Серые мышки
Глава 1
* * *
Серые мышки — они вовсе не серые. Это только первое впечатление. Такой у них способ выживания, маскировка, почти военная хитрость: сидеть в углу, улыбаться не слишком широко, смеяться не громче остальных, не спорить до хрипоты, не рассказывать анекдоты про поручика Ржевского и не доказывать на каждом перекуре, что они «свои в доску».
А потом смотришь — возле такой мышки уже десятый год топчется мужчина. То отремонтирует ей кран, то отвезёт маму на дачу, то вдруг начнёт носить шарф, который она связала, хотя всю жизнь ходил с голой шеей и считал шарф признаком слабости характера.
А вокруг — тигрицы, пантеры и прочие кошачьи. Яркие, разукрашенные, остроумные, стёбные. С ними весело на вечеринке, шумно в машине, горячо в переписке и опасно на кухне. Они могут одним взглядом раздеть, другим — выставить за дверь, третьим — заставить вернуться с цветами. Они и сами делают вид, что никого удерживать не собирались. Мол, не больно-то и хотелось. Подумаешь, ушёл. Следующий.
Только им одним ведомо, что творится у них в душе, когда очередной «следующий» через полгода вдруг женится на тихой бухгалтерше из соседнего отдела. Но тигрицы в этом ни в жисть не признаются. У них же когти, походка, независимость и фотография на аватарке в чёрном платье.
Впрочем, я говорю это не со зла. Я женщин люблю. Почти всех. Просто с возрастом начинаешь замечать не только то, что сразу бросается в глаза, но и то, что потом не отпускает.
Работал со мной один человек — назовём его Валера. Мужик ничего так: немного за пятьдесят, борозду не портит, а судя по количеству поклонниц, ещё и пашет неплохо. Не красавец с обложки, конечно, но такие у нас в конторе и не задерживаются — их либо сразу уводят, либо они сами уходят в какую-нибудь мутную коммерцию, где костюмы сидят лучше, а совесть хуже.
Валера был из тех мужчин, которые с виду простые: куртка кожаная, взгляд прямой, шутки грубоватые, руки рабочие. Но внутри у него, как я со временем понял, был целый склад неразобранных чувств, прикрытый сверху брезентом цинизма.
Жил он одиноко. Не то чтобы совсем без женщин — нет, таких мужчин женщины чувствуют, как кошки тёплый подоконник. Но без семьи. Жена его, бывшая, ещё в молодости завертела роман на работе. Двое детей тогда уже были. У неё, как говорили, крышу сорвало от любви. Любовник попался упёртый, кстати, мой одногруппник: худой, жилистый, с глазами фанатика и вечным «я её люблю» на лице.
Валера тогда ему, говорят, каждый день морду бил. Не фигурально — буквально. Встретит у проходной и бьёт. А тот вытирает кровь, поправляет воротник и говорит:
— Не уйду. Люблю я её.
Вот ведь бывают люди. Одни от первой пощёчины всё понимают, другие только после пятой начинают формулировать жизненную позицию.
В итоге жена ушла. Валера остался с детьми, потом дети выросли, разъехались, а бывшая с тем любовником со временем спились. Любовь, как выяснилось, бывает не только чистой и светлой, но и креплёной, по девятнадцать градусов, с осадком на дне. Она потом, говорят, уже и назад была бы рада, да ей никто не рад. И я её не осуждаю. Просто не о ней мой рассказ.
О Валере.
И немного — о мышках.
В тот год весна выдалась поздняя, но настырная. Снег лежал до апреля, как должник, которому давно пора уйти, но он всё делает вид, что ещё чуть-чуть посидит. Потом за неделю всё потекло, зазеленело, запахло сырой землёй, дымом, рекой и чужими надеждами. В такие дни любой мужчина, даже самый семейный, начинает смотреть на мир с опасной философичностью.
Выбрались мы как-то к речке: шашлычков пожарить, культурно отдохнуть. «Культурно» у нас означало, что сперва достают мангал, потом мясо, потом бутылки, а потом уже кто как воспитан. Был я, Валера, Серёга из снабжения, ещё пара наших. Сидели на берегу, раскладывали шампуры, спорили о маринаде. Валера доказывал, что уксус — это преступление против баранины, Серёга уверял, что без уксуса мясо — не мясо, а просто тёплая биография животного.
Рядом девчонки загорали. Молодые совсем, но уже совершеннолетние: это мы, люди ответственные, глазами проверили сразу. Три штуки. Одна рыжая, громкая, в очках на пол-лица. Вторая брюнетка, тонкая, как сигарета, с таким видом, будто ей весь мир должен, но она пока не решила, в какой валюте брать. Третья — блондинка. Не красавица в журнальном смысле, но приятная, мягкая, с чуть усталым лицом и аккуратными коленками. Лежала на полотенце и читала какую-то книжку, периодически водя пальцем по строке.
— Девчонки! — крикнул Серёга. — Шашлык будете?
Рыжая тут же подняла голову:
— А он у вас не отравленный?
— Только слегка, — сказал я. — Для веселья.
Они переглянулись. Брюнетка пожала плечом, рыжая засмеялась, блондинка улыбнулась, но книжку закрыла не сразу. Вот эта задержка мне почему-то запомнилась. Будто она не хотела казаться слишком eager, как сейчас говорят, но и отказываться не собиралась.
Подошли.
Серёга сразу начал изображать душу компании. Он вообще в присутствии женщин становился похож на тамаду, которому забыли дать микрофон. Валера сидел молча, переворачивал шампуры и поглядывал на блондинку. Не плотоядно, нет. Скорее оценивающе. Как человек, который давно не покупал хорошую вещь, а тут увидел в витрине что-то простое и почему-то нужное.
— Как зовут? — спросил он.
— Лена, — сказала блондинка.
— Валера.
— Я поняла.
— С чего?
— Вам все так говорят.
Он усмехнулся.
— А ты наблюдательная.
— Нет. Просто вы сами на себя похожи.
Мне понравилась эта фраза. В ней было что-то от тех самых серых мышек. Не яркий выпад, не кошачий прыжок, а тихий крючок под ребро. Валера тоже это почувствовал. Даже шампуром перестал махать.
Выпили. Закусили. Рыжая рассказывала, как она учится на дизайнера и ненавидит заказчиков, хотя ещё ни одного в жизни не имела. Брюнетка говорила мало, но каждый раз так, будто ставила точку в судебном приговоре. Лена слушала. Иногда смеялась. Смех у неё был не звонкий, а будто внутренний: глаза светлеют, губы расходятся, плечи чуть поднимаются.
Разговор, как водится, после третьей бутылки перешёл к вечным темам: кто кого любит, кто кого бросил, кто кому что должен и почему хорошие женщины достаются идиотам, а хорошие мужчины — ещё большим идиоткам.
— Любовь, — сказал Валера, — это когда тебе каждый день морду бьют, а ты всё равно говоришь: не уйду.
— Это не любовь, — сказала Лена. — Это черепно-мозговая травма.
Мы засмеялись. Валера тоже.
— А ты веришь в любовь?
— В какую?
— В чистую и светлую.
Она задумалась.
— В двадцать лет в неё верить стыдно, — сказала она. — Все вокруг делают вид, что верят только в большую и толстую.
Серёга поперхнулся.
— Ого, — сказал он. — Девушка читает не только книжки.
Лена покраснела, но не отвела глаз.
— Насмотрятся всякого в сети, — продолжила она уже тише, — потом думают, что близость — это соревнование. Кто кого удивит, кто кого сломает, кто кого заставит признать, что было «вау». А потом лежат рядом, как два проигравших спортсмена.
Валера смотрел на неё внимательно.
— А ты, значит, за светлую?
— Я за настоящую, — сказала Лена. — Она может быть и смешной. И неловкой. И не очень красивой со стороны. Главное, чтобы после неё не хотелось бежать мыться изнутри.
После этих слов даже Серёга замолчал. Иногда молодые говорят такое, что мужикам за пятьдесят остаётся только жевать мясо и делать вид, что они это давно знали.
Я уехал рано. Мне домой надо было: то ли тёща приезжала, то ли сантехник, уже не помню, но ощущение обречённости было примерно одинаковое. Когда я собирался, компания ещё сидела. Рыжая спорила с Серёгой о современном искусстве, брюнетка листала его телефон, а Лена с Валерой о чём-то говорили у самой воды.
Он стоял, засунув руки в карманы. Она сидела на коряге и чертила палочкой по песку.
— Увезёт, — сказал я Серёге, кивая в их сторону.
— Кого?
— Не кого, а куда.
— А, — Серёга махнул рукой. — Валера наш не пропадёт.
И действительно, не пропал.
На следующий день, когда я пришёл на работу, Валера уже сидел в курилке с видом человека, который пережил и победу, и поражение в одном флаконе.
— Ну? — спросил я.
— Что «ну»?
— Как культурный отдых?
Он затянулся, посмотрел на дым.
— Девять с половиной недель отдыхают.
— Понятно.
— Ничего тебе не понятно, — сказал он. — Девочка-то хорошая.
— Тогда чего лицо как после налоговой?
Валера помолчал.
— А поутру они проснулись, — произнёс он театрально.
— И?
— И она говорит: «А ты купишь мне туфельки?»
Я засмеялся. Не потому что смешно, а потому что Валера рассказывал так, будто его предали под Полтавой.
— И ты?
— А я ей: «Пошла отсюда». Ну, не совсем так. Культурнее. Почти.
— Прям из-за туфелек?
— А чего она начинает? Мы с ней душевно, понимаешь? Ночью разговоры, всё такое. Она мне про письма рассказывала. Что любит живые письма, бумажные. Что электронные — это как пластиковые цветы. А настоящие пахнут. Бумагой, духами. Можно листочек засушенный вложить, лепесток. Или нарисовать что-нибудь фломастером. Я слушаю, думаю: вот, человек. Не просто так. А утром — туфельки.
— Может, пошутила?
— Не так шутят.
— А как?
— Не знаю. Но не так.
Он бросил окурок в банку из-под кофе.
Я тогда ничего ему не сказал. А надо было. Надо было сказать: Валера, ты дурак. Не в смысле оскорбления, а как диагноз бытовой, поправимый. Потому что иногда женщина говорит «купи туфельки», а имеет в виду совсем не обувь. Иногда она проверяет, страшно ли тебе быть щедрым. Иногда — пытается спрятать смущение за глупой фразой. Иногда — повторяет чужую роль, потому что своей ещё не выучила.
Но я промолчал. Мужчины часто молчат там, где надо говорить, и говорят там, где лучше бы заткнуться.
Через неделю я увидел Лену снова. Не у реки, не случайно. Она пришла к нам в офис. Оказалось, устраивалась временно в архив — на лето, подработать. То ли знакомая её пристроила, то ли судьба решила доснять серию.
Валера, увидев её в коридоре, так резко свернул к автомату с кофе, что чуть не снёс бухгалтершу Галину Петровну.
Лена сделала вид, что не заметила.
Вот тут я и понял окончательно: серые мышки — они вовсе не серые. Эта девочка, в простом светлом платье, с папкой под мышкой, прошла по нашему коридору так тихо, что никто бы и не обернулся, если бы не Валера, который вдруг стал похож на школьника, пойманного с сигаретами за спортзалом.
Тигрицы входят в помещение, чтобы все поняли: они вошли. Мышки входят так, что помещение само потом обнаруживает: без них стало иначе.
Лена работала аккуратно. С бумагами обращалась, как с живыми. Не шуршала раздражённо, не хлопала ящиками, не материлась на скрепки, как это делали даже самые воспитанные наши сотрудники к концу квартала. Она раскладывала старые дела, подписывала папки, клеила ярлычки. Иногда оставляла на столе маленькие записки: «Не выбрасывайте, это ещё нужно», «Папка у меня, верну после обеда», «Кофе в автомате опять без сахара, зато честный».
Писала она от руки красивым округлым почерком. У нас теперь так никто не писал. У нас все печатали, пересылали, ставили смайлики, а потом удивлялись, что их неправильно поняли. А у неё даже слово «верну» выглядело так, будто вернёт обязательно.
Валера ходил мимо архива чаще, чем требовалось для производственного процесса. То ему старый договор понадобился, то акт сверки за позапрошлый год, то вообще какая-то папка, которую никто никогда не видел и видеть не хотел.
— Ты бы поговорил с ней, — сказал я.
— О чём?
— О туфельках.
— Иди ты.
— Уже ходил. Ноги устали.
Он сердился. Но сердился не на меня. На себя. На неё. На утро. На то, что ночь получилась не такой простой, как он рассчитывал. Ведь для этого он и пригласил девчонок в компанию, как сам говорил. Выпить, посидеть, увезти, провести ночь, утром развезти по домам, забыть. Мужской план, понятный, как инструкция к табуретке.
А тут человек попался. Со своими письмами, лепестками, книжкой у реки и дурацкими туфельками.
Через пару дней в курилке всплыл разговор о религии. У нас такие разговоры обычно начинались с цен на бензин, а заканчивались устройством мироздания. Серёга утверждал, что все беды от того, что люди перестали бояться Бога. Галина Петровна говорила, что Бог тут ни при чём, просто раньше начальство было строже. Валера молчал, потом вдруг сказал:
— Если для близости с женщиной, в которую я влюблён, мне нужно будет сменить религию, я приму любую.
Серёга присвистнул.
— Это тебя куда занесло?
— А что? Изменив внешние атрибуты, я не изменю внутреннюю веру, какой бы она ни была.
— Во как.
— Мы, православные, — продолжил Валера, — в душе до сих пор язычники. Несмотря на тысячелетие крещения. Нам бы костёр, реку, хлеб, женщину рядом и чтобы гром где-нибудь далеко.
— Тебе точно надо меньше курить, — сказал я.
Но Лена, которая проходила мимо с папками, остановилась.
— А если она попросит не религию сменить, а себя? — спросила она.
Валера обернулся.
— Себя нельзя сменить.
— Можно. Люди этим всё время занимаются.
— Это не сменить. Это испортить.
Лена посмотрела на него внимательно.
— Не всегда. Иногда это называется вырасти.
И ушла.
Серёга толкнул меня локтем:
— Слышь, у них там сериал.
Да, сериал был. Только без музыки и титров.
Лена оказалась не такой уж молодой дурочкой, как могло показаться тому, кто услышал только про туфельки. Ей было двадцать три. Она училась заочно, подрабатывала где придётся, жила с матерью и младшим братом. Отец ушёл давно, оставив после себя гитару без двух струн и привычку обещать больше, чем делал. Поэтому Лена, как я понял, рано научилась проверять мужчин не словами, а мелочами.
Туфельки, возможно, были одной из таких проверок. Не самой умной. Но кто из нас в двадцать три умён?
Она не просила у Валеры ничего. Даже наоборот — держалась вежливо и сухо. Если сталкивались у автомата, говорила «здравствуйте». Если он пытался пошутить, улыбалась так, как улыбаются врачу перед неприятной процедурой. Он бесился.
— Она меня игнорирует, — говорил он.
— Она тебя здоровается.
— Вот именно.
— А ты чего хотел?
— Ничего.
— Ну вот, получил.
Однажды в обед я увидел её в маленьком сквере за офисом. Она сидела на лавке и писала письмо. Настоящее, на бумаге. Рядом лежал конверт, а между страницами блокнота торчал маленький жёлтый листок — то ли с берёзы, то ли с какого-то городского кустарника, который делает вид, что он дерево.
— Кому пишешь? — спросил я.
Она не испугалась, только прикрыла ладонью строчки.
— Себе.
— Себе письма обычно не отправляют.
— Я отправляю. На старый адрес. Там всё равно никто не живёт.
— Зачем?
Лена пожала плечами.
— Чтобы что-то уходило. Электронные письма не уходят. Они исчезают. Нажал — и всё. А бумажное идёт. Его несут, сортируют, кидают в мешок, везут. Оно путешествует. Даже если не дойдёт, у него была жизнь.
Я сел рядом.
— Валера рассказывал, ты любишь письма.
— Валера много чего рассказывает?
— Валера больше молчит. Но про письма рассказал.
Она чуть улыбнулась.
— А про туфельки?
— И про туфельки.
Улыбка исчезла.
— Ясно.
— Он решил, что ты его за кошелёк держишь.
— Конечно. Мужчинам так проще.
— А как было?
Она долго молчала. В сквере пахло пылью, сиренью и столовской котлетой из открытого окна.
— У меня порвались босоножки, — сказала она наконец. — Там, у него. Ремешок оторвался. Я утром стояла в коридоре, смотрела на них и не знала, как идти домой. Спросить нормально было стыдно. После ночи почему-то легче раздеться, чем попросить помощи. Вот я и сказала глупо. «Купишь мне туфельки?» Как в кино. Думала, он рассмеётся. Или скажет: «Пойдём, купим». Или хотя бы даст тапки до такси.
— А он?
— А он сказал то, что сказал.
Мне стало неловко за Валеру, за себя, за всех мужчин с нашими кожаными куртками, цинизмом и великими теориями любви.
— Почему ты ему не объяснила?
— Зачем? — спросила она. — Чтобы он пожалел? Или чтобы почувствовал себя благородным?
Она сложила письмо, вложила туда листок, но конверт не заклеила.
— Знаете, мне кажется, люди всё время проверяют друг друга на бедность. Не на деньги. На бедность души. Кинешь человеку маленькую просьбу — и сразу видно, есть там что-то или пусто.
Я тогда впервые подумал, что Валера попал. Не в роман, не в интрижку, не в смешную историю для курилки. Он попал в зеркало.
А зеркала, как известно, опаснее женщин.
В тот же вечер у нас был корпоратив по случаю чьего-то юбилея. Не такой, чтобы ресторан и ведущий, а по-простому: переговорная, нарезка, салаты, пластиковые тарелки, минералка для вида и коньяк в шкафу для правды. Лена сначала уходить не собиралась, но Галина Петровна затащила её «на пять минуточек». Пять минуточек у нас легко превращались в три часа и коллективное исполнение песни, которую никто не знает до конца.
После второго тоста Серёга начал рассуждать о здоровье.
— Женщине, если она недовольна своей личной жизнью, надо на шейпинг записаться, — заявил он. — Там тазом двигать учат. Потом применит опыт в постели — и станет равноправным сексуальным партнёром.
Галина Петровна сказала:
— Серёжа, ты сейчас либо умное сказал, либо глупое, но в обоих случаях неприятно.
Лена засмеялась.
— Двигать тазом полезно всем, — сказала она. — Особенно мужчинам. Некоторые думают, что если они сверху, то уже руководители процесса.
Переговорная взорвалась смехом. Серёга покраснел и налил себе минералки, забыв, что там коньяк.
Валера смотрел на Лену с таким выражением, будто снова видел её у реки: тихую, светлую, а потом вдруг — точную и беспощадную. Мышка, ага. Серая.
Позже они всё-таки оказались рядом у окна. Я стоял неподалёку, делал вид, что изучаю пластиковый стаканчик. Не подслушивал, конечно. Просто слух у меня хороший, а совесть в тот вечер была занята салатом.
— Ты на меня злишься? — спросил Валера.
— Нет.
— Врёшь.
— Злюсь, — сказала Лена. — Но уже не на тебя. На себя.
— За что?
— За то, что иногда говорю не то, что хочу сказать.
— А что ты хотела сказать?
Она посмотрела в окно. Там отражались наши лица, стол, бутылки, чья-то рука с вилкой. За стеклом темнел город.
— Что у меня обувь порвалась. И что мне неловко. И что я не знаю, как быть утром после ночи с мужчиной, который старше моей матери.
Валера вздрогнул.
— Спасибо.
— За что?
— За «мужчину».
Лена не удержалась и улыбнулась.
— А ты что подумал?
— Что скажешь «дяденькой».
— Хотела. Но пожалела.
Они оба засмеялись. И я увидел, как между ними что-то оттаяло. Не любовь ещё. Не прощение даже. Так, маленький ручеёк под грязным весенним снегом.
Потом Валера спросил:
— Какие?
— Что?
— Туфельки. Какие были нужны?
— Уже никакие.
— Нет, правда.
— Простые. Бежевые. Без каблука. Чтобы ходить.
— Это не туфельки, — сказал он. — Это средство передвижения.
— Для некоторых женщин это одно и то же.
На следующий день Валера не пришёл на работу с утра. Появился к обеду, хмурый и торжественный, с коробкой под мышкой. Коробку он сунул мне.
— Передашь?
— Сам передай.
— Не могу.
— Руки отнялись?
— Гордость мешает.
— Так отрежь. Всё равно старая.
Он выругался, забрал коробку и пошёл в архив. Через пять минут вернулся без неё, красный, как школьник после признания в любви.
— Ну? — спросил я.
— Ничего.
— Совсем?
— Сказала спасибо.
— И всё?
— И всё.
Но вечером Лена вышла из офиса в новых бежевых туфлях без каблука. Шла медленно, будто привыкала к земле заново. Валера стоял у проходной, курил и смотрел в другую сторону. Очень старательно смотрел. Она подошла к нему.
— Удобные, — сказала.
— Хорошо.
— Только я тебе деньги верну.
— Не надо.
— Надо.
— Тогда письмом.
— Что письмом?
— Вернёшь.
Она подняла бровь.
— Деньги письмом?
— Нет. Что-нибудь.
Через три дня ему пришло письмо. Настоящее. На конверте был написан адрес офиса, имя Валеры и, почему-то, «лично в руки». Внутри лежал засушенный лепесток сирени и листок в клетку. Валера читал его в курилке, потом складывал, потом снова разворачивал.
— Что пишет? — спросил Серёга.
— Не твоё дело.
— Значит, хорошее.
Валера убрал письмо во внутренний карман.
После этого они начали гулять. Не встречаться — это слово оба обходили стороной. Именно гулять. После работы шли до метро не ближайшей дорогой, а через старый парк. Иногда сидели на лавке. Иногда спорили.
Она говорила, что любовь без уважения — это аренда тела. Он говорил, что уважение без желания — это профсоюзное собрание. Она смеялась и называла его язычником. Он отвечал, что православные все такие, только скрываются под куполами.
Он рассказывал ей про детей, про бывшую жену, про одногруппника, которому бил морду. Лена слушала и однажды сказала:
— Ты его бил не потому, что он уводил жену.
— А почему?
— Потому что он умел сказать «люблю» и стоять на этом. А ты, наверное, не умел.
Валера обиделся на два дня. Потом признал, что она, возможно, не совсем дура.
В свою очередь Лена рассказывала ему про мать, про брата, про отца с гитарой, про письма в никуда. Про то, как в школе считала себя некрасивой, потому что рядом были девочки-кошки: яркие, гибкие, громкие. Они умели красить губы, танцевать, отшивать мальчиков так, что те только сильнее бегали. А Лена умела читать, запоминать запахи и молчать в нужном месте.
— Это сильнее, чем красить губы, — сказал Валера.
— Ты просто старый.
— Опытный.
— Это одно и то же, только с самомнением.
Так они и жили какое-то время: не вместе, не порознь. В городе, где все спешили, они вдруг начали писать друг другу бумажные записки. Он оставлял ей на столе обрывки: «Кофе сегодня дрянь, но я взял тебе чай», «В парке цветёт что-то жёлтое, не знаю что», «Не сердись, я правда туплю медленнее, чем раньше». Она отвечала аккуратно: «Это форзиция», «Ты не тупишь, ты обороняешься», «Чай был слишком сладкий, но жест засчитан».
Я наблюдал за этим с интересом натуралиста. Было видно, как мужчина, привыкший считать себя битым жизнью, вдруг обнаружил, что битым быть мало. Надо ещё быть живым. А это труднее.
Однажды Валера спросил меня:
— Как думаешь, я ей зачем?
— Не знаю.
— Старый я для неё.
— Старый.
— Спасибо, утешил.
— Зато честно.
Он помолчал.
— А она мне зачем?
— Вот это уже вопрос.
— И?
— Может, чтобы ты перестал жить так, будто всё лучшее уже украли.
Он посмотрел на меня с раздражением.
— Ты где таких фраз набрался?
— У женщин.
В конце лета Лена должна была уходить из архива. Учёба, другая работа, жизнь. В последний день она принесла пирог. Самый обычный, с яблоками, чуть подгоревший по краям. Мы ели его пластиковыми вилками, хвалили, как могли, а Валера молчал.
После работы он ждал её у проходной. Без цветов, без коробок, без героического выражения лица. Просто стоял. Она вышла в тех самых бежевых туфлях.
— Проводишь? — спросила.
— Куда?
— Пока не знаю.
Они пошли. Я видел из окна, как они свернули не к метро, а к парку.
Потом Валера рассказал мне, что в тот вечер сделал ей предложение. Не на колене, конечно. У нас мужики на колено становятся только если гайку уронили. Он просто сказал:
— Переезжай ко мне.
Лена остановилась.
— Это предложение?
— Это просьба.
— А любовь где?
— Там же, где и религия. Внутри.
— Плохой ответ.
— Зато мой.
Она долго смотрела на него, потом сказала:
— Я подумаю.
Думала она неделю. Валера за эту неделю измотал всех. Курил, бросал курить, снова курил. Говорил, что ему всё равно, и каждые пять минут проверял телефон. Ругал молодых женщин, старых мужчин, институт брака, рынок недвижимости и погоду.
На восьмой день пришло письмо. Внутри был листок, на котором фломастером были нарисованы две пары обуви: большие мужские ботинки и маленькие бежевые туфли. Под рисунком стояла фраза: «Давай попробуем идти рядом».
Валера читал это письмо так долго, будто там был роман в трёх томах.
Они съехались в сентябре. Не скажу, что всё у них было гладко. Никакая настоящая близость гладкой не бывает. Гладким бывает пластик, экран телефона и ложь в удачно подобранных словах. Живое — шершавое. Оно цепляется, раздражает, оставляет следы.
Валера ревновал. Лена обижалась. Он иногда командовал, потому что привык быть старшим. Она иногда язвила, потому что боялась стать зависимой. Он хотел тишины, она — разговоров. Он считал, что забота — это купить продукты и починить розетку. Она считала, что забота — это спросить, почему человек третий день молчит. Оба были правы и оба невыносимы.
Но они учились.
Она записалась на шейпинг. Валера сначала хмыкал, потом однажды увидел, как она дома под музыку повторяет движения, и замолчал. Не потому, что движения были какие-то особенно откровенные. Просто в них было то самое равноправие тела, которое не просит разрешения быть живым.
— Чего смотришь? — спросила она.
— Медитирую.
— На что?
— На таз.
Она запустила в него полотенцем.
Потом он сам начал делать зарядку по утрам. Смешно, кряхтя, матерясь на собственные колени. Лена говорила:
— Стань пустым, как бамбук.
— Чего?
— Бамбук легко гнётся и не ломается.
— Его ещё легко приспособить для выполнения самых разнообразных задач, — бурчал Валера. — Вот ты меня и приспосабливаешь.
— А ты сопротивляйся. Для тонуса.
Иногда они ходили в церковь. Иногда — на городские праздники, где жгли чучело Масленицы, ели блины и смотрели на огонь так, будто внутри у каждого действительно сидел старый язычник. Валера крестился неловко, Лена ставила свечи за живых и мёртвых, а потом они выходили на улицу и покупали горячий хлеб.
— Видишь, — говорил он, — костёр, хлеб, женщина рядом. Я же говорил.
— Ещё грома не хватает.
— Не каркай.
Бывшая жена Валеры однажды позвонила. Пьяная. Плакала, говорила, что всё поняла, что жизнь прошла не так, что тот самый любовник давно уже не тот, а Валера всегда был надёжным. Он слушал молча. Лена была рядом, резала яблоки.
— Возвращаться некуда, — сказал Валера наконец. — Там уже другие живут.
Положил трубку и долго сидел на кухне.
— Жалеешь? — спросила Лена.
— Кого?
— Её.
— Жалею.
— А себя?
— Уже меньше.
Это был, пожалуй, один из самых честных ответов, которые я от него слышал.
Прошёл год. Потом второй. У них родилась привычка по воскресеньям писать друг другу письма, даже сидя в одной квартире. Он писал крупно, неровно, с ошибками, но старался. Она хранила письма в коробке из-под тех самых туфель. Лепестки, листочки, билетики из кино, смешные записки — всё там лежало, как доказательства того, что жизнь не исчезла одним нажатием кнопки, а шла, ехала, пахла бумагой и иногда доходила по адресу.
Однажды мы снова выбрались к речке. Уже другой компанией, но почти на то же место. Валера привёз Лену. Она была в простом платье, волосы собрала, на ногах — удобные сандалии. Никакой серости в ней давно уже не было, хотя яркой кошкой она так и не стала. Просто рядом с Валерой она как будто проявилась, как фотография в старом растворе: постепенно, из тумана, линиями, светом, глубиной.
Серёга опять жарил шашлык и спорил о маринаде. Я сидел у воды и думал, что жизнь редко строится по красивой морали. Чаще она начинается с глупости. С порванной обуви. С неудачной фразы. С мужского хамства. С письма в никуда. С шашлыка, пережаренного с одного края.
Лена подошла и села рядом.
— Вы опять про нас рассказ напишете? — спросила она.
— А что, уже писал?
— Валера говорит, вы всех превращаете в истории.
— Врёт. Не всех. Только тех, кто сам напрашивается.
Она улыбнулась.
— Тогда напишите, что серые мышки — не серые.
— Это я уже понял.
— И что тигрицы тоже иногда плачут.
— Это я давно знаю.
— И что туфельки иногда — это не про деньги.
— А про что?
Она посмотрела на реку.
— Про то, проводит тебя человек утром до двери или выгонит босиком.
Я кивнул. Тут и добавить было нечего.
Валера позвал её к столу. Она поднялась, отряхнула платье и пошла к нему. Он что-то сказал ей на ухо, она толкнула его плечом, потом засмеялась. Не громко. Внутренне. Глаза светлеют, губы расходятся, плечи чуть поднимаются.
И я вдруг подумал: а ведь могли бы не жить долго и счастливо. Могли бы разойтись в то утро навсегда, оставив друг другу по обиде. Он рассказывал бы в курилке смешную историю про молодую дурочку и туфельки. Она писала бы себе письмо на старый адрес, вложив туда засушенный листок и горькую фразу про старого козла. И оба были бы вроде правы. А жизнь прошла бы мимо, как поезд, на который они опоздали из-за гордости.
Но они почему-то успели.
А поутру они проснулись — уже не в тот первый раз, а много раз потом. Просыпались в одной квартире, в разных настроениях, в ссорах, в примирениях, в жару и холод, под звон будильника, под дождь за окном, под запах кофе. Иногда она спрашивала:
— Ты купишь хлеб?
Он отвечал:
— Куплю.
Иногда он спрашивал:
— Ты меня любишь?
Она отвечала:
— Не начинай с утра.
И это тоже, наверное, была любовь. Не чистая и светлая, как на открытках, где голуби, облака и чужая каллиграфия. А живая. Смешная. Телесная. Упрямая. С письмами, шейпингом, ревностью, религией внутри, языческим огнём у реки и бежевыми туфлями без каблука.
Тигрицы бы сказали: ничего особенного.
И, может быть, даже сделали бы вид, что им всё равно.
Но серые мышки знают: самое особенное почти всегда выглядит со стороны как ничего особенного.
* * *
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
