Русский характер
Седой, 1946
...Разглядывал тяжелую, битую войлоком дверь, с натянутым поверх него старым брезентом, дырки разглядывал, старый плакат - "Все для фронта, все для победы!"... и больше разглядывать было нечего, разве что людей, но люди были одинаково-сумрачные и поступали одинаково - заходили, стряхивали с ног снег, спрашивали очередь, курили и молчали.
- Следующий!
Сеня сообразил, что дождался, перестал подпирать плечом круглую, обшитую металлическим листом печь, большей своей частью замурованную в стену и такую же, как и она, холодную, потянул дверь на себя, пропуская вперед сестру.
С коридора показалось, что сильно натоплено, даже лишку, но начальник, про которого ему говорили, сидел в фуфайке. Нетолстый - Сеня почему-то решил, что будет толстый - голос такой слышался, когда приоткрывали двери. И сразу подумал - хорошо это или плохо? Толстые добрее. Но и не худой. Впалый щеками, узкоскулый, гладковыбритый, пахнущий одеколоном, с городской стрижкой, аккуратными черносмольными волосами. Сеня сел на стул, сестра тут же пристроилась сбоку, Сеня отодвинулся, давая место.
- Она зачем здесь?
- А куда ее? Пусть здесь сидит.
- Пусть в коридор выйдет!
- В коридоре холодно! - настойчиво сказал Сеня.
- Пусть выйдет.
- Тогда и я тоже, - упрямо сказал Сеня - Я потом приеду. Если машину дадут!
- Откуда?
- С Толчеи, там написано, вы сами присылали, - протянул бумагу. - Вязовские мы! А я - Михайлов, - Енисей я! - назвал имя, под которым был записан в метриках, и которое сам едва ли помнил - все 'Сеня, да Сенька'...
- Ага! - сказал начальник, и Сене очень не понравилось это "ага", - словно словили на крючок. Начальник встал, прошелся до шкафа, приоткрыл так, чтобы Сене не было видно - что там внутри, достал большой, твердого переплета журнал, зажал подмышкой, закрыл на ключ, который положил в карман, уселся на свое - Сеня обратил внимание, что на стуле у него подушка и удивился. Никогда не видел и даже не слышал, чтобы на подушках сидели.
- Значит, так... Толчея - Михайловы... - начальник разложил журнал и отметил там что-то и посмотрел на Сеню внимательно. - С каждого двора, и с твоего тоже, положено сдать по продналогу четыре дюжины яиц, а это значит сорок восемь штук.
- У меня курей нет.
- У многих нет. Значит, положено купить и сдать.
- С нашего не положено, - удивился Сеня. - Семья погибшего на фронте, я несовершеннолетний, и больше нет никого.
- Написано с каждого жилого двора! - помахал бумажкой начальник.
- Совхоз будет решать, - сказал Сеня.
- Совхоз решит, как мы скажем, - отмахнулся начальник и посмотрел на сестру. - Сколько ей?
- Девять. Катя зовут.
- Ты несовершеннолетний, ей девять. Значит, положено ее... в детский дом.
- Это с чего это? - ощетинился Сеня.
- Он немца убил! - громко сказала Катя, думая, что это поможет.
- Да? - на секунду удивился начальник. - Ну, и что - я может быть тоже убил!
- Вы не воевали, вы сюда из Ташкента приехали, - сказал Сеня то, что слышал у себя в совхозе.
- Полицая тоже убил! - тут же громко-громко сказала Катя.
'Про полицая, это она зря - подумал Сеня, - этот теперь совсем обидится, подумает, что намекают...'
- Хамим? Значит, так! - рассердился начальник. - Будем решать вопрос с детским домом! Товарищ не понимает!
- Да понимаю я, - сказал Сеня. - Сдам яйца!
- Сиди пока.
Подхватил журнал, быстро вышел, слышно было, как хлопнул дверью соседнего кабинета. Отсутствовал всего пару минут, пришел довольный - Сеня сразу заметил - распирает человека.
- Все ваши в погибших не считаются, а числятся пропавшими без вести!
- Погибли они! - сказал Сеня. - Я знаю!
- Бумаги лучше знают! - сказал начальник, и Сеня понял, что такого не переубедишь, должность такая: тут либо человека под нее подбирают, либо она ломает под себя.
- Ему медаль обещали! - опять сказала Катя. - За немца и полицая!
Начальник отмахнулся.
- Агентом у вас назначили, сейчас посмотрю... Давид Маркович Субботин - он будет ходить по продналогу, собирать и описывать.
- Это Субботу что ли? - скривился Сеня. - Пришлого?
- Пришлых здесь нет! - строго сказал начальник. - Здесь все советские люди!
Как же, советские... Сеня не очень был уверен, что начальник совсем советский, а уж Суббота...
- Свиней держите? Кожу положено сдавать!
- Откуда у нас свиньи! - удивился Сеня. - Свиньи теперь в городе.
- Пошел вон! - сказал начальник, захлопывая журнал и откидываясь назад.
- Я не про это хотел сказать! - заторопился Сеня, сам испугавшись сказанного. - Свиньи теперь только при вас, при комбинате, а у нас, как все немцы повыжрали, так новых не заводили - самим жрать нечего...
- Вон! - коротко сказал начальник.
Сеня вышел, пропуская Катю вперед, придержал, не давая пружинам хлопнуть, прикрыл аккуратно за собой.
- Сердитый? - спросили в очереди.
- Угу! - кивнул Сеня.
Снова приоткрыл, просунул белую голову.
- А грачевыми принимаете?
- Что?
- А яйца! - громко напомнил Сеня, думая, что тот плохо слышит. - От грачей!
- Вон!! - прорычал начальник замахиваясь бумагами.
Сеня захлопнул дверь. Постоял, подумал - стоит ли еще спросить про вороньи яйца? - и решил не спрашивать.
2.
- Какой белый! - сказала кладовщица про Сеню. - Словно седой!
Белобрысые среди 'вязовских кровушек' не редкость, но Сеня (а если по взрослому, то - Енисей) не родился таким, таким стал - в один из ноябрьских дней взял, да и выинел, словно убитый морозом рогоз - никто не заметил как и почему это произошло.
- Он немца убил! - сказала Катя, и Сеня дал ей тумака.
Вообще-то Сеня добрый, а тумака дает, когда не дело говорит или не к месту.
- Не надо ее бить! - сказала кладовщица.
- Надо! - сказал Сеня. - Кроме меня у нее никого нет.
Дядька-инвалид не сказал ничего, только странно посмотрел на Сеню и вздохнул.
Когда пришли, Катя его не сразу заметила, только когда в углу шевельнулось, увидела на деревянной тележке полчеловека, с перекинутой через шею торбой. Полчеловека - это мало: получилось, что он хоть и взрослый, а она, Катя, больше его.
- Теперь кору будем принимать, - сказала кладовщица. - Наряд такой спустили. Расценки по ходу определят.
- Зачем кору?
- Кору для обуви, принимать будут вязанками.
- Обувь из нее делать? - удивилась Катя
- Нет, это для чего-то другого, - наморщил лоб брат-Сеня.
А скучающий дядька-инвалид объяснил:
- Дубить будут, квасить, кожи замачивать. Но пока запрос на лозовую.
Катя подумала - как это можно корой красить? - потом вспомнила, как брат Сеня обстругивал ольховую палку, а с нее красились руки, словно кровь.
- Этот наряд - прости Маруся - не для меня!
- Ты мешки латай! - сказала кладовщица инвалиду. - Мешки понадобятся.
- На мешках не заработаешь.
- Только лозовую будете принимать?
- Пока - да. Если много заготовишь, машину пришлем, но стаскать надо в одно место, ближе к дороге.
- Ближе к дороге украдут, - пробурчал Сеня.
- За прошлую сдачу тебе положено... Деньгами возьмешь?
- Нет! - сказал Сеня. - Сечку!
- Мешок свой есть?
Сеня вынул из-за пазухи сложенный мешок, тот что дорогой согревал грудину, и даже не столько сам, как мыслями, что он, Сеня, в нем понесет. Достал веревку - обвязывать.
- Что же к углам не подшил? - спросил инвалид. - Теперь как не вяжи, какая-нибудь дорогой соскользнет.
- Можно по камню внутрь в углы, и вокруг обвязать, - сказал Сеня, который так уже не раз делал. - Я схожу поищу.
- Смерзлось все! - сказал инвалид. - И снег!
- Можно из под дома, там под крыльцом должны быть.
- Не ерунди! - сказал инвалид. - Хозяйка, удружи мальцу пару картофелин.
Кладовщица укоризненно посмотрела на инвалида, но перечить не стала, вышла в складское и принесла две гладкие картофелины. Инвалид загнал в углы и ловко обвязал веревкой.
- Хорошая веревка. Немецкая?
- Немецкая, - подтвердил Сеня.
- Где достал?
- Там нет уже, - честно сказал Сеня.
- Куда тебе?
Сеня сказал, мужчина присвистнул.
- Ты поосторожнее бы у себя гулял, там у вас, я слышал, самые бои были. Подорвешься нахрен!
- Это не у нас, это три километра от нас. Все хорошее уже обобрали. Еще трофейщики обобрали.
- Трофейщики чисто не обирают, - сказал инвалид. - Леная команда.
Посмотрел на Катю.
- Не дотопаешь с ней.
- Я знаю, - сказал Сеня.
- Только сечку? - спросила кладовщица. - Еще что-нибудь?
- Нет, самое дешевое.
- Это больше чем полтора пуда будет, - сказала кладовщица с сомнением.
- Донесу! - уверенно заявил Сеня. - Это донесу.
Обмотал, затянул горловину, подгоняя лямки под размер.
- Машина будет в Луки, я шоферу скажу, чтобы до Рокачино вас подбросил, а дальше сам.
- Спасибо! - с жаром сказал Сеня. - Я вам этой коры больше всех наготовлю!
Когда ждали машину дядька-инвалид спросил тихо.
- Ты правда немца убил?
- Да, - сказал Сеня.
- А мне вот не пришлось, - сказал инвалид. - Меня раньше убили... Но, считай, ты за меня рассчитался.
- За вас он полицая убил, а немца - за нас! - встряла Катька и опять получила тумака, но несильного...
3.
...Сеня не один, у которого в Отечественную погибли все до единого; и те, кто ушел на фронт, и те, кто остались. Повыбило родню ближнюю и дальнюю. Всех повыбило. Мужчин, женщин, погодков и тех, кто младше... А на фронт, кто мог, так все разом и ушли, что по отцовской, то и по материнской - деды, их братья - дядья, включая двоюродных, их сыновья-неженатики...
(Неизвестно, кто и как потом писал статистику по "южным псковским", но тех, кто носили родовое звание "вязевские кровушки", включающие в себя длинную цепочку деревень и выселок вдоль реки Великой, ее верховьях, разом набили два эшелона. Так родней тогда и брали, чтобы бок о бок воевали и пристыдили, если кто сплоховал. Погибли в первый же год войны - где? - неизвестно. Не было еще таких войн, чтобы убивало всех. Стали! Гитлеры пришли... Кто-то говорил, 'вязевские кровушки' на псковском рубеже постановили больше не отступать, не приказ такой получили, а сами решили - миром своим. Может быть и так. Война слизнула. Оставшихся добрала оккупация, а последние крохи - хрущевские дела. И деревни - вся гирлянда их, многоголосая, затейливая - исчезли бесследно, редко где оставив молчать за себя угловые камни...)
- А правда, что отец с водяным дружил? - спросила Катя.
- Правда! - сказал Сеня.
...В глухую осень сорок первого пришел Михей. Сеня чувствовал как кто-то по звериному смотрит из-за реки. Вечером специально вышел на кладки с удочкой, стал ждать. Человек переплыл, вцепился в кладки, вылазить не стал. Голый, тощий, должно быть, одежду развесил на том берегу - осмотрительно.
Сеня с трудом признал Михея, который был им каким-то боком родня, если считать по дальним и сводным.
- Ползи к бане, - стараясь не смотреть в его сторону, сказал Сеня. - Там наши, укроют под полом.
- Кто?
- Мы, бабка Стефанида, Макаровна со своими...
- Дети с ней?
- Все шесть.
- Не пойду, - сказал Михей. - Про своего станет спрашивать, а он погиб, голосить начнет.
С Енисеем разговаривал как со взрослым, словно он последний или самый старший остался. Стуча зубами успел рассказать про пересыльный лагерь - там всяких много, но "вязевских кровушек" было только пятеро.
- Мы вчетвером ушли, отец твой, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться, он не сдюжил, рана у него нехорошая.
- Оставили, значит? - глухо спросил Сеня.
- Он так велел. Антонов огонь пошел от бедра.
- Остальные где?
- У Абрацево стреляли по нам, Егориных, Кирю и Павла, сразу насмерть. А дядьку твоего, Алексея Алексеевича, закопал у Новой Ранды, дальше не сдюжил нести.
- Где?
- Там видно. Свежий холмик и ветка воткнута еловая.
- Цела мельница? - зачем-то спросил Сеня, про водяную мельницу на которой когда-то - кажется так давно! - работал его отец.
- Нет, порушена, но восстановить можно, - сказал Михей и неловко добавил: - Дядьку твоего перезахоронить бы, я глубоко не смог. Волки раскопают...
- Мне туда не попасть: у нас за уход расстреливают - партизан боятся.
- А что, есть партизаны?
- Наши повывелись, а с Белоруссии заходят. Ты куда теперь?
- Сперва домой.
- Не ходи, там теперь плохие немцы, не по-немецки разговаривают. Дядьку Серафима убили.
- Он же старый совсем!
- Шапку не снял. Гвоздями приколотили. Так велели и похоронить - в шапке и с гвоздями... Автомат дать?
- Откуда у тебя автомат?
- Нашел! - соврал Сеня.
Пришла сестра, Михей поднырнул под кладки.
- Иди домой! - строго сказал Сеня.
- Меня Васька обижает!
- Иди! Скажи, сейчас приду - щелбанов ему надаю.
- И Витька!
- Ему тоже.
- Ты с кем-то разговаривал.
- С водяным! - сказал Сеня. - Иди, не мешай, мы не договорили еще.
- Я посмотреть хочу!
- Только не ори! - предупредил Сеня. - А то получишь от меня.
- Он добрый?
- Добрый.
- За нас?
- Да, за нас.
- Тогда не буду! - пообещала Катя.
- Сейчас выплывет... Не спугни. Хорошо?
- Хорошо.
- И не смотри на него, немцы могут заметить. На поплавок смотри...
Плеснуло.
- На дядю Михея похож, - сказала Катя.
- Молчи! - предупредил Сеня. - Дай мне с ним договорить.
- Молчу, - сказала Катя.
- Моих когда видел? - спросил Михей.
- Давно. Ваши, слышал, работали на Древяной Лучке, потом их куда-то дальше угнали.
- Так, значит... - постарев лицом сказал Михей.
- У меня автомат есть, - напомнил Сеня. - И футляр с обоймами. Могу дать.
- Нет, - сказал Михей. - Прибереги. Мне с винтовкой сподручней. Я за такую же расписывался, должен отчитаться. Хлеб есть?
- Сейчас пройдусь - соберем.
- Крючков бы еще и леску.
- Лески нет, я конским волосом. Сейчас от своей намотаю.
Взял щепку, смотал, потом, не возясь, обломил кончик удилища, уронил на кладки.
- Сидор принесу как темно станет, положу в тот куст к воде... Плыви обратно - замерз уже совсем.
- Подожди, - остановил Михей. - Отец ваш, Иван Алексеевич Михайлов, велел кланяться и простить, что так получилось. Еще сказал, что в доме, возле дырника, меж бревен червонец заткнут. Велел взять.
- Как его теперь возьмешь? - растерянно проговорил Сеня. - Немцы, штаб у нас.
- Бывайте! - сказал Михей и нырнул.
- Откуда водяной отца знает? - удивилась Катя.
- Отец мельником работал. Забыла? Дружили они...
4.
- Есть хочется! - в который раз сказала сестра.
- Я помню! - чуточку сердито буркнул Сеня, понимая про что она думает.
Две настоящие картофелины, это тебе не "тошнотики", что получались с той, которую весной после запашки разрешили обобрать на совхозном поле.
Уже дотопали до "немецкого кладбища", куда сносили невыживших раненых от палаток развернутого здесь полевого госпиталя. Здесь не скопом закапывали, как наших, которых собирали с полей, а каждого в отдельной могиле, красивым березовым крестом и надписью.
Мимо этого кладбища теперь ходить страшновато - могилы открыты. Это дядя Давид летом и осенью чудил, то про которого все говорили, что он "порченый" и не поймешь откуда - то ли питерский, то ли ташкентский - хвастал, что работал там во время войны, какую-то бронь имел. Каким лешим оказался тут, не вернулся туда, откуда родом, но осел здесь - прилепился к хозяйке с уцелевшим двором. Как было принято говорить: "ушел в примаки" - дело среди мужчин неуважаемое. Ходил сюда рвать золотые зубы. Вот от этого поваленные кресты и раскрытые могилы. Здешние крестов не валят. Катя подумала, что дядя Давид очень смелый, это наверное, страшно у мертвяков зубы рвать. Потому подумала: так им и надо, фашистам! Пусть без зубов лежат!
Здесь Катя совсем притомилась. Хотя снег отсвечивал, дорогу было видно, но дальше не полями идти, а лесом - темно. Сеня сказал, что скоро луна будет, и холодно станет, а пока - можно отдохнуть. Место открытое, никто незаметно подойти не сможет. Катя подумала - если только из могилы, и поругала себя - мертвяки не ходят, мертвых она видела своих и чужих, и ни один не пытался обидеть. И потом, это наша земля, чужие должны бы лежать тихо - это чужим у нас страшно лежать.
Сеня наладил костер: нарвал коры с крестов, потом принес те, которые повалились. Вытянул у себя клок ваты из прорехи, достал винтовочный патрон, обстучал, раскачал и вынул пулю, сыпанул порох. Достал обломышь напильника и долго чиркал по нему камнем, стараясь попасть искрами в порох - распалил. Стало светло, и припекать бок, которым поворачиваешься...
Кресты, - подумала Катя, - горят лучше, чем любые дрова, даже если они и не такие, не березовые. Почему так?
Сеня принес еще. Катя стала громко читать имена, немецкое она читала даже уверенней, чем Сеня. На одном по буквам разобрала: Курт и попросила - не жги!
- Это не тот Курт! - сказал Сеня, но все равно отложил, потом отошел в сторону, воткнул и навалившись всем телом, стал с ожесточением вкручивать. - Весной все равно оттает и повалится! - заругался Сеня, чему-то злясь.
Про Курта, который не раз, с каким-то грустным убеждением говорил - "Я не немец, я - австриец!" - вспоминать было странно-печально. То же самое Курт говорил, когда помогал выносить вещи, а потом поджигал их дом, но здесь он уже прибавлял, что придет немец, увидит, что Курт дом не сжег, сделает ему, Курту, пух-пух-пух! Курт говорил смешно, Катю это всякий раз веселило, но только не тогда, когда он жег их дом. Пусть даже и не жили они в нем давно - немцы его сразу заняли, как пришли - хороший дом, братья Михайловы рубили, не кто-нибудь. Себе рубили! Тем, кого выгнали, разрешили приютиться в старой бане у реки: Макаровна со своими шестью детьми, баба Стефания, Катя с Сеней и еще одна женщина с сыном, что отстала с эвакуируемыми - его потом на глазах у Кати и убили. Но тогда не Курт на работу возил, а другой...
Сеня скинул фуфайку, заголил руку до плеча, опустил в сечку, радуясь, что ее так много, нащупал картофелину, осторожно вынул, дал держать Кате, стал щупать вторую... Катя прижала картофелину к щеке.
- Гладкая!
- У нас сорт другой. С нашей толку больше! Лучшего сохранения! - сказал Сеня и запнулся.
Картошку свою недохранили. Катя вспомнила, как солдаты раскрыли картофельную яму, а Сеня пришел ругаться на них. И сказали друг другу много обидных слов. И как посерел лицом, когда его обозвали - "фашистский выкормыш". И сказать на это было ничего нельзя, потому что немцы кормили тех, кто работал, а кто не работал, те умирали. И не сказать им, что немца убил, потому как они сами каждый день убивают, и их самих, быть может, убьют, а Сеню уже нет... Сеня не пошел к командирам жаловаться, а солдаты вернули часть картошки.
Сеня сдвинул костер в сторону, а в жар пихнул картохи и присыпал...
Катя вспомнила как жарили кротов и сглотнула слюну. Кроты вкусные. Жарили их на палочках. Сеня ловил много - сдавал шкурки. По-всякому ловил: и проволочными витыми капканами - сам понаделал из стальной проволоки - и даже руками. Катю тоже научил - надо сидеть тихо и ждать, когда крот холм свой зашевелит, тогда сразу же ход перекрывать, нору - ее видно, вздутая она, потом быстро раскапывать... Кроты на вкус одинаковые, а шкурки разные. С подпалинами не хотели брать вовсе. С подпалинами считались браком, как линялые. Брат Сеня уговаривал, чтобы взяли по другой цене, но так и не уговорил. Баба Стефания из выбраковышей сшила душегрейку - ту самую, которая сейчас у Кати под пальто поддета.
- Проживем! - в который раз говорил Сеня-брат, и Катя понимала что проживут, но есть хотелось все время. Себе удивлялась, Сеня-брат ел не больше ее, а был большим - ему, наверное, больше надо? Или нет - поскольку уже вырос? Размышляла, не замечая, что Сеня до взрослых еще не дотянулся - это для нее он большой. Иногда пугала сама себя, что внутри червяк завелся. Сеня-брат глистов вывел чернобыльник заваривая. Катя сама видела, как вышли, и Сеня сказал, что глист большим может быть - во весь желудок - и чтобы всегда руки мыла: они с грязных рук заводятся. Катя скребла руки с песком и золой, ее и для мыльной воды разводили, этим же отскребали, мыли посуду... Руки были в цыпках и поверх потрескались, было очень больно. Сеня опять ругался, чтобы не забывала вытирать насухо и часто не мочила. Мазал маслом, но не тем, которое можно есть...
У Сени тяжелые немецкие ботинки, Катя не спрашивала откуда. Может быть, оттуда, откуда все. Ходил по лесу и окопам, собирал всякое и сволакивал в одно место за рекой, потом сортировал и перепрятывал. Сейчас в лес ходить можно было. За это больше не расстреливали. А раз очень-очень повезло... Ту бочку Сеня два дня катил. Теперь она в огороде была врыта, сверху крышка, гнилухи и всякий мусор. Леня иногда открывал, ковырял там веслом-обломышем, выворачивал кусок машинного масла в котелок и носил на обмен. Катя к ближним окопам тоже с ним ходила, помогала патроны собирать которые россыпью, и блиндажах раскапывать. Ко всему другому, кроме патронов, Сеня ей запрещал прикасаться - велел его звать. Случалось - хвалил. Все, что собирали, густо мазал маслом, складывал в снарядные ящики, иногда еще обматывал поверх тряпками и опять мазал маслом. Говорил - пригодится! Хотя бы для охоты!
Катя несколько раз видела как убивают. А один раз сама помогала. Выкрикнула по-немецки одно нехорошее слово, немец повернулся, а Сеня, который на корточках рядом сидел - червяков немцу насаживал, тыркнул его ножом в шею, который под кладками был зажат, и потом стал тыркать везде, даже когда тот с кладок стал сползать - все тыркал и тыркал. От немца крови было много больше - все кладки залило. Питаются лучше, либо Сеня неправильно его убил... Потом мама Аладика подбежала помогать кладки мыть от крови, а немец, как упал, так по воде и уплыл, но неживой.
Неизвестно, что другие немцы подумали - искали долго, но не нашли. Если бы в деревне кто-нибудь из взрослых мужчин был, может быть и расстреляли, но на женщин и детей думать не стали, хотя автомат пропал и ботинки тоже. Подумали, что он в другую деревню ушел, он иногда уходил, а партизан здесь не было, хотя Катя видела партизан, одна такая к ним заходила, хлеба спрашивала, а тут немцы стали к бане спускаться, так она фуфайку бросила, стала на нее и давай стирать уже замоченное. А по шее вши ползут! Катя подумала - увидят, что вши, сразу догадаются, что партизанка, и всех тогда расстреляют, но немцы не зашли, они купаться спускались. Потом Сеня и полицая убил, но так, что подумали на другого полицая. Катя опять это видела, хотя Сеня не знал, что она видела, и видела как невиноватого полицая забирают, и как он трясется, совсем как Аладик, когда его расстреливали, и подумала, когда ее убивать будут, тоже так будет, но когда Сеню будут убивать - он трястись не будет ни за что!
Сеня выкатил картохи. Катя зажала свою рукавами, наклонилась и стала нюхать, вбирая в себя сытое тепло. Сеня у своей выел середину и отдал половину ломкой, пачкающейся кожуры. В кожуре самая сытость. Потом Катя взялась за свою...
Аладик с братом Сеней воровали мешки - бабы распускали их на носки, Катя сама в таких носках ходила. Звали его не Аладик, и даже не Владик - Катя слышала, как мать его звала по другому и разговаривала на незнакомом языке, но всем, к месту и не к месту, говорила, что зовут Владиком. И Аладик это подтверждал, угрюмо кивая.
В тот день Катя сама слышала, как Сеня сказал, что сегодня не надо - сегодня не Карл, а другой, но Аладик рассмеялся, а когда отъехали, подполз на карачках к заднему борту и бросил в сторону скатанный мешок. Машину остановили, слышала, как немец орал шоферу, потом всех заставил вылезти, так же всех повел к мешку - поднял, стал тыкать в лица и спрашивать - кто? Никто на Аладика не показал, но тот затрясся и сразу стало понятно - кто. Отвел в сторону, отошел на два шага и расстрочил из автомата. Катя видела как с груди словно камнями пыль выбило, а потом Аладик упал, а потом закричали, запричитали, а немец повел автоматом в их сторону, и все замолчали... А Катя закрыла глаза и больше ничего не видела, и открыла, только когда приехали. Сеня больше мешки не воровал, но убил немца. Правда, другого, этого офицеры куда-то перевели... Убил на кладках, когда тот рыбу ловил, а мама Аладика помогала кровь отмывать.
А потом фронт пришел, всех стали угонять, а Сеня сделал так, чтобы санки их, на которых Катя сидела с вещами, не скользили совсем, и от больших саней их отцепил, будто они сами. И следом тянул изо всех сил - все видели - как старается, даже плакал, показывал, что боится отстать. Даже немец соскочил, взялся помогать, потом плюнул, махнул рукой и побежал догонять...
Тех кого угнали, ждали в 45-ом и 46-ом - не вернулись никто. - Может, под бомбежку попали, - в очередной раз говорил кто-то, а Катя всякий раз перед сном тихонько плакала, но так, чтобы Сеня не услышал - он очень не любил, когда она плакала.
Катя картоху съела и согрелась больше чем от костра, осоловела, стала клевать носом. Сеня надавал тумаков под бока - идти надо! Катя заплакала. Брат-Сеня рассердился, но пообещал, как вернутся, запечь сладкого. Сознался, что лук закопал в снег. Печеный лук, если до того хорошо замороженный, очень сладкий. А тут еще и сечку можно запарить.
- Теперь на плече придется нести, - сказал Сеня, глядя на мешок.
- Я помогу! - сказала Катя, веря, что действительно поможет.
- Ничего, - сказал Сеня. - Недалеко теперь...
Мужики на войне
...В вечер просочились - тихо, по одному. Ждем. К ночи совсем сгадило - моргоза! - вроде самое время, а приказа нет. Сидим, нахохлившись, что сычи, ждем. Под утро, как высветливать стало, туман пошел - хороший туман - самое бы время! - а никто команды не дает. Жди! Нет дурнее ожидания. Тут повылазило, пошла мошка выедать глаза. Чуть шевельнешься, стронешь кустик, так не только сыростью обдаст, но из-под каждого листочка хрень болотная - гневливая! - во все, что не прикрыто, в каждую щелку, жалить, сосать... Видать, всю ночь уговаривалась, как скопом кидаться на самые живые места. Настрой перед атакой создала - готовый я на все, лишь бы быстрее.
Нет хуже сидения на таком месте. Болото - не болото, лес - не лес. Вроде все обросло густо, а чахлое, кривое, так и не укорневилось. Дернешь какое-такое - легко выйдет, а корень даже не метелка - ну, совсем никакой! - и ямка откроется, и вода в ней. Потопчешься на одном месте, чавкать начинает - грязь выдавливается. Хорошее время (в живых остаться) пропустили - ушел туман. Солнце заискрило - хорошее время умирать. Но когда мины пошли сыпать, сообразил, почему ротный на этот участок напросился, чпокают они, фонтаны грязи вверх, а осколков нет. Одна упала, едва ли не по маковке, рядом пузырь вздула и приподняла, а из разрыва только ошметками обдала, грязюкой. Уделала с ног до головы. В ином месте собирали бы меня по кусочкам, тут только уши заложило. Мягко минам падать, глубоко входят, вязнут, и осколкам уж той силы нету. А которые только - чпок! - вошли, и гулу нема, не иначе лешак заглотил.
От своей мины шарахнулся, да веткой в глаз: горит, слезится - не проморгаться. Пропустил команду, чую только, что все бегут уже. Хотя какое тут беганье, семенят промеж коряг, продираются. Я и так черней черного, так еще, как бежали, месили грязюку, упал. По пуду на сапоги набрал, думал сердце разорвется от напряга. Тишком бежим, без крику. Но уж когда ворвались, тут уж волю глоткам дали.
Свалился в окоп за остальными, тесно, не разойтись, бежим гуськом. Первым не помочь, как остановился кто, так под себя его подминаешь. Ранен - не ранен, жив - не жив, уже на их, и через их, лишь бы в глотку кому вцепиться, а как вцепишься, так задние уже по тебе, вдавливают в жижу обоих. Я своего первого на той атаке даже не удавил, утопил в грязи - захлебнулся он. Отдышался на нем лежачи. Хорошо! Очухался маленько, огляделся, вроде как один остался? Нехорошо... Стал наверх карабкаться, помнил, что наказывали, в первых траншеях не усиживаться, не обживаться, сразу же вторую очередь брать, иначе кранты всем - выбьют. Карабкаюсь-карабкаюсь, а никак, высоко и скользко. Окоп на горке, и задний край много выше. Там сунулся, здесь... Соскальзываю. Его ети! До чего обидно стало! И подставить нечего. Взял за ворот, подтащил 'того на этого', двоих мало оказалось, тогда еще одного взвалил поверх, а он зашевелился, вяленько руками отмахиваться принялся. Дорезать бы его... Нож сам собой в руку прыгнул. Сердце зашлось. Понимаешь - надо, а душа не лежит. Может, сам дойдет? Посмотрел - туда-сюда - ну, нет больше мертвых немцев. Искать не стал, его попользовал. Нож воткнул в землю, на руках подтянулся, ноги перекинул, откатился подальше от края... и чуть не заорал. Нос к носу с Лехой Копнинским улегся, а он не живой совсем, лежит на боку, коленки к груди, рук не видать, а лицом чист. Все извалялись, а он лицом чистый. И глаза удивленные. Я еще сдуру подумал, что все наши, как помирают, сразу чистыми становятся. Хотя и не первый бой, а мысль откуда-то такая странная.
Переполз через Леху, ему все равно, он не обидится, поймет, потому как, вижу, что в полный рост стоит гад в не нашей шинели, белым шарфом у него горло замотано, и свинцом окоп поливает - сверху вниз, прямо под ноги себе. Опустошил магазин, бросил, и второй из своей круглой коробки тянет, вставляет так припокойненько, не торопясь, словно кажний божий день у него с этого начинает. И опять поливать - стволом водит со стороны в сторону. Я как был на четвереньках, так и пошел на него. И не вспомнил, что человек я, до самых его сапог... Только о ноже помнил, что в руке, а про винтовку свою вовсе забыл, будто не было ее никогда. Как понимаю, ее еще раньше забыл - в окопе, когда немцев складывал - прислонил к стеночке, чтоб не мешала.
Развернулся он, когда почувствовал, что рядом встаю в рост, тут его и ударил снизу. Вряд ли он тот нож увидел. Сам его ножом поднимаю, и кажется мне, что это он куда-то вверх уходит, обидно уходит. Не понимаю, что я это делаю. Перехватил его левой рукой за загривок, к себе тяну, чтобы не соскочил, не улетел под небеса. Нельзя их в небеса отпускать, небеса для Лехи. Он выгибается, я к себе, духи учуял от шарфа... и так меня это озлило - сломил, зубами в шарф вцепился. Ноги скользят, разъезжаются. Обмякли оба, разом, будто воздух из нас выпустили. Так на коленях и замерли, обнявшись. Так и помер он. И я не понимаю, помер, али нет.
Не знаю, сколько времени прошло, только понимаю - немца у меня отнимают. Зубы разжать не могу, отрезали кусок шарфа подле лица. Отняли немца, сняли с ножа, ногой спихнули. Ладонь с рукояти не разжать, закостенела. Покричали что-то в уши, не понять, потеребили, разбежались. Сижу.
Видеть стал. Вижу, ротный поверху ходит, как тот фриц. Опять ротный живой, никакая холера его не берет. Где-то карманной пукалкой разжился, ходит постреливает, не понять кого. Может и наших, тех, кому уже край - кишки наружу. Таков уговор был, ежели ноги отдельно валяются, либо кишки по грязи размотаны - пособить. Он больной на голову, ему война в радость, все знают, потому самые дела поручают. Где другим могила, с него как с гуся.
Сижу, кусок шарфа в зубах - рот не разжать - ни проглотить, ни выплюнуть. Вниз смотрю, грызу кусок до крови в деснах, орать хочется, выть, а слезы не текут. Там у блиндажа, стоймя, друг дружку подпирая, товарищи мои мертвые все, и немца того товарищи - всех он их, без разбора.
Сижу, не хочу больше ничего. Наработался. Пульки стали пошлепывать в грязь. Чпок-чпок. А мне то не интересно, равнодушен стал. Ударило в бок. Не пулей, это ротный с налету толканул, прямо на головы, и сам сполз. Ох, нехорошо! Стали мы по этим головам ползти и дальше ползти, лишь бы подальше. Нож потерял, а винтарь где-то в первых траншеях оставил. Чистый трибунал. Ничего нет, кроме куска шарфа в зубах. Схватил первую железку - отчитаться - волоку. Тяжелая, не наша. Ротный обернулся, обрадовался, перехватил, в первом удобном месте пристроил, и ну поливать - громкая хреновина. Опорознил всю, опять мне сунул. Волоки дальше, пригодится! Коробки стал собирать, обвешался. Так и бредем по окопу, он место выберет, приладится и отводит душу, пока целиком не расстреляет. Потом так же.
Идем, я уже и о ствол руку ожег - хватанул неловко. В очередной раз мне это дело поручил - наладил, привалился спиной к окопной стене.
- Давай, - говорит. - Жарь гадов!
Высунулся - ничего не видать, нет живых.
- Зажигай, - говорит, - какая разница. Пусть думают, что мы тут живы.
Сам голову запрокинул - в небо смотрит. И я посмотрел, потом опять на ротного. Первый раз вижу, чтобы ротный настолько заморился.
Стреляю, раню землю поодаль. Какая-то трассером идет, зарывается, потом вверх взлетает. Отторгает ее земля, не держит. Как и нас к себе не приняла... Мало шрамов ей, что ли, понаделали? Стреляю...
Думаю, никого на всем белом свете не осталось, кроме меня и ротного. Так и пойдем мы по этому окопу до самого Берлина...
А тут стали сползаться на шумовище. И Митяха, из тех Лешенских, что родней мне по дядьке двоюродному приходится - живой, и даже не раненый, и братья Егорины по окопу приковыляли, друг дружку поддерживая - бинты спросили. Еще Кузин-младший сполз - улыбка до ушей - зубы белые...
Инвалиды Саньки-Снайпера
Санька примерно в том возрасте справедливости, когда едва ли не каждый ребенок гоняет от кур петуха, чтобы не топтал их - не "наказывал". Сашка не гоняет - петуху виднее, значит, куры того заслужили, да и некогда ему. Санька дружит с инвалидами...
У Владимира Петровича нет ног, у Евгения Александровича обеих рук, у Николая Ивановича рука и нога с одной стороны, Михаил Афанасьевич живет без желудка, а у Алексея Федоровича непонятно что - ходит так, будто нога внутрь его проваливается, в бане он моется отдельно, позже всех - Санька не знает, как он раненый.
Живут в длиннющей избе из бревен, прозванной "Инвалидным Бараком". Если с торца смотреть - изба как изба. А если со стороны дороги, то, Санька замерял, получается... ого-го! на сколько его шагов - очень длинная! Раньше в бараке жили одни только инвалиды, те, что из этих мест и без семей остались - совхоз за них поручился, но потом некоторые поумирали, и комнатухи освободились. Теперь в одной стороне семейные - они себе даже отдельный вход прорубили и стенкой огородились, а с другой по-прежнему - комнаты инвалидов и одна их общая кухня.
Летом много мух. На подоконнике в большой старой миске постоянно настаиваются залитые молоком куски красного мухомора. Кошка ученая - пить не станет, но Санька переживает за котенка, чтобы не подлез. Просит Владимира Петровича, и тот делает поверх миски решетку на четырех дощечках - что-то вроде опрокинутой клетки. Но все равно от мух не избавиться, хотя их и не так много, как на скотном дворе, куда Санька по разнарядке ходит брать коня, окучить картошку инвалидов. Мухи от жары и оттого, что многие в дощатых сараях разводят кроликов, а то и свиней - но этих только до зимы. А вот семейные круглый год в складчину держат корову - самые мухи оттуда.
Михаил Афанасьевич твердого почти не ест, пьет едва ли не одно молоко - на нем живет, но и то, бывают дни, когда организм и его не принимает. Что бы ни делал, очень быстро устает. На впалом животе у него огромный крестообразный шрам. Мало ест, меньше всех. Даже меньше Саньки. Со стола возьмет, укусит и сидит ждет - как оно ему покажется. Говорил, что в госпитале ему вырезали сколько-то метров кишок и еще что-то, а теперь пища перевариться не успевает. Иногда у него с губ выступают мелкие белые шарики...
У Владимира Петровича обеих ног совсем нет. Отрезано так коротко, что некуда крепить протезы. Когда в бане он сидит на лавке, одной рукой мылит, положенную рядом мочалку, другой придерживается, чтобы не опрокинуться, кила свисает едва ли не до пола. (У Саньки в этом году тоже пошла расти мошонка, он переживает, что вырастет такая же большая, тогда мальчишки будут его обзывать - "килун"!).
У Евгения Александровича нет обеих рук. Одной по самое плечо, вторая заканчивается у локтя, но сам локоть цел и от него есть коротенькая культя, которую врачи располовинили, чтобы в разрез, между костей можно было пихать ложку. Евгений Александрович даже ходит за грибами со специально вилочкой. Только проверить их не может и потому приносит много червивых. Грибы перебирает Владимир Петрович, режет их нещадно и беззлобно ругается на Евгения Александровича. Владимир Петрович до войны был заядлым грибником, потому сейчас ему без ног быть очень обидно. Евгению Александровичу обидно без рук, он был столяр, и когда Владимир Петрович что-то столярничает, его это коробит - смотреть не может. Шутят, жалко нельзя пользоваться чужим по очереди - Владимир Петрович занимал бы у Евгения Александровича ноги, а в другой день наоборот - отдавал свои руки и отсыпался. Евгений Александрович как-то дошутился, а не убежит ли кто-то на его ногах, и Владимир Петрович очень-очень обиделся - не разговаривал с ним чуть ли не с месяц.
Один раз сильно заспорили в июне. Владимир Петрович говорил, что белые уже есть - "колосовики", самое время, а Евгений Александрович уверял, что рановато грибам. Он, когда дорогой с телятника возвращался - смотрел обочины и даже в рощу заглядывал, в обычных местах нет. Рано! Владимир Петрович опять сказал, что будь у него ноги, он бы показал, как надо грибы собирать. На что Евгений Александрович ему ответил, что будь у бабы Мани хер, она бы за деда Филю замуж не вышла...
Тут кто-то и брякни - сходили бы вдвоем! Пусть Владимир Петрович Евгению Александровичу указывает - где гриб сидит. Слово за слово, да и сделали Евгению Александровичу нечто вроде деревянного наспинника с выступающей дощечкой - куда бы культя Владимира Петровича упиралась, а от него на плечи две дуги и один общий широкий ремень, чтобы двоих охватывал. Евгению Александровичу ремень получился на грудь, а Владимиру Петровичу на пояс. Корзинку, как обычно, на шею - дуйте за грибами!
Принесли полную. Евгений Александрович потом охал, отлеживался и говорил, что проклял все на свете - тут Владимира Петровича на себе тащить, а еще и грибы. Но тяжелее всего было не ходить, а за всяким грибом подседать, а потом вставать. Черт ли их Владимиру Петровичу указывает?! Но Владимир Петрович был счастлив и задумчив.
Алексей Федорович держится особняком, ходит в баню отдельно. У него утиная походка с завалом на одну сторону - словно нога, когда он на нее упирался, вдруг, проваливается, утопает в какой-то яме - только не в дороге, а в собственном бедре. Алексей Федорович обычно говорит басом, а иногда, когда не следит за собой, когда нервничает, взвизгивает, вроде пилы-циркулярки. Евгений Александрович как-то проговорился при Саньке, что у Алексея Федоровича постыдное ранение. А Санька удивлялся - как ранение может быть постыдным? Всякое ранение на войне - героическое! Но вопросы задавать стесняется, словно стыдно об этом спрашивать.
Все плавают на камье в магазин. И даже безрукий Евгений Александрович, сам, один, без помощников, зажимает весло плечом и как-то упирается, гребет своим обрубком. От этого у него на шее здоровенный мозоль. Только Николай Иванович, у которого есть одна рука и одна нога, воды побаивается, и в магазин, хотя ему удобнее всех, плавает неохотно. Он говорит, что если бы сохранилась правая рука и нога, чувствовал бы себя уверенней. Но лучше, если бы левая нога и правая рука, а то очень заносит, а еще лучше, чтобы все целое было. Только это и коню понятно!
Сам Санька - левша. В школе его пытаются переучить, но, задумавшись, он перекладывает ручку в другую руку и пишет левой - до окрика.
В школе Сашку ставят в пример, что инвалидам помогает. Но потом, привыкнув, уже не вспоминают. Только, когда начальство приезжает, говорят про взятое шефство. Другие тоже ходили - день-два, иногда с неделю продержатся и заскучают. Им не интересно, а Сашке жутко как интересно. Сашку инвалиды учат стрелять. Тайком учат. Рыба, какая бы не была, а всем давно приелась. Но сначала Саньку учат стрелять в "фашиста"...
Дверь закрыта на щеколду - винтовку (хоть и мелкашка) никто видеть не должен. Ее Николай Иванович откуда-то откопал, должно быть, долго прятали - Санька видел, как освобождали ее от тряпок, отдирая их вместе с засохшим маслом.
Теперь Санька каждый день лежит на полу в длиннющем коридоре - по бокам его двери, здесь у каждого своя собственная комната - маленькая, но своя - а сам коридор выходит в одну большую, общую. Она и кухня одновременно, и изба-читальня, и самый их инвалидный клуб - едва ли не все время там проводят. Санька в коридоре, а там, на кухне, на полу стоит мишень - обыкновенная рамка, куда вправлен, туго натянут лист бумаги - все равно какой, хоть бы и газетной.
Винтовка закреплена, подлажена под лежащего Саньку, чтобы было удобно. Шевелить ее нельзя - собьется начальный прицел, и тогда все упражнение насмарку, можно только целиться осторожно.
Евгений Александрович двигает 'фашиста' по листу бумаги, наколотому кнопками на кругляки. У него на обрубок руки надет хомут, от него рейка и расщепленная спица, в спицу вставлен "черный фашист". "Фашист" в каске. Только из картона он вырезан не весь целиком, а от пояса. Саньке нужно попасть ему в голову, но этого мало, попасть нужно точно между глаз. Где сами глаза, Санька с такого расстояния не видит, но знает, что между глаз у "фашиста" прокручена дырка.
Санька лежит на полу, смотрит в прицел (осторожно, чтобы не сдвинуть винтовку) и тихо командует: "выше, правее, чуть влево, на волос вверх..."
Потом говорит:
- Выстрел!
И тогда Владимир Петрович, который тут же на полу читает свою книгу, протыкает 'фашиста' иголкой в месте, где дырка. И снова сидит, читает.
Страницы Владимир Петрович переворачивает редко, а иногда и не в ту сторону, словно уже забыл то, что прочитал. Еще он называет "фашиста" - циклопом.
- Сколько сегодня 'глаз в глаз'? - спрашивает Николай Иванович. Он хозяин винтовки - ему и определять, когда Саньке можно будет стрельнуть боевым, когда Саньку допустят на его личную войну...
Снимают лист, начинают считать...
- "Выстрелов" было пятьдесят, а дырок получается девять, пусть рядом, но вся равно много.
Саньку не проведешь.
- Больше сорока выстрелов один в один!
- А должно быть все пятьдесят! Каждая лишняя дырка - это в тебя самого попадание - усвоил? Или определим ремнем за каждую?
Санька ремня не боится, у Саньки отца нет. У него каждый из инвалидов едва ли не отец, если один определит - ремня, то другой не даст бить, следующий раз наоборот, а об общем никогда не договорятся. Здесь не сойтись, всегда будет кто-то недовольный, а кто-то довольный.
- Четыре дырки получились в последней десятке, - говорит Владимир Петрович. - Я, когда тыркал, почувствовал.
- Глаз замылился, - говорит Евгений Александрович. - Как ни есть, замылился!
И рассказывает про "замыленный" глаз, как и отчего он бывает.
- Давай так: сериями по десять.
- За каждого из нас десять, и посмотрим, кого ты больше не уважаешь!
Санька старается как никогда. Но результат хуже.
- Слишком старается, - говорит Владимир Петрович. - Боец напряжен. Напугали! Выходной ему надо... Увольнительную! У кого есть копейки?
Санька ходит в церковь, Инвалиды просят свечки ставить на поминовение "своих": чтобы обязательно помянули того и другого... Переживают, чтобы не упустил. У каждого имени, должно быть, своя история. Санька не понимает, зачем беспокоятся - у Саньки хорошая память, если они сами забудут сказать - он помнит и потом говорит их шепотом доброй женщине у разложенных картонных иконок и свеч, а она терпеливо переписывает на свою бумажку. Имен много - один раз Санька слышит, как выговариваются и с его списка - тем попом, который то и дело ходит с кадилом. Зачитывает он их скороговоркой, и только последнее слово растягивает певуче, должно быть, на остатках воздуха. После этого заново его набирает, чтобы выстрелить длиннющую очередь имен.
Санька, когда возвращается, тоже так пробует. Набирает побольше воздуха и потом бежит быстро, выпуская воздух именами под шаги. Каждое имя - шаг, а последнее, когда на самом пределе, под несколько шагов. В центральную усадьбу бежать далеко - несколько часов. Но это же воскресенье - весь день его.
- Поминаются рабы божьи! - нашептывает себе Санька басисто, и дальше частит под каждый шаг: Иван-Петр-Василий-Павел-Федор-Андрей-Захар-Борис-Афанасий-Фрол-Егор-Тимофей-Анисим-Ефим-Емельян-Игнатий-Евсей... Некоторые имена повторяются по нескольку раз, но они, хоть и одинаковые, принадлежат разным людям, и потому Санька их повторяет, не пропуская. Иван - аж четыре раза!
Но это в воскресенье, а в остальные дни Санька помогает инвалидам с приварком: ставит и проверяет ихние сетки. Только вот прошлой осенью оплошал...
Завклубом попросил Саньку перегнать сырую, только что выдолбленную камью-однобортку, под которую он между озерами завалил здоровенную осину и потом едва ли не месяц тайком долбил. Только 'крылья' он к ней приладил близко - не рассчитал, и тоже сырого дерева. Чуть наклонишься на сторону, и она на сторону. Санька тогда плавал еще неуверенно, потому натерпелся страху. Весло с борта на борт переносил едва дыша. Сколько раз думал, что кувыркнется. А кувыркнулся, когда обрадовался, что доплыл-таки.
Санька попал в больницу, а сетки так и сгнили. Инвалиды их найти не смогли. Жалко - хорошие сетки - ловкие. Вообще-то сетями ловить нельзя - только на удочку. Но зимой их тайком плетут едва ли не все. Чтобы жить на таких озерах и сидеть без рыбы? Сколько на ту удочку поймаешь - баловство одно! И где время взять на удочку?
Санька, когда вышел из больницы, за сетки расстраивался недолго. Одну сетку своровал в Петрешах, другую в Воробьево, третью в Копнино. Но эта уже плохая - неловкая, хотел им обратно поставить, чтобы снять другую. Санька подобное за воровство не считает - если бы для себя, а то для инвалидов. Но могут сильно побить.
Один раз, когда проверял чужие - уже летом (в тот день в свои ничего не попалось), на камье драпал от Петрешанских. Только-только успел до берега - дальше через кусты и в кукурузу - попробуй найди! Покидали от края камнями - на собственную удачу, на Санькину неудачу - здоровенными булыганами! Верно, очень рассердились... Но это Санькин день был. Один булыжник упал рядом, но Санька, как сидел тишком, не шевельнулся, и вида не подал, и даже если бы попали, стерпел - тут лишь бы не в голову. Потом с берега смотрел, как его камью уводят. Искал ее два дня - шпана Петрешанская загнала-таки ее в трасту с обратной стороны Ничьих нив и там притопили - думали, не найдет.
Пять озер, соединенные межу собой протоками. Первое озеро Воробьиное, оно самое малое, затем Вороньковское (их приезжие путают), потом идут Платичное и Рунное, и, последнее, Конечное. В самом деле 'Конечное" - там же магазин! Конечное озеро как бы завершает цепочку из всех пяти, и оно самое большое. Когда ветер южный, да под грозу, то возле магазина бьет волна, на камье к нему не поплывешь - захлестнет, да и на плоскодонке накуляешься вволю. На этом озере есть даже остров, улегшийся на нем вроде кривого бублика. От концов он как бы завивается ступенями, пластами, постепенно нарастая к середке, где кроме черной ольхи растут еще и дубы.
Если попасть в магазин к завозу, да занять очередь заранее, можно купить "Тройной одеколон". Раз в неделю привозят только одну коробку, мужики дежурят. Цена флакону 28 копеек, а шибает на все рубль двадцать, и запах приятный. Магазин на горке, и порожние флаконы летят в озеро. В том месте не купаются, купальня дальше, там скамьи, костер и вечерние посиделки, но если нырнуть у магазина в солнечный полдень, все дно блестит - как сокровищница! В остальное время товар скучный. Соль, сахар, мука, селедка, гвозди, керосин... Еще привозят конфеты в бумажках и без бумажек. Можно попасть к хлебному завозу. Хлеб привозят еще теплый. Хорошо тогда отломить у буханки верхнюю корку, густо посыпать солью и тут же умять.
Чаще всего к завозу посылают Евгения Александровича. Продавщица сама лезет к нему в нагрудной карман, достает деньги, при всех показывает и громко считает, сдачу кладет обратно, заворачивая мелочь в бумажку и просит кого-нибудь застегнуть карман. У тети Зины деньги к рукам не липнут - она честная. Поменяла того продавца, у которого обнаружилась недостача.
Считает она всегда вслух и громко, одновременно стучит костяшками. На всякий случай считает два раза, краснеет, когда ошибается, и снова пересчитывает.
Событий не много. Бабе Насте зять привез на лето двух своих белоногих девчонок - городские, с красивыми бантами и сандалями. Через неделю банты не одеваются, сандали больше не красивые, а ноги расчесаны в кровь от укусов и крапивы.
Санька спит в тех же трусах, которых бегает весь день. Вечером в них купаться, значит, спать мокрым. Санькины трусы лежат на кладках - сразу понятно, что купается голый. Эти повадились в то же время приходить на кладки - будто специально караулят. Саньке сразу к кладкам, локти на них положит, так можно беседовать сколько угодно - вечерняя вода теплая, его не видно, кладки загораживают, и вода не слишком прозрачная - уже цветет. Но, если что, можно и забузить. А девчонок кусают комары, рано или поздно крикнут спать или ужинать.
Кладки длинные, уходят за трасту, а за трастой ни их, ни Саньки не видно.
- Достань кувшинку! Лилию!
Санька их хитрости наперечет знает. Какие могут быть лилии, если вечер! Они уже час или два назад позакрывались.
- Достань! Мы в воду опустим. Только, чтобы внутри розовая была!
Это понятно, что невызревшая нужна, Саньке самому такие больше нравятся, они и пахнут по-другому.
- И длинная! Мы бусы будем делать!
Длинная - это, значит, подныривать, шуровать ногами со всех сил, легонько перебирая в руках длиннющий зеленый стебель до самого дна, до лежащего в илу корня - там рвать. Санька под водой может сидеть дольше всех - многие его дыхалке удивляются.
Когда подныриваешь, хочешь не хочешь, а голой попой светишься. Санька знает - все так ныряют, это же не с лодки, камьи или кладок, а с воды, тут по-другому не получится. Знает, что именно этого от него и ждут, но тут Саньке плевать. Задом от них не отличается, а передом... передом он пока еще не интересовался, других забот полно.
- Мы с тобой хотим то же, чем взрослые занимаются. То Самое!
А вторая сказала некрасивое слово, но понятное. Вернее, непонятное, если разобраться.
- Сейчас?
- Сейчас!
- Тогда идите! - говорит Санька делово - новая игра намечается, правил которой он не знает, но признаваться не хочет.
- Куда?
- А хоть бы на крольчатник...
В крольчатнике, на самом его верху под крышей, полумрак. Санька хоть и не знает, как это делается, но вид держит уверенный - тут позволить девчонкам командовать нельзя.
Одна начинает бояться.
- Я не буду!
- Тогда не смотри!
Зажимает глаза ладонями.
Санька спускает трусы. Та, которая 'слово' говорила, свои роняет до самых ступней. Жадно разглядывают... Ничего особенного, Санька чуточку разочарован, только чувствует в себе какие-то изменения, его личный стручок вытянулся, напрягся и стал некрасивым, кривым. Никогда таким не видел.
- Теперь я тоже буду, - говорит вторая.
- Я вам буду!
Это Михаил Афанасьевич.
Мимо не прошмыгнуть. С силой, которой от него никак ожидать нельзя, он перехватывает Саньку, просовывает его наполовину сквозь ступеньки приставленной к сеннику лестницы - дальше стена, снизу клетка - попробуй смойся! - и, спустив трусы, порет ремнем. Саньке никуда не деться, но он не орет - не хватало, чтобы другие узнали. Это первый раз, когда ему достается так лихо. Другие не в счёт. Следующие две недели Санька купается только в трусах. Еще он волком поглядывает на девчонок, а те делают вид, что ничего не произошло.
Михаил Афанасьевич же опять болен, лежит и харкает кровью, что-то внутри открылось.
- Утку стрелять надо только в голову - понимай так, что это не голова вовсе - фашист в каске!
- А нос? - спрашивает Санька.
- Что нос?
- Мне так думать утиный нос мешает.
- Да... незадача, - чешет затылок своей культей Евгений Александрович.
- А можно я буду думать, что это самоходка быстрая, с пушкой такой?
- Какая самоходка? - не понимает Евгений Александрович.
Санька недавно был с классом в городе, где показывали документальный фильм про 'Огненную дугу' - знаменитое танковое сражение.
- Можно я буду думать, что утки вовсе нет, а ее голова - это танк такой очень быстрый?
- Можно! - серьезно говорит Евгений Александрович. - Только, если танк, то его в борт надо или сзади, понял?
- Понял!
- Владимир Петрович, будьте добры, перерисуйте мальцу фрица на утиный танк!
Теперь нет фрицевского циклопа с дыркой, а есть утка... то есть - самоходная установка, и целить ее лучше даже не в смотрило боковое, а под башню - чтобы переклинило или в боезапас попало и враз снесло! Остальное с Санькиного "противотанкового ружья (как он теперь мелкашку называет) не взять - может запросто отрикошетить, поскольку броня.
В один из дней Санька бьет 'сто из ста' - дырка в дырку получается! Николай Иванович уезжает в город и торжественно привозит пять коробок патронов - говорит, остались знакомства, не все еще померли.
Теперь Санька стреляет по-настоящему - на воздухе!
- Замри, слейся, - своим скрипучим голосом говорит Алексей Федорович. - Дыши глубоко, спокойно, теперь останови дыхание и целься. Если не успел - ушла цель, снова дыши спокойно. Вернется - никуда не денется. Потом будешь успевать... - Алексей Федорович учит растягивать секунды...
Евгений Александрович играет с Санькой в 'хитрые прятки'. Не такие, как все погодки, то и дело, играют промеж сараев. А надо, чтобы Санька не только хорошо прятался, но и видел - 'держал сектор обстрела'. Евгению Александровичу много проще Саньку отыскивать, чем грибы - Санька крупнее и еще неопытный.
Санька лежит "в секрете" - винтовкой не шевелит, старается дышать мелко. Это для него самое сложное - чтобы не шевелиться, слишком живой характер. Знает, что Евгений Александрович смотрит на него в 'окуляр' - половинку от черного немецкого бинокля, что прикручен проволокой к 'хомуту' на культе. Откуда смотрит, Санька не видит, но знает, что тот где-то есть...
- Два раза шевельнулся! Первый раз на двадцать восьмой минуте, после того, как позицию занял, второй - на сороковой.
Санька даже знает когда: первый - это земляной муравей укусил - "стекляха", тут любой не вытерпит и чесаться начнет, а второй - бабочка перед глазами пролетела, по лбу хлопнула, откуда-то сбоку поднырнула, зараза - голову вслед повернул.
- Иди - доложись!
Санька идет к Владимиру Петровичу.
- Сколько? - спрашивает тот.
- Два.
- Поворотись-ка, сынку!
Получает прутом два раза. Евгений Александрович учит только так - считай, два раза пуля ожгла, но "дураку", Саньке, то есть, повезло - вскользь зацепила.
- Шагай, раненый!..
Николай Иванович учит дистанции.
- Свою постоянную стрелковую дистанцию ты знаешь. Мысленно порежь ее на четыре одинаковых куска. Теперь смотри и указывай, сколько таких отрезков вон до того пенька со щепой - сосны, что скрутило и сломало так, что на человека стало походить?
- Восемь!
- Иди - считай.
Санька сам удивляется - как так получилось - на сколько, вдруг, соврал.
- Видал, как ошибся? Вот теперь тебе это будет первое наиглавнейшее задание - свою дистанцию определять, а ошибешься - по загривку, а еще раз - то и ремня. Время тебе - одна неделя. Потом буду проверять.
За порку Санька не переживает - нечто его не пороли? - а за такое и не тронут, тут самому стыдно, если на такой простой вопрос не сумел ответить точно. Получается, что у него глаз корявый...
Оказалось, что не так уж и просто. Никак не складывается, чтобы точный пригляд получался. Санька всю неделю смотрел на всякое, загадывал - сколько будет, потом стопами считал - носок к пятке... Додумался, что можно с вытянутым пальцем смотреть. Цель постоянная - одного размера с ноготь, если руку вытянуть на всю длину, а если меньше, то надо смотреть - сколько условных кругляшов в ногте поместится, и опять считать. А человека тоже можно смотреть по разметке пальца - если он далеко, такой маленький, что на одном фаланге умещается - будет столько метров, на двух - уже столько-то", и так до самой ближней...
Рассказал Николаю Ивановичу, тот удивился и спросил:
- Сам додумался?
- Сам!
- Молодец! А если размер столба знаешь? Если расстояние между столбами знаешь? Ну-ка, подумай, как можно использовать? Особенно, если человек тоже свой средний рост имеет...
Теперь Санька новую игру себе нашел. Садится на краю дороги, в том месте, где она горку переваливает, и смотрит на ту и другую стороны. Вот человек, капля еще, вот видно, ноги у прохожего стали переставляться - сколько столбов до того места? Умножаем... Глаза на лице различимы и нос - теперь не одно сплошное пятно. Сколько там получается? Оказывается, если запомнить, то и столбы не нужны...
Арифметику полюбил очень. И всякую задачку решить торопился прежде, чем дыхалка откажет, наберет воздуха и решает в уме. Выстрел! Успел! Не ушла мишень...
Санька думает, что уже выучился. Оказывается - нет. Оказывается, ветер на пулю влияет.
- Смотри, ветер сбоку. Сколько возьмешь поправку влево?
- Зачем? Близко ведь!
- Пуля легкая, даже здесь отклонение будет. Теперь представь на двух дистанциях? Тут уже вовсе надо не в мишень целиться, а едва ли на две фигуры в сторону.
Саньке не верится, что так много, все-таки, пуля, хоть и маленькая, так летит, что глаз не видит. Какой-такой ветер может успеть ее отклонить?
А Николай Иванович набелил чурок и заставил расставить их на вспаханном поле, какие торчком, какие положить поверх. Все на разном расстоянии - стреляй Санька, пока ветер.
- Отстрелялся? Иди, неси первое полено! Как стояло? Куда целился? Почему пуля не в центре, а сдвинулась к краю?
Санька уже давно, когда ему говорят, ходит стрелять уток. Санька знает, что больше двух уток ему в день бить запрещено, но всегда дают три патрона.
Что удивительно, другие утки вовсе не замечают, если утка убита, так и плавают рядом с ней. Это потому, что Санька их не калечит - сразу насмерть. Нельзя, чтобы утка инвалидом осталась. Санька обычно дожидается, пока остальные сами уплывут, прячет винтовку, раздевается в стороне и голяком плывет за утками... Редко бывает, чтобы третий патрон понадобился.
Этот третий, если не истратишь, принесешь, отложат в отдельную коробочку - для хитрой стрельбы. Настолько хитрой, что про нее рассказывать нельзя.
Еще и Михаил Афанасьевич, когда не отлеживается, учит стрелять навскидку - бесприцельной стрельбе. Здесь вовсе не математика, а геометрия получается!
Когда пенсия - ее почтальон разносит, кто-то из инвалидов собирается в город - покупать по списку и обязательно патроны. Как же без Саньки? Без Саньки такое невозможно!
Где бы ни был, а учеба. В городе тоже обучение.
- Вот смотри, где заляжешь, чтобы площадь держать?
- С того чердака, конечно, - говорит Санька.
- Ну, и дурак! На том чердаке, даже не с выстрела, а первого движения - выгляни только - быть верным покойником или как Алексей Федорович!
Саньке как Алексей Федорович быть не хочется, потому слушает внимательно.
- А где?
- Во-он там!
- Оттуда обзор плохой!
- Зато отход хороший и даже два. А ты хочешь, как на ладони? Никогда не жадничай, снимай сколько можешь переварить без собственного заворота, да и сваливай.
Теперь Санька понимает - учат, чтобы не повторял их ошибок и ошибок тех немцев, что инвалидами их сделали. Инвалидов за собой оставлять нельзя - это главное, что Санька освоил. Еще и то, что будет у него, Саньки, собственная война. Не было на Руси еще так, чтобы какое-то поколение без войны...
Осенью часто болеют и ссорятся.
- Умру и этим всех вас надую! - иногда говорит Евгений Александрович...
Но умер он четвертым, а первым тихий Алексей Федорович, потом утонул Николай Иванович - завяз ногой у берега, да так и замерз с вытянутой рукой. Третьим заснул, не проснулся Михаил Афанасьевич. За два года все ушли, словно война добрала-таки.
А Владимир Петрович попал под машину. Шофер говорил, что он нарочно бросился, а не голосовал у дороги. Специально сидел за столбиком, чтобы его видно не было. Но шоферу дали срок на химию - так и не убедил никого. Не может безногий броситься - на чем ему бросаться? И далеко получается от столбика - это первое замерили. А Санька знает, что мог. Владимир Петрович на своих двоих руках далеко выпрыгивает. Но Саньку никто не спрашивал. И судили шофера не выездным судом, не в сельском клубе, как пьянчугу какого-нибудь или хулигана из своих, а прямо в районе, потому как суд был не образцово-показательный.
Санька винтовку смазал густо-густо и спрятал, а последние патроны перед тем расстрелял девятого мая на кладбище - салют делал, хотя инвалиды его бы не одобрили, что все пули в воздух...
Санька по-прежнему ходит в церковь, хотя в школе за это его стыдят, а один раз даже выводили на линейке - позорили. Но Саньке на это плевать. Он не за себя молится. Это инвалиды 'просят' свечки ставить. И даже не за себя - как они могут за себя просить? - а за тех, кто в списке, которых Санька не знает. Саня помнит все имена наизусть. На бумажке, которую подает в церкви, они записаны у него красивым подчерком. Имен много - Санька терпеливо дожидается, когда будут и с его списка выговариваться тем самым попом, который ходит с кадилом. Теперь еще быстрее, так быстро, что кажется, между ними ножа не воткнешь.
- Должно быть, на том свете так же тесно, - думает как-то Санька. - Во-он сколько с последнего раза напихали!
Поминаются рабы божьи: Владимир-Евгений-Николай-Михаил... А-ле-кси-и-и-и-й!..
ПРИЛОЖЕНИЕ:
--------
ВВОДНЫЕ (аналитический отдел):
Цена победы СССР над фашистской Германией и ее сателлитами:
Вторая мировая война унесла около 27 млн. жизней граждан СССР.
В числе жертв войны:
11 230 000 военнослужащих,
13 700 000 - гражданское население страны.
Из числа гражданского населения:
преднамеренно истреблено оккупантами - 7,4 млн.
погибло на работах в Германии - 2,2 млн.
вымерло от голода в оккупации - 4,1 млн.
Около миллиона человек не может быть в полной мере отнесено к какой либо категории жертв СССР в войне (например, дезертиры, предатели и добровольцы, бывшие советские граждане, воевавшие на стороне Германии).
Из общего количества уничтоженного населения около 30-35% женщин, в том числе 10-15% "репродуктивного возраста". Вследствие этого косвенные потери по этому показателю в двух материнских поколениях могут оцениваться не менее чем в 15-20 миллионов.
Таким образом, потери от войны 1941-1945 гг. в целом могут оцениваться как минимум в 40-45 миллионов человек...
Общие (безвозвратные и санитарные) потери Красной Армии и Военно-Морского Флота за всю войну с 1941-1945 гг. составляют:
29 592 749 человек.
В том числе:
убито и умерло на этапе эвакуации - 5 177 410 человек,
умерло от ран в госпиталях - 1 100 327 чел.
Небоевые безвозвратные потери составили 540 580 человек.
Пропало без вести, попало в плен и неучтенные потери - 4 454 709 человек.
Итого безвозвратные потери армии (убитыми, пропавшими без вести, пленными и умершими от ран в госпиталях) составили -11 273 026 человек.
Санитарные потери составили - 18 319 723 засвидетельствованных ранений. Военные медики поставили в строй более 10 млн. человек, из них не менее трети с повторными ранениями. Всего число раненых, контуженных и обожженных солдат и офицеров за четыре года войны составило 15 200 000...
Более 2 600 000 человек стали полными инвалидами.
Среднемесячные потери войск и флотов составляли - около 10,5% от численности действующей армии:
Это более 20,5 тысяч человек в день, в том числе - более 8 тысяч убитыми...
(конец вводных)
--------
Ножи Петьки-Казака
- А что, во времени точно путешествовать нельзя?
- Нет. Пока нет.
- Жаль. У меня на одной станции счет не закрыт, - вздыхает Петька-Казак, чей ломаный когда-то нос сросся неправильно и стал с кривинкой.
Есть люди, для которых возраст, когда жизнь нисколько не важнее достоинства, так и не проходит. И ради него можно положить на весы шальной удачи собственную жизнь...
* * *
- Порох надо! - говорит отец - Петров старший и смотрит на младшего.
...На сельском дворе работа каждодневная, неостановочная. Это также естественно, как дышать. Еще и на "барщину" ходи! - изредка подшучивает старший Петров, называя "барщиной" колхоз - бестолковое для этих мест хозяйствование, где постоянный неурожай, и выжить способны только редкие хутора, разбросанные по "хлебным" местам - угодьям.
Колхоз "Рассвет" из отстающих - денег не платит нисколько, по трудодням выделяет немолотое зерно (и того мало) - мели сам себе. Но как-то справляются, даже привыкли...
Без "приварка" не выживешь. К соседям приходил агент, описывал хозяйство. Забрал ручную швейную машинку. Пропал "приварок"...
С каждого хозяйства по налоговому сбору положено сдавать сколько-то яиц, даже если не держишь кур, шерсть, не имея овец, молоко, а сверх этого специальный государственный налог деньгами, и еще (это непременно) свиную кожу - должно быть, в армию.
Отец едва не пошел на вторую отсидку, когда чуть было не "доказали", что он порося зарезал, а кожу с него не снял, не сдал. Но двоюродный брат в городе выручил - тут же зарезал своего недомерка и привез кожу.
Крестьянство, подрастерявшее уверенность в двадцатые, а остатки воли в тридцатые, выкобельство власти сносило покорно, как всякое иго. Когда-то дед, а потом и отец, пытались ставить заставы всякой новой глупости, что вроде настырной бабы, выставленой в двери, лезет в окно. Но деду это аукнулось едва ли не по полной - схлопотал десятку, а отцу сошло - подвалила война.
- Дурное время, дурное, - говорил дед меж отсидками. - Бабы подстать ему - на горло берут. Потом обижаются, что не то взяли. Горластые времена. Песенные, только песни не те. Смысл вроде свой, а слова чужие, с чужих слов поются...
Лихо не ходит тихо. За ним вопли, и считай, что повезло - осталось чем вопить, не укоротили. В начале пятидесятых вышли послабления, ожидали новых, поговаривали, что разрешат иметь паспорта...
По лесу меж болот и озер "по-умному" разбросаны хутора. Непременно у чистой воды - ключа, чтобы лесная поляна для выпаса, рядом огород, защищенный лесом и озерком. Всякий хутор ставился на реке или лепится к озеру. Лучше, если с одного бока река, и тут же озерко, соединенное протокой - ручьем. Хорошая земля к огороду - кол воткнешь - зацветет. Озерок заморозки оттягивает, те утренние, что случаются здесь едва ли не до середины июня, в реке вода кристально чистая, по ней же куда хочешь добраться можно, срезать много быстрее получается, чем дорогами, обходящими вкруговую распадки, болотца и такие же озерки. Опять же и рыба...
В войну сожгли, после войны отстроились, правда, уже не все.
Старший Петров в родные места вернулся поздно. Сразу же женился, взяв женщину, как и он, в возрасте, и тут же состряпал младшего Петрова.
Отец Петрова Младшего успел захватить войну: последние ее два года, частью прослужил в полковой разведке, частью (уже в самый конец войны) в штрафбате. Сказались наследственные сложности с чинопочитанием, передавшиеся от деда. Потом дослуживал на Чукотке, где, волею Сталина и государственной необходимостью, была сосредоточена целая армия отчаянных людей с биографиями. С приказом, если американцы начнут бомбить ядерным Москву и Ленинград, самостоятельно, не дожидаясь никаких дополнительных указаний, перебираться на Аляску, оттуда канадским побережьем, не ввязываясь в затяжные, обтекать заслоны; идти громить северную часть Штатов, их промышленную зону, сеять там смерть и разрушения.
Поели, как рассказывал, у себя на севере всех олешек и тогда только вернулся домой. В общем, Петров Младший появился на свет, когда отец был уже немолодой - сороковник разменял.
В те же, начало пятидесятых, один из последних восстанавливал свое хозяйство, разобрав сгоревшее, рубил новую хату светлыми ночами - не венец, так хоть бревнышко накидывал - случалось, тут же и засыпал с топором в руке. А с утра до вечера с тем же самым топором на скотнике - спешно крыши ставили под телятники. Ожидалось, что мясомолочное хозяйство здесь будет, разведут коров, да телят. То, что кормов на них не хватит, кругом неудобицы, косилка не пройдет, а в ручную на такое хозяйство не выкосишь, никого не спрашивали.
Только начали жить, дождались нового. Сокращения личных приусадебных хозяйств. Вынуждали собственных коров не держать, а если больше одной, то уже рассматривалось едва ли как районное ЧП. Создавали комиссию, допрашивали: где берет траву под сенокос? Ворует? Обкашивать лесные поляны и запущенные неудобицы запрещали - пусть хоть на корню сгниет, спускали наряд: сперва накосить-насушить столько-то тонн сена на колхоз, потом на себя... Места дождливые. Не успел ухватить сенца - сгноил. Самому же, на свое, словно назло, выделяли места до которых топать и топать. В общем, не один сломался, сжег себя на этой работе. Старший Петров чернел лицом, и изнутри его словно что-то палило, пекло - есть мог только хлеб и простоквашу.
Тут новая беда подкосила. Выполняя Хрущевский приказ "Об укрупнении", все хозяйства хуторов и маленьких деревень принялись рушить и свозить в "центральные усадьбы", выделяя под огород кусок пустой земли. К тем, кто не желал, всячески оттягивал неизбежное в надежде, что обойдется, приезжали на тракторе - цепляли и обваливали крышу. От своих отстреливаться не будешь, те тоже подневольные - спущен наряд - попробуй, не подчинись!
Старший Петров общей участи не избежал. Единственное, уговорил, что переедет не в новую спланированную Центральную Усадьбу, куда пальцем тыркнула чья-то равнодушная чиновничья душа, где сплошной песок, ни озера, ни реки, ни даже родника, а чтобы добраться до воды, надо рыть колодцы - дело в этих местах небывалое, а деревеньку под названием Старая Толчея - она в планах на ликвидацию не стояла, хотя домов осталось мало. До войны деревня была на тридцать с лишним дворов, но только пять восстановилось. Не в том дело, что немцы сожгли, а в том - восстанавливать было некому, повыбило мужиков. Иные же, вернувшись, мельком глянув на порушенное, рассосались по родне, другие, подписав контракт, - в спешно сколачиваемые бараки при заводах и огромных стройках... Но Толчея по картам и документам числилась как деревня крупная. По вросшим угловым камням можно было угадать - жили здесь когда-то широко, не теснились один к одному, а разбросом вдоль реки, тут и поля, за рекой - бор и все озера.
Младшему Петрову на новом месте не так понравилось - в нормальный лес надо через речку ходить. То ли дело прежде, где боровики прямо у хаты растут. И речка - вроде та же самая, ниже по течению, а мельче. В школе же на "Природоведении" учат, что должно быть наоборот. Рыба тоже мельче, хоть и клюет, как оглашенная, но быстро надоедает. Ребятня тоже как оглашенная, заводные по пустякам... Но приняли за своего - Петровы, если разобраться, всякому родня. До войны много Петровых было...
- Надо ружье от дяди Ермолая привезти, он свое ружье отдает, как и обещался - двустволку.
Этого давно ждали. Двоюродный брат отца на богатой работе, и охотничий билет у него есть. Давно грозился новое ружье купить, деньги на него собирал, а как купит, обещался старое свое ружье отдать. Значит, купил...
Двустволка без регистрации. К ней концов не найти. Она и войну между стенок пряталась, и, может, в гражданскую - это еще раньше. Хорошая двустволка, тульская, старой работы.
- Привезти надо. Не отнимут? Сейчас шалят...
- Не отнимут, - говорит младший Петров.
- Романа возьми. Он малец здоровый.
Ромка погодок младшего Петрова, хотя по нему не скажешь. Очень здоровый - кровь с молоком. Девчонки заглядываются, но в этом деле он теленок. Младший Петров не теленок, но на него не заглядываются. Ромка бортовую телегу поднимает на спор. Заберется под середку, плечами поднимет - все четыре колеса отрываются - и сколько-то шагов с ней проходит, мелко семеня.
Свое ружье совсем плохое стало. Приклад треснул, проклеен, но это ненадежно. Старший Петров сушит ореховую чурку на новый приклад, но не успеет к началу сезона - это понятно. Под приклад надо год сушить, а лучше два, потом вырезать. Приклад треснул из-за Младшего Петрова. Прошлой осенью пришлось ружье утопить, а потом егеря с помощником уводить с того места. Самому же в болоте прятаться по самые уши, и это в октябре. Другой бы окочурился, только Петровых никакая лихоманка не берет. Младший умеет себя на тепло заговаривать, и отец умеет кровь мыслью разгонять. Этот секрет семейный - из поколения в поколение передается. Только вот ружье не устояло - приклад треснул.
Петровы лосей и кабанов бьют только в упор. Не брезгуют, если надо, зарыться под болотный мох, и терпеть там все неудобства - тут лишь бы капсюль не отсырел. Все это по двум причинам - прежде надо лося тщательно осмотреть - подходит ли, нажрал ли бока, не паршивый - лосевые воши на нем не шевелятся? Вторая причина - ружье и заряд к нему. Цена ружью - 16 рублей, эта цена на нем выбита. На эту цену и стреляет, не лучше. Еще и патрон... Плохой порох. Получается, что лося надо брать только наверняка, едва ли не вплотную. Из-за этого с лосем приходится так угадывать, чтобы он сам на тебя вышел. Иногда и озадачить, чтобы повернулся, как надо - под выстрел. С кабанами проще - они, хоть и пугливые, но глупее. К ним Петровы ползают - по-пластунски. Иногда ползти надо далеко и долго, от этого они сами становятся как те кабаны...
Шкуры и кости обязательно закопать, а поверх навалить хвороста, чтобы лисы не добрались. Младшему жалко закапывать рога. Иногда... такие огромные! Но старший говорит, что с рогами "спалишься".
Своего первого лося младший Петров взял в четырнадцать лет. Был хмельным от такой удачи.
Бьют с октября по ноябрь. На одного лося два кабана. Косуль Петровы не трогают, с них мяса как с овцы. Печка с утра топится и к ночи протапливается - мамка тушенку делает. Чугуны стоят - мясо "доходит". Потом эту тушенку меняют на все, что в хозяйстве надо. Мясо лося волокнистое, сухое, невкусное, колом может в горле стать, потому его надо обязательно перекладывать кабаниной, когда тушишь. На одного лося два кабана получается в самый раз. То на то! Мамка делает тушенку в печке, в огромных чугунах, и закладывает ее в горшки и стеклянные банки - во все, что есть из посуды. Надо плотно распихать, жиром залить, лист вощеного пергамента, и бечевкой... С кабанины жира не натопишь, для жира собственного борова картохой раскармливают и хряпой, которую младший Петров мешками носит - быстренько, с самого утра, наламывает жирного болотного "дедовника", благо, ходить далеко не надо. Потом также быстренько сечкой в корыте нарубит мелко и свободен...
Заказник огромный, но это не заповедник, где совсем охота запрещена. В заказнике постреливают те, кому можно. Получается, что местным нельзя, а можно только приезжим. Какие из этих приезжих охотники, младший Петров видел хотя бы по прошлой зиме - мимо их хаты тот самый трактор и проезжал: лист железа за собой тащил, на котором убитый охотник. Должно быть, на этом листе думали лося тащить. Пусть и в самых высоких чинах, как рассказывают про них, но какие это охотники, если самих себя стреляют? Что это за охота?...
Решают, что за ружьем надо не в воскресенье, не в базарный день - народа много, и милиция смотрит. Заметят - не то торчит - попросят показать. В этих местах, бывает, "шмайссеры" торгуют, много всего по болотам осталось. Младший Петров даже знает, где танк увяз. Раньше, в его детстве, люк еще торчал - как-то ходили за грибами, на спор до него добрался и пританцовывал - "будил немцев" на страх девчонкам. Недавно смотрел - танка нет, совсем ушел, заплыл поверх. Есть такие болота, которые не сохнут, а нарастают.
К обеду Ромка приходит, мать загружает в рюкзаки по четыре трехлитровых банки тушенки каждому, крестит и отправляет, пихая в плечи...
В городе все известно наперечет, первым делом тут же, в станционном магазине, пьют грушевый лимонад со сладкими коржами по шесть копеек штука. Потом прикупают, что просили - по деревенскому списку. Потом идут за ружьем.
Дядя Ермолай кроме ружья расщедривается на кожаный чехол, в который разбирают и кладут двустволку. Перед тем Младший Петров любовно щелкает курками, а на новое, центрального боя, дяди Ермолая ружье, даже не смотрит, что того чуточку обижает.
Но дядя Ермолай мужик не злостный - особенно когда выпьет - махнув рукой, сверх всего дарит магазинный набор для зарядки, да здоровенный кусок свинца, запачканного черной смолой - оболочку подземного кабеля, скрученного и сбитого в рогалик. В середину продета толстая бечева. Младший Петров примеряется и понимает, что этот рогалик нести Ромке. Дядя Ермолай, меж тем, отсыпает в спичечный коробок капсюлей и дает пять гильз. Это хорошо! У Петровых медные гильзы в раковинах. Некоторые настолько износились, что, случается, после выстрела вынимают только часть, а с другой приходилось повозиться - для этого всегда носят с собой гвоздь, изогнутый крюком на конце. Только пороха дядя Ермолай не дает ни сколько. Порох по билету, а дядя Ермолай всю родню снабжает. Охотник он, правда, никакой - утятник. Потому его жена мясу радуется. Младший Петров лишь просит (как мамка наказывала), при случае, банки вернуть - с банками вечная проблема...
Утрешним автобусом обратно. До света дремлют на кухонке, хотя им предлагают разослать на полу, отказываются - боятся проспать. С рассветом уходят тихонько, под храп хозяев.
Город другой - светло, но пусто. Пыльно, озноб пробирает за плечи. Август - ночи уже холодные. На станции тоже почти пусто. Только женщина с девочкой, и пьяненький мужичек заговаривается - пристает с вопросами и, не дождавшись ответа, новые задает. Увидев Ромку с младшим Петровым, радуется - тут же лезет с дурацкими предложениями, что-то вроде: "А кто из вас, мальцов, больше приемов знает, ну-ка подеритесь-ка!" Младший Петров невольно думает, что накаркает на них двоих неприятностей. Либо автобус не пойдет, либо чего хуже... Касса-то еще закрыта - ее открывают, когда первый автобус приходит с автобазы, он же и кассиршу привозит. Им с Ромкой не на первый нужно, а на тот, который вторым идет, он тоже ранний, потом пешком восемь километров - недалеко.
Мужичек все время выходит покурить, хлопая дверью на пружине, а когда возвращается, опять пристает.
Мельком заглядывает один, в кепке до бровей, шныряет по углам суетливыми глазами, с ходу цепляет этими глазами людей, вещи, тут же выходит. Потом заходят уже вдвоем - второй едва ли не полная копия, такая же кепка и манеры, не отходя от двери шепчутся. Опять выходят. У Младшего Петрова под сердцем тоска. Неспроста это... Тут четверо входят - эти, да еще новые, двое вроде как к расписанию - изучать, двое к Ромке - садятся с боков, начинают спрашивать про всякое - кто таков, да откуда. С ним говорят, а сами на Младшего Петрова смотрят - на его рюкзак. Он увязан накрепко, но видно - куском кожаный чехол торчит, ружейный чехол. - Надо было в мешковину замотать, - запоздало думает Младший Петров и обмирает - вторая пара к нему подсаживается. Молодые, но "прожженные", дышат утренним перегаром. Что именно говорят Ромке Младший Петров больше не слышит, но ему самому несут обычную в таких случаях "словесную хворь": что попали в сложное положение и поделиться бы не мешает, "по-дружески", копейками...
Младший Петров говорит то, что положено в таких случаях - лишних денег нет, а остались только на дорогу, на билеты. Спрашивают - а что есть?
Один трогает стоящий в ногах рюкзак, шевелит чехол.
Младший Петров перекладывает рюкзак себе на колени, не врет, отвечает спокойно: что это - ружье, только не его, а чужое, что везет - куда велено.
Закуривают, пускают дым в лицо. И опять начинается про то же самое, но жестче. Увереные, что им обязательно дадут денег или чего-нибудь еще - откупятся, а Петров уверен, что денег им не даст. Постыдно это.
- Что вы... как цыгане! - в сердцах бросает Петров младший.
Денег ему не жалко, хотя денег, действительно, осталось только ровно-ровно на билет. Но можно договориться с шофером - в долг - потом поднести на большак, подгадать к маршруту. Но эти-то не жалобятся, что в ситуацию попали безвыходную, а вымогают нагло. Не дал бы, даже если бы были, так им прямо и сказал. Уже их ненавидел. За дым в лицо и страх собственный. За то, что один бритвочку меж пальцев держит, нашептывавает, спрашивает, - что будет, если ладошкой по лицу провести? Еще один про то же самое Ромке... Ромка характером "плывет" - лезет в карман. Младший Петров на него прикрикивает:
- Не смей!
Петров бритвочек не сильно пугается - не было таких разговоров, чтобы в городе кого-то порезали бритвой. На блатных не похожи, хотя косят под блатных. Правда, Младший Петров настоящих блатных ни разу не видел, но понимает, что "эти" не могут ими быть, не успели, всего на пару лет его и Ромки старше, никак не больше. Килограммов в них, правда, столько же, сколько в Ромке, но Ромка малец для своих лет крупный. И сильный... Если вспомнит про это, - додумывает Петров.
Опять выходят - все.
Петров понимает - вернутся, не уйдут - осматриваться вышли. Как войдут - начнется. Были бы патроны - зарядил бы, да жахнул с одного ствола вверх, а второй направил и предложил: "самый смелый делай шаг вперед!", но это только если бы не в городе... Впрочем, все равно патронов нет... Сердцем понимает - вернутся, сразу же начнется, с ходу... Еще думает, если что, Ромка поддержит... Смотрит на Ромку - тот хочет что-то сказать, но не говорит. Петров выдергивает чехол с ружьем из рюкзака, кладет на колени, обматывает ремень вокруг рук, ухватывает накрепко, выпрямляется с каменным лицом и ждет.
Возвращаются. Подсаживаются только двое: один сразу к Ромке, другой к Петрову Младшему, еще двое остаются у дверей. У Петрова тот же самый, только теперь веселый, дружелюбный и без бритвочки - хвалит, что не испугался. Одобрительно хлопает по плечу, прощается, встает, проходит мимо... Младший Петров расслабляется, будто отпускает какая-то пружина, и тут его бьют в лицо.
Красный всполох в глазах, еще и еще. Вроде бы истошно кричит женщина.
Чувствует, что прекратилось и тянут, рвут ружье из рук. Вцепляется намертво, и локтями тоже, стремясь обхватить, прижать к животу, наклонился вперед - снова начинают бить. Короткие частые злые удары. Младший Петров не закрывается, даже не понимает, не видит откуда бьют - меняются ли по очереди или двое разом - в четыре руки, только прижимает ружье к животу локтями и даже коленями... Лишь в самом начале пытался вскочить, но подлая лавка поджимала под колени, не дала, а спереди удары, и все в голову - молотили бесперебойно, падал спиной в лавку, будто бы нависали над ним. Вроде бы опять рвали ружье. И опять били... Потом чью-то спину в дверях заметил - убежали.
Стены гуляют, потом нормально - смотрит на Ромку, тот как сидел, так и сидит нетронутый. Даже, когда те давно убежали, не шевелится, нос белый, заострился, только губы дрожат, особо нижняя.
- Воды принеси!
Ромка на Младшего Петрова смотрит испуганно, и тот понимает, что лицо у него нехорошее. Не в том смысле, что так смотрит на Ромку, а в том, что поуродовали.
- Воды принеси!
Ромка ухаживает, много говорит, носит с колонки воду в кепке, проговаривается, что ему сказали не влезать и тогда ему ничего не будет. Ромка бритвочек испугался, что лицо порежут. Теперь все суетится, спрашивает... Сам покупает билеты.
Младший Петров все видит как во сне.
Дорогу не помнит, пару раз словно проваливается в беспамятство, когда выходят "на ростанях", чуточку блюет через разбитые губы - болеть начинает больше. На ручье умывается...
Мать, увидев, причитает. Младший Петров, положив ружье на стол, уходит за припечье - за занавеску, ложится. Ромка сам рассказывает всю историю. Что рассказывает, врет ли, Младший Петров уже не слышит, опять как провалится, но Ромка после жалобился - "выставила и по спине поленом огрела..."
Чувствует, отец заходит, стучит сапогами, заглядывает за занавеску, ничего так не сказав, выходит...
Старший Петров расспрашивает Ромку и уезжает попуткой в город, должно быть, искать тех залетных. Ранним утром возвращается пьяненький. Вообще-то, Старший не пьет - совсем! даже на праздники. Поговаривают, когда-то, еще в молодости, дал зарок. До сих пор держался, но тут сошел со слова. Младший Петров, встав по малой надобности, видит, как мать, достав из отцовского сапога нож, встревожено его осматривает, потом, облегченно вздохнув, кладет на полку... Отец спит пару часов, встает все еще хмельной, но к вечеру за работой окончательно трезвеет. Уже навсегда. Это первый и последний раз, когда Младший Петров видел отца таким. Все держатся будто ничего не произошло, про город больше не разговаривают...
Через день у Младшего видок, даже из соседнего урочища приходят полюбоваться: один глаз напрочь заплыл, второй щелкой, и такой - чтобы вперед себя смотреть, надо голову запрокидывать. Младший Петров, стоя перед зеркалом, щупает голову, обирает куском тряпицы гной с углов глаз, оттягивая пальцами раздутые, пробитые насквозь губы, осматривает зубы...
- Порох надо! - говорит отец, стараясь смотреть мимо.
Порох можно взять только в одном месте - в озере, и брать надо сейчас - пока лето. Порох в патронах. Патроны с войны. Шут знает, с какой. Кто-то говорит, что патроны эти австрийские. И что, спрашивается, здесь было австриякам делать? Впрочем, Младшему Петрову без разницы, ему думается; австрийцы от немцев не больно отличаются - примерно, как бульбаши от русских. Ни рожей, ни кожей, а вот немец против русского... Этот, наверное, как сам порох.
Немецкий порох - мелкие плоские четырехугольные крупинки с металлическим отливом, русский - малюсенькие "макароны", похожие на рубленых червячков. Впрочем, при выстреле не чувствуется, потому, если случайно попадется, ссыпают вместе. Перед тем обстукивают пулю, пока не начинает пошатываться, тогда вынимают, зажимая в лапках твердой сухой "орешницы". Иногда порох сухой, высыпается разом, иногда влажный - его выколачивают и сушат отдельно, из этого пороха выстрелы с задержкой. Иной раз из гильзы выплескивает жидкая кашица это плохо. Тот, который выходит сухим, идет первым сортом, который приходится выколачивать - вторым, тот, что выплескивается, уже никуда не годится, приходится выбрасывать. Второсортицу Петровы сушат на подоконнике, на газете. Набивая патроны, перекладывают сверх нормы и обязательно метят. Когда стреляют лося или кабана, "ведут" ружье до последнего, после спуска курка тоже, потому как, случается, такой заряд срабатывает не сразу, лениво. Но к этому можно привыкнуть, хотя отец и ругает немцев за плохой порох...
До осени надо достать как можно больше патронов, до того, как вода станет нестерпимо холодной.
Пробовали по всякому, но получалось, что лучше всего "на ощупь" - голыми ногами шуровать. Для этого Младший Петров стаскивает к озеру большое тяжелое корыто, сбитое из горбылей, наполовину заливает его водой, чтобы не кулялось. Придерживаясь за край, вгоняет ноги в ил. Патроны в иле, именно поэтому и уцелели, а то, что торчит (Петька не раз примечал), хоть на суше из земли, хоть в воде из ила, то разрушается, никуда не годится. В иле же кислорода нет, должно быть, потому в нем ничего не ржавеет, только покрывается тонкой пленкой, а так все словно новое.
Почти все патроны на жестких прямых лентах. Отец воевал, но говорит, такой системы не встречал. Так что, вполне возможно, что в озере они лежат еще с Первой Мировой. Может быть такое - Петьке без разницы, лишь бы не кончались... Найти сложно, а доставать просто: нащупав - они сразу угадываются, зажимает ступнями, подтягивает к себе, под руку, перехватыватил и бросил в корыто. Некоторые ломаные, а некоторые полные - это хорошо. Россыпью патроны не собрать, выскальзывают. Когда корыто становится краями вровень с водой, потихоньку гребет к кладкам - времянкам. На этом озере постоянные кладки ставить смысла нет никакого, весной все равно льдом сорвет.
В "новых местах" ил сначала плотный, а потом под ногами разжижается - вокруг идут мелкие щекотные пузырьки. Младшему Петрову такая щекотка неприятна, еще и то, что вскоре толкается в сплошной грязюке. Потому голым в бузе ковыряться брезгует - это же не купаться, тут другое дело. На эту работу натягивает на себя старые, много раз латаные штаны и гимнастерку. Потом все тщательно выполаскивает, выбивая черные крупинки, и сушит на лысом дереве. Часто в этом и охотится - в этом можно лечь куда угодно, хоть в самую грязюку и ползти по ней ужом...
Сейчас доставать патроны тяжело. Какое-то время легче - вода лицо холодит, но недолго, потом еще больше печет и стучит в висках. Младший Петров дышит только ртом, потому как верхняя губа сильно вздулась, закрыла ноздри. Работает, патроны грузит и об отце думает. Еще мать перед глазами, раз за разом то, как она нож отцовский достает и осматривает.
Младший Петров решает больше без ножа не ходить. Никогда. Ведь тут даже по честному, даже если один на один, неизвестно справился бы, а "эти" его разом в четыре кулака взяли, да еще подло так... Отвлекли, расслабили... Понятно, что на ружье глаз положили. Хотели сразу оглушить, не получилось, потом били с досады. Женщина закричала - убежали, вторая станция рядом - железнодорожная, а там дежурный, и линия - связь, запросто мог наряд приехать.
Вроде бы зарубцевалось, но Петька всякий раз - только мыслью соприкоснись со случаем этим - становится словно бешенный, скрипит зубами, а ночью, случается, кусает подушку... Потом нашел способ успокаиваться. Слепил себе "голема" - глиняного вперемежку с соломой - и, как прихватывает злоба, тыркает ножом неостановочно, пока собственное сердце не зайдется полностью. Тогда отлежится и снова тыркает...
И через год кидается, но уже на другого - слепленного в рост вокруг накрепко врытого сукатого кола. Уже вдумчиво кидается, по-всякому, и как бы рассеянно - смотря в другую сторону, и подскользнув змеей, и, беря на "испуг" - выкрикнув ошарашивающее, и скрытно - накатываясь спиной, всякий раз тыркая в ту точку, которую наметил...
Младший Петров осенью борова закалывает только сам, и овец режет, ходит (по-соседски) помогать в другие деревни. И даже дальние, куда его приглашают, зная, как опытного кольщика, умеющего так завалить хряка, что уже не вскочит, не будет, как у некоторых неопытных кольщиков, бегать по двору, брызгая во все стороны кровью, истошно визжа, а только посмотрит удивленно обиженно и осядет.
Еще, в каждом удобном случае, наведывается в город, истоптал весь, каждую подворотню, все надеется опять "залетные" появятся. У Петьки теперь сзади за ремнем нож, прикрытый пиджаком. Полураскрытый самодельный складень: лезвие заторнуто за ремень, а рукоять с внешней стороны под руку. Оточен бритвой и много раз опробован на "големе" и животине.
Казалось, велика ли важность - морду набили, но младший Петров злобу и ненависть сохраняет и спустя двадцать лет, и тридцать, и всякий раз, вспоминая, скрипит зубами, меняется в лице, и тогда на него смотрят встревожено. Знает, что безнадежно нести с собой груз о том случае, но ничего не может с собой поделать и в лица врагов (да и не только врагов), где бы ни был, всматривается тщательно, стараясь угадать черты...
Игры Гришки-Командира
1.
Георгий, а попросту (но только уже среди "своих") - Гришка, спрыгивает, когда состав - сцепка торфяных вагонов - разогняется чересчур уж быстро...
Все развлечения у ТЭЦ. Главное - можно сходить на "теплый канал", который в любую зиму не замерзает, и над поверхностью клубится пар, еще на отстойники - побросать камни в корку жидкой грязи. Но главное - покататься на "торфянниках". Хотя больше приходится сидеть на груде шлака - скучать или балаболить, смотреть, не подвернется ли что-нибудь "веселого", да ждать, когда состав пойдет в ту или другую сторону - какого-то расписания они не придерживаются.
Сразу от ворот ТЭЦ тепловозу мощи разогнать не хватает, да и сцепка обычно длиннющая. Проезжая машинист грозит им кулаком, и все делают вид, что это к ним вовсе не относится, что он их с кем-то путает, потом на повороте машинист теряет их из вида, тогда, как один, срываются, скатываются с кручи, вскарабкиваются на насыпь и, ухватившись за поручень, какое-то время бегут рядом, чтобы, выбрав удобный момент - "под ногу", сильно оттолкнуться и взлететь, вспрыгнув на ступень. Некоторым, если им кажется, что состав взял слишком уж быстрый разгон, не хватает духа, отказываются от попытки, к смеху тех, кто запрыгнул...
Георгий спрыгивает на ровное, даже не приходится перекульнуться через плечо - только пробежать "по ходу". Мало кто так может - чтобы удержаться на ногах. Но в этом месте падать плохо - насыпь крутая, колотые камни, можно здорово подрать одежду.
Теперь стоит подумать - домой или обратно. Смотрит на часы...
- Пацан! Поди сюда - мне ноги отрезало!"
Голос глухой, хриплый. Георгий оборачивается, видит - в самом деле отрезало, не придуривается. Пацан лежит на рельсах - сам на одну сторону, ноги на другую. Отхватило по-разному: одну много - выше колена, вторую короче. Георгий садится рядом на корточки, удивляясь, что крови нет.
- Тебя как зовут?
- Паша.
- А меня - Георгий. Можно Гришка - некоторые так зовут, но это неправильно, это от Григория. Жорж - тоже можно - только это не по-русски, мне не нравится. Георгий - самое то. Знаешь, был такой древний воин, который последнего Кощея на Руси убил. В честь него назвали. А тебя? Спорим, что как деда! Если он в войне погиб, то как деда. Моего тоже Георгием звали!
- На что спорим? - вяло спрашивает пацан.
- На что хочешь!
- Тогда на мои ботинки, - говорит пацан и попытался посмотреть в сторону ног. - Больше не понадобятся.
- На хрен они нужны! - хмыкает Георгий, не уточняя - ноги или ботинки. - Помнишь, как Мересьев на протезах танцевал? А сейчас протезы совсем от ног не отличаются!
И принимается рассказывать про фильм, который все знают наизусть. И еще про то, что ползти Пашке никуда не надо, потому как "скорая" сейчас приедет. Одновременно понимая, что быстро не приедет, когда еще пацаны до телефона добегут, и опять же - поедет ли она по рельсам, не застрянет? Еще соображая, что с пацаном этим надо все время разговаривать - отвлекать, тетя Маша всегда так делает, когда укол надо поставить. Георгий только одно не понимает, почему пацан этот не орет от боли, он, Георгий бы, точно орал и ругался, и не знает - хорошо это или плохо.
Потом Георгий ни о чем не думает. Руки словно сами делают необходимое. Георгий "играет" в военного хирурга - дядю Валеру. Того самого, с которым дружит отец и частенько заходит к нему на "мензурку" спирта. У дяди Валеры есть книга-альбом, в которой много фотографий, рисунков и даже схем - что надо делать. Георгий часто ее разглядывает (он дежурный по мензуркам), и ему кажется, что некоторые вещи смог бы сделать сам. Не так оно и сложно. У дяди Валеры пальцы толстые, а у Георгия тонкие, ловкие. Можно было бы даже посоревноваться - кто быстрее.
- Затянуло! - жалуется пацан. - Само затянуло! Меня теперь батя за ноги убьет!
- Не убьет, - говорит Георгий. - Тут главное, чтобы хер не отрезало.
И тут же думает, что хер - это больнее, чем ноги.
Пока разговаривают, подходят еще пацаны, уже постарше. Георгий к этому времени перетягивает одну ногу выше колена - примерно на ладонь от месива, хваля себя за то, что когда-то накрутил дырок в ремне по всей его длине, и теперь занимается второй - выдергивает у Пашки из штанов тонкий ремень, едва ли не бечеву. Завязывает вокруг ноги узлом, крикнув, чтобы поискали палку. Находят. Велит отломать кусок. Ставят на рельсу - прыгают, ломают. "Как ногу..." - думает Георгий. Просовывает обломышь под петлю, накручивает и боится, что тонкий ремень лопнет. Чтобы палка не раскручивалась обратно, подвязывает ее шнурком от ботинка. Шнурок кто-то дает свой, хотя можно было бы взять и с Пашкиных ботинок. Но их побоятся трогать, даже смотреть на них избегают...
Когда мать в очередной раз ушла от отца, Георгий был уже не маленький, к частым переездам привык, даже ждал их. В каждом городке свои развлечения, нужно только правильно себя поставить, чтобы не было проблем с местными. Потому Георгий придумал для себя игру - играть того, кого хотят видеть. Сейчас взялся играть военного хирурга - приятеля отца, дядю Валеру, у которого частенько бывали, особо часто, когда отец с матерью поругается. Георгий увязывался - послушать взрослые разговоры и смотреть, чтобы больше двух мензурок-колбочек отец не выпивал - это у них такой давний договор был - две колбы и баста!
Пашку он сегодня запомнил именно по тому, как пьет. Большой компанией сбросились, и все пили синий мятный ликер, Пашка легко глотал, кадык двигался и матерился сильно. На других смотрел ревниво. Георгий, показывая свою взрослость, тоже лихо запрокидывал, зажимая отверстие языком, чтобы не лилось в горло. Но не пил, только изображал. Жутко не нравилось это сладкое, липкое...
...Пашка попросил сигарету - ему тут же дали, кто-то не пожадничал из новых дорогих с фильтром - болгарских. Минуты тянулись тягостно. Георгий посмотрел на часы и удивился, что так мало времени прошло.
Потом, вдруг, все покатилось быстро и без Гришкиного участия. Скорая помощь приехала, но по шпалам не рискнула. Притрусил маленький доктор и санитары с носилками. Один, толстый, неуклюжий, запыхался так, что даже уронил свою сторону. Маленький доктор на него заругался, а с Пашкой был ласков и очень вежливый. Называл его молодым человеком. Тут же спросил:
- Кто жгуты накладывал?
Показали на Георгия.
- Все сделал правильно.
И Георгий понял, что ремень ему не вернут. Жалко - офицерский ремень, от отца, а отец больше с мамкой не живет. Хотел попросить, но постеснялся, неудобно получается: ноги, да хоть бы и одна, пусть и чужие, такой хороший ремень как-то перевешивают...
Носилки на взрослого, и когда укороченного Пашку уложили, осталось много места, с другого края сложили ноги. Георгий отчего-то расстраился, что их попутали местами - левую и правую, по ботинкам видно.
Тут Пашка уплыл глазами, закатил их так, что стали видны белки. И тогда все побежали. А Георгий остался и подумал, что толстый санитар опять запыхается и может носилки уронить... И еще про время подумал, про то, что "время" умеет так растягиваться и так разно бежать, словно ему можно приказывать. Быстро или медленно, а еще "было" и "есть". Пашка сейчас то, что "было", а он, Георгий, то, что "есть". Все, что вокруг него - "есть", а то, что не рядом - или "было", или "будет"...
Часть пацанов тоже остается и сразу же начинает спорить - пришьют или не пришьют ноги обратно. Большинство сходится, что пришьют - потому как ноги с собой забрали, а не здесь оставили, а находятся такие, которые говорят, что нет - не успеют, да и кровь вся из ног вытекла, надо было ноги ремнями перетягивать - быть теперь Пашке безногому, как тот самый Мересьев. И смотрят на Георгия, будто он виноват, что отрезанные ноги не перетянул.
- Не пришьют, там кость, а кости не пришивают.
- Сейчас клей такой есть медицинский - склеивают!
- Я знаю, есть такой клей медицинский - жжется!
- Это для ран, а для костей другой.
Кто-то поднимает осколок кости - маленький.
- Забыли!
- Отнести?
- Не догонишь.
- Догоню!
- Шуруй!
Срывается с места.
И принимаются спорить - пришьют или не пришьют ноги. Зачем-то ведь увезли, не бросили?
- А кому бросать? Собакам? Или чтобы мы сами Пашкиным родителям их отнесли?
Опять интересно - зароют на кладбище или в другом месте?
- На котлеты пустят! - говорит кто-то, и ему дают по морде.
Но потом еще кто-то принимается рассказывать страшную историю про котлеты, потом еще что-то, и про Пашку на какое-то время забывают.
Проходят мимо еврейского кладбища, обнесенного высокой глухой оштукатуренной стеной, поверх которой наторканы стекла - да так густо, словно стоит там что-то прятать, кроме закопанных покойников.
- Раз забор, значит, прячут! - говорит Коська, не уточняя - что именно.
Обычно этого места стараются избегать, нехорошие разговоры про это кладбище, потому ходят другой дорогой, а сейчас заболтались. Теперь идут тихо, хотя и не вечер. Лешка, понизив голос, рассказывает, что когда с младшим проходили здесь же - водил на отстойники показать ему "гудящую грязюку", то какой-то с улыбкой и нехорошими глазами подзывал их и обещал конфеты. Но не пошли - запросто могли внутри запереть. Ворота у них тоже глухие, что стена.
Жека тут же рассказывает, что какие-то в черной одежде и кепках повернутых наоборот, гонялись за ним по всему кладбищу, а он на дерево и с него через забор! Кто-то спросил - это какое-такое дерево там изнутри к забору прилегает? Жека тушуется, и все понимают, что он соврал - если и было, то не с ним.
Молчком проходят мимо ворот, один створ которых открыт, внутри виднеется бортовая машина, еще "Победа", из которых забирают какие-то коробки в упаковочной бумаге и заносят в приземистое (немногим выше забора) здание без крестов.
Георгию все время кажется, что у него сползают штаны, потому держит руки в карманах, подтягивая их кверху, и вид имеет независимый.
Опять вспомнают про Пашку. Почти каждый думает - что расскажет дома, если там узнали уже, и что ему за это будет?..
Позже Георгий свой ремень вспоминает часто. Даже приснился раз. Всякий раз почему-то кажется, что тот толстый неуклюжий санитар, который ему не понравился, теперь этот ремень носит, застегивая на крайние дыры. А может, и повезло - достался маленькому доктору - это было бы хорошо. Доктор главнее санитара - мог бы себе потребовать. Это вроде офицера, попробуй не подчинись. И Георгий еще раз думает, что будет офицером, а не кем-нибудь другим...
Про Пашкины ноги узнали - не пришили и даже не пробовали, должно быть, слишком поздно. Пашка как-то незаметно исчез с горизонта интересов, сначала учился на дому, потом перешел в другую школу, да и вообще был он не совсем с их района, жил на пограничье и теперь прибился к другому. Георгий слышал, что родители купили ему мопед "Рига", и теперь он иногда рассекает по лесопарку, и даже сбегал посмотреть. Все взаправду - лихо гоняет в редком сосновнике и по набитым дорожкам. Мопед у него действительно - "Рига", такие только что стали выпускать. Иногда Пашкины "ноги" соскальзовали и принимались болтаться по сторонам. А когда забуксовал на рыхлом и упал, сам подтянул мопед к дереву и стал на него карабкаться. Георгий подбежал, взялся помогать, но Пашка зло огрызнулся и обматюгал.
Георгий увидел, какое у него стало толстое круглое лицо и вообще сам как-то внезапно зажирел, должно быть, от того, что мало двигался. Георгия он не узнал, а быть может, сделал вид, что не узнал. Сам Георгий не стал ему напоминать и даже про ремень не спросил - у него теперь новый был. Отец с мамкой опять помирились - он привез и обещал с собой забрать, квартиру на это раз давали, а Георгию сказал, что прямо из окна видно как парашютисты прыгают. Это в каком-то учебном центре. Что его теперь туда и обратно по командировкам гонять не будут.
Еще он гулял с Георгием и тот заметил, что отец старается не хромать и быстро устает, часто предлагает посидеть на скамейке, и особо ровно ходит при мамке.
Георгий спросил:
- Это от парашюта?
- Нет, - ответил отец. - Это от другого.
2.
Во всяком городе или даже районе своя прописка. Так просто не примут. Но за столько переездов Георгий научился урезонивать. Тут, как говорит дядя Петя - "Быка за рога! А если надо, то и всех!"
Первое дело: ошарашить...
- Время терять не будем, дерусь с самым сильным из вас. Как хотите - на кулачках, на поясах? Самбо, бокс? Можно вовсе без правил. Выбирайте!
Главное настолько уверенно, чтобы вовсе без драки обошлось.
- Мы с заречными деремся.
- Значит и я буду с заречными драться. Мне сейчас здесь жить. Давайте тогда, кто из ваших сделал то, что я не смогу сделать?
Долго вспоминают, перебирают.
- Платонов на заводскую трубу забирался. До самого верха!
- По рукам! А за сколько времени он туда забирался?
Выясняется, что не замеряли.
- Пусть попробует быстрей меня. Мелкие, держите часы - замеряйте, а я полез.
- Сейчас нельзя, рабочий день, а надо в выходной.
- Мне выходного ждать некогда.
Если на трубу лазить, то надо себя высотником представить, они на верхотуре целый день работают - сейчас строек много. Еще сильную отговорку надо иметь, чтобы без потерь для авторитета спуститься. Хорошая отговорка: "Я ученик вашего слесаря, за инструментом лазил - он оставил там!"
- А где инструмент?
- Должно быть, внутрь провалился.
И оставить с открытыми ртами - пусть соображают - какой, нафиг, слесарь и на черта ему надо было на трубу лазить - что там такого слесарить?
Внизу новые неприятности, но это привычно. Ясно, что без драки первый день редко обходится.
- Пока ты лазил, старшие пришли и часы отняли.
- Что ж, пойдет отнимать обратно - где они у вас кучкуются?
И уже по новому кругу - кто тут из вас самый сильный? Подеремся за мои часы?
Там играть из себя дядю Степана - бить размашисто и прямо в ухо, второй тут же в нос, не откладывая и не разбирая - старше ли, сильнее ли. Дядя Степан тоже никогда не разбирает и даже по званию не интересуется - кто перед ним. Георгий кем только не перебывал. И дядей Петей, и дядей Валерой. Ко всякому случаю найдется свой дядя. Дядя Степан (если что не по нем), тот сразу бьет, никогда не показывает, что сейчас ударит, говорит - сам не знает, и очень на этот счет казнится. У него потому много неприятностей и опять очередное звание задерживают. Дядя Степан, хотя понимает, что если по неприятностям бить, неприятности не уменьшаются, но удержаться не может, и, если видит, что прапорщик врет, украл, а рожу держит, будто не украл, тут, говорит, рука сама срабатывает, как гаубица. Везет только, что всякий раз бьет за вину, за такую вину, за которую во время войны имел бы полное право расстрелять перед строем. А еще, что многое до начальства не доходит. Потому что, он своих не сдает - сам учит.
Вот Георгий тоже бьет сразу же, не задумываясь - потому, что часы, чьи бы не были, у мелких отнимать нельзя. Георгий и дядя Степан на тот момент одно общее. Правоту свою чувствует, а вот кулак нет - ничего не чувствует, нисколько не болит, хотя бы в лоб ударит - не его кулак на тот момент, а дядин Степин. И все кругом чувствуют его правоту, потому кучей не лезут и не жалуются.
Бывает другое. Бывает, что приходится прыгнуть с моста на проплывающую снизу баржу с песком. Скатиться, съехать к краю, но там непременно встать на ноги и поддразнить тех, кто на маленьком горбатом толкаче. Нырнуть "на головку" - подальше, чтобы не затянуло, и косыми саженьками доплыть до берега.
Такое почти в каждом городишке - труден только первый день.
Тоже скидываются своими копейками, тоже, как и везде "по взрослому" передают друг другу бутылку. И Георгий залихватски опрокидываем, делает это, как дядя Петя - но только вид с него, притворяется, что глотает, шевелит кадыком, пускает внутрь бутылки пузыри, а потом, крякнув, тыльной стороной руки вытирает губы. Он, как прежде, не любит сладкий противный ликер, и "Солнцедар", и "Яблочное", и "Плодово-ягодное" и всякие другие...
3.
Некоторое время Георгий учится на хирурга (мать упросила), потом, неожиданно для всех, будучи уже на третьем курсе, эту учебу бросает и подает документы в Рязанское Воздушно-Десантное...
Эмитируя что-то можно стать настоящим...
Став старше, Георгий отношения к жизни не меняет, а только корректирует, понимая, что иной раз достоинство можно прятать за хитростью, предъявлять миру не себя самого, а какой-то из дежурных образов. Другое дело, что нельзя делать часто одинаковое, держаться за какой-то слишком долго, это может войти в привычку и потом сложно ломать самого себя.
В Армии как? Сначала ты играешь образ, потом образ начинает играть тобой - именно он ведет и воспитывает. Все просто. Невозможность в определенных обстоятельствах иного поступка, чем то, которое от тебя ждут. Стыдно не соответствовать образу. Дал трусости поглотить себя, так и будет зажевывать до самого твоего позорного конца. Шагнул вопреки, через дрожь и пустоту - держась памятью за предков, боясь позора, так и будешь шагать, с каждым шагом отвоевывая по кусочку, пока не станешь тем, кем должен стать. И тогда смерти нет! Она тебя боится. Жизнь? Жизнь проходяща - позор вечен... Главное значение жизни - как подготовишь себя к переходу через порог, как пройдешь его. Мышечная память, братцы, мышечная память, - говорит иной раз Георгий. Дядя Петя, дядя Валера, дядя Степан и другие по-прежнему живут в нем.
Хождения Феди-Молчуна
Характер рождается под небом. Под общей крышей характера не совьешь. Под небом - один, под крышей тебя, зажав стенами и коридорами, гонят с такими же в определенное стойло, где под внушают наперед определенные истины словно отлитые с одного лекала.
Странности Федора гораздо более бы бросались в глаза, если бы с самого детства не был молчун. И с детства вбил в себя едва ли не главное: под небом каждый человек - учитель. Один научит выбивать зубы, другой их заговаривать, третий - растить зубы по всему телу.
Напугай камень, и он сам даст трещину. Федя помнит то время, когда ходил в лес пугать камни. Вросшие, мшистые, вековые, они, казалось, смеялись над ним. Пинать их ногами было больно и глупо. Понял, что пугать надо страх в самом себе. В человеке сорок видов безумия, Федор нашел сорок первое. Если человек находит поприще по собственному безумию, оно сразу же начинает походить на здравый смысл...
Федя проигрался в "чику". Не кому-нибудь, а Кенту...
Чтобы играть в "чику", первым делом нужен хороший плинтак. Лучший плинтак получался, если в чистом песке; не слишком сыром или сухом, продавить-накрутить небольшое углубление лампочкой, потом, растопив свинец в консервной банке, осторожно влить - причем, никак не больше не меньше, а ровно столько, сколько необходимо. Удачные плинтаки ценятся. С удачного можно было порядком выиграть - рубль и даже два! Но это если играть целый день, и если удача будет. Попробуй с десяти шагов попасть навесом в стопку копеек или (хотя бы) оказаться со своим плинтаком ближе всех к рубежной черте, чтобы иметь "первую руку". Те, кто не добросил, уже считаются проигравшими, теряют вложенные деньги, а хочешь выиграть - приходится постоянно рисковать, чтобы, как самому лучшему, иметь право на "гашение". И опять же, всякий кувыркающийся плинтак, если он не врезался своей гранью в землю, не влип в нее, а отпрыгнул, перекульнулся через себя - в зачет не идет, и неудачнику приходится, потеряв все вложенное, терпеливо ждать следующего кона. Бросать надо с подкруткой. Федя тайком от всех сделал выбоинку, вгоняет в нее ноготь указательного пальца и, в момент броска, им закручивает. От этого плинтак летит ровно и как бы вгрызается в землю, вплотную к линии - прямо туда, куда нацелил.
Но лучшая удача, если попал прямо в стопку монет, чтобы та рассыпались, и тут даже не надо, чтобы хотя бы одна из них перевернулась - тогда все они твои, и игра начинается по новой. Первая рука опять твоя.
Федя три раза подряд снял банк - дело небывалое. И Кент, рассвирепев, схватил его плинтак и забросил в прудку с зеленой ряской, черной тухлой водой и лягушками.
- Играй другим, а сваливать не смей!
С Кентом не поспоришь. Федя взял тяжелый щербатый плинтак у какого-то малыша и, конечно же, проигрался...
Федя - никакой. Совсем никакой, ничем не выделяется: ни ростом, ни поступками. Только задумчив и молчалив без меры. Еще можно уловить его оценивающий взгляд, словно от зверька - сделают ему плохое или нет? - только это пока еще и можно уловить.
У Феди нет друзей. Чтобы иметь друзей, надо чем-то выделяться, либо иметь что-то такое, чего у других нет, либо идти в подчинение. Федя не любит мальчишек - своих погодков, и тянется к тем, кто значительно старше его. Но им он тоже не нужен: не срывается бегом по мелким поручениям, только стоит и слушает, следит за движениями. При нем всем неловко. Обзывают всяко, иногда длинно, словно характеристику дают: "пыльным мешком из-за угла трахнутый". Федя не обижается. Во всяком случае, по его виду не поймешь - обижается или нет. Когда на него замахиваются, он отбегает и смотрит. Когда за ним бегут - бежит, останавливаются - он тоже останавливается и опять смотрит. В школе его трудно прижать в угол, он держится середины. Федя ненавидит маленькие комнаты и всегда в ожидании, что его ударят сзади...
Федя не любит устные предметы, у доски слова из него выходят очень тяжело, паузы между ними большие - это раздражает учителей, и им кажется, что Федя туповат. Но контрольные он пишет споро - живым умом, задачи решает быстрее всех, сочинения образные, и, если не знать, кто написал, можно потом очень удивиться...
Немота без глухоты случай редчайший. Иногда делает над собой титанические усилия, говорит сразу несколько крайне необходимых фраз, обильно при этом потея. Один раз, когда ставился вопрос о его определении в спецшколу для детей с недостаточным развитием, приехала комиссия, расположилась в актовом зале. Тогда всех удивил. С огромного испуга говорил четко и внятно, отвечал на все вопросы. Комиссия директору с завучем поставила на вид: "Что это вы дурака валяете? Живой ребенок - сообразительный!" А те так себя чувствовали, будто Федя все это нарочно, что это он их обманывает, дурит...
После проигрыша Кенту, Федя сразу же идет в секцию бокса - записываться в боксеры...
- Бой с тенью! - орет тот, который в костюме.
И все начинают молотить кулаками в воздух, будто кого-то видят перед собой.
Федя здесь всего первый день, понять еще ничего не успевает, а ведут за канаты и дают мальчишке, который, по виду понятно, не первый день и даже не неделю - бровь посечена, нос сплющен и ухмылка противная. Такому же, как и он, вручают свисток - судить, понятно, что приятелю первого - такой насудит! Феде тоскливо, словно попал на дурной двор, въехал новоселом, где жесткая прописка. Тренер тоже улыбается неправильно, будто любит такие дела.
Дальше канатов не убежишь, повернуться спиной страшно - ударят в затылок. Федя, когда его стали бить, очень испугался, про правила, о которых слышал и с трудом понимал, забыл... Очухался. Один лежит, а второй, который разнимал, на корточках, и даже не приседает, а скрутился калачиком - руки меж колен, за свое держится - это, Федя с трудом вспоминает, он его уже коленкой... А первого локтем в голову, потому как не ухватиться было, не остановить - перчатки мешали.
Тренер, который в спортивном костюме, орал, ни на кого не глядя, но понятно на кого.
- Уберите от меня этого бешеного, пока я его не контузил!
Будто Федя к нему приставал. Он и к этим, которым плохо, тоже не приставал.
Потом сидел в раздевалке, сердце бешено колотилось. В сторонке пацан стоял, ждал пока он оденется и уйдет. Это понятно - это, чтобы что-нибудь не своровал в раздевалке...
Федя пытается понять - что произошло. И еще - зачем боксерам правила, если без правил их можно побить? И как так получилось, что побил? Случайно - это понятно, но случайно и двух? Как сделать так, чтобы это не было делом случая?
Федя еще не знает, что едва не вывел формулу, одну из главных составляющих боевого успеха - "непрерывность непредсказуемых действий", боя без всякой системы или правил. Он еще не способен выделить главное: что в бою, драке ли, но всякого заведомого более сильного противника следует бить без остановки, чтобы у того не осталось времени на осмысление - что собственно происходит? Но и (что гораздо важнее!), чтобы не осталось времени на осмысление себя самого - чтобы самому не успеть испугаться...
Это первый выигранный бой Феди, отправная точка последующей бесконечной череды других, фактически уже иного человека, который потом, спустя годы, получит прозвище-характеристику - "Костоправ".
Многое может случиться за лето...
Федя бросает пачку чая человеку с волчьими глазами...
- Хочешь еще принесу?
Федя пробует приручить себе учителя.
Люди злые. Однажды возле него упал кусок кирпича, и Федя успел заметить фигуру в стеганом бушлате на плоской крыше. После этого какое-то время ходил другой дорогой.
Их называли "вольняшки". Хотя Федя и не понимал - какие это могут быть вольняшки, если за забором? А дядя Платон - сосед, усмехнулся и сказал непонятное, что-то вроде, что с той стороны забора непонятно, кого, собственно, забором огородили...
Чай один, одинаковый, но в обмен можно получить всякое. Федя ни разу не спросил, как зовут того "вольняшку", которого выбрал себе в учителя, "вольняшка" никогда не интересовался - зачем все это Феде, смотрел на него зло, не ругался, но лучше бы ругал... Когда ругаются, не такие злые - злость словами выходит, а здесь в человеке словно такая злая кислота скапливается, что металл может разъесть. Учит всяко. Иногда нападает блажь, тогда дает многое. Иногда, если не в настроении, говорит примерно следующее:
- Не можешь бить - грызи, не можешь грызть - вцепись всеми конечностями в мизинец, и хоть его-то отломай! Все! Урок закончен!
Федя кивает. Сойдет за урок. Бросает двадцать копеек... По копейке за слово. "Вольняшка" свирепеет, хватает руками за грудки, задирает над землей - Федя перехватывает за палец и принимается его выламывать, одновременно тянется зубами к уху...
"Вольняшка" отбрасывает от себя.
- Псих!
Взрослые странные.
Федя, чувствует себя пьяным жизнью, как всякий ребенок, узнавший нечто новое не в классе, а исключительно благодаря самому себе, переполненный мыслями о новых открывавшихся возможностях, пытающийся охватить их все разом, не в силах расстаться и с мелочами, подобно кладу, который не унести за раз.
В тот первый год, когда осенью возле школы слышит привычное от Кента: "Эй, дохляк, плати за пропуск!", подходит, смотрит ему в глаза, и без всякого замаха ударяет сложенными пальцами в шею. И опять стоит смотрит, как тот, схватившись за горло, оседает и уловливая в его глазах иное выражение: обиженное недоумение, переходящее в страх...
Феде самому, вдруг, нравится бояться. Это приходит, как внезапное. Не страх, разумеется, а радость страха. Как открытие, еще не сформулированное. Потом, много позже, Федя понимает и принимает как должное, что главной действующей силой поступков является страх. Причем, в равной степени и тот страх, который стремишься скрыть, которому поступаешь вопреки - назло. Федя наслаждается собственным страхом, купается в нем, ищет его. Выдумывает и создает множество ситуаций, где можно испугаться. Проходя пугающее, как некую игру с самим собой и собственным страхом. Вроде наркомана, которому с каждым разом нужна все большая доза, чтобы острее чувствовать мир. И становится некой дополнительной странностью его характера. Федя, вроде скупца опасающегося запустить кого-нибудь в свою сокровищницу, и даже признать, что такая сокровищница существует, боится показать свой страх кому-то еще. Страх истинный, не тот, что учится подсовывать...
Сколько раз такое... Подходишь к компании, кто-то делает встречное движение - "берет на арапа", проверяют на испуг... Федя сразу же отбегать, и все, вдруг, начинают бежать за ним - улюлюкать... Как? Что? Почему? Инстинкты мальчишеские! Убегает? - Виновен! Есть развлечение. Странно, но Федя когда-то и не догадывался, что сам виноват. Если человек убегает, то как за ним не гнаться? Тут любая собака про это скажет. Только теперь Федя додумывается до этой мысли. И учится пугаться как бы по-прежнему, но бежать уже осмысленно; выматывать, растягивать преследователей в цепь за собой...
Одно из самых ярких воспоминаний; первые опыты того шального лета и осени - бегут за тобой кучей, потом растягиваются в цепочку, тогда разворачиваешься, бьешь первого - раз, два, сколько успеешь, набегаешь на второго - пугаешь, тут же разворачиваешься и опять бежишь, по ходу добавляя первому. Ждешь, пока не растянутся, разворачиваешься... Учатся быстро - обернешься - первый сразу же спиной и со всех лопаток обратно - кучковаться. В стае оно спокойней. Стоят. И ты стоишь - ждешь. Кричат обидные слова. Федя молчит, ждет - додумаются ли до камней. Чаще полаются издали и уходят демонстративно лениво.
Потом наскучило, перерос, выучился другому...
- Побили? Кто?
- Приезжий!
- Что так - всех разом и побил?
- Да нет, по очереди!
- Что же вместе на него не насели, али не родня?
- А он не дал! - жалуются, вытирая кровавые сопли.
- Как не дал?
- А он не по честному! Пока следующий, он уже с первым управлялся, и крутился он все время, не останавливался - никак было не ухватиться, чтобы разом.
- Тьфу!
Позднее Федя свою жизнь вспоминает, как некую цепочку, где каждый шаг - звено. Нельзя отнять ни одного - рассыплется. Он еще не задаваясь вопросами - что есть человек, насколько крепко прикреплена к нему душа, что видит в тот миг, когда знает, что за этим мигом будет иное, уже с эти миром несвязанное? Он знает, что когда душа начинает биться в испуге, на истончавшейся нити, что ее держит и кажется, вот-вот, сорвется, тело способно на удивительные вещи.
Федя немногословен.
- У меня каникулы. Пока есть чему меня учить, буду на вас работать.
- Это не мое! Пусть спортивный клуб идет. Он борьба учат. Классический называется. Пусть в город идет, там при клубе другой русский есть, самба танцевать учит. Очень красивая самба.
Бывает такое, подведут и орут через забор хозяину:
- Саид Ибрагимович, привез тебе ученика и работника! Хочет выучиться грязному искусству! Как твои дети дерутся!
Оставит Федю и убегает. Федя ждет. Могут спустить собак. С собаками он научился ладить. Убивать их тоже научился. Федя не к первому своему учителю пришел и даже не к десятому.
- Грязной драки хочешь?
Кивает.
- Грязную работу будешь делать? С собаками спать будешь?
Федя не боится, знает, что сперва пугают - обычаи здесь такие - смотрят насколько он мужчина.
- Сними рубашку!
Федя снимает, ждет.
- Ахмед жидкую сажу возьми, макай палку!
- Русский! Сколько полос на тебе Ахмед оставит, столько тебе гряд мотыжить... Уворачивайся!
Ахмед усердствует...
- Ахмед - сын шайтана! - зачем столько полос нарисовал? Умрет на грядках - кто отвечать будет?
Проходит время...
- Сколько сегодня? Мало! Шайтановы дети! Ахмед - тебе русскому на грядках помогать!
И еще...
- Ай-яй-яй! Федор - сын шайтана! - зачем Ахмедке руку сломал? Уходи! Нечему мне тебя учить...
На Востоке учителей много. Наверное, потому, что здесь больше старых людей - живут дольше. Кто-то внука учит стрелять из лука. Федя стоит вместо мишени. Двигаться Феде нельзя - только руки может использовать. У стрелы наконечник - кусок застывшей смолы, синяки оставляет - будь здоров! Когда старику кажется, внук бестолков, стрела у него летит медленно, тогда берет лук сам. Готовь примочки! Но Старик никогда не целит ни в голову, ни в пах. Только вот внук у него зловредный, хорошо, не может так сильно лук натянуть... Старик сердится, когда Федя ломает стрелы - должен ловить, но не ломать. Стрелы тонкие, и Федя никак не может рассчитать усилий, чтобы быстро и мягко. Сын старика приходит, он чуточку больной - это видно по разговору - хочет, чтобы Федя бегал от него, когда будет стрелять из лука. Но Федя не бегает - смотрит в глаза. Больной сын бросает лук к ногам, закрывается фалдой халата и начинает скулить. Старик спрашивает - кто учил Федю так смотреть. На это ответа нет...
За всяким затылком висит в воздухе душа человека, но увидеть ее можно только сквозь глаза. Смотри в глаза, но не в поверхность их - сквозь! Глаза, суть есть, два яблочка наполненные мутной водой, что тебе до них? - смотри за них, насквозь, в саму душу смотри! У каждого она трепыхается на тонкой нити, даже если кажется, что перед тобой железный человек...
Первого своего противника Федя убивает, когда самому исполняется шестнадцать. В горах Ингушетии высокий подросток, не справившись с ним обычным способом, в очередной раз брошенный на траву, подзуживаемый своими погодками, подхватывает нож, кем-то подброшенный, и Федя, должно быть в отчаянном испуге (как потом пытался понять самого себя), ударяет очень сильно и очень быстро. Кое-что понимая в обычаях, потому сразу же, пока не разобрались - что собственно произошло, отступает назад, за спины, и еще дальше к зарослям, потом бежит... Сделав круг, как подсказывают ему инстинкты, взбирается выше, осторожно смотрит с края. Происходит странное. Уже не пытаются привести в чувство - разобрались, что не дышит, совещаются, и разом все вместе, ухватившись или хотя бы касаясь пальцами, поднимают, подносят тело к обрыву и роняют вниз. И Федя понимает, что погони и травли собаками не будет. Но все равно уходит зарослями, сторонясь дорог и тщательно обходя поселения, пока не выходит к казачьим селам...
Всякого было. И холод, и дрожь не от холода, и... и позднее равнодушие, когда на душе пусто, а пальцы отчего-то дрожат, словно душа в них, в их кончиках, тогда хочется с размаху бить кистью о камни - за предательство пальцев.
Федя учится играть. Подставляться под "подлянки", делать наивные глаза и смотреть всякому учителю в рот, немо восхищаться его знаниям - тогда расскажет и покажет не только то, что сам знает, но и то что видел, слышал или предполагает. Федя во всяком новом месте, по привычке ставшей уже правилом, узнает: сидел ли кто-нибудь в тюрьме, дрался ли, убил кого-нибудь. Не спрашивая - почему? Спрашивая - как? Как выживал потом, в местах, где выжить, не опуститься можно только обладая злостным характером.
Всяк учитель, иногда на один урок. Кто-то выучит такому золотому правилу, хоть на стенку вешай - вырисовывай разными шрифтами каждую его буковку: "Правил - нет! Всякий раз ставь мировой рекорд непредсказуемости! После каждого боя разбери его на составные - достаточно ли сумасшедшим был в каждой его части?"
Но, по сути, правил много, и все они работают до поры, пока человек верит, что они работают, хотя одно частенько отрицает другое: "оставь противнику возможность отступления, не зажимай его в угол, предоставь возможность удалиться с достоинством", или такое: "замирись, а когда отвернется - бей в затылок без промедления, здесь нет места для слюнтяйства или ты или в следующий раз тебя".
В голову бить - разуму не добыть, а головой в голову бьет, казалось бы, совсем неразумный, но Федя и этот прием полюбил и не стеснялся пользоваться.
Учителей много. Не было такого, чтобы в какой-то момент Феде показалось - недостаточно.
Один профессор учит, словно жалуется: "Дарвин прав - мы от обезьян; слишком развито хватательное,, хватаем все - что лежит плохо, что лежит хорошо, что протянуто, что пытаются прятать за спину, хватаем должности, звания, пайки хватаем, распределения..."
Профессор все утро и день со студентами, вечерами не над книгами, а в полуподвальном спортивном зальчике с такими же как он - великовозрастными, но не угомонившимися, внося академичность в то, чему нахватался находясь в долгосрочной командировке в одной из стран Юго-Восточной Азии. Показывает как хватать, и как подставляться под хваты, провоцировать на них, расценивая за "подарок", потому как, всякий схвативший, сразу же попадает в ловушку-залом. Тут Федя, придясь ко двору своей молодостью и угрюмым видом, задерживается, "нахватавшись" многого, на первых порах больше всего торопея от того, что профессор этот, сам маленький, какого-нибудь ухаря, весом вдвое, куляет, как хочет, водит, мотает его вокруг себя, как котенка - причем такого, который подкову мог сломать, только вот беда - неурожай нынче на подковы! Уложит его возле своих ног, и еще раз уложит, когда тому покажется, что это случайность. И в третий - так уж повелось, что русскому надо доказывать втрое, по обычаю его. Не с первого ни со второго раза не внушится, да и после третьего раза сомневается. Хотя и умнеет, пытается уже не нахрапом, а перехватить те чужие ужимки, перенять, своими сделать, но не просто своими, а улучшить "под себя", под свое понимание, потому как, когда копируешь чужое, оно чужое и есть, а когда берешь, да переделываешь - тогда оно твоим становится.
Хорошему бойцу, чтобы преуспеть, надо держать собственное в секрете. Но надолго ли удержишь наработанное среди таких же бойцов? Значит, надо совершенствовать приемы либо до той степени, что создать им "противное" едва ли возможно, либо уходить из мест, где тебя знают. Федя страхуется вдвое, незаметно становясь сторонником собственной школы - "школы единственного удара" - первого.
Федя бродит от адреса к адресу, словно самого его передают посылкой, в места, где в клювиках приносят всякое - миры, в которые посторонним вход воспрещен. Спорят - полезное или не полезное, ходят на улицы - "проверять". Выезжают, как уже тогда было принято говорить: "на пленэр" - субботние походы на танцплащадки в рабочих поселках, кварталы новостроек, небольшие городки, туда где они делятся на районы не географически, а иному, где не признают никаких правил, кроме главного - победа над чужаком любой ценой.
Возвращается к "обезьяньему профессору" - "покулять" его уже по своим рецептам. Выжидает, скажет ли тот чего-нибудь нового.
- Обезьяны мы! - грустно повторяет профессор, - все хватаем, что неопасным кажется, на это нас и ловят...
Что бы не говорил сам, что бы не говорили другие, действовать надо не на основе разговора. Речь - одно, действие - другое. Не можешь лгать о своих действиях - молчи. Федя молчит постоянно.
Злость боль снимает. Страх усиливает ожидание боли. Это все это для начинающих. Будь максимально жесток по отношению к себе - это для продвинутых. Настоящая ярость всегда найдет оружие - едва ли не все может служить им, и при этом есть очень хорошее правило - не совершать повторных действий... всякое оружие на один раз.
Характер еще может слепить мудрый учитель. Но при условии, что ученик один, и нет самому ученику возможностей для сравнений. До времени Федя - учитель самому себе, хотя и не осознает это. Учитель при учителях.
В чем секрет сильных бойцов? Они не слепо повторяют приемы, а способны выдумывать собственные или вносить улучшения в существующие, делая их собственными. Это касается не только, так называемых, боевых приемов, но и упражнений, развивающих тело, а также упражнений, развивающих мозг. Нет смысла осваивать некий комплекс "боевых упражнений", вполне достаточно иметь два-три приема, которые можешь выполнить и спросонья, и в полной темноте или с завязанными глазами - "на ощупь", и будучи пьяным, которому все по колено, и в пугающей самого себя трезвости... Много жизней надо иметь, чтобы освоить хотя бы видимое, то, что на поверхности, а с повышением уровня, с неутомимым желанием ухватить нечто неуловимое, ускользающее, повышается риск потерять все. И это ложно, что чем выше мастер, тем меньше он боится - больше и значительно, поскольку знает чего бояться. Обычные люди теряют просто жизнь, он же вместе с жизнью веру в себя, а это нечто большее - это досада остатной минуты.
Федя не любит, когда стоят у него за спиной, и всегда выискивает положение, чтобы видеть всех, пусть через отражение. В помещения заходит осторожно, словно боится зацепить растяжку, сторонится тесных мест.
Федя любит лишь собственную "зону боя". Федя зовет это - "Поле Жертвы". Главное выманить в него...
Стрельбище Лешки-Замполита
1.
Самопал разорвало с таким грохотом, что Лешке показалось - кранты, допрыгался! Что произошло, не видел, потому как, хотя и целился до последнего, но в момент, когда огонь дошел до запального отверстия, и оттуда вдруг засвистело, не выдержал: убрал голову - отвернулся. Вот тут и наподдало! С такой бешенной силой отдалось в плечо, руку и по ушам, что отлетел, да закрутился юлой, пока не уселся калачиком, зажав руку промеж ног, с шумом втягивая воздух промеж стиснутых зубов. Хуже всего было с рукой, потому как было страшно посмотреть - на месте ли пальцы.
А как удачно начиналось!
В подвале нашел толстую желтую (должно быть - бронзовую) трубку. Еще раньше выменял толстую пулю на самописную ручку - подошла, чуть ли, не точь-в-точь. С таинственным шумом перекатывалась внутри. Старое деревянное ложе от арбалета, что с когда-то редкой трезвости сделал ему отец, в самый раз подошло к трубе. Красиво получилось! Арбалетом Лешка давно наигрался, да и пулял стрелу он своей резиной, как ее не усиливай, всего на какой-то десяток шагов. Потом его отчим пытался наладить - подлизывался к Лешке, но не наладил. Даже когда "арбалет" зажали в солярной котельной в тисках, поменяли резину на удивительную красную, от давно разбитого тяжеленного трофейного велосипеда (как говорили - бельгийского, сто лет бы прослужил, если бы не был раздавлен грузовиком, что сдавал задом, разгрузить уголь). Но и с бельгийской резины ни разу не попала в одно место. Отчим озадаченно скреб затылок, а все только смеялись. Нерусское оружие!..
Лешка с одной части трубы забил болт без шляпки, утопил вглубь на полпальца, сверху залил расплавленного свинца и, как остыло, заклепал. Это потому, что у Максика с его самопала заглушку зарядом вышибло назад, и все говорили, что он везучий, могло самого насквозь прошить, а так только руку у локтя порвало. Лешке такого везенья не надо. Со свинцовым клепаным задником - это он лихо придумал.
Когда пробовал пробить и коловоротом крутил дырку для запала, поломал два тонких сверла отчима. Пришлось выбросить. Лучше пусть подумает, что сам затерял, чем обломыши найдет.
Головки спичек снимать лучше не бритвочкой, не срезать серу, а обжимать плоскогубцами - сама осыплется. Сразу несколько спичек можно взять и поворачивать, потом, что на газету осыпалось, в баночку. Спички в доме есть, их не спохватятся, на верхней полке, на кухне всегда большой запас. Соль внизу, а вверху спички. Эта привычка едва ли не у всех хозяек с войны осталась. Лешка слышал - говорили.
Трубку к арбалету изолентой примотал, потом еще проволокой и поверх опять изолентой. Фиг сорвет! Засыпал серу с баночки, потом забил внутрь тряпку - туго-туго (читал в книге про индейцев, как делали), потом уронил внутрь пулю, и снова запыжил тряпкой. В прокрученную дырку тоже серу от спичек затолкал - самую мелкую, поверх головку спички наложил и дальше дорожку из спичек - головка к головке, тоже изолентой, теперь только коробком поверх чиркнуть и... как стрельнет!
Вышел во двор.
Старшие мальчишки оценили.
- Сам сделал? Молодец! Заряжен? Пойдем, стрельнем!
Далеко ходить не надо, нет лучшего места, чем на стройке. Нашли большую ржавую квадратную банку с краской, застывшую твердой пленкой. Поковыряли сверху палкой - не пробить, решили, что засохла до дна.
- Вот сюда попробуй! По такой не промахнешься.
Попробовал...
- Класс рвануло!
Шумно восторгались выстрелом. Разглядывали разорванный, уже ни на что не годный, самопал.
Ствол разорвало чуть ли не в том месте, где держал рукой, правда, только самый верх распузырило на кривой цветок, а с боков у деревянного ложа тонкие волосяные щепки получились. Но пуля из ствола все-таки вылетела. По пути она, должно быть, опять застряла или кувыркнулась, потому как, недалеко от выхода трубку опять раздуло, но уже не разорвало. Не сразу заметили - куда попало. Только когда краска из банки стала выходить. Попала она таки в эту квадратную банку, в самый ее край, прошла внутри, и даже край отжала дугой - оставила выпуклую борозду, надрезала изнутри, отчего и там стала выдавливаться густая краска.
Лешку садануло в уши, плечо, но больше всего отдало в руку. Зажал руку между ног и боялся посмотреть. Зыркал на всех круглыми глазами, "тсыкая" - часто пропуская воздух через зажатые зубы. Потребовали показать.
На середине ладони оказался темно-коричневый пузырь, отливающий с краев синью. Больно! Пузырь набухал и вырос едва ли не на всю ладонь. Нашли подходящий осколок стекла, даже несколько - кругом такого добра навалом. Лешка резать никому не дал, решил вскрыть кровавый пузырь сам, ожидая, что кровь оттуда пойдет густая, чуть ли не черная. Кольнул стеклышком - не получилось, а больно! Тогда, с испугу, полоснул наотмашь. Пузырь распался, и кровь пошла не синяя, не коричневая, а самая нормальная - алая, и сразу же стало легче. Не так больно и как-то привычнее, все-таки кровь - это понятно, такое случается...
Кисть плохо сгибалась и ныла, отдавало и в локоть.
- Отсушил! - сказал кто-то. Тут же вспомнил, что как-то, прыгая с моста, отсушился весь и еле доплыл до берега.
Лешка замотал ладонь носовым платком, а к вечеру уже и думать забыл. Сколько всего интересного может произойти за день!
2.
Еще до арбалета Лешку за умные разговоры и фантазии прозвали Депутатом. Он не обижался, потому как, уже смотрел фильм: "Депутат Прибалтики", не нашел там для себя ничего обидного и даже напротив. Правда, тот депутат был старым, а молодых депутатов (Лешка про это спрашивал) не бывает. Прозвище прилипло, дал его старший Харис и называл Лешку - "депутат" к месту и ни к месту, лишь бы почаще назвать, и видно было, что огорчается, что Лешка не обижается нисколько. А потом Лешка и ему сказал, чтобы сходил бы лучше Харис в кинотеатр "Ударник" - там сейчас как раз фильм идет про депутатов. Все старшие смеялись, что вроде как он ловко Хариса отбрил, а тот рассердился и дал ему подзатыльника. Он и еще хотел, но пристыдили - разница большая. С того времени совсем Лешку невзлюбил. А однажды с братьями, и, что обидно, с младшим тоже, нассали Лешке на голову. Дело было так: на большой липине сделали штаб - хороший и даже с крышей, и когда Лешка со школы возвращался, младший Харис стал оттуда его дразнить, что он к нему ни за что не заберется. Если бы Лешка знал, что там его братья, то даже и не стал бы связываться, прошел бы мимо. И вообще, что он - дурак в школьной форме по деревьям лазить? А тут отложил портфель, подошел, сообразил, что надо приставить к стволу огрызок доски, чтобы с него допрыгнуть до нижней ветви. Допрыгнул и со второго раза, подтянулся, забросил ноги, ухватился рукой за следующую ветвь, а дальше уже просто - полез наверх... Тут и полилось. Поднял голову, а это Харис с братьями на него ссат. Слез много быстрее, едва не упал. Взял портфель и пошел домой, не оборачиваясь на обидные крики, только думая, что с младшим Харисом сделает, когда его братьев в тюрьму заберут.
После этого старший Харис, как Лешку увидит, так сразу и орет: "Эй, депутат обоссанный!", а младший ему тихонько подпевает, но не долго кричали, дворничиха вразумила, что не прекратят, так она заявление напишет, что "кое-кто" депутатов оскорбляет, и пойдет тогда кое-кто на свою вторую ходку. Засиделся у матери на шее!
Тут каникулы - все разъехались. Лешку тоже возили к родне и оставили там на целое лето. Такого скучного лета Лешка до сих пор не знал. А когда вернулся, оказалось, что младший Харис в их дворе командует. Зато старшего Хариса посадили. Дворничиха говорила - повезло дураку, что статья за "хулиганку". Лешка какое-то время ходил отдельно, а младший Харис грозился его побить, и среднего на это подговаривал, но тот задумчивый, кивнет и отложит: - "Потом!"
Средний Харис странный, на братьев не похож, постоянно с книжкой, и смотрит на все, будто не видит. Лешка вообще-то самострел делал, чтобы от Харисов отбиться, напугать их. Старший Харис одного дядьку ножом уже пырнул (правда, не до смерти) и теперь сидел. А младший говорил, что скажет своему старшему, когда он выйдет, чтобы он то же самое Лешке сделал за его выпендреж...
Лешка, у мамки один, а Харисов много, понятно, что расстраиваться будет за него сильно. Лешка знает, что у мамки здоровья родить еще одного не хватит - сама говорила. Раньше отец пил по-черному, детей иметь не хотела, а теперь не может. В кинотеатре перед сеансом крутили журнал - какие дети от алкоголя получаются. Особенно в память запали с маленькими глазами. После того страшного киножурнала (уж и забыл, что за фильм тогда показывали!) Лешка сразу же к зеркалу, и ну высматривать - маленькие ли у него глаза? И даже спросил как-то невзначай у отчима - маленькие ли? А тот в ответ:
- Дырку в дверях, куда зачем-то гвоздь забил, видишь?
- Вижу.
- Паука в углу видишь?
- Вижу.
- В прошлый год кто в лампочку камнем попал, хотя кидали многие? Ну так и не ... !
И Лешка перестал об том думать, хотя увлекся очень - на каком расстоянии и что видит, за сколько шагов? Воткнет в кору спичку, отсчитает сколько-то шагов, обернется и сразу же ее видит, тогда еще раз - дальше, и еще, до тех пор, пока не видит, а лишь угадывает. Жаль на такое расстояние нельзя камнем добросить, чтобы доказать остальным - вижу! Здесь только пулей можно попасть.
3.
Во всех дворах мода на пистолеты. В основном на немецкие. Свои, тот же самый "ТТ" кажутся невзрачными, слишком простыми на вид - то ли дело "Вальтеры" да "Люгеры"! Вырезают их из дерева. Выпиливают из доски, потом обстругивают ножом. Играют в войнушку, разбившись на две команды, прячась между сараями.
- Пух! Бах! Лешка, падай, ты убит!
И Лешка падает, терпеливо лежит до времени, пока всех не перестреляют. Играть надо по-честному.
Но постепенно навостряется, становится лучшим среди своих. Тут соображать надо, что первыми убивают самых нетерпеливых, которым ума не хватает подобрать хорошее место, еще надо иметь выдержку долго сидеть не шелохнувшись - видеть остальных, запоминать и прикидывать, как пробраться, чтобы потом быстро и всех. Терпежу у него за десятерых, а когда выпадает на такого же терпеливого, тогда своему самому никчемному товарищу указывает - куда ему идти и что делать - пострадать за общее дело. Когда его "убивают", тогда и Лешка "убивает".
Младший Харис очень злится. Он нетерпеливый, и Лешка его специально первого "убивает", чтобы тот подольше лежал. Если не будешь лежать до конца игры, то в следующей не участвуешь - такие правила. А будешь игру портить, подсказывать - где кто прячется, тогда положено зубами тянуть вбитый в землю колышек, а он глубоко - отрывать придется носом.
Наиграешься, можно сходить посмотреть на самолеты - только это не рядом. Сначала идти мимо, частью заколоченных, деревянных корпусов старого госпиталя, который все еще под охраной, но говорили, что будут сносить. Потом маленькое лютеранское кладбище, на котором больше не хоронят. И дальше, уже за рощей, летное училище. Во всяком случае, так некоторые думают, что летное, хотя подлинно никто не знает (закрытая зона - забор). Спорят на этот счет порядком. В пользу того, что это летное училище, говорит макет самолета, и еще несколько старых, поломанных, сваленнных у самого забора, с горки хорошо видно. Слюнями исходили, но в этом месте забор высокий и проволока сверху. Где можно перелезть, идти потом по открытому, по ту сторону даже трава выкошена, заметят, обратно не добежишь. Кто-то говорит, что не может быть летного училища без аэродрома. А Фелька говорит, что на аэродром их возят, и там даже прыгают с парашютами, даже отсюда видны грибки куполов. Стаська доказывает, что этот вовсе не аэродром, а просто большая поляна, и стоят там всего два кукурузника. Стаське можно было верить - он единственный, кто ходил в такую даль. Туда даже на вид очень далеко. Места не знакомые - страшновато, каждый район своего места держится и недолюбливает чужаков. Харис тоже ходил. Правда, не один, а со старшим братом - должно быть, смотрели, чего можно украсть. И он ничего про это не рассказывал, наверное, брат пригрозил. Своего брата он боится, даже сейчас боится, когда тот в тюрьме. Фелька говорит, что здесь готовят каких-то инженеров или механиков, чтобы ковыряться в летных моторах, обслуживать их - Фельке можно верить, поскольку у Фельки отец сам механик, работает на режимном заводе. А то, что этих самолетных механиков возят с парашютом прыгнуть, а также в тире пострелять - значит, так положено. Иначе своих синих погон не получат.
- Нет, сегодня прыгать не будут, - иногда говорит Фелька - Ветер не с той стороны. Стрелять будут!
Всегда угадывает.
- Пойдем, послушаем, как стреляют!
Шли вдоль забора, но к нему лучше не подходить - ругаются. Да особо и не подойдешь. В этом месте он вплотную к канаве. Только это сейчас канава, а раньше был ручей. Лешка помнил себя совсем маленьким, когда сидел и смотрел, как отец ловит на этой, тогда еще, должно быть, живой речушке, маленьких серебряных рыбок - это его первое воспоминание об отце. Остальные постарался засунуть далеко-далеко. Надеясь со временем забыть. Чтобы только это осталось - речушка и серебряные рыбки, искрящиеся на солнце, вылетаюшие из воды, еще их темные спинки в прозрачной воде, развернутые против течения...
Теперь рыбы нет, а от канавы пахнет. Если посмотреть, плавают какие-то нити.
Там, где забор кончается, и получается угол - Тир. Дурак не поймет, что это тир. Стреляют же! Говорят, что это еще эсэсовский тир, поставленный немцами, когда они думали обосноваться здесь надолго. А в тех длинных бараках, что сейчас под склады, куда, то и дело, внутрь грузовики крытые заезжают и выезжают, была диверсионная школа. Частенько приходят сюда послушать редкие сухие звуки выстрелов - Лешке кажется какие-то бедные, несерьезные - совсем не такие, как в кино. Зато - настоящие! Жаль, горки рядом нет, забраться бы - посмотреть, с чего стреляют. Лешка, да и другие, не раз на дерево лазил, чтобы оттуда хоть что-нибудь увидеть, но - фиг! Тир, хоть сверху и без крыши, но на столбах поверху, по всей его длине, какие-то шиты - загораживают, ни черта не видно! Фелька как-то сказал, что это для того, чтобы пуля не вылетела, если кто-то высоко стрельнет. А Лешка подумает, что это специально, чтобы они не могли рассмотреть - кто там у них в тире. И с чего стреляют тоже. Назло! Потом в этом убедился. Один раз пришли, а то самое лучшее дерево, на которое забирались - спилено и увезено. Даже маленького сучка не оставили, будто подмели за собой.
Выстрелы неодинаковые. Иногда сухо, иногда звонче.
- Это тотошка, - кривит умную рожу Фелька. - Пистолет "ТТ" - он громче всех!
- Фига тебе!
- Можно по пулям определить. У меня отец в пулях разбирается.
- Если внутрь пробраться и наковырять. Там их до хрена должно быть!
Такое предлагается впервые.
- От угла запросто забраться можно.
- А канава?
- Что канава? Можно перейти!
- Увязнешь в говне.
- Доска нужна.
- Если с разбегу, то перепрыгнуть можно.
- Ты, что ли перепрыгнешь?
- Я запросто перепрыгну, а ты - хрен!
- Давай замерим!
Тут же на месте начинают прыгать - кто дальше... Дальше всех у Лешки, хотя Харис спорит, доказывает, что Лешка ближе всех толкается. Однако, если на пригляд, получается - никому не перепрыгнуть.
- Долетим! Эта сторона выше!
- А обратно?
Обратно действительно... Тут есть о чем подумать...
- Все, больше не стреляют, пошли домой.
- Черт, брат пришел, а ключи у меня - побежали!
Как так получилось, что Лешка с Харисом остались? Должно быть, ни тому, ни другому не хотелось, чтобы за спиной оказался.
Харис говорит:
- Спорим, зассышь туда перепрыгнуть?
- Это ты зассышь!
После таких слов, хоть и свидетелей им нет, надо через канаву прыгать. Если второй не прыгнет, первый ославит на весь двор.
Перепрыгнули.
Дальше шепотом:
- Спорим, зассышь туда забраться?
- Это ты зассышь!
Лешка лезет первым, потому как Харис первым прыгал через канаву. Выше угла идет крыша козырьком и вообще с этого места видно, что там сложены из дерева две стены и засыпаны между собой песком. Стены с песком отсюда расходятся. У той, что вдоль канавы, песок не до самого верха крыши и потому можно проползти. Лешка ползет и слышит, как следом за ним ползет Харис.
У следующего угла, песка меньше, там он словно уходит вниз, и Лешка тоже сползает вниз. Здесь ему начинают попадаться пули. Лешка их берет и засовывает в карманы. Еще некоторые он ковыряет в гнилом дереве, здесь они совсем целые, не помятые. Но есть и такие, что одна в другой и даже несколько, тогда составляют из себя удивительные фигурки из свинца и рваной меди.
- Смотри, как поцеловались! - восхищенно шепчет Харис.
Тут в тире начинают громко разговаривать и потом, почти сразу же, стрелять.
Лешка ползет вверх, оглядывается, видит, как Харис зарывается головой вниз. Лешка понимает, что он испугался и решает переждать. Лешка тоже ждет наверху, под самым козырьком. Там очень жарко. Слышно, что люди подходят близко, что говорят, потом снова уходят и снова стреляют. Когда люди рядом, Лешка старается не дышать. Потом они уходят совсем.
Харис все так же прячется - будто что-то высматривает. Лешка сползает рядом и дает ему тихого щелбана по затылку. Только пальцы проваливаются в волосы, и с ними сдвигается небольшой кусок головы...
Лешка вытирает руку о песок и отползает от Хариса медленно, как сонный. Так же сонно приходит домой, по дороге выбрасывая пули, сразу же раздевается и ложится спать.
Харис домой не возвращается. Когда Лешку про него спрашивают, он отвечает, что не знает.
На второй день, отыграв с мальчишками, Лешка идет к Тиру, но не прямо, а по очень большому кругу. Ближе к вечеру, когда тихо и никого нет, он снова (по тому же самому углу) забирается в щель и дальше ползет под крышей по песку. Пахнет сладковатым, только неприятным. Харис там же - внизу. Лешка видит, что голова у Хариса стала большой, потом с нее спрыгивают две крысы и убегают, и Лешка понимает, что Харис точно мертв, потому как он очень крыс боится, даже дохлых, ни за что бы к себе не подпустил.
Лешка начинает спихивать на него песок ногами. Спихивает и спихивает, и даже после того, когда тот давно засыпан, спихивает - до тех пор, пока не получается ровно...
4.
Лешку, как магнит, тянет к Тиру. Он уже знает кто в Тире старший. Тот хромоногий, коренастый, которого они иногда передразнивают, хотя и боятся его жутко. Во-первых, за матюги - таких никто не слыхал, так черно не ругаются даже в бараке у Феликсов. Во-вторых, верят, что может убить, как обещает. А обещает он такое всегда, стоит только ему увидеть какого-нибудь мальчишек по эту сторону канавы. Тогда он быстро-быстро ковыляет в их сторону и бросает своей палкой. Раз Фелька (в которого она чуть не попала) подхватывает и убегает вместе с нею. А Лешка меняет эту палку на перочинный нож с одним лезвием, и держит ее у себя под матрасом. Иногда, когда никого нет рядом, достает и разглядывает ее полировку и царапины... Хромой ходит с другой палкой, похуже, но больше ее не бросает.
Однажды, когда все убегают, Лешка остается на месте. Ждет, что ударят. И, правда, Хромой бьет его палкой по плечу. И хватает за руку, потом отпускает и снова замахивается. Лешка стоит.
- Почему не убегаешь?
- Помочь хочу.
- Зачем?
- Просто так.
- Мне помощники не нужны, - говорит Хромой и еще что-то бурчит, но остальное не разборчиво.
- Всегда нужны помощники! - громко говорит Лешка.
Хромой не оборачивается.
На следующий день Лешка на том же самом месте. Он один. И на следующий. И через неделю...
Кажется в воскресенье, когда на базе никого нет, Хромой говорит ему:
- Пойдем, подмести надо!
Оказывается, надо обобрать гильзы. Лешка по закрайкам набирает едва ли не целое ведро - некоторые, видно, что старые.
- Выворачивай карманы! - говорит Хромой.
Лешка выворачивает - в карманах пусто. Лешка не взял себе ни одной гильзы.
Вечером Лешка приходит и перебрасывает через стену палку.
На следующий день Лешка опять ждет. Хромой, со своей старой палкой, его не замечает. А еще через два дня опять велит обобрать гильзы, но еще и пули - эти отдельно. Потом еще через неделю, он назначает Лешке время, в которое надо приходить, и дни.
Следующие годы Лешка растет на Стрельбище, зовет Хромого - дядя Гриша и ненавидит "четвертое направление" - за которым Харис.
К призыву Лешка кандидат в мастера спорта по стендовой стрельбе из мелкокалиберного Марголина, а для особых гостей стреляет особые упражнения. Те, в которых нет времени видеть мушку, надо чувствовать "линию выстрела" по стволу.
Стреляет с колена, сидя "так" и сидя "этак", лежа (опять по всякому). Навскидку, "на ощупь"... С левой и с правой. Когда-то, давно, показали "американку" - с двух рук и в раскорячку, а потом велели забыть. Лешка одинаково хорошо стреляет с обеих рук, с левой даже лучше. Выучился "семенящему набегу" - это когда скользишь боком, словно головой к стеклу прижался, нельзя стукнуть, нельзя продавить, нельзя отлипнуть. Чем ближе к цели, тем ниже "потолок-стекло" - тут сжиматься положено, свой размер уменьшать. Здесь Лешка каждый раз мысленно нашептывает для злой мишени такие слова: "я - неопасный, я - меньше, я - дальше". Нельзя, приближаясь, расти, нельзя чтобы цель видела поступательные движения. Еще Лешка стреляет "мексиканочку": когда вверх-вниз и в стороны бессистемно, словно на дурном скакуне. Самое сложное, да и по виду безумное. "Скоротечку" - где обойма расстреливается "за раз", а новая влетает, когда та еще не упала. "Русский перепляс" - меняя уровни мягко, но с глубокими провалами, с единовременной стрельбой с двух рук. Один пистолет отвлекающий - "шевелящий", второй - "конечный"...
Только никогда, ни при каких условиях, не стреляет по четвертому направлению.
Еще Лешка, по совету дяди Гриши, записывается на курсы парашютистов при ДОСААФе, делает положенные три прыжка с АН-2 и теперь ждет повестку. Дядя Гриша сам ходил в военкомат, что-то там говорил, отчего на Лешку стали смотреть с вежливым удивлением и определили в группу "до особого распоряжения".
- Пройди срочную, в место ты должен попасть хорошее, там по достоинствам ценят, потом решайся на офицера. Если хорошо себя проявишь - попадешь под спецнабор без экзаменов. Лучше всего в Рязанское, но есть и варианты из темных, потом поймешь...
К этому времени Стрельбище окончательно определено сносить. Дядя Гриша ходит потерянный. Хромает он еще больше.
Когда приходит повестка, в ней указано: число, прибыть к восьми утра, иметь ложку, личное (для гигиены) и продуктов на три дня... И вечером дня предыдущего Лешка заходит на стрельбище - попрощаться.
- Дядя Гриша, помните, восемь лет назад, когда я к вам только пришел? Тогда младший Харис пропал - вы их не знаете. Ему пуля в глаз попала, он вон там сейчас. Нельзя, чтобы его нашли - мать будет расстраиваться.
- За четвертой мишенью? - спрашивает глухо.
- Да...
- Иди!
- А...
- Иди и служи.
И не сказал больше ничего, даже не посмотрел в его сторону, когда уходил.
Срочная Саньки-Снайпера (начало)
На ночных стрельбах "бегунков" (ростовые) подсвечивают невяло, и "пулеметное гнездо", как поднимется, моргать начинает, вот по этому морганию и надо пулять своим встречным. Есть еще и "вертолет" в свою натуральную - поднимается над землей на специальных штангах, но его уже совсем просто. Но сначала надо двигающихся парой "бегунков" - первый их показ. Это полагается сделать очень быстро, и потом бежать изо всех сил на следующий огневой рубеж, чтобы успеть ко второму показу. Там они второй раз предъявятся на свои секунды - "поплывут" в другую сторону...
Сашке в роте не нравится - бестолковка какая-то - не сложились отношения. Как индивидуальный зачет, взводный говорит, чтобы отстрелялся похуже, а это для Сашки самое сложное... С учебного центра началось, когда еще дырки в мишенях считали. Тогда и стали говорить: надо отстреляться не "по-снайперски", а на "четверочку", да не только за себя, но и за соседей. С первых же стрельб с Сашкой специально взялись выставлять самых слабых со строго выставленной им задачей - палить в "белый свет".
"И что б ни одной случайной дырки в мишенях!" - говорит ротный.
Он про эти дела тоже знает. У всех строго ограниченное количество патронов, а у Сашки, кроме своих нормированных, добавочные - взводный подсовывал. И определяет ему двоих с левого бока, двоих с правого. Сашка, когда на "четверочку" отстреливает этот "малый индивидуал", то, чтобы не запутаться, две пули в десятку клал, а одну вверх забирает, по вертикали. Но опять недовольные. Последний раз проверяющий брякнул: "Надо же, как отстрелялись - никогда такого не видел - у всех пятерых одинаково, хоть листы друг на дружку накладывай..." В роте тоже решили, что Сашка нарочно так - что издевается... После карантина опять началось.
В армии, то, что умеешь лучше всех, превращается в обязанность. И даже в упрек. Никто больше это не ценит, напротив, отказ поступать по сложившейся схеме вызывает в лучшем случае - недоумение, в худшем - озлобление.
Бегает он тоже лучше всех, только "короткие" не любит. "Длинные" Сашка сколько угодно может бежать. Иногда имена под шаги выговаривает - самые простые русские имена. С ними бежать легче, сколько бы не нагрузили. А у Сашки, кроме своего автомата, еще чей-то на себе, и противогаз, а в ранце у него два кирпича в газетную бумагу обернуты - но это у всех.
Прибежать надо всем отделением разом - "кучей", чтобы интервал между первым и последним был не больше, чем "сколько-то там метров". Со слабых все снимают и разоблачают до пояса, чтобы "обдувало", чтобы в обморок не упал. Потом на ходу, перед контрольным, опять снаряжают. Снова автомат на шею и противогаз. Руки уже не на плечах "сопровождал", только по-прежнему до пупа расстегнутый и красный - дышит паровозом. Зачем куришь, спрашивается? Сашка этого тоже не понимает.
В ротах только русские. Рассказывали, что какой-то литовец (давно) на что-то обиделся и в купола шприцом серную кислоту прыскал. Поймали на том, что у самого карман разъело. После этого балтийских национальностей, хоть все роты обыщи, ни одного не стало. Сашка помнит, что Михаил Афанасьевич ему рассказывал, что в Риге, через неделю, как ее освободили, какой-то националист в него с чердака стрельнул, и про "зеленых братьев" рассказывал, которых чуть ли не до середины пятидесятых из пролесков выкуривали... Михаил Афанасьевич с того подлого выстрела с крыши инвалидом стал, очень обижался, что в спину: сверху вниз и полживота вырвало. С цветами ведь, подлюги, встречали - весь город высыпал, улыбались, целовали... и стреляли в спину.
Сашке лучше всего думается и вспоминается, когда он бежит. Часто у взводного отпрашивается "побегать", в воскресенье тоже, и бегает тут же - с окон видно. Бежит и думает, в порядок мысли приводит. Почему не сложилось?
Сашку недолюбливают. С самого "карантина". Не сложилось... Раз в три месяца в ротах положено "равнять мушки". Во всяком случае, в воздушно-десантных - точно. Хоть прыгают не всякий месяц, но в декаду выпадают зимние или летние КШУ, еще полковые и дивизионные, бывает что и всего округа, и тогда будет приказ снаряжаться по боевому, не чехлить автомат в ранец, за спину, а пихать под запаску, крепя обрезком стропы к правой лямке, те, которым всучат старые 7.62 с надсадками под холостой патрон, еще и выдергивать в воздухе, имитировать стрельбу "абы куда" - чисто показушные дела. Остальным можно не дергать, но все равно, "по боевому" прыгать мало кто любит. Приземляешься - держи рожу влево, чтобы не приложиться мордой. Иначе аккурат зубами получается в крышку ствольной коробки, но тут, если ветер, упал, перекатился - автомату по любому достанется. Бегаешь, спишь с ним, обернув руку вокруг ремня, намертво вцепившись в цевье - чтобы не "ушутили" старослужащие, привыкаешь так, что позже без него чувствуешь себя словно голый. Потом, вдруг, на очередных стрельбах обнаруживаешь - стреляет "не туда" - время равнять мушки...
На последней пристрелке один из автоматов здорово наподдает в плечо, подпрыгивает, и скрывает Сашку горелым облаком. Глаза продирает, рожа лоснится, руки. Что за хрень? По всем признакам - масла был полный ствол, закрыто пыжиками, а сейчас выбило.
- Чей автомат?
Сверяют номер, получается, что Сашкин... Как так? Сашка выпадением памяти не страдает. Откуда пыж, да масло в стволе оказались? Чистил и забыл?
- Разгильдяй!
Если бы один раз, а то и на ночных.
Офицер подскакивает - орет: что там у тебя?
- Не идет патрон...
- На исходную - бегом!!
На исходной осматривает, разбирает. Шомполом выпихивает накрепко забитый кусок тряпки...
- Опять - чистил - забыл?! Разгильдяй!
Сашке такое слышать обидно. Сашка знает, что не его рук дело. А чьих - не знает и знать не хочет...
Не сложились отношения...
- Пока все не расстреляете - спать не пойдете!
Бывает и такое... Это же не стрелковые подразделения пехоты, где, хорошо, если раз в два месяца отстреляться выведут, и не стройбат, про который шутят, что они там настолько страшны, что даже автоматов не дают. У стрелков ВДВ, пусть самых обычных рот, есть определенные нормы, которые надо выполнять. Нормы отпущены на все: на бег, лыжи, парашютные прыжки, "полевые выходы", кинофильмы, политинформацию... Отпущены и на стрельбы (в том числе и ночные). Иногда, хоть как время не растягивай, а не укладывается все это в графы ежеквартального отчета, через какое-то время выясняется - опять недобрали по стрельбе, Тогда всех срочно гонят в "поле" - на стрельбище. Иногда (случается же такое!) совпадает с тем, что выходят сроки хранения боеприпасов - их надо срочно "расстрелять". Не в воздух же? Тогда и появляется такой дурной приказ, даже не приказ, а намек - "патронов не жалеть!", и стрелковые упражнения - для специалистов ли, не специалистов - как хочешь, а надо проходить по несколько раз. Сперва занятно, но потом превращается в работу, в мутотень.
С какой-то серии уже никто не обращает внимания, что стрелки берут с собой уже по четыре рожка. Смотрят в упор, но не видят, что некоторые умельцы и больше пихают под ремни... Но тут, как не крутись, а всякая стрельба в зачет, от этого не отвертишься. Сложно это. Надо так отстреляться, чтобы последнюю мишень завалить последними патронами. Упали мишени, закончилось время на их отстрел - отбой - больше стрелять не смей, с контрольной вышки заметят.
На Сашку опять сердятся. Пихают четыре рожка, а возвращается - три полные. Свои мишени повалил и чужие, но опять так быстро, что "соседи" не успели собственный припас "расстрелять" (пусть даже и в воздух). Значит, опять придется идти, накапливается очередные серии, и дневные стрельбы обязательно в перейдут в ночные. А потом еще чистка оружия. Это когда спать ляжем? Тошнит уже от этих стрельб!
Сашка тоже чувствует, что озлобился, кто-то, вроде бы случайно, двинул локтем на раздаче патронов, когда вскрывали очередной цинк, рвали коричневую бумагу, набивая рожки, кто-то сказал обидное словцо... Сашке опять идти - стрелять за себя и других. Всякая стрельба зачетная - на оценку идет роте. А потом снова. Наверное, всю службу так и будет. И кажется ему, что "его инвалиды" сейчас смотрят на него с неодобрением...
Сашка злой. Валит поясные и парных ростовых "бегунков" - своих и чужих - навскидку, не давая никому сообразить - что к чему. Только показались, уже и упали. На каждый показ по два патрона, как делает всегда, поскольку с автомата требуют непременно очередями, а сколько именно должно вылетать не оговаривается - все, что больше одного патрона вылетело, считается очередью, а палец Сашки на этот счет очень чуткий. И, перезарядившись, во второй показ "бегунков" не отдает никому, и пулеметные гнезда - все четыре, так и валит, не дает им "проморгаться", и "вертолеты". Кто-то с досады палит в пустоту, лишь потом соображая, что-то смешно получилось, с запозданием не маленьким...
Майор из тех, кто мало обращает внимания на подполковников и даже некоторых полковников, знающий, что на всю жизнь застрял в майорах и нисколько этим не печалившийся, находящий в этом какой-то особый понятный только ему шик, майор того возраста, когда положено на собственном огородике грязь месить, а не на стрельбище, заглянувший "на огонек" скорее по привычке, чем в надежде накопать для своего "родного" подразделения нечто интересное, не может оторвать глаз от окуляров, и только едва слышно нашептывает себе под нос:
- Бляха муха, что творит, что творит!..
Сашка возвращается на начальный рубеж, ни на кого не смотрит, хотя взгляды на себе чувствует. Всякие взгляды, в том числе и растерянные.
Не успевают штатное: "Оружие к осмотру!", как с вышки своя команда - злая:
- Последней четверке прибыть на командный пункт стрельбища!
И в досыл вечное-подхлестывающее:
- Бегом!!
При Сашке впервые такое - чтобы не оценки объявили, а потребовали к себе самих стрелков.
Притрусили... Стали по ранжиру в месте, где дежурный с повязкой указал. Спустился майор в возрасте, прошелся, заглядывая каждому в глаза, приказал:
- Разойдись!
И новую команду:
- Стать по направлениям - кто как стрелял!
Сашка становится третьим, как и был. Майор опять проходится вдоль, останавливается напротив Сашки, начинает давить взглядом в лобную кость, занятно переваливаясь с носков на пятки - должно быть, имеет такую привычку размышлять.
- Фамилия?
- Сорокин!
- На месте. Остальным в подразделение. Бе-гом!
Все, кроме Сашки, срываются с облегчением. Майор, как все непонятное, умеет "страха наводить". Сашка остается, только вытягивается еще больше, стараясь дышать мелко, незаметно.
- Призыв?
Сашка называет месяц и год - получается, что еще и полгода не прослужил.
- Раньше из автомата стрелял?
Сашка так понимает, что спрашивают про допризывное время.
- Нет.
- Из чего стрелял?
- Винтовка. Мелкокалиберная. В детстве.
- Секция?
- Нет. Учителя - практики.
- Кто?
- С Отечественной. Умерли уже... Давно! - добавляет Сашка, для которого десяток лет очень давно, а для майора совсем недавно.
- Согласен служить Разведке?
- Да! - говорит Сашка, не раздумывая.
- Личные вещи в казарме есть?
- Нет.
- С ротой прощаться будешь?
- Нет.
- Чего так? - живо интересуется майор.
- Поймут.
- Ну, раз так.. Ждать здесь до особого. Стемнеет, отстреляем парные - посмотрим, что ты за гусь... Сорокин.
Срочная Петьки-Казака (начало)
1.
В "отстойнике", где призывники, расписанные по командам, ожидают отправки, на третьем этаже ЧП. Дело, в общем-то, обычное, но на этот раз драка массовая, есть пострадавшие.
Два раза в год, весной и осенью, призывники - головная боль для коменданта. Все потому, что те, кому положено забирать свои номерные команды, не являются вовремя, либо, отметив свои документы, спешат в город - "уточнить транспортное расписание", тянут до последнего. Каждые полгода так. И каждые полгода, как не проверяй призывников, умудряются протащить спиртное, а раз (было такое) и девочек, переодетых мальчиками.
Здание бывшей (еще царской) пересыльной тюрьмы, и даже сейчас иногда (в особых случаях) используемое по назначению, два раза в год, после основательной дезинфекции, превращалось в "отстойник" призывников. Мощное, четырехэтажное, с глухим двором, где от каждого лестничного проема всего по две, но огромные комнаты - скорее залы. Окна, заделанные снаружи сварными металлическими жалюзями. Постоянно, на недосягаемой высоте, горит свет ламп - тоже под решеткой. Это для того, чтобы ошалевшим от безделья призывникам, опять не пришло в голову поиграть в "черную баночку" - бросая консервами в плафоны.
У дальней от окон стены, во всю ее длину, сплошные нары - два яруса, сколоченные доска к доске. Множество стриженных и нестриженных голов в одежде "на выброс" томящихся бездельем и снующих туда-сюда. Неистребимый кислый запах, который отдают то ли пропитавшиеся им (на века) стены, то ли сами призывники. Запах страха, ожидания, предвкушения, тоски, непонятных перемен. Всего, что возникает в общей скученности мальчишек одного возраста.
Если вызрел для любви, значит, вызрел и для ратного дела. Тем и другим заниматься одновременно нет никакой возможности, но можно превратить любовь в поле сражения, а ратное дело искренне полюбить. Но превращать это в собственную профессию готовы едва ли один из тысячи прошедших срочную службу, да и то, скорее те, кто в любом неудобстве души и телу видит нормальность, везде чувствует себя комфортабельно, словно дома...
Ненормальность последней драки в том, что, вроде бы двое (которых пострадавшие выставляли зачинщиками) побили многих. Двое с команд - "фиг его знает куда" побили "парашютистов" - группу призывников, куда по традиции стараются определить тех, кто лбом кирпичи ломает. Скольким точно досталось, уже не определишь - не у всех "оргвыводы" на лицах нарисовались, но четверых "парашютистов" (уже ясно) придется задержать с отправкой по причине: "легких телесных средней тяжести", а еще десятку той же номерной команды оказывать помощь на месте.
- Задержал?
- Развел по разных этажам. Сержантов приставил. Куда я их? Милицию что ли вызывать? Комендантский взвод? Ни на губу, ни в кутузку не определишь!
В самом деле... Есть такие, вроде серых ангелов, застрявших между небом и землей. Паспорта отняли - теперь не гражданские, а военный билет еще не вручили - не присягнули, чтобы по воинским законам точно определить - куда тебя серенького за неангельские выходки - на губу или прямиком в штрафбат?
- У "парашютистов" теперь недобор.
- Вот пускай теперь с этими в одну команду и едут! Достали меня эти "десантнички"! Еще и тельник не примерили, а апломбу у каждого на десять пехотных дембелей. А со службы, видел какие возвращаются? Павлины!..
До этого комендант изрядно наорался - пар выпускал.
- Какая, бля, команда! Да они все у меня на Новую Землю отправится - в сортир будут ходить, за канат держась! Все!
Только понятно, что не в силах. Разве что, одному-двум поломать службу, но не всем же скопом - нет такой возможности, да и не про все номерные команды известно куда отправляются. Некоторые, действительно, темные, хотя и можно догадаться по косвенным, все офицеры, прибывшие за призывниками, должны у коменданта отметиться, печать поставить на "командировочном листе" - время прибытия-убытия.
2.
Тем временем виновники знакомятся.
Маленький, черненький, чем-то смахивающий на еврея или цыгана, если бы не курносый нос и заскорузлые, сразу видно - от постоянной работы, руки, с разбитой губой и наливающимся фингалом, говорит живо и весело:
- Как тебя?
- Федя.
- А меня - Юрка. Но можно - Петька, если по фамилии. Петров я! Здоров же ты драться, Федя, никогда такого не видел! Дружить будем?
Федя еще ни с кем не дружил, рассчитывал только на самого себя, но тут парень - ростом маленький - в раскладе на любой взгляд безнадежном, в котором каждому должно казаться, что лично его это не касается, влез, стал рядом без личной выгоды.
- Будем?
Федя осторожно кивает, потом чуточку увереннее - будем!
- Я нож с собой взял, но тут на входе обшманали, забрали. Жаль, хороший нож, надо было спрятать лучше. Зато домашнего у меня много. Тушенка. Мясо! Лося кушал?..
Петька достает здоровенную стеклянную банку, тучет в нее ложку, выковыривая кусок мяса.
- Придурки, надо же какие, придурки! Свое сожрали и нормально попросить не могли. Обязательно надо с выебоном. И чего тебя выбрали? У меня сидор крупнее. Знаю! За чемодан! Пусть и маленький, но многих ты здесь с чемоданом видишь? Слушай, а как ты того первого заломил? Покажешь?..
3.
- Надо же такому случиться!..
Комендант вслух сокрушается (правда, не без издевки), зная, что прибывшим деваться некуда, что с общего согласия вычеркнут из списка четыре фамилии и впишут новые (из списка - "хрен знает что"), и он, комендант, обязательно умолчит, что в списке окажутся и те двоих, что этот сыр-бор устроили, а вечером позволит себе чуть-чуть больше коньячку, представляя смачные картинки в прицепном вагоне витебского направления - кашу, которую расхлебывать уже этим... Впрочем, здесь, в последнем, он ошибается.
4.
В вагоне кто-то разносит слух, что эти двое из какой-то особой команды диверсантов, тоже "свои", только до времени держались отдельно. Лейтенант (старший лейтенант) и сержанты (тоже сплошь старшие) удивлялись тому насколько тихо проходит поездка - какой-то "не такой" призыв.
Сопровождающий, тем не менее, прознает, что те, кто бил, здесь же в вагоне. Как бы ненароком (штатное собеседование по уточнению личных данных) вызывает к себе тех, кто с синяками, угощает чаем с печеньем, доброжелательно распрашивает. Практически все указывают на Федю и Петьку как зачинщиков (впрочем, весьма сконфуженно, не убедительно), и рассказывают про остальное. Теперь, когда поостыли, с неподдельным восторгом, будто один Федя со всеми справился, про Казака же почти не упоминают, тот вроде как у него, первого, на подхвате был. Потом сопровождающий распрашивает Федю; кто таков, откуда, и кто родители. Ценит за немногословность, делает какие-то собственные выводы, а по прибытию в учебный центр Федю и Казака сразу же разлучают...
5.
- Куда такого недомерка?
- В хозвзвод!
Петька говорит, где их хозвзвод видел и идет на губу...
Сначала, конечно, объясняет, как может:
- Отец в разведке служил, дед служил и прадед. Они в гробу перевернутся, если узнают, что я в хозвзводе!
Недопоняли...
6.
...Петька сидит по-турецки на крыше небольшой электрощитовой. Вид наглый, раздражающий.
- Боец! Ну-ка, спрыгнул сюда бегом!
Легко соскакивает, как обезьяна. Отдает честь.
- Боец Петров по вашему приказанию спрыгнул, товарищи лейтенанты!
Именно так, всем разом и никому конкретно.
Петька формой не выделяется, рожа серьезная, глаза внимательные, но смотрится как-то... неуставно. Лейтенанты во множественном числе, да еще из уст такого - карикатурно маленького... что будто бы, вот-вот, улыбкой треснет, да еще на глазах всей разведки, что строевой занята согласно штатному расписанию...
- Какая рота? Почему без дела?
- Хозвзвод! Без дела по причине самовольной отлучки.
Каков нахал!
- Дембель? - бросает догадку один. - Задержали в части?
- Никак нет, товарищи лейтенанты, этого самого призыва!
Теперь понятно - наглость! Запредельная наглость, но неясна причина - должна же быть причина? Тут еще те, кто в шеренге, уши навострили - вроде бы зрелище намечается.
Петька этим опять с того же самого:
- Отец в разведке служил, дед служил и прадед. Они в гробу перевернутся, если узнают, что я в хозвзводе!
- Отец тоже?
- Нет - отец еще живой, - конфузится Петька, - Но он об меня обязательно дрын обмочалит, когда домой вернусь. За то, что поломал традицию.
- Так сурово?
Петька кивает, и подумывает, не нагнать ли на глаз слезу, но решает, что перебор будет - лишнее, неизвестно как к этому отнесутся.
- И что ты такого умеешь, чтобы тебя разведка оценила?
У Петьки на этот счет ответ давно заготовлен.
- Во-он, видите тот пролесок? Дайте мне пять минут, я там спрячусь. Все равно ваши бойцы никому ненужной дурью занимаются.
...Спустя полчаса собираются на том же месте, только без нахального недомерка.
- В дураках оставил, - мрачно говорит один из лейтенантов. - Пролесок насквозь пробежал и деру. Рожу запомнили? И не из хозвзвода он. Может быть, и не нашей части. Соседи из полтинника разыграли - теперь месяц будут хихикать... Кто-нибудь помнит - есть у них в разведроте такой маленький, нагловатый?
- Второй взвод стройся!
- Первый взвод стройся!
- Третий взвод стройся!
В разведротах ВДВ взвода малюсенькие - по 14 человек, два отделения - каждое одновременно экипаж БМД - боевой машины десанта, легкой дюралевой коробки, которая непонятно как всех умещает. Чего это стоит - знают только они и еще, быть может, те конструктора, которые эту игрушку придумали. Вложили универсальность - мечту ребенка, чтобы бегала, как гоночная, плавала, летала... Ну, по крайней мере, с парашютом. Чтобы отстреливалась на все стороны, три управляемых противотанковых ракеты, полуавтоматическую пушечку, три пулемета пулеметов, еще чтобы бортовые стрелки могли свои автоматы высунуть и тот, что сзади... Только вот тесно. Но тут, как говорится: "Лучше плохо ехать, чем хорошо идти" - давняя поговорка, а для разведки очень актуальная...
- Первый взвод - все!
- Третий взвод - все!
- Второй взвод? Взвод - почему молчим?
- Сержанта нет.
- Что?! Доложите!
- Сержант Байков отсутствует по невыясненным причинам!
- Где видели в последний раз?
- На прочесывании.
Разом смотрят в сторону подлеска. Показывается фигура - уже понятно, что один идет, а поперек него второй навален. Подходит, пошатываясь под тяжестью, аккуратно роняет в ноги.
- Вы бойца забыли, товарищи лейтенанты?
В ответ что-то сказать надо, а что скажешь? Неловко всем.
- Хозвзвод, значит?
- Так точно! Но ищите на губе. Я самовольно с губы отлучился...
7.
...Каждый новый человек - новые проблемы.
- Вместо кого думаешь? - спрашивает лейтенант другого лейтенанта.
- Вместо Калмыкова - он первогодок, а уже службой тяготится - забурел!
Лейтенант (который ротный) морщится, лейтенант (который взводный) понимает причину - это столько бумаг заполнить: рапорт надо составлять, основание выдумывать. Бумажной работой все молодые тяготятся.
- Что-то в нем не то, - говорит взводный. - Темненький он какой-то. Словно с пятнышком.
- Тогда, может, на хер?
- Но талант. Много у нас в роте талантов?
Придется все-таки писать - понимает лейтенант, который комроты. Талантов много не бывает, хоть с ними и тяжело. Чем больше талантов - тем больше неприятностей.
- Подъем переворотом? Норму делает?
- Проверил. Полста.
Полста это даже больше, чем пять норм.
- Со стрельбой как?
- Говорит - охотник. Промышлял.
- Бег?
- Не знаю. Лукавит что-то. Говорит, с утра до вечера может бежать - от егерей бегал. Проверить возможности нет. По кругу пустить? Он сейчас на губе - удобно. Можно договориться - там на него сердитые...
8.
- Я - казак вольный! - к месту и не к месту говорит Петров, отчего к нему и прилипает прозвище "Казак", а еще и "Петька", но это не столько по фамилии - Петров, как из-за удивительного внешнего сходства с персонажем фильма "Белое солнце пустыни". Был там этакий "Петька-Петруха", со ссадинами на лице. У Петрова ссадины неизменное, еще и привычка в драке укоризненно приговаривать своему противнику: "Личико-то открой!". В общем, это было предопределено - Петька! Или (что чаще) - "Петька-Казак".
"Петька", "Петруха", "Казак" имеет привычку ввязывался в драки по любому, самому мелкому, поводу. Должно быть, из-за своего маленького роста.
На воскресном построении его видит комполка, когда, бодро чеканя шаг, проходит перед ним очередная стрелковая рота, весьма озадачивается и, подозвав к себе командира батальона, недовольно спрашивает:
- Что за сморчок? Твой?
- Некоторым образом.
- Что значит - некоторым образом? Все стройно идут - как опята! А этот? Что это за подгрёб, я тебя спрашиваю?
Комполка - заядлый грибник. Все знают об этой его страсти, да и он сам, больше подыгрывает - "держит образ". Мог хвалить: "Молодцы! Боровики!", а распекая какого-нибудь молодого офицера, назвать его "бледной поганкой" - самое страшное из его уст ругательство.
- Редко видим. Губарь.
- Губарь, но талантливый, - вмешивается начальник штаба. - Сейчас на него заявка из разведроты.
- Ну так переводи! Чего тяните? Всю корзину портит!..
Разведроте разрешается быть "разношерстной" - там задачи разнообразнее...
Петька за короткий срок становится личностью известной, едва ли не легендарной.
9.
- Дежурный по роте - на выход! - негромко, не сходя со своего места (тумбочка дневального, телефон под руку, сварная решетка ружпарка с левого бока...) командует Петька, зная, что хрен сейчас этого дежурного добудишься - ночь на дворе, принесла же эта нелегкая "пом. дежурного по части", если судить по повязке. И докладывает сам: сколько человек, и что в роте все - отсутствующих нет, рота отдыхает. Спит, короче.
"Пом.деж.части" кивает и, ни слова не говоря, идет по широкому коридору, между красиво, борт к борту, заправленных шинелей с одной стоны и бушлатов с другой, в сторону, где многоголосый храп.
Петьке от "тумбочки" отлучаться нельзя, не подсмотреть - что он там между коек делает, хотя, по идее, кто-то должен сопровождать. Два недремлющих обязаны быть.
Возвращается. Кивает. Вроде бы впорядке все. Только Петьке в фигуре его что-то не нравится...
- Стоять! - орет Петька громким шепотом. - Руки вверх!
Дежурный изумлен, Петька изумлен себе ничуть не меньше. У Петьки на поясе штык-нож, у дежурного в кобуре пистолет.
- Выложь, что своровал, - говорит Петька, подходя вплотную.
Лучше бы он этого не делал. В смысле, не сходил со своего места. Дневальный у "тумбочки" стоит на постаменте, хоть какое-то, но возвышение. Росту у Петьки враз убавляется до неприличия. Дежурный под метр восемьдесят. Растопыренной пятерней отпихивает Петьку от себя. Петька настырно, молодым бычком, подскакивает обратно.
- Верни, что взял!
Петьке без замаха пихают в ухо кулаком. Петьку в ухо не удивишь, только заведешь на неизбежное...
Петька будто пружина. Отскакивает и с разгона бьет головой в грудину - не под дых, а в оттопыренное. Чувствует что-то треснуло, оказывается пластмассовый приемник "Спутник" - тот самый, на который третий взвод недавно скинулся по два рубля 16 копеек с носа - его прапорщик своровал.
- ...!
На этот шум, конечно, просыпаются. Спросонья, услышав возню, кто-то кричит: "Рота подъем! Наших бьют!" Дополнение к команде вовсе ненужное. Никто уже никого не бьет. Петька сидит на дежурном, пеленает чем попало. Еще за миг до этого никто не взялся бы определить, где чьи руки, где ноги, и все же вывернулся, сам не понимая как, "упаковал". Петька, если заведется, словно бешенный - ртуть под электричеством. Пистолет валяется в стороне и штык-нож тоже - Петька свое и чужое отбросил подальше, должно быть, от греха...
Сержанта, которому положено за все это отвечать, будят. Выходит, сразу все понимает. Мертвеет лицом. У связанного повязка дежурного... Дело худое. Потому как Петька один, а по роте должно быть двое недремлющих. Дежурный сержант, себе на горе, прикемарил в каптерке. А тут и уже нападение на дежурного по части, избиение старшего по званию, завладение личным оружием... Полный писец!
- Это дежурный по части!
- Какой, бля, дежурный! - орет Петька, так же, сидя верхом, срывает повязку и той же самой рукой бьет лежащего в ухо. - Крысятник это!
- Писец Петьке, - говорит кто-то, выражая общую мысль. - На офицера руку поднял. На дежурного по полку!
- Где ты видишь дежурного? - спрашивает старший сержант - тот, которому давно все пофиг, а сегодня даже не его дежурство, поднимает повязку с пола и сует в карман.
Действительно, прапорщик вроде бы еще не офицер... И рот заткан - не может подтвердить свои полномочия.
Петьку снимают под руки, относят в сторону. Не дается, вырывается...
- Не ты, гад, у меня бритву в учебном центре свистнул? Точно он! Видел, как он примерялся по собственной роже - подходит или нет! Возвращаюсь со стрельб - нет бритвы! Отцовский подарок, сволочь! Пустите, я ему яйца оторву!
Петька завелся. "Накатило"! Свои держат - не удержать - уже с ними готов драться. Петька в ярости, отчета себе не отдает - для него этот, что мычит с заткнутым ртом, в те четыре, что со станции (давний незабываемый случай) в одно слились.
- Может пустить Петьку? - говорит кто-то. - Ему все равно теперь дисбат - пусть хоть душу отведет!
- Ага! Счас! - говорит тоскливо сержант, которому за все это отвечать.
- Что делать?
- Что делать, что делать!.. Комроты звонить! - понуро-зло опять говорит сержант, который все проспал, а не должен был, и теперь на дембель (еще повезет, если на дембель!) пойдет не сержантом, не в заготовленых, хранящихся в каптерке, литых золотой нити погонах сержанта, а рядовым, а еще, того гляди, на лишний месяцок задержат. Любят такое устраивать для проштрафившимся в назидание другим...
Тут ясно, что надо в первую очередь вызывать своих, пусть даже вдвойне отвалят.
Смотрит на Петьку, которого все еще держат.
- Придурок! Глаза бы мои не видели! В умывальню, под кран головой! И не выпускать оттуда.
Звонить не хочется, но придется. Комроты недавно назначен - из взводных, уже и звездочку получил, строг, а вот в справедливости его еще не успели убедиться - должность людей обычно меняет.
- По койкам все! Никто ничего не видел!
Набирая номер несколько раз горестно вздыхает - под каждую цифру. Нет хуже обязанности, как отрывать молодого офицера от здорового сна. А еще по такому-то случаю!
- Товарищ командир, в расположении роты задержан неизвестный.
- Бля! Что опять начудили?!
- Товарищ старший лейтенант, сообщить о происшествии дежурному по части?
- Ждать!! Сейчас буду! ...!
Военный городок тут же, рядом - подняли от жены. Понятно - злой. А кто бы не разозлился?..
...Комроты смотрит на лежащего. Офицеры всех прапорщиков знают в лицо. А тут, хоть и портянкой на пол лица заткнуто - ясно кто. Моментально вспоминает - какой из батальонов дежурит по полку, и кем в этом случае этот прапорщик должен быть.
- Кто? - мрачно спрашивает комроты.
- Неизвестный!
Комроты матерится.
- Кто отчебучил, спрашиваю?!
- Задержание произвел дежуривший на тот момент дневальный Петров!
Петька стоит на том же месте, на "тумбочке". Чистый, свежий, вымытый. Лицо преданное. У комроты безудержное желание подойти, поднять за шиворот и надавать пинков. Выдыхает сквозь зубы, смотрит на своего сержанта - дежурного по роте:
- Почему не развязали дежурного по полку?
- На момент задержания внешних признаков отличия не обнаружено!
Попробуй найди теперь эти признаки, если повязку сержант самолично в гальонное "очко" бросил и лыжной палкой протолкнул.
- Спрятал что-то за пазуху и волокет! - вмешивается Петька. - Откуда я знаю, что именно, может, документы?..
...Утром Петьке перед строем объявляют благодарность за бдительность в ходе плановой проверки этой самой бдительности проведенной самолично помощником дежурного по части.
К прапорщикам нелюбовь общая. Это в кино они такие... А по-жизни... одно слово - "прапорщик". Должно быть, сидя на хозяйстве, нельзя не подворовывать, и армейское большинство давно уже смотрит на это сквозь пальцы, как на некое неизбежное, сопутствующее, стараясь не замечать, что у иных это превращается во вторую натуру, становится едва ли не смыслом жизни... Офицеры прапорщиков тоже недолюбливают, а тех, кто попадается, тем более. Офицеры - каста.
Петька знает - рано или поздно, будет офицером, добьется...
10.
За Петькой слава ошалелого.
- Бля! - говорит Петька, вытирая кровь с виска. - Опять в голову заехали! Ну, сколько можно!..
- А ты не высовывайся. Смотри, кружки с пюркой пошли, для тяжести. А тебя табуретом зацепили, должно быть, в корпус целили, но у тебя голова как раз на уровне груди.
- Послезавтра разведвыход - отдохнем на губе!
- Лычки срежут.
- Как срежут, так и прилепят. Лишь бы моя "дивизионка" не гикнулась.
- И хорошо, там морят по-черному. В сравнении с ними, у нас полный курорт. Помнишь, на Беловодку прыгали? Мы оттуда купола в бортовую, а сами сверху, а они до своей части бегом.
- Испугал кота селедкой! - заявляет Петька. - Я, когда бегаю, отдыхаю. Бежишь себе, ветерком обдувает, думаешь о чем хочешь, никто в уши не орет, не цепляется. Хорошо!
- Как думаешь, Кутасов до роты добежит?
- Добежит, но роты нет - механики, операторы на стрельбище уже.
- "Оперативка" должна остаться - у них планшетные занятия. Думаешь, не хватит?
- Хватит. Мы как-то с Федей два десятка рыл построили.
- И где теперь твой Федя?
- В Дивизионке - меня дожидается.
- Всерьез на сверхсрочную решил?
- А то ж! Смотри, как весело!
- Да уж...
- Что делают - видишь?
- Нет.
- Тогда, давай разом. Ты - справа, я слева. Ну?
Выглядывают из-за наваленных столов.
- Что видел?
- Чугунков натащили, выстраиваются, пойдут на сближение.
- Меньше стало - рыл с дюжину, не больше. Почему?
- Баррикадируются с внешней. Кутасов прорвался. Роты боятся.
- Или караулки.
- Нет, караулка сразу не прибежит, тоже ихняя, вмешиваться не будет до последнего.
Бачок пролетает и ударяется в стену.
- Вконец оборзели! Кружек им мало - теперь бачками бросать затеяли.
- Не усидим. Теперь не высунешься. Встречную надо.
- Ох, и уборочки им будет!
- Отцепи мне пару ложек, только не "люминевых", а сержантских.
- Зачем?
- Сойдемся, в бока натыркаю. Штык-ножи здесь оставим. Вынимай, клади под бак.
- Почему?
- Чтоб искушения не было - ни нам, ни им. До схода со столом бежим, дальше каждый сам по себе. Ко мне не суйтесь, мне разбирать будет некогда - где свой, а где борзые с пятой. Ну...
За Петькой слава. Если драки у него вспыхивают одновременно с пожаром на лице, то потом, много позже, превращаются в холодные, расчетливые, хотя по привычке и общего веселья играет себя прежнего. Петька-Казак частенько походит на обиженного ребенка, чьи обиды можно не воспринимать всерьез. И только иногда, вдруг, когда уверяются в этом, в глазах проскальзывает что-то холодное, как от змеи, и тут же прячется.
Всякое дурное, сомнительное, страшное лучше начинать первому. Его все равно не миновать. Еще, чтобы победить, надо быть храбрее на одну минуту дольше. Петька эти правила вызнал давно и вовсю им пользовался.
Защищаясь победы не дождешься, защита может быть храбра, но она не спорит с теми, кто нападает, то и другое существует как бы раздельно, само по себе. Храбрость проверяется во встречной атаке. Лобовой ли, когда два истребителя мчатся навстречу друг другу, и один не выдерживает, отверачивает, подставляя под пули свое брюхо. Конные лавины, мчащиеся навстречу друг другу, и опять одна не выдерживает заворачивает, подставляя спины под сабли. Практически не бывает самоубийственных столкновений, почти всегда находится тот, кто на минуту, полминуты, а хотя бы секунду менее храбр. В общем-то, без разницы. Да хоть бы и на всю жизнь!
Безобразная драка в столовой в/ч ХХХ завязалась из-за неписаных привилегий полковой разведки - не ходить в караульные наряды по полку, по столовой, работам ее хозяйственной части (в том числе и обслуживания техники) и другим, кроме как внутренним, в пределах своей роты и собственной матчасти. Еще привилегия идти за оркестром на еженедельных воскресных построениях или впереди оркестра, если отличались по дивизии, становились лучшими среди разведрот на очередных контрольных состязаниях. Служить законным предметом гордости - "наши опять первые". Еще из неписаного - никто не смеет занять четвертый и пятый ряды полкового кинотеатра до момента, пока выключат свет, и начнется показ картины - хоть бы на головах сидели, толкались у стен, жадно поглядывая на свободные места, но до этого - ни-ни.
Еще из привилегий первый этаж - хоть из окна прыгай по тревоге, одноярусные койки - никто не пыхтит над головой и не свалится на плечи, когда сиреной врежется в барабанки подымет звонок и подхлеснет истошный, раздирающий уют сна, громгласный голос дежурного: "Рота! Подъем! Тревога!"
Маленький спортзальчик прямо в казарме, "ленинка" (впрочем, это у всех - это обязательность), фотолаборатория. Тумбочка на двоих, а не четверых и кучи приятных мелочей, которые замечаешь только когда теряешь.
Смешные мелкие солдатские привилегии. Смешные для всех, кроме самих солдат. Не убирать за собой посуду в столовой, не протирать столов, хотя свой собственный наряд - три человека, оставался подле них до последнего, обслуживая своих, следя, чтобы было только горячее, особо, если какое-то из отделений запаздывает с занятий. Никакой уборки, только собрать ротные тщательно оберегаемые ложки на проволоку и сдать полковому лошкарю. Из-за этих мелочей, которые вовсе не мелочи, а статус, и произошло столкновение с "дикой" пятой ротой. Впрочем, с той ротой все "не слава богу"!
Под шапочный разбор прибегает караульный взвод с автоматами - не шути! Ведет всех скопом под арест, на губу. Дежурный по полку (от той же пятой роты) злой, как положено дежурному, в чье дежурство случается подобное ЧП, самолично (не ленится) приносит два ведра воды, выплескивает на бетонный пол и вдребезги разносит окно за решеткой. В ноябре, для всех, кроме Петьки (тот дрыхнет без задних ног), шуточки принеприятнейшие, ночь дрожат, прижавшись друг к другу. Но настроение хорошее - пятой роте вломили, теперь и им должны вломить никак не меньше пяти суток, а там своя рота уйдет в разведвыход, а там вернешься в пустую казарму - будет много свободного, вольного времени, потому как, попробуй вылавливать роту, рассосавшуюся отделениям в лесах и болотах. И на следующий день, под приглядом караульных, на плац выходят бодро - позаниматься строевой подготовкой - бесконечной, как положено губарям, с перерывом на жидкий обед. Впрочем, насчет обеда не горюют, знают - свои подкормят, это давно налажено, губарей рота ублажает даже лучше, чем сама питается...
Вместо ЭПИЛОГА:
- Сегодня прощальное воскресенье. Покаяться кто-нибудь хочет?
- Я хочу покаяться! - говорит Петька-Казак, внося оживление - кроме него никто не имеет столько веселых грехов, чтобы публично сожалеть о них. - Давно хочу покаяться! Слушать будете?
- Валяй!
- В срочную, в первый год службы, определили меня в свинари...
Заржали. Хорошее начало!
- Шутишь?
- Всерьез. Хозвзвод.
- Протестовал?
- С губы не вылазил. Но потом повезло - земелю встретил. Редкий случай, чтобы с наших мест - у нас там и так люди редкость, а тут...
Отнеслись с пониманием. Землячек, да еще в первые годы службы, вещь крепкая.
- Он в разведроте сержантил, - продолжал Казак. - Полгода оставалось. Придумали мы вдвоем как туда меня вписать. Несколько дней готовили укрытие - кусок железа под то дело приволокли. Выкопали нору - щель, сверху железо, чтобы не осыпалось, заровняли, закустили. Все это невдалеке, где обычно разведка упражнялась, когда в полку находилась. Выбрал момент - взял на понт лейтенантов - пусть, мол, всей ротой меня поищут в том пролеске, что насквозь просматривается. Когда прочесывали, земеля момент выбрал - ко мне заполз. Дыру кустом заткнули. Потом себя же связать помог, а уж дотащил его я сам... Возвращаю - говорю - вам вашего сержанта! Видели бы физиономии!
Опять заржали. Ловко!
- Земеля в два раза меня больше - почти как Миша. Спрашивают его - как так получилось? Глаза круглит - вот такие делает! - Петька показывает, приставляет к лицу блюдца. - Не знаю, говорит! Тут как на-ва-ли-тся!
- Навалится!
Отсмеялись, слезы вытерли.
- Ну, ты и жулик! - сказал Леха, притворно вздыхая. - И с кем только в этой жизни работать не приходится...
- А ты, Лешка, каяться будешь?
- Не вызрел! - говорит Лешка-Замполит, потирая ладонь. - Рано еще.
Михей
Седой с утра немножко не в себе. Не дает покоя - в последнюю ночь, перед тем, как пришло время разъезжаться, в бревнах старой припечной стены опять кто-то скульнул... чуть-чуть, и затих.
Седой помнил, что слышал плач домового, когда умирал Михей, и вот снова, показалось ли, приснилось? Не так явственно, как в ту ночь, когда "домашний" сел на грудину и, с какой-то горестной яростью, принялся раскачивать Седого вместе с кроватью так, что железная спинка стала бить в стену. Тогда Седой все чувствовал, все понимал, силился открыть глаза, но не мог - ладошки мохнатые были прижаты, не давали поднять веки, тело словно деревянное, только мысль металась по всему, до самых пят, а когда домовой отпустил, слеза горячая упала на щеку - след оставила. Деревянно сел, сошел на пол, на негнущихся подошел к настенным часам, зажег спичку - глянул, запомнил время, потом вышел во двор. Луны не было, а звезд был миллион. Вот так оно и бывает. За делами и ночи не разглядишь. Когда ею любовались, а не использовали? Посидел на лавочке. Вернулся, по какому-то наитию откинул занавеску посмотреть на Михея - он до морозов любил спать в приделе, тронул рукой за плечо и понял, что тот умер...
Каждой смерти предшествует собственная битва. Михей боролся с недугом по всякому, пока тот не уложил его в кровать. Но и здесь Михей не сдавался, пробовал что-то писать в своих тетрадях, править, потом надиктовывать, отдавал какие-то распоряжения, о которых потом забывал, требовал и обижался насчет других "дел", что оказались не сделаны, хотя о них ничего не говорил, а только думал. Собственные мысли все чаще казались ему собственным голосом ... Вроде еще вчера говорил внятно:
- Город! Живали и в городе! Живали... - повторял Михей, словно лимон зажевывал, перекашивало лицо: - Жизнь там не жизнь... подражает только. И еда - не еда, нет в ней живого. Видом, цветом, даже запахом вроде бы то же самое, а не то. Все дальше от настоящего убегаем. Целлофан жеваный, а не жизнь! Рабы целлофановые! В городах русскими не прибудет...
Откуда-то узнали, приехали его сестры - в темных цветастых платках, похожие друг на дружку. Морщинистые лица, но такие, словно каждая морщинка сложилась от доброты - что именная она, по неведаным причинам, ставила эти шрамики. Умные, видавшие, всепонимающие глаза, но не усталые - живые, да и движения вовсе не старческие, ловкие. Потом слышал, как на кладбище о них шептались.
- Мирские монашки...
- А разве есть такие? - спросил Седой.
Кто стоял рядом не ответили - словно вопрос был задан ни к месту, либо такой, что ответа не требует.
Но в тот же день, ближе к вечеру, одна из них подошла и спросила про Озеро - показал ли его Михей?
Седой сразу понял - о каком Озере речь, хотя Михей показывал всякие.
- Показал, - признался Седой.
- Значит - приважил! - оттаяла лицом. - Успел!
И легко не по старчески поклонилась ему, коснувшись рукой земли. Выпрямившись, той же рукой провела по щеке, вглядываясь в глаза, но не так, словно хотела испить из них, а словно передать что-то с глаз собственных...
Седой про "гуляния" свои с Михеем никому не рассказывал. Не рассказывал и про больное, про те споры, что сомнения в нем заложили:
"Ну и что - что военный. Раненый! Эко! Вояка... Я сам такой. Медалей у меня, пусть с половину мусорные "юбилейки" - каждая за то, что до срока дожил контрольного, зато остальные за войну Отечественную - твоим нечета! Ты мне по совести скажи - за что воевал? Что ты сдаешь под отчет? Я тебе какую страну оставил?.."
Пожилой и слова выговаривает "пожилые". Вечные ли, но кажутся такими же ненадежными, как он сам. То же, но из уст неокрепшего подростка, еще более ненадежно, будто держится на тоненьких подпорках. Вечным словам треба исходить от мужчин в соку, крепким, надежным, готовым подкрепить их не только собственным "кулачным характером", не только внушающими "висилками", что по бокам, что сами собой заставляют задуматься о смысле вечных слов, а нечтым скрытым внутри - пружиной ли, которая еще не заржавела, которую, случается, можно сжать до предела, но нельзя долго удержать.
Исключение - слова писанные. Здесь уже неважно кем, когда сказано впервые, сколько раз, лишь бы имело добротный смысл - бередило и залечивало, пороло и сшивало, чтобы честная строка ложилась на душу не одним лишь камнем на душу, но и подтягивала, звала из омута.
- Все от веры. Веришь в Бога? Будет тебе помогать в тех рамках, в которые сам себя запрешь. Уверовал, что от дьявола тебе больше пользы? Так и будет тебе, со всем сопутствующим к этому случаю. Веришь только в себя? Помощи тебе не будет, кроме как от себя самого.
- И от таких как я? - спрашивал Седой у Михея.
- И от этих не будет, если нет веры.
- А если Идея?
- Идея - это тоже Бог!
- Мы не божьи рабы, но внуки. Нам достаточно сил, чтобы выдумать "бога" для самих себя.
- Эх! - кряхтел Михей. - Широко замахиваешься! Крутенько. Давно таких речей не слыхал... Внуки! Деда себе выдумывать затеяли? А если он давно за столом и, вот-вот, ложкой по лбу?..
Задор силы не спрашивает. Седой окреп настолько, что выходил на улицу и в дождь, не боясь промокнуть до нитки. Летний хмельной дождь многим кружит голову - крупный сильный теплый, каким должен быть сам человек, накладывающий желание на вызревших баб, заставляющий раздеваться догола и кружить под ним, раскинув руки... да что там баб! - даже мужиков голяком плясать на пашне, а потом с берега, как есть, падать в реку, где, оставив тело плыть вниз по течению, расслабив члены, ощущать лишь одно лицо, мыслями с него подниматься вверх. Именно так, отдав тело воде земной, лишь одно лицо подставлять воде небесной. Лицо и мысли, которым течь с него вверх по воде, по тем каплям и струям, что падают. Так и следует молиться, никак не иначе, оправляя вверх... нет, не слова, а душу - верховный разберет, накопилось ли в ней дельное...
- Зажми рот, да не говори с год, а потом скажи умное. Не сумел? Молчи дальше, - учил Михей, понимая, что с ученьем этим безнадежно опоздал.
Задним умом вперед не ходят, им исправляют то, что позади себя оставили. Седой не враз, но к выводу пришел, что бездействие их лет прошлых - всех 90-х - суть есть - воинское преступление, сравнимое даже не с дезертирством, а предательством, переходом на сторону врага...
Редко, но случается, подхватывает человека злость веселая "безбашенная", словно веселит вскипающая адреналином кровь, стремится утянуть его в свой хоровод. Те, кто поддаются этому, творят страшные вещи, отдавая дань делам языческим. Таким как водилось в давние времена плясать на грудных клетках поверженных врагов и... Стоит ли о том, что присыпано тонким слоем пепла? Уши сегодняшние не подготовлены для кострищ, глаза - для такого инструмента, как вилка, либо просто грязных ногтей сильных уверенных пальцев - последнего, что предстоит им увидеть; запечатлеть дикую настоящую кипучую ярость, которой кажется диким и смешным весь этот стеклянно-металлический мир - да и может ли быть что-либо более диким, чем строить собственные жилища из стекла и металла?
Так было раньше и будет впредь. Человечество идет по кругу, всякий раз возвращаясь к одной и той же точке. Круг сложен из точек, но это круг, а вовсе не спираль развития. Спираль - технологическая одежда, одев которую, он, человек, пытается выскочить из собственного круга.
Побеждают более дикие, потом они "цивилизовываются", чтобы уступить место еще более диким. Не хочешь человече жить достойно? - значит, не достоин жить вовсе!
Седой стал дичать, путаться во времени, читая "Воинский Требник", правленый Михеем, примерял его на себя.
Встреч пущенной стреле камня не бросай. Обойди стрелка по густому, да тем камнем... А раненого выноси. Добей того, кто просит об этом, оценку сделав сам... но все одно выноси "живого ли, мертвого ли. За каждую смерть тебе отвечать собственной совестью, но за каждого невынесенного, брошенного - собственной шкурой. Бросил, оставил, попробуй доказать - что не шкура ты?
При всех неразумениях верным считается то, что выгоднее. Сделай так, чтобы и вера была выгодна. Но развитием может быть принято только развитие души. Из всех выгод первую ставь ту, что выгоднее духу, следующую - телу. Сумеешь объять - хвала! Ищи пути. Не прошел - значит, либо время не вызрело, либо сам. Ищи другого, но туда же.
Новое всегда губит старое. Возьми с собой лучшее из старого, не отдавай его новому, держи, но не крохоборничай. Сочтешь правым, сделаешь старое новым, очистишь от грязи времени - засияет.
Ничто так не убивает, не калечит характер, как смирение...
Смерть за плечами сидит, а дума за моря заглядывает. Бывает, что поступки прежние нагоняют, цепляются в подошвы, заставляют спотыкаться.
- Вот смотрю на вас и думаю, - заводил речь Михей, словно видя - кто у Седого за плечами, чему тот прежде учительствовал, - Это сколько усилий, как мучаетесь, изводите себя, и все на умение, чтоб убить человека?
- Столько усилий, чтобы не убили тебя, - словно оправдывался Седой.
Михей, ни слова ни говоря, брал клюку, вел в лес, показывал обвалившиеся партизанские землянки, да схроновые восьмистенники, словно время не по них.
Седой пытался говорить умно, угадывать желания Михея.
- Вижу - "срубники"! Древняя культура. Жили в срубах, на войну ходили от сруба, хоронились, да хоромились... Исконное!
- Не про то полено говоришь! - сердился Михей.
- Придет ночь, тогда и скажем каков был день? - искал смысл Седой в недосказанном.
- Ужо сумерки! Да, на общем-то дворе!
- От времен "в начале было слово" беды словом лепятся.
- Словом, а не думой! Думай, прежде чем сказать. А надумал - промолчи, и вновь подумай. Понимающий с лица считает.
Быка вяжут за рога, человек за язык. И языком бывает вяжут, не шелохнешься. Под слово доброе на рынке продают, под слово недоброе покупают. Хоть и раб при себе, а отчего-то хочется доброму слову соответствовать. Может, потому, что раб? Или потому, что большей степени человек, чем хозяева?..
Случаются евреи вне еврейства. Прапрадед Михея (про которого позднее говорили, что его ведьма в ступе высидела) выходил на косогор с ведром - ветер замерять. Иные смеялись, пальцами у виска вертели, а он, хоть молодой, а уже знал откуда-то, чуткими своими пальцами чувствовал сколько ветра в опрокинутое боком ведро ловится, как надавливает; по этой примете и многому другому погоду предсказывал, ошибаясь редко, за что и прослыл ведуном. Постепенно уже и к людям приглядываясь, к их характерам, ожидал от них каких-то поступков и опять не ошибался. Далее пошло по поколениям, войдя в Православие, обрусели, стали считать знахарями, но всякого нового из них всерьез начинали воспринимать, не раньше, чем старый знахарь умрет. Но такое передавать велено, не вольно ведуну раньше умереть, чем нового назначит.
Одна женщина - баба, две женщины - базар, три - ярмарка, - считал Михей, и что при женщинах, что при бабах держал рот на замке, из-за чего считался средь них нелюдимым, а среди мужиков - головастым. Гладкословистых людей много, едва ли не все выверяют речь свою не по тому, что хотят сказать, а по тому, что от них хотят слышать. Михей спроста не говорил: растопырит слово, что вилы, к нему другое, третье - глотай этого ежа и думай. При этом оценивал - как пошло, смотрел "добрым ленинским прищуром", от которого людей соображающих бросало в пот.
Нет лучшей игры, как в переглядушки, когда за слово неказенное могут заломить руки и определить на вечное молчание без права переписки. Смотрел как смысл доходит, как иной потеет, сомневаясь в крепкости жизни, поскольку опора из под ног простым словом выбита. И была ли опора?
Все недосуг, а досуг будет, когда вон понесут. Михей это понимал и с мыслью этой смирился. Выхаживал Седого, найдя в нем приметы самому себе.
- Хрен смерти покажи и живи! Небоись - за "енто дело" не ухватит! Ишь, чего удумал! Помирать... Это когда подлые живут?! Назло живи! В укор! На страх им! Памятью, злостью... мало ли поводов, чтобы жить?
Поминутно выходил и возвращался снова. Трогал сухой шершавой ладонью лоб, давал питье, отдающее травами.
Седого, Байкова Енисея Ивановича, тоже сторонились. Второй Михей! Впрочем, не то, чтобы избегали - по собственным пустякам не решались беспокоить.
Жизнь человеческая большей частью пустяшна, мелочна - крупных дел в ней мало. А самых крупных средь них две: рождение и смерть. Меж них может затесаться еще такое серьезное дело как война, где всяк вынужден ставить препоны жизни и смерти, как никогда сблизиться, переосмысливать собственный приход и уход из этого мира, право на отнятие чужого мира - то право, которое на войне пытаются облагородить.
Война - работа, бой - обязанность, которой не избежать. Енисей собственным операциям счет потерял, но знал, что опять будет давить "внутрях" и расползаться горячим, словно завелась там, к груди, жгучая медуза. Всяк раз чувствуя тоску, что присуща началу, прохождению невидимого рубежа, когда повернуть уже ничего нельзя, а можно только нестись - само тело ноги несут, голове пусто, душе пусто, да руки делают, как в них заложено. Справедливых войн у Енисея, кроме той, что отпечатало детство фашистским сапогом, не было.
Одному страшно, оравушке все непочем. Поддев чистое, а средь них тельник, либо тертую рубаху-перемываху, что носят, пока не начнет расползаться на плечах, да и после носят, самостоятельно, не допуская бабу к иголке с ниткой, лепя на ней - счастливице - неровные заплаты, словно...
Седому грезилась война, в которой он не участвовал, но проиграл...
Михей заставлял ходить, когда не то, что ходить - дышать было мучительно больно. Если не плавать, то хотя бы обмываться ежеденно в трех водах, до которых должен был добрести сам: речной, озерной и родниковой или колодезной. Уводил далеко...
- Здесь все озеро - один родник.
- А куда вода уходит?
Михей морщил лоб - должно быть, раньше не задавался таким вопросом, как и другими, которые ему "по скудоумию" задавал Седой.
- Думаю, подземными протоками в реку Великую. Сие озеро - Божье Стопа. Или "Галоша" для местных, но они и про это забыли. Бежал какой-то Бог по небу, да оступился. Должно быть, во времена, когда еще в него веровали. Бабье озеро, заповедное. Ребенок заболеет - сюда ночью ей идти за водой. Самой заплыть на середку, нырнуть как можно глубже, в бутыль воду собрать, и слив в открытую посуду, нагой нести, не покрывая ничем ни себя, ни воду. Вот так до деревни по лесу, оберегая воду от всякого.
- От чего?
- От всякого! - сердился Михей его непонятливости. - Помру, тетради под яблоней откопаешь!
И не говорил какой. Понимание пришло, но позже и без всяких тетрадей. Большая часть разума сама дошагала, до того как тетради стал читать и перечитывать. А яблоня? Понятно, что одна такая на всю округу - ничья, сама по себе от рождения, не правленая, оставленная, как есть - давшая множество отростков от корня, которые со временем превратились в стволы... Седой богател речью, губкой впитывая новые слова - до боли знакомые, только словно бы подзабытые в детстве. Возможно, что и не своем...
Уже и Седой, как когда-то Михей, подходил к камням у дороги, разговаривал с ними, иные гладил. Кажется ничего особенного, но отчего-то потом с ними происходило всякое. Были и те, что - от стыда ли? - но едва ли не сразу принимались обрастать мхом, другие опускаться, уходить в землю, а один - большой и гладкий, как только переговорил с ним, да спиной повернулся, взял и треснул наискось. (И я бы не поверил, если бы только не видел сам. Но не изумился, решая, что так и должно быть, что это правильно "наказывать камни" - словно людей, что пытаются прятаться от жизни.)
Никто не помнил глаза Михея. И Седой тоже. Сколько не спрашивал - не могли сказать, хотя взгляд, припоминали, был добротный. Не добрый, а именно добротный - хозяйский взгляд. На все, на землю, людей, леса и воды...
- Все будет. И то будет, что нас не будет!
Умер Михей. Еще один из множества Михеев, что отстояли страну в годы больших бед и страхов. Смерть Михея казалось неожиданной. Каждая смерть неожиданность - даже "плановая", которую ожидаешь.
Всяк до конца готов понимать только свою беду. Чужая так не жжет, чтобы сердцем почувствовать. Но в тот раз впервые прочувствовал - кожей ли? нутром? но словно озноб прошиб, словно рядом вплотную прошла беда страшенная, которую пока недопонимаешь. Только ли для деревенских? Соприкоснулось, повеяло чем-то, что отпихнуть бы побыстрее, забыть... Забыться бы! Но никто, ни в тот день, ни в следующий, ни на девятый, ни на сороковины, не стал забываться в алкогольном тумане. Знали - Михей бы не одобрил...
Речей не было. Это в городе на каждом закапывании пытаются митинговать. Молчали. Не было кликуш - "Михей не одобрил бы!" Водки было мало, конфет, рассыпанных по могиле, много. "Михей любил сладкое!" Седой не впервые видел похороны с оглядкой на покойника. Словно пытались создать некие удобства ему, не себе. Похоронить под "характер". Ритуалы, связанные со смертью, в общем-то, нужны живым, а не мертвым. Они их успокаивают. Среди эпитафий редко найдешь слово правды. На камнях выдалбливают дежурные пустопорожние слова, закрепляя их на века. Крепить бы надо сердце, память, и, если умер не пустой человек, то душу. Но где столько людей найдешь, чтобы уроком служили и после смерти?..
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
