Обложка Саги Вилежского леса. Кинбурнская коса.

Саги Вилежского леса. Кинбурнская коса.

Мария Иловайская

0% прочитано
Стандартный
Мария Иловайская

Саги Вилежского леса. Кинбурнская коса.

ОСТРОВ

Мы ехали с папой к его другу Зебеку. Дорога была тяжёлая, с множеством пересадок. Мы торопились на катер и не успели. Катер помахал нам ручкой и следующий был только рано утром следующего дня. С огромными тюками и торбами свёрнутых холстов и подрамников мы остановились ночевать в городе Очакове. Долго бродили, ища гостиницу. Нашли дом колхозников, там и заночевали, ожидая утреннего катера. Проснувшись летним утром и собрав свои вещи, побежали на пристань. На катере было холодно и промозгло. Шёл мелкий дождь, и море было не спокойное. Катер прыгал на волнах, оседая, и его захлёстывали волны. Кроме нас на остров ехали местные старушки с одеялами и связкой пустых корзин. Они сидели внутри катера, щёлкали семечки и сплетничали обо всём на свете. Отец снял с себя брезентовую куртку, холодную и огромную, со спадающим на глаза капюшоном. Укутал меня в неё. Был спокоен и грустен.

- Сейчас к Зебеку приедем, он печку затопит. Не боись, всё будет хорошо.

Катер из-за шторма никак не мог пристать к берегу. Подходил и опять уходил в море. Дождь не прекращался, волны были серые, страшные. Катер бросало из стороны в сторону. Он стонал, лязгал железом и издавал странные протяжные звуки. Но вот мы, наконец, причалили. Бабки, оттолкнув нас, живо выпрыгнули на берег и побежали к трактору с повозкой, занимать лучшие места. В повозке стояли скамейки, и всем хватило место, но отец всё-таки запихнул меня в середину толстых тёплых бабок и мы поехали в Покровку.

Подпрыгивая на степных кочках, ехали долго. Бабки были весёлые, шутили, пели песни. Но постепенно их всех ссадили в разных хуторах и уже остались одни я и отец.

- До художника недалеко. Ребёнка держи, а то на дороге потеряешь.

На пригорке стоял домик. Нас выбросили около него. И водитель зычным голосом крикнул:

«Зебек! Гости к тебе!»

На улицу вышел лохматый загорелый бородатый мужик в семейных трусах, в женской кофте на пуговицах. Стал обнимать моего отца и как-то нелепо приплясывать вокруг него, как будто исполнял ведомый одному ему островитянский танец. Глаза его улыбались.

- Ну, старый, ты оброс совсем, - сказал отец, расцеловавшись с ним. - Тебе бы копьё еще в руки для полного образа! А это дочь моя, Марья. Знакомься.

И как-то всё было сразу по-домашнему: рыба, чай, хлеб, уха. Мы отогрелись, поели. В маленькой кухне Зебек долго не отпускал от стола. Всё что-то рассказывал отцу, хохоча, ругаясь скверными словами.

- Как я рад! Как я рад! Как счастлив, что вы доехали! Как рад!

Нам выделили дальнюю комнату с двумя железными кроватями. Я выбрала кровать у окна. Зебек бегал, притаскивая одеяла и подушки

- Ну, всё! Если холодно будет ребёнку, мы её тулупом накроем. И жена моя, Нелька, скоро приедет, варить нам будет пищу человеческую.

Мы всё лето жили у Зебека. Солили и сушили рыбу, ходили на БАМ собирать мидии. Зебек рисовал в мастерской, а папа уходил писать пленэры. Потом приехала его жена Нелли. Мы вместе ходили на море, в магазин за хлебом, обмазывались целебными грязями. Как-то буквально на следующий день всё стало, как будто мы всегда жили у Зебека. Я вставала утром и приносила от бабы Зины трёхлитровую банку молока, которую она для нас оставляла на крыльце. Я оставляла на крыльце пустую и, забрав полную - шла домой, таща её в зелёной авоське. Зебек скучал по людям и, перезимовав на острове, был рад нашему приезду. Сначала он мучил себя и нас бесконечными разговорами, но потом как-то успокоился, распределил всем обязанности и мы зажили дружно и складно. Моё первое впечатление о нём было полное удивление. Он был такой громкий, весёлый, заводной, задорный. Его было много. В нём было столько энергии и жизнелюбия! Мне казался он огромным великаном. Богом Зевсом, никак не меньше. С огромной кудрявой шевелюрой, окладистой бородой и весь такой загорелый, мускулистый, по-мужицки сбитый такой, как пружина, с быстрыми веселыми глазами, такими крупными руками, такой весь мужичок. Хозяин и куркуль - как говорили про него в деревне. Он гордился этим.

Просыпаясь, он куда-то убегал и притаскивал клубнику, яйца, вино и всё должно было быть, ведь теперь нас много. Картины писал он по ночам. Море... Такое красивое море, с луной и лунной дорожкой, серебряными прозрачными облаками. Называл он сам себя Фон Зебек. Море у него было сказочное, такое зовущее в неведомую прекрасную страну. Когда он показывал свои работы, он так преображался! Казалось, от него исходит какой-то неведомый лунный свет. Он что-то объяснял, почему такая волна, какая она должна быть. Он обаял меня сразу. Я относилась к нему по-особенному, и отношение это было как к отцу. Как будто у меня теперь было два отца, и он был авторитет и был, быть может, даже сильнее, чем отцовский. А может быть отец мой, относясь к нему как к самому-самому своему лучшему другу, привил мне это отношение, и оно осталось на всю жизнь. Если отца я не слушалась, уходя гулять по острову, куда мне вздумается, то авторитет Зебека был непоколебим. Зебек сказал - и я мчалась к обеду, боясь опоздать.

Позже в середине лета приехал сын Зебека, Роберт, и мы подружились. Ему было лет восемнадцать. Он окончил местную школу, рисовал картины и устраивался работать в рыбную артель, чтобы пережить холодную и голодную зиму. Там он прижился, дружа с сыном Леонтьевича, начальника рыбаков. Роберт был красивым юношей, загорелым, хорошо сложенным, с голубыми глазами и копною выгоревших волос. Скромный и деликатный, он почти не бывал дома у отца, всё время ночевал на ставнике. Рыбаки просыпались рано и выходили в море засветло в четвертом часу утра. В мои обязанности входило ходить на ставник за рыбой к Роберту. И мы вместе выбирали рыбу из вытащенных сетей, сортировали её. Чувствовали себя пиратами огромного бесконечного моря. Рыбаки смеялись надо мной, видя мою детскую привязанность к Роберту. Роберт был для меня первой несознательной детской любовью. Он уплывал на много часов в море, а я сидела на берегу, ожидая его, собирая ракушки и диковинных непонятных рыб, которых находила выловленными в сетях. Роберту, наверное, нравилось видеть восторженные глаза маленькой девочки-подростка и своё отражение в них. Он смеялся надо мной, знал, что я боюсь моря, и когда уплывал, всегда, смеясь, звал меня с собой. Я не умела плавать. Плавала как городская, плохо, по-собачьи, но один раз, не стерпев его насмешек, поплыла за ним. Он кричал, чтоб я вернулась, но я не слушалась. Я упорно плыла за ним. Хорошо, что он вернулся и вытащил меня из моря. Меня откачали. Зебек устроил нам страшный разгон и выгнал бедного Роберта на ставник. Меня, полуживую, накрыв рыбацкими сетями и брезентом, привезли в коляске большого мотоцикла и внесли в дом Зебека на руках. Хорошо, что он был дома - рисовал в мастерской. Он укрыл меня шубами и дублёнками и всё приходил и будил меня, боясь, что я не проснусь. Он с ужасом ожидал прихода моего отца, за которым послал Роберта. Помню, как я синяя лежала на боку и почему-то хотела пить. Но вода шла обратно, видно много её было во мне.

- «Наглоталась» - говорил Зебек. Испугавшись за меня, он бегал вокруг и причитал: - «Что тебе хочется, может бульону?... Я к тётке за курой сбегаю. Бульона, наверное, бульона хочешь? Ну, скажи, что хочешь? Щас Петрович придёт. Господи, ну что ты за дура?! И плавать не умеешь, ну что ты за Робертом поплыла? Все вы, бабы, глупые курицы. Ну, ты только поправляйся...»

Мне не хотелось ни бульона, ни куры. Мне хотелось спать, я как-то отъезжала в сон. Была ужасная слабость, но Зебек тормошил меня, испугавшись, что помру. Всё приговаривал, пытаясь рассказать мне какую-то одному ему смешную историю. Отец вовсе не шёл. Нелли уехала на другой конец острова к своим родителям. Они тоже жили на хуторе, но далеко. Зебек был напуган и не знал, что со мной делать. Меня бил озноб и хотелось спать. Я заснула. Проспав до вечера и проснувшись, я услышала разговор во дворе. Зебек с отцом говорили тихо, что было совсем не похоже на них. И варили принесённую куру. Курицу варили долго, добавляя какие-то травы, коренья. Они старались, мои два папаши, испугавшись за мою жизнь. Курица получилась совсем резиновая, а может это был старый петух, не знаю. С мясом на острове было плохо. В магазине продавались только масло, да крупы и рыбные консервы. Морозилки не было, да и смысла не было. Море давало рыбу, хозяйство держали все кроме Зебека. Кура была несказанно дорогим дефицитом, и убивать её было дорого и бессмысленно. Попробуй довези эту куру до острова. Да и яиц купить было невозможно. Это входило в маленькие островитянские неудобства. Я и не подозревала об огромной бесценности убитой ради меня куры и ценности её мяса. Куру принесли в большой эмалированной миске и, накрыв чистым полотенцем, поставили на стул около кровати. Пахла она зовуще и замечательно. Рядом с ней поставили деревянную солонку в форме утки и положили хлеба. Я поковыряла курицу, но как-то есть не стала. Но эта несчастная убиенная кура смирила меня с моим отцом, которого я совсем не знала, и наше с ним лето на острове было узнаванием друг друга, конечно, с притирками. И Зебек помог нам узнать друг друга, понять и полюбить. И мне, безотцовщине с двух лет, наконец обрести отца, понять, как и чем он живет и дышит, полюбить его творчество, живопись, его бесконечные красочные пейзажи с летящими невесомыми птицами и графически чуть-чуть по-китайски прорисованными травами, цветами и красными лиманами, и угасающими закатами моря. Отец рисовал траву одним четким, таким внятным движением. Летящих чаек... Он так любил природу, этот бесконечный прекрасный безлюдный заповедник со всеми его немногочисленными жителями: бабушками и рыбаками.

- Всё мне здесь сразу мило, - говорил он.

Через три дня я совсем поправилась и побежала звать Роберта домой. Все эти дни он был в изгнании на ставнике и ночевал у рыбаков. Мне хотелось подарить ему куру, но кура, которую поставили в холодильник, куда-то исчезла, не дождавшись его.

- А вот и наша утопленница пришла, - смеялись рыбаки. - А спасатель-то твой сети поехал проверять на дальний ставник. Ждать будешь или как? – И, выдав мне огромную иглу с ниткой, посадили рядом чинить сеть.

Я старалась быть полезной и взрослой и отблагодарить их за моё спасение. У меня не получалось ловко как у них, но я старалась и чувствовала себя большой и важной. Стали подходить местные бабки за рыбкой, и я набирала им мелочёвчки в принесённые ими торбы. Нравились мне рыбаки своими простыми обгорелыми лицами, большими жилистыми сильными руками, во всегда веселом настроении, с шутками, какой-то простотой и настоящестью. И то, что ставник пах сетями, морской травой, йодом и морем. Чайки, от которых не было спасу, донимали рыбаков, клянча рыбу. Старый полосатый кот встречал лодку. Неверный пёс с кошачьим именем Барсик - предатель и плебей, который очень любил отдыхающих и ходил с ними загорать на море и с подобострастием засматривался каждому в глаза... Но осенью снова появлялся на рыбацком ставнике. Уха у них была особенная... Что они туда бросали?... Вкус был с ароматами трав. И железные алюминиевые тарелки с погнутыми чёрными ложками - всё было такое рыбацкое, настоящее. Любила я у них обедать.

- Ну не торчи тут целый день, папаня, небось, ищет! Уже домой иди, - гнали они меня. - Темно будет через степь идти.

Меня провожал Роберт до половины пути, и я дальше шла через степь в огромной рыбацкой куртке, которая пахла морем, рыбой, солью. Огромная, как пальто, которая укрывала меня всю и кончалась где-то под коленками. Я шла и боялась змей. Небо было огромное, чёрное с миллионами звезд, и ночная степь вся в музыке, которую издавали древесные лягушки, сверчки и уханье совы, и летучие мыши провожали меня до дома. У Зебека всё было как всегда. Он с отцом, уже раздавив трёхлитровую банку красного вина, спорил об искусстве. Тётя Нелли пыталась разогнать их спать, но они не слушали её. Меня опять кормили рыбой и грозили, что завтра я буду учить историю, и меня не пустят к рыбакам, и они отдохнут от меня. Я шла в свою комнату, и большие ночные бабочки бились в окно, видя маленький огонёк в доме. В моей комнате жил огромный страшный чёрный паук. Он сидел в углу, в сплетённой им паутине и поджидал бедных мух. Зебек запретил убивать его и гонять веником. Я его ужасно боялась.

- Он давно тут живёт. Я дом с ним купил. Боря Моисеич звать - смеялся Зебек, - не обижай его, а то денег не будет.

На окнах не было занавесок и огромное ночное небо, казалось, врывалось в комнату. Я смотрела на него, засыпая. На эти звёзды, мерцающие в небе. Мне казалось, что они есть только на острове. В Москве их не было. Стрекотание сверчков и ночных птиц – вся ночь была в какофонии звуков. Они обволакивали меня и уносили в страну снов. Просыпались мы рано вместе с Нелли, занимались домашними делами. Она учила меня стирать вещи, я накачивала воду в вёдра и помогала. Я помогала ей мыть посуду и, перехватив что-нибудь на ходу, убегала к Роберту на ставник. Там у меня были большие секретные дела.

Рыбаки браконьерили и, выловив осетров сегодня, солили икру. Меня ставили на шухере, чтобы завидев чужих, я предупреждала их. Мне всё это ужасно нравилось – участвовать в чём-то запретном, во взрослой жизни. Мне нравилось, что они доверяют мне. Причастность к тайне будоражила и делала меня взрослой. Они посмеивались надо мной, всё равно обзывая "Малая".

- Стирала, - говорили, сегодня? А показать тебе, как стираем мы? Мы сами не стираем, мы море просим. Оно нам стирает. И продев верёвку в отверстие от ремня, они выбрасывали джинсы в море, привязав другой конец к тросу, держащему сети.

– Вечером посмотришь, как Нептун отстирает.

Море стирало чисто. Я тоже на следующий день притащила свои джинсы.

- Да они чистые, неси обратно!

Но мне тоже хотелось, чтобы море их отстирало. Я сама привязала их на верёвку, видимо неправильно – их унесло в море. Папа ругался:

- В чём в Москву поедешь? Я тебе свои дам?

Мне было обидно, но море не отдало мне моих штанишек.

Свои, местные, прослышав, что был хороший улов, подтягивались разжиться рыбонькой. Я знала, кому чего класть в торбу и жалела старушек. И как будто нечаянно, подкладывала куски порубленного осетра. Бабки любили меня, голубили ласковыми словами. Всё справлялись, чья я дочь – Зебека или пришлого художника, есть ли у меня мамка и где она.

Рыбаки уехали в центр на своём мотоцикле, весёлые, гурьбой и увезли от греха подальше больших рыбин. Поехали менять их на самогон и деньги, оставив меня на ставнике раздавать старушкам мелочёвку. Я чувствовала себя хозяйкой, сидела и чинила сети. С каждым днём у меня получалось лучше и красивее, как сказал бригадир. Был хороший день. Чайки кричали, кружили надо мной и я по-хозяйски расправляла сети на песке, ища дыры и дырищи. Всем местным сегодня давали рыбу, и они шли и шли. Пришла бабка Марья, моя тезка – маленькая скрюченная старушка с палкой. Её не любили, считая ведьмой. У неё был маленький домик на отшибе. Крохотный, весь заросший высокой травой. Она была соседкой бабки Фёклы, у которой были нерадивые куры, несшие яйца где попало в кустах, которыми я иногда лакомилась. Но, несмотря на дружбу с Фёклой, Марья никогда не закладывала меня. Я отсыпала Марье самой хорошей рыбы и побольше глосса, так тут называли рыбу камбалу. Она любила эту рыбу, и я знала это.

- Покажи, как хозяйничаешь?

И я показывала зашитые сети.

- Да, тезка! Твоя нитка с иголкой ведь, да? Не делай такую длинную нитку. Вырастешь, замуж выйдешь, далеко-далеко уедешь. Далеко от отчего дома, а обидят там – не заступится никто. Короче нитку делай, не путай свою жизнь.

Я смеялась.

- Это глупости всё, бабка Марья. Пережитки. Вот вас ведьмой зовут и не любят, а я и не боюсь.

- Да ты и не бойся, приходи варенье тебе дам абрикосовое. Да и отцу напомни, обещал мне краску дать синюю, а то дом белить буду. Он Фёкле хорошую подарил, синюю-синюю, и мне обещал, только не принёс.

Роберт обещал взять меня на другой конец косы, где стоял памятник Суворову. Там Роберт всё время что-то копал. Когда находил монеты или железные предметы, приносил отцу. Там, говорили, раньше было греческое поселение. Мне очень хотелось пойти с ним, но идти было далеко, да и не брал он меня. Роберт жил свободно, то ночевал у рыбаков, то уходил к своим старикам на хутора на другой конец острова и как-то, ничего не объясняя. Пропадал и всё. Зебек, в общем, не ограничивал его в свободе, но часто срывался на него, и Роберт просто молча уходил. Без него мне было плохо. Детей моего возраста не было и я, как-то вышло, полюбила одиночество и всегда находила, чем заняться. Кормила телят хлебом с руки. Мне нравились их большие, как казалось, фаянсовые глаза с длинными ресницами и тёплые мокрые губы. Но Зебеку не нравилось, да и за хлебом надо было ходить много километров по жаре. Хлеб привозили три раза в неделю и давали по две буханки в руки. Кормление телят он считал глупой затеей и городской расточительностью.

- Пусть скотинки травку жуют, ну что ты им хлеб таскаешь? Когда еще привезут… Травы нарви!

Ну, в общем, мы все жили дружно. Как-то утром принесли телеграмму. Во дворе мы были с Нелли. Зебек не вставал раньше обеда, потому что работал в основном по ночам. И вечером застолья были глубоко за полночь.

- Тётя Нелли, от кого телеграмма?

Она отшутилась, но настроение у неё заметно испортилось. Она нервно ждала пробуждения Зебека. Всё вдруг задвигала, роняла тарелки, с особой жестокостью лязгая одну об другую. Накормив меня завтраком, сама пошла за молоком. Но придя, отправила меня за хлебом. Гнали меня из дома, я понимала. Поэтому долго, купив хлеб, сидела на остановке автобуса, но только сколько ждать я не знала. Остановка была недалеко от дома, и я слышала скандал даже здесь. Ко мне приходили любопытные соседи с вопросами, что да как – кто кричит и кого бьют. Я молчала, но домой не шла. Тут вдалеке показалась фигурка моего отца с этюдником наперевес. Подойдя, он, подмигивая обоими глазами, увёл меня от любознательных соседей, и мы пошли домой к Зебеку. Папа не любил выяснение отношений, конфликтов и тем более не хотел лезть в отношения друга и его жены. Когда мы вошли во двор, казалось, скандал был исчерпан, но Володя при виде моего отца воспрял духом и вышел на середину двора и стал вещать снова, что он хозяин в своём доме и командовать собой не позволит и будет принимать своих гостей в любом составе, количестве и вообще когда и где он пожелает. Тем более, искусствоведов, которые едут по делу, писать о нём статью.

- И вообще, не нравится – выметайтесь. И вообще все выметайтесь к едрене фене.

- Ну, ты, старый, часом не сбрендил?, – только и сказал мой отец. – Пойдём к морю

И мы с отцом пошли гулять, ожидая примирения наших дорогих и любимых.

- Пусть помирятся, - сказал отец.

Мы долго сидели на берегу, смотрели на море. Кругом ходили местные коровы, кружили чайки. Море сверкало и искрилось. Мой отец любил часами смотреть на море. Ему нравилась китайская поэзия, в которой я ничего не понимала. Он часами мог рассказывать о Китае, китайских философах, о том, как европейцы вывозили обманом шёлк в Европу и о смешных маленьких вредных собачках породы пекинес, которых держали только во дворцах, и которые охраняли принцесс и были похожи на драконов… Я любила слушать его рассказы. Мне было интересно, и я могла часами слушать. Рассказчиком он был необыкновенным. Как он мог тонко, филигранно преподносить историю!

Мы вернулись вечером, к ужину. Конфликт был улажен, и на завтра мы наметили уборку в доме, потому что на днях должны были приехать искусствоведы. Они приехали – рыжая короткая толстая женщина, стриженная под мальчика, в очках с толстыми щеками и толстыми ногами, очень модно одетая во всё заграничное, и два её спутника. Один совсем молодой пьющий и шепелявый, высокий, в камуфляжных штанах, конопатый и весёлый. Другой, старый и серьёзный, с блокнотом и фотоаппаратом. Такой обыкновенный, в джинсах, сером пиджаке и белой рубашке, какой-то полу-лысый, весь облезлый, но с добрыми глазами, серьёзный и последовательный. Ходил с маленьким блокнотиком и всё писал, писал… Нелли не допустила поселить их в доме, а договорилась с соседями, и они взяли всех троих на постой. Вечером был накрыт стол, куплено спиртное, пожарено мясо. Посиделки обещали быть весёлыми. Папа занял у соседей гитару и пел. Зебек показывал свои картины, и папа - свои. Сидели весело, керосинили, как сказал Зебек. Потом все пошли купаться в ночном море. Море в августе было волшебным. По ночам оно горело и светилось от множества морских светлячков, которые исполняли свой брачный танец и в огромном количестве подплывали на мели, к берегу. Когда кто-нибудь входил в море, оно начинало сверкать и светиться миллионом маленьких фонариков. Когда проведешь рукой, они рассыпались, как в сказке, волшебной россыпью -миллиардами звёзд. Магия ночи сверкающего, светящегося, манящего моря, костра на берегу, ухи в котелке и жареного мяса, папиной гитары, песен у костра – всё было так искренне и духовно, душевно… Мы сидели, кутаясь в принесённый плед, встретили восход солнца. Не было больше сил, хотелось спать. Мы пошли домой довольные и уставшие, замерзшие, полные впечатлений и насыщенности этой волшебной ночи.

ПЧЁЛЫ

В перестройку как-то всё пропало из продуктовых магазинов. И на острове тоже. Ввели талоны на сахар, водку, муку и крупы. Кто-то посоветовал Зебеку купить в Николаеве пчёл. Прихватив с собой Роберта, Зебек поехал покупать улей. Дорога была неблизкая, с пересадками до Николаева – автобус, катер, такси. Но пчёл они купили – четыре больших красивых улья. Зебек их стал с любовью выставлять. Сначала под акациями, потом на берегу лимана, но всё ему казалось место не то. Хозяин, который продал ему ульи, подарил Зебеку книгу о пчёлах и их болезнях, но как-то прочитать всё было некогда. Хотя Зебек после обеда регулярно надевал свои очки и садился на скамейку за домом почитать умную книгу, но то гости, то одно, то другое – всё как-то не удавалось. Была весна, всё цвело и пело и Зебека очень беспокоило, что пчёлы сидят запертые и голодные. Как-то было совсем неправильно. И вдруг они при таком буйстве цветения акаций и степи сидят голодные взаперти… И чем больше он об этом думал, тем подозрительнее ему вспоминался сладкий дядька, продавший ему пчёл – его постоянные подмигивания и потирания потных толстых рук. Чем больше он думал над тем, что сказал этот типчик, тем всё казалось подозрительнее и подозрительнее. Он велел не выпускать пчёл из улья месяц, чтобы они привыкли. Что за бред! Они же сидят закрытые в своих домиках и ничего не видят – так к чему, спрашивается, они должны привыкать? Потом дядька, как в насмешку, подарил сачок и шапку пчеловода и ещё много всяких приспособлений, абсолютно, казалось, бесполезных. Зебек впал в раздумья и воспоминания последнего случая с другими пройдохами и негодяями, обманувшими его совсем недавно. При таком большом семействе домик стал тесен и Зебек решил купить сборный самый большой дом. За лето местные работяги недорого обещали поставить. Потом можно даже камнем обложить. Зебек собрался, поехал и привёз сам, на двух грузовиках, свой большой новый дом для семьи. Но на складе были воровайки, как, впрочем, и везде, тем более в дефицитных стройматериалах. Когда приехали работяги собирать дом, выяснилось, что половину дома стырили. Чтобы собрать дом нужно докупить полдома. Тогда Зебек поехал, купил еще один.

- Много не мало, - сказал он. И всё же, расстроился.

Рабочие принялись возводить дом. Теперь эти пчёлы очень беспокоили его. Он садился на корточки, приставлял ухо к улью и, улыбаясь, любовно слушал шевеление внутри. Какое-то слабое, невыразительное - представилось ему, что они, его милые букашки, несчастные умирают с голоду. Это не давало ему спать и житью. Проснувшись с утра, он снова переставлял свои ульи в более лучшие места и как-то истинное место для пасеки не находилось, и шуршали они с каждым днём всё невыразительнее, слабо-слабо. А кругом бушевала весна и уже отцветала акация. В одно прекрасное утро не стало больше сил терпеть и издеваться над букашками. Он, надев шапку пчеловода, торжественно открыл три улья. Один оставил на всякий случай закрытым. Пчёлы стали лениво выползать на солнце, но лететь собирать мёд не хотели. Но жужжали они громко и даже как-то агрессивно. Тогда Зебек сбегал на кухню за полотенцем и стал размахивать им, приглашая питомцев к полёту. Пчелы вылезли все из ульев, стали собираться в стаю, клубиться огромным шаром и покусали Зебека, который мешал им решать свои пчелиные дела и размахивал полотенцем с возгласом:

- Дармоеды, бляди! Мёд собирайте!

Пчёлы собрались в одну чёрную стаю с огромной пчелой. Полетали ещё некоторое время над верхушками акаций, а потом, не прощаясь с чудесной пасекой, улетели в неизвестном направлении. Зебек был раздосадован. Матерился, бегал с сачком, тряс деревья. Но пчёлы, видимо, всё-таки не привыкли к новому месту и улетели, покусав его сильно. Коварство пчёл поразило Зебека. Обида на неблагодарных букашек была страшная. Он пинал пустые ульи ногами и обещал завтра сжечь тот улей, что не открыл. Неделю он переживал, рассказывая о дурацких коварных дармоедах, которые не пожелали жить на его пасеке.

Потом как-то всё забылось. Приехали москвичи, художники, лето наступило в своих каждодневных заботах, и когда он вспомнил о последнем улье, где остались закрытые пчёлы, всё прошло как-то гладко. Пчёлы летали, возвращались назад и всё было хорошо. Зебек ждал мёда. Раскуривая трубку, надев очки, разложившись в сделанном им шалаше на берегу лимана. Шалаш назывался «Пошли все на» или «Возможность одиночества». Зебек с большим удовольствием читал книгу о пчёлах, об их удивительной жизни. Зебек был масштабным человеком - семья была большая, много детей, гости почти каждый день приезжали. Как-то всегда был вопрос застолья, поэтому всё покупалось машинами: дыни, арбузы, лук, куриные окорочка. Вот только хранить он как-то не умел и всё портилось. К выбрасыванию продуктов Зебек относился категорически, до истерик, пережив войну, плен, угон в Германию, голод, военное детство. Поэтому, сговорившись с его женой Ольгой, мы поднимались рано, в четыре утра и шли выкапывать яму за огородом и закапывали туда стухшие продукты, пока Зебек спал. Это были заговорщические операции в рассветной тишине острова. Я помню ужасный, почти животный страх, стучавшее сердце, очень может быть подлый заговор против Зебека. То облегчение и связывающий нас секрет и подозрительность Зебека на следующее утро, его пристальный задумчивый взгляд и подозрение о том, что он всё знает о наших шалостях.

Помню, когда я приехала в очередной раз, мне выделили проходную комнату с диваном. Ночью, когда Зебеку никто не мешал, он работал в мастерской, писал картины. Ночью шёл к холодильнику в коридоре и, открывая его, произносил милую любовную фразу:

- И всё! И всё-то у Зебечка есть! И колбаска есть... И сырок есть, такая вкусная сметанка есть... И орешки есть, и даже еще Амаретто осталось... Все у Зебечка есть!

Она мне осталась в наследство. Прошли годы, но открывая холодильник по ночам, я оглядываюсь тревожно и повторяю:

- И всё! И всё-то у Зебечка есть!...

И не могу по-другому.

РОБЕРТ

Старшего сына Зебек воспитывал своеобразно. Он привез его на остров в только что купленный старый дырявый дом. Определил в местную школу. Оставил мешок сахара, два мешка муки, чая, крупы, и уехал в Москву на полгода. Роберт жил одиноко и замкнуто. Ходил в школу за несколько километров, топил холодный дом и помогал рыбакам вытаскивать сети. За это они давали ему рыбу. Тогда он еще рисовал. Рисовал он необыкновенные рассветы, закаты, замки и затонувшие корабли. Роберт был одинокий, необласканный, потерянный, но чуткий и добрый. И всегда старался помочь одиноким старушкам, которые тут были почти в каждом доме.

Местные любили Роберта и не понимали, как в таких жутких спартанских условиях, в совершенно необжитом доме, холодном и старом, продуваемом на ветрах, отец мог оставить мальчика, совсем ребенка, которому не было и пятнадцати.

Роберт ходил в местную школу. Вместе с ним учился сын Леонтьича. Леонтьич был большим человеком на острове, себя он называл Начальником Черного моря. Отчасти это было правдой, потому что он был директором рыбсовхоза на острове и подпольным миллионером, приторговывая икрой и осетрами, которые заходили на нерест. Он был крепким кулаком, с большим хозяйством, и поля его клубники были огромными, почти как колхозные. Жил он обособленно, никого не впуская дальше порога. В женах у него была молдованка Маруся. Высокая, статная, гордая и очень красивая женщина. И было двое детей. Мальчик, Сережа, дружил с Робертом. Подкармливал его и носил ему мясо и хлеб. Они сдружились в тот далекий год, когда он был оставлен отцом на острове один.

Леонтьич по масштабам того времени и, в общем, небольшого заповедника, был коммерсантом успешным и человеком состоятельным. У него везде были завязки, и он пользовался большим авторитетом у рыбаков и остального населения. Но в один из моих приездов с ним тоже случалась комическая история по продаже икры и осетров. Он ждал покупателей, привозя на ставник бочки с икрой и копченую рыбу, но покупатели не прилетали. Прошло две недели, Леонтьич нервничал и ждал. И вот в один день под вечер он услышал шум вертолета. Несказанно обрадовавшись, он бегал по ставнику и размахивал руками, ожидая приземления своих покупателей. Но вертолет покружил и улетел. Леонтьич расстроился, ведь весь приготовленный товар мог испортиться.

На следующий день, как только появился вертолет, Леонтьич стал поднимать вверх копченых рыбин, как бы приглашая вертолетчиков приземлиться. Он в нетерпении размахивал руками. Наконец они прилетели, и наш Леонтьич стал срывать брезент с укрытых под деревьями бочек с икрой и целым возком вяленой копченой царской рыбы, которая поражала своими размерами и шикарным золотистым цветом больших аккуратных тушек.

Они приземлились, но это были не они, а рыбнадзор, которому выделили новые вертолеты для наблюдения за заповедной зоной. Нашего Леонтьича повязали, он улетел в неизвестную даль вместе со своим товаром на таком долгожданном вертолете. Долго не было вестей от нашего Начальника Черного моря, но потом он появился, грустный и задумчивый. Но места начальника его лишили, хотя, благодаря его связям, не посадили.

В одной трагической истории невольно участвовала я. Приехав как-то летом на остров, я ощутила большую перемену в Зебеке, то есть в его отношении ко мне. Зебек сидел в кухне, нервно курил и явно был обижен на меня. Не понимая, что произошло, я стала приставать с расспросами. И, кроме того, что я – гнида московская, - ничего добиться не могла. Но потом появилась Оленька и рассказала историю прошлого года доходчиво и грустно.

Когда в прошлое лето я уезжала, попросила Роберта проводить меня утром к четырехчасовому автобусу, который останавливался около магазина, и туда надо было иди по степи несколько километров. Я тоже везла в Москву две трехлитровые банки черной икры, и рюкзак мой был тяжелый. И Роберт, конечно же, согласился помочь мне. Мы шли с ним по темному острову болтая о том, о сём. Он посадил меня в подъехавший автобус и ушел в темноту. Я уехала.

Роберт как-то устал и, перемахнув через ближайший забор, закопался в стог сена в надежде отдохнуть до утра и на обратном пути купить хлеба в сельском магазине, который открывался в девять. Чтобы сделать два дела: и проводить меня, и заодно купить хлеба.

Сон его был крепким и безмятежным. Наступило утро. Бедная старенькая бабушка, проснувшись рано утром, пошла покормить свою коровку. Не зная и не ведая, воткнула вилы прямо в спящего Роберта. Роберт с диким криком выскочил из стога сена в басмачевском драном халате, загорелый до черноты, с длинными спутанными волосами, с перекошенным от боли смуглым лицом, страшно кричащий. Видимо, он произвел на бабулю неблагоприятное впечатление, и она, даже не успев перекреститься как-то крякнула, осела, и ее парализовало на нервной почве. Родственники подали в суд на Зебека, но он с ними договорился. Два года бабуля не вставала, но потом поправилась.

Все лето Зебек называл нас с Робертом погубителями старушек, но потом все как-то утихло и забылось. Роберт больше меня не провожал, но встречал – всегда

КРАСНАЯ РУБАШКА

У Зебека действительно было всё. Уже вторая, молодая любящая его жена, Ольга, сыновья, дочь, его остров, творчество и возможность иметь денег столько, сколько он хочет. Картины его раскупались всегда как горячие пирожки. Люди, отправляющиеся заграницу, приезжали к нему за картинами на остров, хоть дорога была сложна и муторна. Возили ему подарки – книги по искусству, дефицитную еду из «Берёзки» мешками, табак (потому что он курил трубку), краски. За месяц до приезда покупателей Зебек работал сутками, иногда ночами закрывался в мастерской и набивал на стены большие и маленькие картонные квадратики для работ. Он никогда не писал по одной работе, предпочитал серию, потоком – потому что сначала делал подклад, фон, небо. Потом многоэтапность моря, кругленькую луну. Он зазывал меня в мастерскую, показывая работы, и хвастался их количеством и качеством. По две ночи не спал, красил.

- Пойдём, посмотришь, покурим!

И угощал припрятанными для гостей сигаретами. Я любила атмосферу его мастерской, большой старый приёмник с Голосом Америки, который всегда был важным аргументом.

- Знаешь, что передавали Голоса ночью? – и он оживал, молодел, размахивал руками, жестикулировал. Рассказывал, что-то хохоча и нервно ходя из угла в угол, заложив руки за спину. В мастерской всегда пахло красками, сушеной травой, жареными семечками. По всей мастерской стояли чашки с недопитым остывшим чаем. Чай был с душицей, мятой, молоком – особый чай Зебека. Как он его заваривал!...

Мастерская окнами выходила на Красный лиман, и из окон был потрясающий вид. Паслась коза Белка и ее дебиловатый выросший сын козёл Телефон, который за неимением других подружек, бегал, срываясь с цепи и приставал к родной матери.

- Паразит! Поганый! – раздавалось из мастерской. – Что, козла никто привязать не может? Дармоеды! Пора его порешить!

Но каждый день расплата над козлом как-то откладывалась, и всё повторялось сначала, но, впрочем, это никому не мешало. На стенах мастерской висели подмалёвки картин, кладбище затонувших кораблей, рваные паруса и блюдечко луны. Я любила его картины. Выросшая на них с детства, критику других художников я не воспринимала. Картины были многослойными и эффектными. Живые волны, набегающие одна на другую – это потрясающе! Закаты, рассветы, корабли, гавани. Но больше всего мне нравилось, как продавал свои работы Володя. Это было искусство, искусство торга. Он мог продать что угодно. После ухода покупателей хотелось кататься по земле от смеха и хлопать на бис. Хотя Зебек, у которого я выросла во дворе, не любил много моего присутствия, в этом тонком филигранном деле.

- Уйди, Марья! Ты со своим хитрым взором мне, понимаешь, мешаешь ты. Уйди от греха и не мешай мне, старому, плести кружева!

Плёл он кружева мастерски, со знанием людей, их жадности, психологии. Галерейщики- особый народ. Приходили, которые всё по мере возможности хотят взять даром, привыкшие подпаивать художников, обволакивать сладкой лестью и брать всё скопом за копейку-канарейку. Торгаши, одним словом. Но Зебека не зря художники называли "Старым" с большим уважением, потому что Зебек был умён, практичен и по-немецки расчетлив. Он коммерсант и к делу продажи своих работ относился серьёзно. Как хороший режиссёр-постановщик всё грамотно просчитывал.

- У меня завтра будут люди, не мешайте, буду занят. Дело серьёзное, без обид – не приходите. Зебек мылся, одевался во всё выходное, примеряя разные рубахи, спрашивал, какая лучше, солиднее и ждал дорогих, ну оооочень дорогих гостей. Володя встречал покупателей очень доброжелательно и с какой-то обескураживающей детской улыбкой, извиняясь за то, что три дня назад тоже были покупатели и почти всё на корню купили.

- Дописать надо кое-что.

Друзьям он тоже оставил пару ну очень хороших работ, почти гениальных. А так как он не был предупреждён, сколько именно работ они хотят купить, то оставил, припрятав им, другие. Сначала для затравки он показывал работы очень хорошие, которые были проданы. Их должны были забрать на днях. Он вставлял их в подготовленные старинные рамы, и они начинали смотреться совсем по-другому. Жить своей собственной жизнью, сверкать и манить пасмурными облаками с лёгким перламутром, серебряной луной, прозрачной волной и мачтами затонувших кораблей. Была у Зебека своя магия моря, что говорить. Рамы были подобраны им отлично. Покупатели смущались и как-то подводили к ценам, по которым он продал работы. Зебек смеялся, не отвечал. Потом вынимал работы явно хуже качеством и начинал их расхваливать. Эти картины предназначались им. Но после увиденных проданных на них глаз не падал, ну не цеплялся. Всё вроде бы было то, да не то. Как в любви – они уже влюбились в те, первые, чужие. Те самые, которые ушли у них из рук, из-под носа и что были проданы за несколько дней до их приезда. Будоражило и хотелось именно их, как засватанную невесту. Потом Зебек показывал мелочь. Маленькие картинки, чуть больше открытки.

- Это то, что осталось, остальное купили подчистую. Нету ничего больше. Но если хотите, вы можете подождать, пока я нарисую новые.

Но историю с ожиданием они уже знали. Зебек грустил поздней осенью, философски долго и не было с кем поговорить. Затормозил одних милых покупателей. В надежде ожидая написания новых шедевров, они прожили две недели. Погода испортилась, начались ветра, море было холодное, штормило и связь с большой землёй была потеряна, катер не ходил. Оставалось сидеть в гостях у Зебека, пить вино и ждать, в конце концов. Зебек вошёл в запой, и было уже не до работы. Так и уехали ни с чем, окончательно с ним разругавшись.

- Проходимцы, прощелыги! – поставил Зебек своё последнее слово и больше не вспоминал о них.

Поэтому ждать у моря погоды по большому счёту не было смысла. Надо было хватать то, что есть, и возвращаться на большую землю. Но работ было очень мало, и лучшая часть была продана другим, и надо было выцарапать эти работы. Слишком бесконечно долгая была дорога на остров к Зебеку, с пересадками, ожиданием катера, с непонятными расписаниями. Съездить вхолостую совсем не хотелось. Потом ещё раз пока соберёшься… И они стали охмурять Зебека. Накрывать столы, вытаскивать из загашников подарки на всю семью, ласкать его слух сладкими обволакивающими комплиментами. Старались они изо всех сил. Но даже когда на следующий день солнце позолотило верхушки деревьев и гости сломались окончательно и бесповоротно, практически заснув на стульях, Зебек был бодр и продолжал спорить со своим другом, зашедшим на огонёк. Покупатели распрощались, поползли спать к соседям, где снимали жильё. Зебек с другом куралесили до обеда, потом Зебек ушёл в летний домик и наказал не беспокоить его. Проснувшись, Оля с детьми стала убирать погром в летней кухне, стараясь не греметь посудой. Всё делалось быстро, по-хозяйски слаженно. Ближе к ужину подползли покупатели - помятые, не опохмелённые. Лоск столицы быстро сошёл с их не в меру упитанных лиц. Застолье началось заново. Пришлось сбегать за добавкой, принести две трёхлитровые банки покровского вина, потом ещё… До утра они не дотянули, так и скрылись в темноте ночи. Дошли ли до соседей, было не ясно.

- Да, не бойцы,- заключил Володя. Что-то скучно стало, живут неинтересно, и рассказать о себе нечего.

К вечеру третьего дня коммерсанты взволновались. Цену первой проданной партии работ так и не удалось выяснить. Уж время приезда конкурентов поджимало. А здоровье как-то непривычно начало шалить. И было уже совсем непонятно, сколько денег было потрачено за последние два дня праздника жизни и входит ли это в смету, то да сё…Пришло понимание, что сегодня к вечеру надо опять идти туда конкретно по делу, а потом бежать отсюда, ведь здоровье не железное. Да и как-то радость новизны и встречи стала проходить и разговаривать, в общем, было не о чем. Стал назревать конфликт. Зебек посмурнел, на прямые вопросы не отвечал, начал подозревать приезжих в корысти и подвохе, поэтому поднялся в середине, не закончив разговора, ушёл в мастерскую, спрятав свои работы. Вернулся в улучшенном настроении, но подозрительность осталась. Творческие люди трудны в общении, непредсказуемы, безалаберны в быту, ранимые и обидчивые и если пускают в сердце, то спрашивают вдвойне. Через пару дней покупатели уехали, купив всё что было, включая работы, приготовленные для других, перебив конкурентов ценой и в довесок взяв недописанные наброски. Денег у них осталось впритык только на дорогу. Но ощущение нелёгкой победной покупки шедевров окрыляло и давало чувство своего превосходства. Они были довольны собой, общением с художником и загадывали вернуться на следующий год.

- Ох, устал я от них, - сказал Зебек. И нормальные вроде бы ребята, а жаль, всё-таки не художники.

Он тоже был не обижен. Он продал всё. Мастерская была чистая, окна открыты. По дому гулял ветер, хлопая деревянными ставнями. Зебек любил подарки и всякие вкусности и был осыпан ими и новыми впечатлениями от гостей. Жаль, друг Шерстяной всё-таки не дошёл. Хотя он звал его. И не слышал всей лести и хороших слов, сказанных в его адрес.

- Где он ходит? За неделю дойти бы мог? Надо бы ребят за ним послать на ставник. Пусть приходит сегодня, а то без него скучно. Художники соседи еще не приехали. Я поляну накрою, да пусть рыбы притаранит и мелочёвки засолим.

И на острове начиналась нормальная повседневная жизнь. С бытовыми хлопотами, обгорелыми приезжими, вечерними посиделками, ссорами и скандалами о творчестве и гениальности давно ушедших и ныне живущих художников.

Тёща. Тёща Зебека была особый случай. Если она приезжала в мой приезд, я, быстро собрав свой оранжевый рюкзак, перемещалась на жительство к близкой подруге - художнице Лине. Мы скучали о посиделках у Зебека, но старались туда не ходить. Тёща была моложе Зебека. Склочничала и ругалась. В злобном настроении она шла летом одна пилить дрова. Её не любили за излишнюю примитивность, сплетни и злобу. Старались не сталкиваться с ней. Её боялся и сам Зебек и старался не связываться. Художников она ненавидела, подозревая во всех мыслимых и немыслимых грехах. Но приезжала она из Москвы ненадолго, привозя с собой смуту и нескончаемые скандалы. По её отъезду долго ещё была неспокойная обстановка – Зебек злился, Ольга плакала. После одного такого приезда Оля решила уйти от Зебека, собрав детей и большую сумку. Я тоже собиралась ехать в Москву. Когда Ольга пришла к нам с Линой, попросив меня помочь ей довезти детей до Москвы, эту просьбу я восприняла с ужасом, но отказать не могла. И встрявать в конфликт её с Володей Зебеком крайне не хотела. Может они всё-таки помирятся и всё будет как прежде, надеялась я. Утром в четыре часа утра, увидев Ольгу с детьми на остановке автобуса, я совсем впала в уныние. Представляя, что теперь он точно проклянёт меня до четвёртого колена. Мы долго ждали автобуса, и я всё пыталась отговорить Ольгу ехать в Москву. Она была решительно и бесповоротно настроена. Автобус всё не ехал, было по-утреннему прохладно… Но вот показался автобус, мы все в него сели и поехали в следующую деревню. Бабки, которые в субботу ездили на рынок за покупками, притихли, наблюдая нашу весёлую компанию, задавали вопросы. Но мы молчали, зная скудность новостей на острове и дальнейшее обсуждение их годами. Мне так не хотелось участвовать в этом бегстве, но я уже была там. Автобус сделал крюк и снова проехал мимо пригорка, на котором стоял дом Зебека.

Тут как в мыльной опере появился он сам – он бежал, матюкаясь. В ало-красной рубахе навыпуск, размахивал руками. Автобусник, зная гневливость Зебека, не мог не остановиться. Он остановил автобус и Зебек стал просить Ольгу выйти. Она не выходила. Дети плакали. Я, забившись на заднее сиденье, отводила взгляд. Зебек просил, умолял, ругался. Бабки тоже участвовали в этом гаме, склоке. Зебеку это надоело, и он лёг под колёса автобуса в ало-красной рубахе. Автобусник несколько раз пытался объехать его, но не тут-то было. Зебек перекладывался молча. Во всём этом был такой протест, столько любви и отчаяния, что вскоре все бабки стали стыдить Ольгу. Они любили Зебека, хотя считали его дебоширом, пьяницей и гениальным художником моря. Зебек лежал под колёсами, выиграв эту важную битву. Ольга, под советы и причитания бабок, собрала свой выводок из пяти детей, и они вышли из автобуса. Зебек взял у неё сумку, и они гуськом пошли вверх по тропинке к своему дому под шум, восторженные крики и аплодисменты рыночных бабок, которые верили в добро, любовь, сериалы и своего неповторимого Зебека.

До катера мчали, подпрыгивая на ухабах, боясь опоздать. Но все были в хорошем настроении и бабки с восторгом обсуждали происшествие, повторяя: «А наш то! Какой красивый, в красной рубахе! А наш-то любит!» Все были рады, что всё так хорошо закончилось. А я сидела, и непослушные слёзы катились по щекам. Уже почти рассвело. Ало-красная рубаха, кудри с проседью и сам Зебек, остановивший автобус, и Оля с непослушными детьми – всё это была история нашего острова. Я больше 20 лет не приезжала на остров. Это был последний мой приезд к Зебеку, больше мы с ним не виделись. Так сложилась жизнь. Он так и остался у меня в памяти.

АЛЛКА

В каждом населенном пункте, в маленькой деревне, селе есть такая неприкаянная баба. Аллка, Маринка, Танька... Бесхозная, шалопутная одиночка. В Покровке была Аллка. Мать Аллки умерла, когда она вернулась в родительский дом из интерната для особенных детей и стала жить своим хозяйством. Соседки-старушки жалели Аллку и сначала часто к ней заходили, показывая, как мыть посуду, печь блины, разжигать печь. Аллка, хоть и жила с матерью и приезжала к матери на все каникулы, делать ничего не умела, а может, не хотела. Мать любила ее, но Аллка, казалось, была совсем без эмоций. У нее было простое рубленое лицо, может быть, грубоватое, и абсолютно лишенное всяких эмоций. Всегда одинаковое, и было не понятно, грустит она или рада. На эмоции она была скупа. Может, это все и было последствием душевной болезни. В ее поступках было много автоматизма. Казалось, она смотрит как-бы внутрь себя. Ее глаза ничего не выражали, и было не понятно, о чем с ней говорить при встрече. Когда была жива мама Аллки, она ее жалела, как жалеют больных любимых единственных непутевых особенных детей. Аллка долго жила в Очакове в специализированном училище для таких, как она. Ее научили обслуживать себя и несложной монотонной работе по складыванию картонных коробок. Но в Покровке, куда она вернулась, заняться ей было нечем. "Пусть отдохнет"- говорила мать, в тайне надеялась, что все как-то образуется. И, может, и у нее будет семья, ведь она была девкой хоть и глупой, но работящей и беззлобной. Приехав, она торжественно сообщила матери, что теперь она городская, и как все городские теперь будет ходить на пляж загорать, вести городской образ жизни. Мама ее улыбалась и видела, как Аллка выросла, превратилась во взрослую барышню, и казалось, что ее отклонения почти незаметны. И что, мужчины все очень умные разве? У них в Покровке были разные, и такие же, какАллка, но не очень далекие. Она молила Николая Чудотворца послать дочке мужа - доброго человека, который ее не обидит и, может, полюбит и пожалеет. Мать болела, все хуже и хуже себя чувствовала, и так хотелось пристроить свою дочь. Они стали брать жильцов, купили уток и кур и потихоньку налаживали дом. Аллка не была лентяйкой, была исполнительна, но работала как-то механически. Какие-то вещи понимать отказывалась. Прибивалась к отдыхающим и ходила с ними на море, и сидела там неподалеку, хмурая и молчаливая. Отдыхающие сторонились ее. Она не могла поддержать разговор, мычала что-то невпопад, и часто говорила одно и то же, проглатывая половину слов. Это выдавало ее болезнь. К концу лета у нее округлился живот, и мать, пытавшая ее каждый день, кто отец, так и не узнала ничего вразумительного. Деревенские смеялись, но жалели непутевую Аллку с ее торчащим животом. Родися мальчик прехорошенький, толстый и розовый. Мать Аллки уже тяжело болела, и вот изменилась, похорошела, и, вроде, болезнь отступила. Ребенок был нормальный, здоровый, и это было счастье.

- "Спасение наше",- повторяла мать - "вырастет и мать в обиду не даст. Страшно ее одну на свете оставлять, каждый обидеть может".

Приданое маленькому собрали и он стал расти, орать. На ребенка давали помощь, и это помогало свести концы с концами и прожить ветреную степную зиму. Аллка любила своего детеныша, слушала мать. У них вдруг появился смысл жизни, радость и печаль одновременно. Почти все заботы на себя брала мать, но Аллка хотела помочь. Ходила в магазин за несколько километров. Мать привязывала к ее запястью записку на веревочке со списком продуктов в деревенском магазине. Она была исполнительна, хоть и глупа, была разная. Как ребенок быстро отвлекалась, обижалась и быстро забывала обиду. Она была доброй. Ее иногда звали в гости, и она приходила, сообщая с порога, что естьничего не будет, а кофею попьет, так как в городе привыкла. А чая не надо, это у нее и дома есть. Мы наливали ей кофею и забывали о ней, продолжая общаться между собой. Ее это не смущало, и она долго сидела, слушая наши разговоры, и к вечеру шла домой.

В те годы остров был заповедником, и все люди друг друга знали. Ее просто жалели. Иногда передавали что-то ребенку: игрушку, пирожок, конфеты... Все знали, что она отнесет и не съест по дороге. Аллка была счастлива от своего материнства, и когда она была вдвоем с ребенком, на ее рубленом лице появлялось даже какое-то осмысленное выражением радости и тревоги. Казалось, болезнь отступает. Она кружила, как чайка над своим птенцом, в гостях засовывая лучший кусок ему в рот, говоря: "Надо, надо есть... питаться". Мы старались теперь накормить ее и всунуть ей с собой пакеты с чем-нибудь: с едой и чем-либо для ребенка. Она благодарила, и на лице ее появлялось осмысленное выражением. Аллка не помнила ни нас, ни наших имен. Она приходила к художникам попить кофею. А мы были летним приложением. Иногда она подсаживалась к нам на пляже, вздыхала и вела сама с собой бессмысленный монолог. Детей в Покровке было мало, ну и Аллка была одна. Ее странности все знали. Детвора донимала бедную Аллку, бегала за ней, кидалась недозрелыми грушами и кричала: "Аллка, Аллка, глупая как палка!". Она останавливалась, смотрела на них, бубнила себе что-то под нос, стараясь осмыслить дразнилку.. Но она не понимала смысла. Осматривала себя, повторяя "Аллка... палка". На лице каждый раз появлялось недоумение, непонимание. Это еще больше веселило и поддразнивало малолетнюю шпану. Но другой реакции не было, и они оставляли ее в покое, убегая по своим подростковым делам. Иногда доводили ее до калитки, но взрослые заступались за нее, и наглецам попадало.

В заповеднике была тишина и уединение. Да и отдыхающие каждый год были одни и те же, ищущие уединения и моря. Все знали, кто к кому приехал, кто у кого остановился, кто где берет клубнику. И весть о том, что кто-то режет барана, быстро распространялась по хуторам. И не успевали его зарезать, как он был распределен, кому что достанется. Все маленькие хутора были домиками-мазанками, бело-голубыми с камышовыми крышами и таким же забором из серого камыша. Почти у каждого во дворе под деревьями был маленький прудик, куда запускали карпов, и откуда качали воду для полива. Местные бабки любили художников. Зазывали их к себе, угощали вареньем, рыбой, икрой и выпрашивали краску для добавления в побелку. Такую, как дал московский художник бабке Фёкле. Ее дом был самым нарядным и красивым, отличался изумительным голубым оттенком. Бабки тоже хотели такую же, но новые приехавшие художники обещали, но краски не давали, делали вид, что не понимали, какую краску использовал тот приезжий.

- "Да возьмите синьку!"

Синька была дефицитом, но хотелось такую, как у Фёклы. Бабки расстраивались и обещали больше не продавать этим московским жлобам ни молока, ни творога, ни яиц.

- "Да не подойдет эта краска для покраски дома! не подойдет!"

- "Фёкле, значит подошла" - срывались бабки на крик, - "а нам не подойдет"

Обида была страшная, но краски от этого не прибавлялось. А Фёклин дом сверкал издалека, обновленный сине-белой краской, и казалось, что ихние хибары - обыкновенные. Фёкла любила художников, селила их без предъявления штампа в паспорте. У нее останавливались большие компании, и были заняты все комнаты. Тогда она перебиралась жить в кухню.

Аллка жила неподалеку, за дюной, в отдалении. Ее дом был последний в Покровке, дальше была степь. Фекла гоняла Аллку со двора, чуя неладное. И не хотела потом разборок с ее мамой. Аллке было скучно, а новые приезжие не сразу понимали ее болезнь. Видели молодую, вполне оформившуюся, нестрашную барышню, гуляющую вдоль забора. Не дразнили, не смеялись над ней, и она упорно искала себе компанию для походов на море. У нее вдруг появилась маленькая низкорослая собака. Собачка была маленькая, похожая на лисичку. С коричнево-рыжей шерстью, стоячими ушками и приземистыми кривыми таксячьими ногами. Она была худа и поджара, на коричневой мордашке были выразительные темные глаза. Откуда она взялась, на острове никто не знал, и кто дал ей такое неподходящее кошачье имя "Барсик". Ходила она везде, и вскоре все привыкли. Подъедалась у приезжающих окружающих, но домом считала дом Аллки. И ее считала за хозяйку, везде сопровождая, особенно на пляж, где отдыхающие почти всегда что-то ели, и ей перепадало. Вообще их отношения были странными, но они были вдвоем почти всегда. Барсик был хитер и всегда голоден. Отдыхающие подкармливали его, и он сам кормился яйцами Фёклиных кур, которые бегали в большом количестве и неслись по всему периметру забора в разросшихся кустах.

Фёкла была старая, ходила с палкой и жаловалась, что одним глазом совсем не видит. Но Кабыздоха (так она называла собаку) видела очень хорошо, и запустив в него своей палкой, часто попадала, и мы слышали его визг и плач. Видели его исчезновение за дюной, где жила его подруга.

- "Ну, поганцы" Завели собаку, ребенка и не кормят" Что она тут ходит с этим кобелем?! Пусть идет и ребенка воспитывает!"

Но Аллка появлялась каждый день под акацией

- "Иде, иде отсюда! Мать пожалей: второго принесешь - чем кормить будешь?"

Мать не давала таскать ребенка на море: жара, солнечный удар схватишь. Пусть с Барсиком, бестолочь, гуляет.

Проезжая через Одессу по дороге на остров, помня, какое скаженное солнце на острове, я на привозе купила шляпу розовую и складную, которая, благодаря проволоке раскладывалась в огромный гриб и складывалась в сумку. Мы как-то сидели у Зебека, пришла бедолага попить кофею и вдруг увидела шляпу. Поймав ее удивленный взгляд, я стала показывать, как она складывается. И тут я увидела в ней не деревенскую сумасшедшую, а женщину. Она замерла, глаза ее расширились, и мы со смехом надели на нее шляпу. Такого восторга я не видела никогда. Все же было у нее что-то из племени древних людей. Она сняла ее, попробовала на запах, нюхая ее, своими ручками она всю ее облапала. Если бы можно было купить ее здесь, я бы сразу отдала, но я забрала, пообещав вернуть перед отъездом. На острове солнце было беспощадным, и портить волосы я не хотела. Да и шляпа мне самой очень даже нравилась. Меня напрягало, что ее всю облизала наша Чудная, но это были мелочи. Начались преследования розовой шляпы. Мы ходили на море, вдруг появлялась Аллка, гладила молча мою шляпу, будто здоровалась с ней. Молча садилась неподалеку. Барсик, сопровождающий ее, тоже, казалось, смотрел на меня с укором: "Ну кода же ты уедешь и отдашь нам ее?" Шляпа выбивалась из деревенского житья, и, наверное, была прекрасна. Ее было видно издалека. Я перемещалась по острову то в магазин, то к знакомым художникам, и везде по дороге встречала Аллку. Она не интересовалась, когда я уеду. Просто ждала. И, видимо, не очень доверяя мне, проверяла рукой ее сохранность. Если сначала я хотела ее отдать, то, убедившись в ее удобности и практичности, а может, просто из женской вредности, с каждым днем она мне нравилась больше и как-то вдруг стала необходима. И раздражала преследующая Аллка и ее навязчивые появления.

- "Отдай шляпу!" - говорил Зебек, - "не гневи! Зачем надевала ей на голову? Она тебя не только преследовать будет, еще и дубиной из-за угла стукнет"

- "Дубиной стукать не будет - вдруг шляпу помнет и сломает!"

- "Ну и рисковая ты" Я уже в пятом часу ее гуляющей видел. И пес Кошак с ней!. Главное, что в голове не понятно: даже кофею не просит...просто так жалостливо смотрит. Отдай! Она ее облизала, а ты на голову надеваешь. Вдруг, слюна бешеная, будете вместе ходить по острову и кофею просить, отдыхающих преследовать, за ними ходить и странности бубнить. А если у нее шляпа будет, все отдыхающие ее будут. Ей только шляпы не хватает. Она ее отнимет. Лучше отдай!"

Мать Аллки выходила с внуком на дорогу, ища свою странноватую дочь. Мать не отпускала ее с ребенком. Ребенок был шустрый, и уследить за ним горе-мать не смогла бы. Она все же болела, и чем старше становился ребенок, тем реже их видели вдвоем. Она ходила с барбосом с кошачьим именем, и в это лето преследовала розовую шляпу. Меня все стыдили, укоряли, но я встала в позу и сказала, что отдам перед отъездом и не раньше. Наверное, это был какой-то подростковый протест или просто вредность. Магазин в Покровке был один. Там были крупы, рыбные консервы, вилы, лопаты, жуткие отрезы тканей и незамысловатые байковые ночные рубашки. Такого роскошества, как розовая шляпа просто не могло быть. Шляпа была с Одесского привоза.

Художники по-прежнему по вечерам собирались у Зебека - главного мориниста и всеми любимого дебошира, весельчака и мастера. Непутевая тоже заходила на огонек, но любовь ее к шляпе была так искренна, так забавна, что не могла укрыться от художнической компании. И всем было интересно, чем все это кончится, будет ли Аллка ходить в этой шляпе, поразившей ее воображение. Они шутили над ней, она сидела насупившись и упрямо ждала появления меня в заветной шляпе-мечте. Многие рисовали шарж ее в шляпе и спрашивали: "Разве хозяйка шляпы еще не уехала?". В глазах несчастной пробегали страх и недоумение. Она плохо понимала шутки и смеяться над ней было грешно. Но развлечений, новостей и новых приезжих давно не было, и на повестке разговоров была она со шляпой, как, в общем, большая нелепость. Ранним утром, как договорились, ко мне зашел мой друг, старший сын Зебека, Роберт, и мы ушли собирать мидий. Далеко, на целый день. В место на острове, которое почему-то звалось БАМом. Собирали целый день, и вечером, груженые рюкзаками, пришли обратно к Зебеку. Намечался чей-то День рождения, и на нас с Робертом выпали мидии. Только мы появились, все уже были в сборе. И шутки, сколько раз заходила бедная Аллка в испуге подозрения, что я могла уехать и обмануть ее, не прекращались. Она пряталась за деревьями жидкой акации, заходила с лимана, кружа около дома Зебека. Художники выходили успокаивать, что я скоро приду, и вовсе не уезжала, и шляпа будет ее. Верила она или нет - сложно сказать, что было у нее в голове. Но, видимо, коварство человеческого обмана было ей знакомо, и смешливые пришлые художники не внушали ей доверия. Она прижимала к груди небольшую картинку на картоне, где она была в умопомрачительной шикарной шляпе, совсем городская. Шикарная, как дама из фильмов, что крутили в кинотеатре, куда она ходила с товарками из училища, когда жила в Очакове. Художники польстили ей в красоте, стремясь успокоить, и подарили этот набросок. И лицо ее стало еще более трагичным. Застывшая маска огромной потери, коварства людского. Зебек вышел, решил обнять ее, успокоить:

- "Да сегодня же я отдам тебе эту шляпу! Отдам! Ты же веришь? Ты же умная..."

И, вернувшись в нашу компанию, сидевшую у него во дворе под навесом, сделанным из старой рыбацкой лодки, он сказал:

- "Господи, будет здоровье, напишу с нее Богородицу! Такая боль в глазах, что душу прожигает. Маш, иди за шляпой! Как отец тебя прошу: отдай! Нет, сейчас!"

Я пошла в дом к Фёкле, где снимала комнату, и принесла злосчастную розовую раздорную шляпу и отдала ее. Аллка молча взяла ее и так же молча ушла, не поблагодарив. Все вздохнули, что эта история кончилась, и Фон Зебек обещал мне сделать пилотку ретро из газеты на оставшиеся дни, чтобы не получить солнечный удар.

Приехав через три года, я слушала новости острова. Мама Аллки умерла от рака. Мальчонка подрос, и с ним помогала сердобольная соседка. Аллка так же ходила к художникам попить кофею, но теперь ее устроили на работу. То ли раньше был лессовхоз, то ли это было новшество - не знаю. Но в этой славной организации работало два человека: старичок Федька под девяносто лет - небольшой, поджарый, весь сморщенный от южного солнца, имеющий роскошь - счастливый обладатель мотоцикла с коляской. При хорошем настроении мог подвезти до магазина за хлебом. Старичок был матершинник, сплетник, охальник, но, в общем, беззлобный. Он куда-то укатывал на своем зеленом друге, а потом появлялся с полной коляской саженцев сосен и елей. Вторым действием было довезти это до Аллки, и она враскорячку стоя посреди степи, закапывала тяпкой саженец. Жара была страшная, и про полив не было и речи, но у нее была "зеленая рука", как говорят в народе. И все, что она сажала, приживалось. Она была трудолюбива и фанатична в своей работе. И люди теперь, видя ее в степи, часто подходили что-либо у нее спросить. Никто не верил, что на таком солнце в песке, без полива, приживутся эти несчастные саженцы. Но ей было некогда думать. Она сажала. Работа ей нравилась. Художники посмеивались над этим альянсом. Попить кофею она теперь приходила реже, у нее были теперь другие заботы. Она была горда своим назначением, и всем спешила при встрече рассказать эту новость. Приблуда Барсик ходил по привычке на пляж, заглядывал в глаза отдыхающим и хотел как всегда пристроиться, но к вечеру шел к дому Аллы. Островитянская шпана подросла, и больше не доставала ее, тем более, что она теперь была работающим человеком, и уже не реагировала так странно, а просто оборачивалась, наверное, повзрослев. В Зебековке, как теперь называли Покровку у Оли подрастали мальчишки, и наконец родилась девочка, которую так ждали. Когда я вошла к нему на участок положить рюкзак, чтобы неспешно подыскать жилье, Зебек схватил меня и потащил за дом:

- "Смотри: девочка, дочь моя, Лиза" - сказал он с гордостью, - "надежда моя!" И пустил слезу.

- "Старый я! Я так боюсь за нее!" И я вдруг увидела в нем старого усталого человека, уже больного, которому уже было трудно тащить такую большую семью.

- "Ты у нас поживи! Хоть Ольге с Лизой поможешь. Совсем никуда не ходим. Устала она, и зима была сухая. Рыбы совсем мало стало, и болели мы"

Все было у них по-прежнему. Художник и друг-помощник Шерстяной, весь в обидах, опять ушел на ставник и жил у рыбаков. Сколько я их помню, они жить не могли друг без друга, но ссорились до драк. Ссоры были художнические, об искусстве и себе в искусстве, поэтому исключительно обидные. Шерстяной приехал на остров много лет назад в компании и остался. Периодически он уезжал в Москву и возвращался с желанием больше никогда туда не ездить. Зебеку было скучно зимой, и поговорить было не с кем, поспорить об искусстве, о московских проходимцах и забулдыгах, и он оставил его у себя помощником по хозяйству. Хозяйством они обзавелись, купив козу Белку и десяток кур, построили что-то вроде пристройки за летней кухней. Шерстяной научился доить козу, ведь в семье подрастали дети. И ходить за молоком, и тратить деньги Зебек не любил. Да и доход был только летом от приезжающих галерейщиков. Детей надо было кормить. Конечно, спасало море, рыба. Основным кормом для кур были остатки со стола, ну и рыба. "Стерадаптели мои" - называл кур Зебек. Куры были быстрые и вороватые, старались воровать пищу, стоило только отвернуться. Их, как водится, гоняли, но они были вольные, подстать хозяину, и не хотели ночевать в курятнике на заднем дворе, а взлетали на деревья, растущие в низине, и спали там. Ну и неслись под акациями, где теперь Шерстяной сажал картошку. Шерстяной появился на острове позже, чем я, приехав с женой и четырехлетней дочкой. Мы тогда познакомились с ним у Фёклы, где они небольшой компанией снимали жилье. Потом, приехав через несколько лет, я обнаружила его у Зебека в помощниках. Я относилась к нему нормально. По-дружески, но никак. Зебек был Зебек, и я относилась к нему по-дочерни, помня, как мы жили давным-давно с отцом, Зебеком и его первой женой Нелли. На следующий год лето было обычное. Приехали художники из Одессы, Николаева, Москвы, и мы по-прежнему собирались вечерами у Зебека. По всей Покровке доносился его громоподобный голос, хлесткие слова, приправленные матершиной, громкий смех и бесконечные рассказы о художниках, выставках и, конечно, острове. По-прежнему Аллка в любую погоду стояла в позе садовника в степи, не зная ни суббот, ни воскресений, относясь в работе ответственно. Теперь ее лицо стало более грубым, она отяжелела и обсуждением всех островитян было то, что зимой она родила и оставила в роддоме дитя, опять не известно от кого. Вроде, ни с кем не гуляла, только стоит целыми днями посредине степи, деревья сажает.... Спустя много лет все привыкли и не осуждали ее, но почти каждый год она оставляла детей в роддоме, потому что с ее умственной неполноценностью поднять маленького ребенка не могла. Пока, не прекратив это безобразие, врачи в Очакове не перевязали ей трубы. Сын ее был первой шпаной на острове. Лазил по закрытым домам, был невоспитан, колюч и хамоват. Но мать жалел и любил. На острове была школа, и жители были благодарны Зебеку потому что школу не закрывали, ведь почти в каждом классе сидел один из сыновей его большой семьи, и школа работала. Стали появляться новые люди, чего раньше не было. Вернулся Роберт, который уезжал к матери в Ялту. Он уже не рисовал, и мои приставания не воспринимал, отмахивался: "Не буду рисовать, и все!". Ходил по домам, помогал старушкам убирать сено и другие мелкие дела. Они его за это кормили и давали небольшие карманные деньги. Роберт был очень талантливым. В юности рисовал разрушенные замки, закаты. Раньше он был другой. Одичавший на острове, ранимый, добрый, и то время, что он провел в Ялте, сломало его и растоптало. Он вернулся совсем другим. Больше не рисовал и стал выпивать. Много-много лет я не была на острове, уехав жить в дальние страны, выйдя там замуж. Остров звал, и самое счастливое время было там. Я помнила его до запахов чабреца и мяты, до звуков ночных птиц. Все-все всплывало в памяти: как мы с Зебеком сушили мелкую рыбу, и он вкопал столб, установив на него колесо, от которого расходилась леска, и весь двор был в гирляндах мелкой рыбешки. Это придавало ему какой-то необычный пиратский вид. И подвешенная на столбах перевернутая лодка, под которой был стол, всегда засиженный мухами... Бегающие стерадактели... И полка в холодильнике персонально для Зебека... "Стар я... Себя беречь надо...и больной..." И чай... такого чая не было нигде. Что он туда добавлял, какую смесь степных трав? Чай благоухал такими запахами и был таким вкусным, ароматным, что не было такого ни в одной стране. Объехав полмира, тянуло только туда, к тем родным, теплым людям из детства. Много лет спустя приехав туда, я не пошла на пепелище. Там не было всего того, что звало сквозь года. Зебек умер. Просил меня приехать проститься. но я, живя в другой стране, не смогла вырваться. Незадолго до его смерти, у него сгорел большой дом. И, приехав, я не узнавала остров. С него сняли статус заповедника, и началось строительство курорта... с барами, гостиницами, ларьками для отдыхающих... Все было как везде. Нет, не все... теперь люди ходили в посадки леса собирать маслята, которых было множество, несли ведрами, заготавливали на всю зиму. Гуляя по лесу между посаженных Аллкой деревьев, я вспоминала ее и розовую раздорную шляпу. Не знаю, жива ли она, пьет ли она по-прежнему кофею... И спросить не у кого. Все там чужие, свои ушли. Аллка-Аллка, глупая, как палка - повторяла я, и было грустно и жаль прошедшего детства и юности, которых не вернуть. Шумел лес, уже большой. Каждый человек что-то оставляет людям. Она, конечно, была юродивая, но изменила ландшафт острова, и теперь зимой не было страшных ветров, благодаря лесам, посаженным ею.

МОЙ ОСТРОВ

Остров стал моим. Моей мечтой, моим смыслом пережить холодную зиму в Москве. Я влюбилась в это место. Тут была свобода и одиночество. Непаханые степи, заросшие вереском и седым ковылем. Песчаные дюны. Бесконечные пустынные красные лиманы. На мелководье лимана стайками грелась подрастающая рыбка с милым названием кефаль. Белоснежные песчаные пляжи, уходящие в бесконечность. Деревенские коровы, которые ходили по пляжу, ища в морском ветре спасение от назойливых мух и слепней. Знакомые, радостные всегда рыбакис трехлитровыми банками красного вина. На вопрос, можно ли купить у них рыбу, лениво махали рукой в сторону сетей, приговаривая: «Да вы же наши, каждогодние… Не товар! Идите и наберите сами! Но вообще, путевого ничего нету, мелочевка одна убогая». Путевым уловом тут считались осетры, которые заходили через залив. Ловить их было браконьерством, но единственный на острове милиционер прикрывал рыбаков. Всем надо было жить, и все тут было по-семейному. Маленькие деревенские домишки- мазанки, покрашенные в голубой нежный цвет, тростниковые заборы и крыши… Милые старушки, издалека завидев прохожих, спешили к забору поговорить о жизни. Всех нас знали, кто, откуда, к кому приехал, кто кому кем приходится. И милые деревенские сплетни о главном человеке и художнике Зебеке...

- А что Зебек, все море малюет? Гарно малюет, обещал и мне подарить, да, видать, забыл… Ты к нему пойдешь – напомни!

Домики располагались по два – три рядом, разбросанные в беспорядке по всей косе. Практически ни у кого в те времена не было телевизора. Все обходились радио, и что творится на большой земле интересовало только как завести разговор. Все жили своей, островитянской жизнью. Сонной.. на горячем одесском солнце и степных ветрах. Все было тут особенное, и моя приехавшая бабушка была возмущена:

- Как они тут живут?! Тут совсем нет советской власти и колхозов! Ничего не сеют, не жнут, абсолютно оторваны от жизни!

Именно это и нравилось мне с десяти моих лет, когда меня впервые привез сюда мой отец к своему другу, художнику Зебеку. И я заболела красотой острова, красочными солеными лиманами, осенью заполняющимися перелетными лебедями, которые летели через этот заповедник и останавливались тут на месяцы. И выйдя утром из домика Зебека, можно было подумать, что на красные лиманы выпал белый снег и покрыл озера.

На острове был заповедник. Ходили легенды о диких лошадях, которые паслись маленькими группами, которых, впрочем, я ни разу не видела.

Я стала приезжать каждый год. Тут ничего не менялось, цивилизации по-прежнему не было. Старушки накрывали свои огурцы сетями, чтобы уберечь их от фазанов. Фазанов было много. Убивать их было нельзя, потому что это был заповедник. Зайцы, которые перебегали тебе дорогу, что, считалось, к плохому дню. Ранним утром степь оживала. Казалось, тебя сопровождает облако разноцветных кузнечиков, которые перелетают, освобождая тебе тропинку. Они тоже были необыкновенные, с розовыми и голубыми подкрылками. Когда мы шли на море, вся степь пела стрекотанием, радостью нового Божьего дня. Степь была живая. Жуки, кузнечики, мотыльки, стрекозы, бабочки кружились в бесконечном веселом танце жизни. И тебе невольно передавалась их радость каждого нового летнего дня. Казалось, степь пела волшебную песню жизни и радости. Все было какое-то живое в этой летней круговерти. Вечерами – стрекотание цикад с песнопением древесных лягушек, сверчков и прочей непонятной живности.Степь пела праздник жизни. И ночь не была безмолвна с глухим уханьем совы, шуршанием камыша, с сонными перекличками ночных птиц и глухим звуком прибоя и шумом деревьев.

Вечера сопровождались застольем у Зебека и важными разговорами, которые начинались разговорами о московских знакомых и заканчивались тем, что каждый доказывал свою правоту. Зебеку, по большому счету, было все фиолетово, но, находясь в веселом настроении, он любил спорить, а потом ругаться. Мы ссорились шумно и скандально, до слез и страшных обид. И клялись сами себе больше ни ногой к нему не прийти и запомнить все его глупые насмешки. Но на следующий вечер скучали по его скоблезным шуткам и насмешкам, громогласному смеху и хохоту и снова находили причины прийти к нему, и снова сидели до утра за сушеной рыбой, красным вином… Его обаяние было бесконечным, и не общаться с ним было невозможно. Он вызывал сильные чувства: любовь, гнев, обиду до смерти, любил проехаться по бездарным никчемным родственникам, паразитам и тунеядцам, завистливым отщепенцам. Было обидно, хотя в его бунтарских речах, несомненно, была правда. Но именно за это мы все любили его: за сарказм, злой язык, гениальность, неповторимость, доброту и ранимость, скандальность, вспыльчивость… за творчество, за его картины, безумную энергию моря, непримиримость к нашей городской фальшивой жизни, к непонятным заслугам бездарных художников, начальников, находящихся у кормушки в Союзе художников, с претензией на гениальность, с настолько невыразительными работами, которые никто ни в жизнь не мог распознать и запомнить. Мы понимали его правоту во многом, и любые наши разговоры как-то непонятно переходили в спор о гениальности. Все мы попадали под обаяние Зебека и искренне признавали, что Зебек гениален и неповторим, и наша дружба с ним важна. И эти посиделки у него под навесной перевернутой лодкой, закрепленной на двух столбах, за черным деревянным столом из струганных досок рядом с огромным железным сейфом, притащенным им с затонувшего корабля не понятно, на чем и как. Огромные кованы колеса, установленные на столбах, и висящие на них связки мелкой рыбешки… Все это было так только у него одного.

Мы любили его дом, в старых иконах и старинной мебели, его двор с длинной кухней, засиженной мухами, деревянные тарелки и ложки, покосившийся забор, непонятно чего загораживающий и обрывающийся так же неожиданно, как начинающийся. Черного противного козла со странным именем Телефон. Вечно скачущих по столам поджарых кур, которые бегали в полной свободной бесхозности и несли яйца тоже в общем хаосе под деревьями, и были столь же свободны, как их хозяин, ночевали на деревьях и не хотели идти во вновь построенный курятник. Но во всем был какой-то порядок, присущий только ему, Зебеку, и все было функционально, разумно и отлажено.

Зебек жил на острове с женой, Олей. Ее мы все любили. Она была совсем другая, чем он. Тихая и покладистая, молчаливая и любящая его. При доме Зебека жил также художник Володя Спасоломский, которого все называли «Шерстяной». Он попал на остров в мой второй приезд с отцом, приехал с женой и дочкой Катей. И как-то получилось, что уехали они без него, и он остался на острове на долгие-долгие годы, живя у Зебека, дружа с ним и ссорясь, уходя навсегда к рыбакам и возвращаясь. Все делили славу и выясняли, кто гениальней художник, кто бездарь и ничтожество. Дружба их была крепка и искренна, но сказанные в агонии скандала слова, взаимные оскорбления портили жизнь, и они расставались навсегда, и Шерстяной, забрав свой этюдник и нехитрые пожитки, уходил на ставник к рыбакам. Рыбаки принимали его в своей простой компании. Он жил у них, работая рыбаком, живя в рыбацком домике под названием ставник, в котором хранились сети, снасти, остатки старых лодок, огромные поплавки, буйки и прочая рыбацкая утварь.

Но жизнь с рыбаками хоть и была проста, без затей, в ней не было того, что связывало наших друзей: не было душевного разговора об искусстве и художниках, новых и той далекой эпохи. Не было того, чем жил и дышал и один и другой. Вечера были тоскливы, и пить просто водку было скучно и как-то даже бесполезно-бессмысленно. Байки о приезжих и бабах как-то быстро заканчивались, но Шерстяной переживал в себе обиду, правду последнего скандала, раз за разом пересказывая неправоту и насмешки Зебека и выслушивая утешения рыбаков. Он все чаще и чаще выходил курить свои дрянные папиросы на задний двор ставника, откуда вдалеке на пригорке виднелся дом его друга и недруга Зебека. Он говорил с ним, не переставая, приводя в свою защиту миллион аргументов, и диалог, ему казалось, продолжался, потому что был бесконечен. Он тосковал, ведь там была его семья, с детьми, которых было множество, кружкой козьего молока на ночь, теплота дома, смеха, скандала, душевного разговора и самого Зебека. Но Зебек держался в этот раз дольше обычного. Уже было холодно спать, укрывшись сетями, а его друг все не шел с ним мириться и не посылал за ним.

Как они мирились, я никогда не видела. Но застав Шерстяного на кухне Зебека за варкой какой-то нехитрой еды, и тут же получив от него задание о почистке рыбы, лука и чеснока, я ничего не стала спрашивать, потому как любила их обоих, и мне было радостно, что все снова вместе, помирились. С годами, вспоминая дом Зебека, вообще было не понятно, как мы там все умещались? Какой-то большой, дружной коммуной… Как-то никто никому не мешал, и все были чем-то заняты. И телевизора не было… В доме жили дети, детей было много, но они не капризничали и не мешали. Они резвились в зарослях акации, выполняли домашние обязанности. Дети были все практически погодки, мальчики. На острове шутили, что местную школу никак не могут закрыть, потому что маленькое село под названием Зебековка в каждый класс поставляет ребенка. У Зебека все были сыновья: от первой жены Нелли было два сына – Роберт и Женя. Но когда они разошлись с Зебеком, она уехала в Ялту, где у нее был дом на набережной. С ней уехал старший сын Зебека, Роберт, но через некоторое время опять вернулся на остров, где в соседнем селе жили его бабушка и дедушка – родители Нелли. Он так и жил, то у них, то у Зебека, но, к сожалению, больше не рисовал.

Долгие годы ничего не менялось: Зебек, Оля, Шерстяной, дети и все мы, художники, приезжающие из Москвы. Постепенно стали появляться новые лица. И как-то в связи с перестройкой отменили статус заповедника, и вдруг разрешили продавать дома. Сначала продал дом учитель, потом родственники бабки Феклы. И наш остров стал меняться. Появились новые люди в большом количестве и новые дома из красного кирпича. Все это будет потом, через много-много лет, а в те времена остров был почти другой планетой, где был единственный милиционер под названием Зенек. То ли это было имя, то ли его фамилия… Он жил за Красным лиманом, и его жена приплывала к Зебеку на железной лодке, которая больше походила на старое корыто, ржавое и страшное, приобщиться к искусству и интеллигентным людям, в тайне тоже считавшая себя художником, ненавидевшая всех нас, москвичей, изрыгающая злость и проклятья в сторону русских и других неукраинцев.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге