая мне ощущение гравитации.
— В следующий раз просто позвони, — говорит она. — Я приду и мы будем слушать вместе.
Я киваю, хотя знаю, что никогда не позвоню. Внизу, на уровне улицы, снова воет сирена. Мы сидим на краю, два человека с запахом краски на коже, и смотрим, как Бруклин делает вид, что ему нет до нас дела.
Глава 2
В кабинете химии пахнет хлоркой и залежалыми учебниками. Солнце бьет в окно, высвечивая пылинки, которые танцуют над партами. У меня в голове — гул поезда L, а перед глазами — пятна синей краски.
— Фрэй, вы с нами? — голос мистера Харриса звучит как скрип мела по доске.
Я поднимаю голову от тетради. На чистом листе я успел нарисовать только кривой контур баллончика.
— Да, — вру я.
— Тогда к доске. Уравнение окисления. Раз вы так внимательны, это не составит труда.
Я встаю. Колени подкашиваются. От моих пальцев всё еще пахнет растворителем — я тер их утром щеткой до красноты, но химия въедается глубже, чем школьные правила. Я беру мел. Он сухой и крошится, пачкая пальцы белым. Смотрю на формулы. Буквы плывут.
Кэтти сидит на третьем ряду. Она натянула рукава своего огромного худи до самых кончиков пальцев, скрывая следы ночной вылазки. Она ловит мой взгляд и одними губами произносит: «Кислород».
Я пишу «O2». Рука дрожит. Харрис вздыхает за спиной. Этот вздох означает, что я снова его разочаровал, но мне плевать. Единственное, чего я хочу — прижаться лбом к прохладному стеклу окна и провалиться в сон без сновидений о синих крыльях.
Когда звенит звонок, я вылетаю из класса первым. В коридоре пахнет потом, дешевым дезодорантом и подогретой пиццей из столовой. Кэтти перехватывает меня у шкафчиков.
— Ты выглядел как зомби, — говорит она. Она уже сменила кеды, но на щеке осталась едва заметная точка «электрического лайма».
— Я и чувствую себя так же.
Она оглядывается по сторонам. В Бушвикской старшей школе у стен есть уши, а у учителей — лишние глаза. Кэтти лезет в карман и достает плотный коричневый конверт. Он помят по углам.
— Что это? — я не притрагиваюсь к нему. От конверта пахнет старой бумагой и чем-то сладким, вроде ванили.
— Билеты, — шепчет она. — На выставку в галерее на Вильямсбург. Там будут работы тех парней, которые разрисовали депо в Куинсе.
— Откуда у тебя деньги? — я хмурюсь. — Кэт, билеты туда стоят как недельный запас еды.
Она засовывает конверт мне в куртку. Ее пальцы на секунду задерживаются на моей груди.
— Не спрашивай. Просто будь готов в субботу. В шесть. И надень что-нибудь без дырок на локтях.
Она разворачивается и уходит, растворяясь в толпе учеников. Я стою у шкафчика, чувствуя вес конверта. Внутри что-то шуршит.
Я открываю шкафчик, и на пол падает записка от матери. «Купи молоко. Денег нет, возьми в долг у миссис Ганс».
Запах кислых таблеток снова забивает нос, хотя я здесь, в школе. Я прячу конверт Кэтти в самый дальний угол сумки.
Суббота пахнет стиральным порошком «Ландыш» и подгоревшим тостом. Я пытаюсь оттереть пятно мазута с единственных целых джинсов, когда дверь в мою комнату распахивается.
Мать стоит в проеме. Халат сполз с одного плеча, волосы спутаны. В правой руке она держит мой рюкзак за лямку, как дохлую крысу. В левой — баллончик «Montana». Тот самый, синий.
— Это что? — голос у нее хриплый, надтреснутый.
Я выпрямляюсь. В горле мгновенно пересыхает.
— Краска, мам.
— Я вижу, что это краска, Джек. Я спрашиваю, почему она воняет на всю квартиру? Почему твои вещи в этой дряни? Ты что, связался с теми придурками, которые портят стены?
Она делает шаг ко мне. От нее пахнет перегаром и чем-то приторно-аптечным. Тем самым запахом, который заставляет мои внутренности сжиматься в тугой узел.
— Это искусство, — говорю я, и сам ненавижу то, как жалко это звучит.
— Искусство? — она вскрикивает и швыряет баллончик на пол. Металл звонко бьется о линолеум. — Искусство не оплатит счета! Искусство не вытащит нас из этой дыры! Ты должен был подрабатывать у Ганса, а не тратить деньги на этот мусор!
— Я не тратил твои деньги, — я перехожу на шепот. Это опасная территория. — Ты их всё равно потратила бы на свои «витамины».
Пощечина прилетает быстро. Короткий хлопок, вспышка боли в щеке. Запах ее дешевого крема для рук на секунду перекрывает всё остальное.
Мать тяжело дышит. Ее глаза расширены, зрачки — две черные точки. Она осознает, что сделала, и ее лицо начинает «плыть» — она вот-вот заплачет. Это худшая часть. Сначала ярость, потом мольбы о прощении.
— Джек, я… — она тянет ко мне руку.
Я не жду. Хватаю куртку с кровати и прыгаю к окну. Пожарная лестница здесь старая, шаткая, она стонет под моим весом.
— Джек! Вернись! — кричит она мне в спину.
Я спускаюсь, перепрыгивая через две ступеньки. Железо ледяное, оно обжигает ладони. На уровне второго этажа я прыгаю на мусорные баки. Глухой удар, запах гнилой капусты, кроссовки в жиже.
Я бегу.
Сердце колотит в ребра, как тот шарик внутри баллончика. Клак-клак-клак.
На углу Морган-авеню я останавливаюсь, чтобы отдышаться. До встречи с Кэтти пятнадцать минут. Лицо горит. Я достаю телефон и смотрю в черное зеркало экрана. На щеке — красный след.
Достаю из кармана конверт Кэтти. Он немного помялся при прыжке.
Сегодня я не вернусь домой. По крайней мере, пока она не уснет.
Глава 3
Вильямсбург пахнет дорогим парфюмом, свежим асфальтом и дождем, который так и не начался. Здесь всё слишком белое: стены галереи, зубы кураторов, кроссовки посетителей. Я чувствую себя пятном грязи на чистом листе.
Кэтти ждет у входа. На ней черное платье-комбинация поверх футболки и те же разбитые кеды. Она выглядит так, будто принадлежит этому месту и одновременно презирает его.
— Ты опоздал на семь... — она осекается, когда я подхожу ближе.
Ее взгляд впивается в мою щеку. Красный след от пощечины на свету ламп галереи стал багровым. Кэтти протягивает руку, ее большой палец зависает в миллиметре от моей кожи. Пахнет ванилью и металлом.
— Мать? — коротко спрашивает она.
— Сорвалась, — я отвожу взгляд на картину на стене. — Нашла баллоны.
Кэтти не говорит «мне жаль». Она просто берет меня за руку. Ее ладонь сухая и твердая.
— Пошли. Посмотрим, как они продают то, за что нас сажают в обезьянник.
Внутри душно от запаха дорогого вина и чистого льна. Люди с бокалами рассуждают о «социальном высказывании» и «урбанистической эклектике». Я смотрю на холсты. На них — те же линии, что мы рисуем на складах, но вставленные в рамы за пять тысяч долларов.
— Глянь сюда, — Кэтти кивает на центральную стену.
Там висит огромное полотно. Рваные контуры, брызги синего. Это почти точь-в-точь то крыло, которое мы начали рисовать в депо.
— Это же... — начинаю я.
— Похоже, да? — раздается голос сбоку.
Рядом стоит мужчина в безразмерном сером пиджаке. У него седина в бороде и запах дорогого табака. Он не смотрит на картину, он смотрит на мои руки. Я забыл оттереть синюю тень под ногтями.
— Вы работаете «Монтаной», — не спрашивает, а констатирует он. — Низкое давление, хороший контроль линии.
— Мы просто смотрим, — я прячу руки в карманы куртки.
— Я видел ваше «крыло» на Морган-авеню сегодня утром, — старик усмехается. — Копы его уже закрасили серым. Но я успел сфотографировать. В нем было больше жизни, чем во всем этом зале.
Он протягивает визитку. Плотный картон, тиснение. «Маркус Стоун. Арт-директор».
— Если захотите портить чужую собственность за деньги, а не бесплатно — позвоните.
Он уходит, оставляя после себя шлейф табачного дыма. Кэтти выхватывает визитку у меня из пальцев.
— Джек, ты понимаешь, кто это? — ее глаза блестят так, как не блестели даже в ту ночь под дождем.
Я чувствую, как в кармане вибрирует телефон. Мать. Десятый пропущенный. В груди снова начинает ворочаться тот тяжелый ком, но Кэтти сжимает мою руку сильнее.
— Это наш выход, Фрэй. Слышишь?
Я киваю, хотя перед глазами всё еще стоит лицо матери и пустая коробка из-под пиццы на полу.
Забегаловка на углу пахнет пережаренным фритюром и хлоркой, которой моют полы перед закрытием. Мы сидим в самой дальней кабинке. Столешница липкая, под слоем лака видны глубокие царапины — чьи-то инициалы, оставленные еще в девяностых.
Кэтти вертит визитку Маркуса Стоуна в пальцах. Она смотрит на нее так, будто это лотерейный билет с выигрышем в миллион.
— Он сказал «за деньги», Джек. Ты понимаешь? Мы можем уйти из депо. Можем перестать бегать от каждого шороха.
Я молчу. Передо мной тарелка с картошкой фри, которая на вкус как картон. Я выдавливаю на край пластиковую порцию горчицы. Резкий, бьющий в нос запах немного приводит в чувство.
— Тебе нужно позвонить ему завтра, — Кэтти подается вперед. Ее колено под столом касается моего. — Это твой шанс. У тебя рука лучше, чем у половины тех напыщенных индюков в галерее.
— Наш шанс, Кэтти. Не мой.
— Неважно, — она отмахивается. — Главное — выбраться. Я уже вижу это: студия в Бушвике, не в подвале, а нормальная. С окнами. Чтобы пахло краской, а не плесенью.
Она говорит быстро, ее глаза светятся. Она уже там, в этом будущем с белыми стенами. А я всё еще здесь. В моем кармане вибрирует телефон. Я знаю, что там: сообщения от матери, которые начинаются с «прости», а заканчиваются «ты такой же, как твой отец».
— Я не смогу завтра, — говорю я, глядя в тарелку.
— Почему?
— У матери закончились те таблетки. Если я не найду деньги и не принесу ей еды, она снова пойдет к Гансу просить в долг. Или что похуже.
Кэтти замирает. Свет люминесцентной лампы над нами неприятно мерцает.
— Ты не можешь вечно быть ее нянькой, Джек. Она взрослая женщина.
— Она больна, Кэт.
— Она выбрала это сама! — Кэтти почти кричит, и пара за соседним столиком оборачивается. Она понижает голос до ядовитого шепота. — Каждый раз, когда перед тобой открывается дверь, ты закрываешь ее и идешь проверять, дышит ли она в ванной. Ты топишь себя вместе с ней.
Запах горчицы становится невыносимым. Я отодвигаю тарелку.
— Тебе легко говорить. Твои предки хотя бы присылают тебе чеки, даже если не звонят.
Это был удар ниже пояса. Я знаю это по тому, как дернулись ее губы. Кэтти живет с теткой, и ее родители — просто подписи на банковских переводах из Калифорнии.
Она медленно кладет визитку на стол между нами.
— Знаешь что? Если тебе так нравится этот запах кислятины и страха — оставайся в нем.
Она встает. Ее стул со скрежетом отъезжает назад. Кэтти уходит, не оглядываясь. Дверь закусочной хлопает, впуская порцию холодного уличного воздуха, пахнущего мокрым бетоном.
Я остаюсь один. На столе лежит визитка Маркуса Стоуна и остывшая картошка в луже желтой горчицы.
Глава 4
Подъезд пахнет сыростью и старой жареной рыбой. Я поднимаюсь на четвертый этаж, стараясь не задевать перила — они всегда липкие. У нашей двери я замираю.
Замки не заперты. Дверь приоткрыта на пару сантиметров, и из щели тянет сквозняком. Внутри темно. Обычно в это время работает телевизор — бесконечные ток-шоу, которые мать смотрит, чтобы не слышать собственных мыслей. Сейчас — тишина.
Я вхожу, не зажигая свет. Пахнет пролитым вином и чем-то приторным, как в кабинете стоматолога.
— Мам? — голос звучит чужим.
Я иду на кухню. На столе — пустая бутылка и рассыпанный сахарный песок по всему столу.
Я нахожу её в ванной. Она сидит на полу, привалившись спиной к холодному кафелю. Глаза закрыты, голова запрокинута. На полу — перевернутый стакан с остатками воды.
— Эй, вставай.
Я трясу её за плечо. Она холодная. Не так, как труп, но так, как человек, который долго пробыл на сквозняке. Она что-то мычит, не открывая глаз. Рядом с ней лежит смятая записка, написанная моим почерком — та самая, про молоко. Она сжимала её в кулаке.
Я не вызываю «скорую». Знаю, что будет: полиция, социальные службы, вопросы, на которые у меня нет ответов. Я просто включаю ледяную воду и начинаю протирать её лицо мокрой тряпкой. Запах хлорки из-под крана смешивается с её тяжелым, прерывистым дыханием.
— Джек… — шепчет она, не открывая глаз. — Джекки, не уходи.
Я смотрю на свои руки. Под ногтями всё еще синяя краска от «крыла», которое мы рисовали с Кэтти. Эта синева кажется мне сейчас чем-то из другой жизни. Там была галерея, там был Маркус Стоун, там была Кэтти с её запахом апельсиновой жвачки и мечтами о студии.
Здесь — только холодный кафель и запах безнадеги.
Я вытаскиваю телефон. Экран треснут, но визитка Маркуса, которую я сфотографировал, видна отчетливо. Я смотрю на номер. Потом смотрю на мать. Она снова проваливается в тяжелый сон, её пальцы разжимаются, и записка падает в лужу воды на полу.
Я достаю из сумки баллончик. Единственный, который остался. Синий.
Я подхожу к зеркалу в ванной и прямо на стекле рисую жирную горизонтальную линию. Резкий запах растворителя наполняет тесную комнату. Это черта.
Я не звоню Маркусу. Я набираю номер Кэтти.
— Приходи к депо через час, — говорю я, когда она поднимает трубку. — Мне плевать на выставку. Нам нужно закончить то крыло.
Депо пахнет старым железом, мазутом и застоявшейся дождевой водой. Ночью здесь так тихо, что слышно, как остывают рельсы. Мы пролезли через ту же дыру в заборе. Кэтти идет впереди, ее фонарик выхватывает из темноты бетонные опоры, исписанные именами тех, кто был здесь до нас.
— Ты выглядишь паршиво, Фрэй, — бросает она через плечо.
— Меньше слов, Кэт. Просто свети.
Мы останавливаемся у той самой стены. Наше недорисованное «крыло» смотрит на нас рваными краями. Я достаю баллон. Встряхиваю. Клак-клак-клак. Этот звук сейчас кажется мне выстрелом в упор.
Я начинаю заливать контур. Рука идет быстро, почти механически. Мне нужно выплеснуть этот запах ванной комнаты, запах мокрой тряпки и маминого бессилия на этот чертов кирпич. Я давлю на кэп так сильно, что палец немеет.
— Эй, полегче! Потеки пойдут! — Кэтти хватает меня за локоть.
Я стряхиваю ее руку.
— Пусть текут. Это кровь этого города, разве нет? Так они говорят в своих галереях?
Я рисую перья — острые, как бритвы. Синий цвет на фоне ночи кажется светящимся. Кэтти молча достает свой баллон и начинает добавлять белые блики. Мы работаем в ритме, который не требует слов. Только шипение краски и запах растворителя, который наконец-то вытесняет всё остальное из моих легких.
— Джек, посмотри на меня, — говорит она, не отрываясь от стены.
— Рисуй, Кэтти.
— Что случилось дома?
Я останавливаюсь. Краска стекает тонкой струйкой вниз по стене, пачкая мои кроссовки.
— Ничего. Всё как обычно. Тишина и холод.
В этот момент в конце ангара вспыхивает мощный луч прожектора. Он разрезает темноту, как нож — масло.
— Всем стоять! Полиция! — крик рикошетит от металлических стен.
Сердце делает кувырок. Запах озона и страха. Кэтти мгновенно бросает баллон — он с грохотом катится по бетону.
— Бежим! К путям! — она хватает меня за куртку.
Мы срываемся с места. Под ногами хрустит гравий. Позади слышны тяжелые шаги и лай собаки. Мы ныряем под стоящий вагон. Пахнет ржавчиной и машинным маслом. Я чувствую, как Кэтти дрожит рядом со мной. Ее дыхание — быстрые, короткие вспышки в темноте.
— Если нас поймают, — шепчет она, — мне конец. Тетка отправит меня в Калифорнию первым же рейсом.
Я смотрю на свои руки. Они все в синей краске. Синий — цвет неба, которого я не вижу из-за крыши депо.
— Не поймают, — я сжимаю ее ладонь. — Ползи за мной. Тихо.
Мы пробираемся под вагонами, пока луч прожектора шарит над нашими головами. Где-то совсем рядом слышен скрежет когтей по металлу.
Глава 5
Мы вывалились за пределы промзоны где-то в районе складов на Флашинг-авеню. Здесь не было фонарей, только тусклый свет из окон круглосуточной прачечной на той стороне дороги. Пахло мокрым асфальтом и горелым пластиком.
Кэтти резко остановилась и выдернула свою руку из моей.
— Ты с ума сошел! — Она почти кричала, глотая холодный воздух. — Ты видел, как они шли? Если бы собака не запуталась в цепи, мы бы уже сидели в наручниках!
— Но не сидим же, — я прислонился к кирпичной стене. Спина горела от пота, челюсть сводило.
— Ты рисовал как маньяк, Джек! Тебе было плевать на всё. Ты хотел, чтобы нас поймали? Чтобы ты наконец мог сдаться и пойти на дно вместе со своей матерью?
Эти слова ударили сильнее, чем пощечина утром. В ушах зазвенело.
— Не трогай её, — процедил я.
— А то что? Нарисуешь на мне линию? — Кэтти шагнула в круг света от прачечной. Её лицо было бледным, губы дрожали. — Я пытаюсь вытащить нас. Я нашла билеты, я нашла Стоуна. А ты… ты просто цепляешься за свои колючки, потому что так проще, чем попытаться быть счастливым.
Я подошел к ней вплотную. От неё пахло страхом и тем самым апельсином, который я теперь ненавидел.
— Счастливым? В Бушвике нет счастливых, Кэт. Есть те, кто торчит, и те, кто делает вид, что они лучше других. Я хотя бы не вру себе.
— Ты врешь себе больше всех! — Она ткнула пальцем мне в грудь, прямо в то место, где под курткой лежал ее конверт. — Ты боишься, что если у тебя что-то получится, тебе придется оставить ее. А ты слишком привык быть героем в этой дерьмовой истории.
Я схватил её за запястья. Мы стояли так несколько секунд, тяжело дыша друг другу в лицо. Между нами искрило от несказанных слов. Я видел в её глазах свое отражение — размазанное, испачканное синим.
— Я не герой, — шепнул я. — Я просто не знаю, как уйти.
Её хватка ослабла. Она не отстранилась, наоборот — прижалась лбом к моему плечу. Её дыхание стало ровным, но плечи всё еще подрагивали.
— Просто скажи, что тебе страшно, Джек. Этого достаточно.
Я закрыл глаза. В темноте перед веками всё еще плыло то синее крыло. Оно было красивым, но оно не могло летать. Оно было прибито к стене.
— Мне страшно, — выдохнул я в её волосы.
Над нами, на эстакаде, с грохотом пронесся товарный поезд, заглушая всё: и мой шепот, и тихий всхлип Кэтти.
Воскресенье пахнет хлоркой и переваренной овсянкой. Мать на кухне, она гремит посудой — слишком громко, слишком нарочито. Это ее способ извиняться. Я не выхожу из комнаты. Я смотрю на визитку Маркуса Стоуна, пока цифры номера не начинают двоиться.
Палец нажимает «вызов».
— Алло? — Голос на том конце бодрый, на фоне слышен шум кофемашины и джаз.
— Это Джек. С Морган-авеню.
Пауза. Я слышу, как он ставит чашку на стол.
— Джек. Я ждал звонка. Есть работа. Молодежный центр на Кникербокер. Стену отдали под легальный мурал. Но условие одно: работаем днем. С десяти до пяти. Никаких капюшонов и ночных пряток.
В животе разливается холод. Работать днем в Бушвике — значит стать мишенью. Каждый знакомый, каждый коп, каждый дилер увидит мое лицо.
— Я в деле, — говорю я, прежде чем успеваю передумать.
Понедельник. Десять утра. Улица пахнет горячим асфальтом и дешевыми духами женщин, спешащих в прачечную. Кэтти уже там. Она в новых белых кедах, которые явно купила специально для этого случая. На ней нет краски. Пока.
— Ты пришел, — она улыбается, и в этой улыбке нет вчерашней злости. Только запах апельсиновой жвачки.
— Пришел.
Нам выдали стремянки и ящики с краской. Это не баллончики, это банки с эмульсией и валики. Совсем другое ощущение. Краска густая, пахнет мелом и сыростью.
— Маркус хочет «социальную интеграцию», — Кэтти закатывает рукава. — Но мы нарисуем то крыло. Только больше. И ярче.
Я беру валик. Первый мазок по чистой белой стене кажется преступлением. В Бушвике не бывает чистых стен. Через час ко мне подходит парень в кожаной куртке. Это Рико, он живет в соседнем подъезде. Он сплевывает под ноги и долго смотрит на мою руку.
— Фрэй? Ты теперь типа официальный? Рисуешь цветочки для города?
Я не оборачиваюсь. В горле сохнет. Запах свежей краски кажется мне сейчас запахом предательства.
— Рисую то, что хочу, Рико.
— Ну-ну. Смотри, чтобы краска не смылась, когда пойдут дожди.
Он уходит, но я чувствую его взгляд кожей. Кэтти подходит ближе.
— Не слушай его. Смотри на стену.
Я смотрю. Синий цвет на солнце выглядит иначе — он не светится, он кричит. К середине дня у меня ломит спину, а ладони покрыты ровным слоем голубой пыли. Мы работаем на виду у всех. Мимо проходят школьные автобусы, мамочки с колясками, старики с домино.
Это странное чувство. Меня никто не преследует. Нет собак, нет прожекторов. Только солнце, бьющее в затылок, и Кэтти, которая поет что-то себе под нос, макая кисть в банку с охрой.
К пяти часам стена начинает оживать. Крыло уже не рваное, оно обретает объем. Но когда я оборачиваюсь, чтобы собрать вещи, я вижу на другой стороне улицы знакомую фигуру.
Мать. Она стоит у аптеки, прислонившись к стене. В руках у нее синий пакет. Она смотрит на меня, и в ее взгляде нет ярости. Только пустота, от которой пахнет кислым вином даже через дорогу.
Я замираю с валиком в руке. Весь мой «легальный» мир трещит по швам.
Глава 6
Вечер в Бушвике пахнет жареным арахисом с уличных лотков и остывающим бетоном. Я поднимаюсь по лестнице, и каждый шаг отдается в спине тупой болью. В сумке — пластиковый контейнер с китайской лапшой. Кэтти звала в «The Keep» — отпраздновать наш первый официальный мурал, но запах её духов был слишком ярким, слишком правильным. Он не сочетался с тем, что ждало меня дома.
В квартире тихо. Работает только холодильник, издавая утробное рычание. Мать сидит на диване, завернувшись в старый плед, который когда-то был колючим и теплым, а теперь просто серый и плоский.
— Я видела тебя сегодня, — говорит она, не поворачивая головы. От неё пахнет мятным чаем. Слишком много мяты. Она пытается скрыть запах того синего пакета.
— Я видел, что ты видела, — я ставлю лапшу на стол. — Поешь.
Она поворачивается. Её глаза — две мутные щелки. Она смотрит на мои руки, всё еще испачканные в охре и синем.
— Это красиво, Джекки. Но ты же знаешь, что это не навсегда. Те люди… они поиграют с тобой и выкинут. Им нужен твой «уличный стиль», пока он в моде. А потом ты останешься здесь. Со мной.
Она говорит это без злости, почти с нежностью. И это пугает меня больше, чем её крики. Она не просто тонет сама — она обустраивает это дно для нас двоих.
Я молча открываю контейнер. Запах соевого соуса наполняет комнату.
— Маркус предложил мне контракт, — выговариваю я, глядя на её бледные пальцы, сжимающие кружку. — На серию муралов по всему Бруклину. Хорошие деньги.
Мать замирает. Пар от чая поднимается вверх, исчезая в тени потолка.
— Значит, ты уедешь? Оставишь меня одну в этой коробке? — её голос дрожит. — Я не смогу, Джек. Ты же знаешь. У меня вчера снова… сердце. Я не могла дышать.
Я знаю этот прием. Она достает его каждый раз, когда я подхожу слишком близко к выходу. Запах мяты становится невыносимым, я чувствую под ним липкий, сладковатый запах страха — её или моего, я уже не различаю.
— Кэтти говорит, что я должен идти, — шепчу я.
— Кэтти — ребенок. Она не видела, как этот город пережевывает таких, как мы, — мать встает, плед сползает на пол. Она подходит ближе, и я вижу в её глазах свое отражение. — Останься, Джекки. Просто будь рядом. Мне больше ничего не нужно.
Я смотрю на телефон, лежащий на столе. Там сообщение от Кэтти: «Маркус ждет завтра в девять в офисе. Не проспи наше будущее».
Я переворачиваю телефон экраном вниз. В комнате снова воцаряется тишина, пахнущая остывшей лапшой и несбывшимися мечтами.
Утро в Вильямсбурге пахнет свежим эспрессо и выхлопными газами дорогих электрокаров. Офис Маркуса Стоуна находится в здании из стекла и полированного металла. Я стою перед входом, и мое отражение в зеркальной двери выглядит чужеродно: поношенные кеды, куртка с пятном охры на рукаве и мешки под глазами.
Я уже тянусь к массивной ручке, когда в кармане взрывается телефон.
Миссис Ганс. Соседка. Она звонит только в двух случаях: если я залил её потолок или если в нашей квартире слишком тихо.
— Джек, детка, — её голос дрожит, на фоне слышен лай её старого шпица. — Я стучу уже десять минут. Она не открывает. И из-под двери пахнет… чем-то горелым. Будто чайник выкипел.
Мир вокруг замирает. Запах дорогого кофе сменяется фантомным запахом гари и хлорки.
— Джек? — Кэтти выходит из лифта в холле здания. Она сияет. На ней чистая белая рубашка, волосы аккуратно уложены. Она выглядит как человек, который уже переступил черту и оказался на той, «чистой» стороне. — Маркус уже ждет. Ты чего застрял?
Я смотрю на неё через стекло. Она машет мне рукой, указывая на часы. За её спиной — светлые кабинеты, бесконечные возможности и запах новой жизни.
Телефон в руке продолжает вибрировать.
— Кэтти… — я шепчу это, хотя она меня не слышит.
Если я сейчас уйду, я потеряю Маркуса. Он не дает вторых шансов тем, кто опасается «семейных обстоятельств». Если я останусь, я могу потерять мать. Ту самую женщину, которая вчера умоляла меня не уходить.
Я делаю шаг назад.
Кэтти хмурится. Она подходит к стеклу, прикладывает ладони к прозрачной преграде. Её губы кривятся. Она понимает всё без слов. Опять.
— Нет, Джек! Только не сегодня! — я читаю это по её губам.
Я разворачиваюсь и бегу.
Ветер бьет в лицо, выдувая запах стерильного офиса. Я бегу в сторону метро, перепрыгивая через мусорные мешки, мимо хипстеров с их матчей, мимо всего этого глянцевого мира, который захлопнулся прямо перед моим носом.
В вагоне поезда L пахнет потом и металлической стружкой. Каждая остановка кажется вечностью. Лоример. Грэм. Гранд.
Когда я влетаю в наш подъезд, на четвертом этаже уже стоит миссис Ганс. Она прижимает к груди собаку. Из нашей двери тянется тонкая струйка серого дыма. Пахнет жженой пластмассой.
— Я вызвала пожарных, — всхлипывает она.
Я выбиваю дверь плечом. Удар отдается болью, но я его не чувствую. Внутри всё в дыму. На плите — расплавленный пластиковый чайник. А мать…
Она сидит за столом. Перед ней пустой бокал и раскрытая пачка таблеток. Она просто смотрит в окно на серую стену соседнего дома, пока едкий дым заполняет комнату.
— Джекки? — тихо говорит она, не оборачиваясь. — Ты всё-таки вернулся.
В этот момент я понимаю, что запаха краски больше нет. Есть только гарь, которая въедается в мои легкие, и осознание того, что я сам запер себя в этой клетке.
Глава 7
Квартира пахнет гарью и дешевым освежителем воздуха, который разбрызгали пожарные. На столе — белое кольцо от кружки и липкое пятно от пролитого сиропа. Матери нет. Ее увезли в «Бельвью» полтора часа назад. В ушах всё еще стоит звук сирены — высокий, режущий, вымывающий из головы все остальные звуки.
Я сижу на полу. Мои руки дрожат. Я смотрю на телефон.
Один звонок от Кэтти. Пропущенный.
Сообщение от Маркуса: «Профессионализм — это не только талант, Джек. Удачи в твоих делах».
Это конец. Стеклянные двери Вильямсбурга закрылись, и на них повесили замок, который мне не вскрыть.
Я встаю. Ноги ватные. Я иду в ванную и смотрю на зеркало. Та синяя линия, которую я нарисовал вчера, всё еще там. Она кажется шрамом на стекле. Я беру тряпку, чтобы стереть её, но останавливаюсь.
Запах хлорки из ведра миссис Ганс мешается с запахом жженого пластика. Это запах моей жизни. Я так привык его ненавидеть, что забыл, как дышать чем-то другим.
Я лезу в шкаф под раковиной. Там, за трубами, спрятан черный пакет. Я достаю его. Внутри — три баллона «Chrome» и один черный. Самые агрессивные цвета. Они пахнут по-особенному — тяжело, густо, будто в них закатали сам металл.
Я не звоню Кэтти. Я не хочу слышать её голос, в котором будет разочарование или, что еще хуже, жалость.
Я выхожу на улицу. Бушвик в два часа ночи пахнет сырым подвалом и бензином. Я иду не к депо. Я иду к тому самому молодежному центру, где мы днем рисовали «легальное» крыло.
Стена освещена тусклым оранжевым фонарем. Наше крыло выглядит незаконченным, нелепым. Оно слишком правильное для этого места. Оно слишком чистое.
Я встряхиваю баллон с хромом. Клак-клак-клак. В тишине пустой улицы этот звук звучит как затвор автомата.
Я нажимаю на кэп. Серебряная струя перекрывает аккуратные голубые перья. Я рисую поверх нашего шедевра грубые, жирные полосы. Хром ложится плотно, он блестит, как жидкое зеркало. Я уничтожаю то, что мы строили, потому что это было ложью. Нельзя нарисовать полет, когда ты прикован к батарее в гнилой квартире.
Запах свежего металла забивает нос. Я рисую поверх крыла огромную клетку. Прямые, безжалостные линии.
— Что ты делаешь, Фрэй? — голос из темноты заставляет меня вздрогнуть.
Кэтти стоит у края тротуара. Она в той же белой рубашке, но теперь она кажется серой. От неё больше не пахнет апельсином. Только холодным ночным воздухом.
— Исправляю ошибку, — я не оборачиваюсь. Я продолжаю заливать хром.
— Ты уничтожаешь всё, — её голос ломается. — Маркус дал нам шанс. Я ждала тебя два часа. Я врала ему, что ты попал в аварию. А ты здесь, портишь легальную стену?
— Она не была нашей, Кэт. Она была его. А это — моё.
Я поворачиваюсь к ней. Моё лицо испачкано серебряной пылью. Я выгляжу как робот или как мертвец.
— Уходи, Кэтти. Уезжай в свою Калифорнию. Здесь нет ничего, кроме этого запаха гари.
Она делает шаг назад. В её глазах — страх. Но не перед копами. Перед тем, во что я превращаюсь.
Кэтти не кричит. Она просто смотрит на стену, где поверх лазурных перьев теперь блестят холодные, жирные прутья серебряной клетки. Хром еще не высох, он бликует под фонарем, ослепляя. Запах растворителя здесь такой плотный, что кажется, будто воздух можно резать ножом.
— Ты просто трус, Джек, — тихо говорит она. — Проще всё сломать, чем попытаться удержать.
Она разворачивается. Я слышу, как её кеды шаркают по асфальту — звук всё тише и тише, пока не растворяется в гуле далекого шоссе. Я остаюсь один.
Я бросаю пустой баллон в мусорный бак. Гулкий металлический «дзынь» разносится по пустой улице. Я жду сирен. Жду, что сейчас из-за угла вылетит патрульная машина и меня наконец-то заберут туда, где не нужно принимать решения.
Но вместо сирен я слышу ровный рокот двигателя. К обочине медленно подкатывает старый черный «Мерседес». Стекло опускается.
В салоне пахнет дорогим табаком и кожей. Маркус Стоун смотрит на стену, потом на меня. Его лицо непроницаемо.
— Ты испортил муниципальный объект, — говорит он. Голос спокойный, почти скучающий.
— Это честнее, чем то, что было там до этого, — я вытираю руки о джинсы, но серебрянка только размазывается, въедаясь в кожу.
— Честность в искусстве стоит дорого, парень. Сейчас это стоит около десяти тысяч штрафа и пары месяцев исправительных работ.
Он выходит из машины. На нем серое пальто, которое кажется слишком чистым для этого квартала. Маркус подходит к стене, касается пальцем хрома.
— Почему клетка? — спрашивает он, не оборачиваясь.
— Потому что из Бушвика нельзя улететь. Можно только перекрасить прутья.
Маркус усмехается. Он достает из кармана зажигалку, щелкает пламенем. Запах бензина мешается с запахом его сигарет.
— Кэтти полчаса рыдала у меня в офисе. Умоляла не заявлять на тебя. Сказала, что у тебя «семейный кризис».
Я молчу. В горле стоит ком, пахнущий жженой пластмассой из моей квартиры.
— Послушай сюда, Джек. Мне плевать на твои стены и твою драму. Но мне нравится этот хром. В нем есть ярость, которой не было в твоих эскизах. — Он поворачивается ко мне. — Завтра в восемь утра ты будешь у меня. Мы поедем в больницу к твоей матери.
Я вздрагиваю.
— Зачем?
— Чтобы оплатить её счета и перевести в нормальную клинику. А потом ты отработаешь каждый цент на моих объектах. И если ты хоть раз опоздаешь или возьмешь в руки баллон без моего разрешения — я сам сдам тебя копам.
Он садится в машину, оставляя меня в облаке выхлопных газов.
Я стою перед своей клеткой. Она больше не кажется мне концом. Она кажется фундаментом.
Глава 8
Новая клиника на Аппер-Ист-Сайде пахнет не так, как Бушвик. Здесь нет запаха хлорки, пытающейся скрыть вонь гнили. Здесь пахнет лавандовым освежителем, дорогим мылом и чем-то неуловимо медицинским — чистым, холодным, безжизненным.
Маркус идет впереди. Его шаги по паркету звучат глухо и уверенно. Я плетусь сзади, пряча руки в карманы толстовки. Серебряная краска под ногтями так и не отмылась — она сияет, как напоминание о вчерашнем безумии.
Мы останавливаемся у палаты 6
— Пять минут, Фрэй, — Маркус смотрит на часы. — Я жду внизу. Не заставляй меня жалеть о потраченных чеках.
Я открываю дверь.
Мать сидит на кровати. На ней светло-голубая пижама, волосы расчесаны и собраны в хвост. Без халата и вечного запаха перегара она кажется пугающе маленькой, почти прозрачной. Она смотрит в окно на Центральный парк, где деревья похожи на зеленые брызги краски.
— Здесь очень тихо, Джекки, — говорит она, не оборачиваясь. Голос слабый, но чистый. — Даже слишком.
Я сажусь на край стула. Между нами — стерильная пустота.
— Маркус Стоун оплатил твое лечение, — я говорю это прямо, без подготовки. — Но это не подарок. Это мой долг. Я буду работать на него следующие два года.
Мать поворачивается. В её глазах — та самая привычная тоска, но теперь она смешана с чем-то новым. С удивлением.
— Ты продал себя ради меня? — она протягивает руку, но я не беру её.
— Нет. Я купил себе право уйти.
Запах лаванды вдруг становится удушающим. Я встаю и подхожу к окну.
— Ты останешься здесь, пока не пройдешь полный курс. Потом социальный работник поможет тебе с жильем. В старую квартиру мы не вернемся. Я… я переезжаю в студию в Вильямсбурге.
Она молчит. Я жду криков, слез, обвинений в предательстве. Жду, что она снова начнет задыхаться. Но она просто смотрит на свои бледные ладони.
— Значит, клетка открылась? — шепчет она.
— Я сам её взломал, мам. Хромом.
Я выхожу из палаты, не оглядываясь. В коридоре я глубоко вдыхаю этот безличный, холодный воздух. Впервые за много лет мои легкие не горят от запаха гари.
На выходе из клиники я достаю телефон. Пальцы зависают над именем Кэтти. Я не знаю, пахнет ли она всё еще апельсиновой жвачкой или я навсегда остался для нее запахом дешевого растворителя.
Я пишу одно слово: «Прости».
Студия Маркуса пахнет дорогим скипидаром, сухим деревом и свежим кофе. Здесь высокие потолки и огромные окна, в которые солнце заливается широкими полосами. Это правильный свет. Но иногда мне кажется, что в этой чистоте мне нечем дышать. Я привык к спертому воздуху подвалов.
Я грунтую огромный холст. Белый акрил ложится ровно, скрывая фактуру ткани. Мои руки больше не дрожат. Каждое движение выверено. Теперь я — «профессионал».
Телефон на верстаке вибрирует. Сообщение от Рико из Бушвика. Короткое, как выстрел:
«Лаймовая улетает. Видел её с чемоданами у J-метро. В среду в десять утра рейс на Лос-Анджелес».
Запах акрила вдруг становится приторным. Я кладу валик на край поддона. На белом холсте остается рваный след — как незаконченное слово.
Сегодня понедельник. Два часа дня. У меня осталось сорок восемь часов.
— Джек, где эскизы для фасада отеля? — Маркус заходит в студию, шурша чертежами. От него пахнет мятой и уверенностью.
— В папке на столе, — я не смотрю на него. Мой взгляд прикован к белому прямоугольнику холста.
Маркус подходит ближе. Он смотрит на мою незаконченную работу, потом на меня. Он слишком хорошо умеет читать людей — как и тени на стенах.
— Она уезжает? — спрашивает он просто.
— В среду.
— И что ты здесь делаешь с этим валиком?
— Отрабатываю долг, — я пытаюсь звучать твердо, но голос дает осечку. — Вы сказали: ни одного пропуска.
Маркус достает сигарету, крутит её в пальцах, но не зажигает — в студии нельзя. Он долго молчит, глядя на залитый солнцем Бруклин за окном.
— Долг — это не тюрьма, Фрэй. Долг — это ответственность. Но если ты позволишь самому важному человеку уйти просто потому, что боишься нарушить мой график, ты никогда не напишешь ничего стоящего. Ты будешь просто маляром с хорошей техникой.
Он швыряет сигарету в пустую банку из-под краски.
— Свободен до четверга. И если вернешься без запаха этой дурацкой жвачки на куртке — можешь не возвращаться вовсе.
Я не жду второго приглашения. Хватаю куртку. В дверях я сталкиваюсь с курьером, принесшим рулоны бумаги. Пахнет свежей типографской краской.
Я бегу к метро. Поезд L снова несет меня обратно, туда, где Бушвик пахнет дизелем и жареной едой. Я должен найти её. Не на стене склада, не в галерее. Просто в этом огромном, шумном городе, который внезапно стал слишком маленьким для нас двоих.
Я выхожу на Морган-авеню. Вечернее солнце красит кирпичные стены в цвет спелого апельсина.
Глава 17. Маршруты памяти и апельсиновая тень
Бушвик в предзакатных сумерках пахнет пылью и остывающим металлом. Я иду по Морган-авеню, и каждое здание здесь — это страница нашей истории.
Сначала я проверяю крышу «Текстиль-билдинг». Там пусто. Только пустая пачка от ее сигарет, размокшая от вчерашнего дождя, прилипла к бетонному парапету. Пахнет сырым камнем. Кэтти здесь нет.
Затем — депо. На той самой стене наше «крыло» закрашено муниципальной серой краской. Слой такой толстый, что под ним не угадывается даже рельеф. Запах свежей эмульсии — дешевой и бездушной — бьет в нос. Это место теперь мертво.
Я бегу к прачечной, потом к той самой закусочной с липкими столами.
— Видел девчонку с зелеными волосами? — спрашиваю я сонного парня за стойкой.
— Была пару часов назад. Взяла два кофе и ушла в сторону моста.
В сторону моста.
Я знаю, куда она пошла. Есть одно место, о котором мы никогда не говорили вслух, но всегда оказывались там, когда город становился слишком тесным. Старая пожарная лестница на заброшенном заводе по розливу воды. Оттуда открывается лучший вид на Манхэттен, который отсюда, из Бруклина, кажется просто нагромождением светящихся кубиков.
Я карабкаюсь по ржавому железу. Оно скрипит, пахнет окислившимся металлом и моими собственными страхами. На последнем пролете я вижу её.
Кэтти сидит на самой верхней ступеньке. Рядом с ней — большой дорожный чемодан, обклеенный стикерами. Один из них — синее крыло. Моё крыло.
Она не оборачивается. Она знает мою походку.
— Маркус сказал, что ты стал «золотым мальчиком» Бруклина, — её голос тихий, он тонет в шуме города.
Я сажусь рядом. От неё пахнет ветром и — наконец-то — этой апельсиновой жвачкой. Запах дома.
— Маркус много болтает, — я смотрю на её чемодан. — Ты действительно уезжаешь?
— Билет в один конец, Джек. Тетка упаковала мои вещи еще в субботу. В Калифорнии солнце, океан и школа искусств, в которой не нужно бегать от копов.
— Там не будет Бушвика, — говорю я.
— В этом и смысл, — она поворачивает голову. Её глаза блестят в свете далеких небоскребов. — Бушвик — это ты, Джек. Со всеми твоими шрамами, запахом гари и вечным чувством вины. Я не могу забрать этот город с собой. А ты не можешь его оставить.
Я протягиваю руку и касаюсь её ладони. Она не убирает её. Её кожа холодная.
— Я изменил всё, Кэт. Мать в клинике. Я работаю официально. У меня есть… будущее.
— Твоё будущее пахнет чистыми холстами, — она грустно улыбается. — А моё — солью и переменами. Мы как две разные краски на одной палитре. Если нас смешать, получится серый. А мы оба ненавидим серый.
Я молчу. На горизонте мигает огонек самолета. Может быть, это тот самый рейс, который через тридцать шесть часов унесет её за три тысячи миль.
— Не улетай завтра, — выдыхаю я.
— Дай мне хотя бы одну причину, Джек. Только не из тех, что ты рисуешь на стенах.
Глава 9
Манхэттен в два часа ночи пахнет остывшим камнем, поливочными машинами и дорогими сигаретами, дым которых застаивается в безветренных переулках. Мы пересекли мост пешком. Гул машин под ногами казался пульсом города, который пытается нас удержать.
Мы заходим в Центральный парк через южные ворота. Здесь пахнет иначе — мокрой травой, конским навозом от пустых карет и хвоей. Это «зеленое легкое» Нью-Йорка кажется слишком чистым, слишком декоративным по сравнению с ржавыми скелетами Бушвика.
— Знаешь, я никогда не была здесь ночью, — Кэтти идет по парапету, раскинув руки для равновесия. Ее силуэт на фоне светящихся небоскребов кажется вырезанным из бумаги.
— Тут нет стен для рисования, — я шагаю по траве. Под кроссовками хрустят сухие ветки. — Здесь нечего исправлять.
— Иногда хочется просто смотреть на то, что не нужно исправлять, Джек.
Мы доходим до «Овечьего луга». Огромное пустое пространство, окруженное стеной из стекла и стали. Мы ложимся прямо на траву. Она холодная и колючая, пахнет землей и свежестью. В Бруклине небо всегда затянуто дымкой, а здесь, между верхушками башен, оно кажется глубже.
— В Калифорнии звезды видны лучше, — шепчет Кэтти. Ее голова лежит на моей руке. Я чувствую тепло ее затылка. Запах апельсина теперь смешан с запахом ночной росы.
— Я не хочу говорить о Калифорнии. У нас есть еще восемь часов.
Я поворачиваюсь к ней. Ее лицо в лунном свете кажется серебряным — как тот хром, которым я залил нашу стену. Но сейчас в нем нет ярости. Только усталость.
— Помнишь наш первый тег? — спрашивает она. — Под мостом Вильямсбург. Мы тогда еще не умели смешивать цвета, и всё вышло грязно-бурым.
— И пахло протухшей рыбой, — я усмехаюсь. — Ты тогда сказала, что это «цвет экзистенциального кризиса».
— Мы были такими идиотами, Фрэй.
Она придвигается ближе. Ее дыхание касается моей щеки. В этот момент я понимаю, что никакая работа у Маркуса, никакие чистые студии и счета из клиник не заменят этого ощущения — когда мир сужается до одного человека и запаха его жвачки.
Я целую её.
Это не похоже на кино. У её губ вкус горького кофе и холода. Это поцелуй людей, которые прощаются, еще не успев встретиться по-настоящему. В нем нет пафоса — только соль её слез, которую я чувствую на языке.
— Я буду скучать по запаху твоих пальцев, — шепчет она, отстраняясь. — Вечный растворитель и побелка.
— Ты еще не улетела, Кэт.
— Мы уже улетели, Джек. Просто еще не приземлились.
Над парком начинает светлеть небо. Синий цвет ночи медленно вымывается, становясь серым, как бетон. Время начинает пахнуть утренним туманом и страхом перед неизбежным.
Поезд AirTrain пахнет стерильностью, озоном и чей-то забытой едой в пластиковом контейнере. За окном проносятся серые коробки Куинса, бесконечные парковки и переплетения эстакад. Мы стоим у дверей, не садясь, хотя вагон почти пуст. Кэтти сжимает ручку своего чемодана так сильно, что костяшки пальцев побелели.
Аэропорт JFK — это отдельный город. Он пахнет жженым керосином, духами из Duty Free и бесконечным ожиданием. Здесь никто не задерживается, все только «в процессе».
— Тебе не обязательно идти до самого гейта, — говорит Кэтти.
Мы останавливаемся у табло вылетов. Рейс DL2415. Лос-Анджелес. «On time». Эта надпись кажется мне приговором, выведенным аккуратным компьютерным шрифтом.
— Я дойду, — мой голос звучит глухо. В горле першит от сухого кондиционированного воздуха.
Я лезу в карман куртки. Пальцы нащупывают маленький тяжелый предмет, завернутый в крафтовую бумагу. Я готовил это еще три недели назад, до того, как всё рухнуло, и до того, как Маркус Стоун вытащил меня из бездны.
— Вот. Это должно было быть на день рождения.
Я протягиваю ей сверток. Кэтти медленно разворачивает бумагу. Внутри — кастомный кэп для баллончика, отлитый из чистого серебра. На нем гравировка — крошечное крыло, точь-в-точь как наше первое, на Морган-авеню.
Она проводит пальцем по холодному металлу. Пахнет полировочной пастой и сталью.
— Джек… он же настоящий? Из него можно рисовать?
— Можно. Но лучше просто оставь его себе. Чтобы помнить, что не всё в этом городе закрашивают серой краской.
Кэтти поднимает глаза. В них больше нет слез, только какая-то пугающая ясность. Она делает шаг вперед и обнимает меня. Ее куртка пахнет домом, которого у меня больше нет, и будущим, которое начнется через пятнадцать минут.
— Не давай ему превратить тебя в маляра, Фрэй, — шепчет она мне в плечо. — Рисуй так, чтобы стены трещали. Даже если это будут стены отелей.
— Постараюсь.
— Обещай.
— Обещаю.
Голос из динамиков объявляет посадку. Этот звук разрезает пространство, отделяя «сейчас» от «навсегда». Кэтти отстраняется. Она забирает чемодан и делает первый шаг к линии досмотра.
Я стою у стеклянной перегородки. Пахнет кофе из ближайшего киоска и пылью. Она оборачивается у самого контроля, машет рукой, в которой зажат серебряный кэп. Ее «электрический лайм» на голове ярко вспыхивает под лампами дневного света, а потом она исчезает в толпе людей, пахнущих чужими жизнями.
Я остаюсь один в зале ожидания. Мои руки пусты. В кармане больше ничего нет. Только след от серебряной краски под ногтями, который, кажется, останется там до конца моих дней.
Прошло три месяца. Бруклин пахнет октябрьским холодом, мокрыми листьями и переменами.
Я стою на лесах на высоте четвертого этажа. Передо мной — фасад нового арт-центра в Дамбо. Это мой первый сольный проект, санкционированный Маркусом. Больше никаких «клеток» и рваных линий. Здесь всё иначе: мягкие градиенты, глубокий кобальт и золотая охра. Я научился контролировать поток. Теперь я не борюсь с краской, я с ней договариваюсь.
Внизу, на тротуаре, Маркус Стоун выглядит как маленькая точка в сером пальто. Он поднимает большой палец вверх. От него пахнет всё тем же дорогим табаком, но теперь этот запах ассоциируется у меня не со страхом, а с дисциплиной.
Мать звонила утром. Она уже неделю как вышла из клиники и живет в небольшом приюте при церкви в Квинсе. Голос у неё спокойный. Она говорит, что начала вышивать. Пахнет ли она всё еще мятой? Не знаю. Но по телефону её голос пахнет тишиной.
Я спускаюсь вниз, когда солнце начинает тонуть в Ист-Ривер. Ладони гудят от вибрации краскопульта.
В почтовом ящике студии меня ждет плотный конверт. На нем нет обратного адреса, только штемпель почтового отделения Лос-Анджелеса. Я вскрываю его прямо на пороге. Пахнет океанской солью и чем-то очень знакомым — типографским глянцем.
Внутри фотография.
Залитая солнцем бетонная опора моста где-то в пригороде ЛА. На ней — огромное, размашистое крыло, нарисованное серебряным хромом. Линии неровные, дерзкие, живые. В самом углу, вместо тега, стоит маленькая точка цвета «электрический лайм».
Я провожу пальцем по снимку. Кажется, я чувствую запах апельсиновой жвачки, пробивающийся сквозь тысячи миль.
Я убираю фото в карман куртки. Достаю свой баллон. Черный матовый. Подхожу к чистой части стены в переулке за студией.
Я больше не бегу. Я больше не прячусь.
Я нажимаю на кэп. Шипение. Резкий запах растворителя наполняет легкие, как глоток чистого кислорода. Я рисую одну единственную линию — прямую и длинную, уходящую за угол здания.
Это не конец. Это просто свежий слой, под которым всегда будет видна старая краска.
Бушвик зажигает огни. Город пахнет жизнью. И я, наконец-то, чувствую, что дышу.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
