Русские рассказы
Рассказ первый. Дыня с привкусом войны
Не во всякой земле родится жизнь – не всякая земля примет ее обратно. В рыхлой, мягкой да сырой после добрых снегов и дождей, даже самое больное зерно даст росток, завьется усами по весне над родительницей, корнями крепко за нее ухватится: а она, знай, рада питать свое дитя, и жданное и случайное, разницы не ведая. В сухой, сыпучей же пыли, сбившейся в твердолобые валуны, вдоль и поперек изрезанные трещинами, никакое семя не задержится, не оживет – упадет в бездушную твердь и погибнет.
Благодатную землю во все времена и зверь лесной, и человек славили, бесплодную – обходили десятой дорогой, чуя неладное. Верная примета доброй земли – богатый всход, муравы или дерев, знай, сочных, ветвистых, мясистых стеблями и толстых стволами. Гиблая же земля ничего не родит, ничего не приумножит, разве что выкинет на поверхность горсть грибов да укроется мхом. Страшна такая земля, дика: по такой только нечистой силе гулять, жечь её огненными плясками аккурат в Вальпургиеву ночь – раз пустая та твердь, мертвая.
Но земля живая, хоть и жизнью той сильная, хрупка. Сотни лет может являть она благость, а на сто первый год занемочь, запротивиться, перестать и всходы давать, и питать уже давние родом. Стерпит она бурю неукротимую, мороз трескучий, жару лютую, но вот раны от рук человеческих станет залечивать не одну весну. Где прежде рождала та земля поля пшеничные, сады яблоневые, али ещё бог весть какие буйные всходы, после бомбежки станет выкидывать на поверхность редкий урожай, все больше больной, тусклый, бедный. Такую она, истерзанная, даст снедь, что и голодный зверек в нору запасать не станет.
Да и человеку в лихую годину не до земли: не до ухода за ней, не до благ её. Забросит он огороды, сады, поля: отдаст их сорнякам на потеху да жукам на съедение. Но всё одно, земля и тут – богиня. Бабы с детьми станут искать спасения под ней, в погребах, мужики – в ней же, землице родимой, рыть окопы да рвы. И будет стонать та земля добрая, но терпеть, помогать – гореть за жизнь!
Вот и в это палящее лето бросили люди бахчу где-то под Луганском. А она, знай, дала уже хоть и бедно, но все же знакомый ей урожай: туда дальше, к речке, прятались под разросшимися лопухами арбузы, ближе к обрыву – желтели налившиеся спелостью дыни. Бахчу не засевал никто, да вот ишь ты, взяла откуда-то землица семя….И теперь лежали тыквины, кипятились на солнце, ждали человека – а он не пришёл за ними. Только посыпал сверху железом. Прыснули под осколками арбузы алостью на жирную земь: перемешался с ней урожай и остался, никому не нужный, печься в зное.
А одна дыня уцелела. Кособокая, уже перезрелая, готовая оторваться от стебля, свесилась она с самого края бахчи над оврагом. Да так гудела земля под взрывами, так хотела спасти хоть какое-то свое дитя, что не удержала дыню: тряхнула её так, что она оторвалась от стебля и покатилась с пригорка. Не разбилась – застыла внизу около дороги под кустом. День дыня лежала, второй: ни человек по той дороге не шёл, ни зверь не бежал. Но что-то поменялось в испуганной природе. Так она захотела жить вопреки творящемуся, что пробудила сознание в каждом бессознательном своем дитя. В каждой пичуге, каждой ягоде или травинке – всё в ней обрело разум.
Глядь, откуда ни возьмись – заяц. Увидел дыню, уши навострил, ноздрями шевельнул и подобрался близохонько. Понюхал её, дернул усами, и укусил за бок. Да не полакомился вдоволь – щелкнула его по носу крупная капля опускающегося дождя. Небо заклокотало, почернело, завыло и пролилось на изможденную твердь влагой. Зашла с запада сильная туча, суровая: проглотила солнце, поломала его лучи и растянула густой смолой ночь по белому дню.
1
– Группа, слушай команду! – через плечо крикнул Рудый, утерев рукавом лоб. – Здесь родник рядом, даю десять минут – за водой марш!
Они возвращались с задания втроем: Рудый – старший группы, Кот и Шаман –желторотики. Туда шли пешком, обратно в подразделение тоже. Дело привычное, да только жара....
– От дороги вооон, в рощу, тропинка ведет. По ней сейчас пойдете, услышите родник, – махнул Рудый рукой. – Тут уже можно, никого нет.
– Товарищ капитан, а вы? – посмотрел на него Кот, отстёгивая пустую флягу от ремня.
– А я как верблюд, – хмыкнул Рудый. – У меня вода не тронутая, а я видел, как вы всю свою выпили. Ну, признавайтесь, как оно – первый раз не по мишеням бить? И я что говорил – я вам не товарищ капитан ни на задании, ни в дороге. Рудый, а вы – Кот и Шаман, а не как там вас зовут.
Бойцы переглянулись, но Рудый не дал им ответить.
– Ничего, я тоже, по первости, глаза жмурил. Где-то на десятом всушнике прошло. Запомните алгоритм: снял – перекрестился – забыл. Всё, а то смотри-ка, один позеленел, второй чуть автомат не бросил. Что, не учили вас этому пять лет, вы у нас агроном и архитектор? Что, курсов вам мало было? Ну, согласен, но, ребята, вон оно как все повернулось, не до учебы. Ладно, нормально, за водой шагом марш! – гаркнул Рудый, стянув с головы мокрую кепку.
Рудый воевал уже восьмой год – что взять с пацанов? Для него «охота» стала привычной, а разница между картонной мишенью и человеком стерлась ещё в первые месяцы его боевого пути. Он тоже, как и ребята в его подчинении, не учился военному делу, но практического опыта набрался через край. Так набрался, что сбился со счета выполненных заданий – упокоенных прицельным в лоб нациков, фашиков и прочей швали. В подразделении Рудый прославился не только боевыми успехами, но и своим жестким, если не жестоким, нравом. А какой у него мог быть нрав, если он в один день потерял все, что у него было: дом, семью и даже собаку. «Гостинцы» от украинской сволоты прилетели один – точно в его дом, второй – во двор. А рудый в то время был уже здесь, на войне. Которая тогда, в 2014, 16, 18, 20 (!) годах как бы не считалась войной – называлась «вооруженным конфликтом на Юго-Востоке Украины». Действительно, какая это могла быть война, если этот самый Юго-Восток оборонялся чуть ли не вилами? Война же – это когда армия на армию, ракета на ракету…а тут – как-то в одну сторону вышло. Юго-Восток считал «входящие», хоронил своих, отвечал чем мог, но…этого было не достаточно, чтобы мир назвал это войной и обратил внимание на происходящее ещё тогда, в зардевшемся 2014... Так, как обратил в 2022 году, когда «конфликт на Юго-Востоке» вылился в противостояние уже ядерных держав. Которое, впрочем, тоже не квалифицировано в официальном поле как война. Но какая к чёрту разница, как называть резню, если она происходит как факт? Общемировой факт.
Рудый приметил на обочине дороги синюю тень от единственного уцелевшего здесь дерева и пошел к ней, улыбнувшись, незаметно даже для себя, впервые за долгое время.
– Сынок, не торопись, пешочком иди! – долетел до него из детства голос матери.
– Ма, ну жарко, я бегом в тень добегу, вон она, тень! – кричал он, со всех ног мчась к заветной прохладе.
– Серёжа, да сумку хоть возьми, вон сколько на ярмарке накупили! Иди ко мне, я тебе легонькую дам! – звала его мать.
Почти добежав до тени, мальчик круто развернулся и побежал обратно – как не помочь маме?
– Вот молодец, держи, там банки, не разбей, – погладила его по голове мать.
Серёжа снова захвастолупил изо всех ног к тени и не заметил кочку на дороге. Споткнулся и упал, разбив локти, коленки…и банки.
– Ну мааам, – закричал пацан, – ну зачем ты мне под ноги сказала про банки, – по-взрослому насупился он.
– Ох, хоть не в стекло упал! – подбежала к нему мать. – Что же ты такой у меня бедовый! – заплакала женщина, прижимая сына к себе так отчаянно, как будто знала, куда занесет его судьба через десятки лет…
Рудый помотал головой, прогоняя воспоминания. Кинул рюкзак под ствол дерева и собрался сесть, как вдруг заметил в зарослях дыню.
– Интересно, – протянул он, – Хотя. Что интересного – тут бахча рядом, вон там, на пригорке, – посмотрел Рудый на холм и потянулся к дыне. – Перезрела да скатилась, – протянул он, крутя в руках находку.
– Рудый! – услышал он Кота. – Воду набрали, ох и хорош родник!
Конец ознакомительного фрагмента
Ознакомительный фрагмент является обязательным элементом каждой книги. Если книга бесплатна - то читатель его не увидит. Если книга платная, либо станет платной в будущем, то в данном месте читатель получит предложение оплатить доступ к остальному тексту.
Выбирайте место для окончания ознакомительного фрагмента вдумчиво. Правильное позиционирование способно в разы увеличить количество продаж. Ищите точку наивысшего эмоционального накала.
В англоязычной литературе такой прием называется Клиффхэнгер (англ. cliffhanger, букв. «висящий над обрывом») — идиома, означающая захватывающий сюжетный поворот с неопределённым исходом, задуманный так, чтобы зацепить читателя и заставить его волноваться в ожидании развязки. Например, в кульминационной битве злодей спихнул героя с обрыва, и тот висит, из последних сил цепляясь за край. «А-а-а, что же будет?»
– Ну слава богу, а я вон что нашел! – подбросил он дыню и поймал одной рукой. – Должно быть, сахаристая, перезрелая, глядите – с одного бока аж оранжевая. Да знаю, жрать охота, но давайте уж как-нибудь до кухни дотянем. А дыню…Я её Искре отнесу, пусть хоть какая-то радость. Возражения? – вскинул бровь Рудый.
– Не имеем! – ответили бойцы.
2
Искра, капитан медицинской службы, тоже находилась на войне не первый год, но так и не смогла смириться ни со смертями, ни с элементарным отсутствием воды: о достаточном количестве медикаментов, перевязочного материала и инструментов она перестала даже мечтать.
– Так, Артист, – прищурилась Искра, снимая повязку с головы бойца. – Завтра к нам, говорят, волонтёры должны приехать. С ними тебя отправлю в госпиталь.
– Да не надо. Прошло уже всё, ну, почти, – дёрнулся он.
– Концерты вот эти вот тут мне устраивать – это не надо! То, что задело по касательной, не значит – ерунда. На зрение жалобы есть? Есть. Парестезия есть? Есть, – строго посмотрела Искра на него, обрабатывая рану. Боец вздохнул, но ничего не ответил. Перевязав его голову свежими бинтами, Искра села за стол и принялась что-то писать.
– Держи, твоя форма 100. Завтра будь готов, надеюсь, гумка приедет, – протянула она ему карточку.
– А у меня вот вопрос: вы за всех так хлопочете или…, – подошел к ней, улыбаясь, Артист. – Ну какая вам до меня печаль.
– Закрой рот и иди отсюда. Карточку забери - отрезала, помрачнев, Искра и бросила её на край стола. Он понял, что сказал что-то не то, молча взял её, развернулся и, пошатываясь, вышел из модуля. Искра встала, помутневшим взглядом окинула модуль, прислонилась лбом к стоящему рядом шкафчику для препаратов и закрыла глаза.
Она работала до войны в горбольнице – начинала карьеру нейрохирурга, ассистируя профессору Аркадию Платонову.
– Марина, зажим! Марина! – тихо, но твердо сказал он ей во время их первой операции. – Долго думать нельзя, это не анатомичка! Зажим!
Она вздрогнула и трясущейся рукой протянула ему инструмент. А после операции – вылетела из бокса и села на пол в углу коридора, не понимая, что могло ее так испугать.
– Мариночка, это ничего, это пройдет. Вы крепко стоите на ногах, у вас не трясутся руки – это замечательно, – присел рядом с ней профессор. – Практики у вас нет – вот это плохо. Но пока я здесь, я вас всему научу, я ведь тоже начинал, – тронул он её за плечо. – И не дай бог вам, Мариночка, начинать, ну или продолжать, как я – в полевом госпитале, – покачал головой доктор.
Но вот, бог дал – Марина не проработала в горбольнице и пары лет, как началась война. Она ушла «в поля» почти сразу, и сразу – на передовую, туда, где нужна медпомощь неотложно…В первый же день на передовой она попала под обстрел. Он начался, когда УАЗ, в котором она находилась, подъезжал к импровизированному КПП подразделения.
– Вон из машины! – крикнул ей водитель, вдавив тормоз. Марина ещё на подъезде приметила глубокую колею справа от накатанной дороги. Соображая, как до неё добежать, она схватила ящик с медпрепаратами, выскочила из уазика и… заметила бегающего между взрывами мальчишку.
– Ложись, ложись! – закричала она, махая руками, но он не слышал и не видел её. Прилет, второй, ещё – снаряды как будто сыпались специально на него. От нескольких пацан убежал, но один его накрыл. Марина кинулась к нему: теперь железо словно выбрало целью её, и уже «Ложись!» кто-то кричал ей. Она зайцем допетляла до места, в котором затих паренёк: кругом чернела вывернутая земля. Чудом рассмотрев белеющую из-под неё худенькую кисть, Марина принялась рыть руками – откопала бедового, оттащила под уцелевшую берёзу.
– Ты живой, ты слышишь меня?! – звала пацана Марина, освобождая его глаза, рот, уши и нос от земли. – Давай, говори, говори со мной, – шептала она. – Нога перебита, но это не беда, слышишь? Не сметь умирать! – выпалила она, оторвав от своей рубашки лоскут.
– Бооольно, – застонал мальчик.
– Больно, это отлично, замечательно! – приговаривала Марина, накладывая импровизированный жгут. – Тебя как зовут?
– Данила я. Там мамка дома, там, там…жарко, плохо, – закатил глаза пацан. – Вы, я, мамку найдите, там, дома, я искал кого-то, – заикался он.
– Что с мамкой, где дом твой? – заговаривала мальчишку Марина.
– Двое нас у мамки, третий вот должен был родиться, мамка упала, я хотел позвать…
– Найдем, сейчас тебя к машине отнесу, – посмотрела Марина в сторону уазика. Он, искареженный, лежал на боку, а рядом – никого…
Она бы так и стояла, упёршись лбом в шкафчик, если бы не расслышала, как её кто-то зовёт.
– Данила? – пробормотала она и открыла глаза.
– Рудый, ты, – улыбнулась она. – Артиста завтра нужно в госпиталь отправить, был сейчас тут. Ушёл, а я Данилу вспомнила. Если бы не ты тогда.., – взяла она его за руку. – Ты так и не рассказал до сих пор, как к нам вышел, откуда.
– Спасли пацана, и ладно, – посмотрел поверх её головы он и сжал её ладонь в своей.
– А мать, помнишь, мать у него была? Её не спасли…, – протянула Марина. – Ты понимаешь, я до сих пор считаю, что это все на мне. У меня никто не умирал до неё ни на столе, ни на руках. Но она, она, беременная… сразу двое погибли, понимаешь? До сих пор. Не могу, прости, – бросила она его руку и выбежала из палатки.
– Марина, мы все тут живы благодаря тебе, – вышел за ней Рудый. – Я думал, ты как-то уже...привыкла, что ли.
– К чему? Я привыкла резать и шить под бомбежками, без света и воды, но я никогда не привыкну к тому, что они гибнут… особенно – мирные. Поэтому я и ношусь с каждым, – хлопнула она в ладони и сунул руки в карманы. – Рудый, ты сейчас это все не видел и разговора этого не было, – выпрямила спину она, вынула из кармана пачку сигарет с зажигалкой и закурила. – Чего пришел?
– Да я тебе вот что принес, – Рудый снял с плеч рюкзак и достал из него дыню. – Смотри, переспелая какая. Должна быть, что называется, сахар-мед-айва!
– И где ж ты ее нашел? – засмеялась Марина.
– Да сама в руки с бахчи скатилась, под горку. Когда все это закончится, пойдешь со мной…в кино? – посмотрел он на неё и застыл, загадав её ответ.
– Кино? Рудый, представляешь, где-то – везде, где не здесь, люди реально ходят в кино, салоны красоты, ездят на пикники. Где-то – жизнь. А мы тут как в сорок первом, – посмотрела вдаль Марина.
– Да, подвисли немного. Но я уже не знаю, как можно жить в мире и чем там заниматься, – протянул он.
– Это к психиатру, Рудый. Но с тобой в кино пойду, – затушила она сигарету, взяла у него дыню и скрылась в палатке.
3
Их рота стояла в полях под Луганском, окруженных густым лесом, перемежающимся с топями. Оно не было отрезано от мира, но гуманитарные машины были здесь редкими гостями. А теперь, когда совсем рядом обозначился фронт, и подавно. Приедет пазик раз в месяц, груженый консервами, прочей «долгоиграющей» снедью, нехитрыми медикаментами и Митькой его звать, как говорится. Это в международных конвенциях война должна вестись по правилам, это там, на бумаге, никто не может бить по санпоездам, медмашинам, гумконвоям. Здесь же – за милую душу, если не в первую очередь, они становятся целями. Да разве только в этом дело? Нет, если и вовсе не в этом – что везти, когда этого «чего-то» или нет физически, или недостаточно?
В подразделении числились 50 бойцов, три водителя-механика, повар и врач. «На верху» были планы о наращивания численности роты и пополнении его, как минимум, двумя фельдшерами, но планами они так и остались. Поэтому каждый держал фронт как мог – бойцы выполняли задания, повар варил каши из топора, Искра же справлялась и с ранениями, и с простудами, и с прочими хворями.
– Чего не хватает в вашей медсанчасти? – спросил её однажды майор, прибывший проверить порядок в формировании.
– На войне раненых меньше, чем больных, – ответила Искра. – Военные тоже люди и так же болеют, как и все, ОРВи, страдают пищевыми расстройствами, аллергиями. Поэтому очень нужны терапевтические препараты, ну а «тяжелая артиллерия» – само собой.
Майор, цокнув языком, подошел к импровизированному операционному столу, застеленному линялой простынью, смахнул с неё несуществующую пыль, огляделся и сказал:
– Чисто. А что за ширмой?
– Терапевтический стол, – убрала её Марина Витальевна. – Здесь анальгетики, жаропонижающие, антибиотики, тонометр, термометр, жгуты, под марлей – стерильные хирургические инструменты.
– Да, мало препаратов, смотрю. Да везде так, хоть сам в аптеку беги – да где те аптеки, – снял майор фуражку, промокнув лоб. – Сколько сейчас тяжелых у вас?
– Сейчас никого, – показала Искра на пустые койки. – Одного тяжелого отправили на днях в госпиталь, двое легкораненых.
– С задания?
– Так точно.
– Понял-принял. Разберемся с медикаментами, – майор надел фуражку вышел из лазарета.
Думала ли Искра, что когда-то придется ей использовать в своей медицинской практике травы? Думала-не думала, а пришлось: благо, бабка ее была травницей и с детства внучку научила разбираться в растениях. По весне брала она ее с собой на лан – учила находить целебную траву, правильно ее собирать и укладывать в корзину.
– Мариночка, пригодится тебе это знание. От простуд всяческих – душица, дягель, клевер, мать и мачеха. Перелом чтобы скорее заживить – бери таволгу и сабельник. С сердцем беда – помогут рябина и боярышник. Поля у нас вон какие добрые кругом, благодатные – знай только, как по уму этим добром пользоваться, – приговаривала бабушка. – Только не смей траву брать с корнем, да не ласково! У одной можно только цветочки собирать, у другой – листики, но чтоб с корнем из землицы вырывать – никогда!
Когда стала Марина постарше, научила ее бабушка и сушить травы, и толочь их в порошки, и готовить мази и отвары. Дома у них из аптечных препаратов ничего-то и не водилось – лечила бабушка и семью, и соседей, и специально ездивших к ней за помощью только травами. И вылечивала – все у нее были живы-здоровы.
Запомнила крепко бабушкину науку Марина, да как в воду та глядела; вот что бы сейчас, почти на передовой, делал ученый хирург один на один с упаковкой анальгина, когда человеку нужно помочь от ожога или бронхита? Давно приметила она поле, да стала ходить туда за травами. И никто ей слова поперек не сказал – а что тут скажешь, если помогают природные микстуры?..
Покрутив в руках дыню, Искра подошла к рукомойнику и повернула кран. Из него сорвались несколько капель.
– Пустой, – заглянула она в бак. – Так на ночь оставлять тебя не годится, – прошептала она и положила дыню на стул рядом с ним. Алюминиевое ведро, стоявшее под ним, тоже было пусто. Искра посмотрела в мутное зеркало бака и тронула лицо пальцами.
Выбившиеся из-под косынки белокурые пряди, густые брови, чуть красные от недосыпа глаза, строгие скулы – она смотрела, но все меньше узнавала себя в этом отражении. Она не состарилась, не обезобразилась, но черты её лица суровели – с каждым днём будто бы делались резче.
– И что там себе напридумывал Рудый? – устало спросила Искра своё отражение, подняв и опустив брови. – Какое кино, смешно же. Я платье последний раз-то надевала где-то там, в прошлой жизни. Не знаю я, как ходят в кино и как вообще после этого всего можно веселиться, – перевела она взгляд на операционный стол.
Вдруг зеркало задрожало, ведро звякнуло ручкой, дыня скатилась со стула – роту накрыл ракетный обстрел. Искра схватила сумку с медпрепаратами, перекинула её через плечо и выбежала из палатки.
Вряд ли били по роте прицельно, но она расположилась неподалеку от регулярно обстреливаемых луганских сел. Искра нырнула в вырытую на этот случай траншею и принялась высматривать бойцов, которым нужна помощь. Но почему-то ни суеты, ни криков о помощи не было. Искра насчитала семь взрывов, на восьмом всё прекратилось. Выждав несколько минут, она приподнялась, собираясь покинуть укрытие. Но не успела сделать и шага –рядом с ней разорвался снаряд, впечатав её в землю.
4
Рудый видел этот взрыв в бинокль. Он, Шаман и несколько бойцов во время обстрела были на стрельбище примерно в километре от медкрыла, ближе к лесу – там и укрылись. В подразделение кроме них никого и не было – все разошлись по заданиям. Волонтёрам, привёзшим гуманитарку рано утром, Артисту, и ещё двоим раненым, направленным Искрой в госпиталь, считай, повезло - уехали за полчаса до обстрела. Рудый бросил бинокль, вскочил, но Шаман схватил его за ремень.
– Стой, командир! – крикнул он, но свист и грохот новых залпов перекрыли его.
Рудый ударил Шамана по руке, повалил и зашипел:
– Со мной пойдёшь, поползёшь, что я скажу, то и сделаешь, – проскрипел он зубами на ухо Шаману. – Между прилетами ползком за мной, понял?!
– Так точно! – выдавил Шаман.
Нет, не рота была целью обстрела – это стало понятно по хаотичным прилётам. Били дальше, по Хорошему и Скарговке. Но били чем – западными системами, незнакомыми украинцам. Поставить-то их им поставили, а научить не научили – стало быть, они сами, практическим путём, учились задавать координаты. Всё, что сыпалось на подразделение, можно было считать ошибкой расчётов или недолётами – но какая к чёрту разница, если его перепахало вдоль и поперек.
Рудый полз впереди, изредка вставая и перебегая от воронки к воронке, Шаман – за ним.
– Здесь, – кивнул головой Рудый на перелопаченную траншею. – Марина! – крикнул он. – Марина! – Щурясь от поднявшейся пыли и дыма, он разглядел лежащий на земле ботинок.
– Это её! Сейчас, Шаман, тут, должна быть тут, – подбежал он к краю траншеи и увидел Марину на противоположной стороне.
Рудый подполз к ней, тронув за шею.
– Есть пульс, Шаман! – крикнул он. – Дуй за носилками в модуль, сюда неси, потом – ищи целую машину и гони сюда!
Прилёты прекратились, на этот раз, похоже, окончательно. Всё выстреляли – куда били, зачем, из чего – хрен их разберет. Понятно, что по сёлам – но они давно уже стояли пустыми. Тревожащий огонь, чтобы не расслаблялись? Да так никаких снарядов не напасешься, тем более, не особо умеючи.
– Марина, – тронул Рудый её за руку. – Глаза открой, открой! – кричал он, но понимал, что это будет чудом: её рубашка густо набиралась кровью.
– Ру..руд.., – двинула пересохшими губами Марина.
– Слышишь меня? Слышишь! Давай, говори со мной, – склонился он над ней. Она лежала на правом боку - под левой лопаткой Рудый рассмотрел рану. – Сумка где? Вот она, через плечо, хорошо. Сейчас всё сделаем, – шептал он, понимая, что с таким ранением сделать ничего не может, но достал перевязочный пакет и закрыл рану. Ситуация от этого не могла стать легче: осколок пробил лёгкое и почти наверняка задел сердце. - Надо сесть, сможем? – взял он Марину за плечи и посмотрел ей в глаза: её зрачки расширились так, что почти достигли пределов радужки.
– Смо..можем, – выдавила Марина, – Ты чего, всё нормально, только дышать тяжело. Это просто что-то задело, царапина. У меня даже ничего не болит, – прохрипела она.
– Конечно, а кто против, царапина и есть. А от неожиданности - шок, маленький такой, скоро пройдёт, - попытался поубедительнее говорить Рудый, но замолчал. Он приподнял Марину, сел позади неё и прислони её спиной к себе.
– Шаман! Шаман! Где ты, чёрт тебя! – закричал он в тишину. Марина всхлипнула, глотнув воздух и затихла, уронив голову ему на плечо. Рудый схватил её за горло - взбухшие из-за пневмоторакса вены больше не пульсировали. Он взвыл и сжал Марину, что есть сил. На дороге показался УАЗик - Рудый поднялся, взял её на руки и пошёл к нему.
– Шаман, всё, – встал он рядом с машиной.
– Что – всё? Поехали, – открыл он дверь и замер. – Вообще всё?
Рудый посадил Марину на землю, прислонив к колесу и опустился рядом.
– У неё рана в сердце. Понимаешь? – засмеялся, срываясь на плач, он. – Рана. В сердце. Вообще ничего сделать нельзя. Было. Стимуляцию – нельзя. Адреналин – нельзя. Ничего, понимаешь?! – взревел Рудый. – Но она же со мной говорила, она же…мы же минут 10 к ней шли, она же как-то держалась. А, ну потому что осколок собой давил на ткани и сосуды - если бы прошёл насквозь, у неё бы не было и этих последних минут... - еле слышно сказал Рудый и обхватил голову руками. – Ты не знаешь, Шаман, вообще ничего не знаешь. Тебе сколько лет-то, 20 есть? Пацаном ты совсем был, когда это всё началось. А мы с ней как-то так получилось, что в местах разных, но вместе. Столько лет. И ничего. Как-то не до того было. Встретились почти так же, под обстрелом. Она мальчишку, Данилу, помчалась из-под земли вытаскивать, накрыло его. А я там был. Тебя как звать? – вдруг посмотрел он на Шамана.
– Данила, – задумчиво протянул он. Помолчал, потер виски и добавил, садясь рядом с Рудым: – Я это был. Ногу она мне спасла.
– Вот и встреча, представляешь, – еле слышно сказал Рудый, уставив стеклянный взгляд в лес. – Кино, какое кино, дурак.
5
После этого обстрела роту решили загнать глубже в лес, подальше от луганских сел и деревень. Приказ пришел сверху на следующий день, одновременно с ведомостью на получение Искрой медикаментов.
– Арбидол 10 упаковок, Новокаин 20 ампул, Ибупрофен 7 упаковок, адреналин, новокаин, – прочитал Рудый, сжав лист в кулаке. Постояв, он пошел к пустому медкрылу, из которого уже вынесли уцелевшие шкафчики и банки с инструментами, приготовив к погрузке.
Несмотря на день и открытые палаточные окна, внутри было темно. Рудый зажег керосинку и поставил ее на стол Марины, в котором она хранила медкарты бойцов. Открыл ящик, чтобы их забрать – стол-то с собой везти не за чем, а вот карты…И разглядел пухлый не запечатанный конверт. Рудый достал из него листы, подумав, что это могут быть какие-то важные документы, вроде отчетов за использованные препараты и поднес их к лампе. Листы были исписаны ровным круглым почерком, который бывает обычно у отличниц.
«19 июля 2023 года», - увидел он дату на первом и стал читать вслух:
Мой волшебный человек,
Где ты? Что с тобой? Не знаю…
За окошком тихий снег –
Сыплют блестки, следом тая.
Иль с небес искрит вода,
Иль из тьмы луч тянет утро-
Стала призрачной заря,
Встали дня на месте будто.
Если птице не лететь – Птица в муках погибает,
Если мне тебе не петь-
Песня камнем в омут тянет.
Мой волшебный человек,
Где ты? Что с тобой? Не знаю…
Замедляет солнце бег,
Место ночи уступая.
Сергею Р, заклинаю жить.
Другие листы тоже были исписаны стихами – Марина писала их на чем придется: на обрывках газет, обоев, обратных сторонах инструкций к лекарствам.
– Сергей Р..., – повторил Рудый, будто вспомнив, как его зовут. - 19 июля было вчера. И ты - была, - сложил он лист пополам и убрал к себе в планшет. Остальные - сложил в конверт и оставил было на столе, но и их решил взять себе. Рудый подошёл к рукомойнику, чтобы промочить пересохшее горло, открыл кран, но…Бак так и остался пустым. Рудый уперся руками в раковину, опустив голову. Краем глаза он заметил на полу мокрые разводы: рядом с рукомойником желтела растоптанная дыня.
***
Не во всякой земле родится жизнь – не всякая земля примет её обратно. Не становится она лютой по собственной воле – как не покрывается язвами само по себе тело. Не таит она помысла злого – каждый клочок её создан изначально для блага. Родит она мудрецов-созидателей, но по неведомому умыслу на сотню их – две сотни злодеев. И начнется на земле жатва, конца и края не ведающая – жизнь за жизнь, смерть за смерть! И изрежется она шрамами, покроется пепелищами да всё меньше станет давать жизни там, где бытие исчезало. Что же останется вместо городов, полей, лесов? Сплошь – холодная пустыня, мрак, безразличный к тому, за что здесь творилось зло, за какие великие цели. А великих целей ой, да было множество – на каждого великого вождя, императора, царя1 И каждый жег под собой земь, будто бы не дала она ему вместе с телом разум и речь. А иных – будто бы обделила не только ими, но и слухом и всеми другими чувствами, которые отличают дитя человеческое от животного. А что животное? Разве лев, сильнейший из сильных, станет забавляться с косулей? Станет загонять её в ущелье только ради жестокой игры? Нет, не станет: голодный, он выследит ее, чтобы утолить жажду, нападет мягко и хладнокровно вопьется прямо в горло, не множа ее мучения. Сытый – он пройдет и мимо целого стада, не станет делать запасы мяса в прок. Вообразить же битву львов и косуль и вовсе невозможно – настолько они разные и созданы для разного. Что же человек, который, не имея даже когтей, в одночасье стал сильнее льва? О, это дитя станет забавляться не то, что с косулей, но и со львом – столько у него силы да волости. Но что ему лев, что косуля? Куда интереснее человеку охотиться на человека – и тем слаще охота, чем невыносимее страдания жертвы в силках. Земля, кого ты родишь, для чего? Нет у нее ответа. Есть только выжженные пустоши, где после брани не станет селиться ни зверь, ни птица. Только – человек, чтобы начать свой кровавый ритуал по кругу: неотступно, до скончания времен.
Рассказ второй. Они пустили ракеты
1
– Да нет, ничего не будет! Что ж они, совсем дураки? Союз развалился – не было, на Приштину пошли – не было, в Грузино-Осетинский влезли – не было, а завтра что, будет? Ну, если только мухоморов обожрутся! – сорвал с носа очки Фёдор Николаевич, захлопнув крышку ноутбука. – Нина, ты это видела?! – позвал он жену, развернув свою коляску от стола. – Нина, да помоги же, чёртовы колёса!
Нина Ивановна вбежала в комнату, вытирая мокрые руки о фартук.
– Чего кричишь? Когда у тебя твой голосяка командиркий осипнет уже! – выпалила она. – Сколько раз говорила – не раскидывай книжки со стола, чай, у тебя не внедорожник! – запричитала женщина, вытаскивая из-под колеса коляски томик стихов Мандельштама.
– Да шут с ними, с книжками! Ты это видела? Стратегические силы они привели «в особый режим боевого дежурства»! Сколько раньше было поводов – не приводили, а тут вдруг – привели! – негодовал Фёдор Николаевич.
– Ну, как привели, так и отведут, – пожала плечами Нина Ивановна. – Ты чего раскраснелся? Давление, вон, нагнал.
– Скажи мне. Ты дура? Ты чья жена? Генеральская! А рассуждаешь как ткачиха! – потёр глаза Фёдор Николаевич. – Ядерное! Ядерное оружие что такое, понимаешь?
– Понимаю, ну. и что? Не нашего ума дело, ничего не случится. Поехали на кухню, я тебе травок заварю, – суетилась Нина Ивановна, поднимая с пола разбросанные книги. – Отвоевался, всё. Забудь! И в компьютер свой не смотри - я вот не смотрю и бед не знаю, – погладила она мужа по плечу.
– Ну какая ты у меня дурочка, – улыбнувшись, прошептал он и поцеловал её руку.
2
– Как на Максовы именины испекли мы каравай! Вот такой ширины, вот такой вышины! – гомонили в зале гости, взрывая под музыку хлопушки с конфетти. Макс же сидел за столом в гостиной, обещая скоро присоединиться к ним. Он то и дело поглядывал на часы, но силился делать вид, что его тридцать пятый день рождения – это всё, что сейчас происходит. Фёдор Николаевич, сидевший напротив него, переключал пультом каналы телевизора и тоже изо всех сил пытался праздновать. Накануне он дал Ивановне слово, что не тронет за праздничным столом тему «особого дежурства». Из зала слышались топот, хохот и аплодисменты: толпа друзей Макса, родители и спаниель Рикки в праздничном дурацком красном колпаке веселились во всю. Пёс оголтело скакал между ними и то и дело подбегал к Максу, мол, «хозяин, чего такой хмурый, айда плясать!».
Макс подсел к деду и спросил:
– Дед, ты чего мрачный. Ракеты?
– Внук, ну ты хоть дурака не включай. Ты про ракеты лучше меня знаешь, я танкист. Я надеюсь, мы не зря тебя выучили и вот, со службой подсобили! Нет, ты на меня исподлобья не смотри! Ну неужели во, - постучал он кулаком по столу, - так и не завелось мозгов в голове-то. Ты там со Светкой своей накуралесил, тебя пинком с полковника турнули. Да до кого? До капитана! Ну, давай, скажи: «дед, мне майором плохо!» Где б ты был, если б не дед? Да ещё ишь ты, скрыть они хотели! – хлопнул Фёдор Николаевич в ладони.
После ракетного училища Макс попал по распределению в дивизию под Йошкар-Олой. Да в ней и остался – в Москву он не торопился, считал, что настоящий офицер должен начинать путь подальше от Генштаба. И всё бы складно да ладно, как на тебе – любовь! Да такая, до умопомрачения… Светланка, балованной оказалась, но выяснилось это после года брака. Макс по командировкам – а она по его товарищам. Один из них – полковник Тобольцев, замполит дивизии, приглянулся ей особенно. А она – ему. Максу и сослуживцы глаза пытались открыть на их вечерние променады, и соседи, и даже – батюшка местной церквушки. Нет – никак он не верил никому! Пока сам не увидел, как Светланка с Тобольцевым милуются прямо у КПП дивизии. Макс пришёл домой, дождался её и сказал прямо, без разбирательств и скандалов, что отпускает её. И она в тот же вечер ушла, пообещав через несколько дней вернуться на машине за вещами. А вот Тобольцеву что-то встало в этой ситуации поперёк: то ли он так любил Светланку, что «обрадовался» её свободе, то ли испугался, что Макс будет ему мстить. Сначала он ходил за ним, пытаясь поговорить, затем угрожал выпроводить его из дивизии. А однажды подстерёг под домом и напал с ножом. Макс был выше его на голову и шире на два плеча – вмиг скрутил ему руку, дал под дых и бросил лицом в сугроб. Знал бы он, каким это обернётся геморром, в тот вечер попросился бы на ночное дежурство. Тобольцев был не просто замполитом, а – с подвязами где надо. Всё обставил так, будто бы это Макс напал на него с ножом, да великодушно просил, кого надо, не давать ему реальный срок. Всего лишь – выдворить из дивизии и разжаловать до капитана. Тут в дело вмешался дед Макса, узнав о происходящем слишком поздно – Макс не хотел его впутывать в это, вот всём стремясь к самостоятельности, а не к деду-генералу. Но получилось как получилось: дед принялся хлопотать и выхлопотал для Макса майора вместо капитана и подмосковную часть вместо ссылки в северный военгородок Мирный.
– Дед, мы сейчас не об этом. Хотя, я до сих пор считаю, что тебе не надо было вмешиваться! Капитан так капитан, Мирный так Мирный! Зато – сам! Понимаешь? – вспылил Макс.
– Не кипятись, сам с усам! Ты ещё столько всего сам сделаешь, и ошибок тоже, э-эх! Сам, – засмеялся, кряхтя, дед. – А мрачный я, говоришь…Ну да, слежу за новостями по ракетам этим, что б их. Вон, в Комсомолке сейчас увидел, –показал Фёдор Николаевич Максу полосу и ткнул пальцем в статью.
– Да не волнуйся, дед, – взял Макс из его рук газету и положил её на тумбочку. – Бабушка говорила, ты с давлением маешься, как только узнал про это. Да уже два месяца прошло, как их «привели». Ну, ничего же. Мы всегда на дежурстве, круглые сутки. А особый режим – ну, не 24 часа сидим, а 25, – засмеялся Макс, но замолчал, взглянув на ещё больше нахмурившегося деда.
– Макс, ты прекрасно понимаешь, что будет, если они всё-таки обожрутся мухоморов и нажмут кнопку. Я старый и больной, мне немного осталось. А бабке твоей, матери, отцу, тебе, друзьям вон твоим – жить бы! – хлопнул он себя по колену.
– Дед, да никто никому не даст отобедать мухоморами. Вот, тебе сок, мне сок – за мои 35 лет, – вздохнул Макс, разливая по стаканам апельсиновый фреш.
– Макс, Макс! – услышал он из глубины квартиры сквозь музыку. – Тебе звонят!
– Деда, телефон в зале оставил, – похлопал себя по карманам Макс, – сейчас приду, не хандри. Дай слово!
– Иди уже, чертяка, – махнул на него рукой Федор Иванович, положив под язык таблетку: четвертую за день, тайком, чтобы не волновать лишний раз Нину Ивановну.
3
– Вырубите музыку, ничего не слышно! – крикнул Макс, переспросив в трубку – Что? Еще раз, внятно! Как пустили?! – расстегнул он верхнюю пуговицу рубашки, прислонившись к косяку двери. – Когда, сколько? Точное время?!
Гости переглянулись, Нина Ивановна поспешила на кухню за водой.
– Федя! – закричала она.
– Все стоят, где стоят, – выпалил Макс, ринувшись на кухню. Фёдор Иванович недвижно сидел, свесив голову на грудь. Нина Ивановна сидела рядом, закрыв руками лицо.
– Конец, – прошептала она. – Это конец.
Макс подбежал к деду, схватил его за запястье, шею – пульсации не было. «Скорая не успеет. Бесполезно, раз они пустили!», - судорожно соображал Макс, пытаясь самостоятельно завести сердце деда. Но оно не оживало.
Макс посмотрел на бабушку и мать и провёл ладонью по лбу деда, зажмурив мокрые глаза. Тряхнул головой и тихо, но твердо, сказал:
– Деду не помочь. Они пустили ракеты. Уже меньше, чем через полчаса прилетит ответ. Услышали меня? Идите, открывайте подвал! – выпалил он и выбежал из кухни, набирая чей-то номер.
– Все – в подвал! – бросил Макс растерянным гостям. – Быстрее! Какая-то еда, бутыли с водой там были. Нас не так много, поместимся. На какое-то время, – Бегом! – хлопнул в ладони Макс, схватив с тумбочки ключи от машины.
– Сашка, ты тут главный! Давай, это не учения, – сказал он другу-сослуживцу. – Я за Алиной – вон, она вне зоны, – потряс Макс телефоном, – и, может быть, кого-то успею взять с собой. Или останусь там! – крикнул он, хлопнув входной дверью.
4
Макс и Алина дружили с детского сада. Ну, как дружили – она нравилась ему, а он ей, как водится, нет. Или да, но, как полагается приличным девочкам, Алина изо всех сил скрывала это. Жила она в нескольких кварталах от Макса, поэтому, чтобы увидеться, ему не нужно было назначать ей свидания – невозможно жить рядом и не пересекаться меньше, чем шесть раз в неделю. Пока же Макс нерешительно ходил вокруг неё, и он сам успел жениться и развестись, и она. И хоть у Алины теперь дочка, Макс был готов жениться на ней хоть сейчас. Но сейчас у судьбы был другой план.
– Заводись! – кричал Макс, пытаясь сдвинуть с места свой Форд, не желающий заводиться. Смотря то на небо, то на часы, Макс схватил прислоненный к гаражу велосипед – благо, до дома Алины два квартала по прямой.
По телеканалам и радио крутилось оповещение – люди вывалили из домов: одни набивали в спешке тюками машины, другие бездумно бежали, куда глядят глаза. Макс жил в подмосковном поселке: здесь в каждом хозяйстве были погреба и самое логичное, что можно было сделать – укрыться в них. Но, обезумевшие, отказывающиеся верить в происходящее, люди, казалось, напрочь забыли о них.
– Хотя бы погреб, хотя бы что-то, – шептал Макс. – Куда еще, куда? За несколько минут – куда? – гнал он велосипед изо всех сил, захлебываясь то ли потом, то ли слезами.
Поселок утопал в майской сирени и мягких лучах закатного солнца. Воздух был тих и недвижен, всё вокруг пело оду жизни: бабочки, порхающие по недавно распустившимся тюльпанам в палисадниках, первые весенние жуки, выползшие погреться на уже нагретых весной камнях, вернувшиеся после долгой зимы птицы.
Вот она – рыжая крыша дома Алины, виднеется из-за деревьев на повороте. «Успел!» – билось в голове Макса. Подлетев к калитке, он бросил велосипед и забил кулаками в железную дверь.
– Алина! Тетя Наташа, дядя Коля! – звал он ее и ее родителей. – Эй! – кричал Макс, кидая щебенку в окно веранды дома. Никто не выходил, а время стремительно подходило к концу. Макс заметался в поисках убежища – ехать обратно домой было вернейшим самоубийством. Он огляделся: дом окружал надежный забор – не перелезть, да и подвал, наверняка, под амбарным замком. Между глухой стеной дома и уличной пристройкой Макс увидел кучу песка, прикрытую брезентом – отец Алины вторую весну строил баню. Макс кинулся к куче, сорвал с неё брезент и укутался в него. Невесть как, за какие-то секунды, под песком он руками выгреб, в рыхлой и влажной от весенних дождей земле, нору, и забился в неё.
5
Майская вечерняя нега озарилась тысячью солнц – сквозь крепко сомкнутые веки Макс увидел сосуды своих глаз. Огненный шар завис в десятке километров от поселка, ближе к Москве, и разразился грохотом, казалось, всех гроз, которые весна обычно готовит российским широтам.
Один шар, второй, третий - подряд. Из взрывов поднялись столбы пламени и дыма, заволакивающего небо чёрной плёнкой. Машины, дома, деревья – всё повалилось чудовищной силой, все завертелось в огненном урагане: даже дуб, не первую сотню лет «стороживший» поселок на въезде, не удержался своими пудовыми корнями в земле, в секунду вывалился из нее и полетел, ломая богатую крону, в овраг. Что говорить о тех, кто не успел укрыться: огненные чудовища расплавили их до атомов. Над поваленным взрывом лесом нависло душным покрывалом радиоактивное облако: оно медленно расползалось, окрашивая небо в сизый цвет.
Кучу песка, под которой прятался Макс, взрывная волна снесла в миг – его накрыло куском обугленного шифера. Парня спасло то, что неведомо какими усилиями, он сумел вырыть яму, позволившую ему схорониться в ней целиком, так, чтобы происходящее оставалось там, на земле, над ним. Макс, обезумев, пытался червем ввертеться в раскалившуюся почву – он вдавливал с нее голову, руки, ноги, пытаясь промять глубже, дальше, так, как будто хотел заглянуть в гости к дьяволу – да дьявол пожаловал сам…
Макс замер, потеряв сознание от нехватки кислорода. Затихло и все наверху – даже тишина. Что может быть тише тишины? Тлен, небытие, обращенное в отрицательные значения пространство. В беспамятстве Макс увидел всё. Вот стая Минитменов летит над океаном, вот врывается в российское небо, вот подлетает к целям. Они еще не поражены, но уже уничтожены – никакую из ракет нельзя вернуть обратно в шахту, никакую нельзя сбить. Вернее, можно, но очень сложно. У систем ПРО мало времени на реагирование из-за высокой скорости и короткого времени полета баллистических ракет, а они оснащены всем, что способно их обмануть: умеют маневрировать и создавать помехи.
Макс видел и москвичей, и петербуржцев и других жителей крупных городов. Видел и улицы Нью-Йорка, и Вашингтона, и Масатчусетса. И все было одинаково – что здесь, что там. Он видел одни и те же хаотично бегущие толпы людей, оставленные навсегда дома, кухни с недоеденными завтраками и ужинами, кровати с недосмотренными снами, слышал беспомощные их последние крики.
Он видел миллионы вставших под взрывами, заглохших машин, и все разом упавшие из-за отказа электроники самолеты. Видел и несколько сотен родившихся в тот самый момент неотвратимого конца младенцев – да, за те пол часа «долета» ракет до континентов на них родились новые люди. Чтобы прожить только лишь полчаса!
Видел Макс и метро, и бомбоубежища: всё в них было безнадежно – попав в них, люди не оказывались спасенными, а боролись за спасение дальше. В давке, панике, животном страхе и единственном инстинкте сохранить только себя, при этом, если нужно, лично уничтожив такого же борющегося за жизнь – рядом. Удар, второй, третий, шестой – Макс видел колоссальной мощности свет и оставшуюся после него тотальную тьму, в которой неспешно, тихо и безмятежно пепел времён опускался на весенние почки…
– Спит в окошке месяц, спит зайчонок в норке, спи малыш мой сладко, спи …спи…Не спи!!! – вздрогнул Макс от раздавшейся в голове детской песенки, которую пела ему в детстве мама. Очнулся от её, невесть откуда взявшегося у него в ушах, напева.
Сознание прочно вернулось в его ничего не понимающую голову, но глаза и нос были забиты песком, а одеревеневшее в неестественной позе тело и отказывалось слушаться. Макса окружала липкая тьма – влажная почва крепко облепила его и вовлекла в себя, будто не желая отпускать наверх. Задыхаясь, он пытался скинуть с себя приваливший его хлам. Не с первой попытки, но ему это удалось. Он прочистил глаза от песка пальцами, кое-как выбрался из своей норы, мало что различая вокруг, и пригнулся, не рискуя встать в полный рост.
Били по Москве: посёлок более-менее уцелел потому, что он находился далеко от эпицентров – его задело остаточной мощью. Некоторые дома даже сохранили стены – пусть обугленные и покореженные. Людей же не было ни видно, ни слышно. Ни криков о помощи из-под завалов, ни ищущих ее самостоятельно выживших. Макса облепили ватная тишина, смолистая тьма, разящая гарью и кружащие белыми мухами хлопья. Он осмотрелся и, не увидев ничего дальше своих вытянутых рук, пошел, наощупь, в направлении своего дома.
6
Максу не положено было не то что бояться, но и думать о страхе – офицер, он не имел на это морального права. Но он был одновременно и возбужден, и подавлен – все его мысли крутились вокруг Алины и стремились домой, к близким, его изводило представление о том, что он увидит своём в погребе…
Макс шёл, часто спотыкаясь в кромешной темноте то о что-то твёрдое, то – подозрительно мягкое. Он не смотрел под ноги, всеми силами не желая видеть даже очертания того, что могло под ними оказаться. На Макса обрушился детский страх темноты – произошедшее воскресило его, мастерски вылитого из него в глубоком детстве прабабушкой.
– Ба, только ты включи лампу на крыльце! –каждый раз просил Макс, уходя вечером с ребятами на улицу. Порой их гуляния затягивались до ночи. Макс был уже не малышом, но его пугала темнота: с улицы до калитки доползал свет уличного фонаря, дальше его сжирала тьма двора, за ним чернел огород, а дальше – кладбище. На нём не было крестов, да и могилы не выступали холмами, но старожилы говорили, что оно – якобы древнее – там есть. Значит, есть.
Но абсолютно точно жили рядом с бабушкой Макса, с обеих сторон, бедовые соседи – Вовка-алкаш и Петька-наркоман. Чудили они страшно, ни дня не обходилось без визита к ним то милиции, то скорой помощи. А однажды с улицы пропали все дворовые коты. Бабульки косились на её соседей и шептали, что это они их половили да пожрали, мол, «так и до детей дойдет!». Ну, вот Макс и боялся то темноты двора, то кладбища, то соседей.
– Уключу, уключу, гуляйся, не переживай! – махала на Макса руками бабушка, провожая за калитку. – Но не загуливайся, нагуляешься ще!
И каждый раз исправно зажигала ему «лучину», а он, бегом-бегом на неё мчался от калитки к крыльцу, представляя, что за ним гонятся уже то Вовка с Петькой, то мертвяки, то исчезнувшие коты.
А однажды бабушка не включила лампу. Уснула, не успела. Домчавшись пуще прежнего до дома, Макс залетел на веранду, уронив ведро с водой.
– Ба, ну как так?! А если алкаши, а если зомби? – заныл Макс, вытряхивая воду из кроссовок.
– А никак, учися выживать, учися! Хватит, вон, лоб здоровый, а все темноты боится! – вышла на веранду проснувшаяся от грохота бабушка и включила свет. Макс взял тряпку и принялся собирать воду в ведро. – Тебе рассказать, какая у меня была темнота? – улыбнулась бабушка, смотря на его старания, и села за стол.
– Какая? – проворчал Макс.
– А такая. Из-под Белгорода после войны я уехала аж на цельный Урал – в геологоразведку. Камни там добывали, минералы, породу – на исследования. Не драгоценные, так, слюда, глина всяко-разная. Уехала, потому что по тем временам платили много – а мне надо было сестренок да мать больную выхаживать. За старшую я осталась: отец и братья погибли на фронте – что ж нам, за ними было отправляться.., – бабушка замолчала, уставившись в черную гладь окна.
Её никто не ждал на Урале – прибилась она к белгородским геологам помощницей, навязалась в экспедицию. Да не на неделю – на год. Там её поселили в барак без удобств и отопления. И в наряд дали управление экскаватором, мол, такая заморышная, что с лопатой не управится, а машина, всё же, сама роет. Походила она на пару занятий, обучили её науке экскаваторной – где какой рычаг, как он заводится и как тормозит. А ещё по картам рассказали, как квадраты дОбычи понимать и как до них добираться. А дело было в тайге – холод кругом, круглый год, да ночи длинные. До той добычи – когда на технике едь, когда – пешком иди, километров пять по лесу.
– И вот иду я однажды, да понимаю, что заблукала. Кругом сосны и ни души, ни звука. Я кричать, звать своих – тишина. Нет, и моторов не слышно. А мороз такой злой, что думаю, всё, смертушка вот она: немец пожалел, не пристрелил, когда я по стебельки пшеницы пошла на поле стылое – а мороз добьет. Но я иду, иду! Валенки полные снега, ноги тяжело тащить, горло жарит, пот рекой, ну, думаю, иди! И тут вдруг как накинется на меня кто-то! Я упала, голову закрыла, Отче наш читать стала: туша на мне чья-то, прижала, не отпускает. Я затихла, не барахтаюсь – а она заурчала и отпрыгнула. Глаза открываю, глядь – лапы мохнатые передо мной переступают. Рысь! Рысь на меня напала, но, видишь, не загрызла. Я её просить стала, про маму рассказывать, мол, отпусти меня, я тебе плохого не сделаю. Она поскалилась, порычала и обратно в тайгу прыгнула. А я лежу, не шолохнусь – больно. Так и пролежала, долго лежала, пока мужики наши меня не нашли. Да в больничку местную спровадили. А там! – схватилась за голову бабушка.
Заболела она тогда сильно, а какая там медицина? Мазью помазали, примочки поставили и – хорош. Врач сказал только, что детей у нее не будет. С тем через неделю и отпустил.
– А погодя – ишь, какое чудо! Год я береглася страшно: в платки пуховые куталась, фуфайки, рейтузы и летом не снимала. Бабы холодную воду в барак таскали мыться, так я на костерке ее грела, у нас и плиты-то не было. Да травки таёжные пила, растирки делала – выходила себя. Так выходила, что когда домой-то вернулась, замуж вышла и деда твоего народила! А ты…охохонюшки хо-хо, мертвяков он боится! – хлопнула бабушка ладонью по столу.
После этого рассказа Макс больше не просил её включать лампу – сколько можно бегать по собственному двору? Да и выяснилось, что кладбище за огородами – сельская байка, которой обросла одна неизвестная могила, появившаяся там в ВОВ.
– А соседи-то померли, один спился, другой вместе с домом сгорел, – прошептал сам себе Макс, пытаясь рассмотреть хоть какой-то ориентир на пути к дому. – Ну, бабушка, вот сейчас бы твою лампу. Зажги! – попросил он.
Вдруг тишина заскулила слева от него. Макс замер. Он услышал возню, а за ней – сдавленный лай.
– Рикки, ты? – крикнул Макс в пустоту. Лай послышался отчетливей и к его ногам вышел пёс. Макс поднял его на руки и прижал молча к себе. Рикки судорожно вздохнул и затих, тяжело дыша.
– Сейчас домой придем, я тебе молока налью, курицу, хочешь курицу? – понимая, что спаниель плох, шептал он: его рубашка впитывала кровь собакии горячо липла к телу, засыхая и стягивая кожу. – Ну, а помнишь, как мы зимой играли, снежки помнишь, как ты их ловил?! – засмеялся на всю улицу Макс, тряся головой. – А на море помнишь, как ты объелся креветок? Ну, а как ты меня ждал со службы на крыльце помнишь? Рикки! – закричал парень, опустившись с собакой на колени. Пес уже не дышал, безвольно свесив лапы. – Я отнесу тебя домой и там уложу спать… – заплакал Макс, встал и продолжил путь к дому.
Насколько он мог видеть, улица обезобразилась, превратившись в пустырь с редкими стенами домов и кусками заборов. Макс знал, что он уже недалеко от своего дома, знал, что уже должен заняться рассвет, но темнота не уходила то ли из его поврежденных песком глаз, то ли из превратившегося в пыль мира. Он остановился, затравленно озираясь по сторонам и увидел, как ему показалось, огонёк. «Показалось?» – прищурился Макс. Маленький, он то зажигался, то гас. И снова зажигался. «Зажигалка!» – мелькнуло в голове Макса.
– Кто здесь? – позвал он.
– Макс? – долетел до него женский, но хриплый, голос. Макс пошёл на него.
– Говори, я не вижу, куда идти!
– Макс, а я тебя жду!
– Алина?! – наконец-то узнал её Макс и заспешил.
Вот же он, дом, понял он. Вот …то, что осталось от дома. Вот здесь были вишни, вот здесь гараж.
– Алина, ты как здесь? – Макс подошел к ней – она механически щёлкала зажигалкой.
– Да я вот в город ездила тебе за подарком, мои там остались, у тетки, надо их завтра проведать. Ты меня отвезешь? – всхлипнула девушка. – А подарок я не помню, где, не помню, ничего не помню. Ой, а это Рикки у тебя? Дай поглажу,– потянулась она к собаке.
– Он спит, – отвернулся Макс. – Идем, надо посмотреть, где все мои, они должны быть в подвале, – дрожа, сказал он. – Ты здесь, а как? А взрывы…А я тебя поехал забрать к нам, как только узнал про ракеты…А тебя дом не было, и потом это всё случилсь…А ты как здесь, как? – повторял Макс, всматриваясь туда, где должен был быть подвал.
- Я не помню, мы ехали из Москвы, а потом машина заглохла, папа суетился, что-то произошло, не помню, - заплакала Алина. – Я даже не помню, где мой дом – как-то кусками всё в голове.
- Ладно, ты оставайся здесь, а мне надо в подвал. Подержи Рикки, - протянул он его ей и скрылся за уцелевшем кустом сирени. По руинам дома и двора он добрался до цели и обнаружил, что подвальная дверь заперта. Макс забил в дверь кулаками – в ответ летела тишина.
– Мам, открой! Вы там? – кричал Макс, безуспешно пиная дверь ногами.
– Неужели они не укрылись, – прислонился Макс спиной к двери.
- А почему Рикки не дышит? – услышал он Алину рядом с собой. – И даже если его ущипнуть, не скулит, - заговорщески продолжила она.
- Потому что он сдох! – отрезал Макс. – Сюда его клади, на камень. Сейчас домой зайдём, в веранде лопата должна быть, вернёмся – закопаем, - Макс резко взял Алину за руку и потащил её к разрушенному крыльцу. От дома, как понял Макс, остались только веранда и пара комнат.
– Мама! – кричал он. – Нет, никого нет! – хохотал он, закрывая руками уши. – Смотри, дома нет – и никого нет! А мы есть, – ошалело посмотрел он на Марину.
Она молча ходила за ним, нервно чиркая зажигалкой, но силы оставляли её.
– Макс, я, мне, плохо, – сказала тихо она, опустившись на груду кирпичей. Макс подошёл к ней, взял зажигалку и посветил на неё. В ярком свете огонька он рассмотрел рану от лба до виска: в ней желтела кость черепа.
– Твою мать, Алина, как так! Перевязать, надо, я умею, сейчас, – Макс рванул рукав своей рубашки и соорудил из него повязку. – Ты давай, борись! – бил он её, недвижно лежащую на кирпичах, по щекам. – Я же тебя люблю, – шептал он, обняв ее и баюкая, качаясь из стороны в сторону. – Или нет, лучше спи. Может быть, так лучше. Ты не знаешь, что самое страшное ещё впереди, – запрокинул он голову и закричал в небо.
– О, да, я тебе расскажу, что впереди. Лучевая болезнь, Алина, мы уже заражены этой дрянью. Она невидима, но она уже жрет нас изнутри. Радиация меняет каждый наш атом. Мы разлагаемся, ты это понимаешь?! – затряс он Алину, прижав её крепче к себе. – Ты спи, спи, не просыпайся, не надо. Не надо ехать завтра в Москву – нет Москвы. И твоих родных нет, и моих нет. А мы вот есть, – тихо смеялся он, слушая тяжёлое дыхание девушки.
Макс положил её и Рикки на крыльцо, укрыв занавеской, попавшейся под руку в груде хлама.
– Где этот чертов рассвет?! Рассвет, где ты? – снова крикнул Макс в черное небо, занимающееся грозой.
Ни матери, ни бабушки, ни друзей он не обнаружил ни дома, ни во дворе, ни на улице – нашёл только тело деда в развалинах кухни.
– Нужно похоронить, – шептал сам себе Макс, вынося его во двор. – Нужно, конечно. Так положено. Только как я вырою тебе могилу, дед. Тебе и Рикки, – Макс посмотрел на Алину. – Что дед, говоришь, она ещё жива? Хорошо, только не забирай её с собой. Вы все ушли от меня, пусть она останется. А мама говорила, что вы никогда меня не оставите, – бормотал Макс.
– Дед, а как я похороню вас, если не смогу вырыть могилу? – положил он его тело рядом с Алиной. – Поджечь, говоришь? А как, нужно что-то сухое, а оно, видишь, дождь пошел, – вытянул руки Макс, ловя капли.
Он хотел вскочить, выбежать под ливень, раздеться и голым плясать в нём, чтобы он смыл с него эту ночь, но не смог подняться – его тошнило, голова кружилась и глаза по-прежнему различали только силуэты, хоть по представлениям Макса уже должно было быть как минимум около 11 часов утра.
– Дед, расскажи мне про танки, помнишь, как рассказывал в детстве? Про «Тигра» расскажи и про танковые души. Про то, как стал офицером, как познакомился с бабушкой…расскажи, пока дождь. Нет, молчишь? Молчишь…Мама, почему так громко…почему гром гремит, мама? – застонал макс, схватился за уши и отключился.
7
– Как на Максовы именины испекли мы каравай, вот такой ширины, вот такой вышины! Максимка, ну-ка, режь торт – первый кусок клади к себе в тарелку! – поставила перед ним мама поднос с медовиком.
Собравшиеся родственники закричали «Ура имениннику!», хлопая хлопушки с конфетти. Невесомые пёстрые кружочки летели во все стороны – на пол, на стол.... Семилетннй Макс подумал, что они съедобные и не стал убирать с торта – так всем и раздал. Никто и не возразил, чтобы его не расстраивать, хоть и похихикали.
– Мама, а мы сегодня поедем в зоопарк? – прищурившись, спросил Макс, зная ответ.
– Конечно! В московский зоопарк, а потом в цирк! И папа с нами поедет, и бабушка, и дед со службы обещал пораньше приехать! – смеялась мама.
– И вату будем есть? И поролоновый нос надевать? И в кабинке фотографироваться? – завороженно смотрел на нее Макс.
– Будем! Сколько душе угодно, сегодня всё можно, – подошла к нему мама и поцеловала в макушку.
И они гуляли весь день по залитой солнцем Москве – посмотрели в зоопарке любимых Максовых жирафов и слонов, посмеялись с представления клоунов, объелись сладкой ваты, покатались на яхте по Москве-реке и только к ночи вернулись домой.
– Мам, я тебя люблю, – прошептал Макс, уткнувшись маме в плечо, уснувшей рядом с ним за книгой. – Мам, я хотел сказать, что мне снится часто сон. Будто бы дед умер, и вас никого нет, и кругом пепел и темнота, – прошептал мальчик.
– Глупый, мы никогда тебя не оставим, – сквозь сон сказала мама.
Неплотно закрытое окно в комнате Макса распахнул порыв ветра, впустив в нее раскат грома.
– А почему гром гремит, мам? – поёжился Макс.
– Потому что облака сталкиваются, – ответила мама.
– А это не взрыв?
– Нет, какие могут быть взрывы. Все взрывы и войны давно закончились. Им нет места в мире. Спи, – укрыла мама Макса одеялом и выключила ночник.
Рассказ третий. Пламя новых времён
1
– Эх, порубим ещё германца! – занося шашку над головой, звучно крикнул казак. Его слова отскочили от помутневшей стали клинка и эхом унеслись к вершинам голых сосен.
– Порубим, Данила! – отозвался Наум, ехавший чуть поодаль.
– Далече ли мы отъехали? – обернувшись, спросил Данила.
– Далече, братко, – отозвался Наум. – Заставу, знай, за двумя днями пешего хода оставили. До хаты в срок доберёмся, там чего – совсем ничего – побудем, и обратно возжи повернем. Бог даст, в пять ночей со всем управимся, – пришпорил коня казак.
Данила и Наум отбывали службу в казачьем полку, что стоял на восточном фронте Российской Империи. Бились тогда они с силой германскою, от которой отбоя не было как от полчищ рыжих тараканов, которых обычно можно застать за мародерством на неубранной после застолья скатерти. Месяц бились – повернул враг восвояси, опозорился. Данила с Наумом особо отличились: один карты, шибко важные, у германца из-под носа увёл, второй – с языком из разведки вернулся. За эти заслуги сам атаман уволил их, едва сошёл снег, с роднёй повидаться. Вот и ехали казаки третий день, путь определяя по лучам солнечным да звёздам – всё на запад.
Весна плотным кольцом наступала отовсюду: там и тут зеленелись проплешины мокрой земли, вобравшей в себя живительную влагу снегов, костлявые ветки наливались сочной упругостью, ветер с колючего и сухого переменился на влажно-ласковый, пахнущий прелыми листьями прошлой осени и сыростью оттаявших коряг. День близился к исходу; истлевшее солнце катилось за лохматую бахрому ёлок, торчащих на вершине одинокого холма. Длинные лоскуты меркнущего света, казалось, цеплялись за камни, шершавые стволы и все еще голые кусты, будто не желая угасать. Тени, выхваченные тусклым светом, причудливо вытягивались и черными полосками ползли под копытами казачьих коней. Над изрезанным горизонтом уже загорались первые звёзды, и холодная бирюза заливала собой восточные склоны видневшихся вдалеке гор.
– Данила, чай, привал где-то надо бы устроить, – похлопав по жилистой шее коня, сказал Наум. – Ночи нынче глухие, а места не шибко знакомые, того и глядишь, заблукаем. Али леший насмехнётся, за нос водить станет.
– Верно сказываешь. А что ж, германца в полон взял, а лешего страшишься? – усмехнулся Данила. – Уж чего и бояться, так это злого умысла людского, а не нечисти всякой…Человек – он всегда похлеще любой кикиморы будет.
– Ты, Данила, что ни говори, да мне бабка сказывала, что девками еще пошли они по ягоды в лесок с подружками. По белу дню пошли, по солнышку. А ягод было, – закатил он глаза и хлопнул по колену, – и по правую, и по левую сторону от тропинки. Дивились девки урожаю такому, уж кузовки полные насобирали, да все мало им показалось. Шли они по этой тропке, шли, а ягода все меньше становилась, пока и вовсе не исчезла. А они-то нос от земли не отрывали, куда шли – не видали. Забрели в чащобу темную. Ни солнышка там не узреть, ни птиц не услыхать. Они давай аукать – людей каких захожих кликать, да не отзывается никто. И слышат вдруг – хохот подле себя нечеловечий. Завизжали дурёхи, котомки свои побросали да врассыпную кинулись. В лес впятером ушли, а вернулись только бабка моя да одна из ее подружек. Остальных, сказывают, леший задрал. Глашка после того случая на век замолчала, а бабка моя чудная сделалась, – вздохнул Наум.
– Ты, братко, больше слушай россказни чудных баб, – засмеялся Данила и спешился с коня. – Здесь заночуем, – махнул он рукой на широко раскинувшую нижние ветки сосну. – Уже и постель нам готова, не надо лес беспокоить, топором шуметь да сучьями скрипеть. Кастрик соорудим, перекусим чего, – полез он в походный мешок. – О, гляди-ка, сало еще осталось да колабушек, вот и бульбочки... Справный будет ужин, – довольно улыбнулся казак.
– Как скажешь, Данила, – будто бы обиду в голосе подавил Наум. – Да только всё одно, место тут какое-то гнилое…
- То с болота тянет, вон чавкает поодаль, – кивнул Данила головой на седые валуны. – Раздувай костер, а я пойду разведаю, где тут речка, – хлопнул он Наума по плечу.
Взял Данила котелок, отломал трескучий длинный сук от ссохшейся липы,вытянул его вперёд себя, чтоб впотьмах не наткнуться на что, развернулся на каблуках в мокрой земле и направился туда, откуда, как ему показалось, слышалось журчание не заледеневшего еще в ночь лесного ручья. Данила ступал грузно: подошвы его сапог глубоко врезались в податливую землю – знай, не заблудится на обратном пути. Хрустальная тишина лунным светом спускалась с почерневшего неба. В прозрачной темноте Данила различил крутой спуск к тёмной ленте ручья и, держась крепкой рукой за надежный ствол скрипучего дерева, направился к воде. Ручей от берегов уже был скован окрепшим к ночи морозом, но середина его упругой венкой билась между льдами. Данила опустил тяжелую ногу на едва натянутую корку – она треснула и брызнула казавшейся черной в лунном свете водой. Казак зачерпнул ее в котелок, поймав больше льдинок, чем воды. «Ничего, отогреется», - улыбнулся он.
– Эххх, хорошо! – Данила шумно втянул воздух, смакуя его во рту. Закрыл глаза, хлопнул себя по груди, присвистнул и затянул звучно, так, чтоб везде было слыхать:
– Полно вам, снежочки, на земле лежать, полно вам, казаченьки, горе горевать! Полно вам, казаченьки, горе горевать, оставим тоску-печаль во тёмном во бору…
Шёл Данила своими же следами, блестящими неровными лужами под набравшей высоту луной. Ещё немного – и за кривой сосной покажется костер.
– Наум, доставай снедь из котомки! – крикнул он в темноту. Ответа не последовало. – Наум, отзовись! – громче позвал Данила. Перед ним уже расступились сосны – он слышал беспокойное дыхание лошадей.
– Чего замер, песий сын! – подошел он к бревну, на котором, обернувшись к нему спиной, недвижно сидел Наум. – Ужинать будем, али как? – тронул он его за плечо.
– Али как, – хрюкнул тот.
2
– Настасья, далеко за ворота не ходи, – поднял Панас голову от сапога, на который ладил шпору. – Темнеется уже, негоже одной по околице бродить.
– Хорошо, батюшка, я у двора постою, – тихо прошелестела девушка, накидывая линялую шаль.
– Ох, девка…Да не придёт он. Не придёт, коли до сих пор не явился, – закурил папиросу дед.
– Что вы, батюшка. Была ведь бумага с заставы, что домой направляется. Значит, придёт, – вытирая взмокшие глаза, еле слышно выдавила Настасья. Не посмотревшись в зеркало, девушка резко крутанулась и выбежала вон, не придержав хлопнувшую о косяк дверь.
– Ну, беги, беги. Вон, командир за тебя свататься хотел. Ооой, каков хлопец, – разгладил пальцами усы старый казак. – Чуб смольной, усы подкручены, глаза – что небо ясное, сам справный. А главное – будешь ты за ним как мужняя жена, – отодвинув занавеску от замызганного оконца, глядя на отворенную калитку, сам себе сказал дед, сжав в зубах папиросу.
Не было такого дня, чтобы Настасья не стояла у ворот, вглядываясь куда-то вдаль. Она с ранней весны ждала Данилу, обещавшего в письме вернуться до того, как первые подснежники поднимут свои белые головки от промерзшей земли:
«Дорогая моя свет Настасья! Пишу тебе с далекой заставы, благо писать здесь обученный. Обстановка у нас была сложная, но разбили мы врага проклятого! Жди меня вскорости дома – до первых подснежников. Береги себя, моя краса. Твой Данила».
Этот листок она носила в кармане передника и перечитывала снова и снова, затерев и без того бледные линии карандаша. Весна в этом году выдалась небывало теплой. На дворе стояла середина апреля, а все кругом уже кипело жизнью: налитые упругой силой смолистые почки на ветках грозились вот-вот лопнуть, а кое-где уже показались первые бархатные листочки. С утра до ночи заливались трелями вернувшиеся с юга птицы, а с приходом темноты, спрятавшись за прогретой солнцем дряблой корой, заводили свои песни кузнечики и цикады. Вот и теперь их стрекотанием переливалась опустившаяся ночь. Настасья стояла, прислонившись к завалинке. Погруженная в тяжелые думы, она не заметила, как рядом появился Степан – гвардеец, приехавший в станицу с фронта на побывку.
Роду он был не казачьего – мальчишкой его подобрали бабы, возвращавшиеся с посевной, у дороги по пути в станицу: грязного, измотанного, еле живого, приютила его казачка Мария и вырастила ладного парня: чернявый, он больше походил на цыгана, чем на казака, но не знающий разницы примет его везде за своего. За Степаном бегало пол станицы девок, а какие не бегали, так те поглядывали. Еще бы! Вида он был справного: ростом крепкому коню по ухо, в плечах широкий, на лицо – точно заморский Аполлон. А как гармошку в руки возьмет – так быть гулянью до утра! К тому же, вернулся с фронта с особой наградой, какая не у каждого бывалого казака имелась – георгиевским крестом, только вот за какой подвиг - оставалось тайной. Одна только была у него печаль – полюбилась ему дочка сапожника Панаса, да душа её страдало по другому.
– Краса, чего одна среди ночи стоишь? – мягко спросил Степан. Настасья вздрогнула и обернулась.
– Напугал, окаянный. Тебя забыла спросить, – дёрнула плечом девушка, поправляя шаль.
– Отчего так не вежлива? Аль не люб? – широко улыбнулся Степан.
– Не к сердцу ты мне, – начала было Настасья, но он крепко сжал её руку и прошипел: - Все одно – моей будешь! Силою аль по доброй воле – а моей!
– Степан, ты там чего разошелся? – выскочил на крыльцо Панас. – Сказал со сватами придешь – так засылай сватов, а не Настьку тирань, – грозя кулаком, прокричал он.
– И зашлю, – сверкнув глазами, прошипел Степан. Ударив кулаком повыше Настасьиной головы, он постоял секунду, пошевелил пальцами, стряхивая с тыльной стороны ладони прилипшую к нему раскрошившуюся побелку, плюнул через левое плечо и, не глядя ни на Панаса, ни на его дочку, пошел прочь, вскоре скрывшись за раскидистой ивой. Настасья молча смотрела ему вслед. Теплый ветер ласково целовал ее раскрасневшиеся щеки, забирался под легкие ткани блузки, успокаивая отчаянно бьющееся сердце.
– Настасьюшка, идём в хату, – подбежал к ней Панас, накидывая ей на плечи овчинный сюртук. – Идём, дочка, застудишься, с реки вон сыростью как тянет, – прыгал он вокруг нее. – Ты не серчай на Степана. Он чего пылит? Того, что ты к нему холодна. Вот сделаешься ему женой – так ласковым вмиг станет, – кудахтал он, усаживая Настасью за стол у печи. – Соглашайся, дочка, – сел Панас на лавку против неё, подперев руками голову. – А, ну как мне помирать, пропадешь ведь сама…
– Не согласна я за Степана идти! Не люб он мне! – вскрикнула Настасья.
– А ты на батьку глотку не дери! Сказал – пойдешь и всё тут! – плюнул Панас на свечу, затушив беспокойный огонек.
3
– Ты чего, Наум? – замер в шаге от него Данила. Пнув ногой скрипучую корягу, он поставил на пень рядом с ней котелок.
– Какой такой Наум? А, это твой дружок… –протянула тень, стоящая перед Данилом.
– А ну сознавайся, ты кто такой и куда Наума дел? – стал закатывать рукава Данила, явно готовясь хорошенько всыпать супостату кулаков.
Лунный свет коснулся верхушки сосны, под которой стояла тень, и стал стекать по ней молоком, вскоре осветив незнакомца: он был запахнут в плащ черной материи и, казалось, что он натянул бы его и на нос, если бы так можно было сделать. Вместо носа у незнакомца была самая настоящая свиная рулька, а из-под сальных, отливающих жирным блеском, кудрей, торчали витые рога: один до половины был отломан, а другой полумесяцем изгибался кверху.
– Ах ты ж, антихрист проклятущий! – взревел Данила. – А ну поди сюда! Сейчас вытравлю тебя со свету, будешь знать, как казакам честным являться! – под рубахой нашарил он распятье и выставил его вперед, подскочив к чёрту. Но тот не шолохнулся.
– Не работает, – покачал головой чёрт. – Знаешь почему? Потому что крестики ваши помогают только тогда, когда душа на месте. Чего о твоей сказать не могу, – причмокнул он. – Это отчего же? – сдвинул брови Данила.
– От того же, что братко твой, Наумка, душонку-то твою за мешочек царских золотых заложил, – оскалил длинный передний зуб в улыбке чёрт.
– Что же это получается, я сам себе не хозяин? А ну возвращай душу мою! – накинулся, было, Данила на черта с кулаками, но тот ловко увернулся.
– Коли найдешь её, отвоюешь – твоя будет, а коль нет – навсегда моей сделается. Сроку тебе даю три дня, – попятился назад чёрт, разбежался, и прыгнул за спину Данилы. Угодив лапой в котелок, он взвизгнул и упал.
– Холодная! – вскочил он, потирая ушибленный зад.
– Я тебе покажу, холодная! – поднял Данила увесистый камень с земли и замахнулся в чёрта, но тот уже растворился в густой черноте весенней ночи.
– Галоп, что же нам теперь делать, – подошел Данила к своему коню. Погладив его по морде, он снял уздцы с сучка и потянул коня за собой, направляя свои стопы сам не ведая куда. – Наумка, братко, что ж ты так…Меня, боевого твоего товарища и вот так – за мешок золотых. Сколько их там будет? Монет с десяток? Или того меньше? Вот оно про что я слово сказывал – не нечисти бояться надобно, а подобных роду своему, – говорил в темноту Данила. – Небылица какая-то. Черти, души…во, времечко какое. Да что же это я? Германца – зверя последнего из зверей в сторону обратную повернул, а тут чёрта какого-то не одолею? Да не быть мне тогда казаком! – топнул в сердцах Данила и угодил сапогом прямо в мутную жижу подступившего к опушке болота. Галоп заржал, будто бы поддерживая своего хозяина в его помыслах. – Стой, Галопушка, к болоту мы вышли. Рассвета надобно дождаться, а не то сгинем в зловонной топи.
Данила огляделся: вязкая ночь, судя по звёздам и луне, заканчиваться собиралась не скоро. Костлявый лес, только-только собравшийся распушиться бархатными почками, стоял неприветливый и немой. Не было в нем слышно ни уханья филина, ни далекого волчьего воя, ни шебуршания в ветках мелких зверушек. Казалось, все замерло в каком-то торжественном и мрачном ожидании. Данила подошел к белеющему под луной большому камню и тронул рукой его холодный шершавый лоб.
– Здесь, Галоп, посидим, – опустил он тяжелую руку на круп коня и сел на валун. Данила не заметил, как сморил его сон: налились глаза тяжестью сладкой, наполнилась голова мутным киселем, ушла сила из рук и ног, успокоилось тревожное сердце. Из томной дремоты выдернул Данилу конский храп. Их с Галопом все так же окружала ночь, теперь сделавшаяся от чего-то светлее. До носа Данилы донёсся знакомый аромат плавящегося парафина – словно бы кто-то жег свечи.
– Диво какое! – потер кулаками глаза казак. – Али мне кажется? – Данила поднял вверх указательный палец, прислушиваясь. Сырую тишину леса разбавляло чье-то тонкое звонкое пение, будто бы девичье. – Откуда девкам тут взяться в такую пору, Галоп? – посмотрел он на коня, водившего ухом.
Пение становилось все отчетливее и ближе. Данила всматривался в седую темноту. Вдруг прямо перед ним на болото с другой стороны леса выплыла из ночной зги белая фигура. За ней - ещё одна. И ещё…
– Батюшки, сколько ж их тут? – стянул шапку с головы Данила. – Вот чертовки! Знамо дело, кикиморы али русалки…а, мож, и того хлеще – ведьмы проклятущие, – прошептал казак и присел на камень.
Фигуры на болоте множились и ладили свой хоровод. Тех дев, что были вблизи, Данила разглядел: высокие, они походили на искусно слепленные статуи, не было в их фигурах излишеств, но и отличий друг от друга не было. Черные длинные волосы полуночниц игривыми кудрями ниспадали по их мраморным телам, едва прикрывая срамную наготу. Не тронутые хоть какой-то эмоцией их лица были обращены к лунному свету. Над головой каждая дева держала венок, чадящий у кого дотлевающей, а у кого недавно зажженной, свечой. Поначалу простой, их хоровод стал перемещаться причудливой линией по болоту, а потом и вовсе распался – девы бесновались в каком-то только им известном танце. Их пению вторил бум откуда-то бившего барабана, потом в партию вступил протяжный вой рога, затем – будто бы кто-то пробежался пальцами по невидимым струнам. Данила притаился за лохматой веткой скрюченной ели.
– Подглядывать нехорошо, казак, – услышал он подле себя кокетливо-тонкий голосок. Обернувшись, он увидел одну из тех, что плясали на болоте. Смольные кудри её венчал венок из невиданных самоцветов, бледность плеч была скрыта под накидкой алой материи, а в руке пышнел букет душистых трав, незнамо где собранный где сорванный в такую слякоть.
– Вот, чу, – потёр ладонью лоб Данила. – А ведь самогонки ни на дух не нюхал! Ну, нечисть, сознавайся, чего тебе от честного казака надобно? – сурово посмотрел он на деву. Та закатилась заливистым смехом.
– Какой грозный, однако! Данилка, а честь твоя нынче не в цене. Хочешь, расскажу, где душу искать? – лукаво посмотрела она на него.
– Расскажи, коли знаешь. Перед богом всё зачтется, – кивнул головой Данила.
– Конечно, не за просто так. Сегодня ночь новолуния – праздник особый для люда лесного. Так ведётся спокон веков: богу нашему огненному Ятичу жертву надобно справить – тело крепкое мужское, человеческое! Да суть триединства яви, прави не возьмусь я тебе растолковывать. Коли в живых останешься – быть свиданию с твоей душой, а коль нет – растерзают ее черти, – колокольчиком зазвенел смешок колдовки.
– Согласный я, - одернул рубаху казак. – Куда идти надобно?
– Следуй за мной, нраву ты, погляжу я, пылкого – подмигнула она ему и поманила за собой в сомкнувшую ветки чащу под самой небесной высью.
4
Солнце ещё не взошло над горизонтом, но лучи его, словно размытые краски, расплывались по небу и сливались, полыхающим малиновым заревом накрывая землю. Редкая птица в ранний рассветный час потревожит крылом али криком атласный лоскут неба, все ещё переливающийся точками меркнущих звезд.
Едва только горизонт налился светом, Настасья вышла во двор. Ох, хозяйство большое: две коровы, коза, с два десятка куриных голов да поросят три штуки. За всеми нужно было углядеть с самого утра, подоить, почистить, покормить.
– Жизнь станичная, она, Настасьюшка, трудяг любит. Лентяюге тут не прижиться, – помнила она отцовы слова с детства. Девушка росла без матери, та рано ее оставила – померла в родах. Бабок да теток у неё не было, вот и заменял ей отец всех. Сам Панас на дочку нарадоваться не мог, росла она крепкая, здоровьем красная, характером вольная. А с лица –что картинка! Брови вразлет, щёки-фарфор, глаза – цвета словно мёда золотистого, губы – точно капельки алые. А кудри? Да до пояса, вон, кучерявятся! В талии была Настасья тонкая, а в бедрах широкая – знать, крепких детишек на свет народит. Баловал её отец нарядами да тканями, шубы ей соболиные с ярмарок возил, сапожки выделанные, каменьями расшитые, рубахи с узорами диковиными, монисты да серьги металла разного.
– Первой красавицей у меня будешь в станице, – не мог наглядеться на дочку Панас. Кроме всего, была она еще и рукодельница, каких поискать –плела пальцами белыми ковры диковинные с картинами сказочными: на одном выплетет море буйное цветов радужных, на другом – птицу заморскую с лицом человечьим, на третьем – дерева, каких свет не видывал.
Как-то вечером за рукоделием и застал её Данила: в тихий летний час, когда всё в природе готовилось ко сну. В это же время в станице только начиналось гулянье: уже слышны были заливистые песни да надрывные ноты гармошки. Настасья сидела с полотном во дворе, увлеченная делом.
– Отчего ж гулять не идёшь, девица, – облокотившись о плетень, спросил Данила.
– Работу в срок выполнить надобно, казак, – ответила Настасья, подняв глаза и тут же их опустив. Отчего-то сердце ее забилось быстрее, а пальцы перестали слушаться.
– Шёл бы ты своей дорогой, – сама себе улыбнулась она.
– От того, что есть такие девицы, жить и приятней, и радостней, – засмеялся казак. – Я Данила. А тебя как звать? – Настасья, – заливаясь румянцем, ответила она.
– Я ещЁ загляну, – сказал Данила, увидев идущего ко двору Панаса, и скрылся за широкой липой.
С того вечера виделись они еще три раза, и каждый раз Настасья становилась будто бы другой – расцветала ее душа, наливалась светом, мысли путались, и как бы не старалась она скрыть свой интерес к Даниле, глаза выдавали её. Данила подле неё тоже делался сам не свой – со всеми суровый, он становился ласковый, слова красные сами приходили ему на ум и руки, привыкшие к тяжелой работе, становились вдруг нежными, но от того не терявшими силы.
Встречались они с Настасьей у дуба, что кинул свои корни у тихого колена дальше бурной, а здесь – спокойной, речки… Теперь девушка сама ходила к тому берегу. Поменялась она , как пропал ее Данила: побледнела налитая румянцем кожа, осунулись гордые плечи, пожух некогда веселый взгляд, померк свет, которым наливалось в ней все при мысли о милом казаке. Настасья доила корову, как вдруг услышала робкое «Ку…Ку-ку…Ку..».
– Кукушенька, славная птица, – поднялась Настасья со скамейки, прижав к груди руки, – скажи, птиченька, жив ли мой Данилушка? Али в беде если, отзовись три раза, – прошептала она.
– Ку- Ку…Ку-ку..Ку… Дернулось сердце Настасьино, обрадовалось тому, что живой. Но как же с бедой-то быть? ..
– И утром ранним не спится тебе, и вечером поздним стоишь, – услышала позади себя Настасья голос Степана.
– Уходи, дай мне покоя, – не оборачиваясь, сказала она.
– Да полно тебе, девица, – подошел он к ней, тронув за тонкую талию. – Али плохо так? – усмехнулся он.
– Отец! – позвала Настасья.
– Чего орёшь, дурная, – отскочил от неё Степан.
– Что стряслось тут? – выскочил на крыльцо Панас. – А ,это ты, Степан. Здорова, чего пожаловал? – улыбнулся он.
– Жди сватов, Панас. Сегодня придём, – глядя на Настасью, процедил сквозь зубы Степан и направился к калитке.
– Отец, не отдавай меня за него, – взмолилась Настасья, кидаясь к его ногам. – Данила в беде, он живой!
– Полно тебе, милая, – прокряхтел Панас, поднимая её с колен. – Решено – за Степана пойдешь, значит – пойдешь. Вот мой сказ. Идем в хату, скоро, вон, сваты придут, – повел он за руку ее к крыльцу. – Надень самое лучшее платье, да косы попышней заплети, – наказал он, заводя её в комнату.
Настасья посмотрела в зеркало – из него на неё смотрело какое-то чужое, вовсе не её, лицо. Землистого цвета, осунувшееся, оно походило на лицо умудренной годами женщины, а не молоденькой девушки, которой эти годы предстояло прожить. Настасья расплела растрепавшуюся косу, переложила её вокруг головы по-новому, повязала платок, коснулась пару раз щек кисточкой, вымазанной красноватой пыльцой – чтобы хоть чуть они казались живее. Из шифоньера взяла первое попавшееся платье, без узоров на рукавах и подоле, безразлично смерила его взглядом и надела. Из-под кровати достала стоптанные черевики – не босиком, все же, идти.
Время близилось к полудню – за калиткой ухнула гармошка. Настасья видела из окна, как отец побежал, прихрамывая на правую ногу, встречать гостей. Во двор ввалились не знакомые ей хлопцы – один с поросенком, другой с музыкой. Следом за ними вошли Степан с мачехой его Марией. Обычно в станице сватовство было делом широким, пышным, весь окрестный люд собирался у ворот невесты. А теперь время было неспокойное, военное – все мужики ушли на фронт, а бабам сделалось не до веселья – у кого муж погиб, у кого брат. Долго отец с гостями стояли в воротах, да всё-таки прошли в дом.
– Дочка, по тебе свататься пришли, – стукнул отец в дверь. – Отворяй!
Настасья вышла к сватам. Мария недоуменно посмотрела на неё, мол, разве невесту можно в таком виде показывать жениху? Но Степан перехватил её взгляд и кивнул головой. На сватовство это походило мало – не по казачьим обычаям вершилось действо, не по канонам.
– Ну что, Степан, люба тебе дочка моя? – усадив гостей за стол, спросил Панас.
– Ох, люба, сапожник, – улыбнулся лукаво тот.
– А тебе, Настасья, жених люб? – услышала она. С минуту помолчав, девушка ответила, дабы не позорить отца:
– Люб. – Глаза её уронили тяжелые слезы, смазавшие влажной дорожкой румяную пыльцу на щеке.
– Значит, свадьбу в воскресенье сладим, – потёр руки Панас, глядя на Степана. – То есть, уже завтра. А что? Приданое Настасьино уже пятый год лежит, еды да столов у нас на всех хватит, самогонки да бражки ядрёной тоже. Ох, погуляем, – хлопнул он по столу.
– А чего тянуть, дядька Панас, – хмыкнул Степан. – Раз все согласные, то быть завтра пиру! Маманька, готовь пироги, – повернулся он к Марии.
– Ну, на том и порешим, – встал из-за стола Панас, а следом за ним – гости. Проводив сватов, он застал Настасью, всё так же сидящую за столом.
– Дочка, полно тебе горевать, – тронул он её за плечо. – Ну, да у вас, невест, всегда так. Сейчас полезу в сундук, достану материно платье белое, будешь в нем женой мужниной становиться, – крякнул он и направился в чулан. Настасья сидела, не в состоянии молвить и слово. Тяжелое сердце гулко билось о давящие ребра, а к горлу подступал колючий комок.
– Я пойду прогуляюсь, – еле слышно сказала она, заглянув за занавеску в чулан.
– Только без глупостей, девка! – крикнул Панас, с головой зарывшись в сундук.
На дворе уже стоял томкий вечер. Янтарное солнце расплывалось вязкой негой по мутнеющей синеве неба, уступая место белесому осколку луны. Стояла дивная тишина, какая редко бывает в станице. Здесь завсегда слышно то пение баб, то чью-то ругань, то шальную ребятню. А сегодня только робкий ветерок трогал сухие ветки, шуршащие о чем-то своем. Но Настасья не замечала ни красок заката, ни тишины; для нее словно все вокруг прекратило свое существование. Она шла по сырой дорожке туда, куда несли её ноги и видели глаза. В черевиках стало мокро – Настасья не заметила в своих думах, как спустилась к речке и ступила в ее холодные воды. Она невидяще смотрела перед собой, отчаянно думая, как ей быть. Девушка раскинула в стороны руки, запрокинула голову, зажмурила глаза и затаила дыхание. «Не буду дышать. Лучше никогда не видеть этого света, чем смотреть на нелюбимого всю жизнь и знать, что любимый сгинул в каких-то невиданных далях», – стукнулась в её голове мысль и затихла. Руки Настасьины налились тяжестью, ноги обмякли, потерял силу и стала падать она в черную пропасть. Вдруг подхватили ее чьи-то руки, от земли оторвали и к себе прижали. Настя открыла глаза: это Степан появился здесь снова непонятно откуда.
– Что же ты делаешь, глупая, – ухмыльнулся он. – Думаешь, позволю от меня уйти? Нет, ты мне уготована, – захохотал он.
– Настасья! Ты где, дочка, - услышала она отца. – Стемнелось уже, где ты?
– Меня батько ищет, уходи, – оттолкнула она Степана и прокричала:
– Я здесь, по воду ходила!
Степан молча скрылся в густых зарослях тростника.
– Идём до дому, – стоял на верху склона Панас, протягивая дочке руку.
Придя домой, Настасья без сил опустилась на кровать. Обвела безразличным взглядом комнату: у двери на стуле лежало подвенечное платье, в беспокойном свете свечи в углу над ним блестел лик Богородицы, обшарпанный шифоньер по другую сторону расставил свои створки, будто в желании обнять кого-то. Побеленные стены казались серыми, а зеркало, висящее на одной из них- бездонной черной пропастью. Настасья легла поверх покрывала, не раздеваясь, и едва смежила веки, как унес ее сон. Проснулась она по привычке с петухами. Отец тоже не спал.
– Настасья, вставать время, – стукнул Панас в дверь её комнаты. – Ты же помнишь, какой сегодня день?
– Воскресенье, батюшка, – подошла она к двери.
– Свадьба, доченька, – засмеялся он. Настасья встала, села к зеркалу, чтобы переложить косу, да передумала: чего прихорашиваться? Не стала она расчесываться да мазаться, сняла одежду домашнюю, натянула платье белое, подпоясалась кушаком алым, повязала голову платком сетчатым и вышла к отцу.
– Настасьюшка! – всплеснул он руками. В хате стоял длинный стол, здесь же суетилась мать Степана: что-то жарила, варила, бегала от скатерти к печи. Настасья равнодушно на неё посмотрела и опустилась на лавку.
5
Данила следовал за девой, с трудом переставляя ноги: они вязли в чавкающей болотной жиже, норовя в ней и остаться. Они шли по топкой дорожке, по обе стороны от которой корчились будто бы в какой-то неведомой муке высохшие коряги. На тех, что повыше, белели в призрачном свете выкатившейся из-за пухлой щеки тучи луны черепа каких-то животных: вытянутые, с блестящими, будто натертыми, остатками зубов, впалыми глазницами и загнутыми кверху рогами, они походили на коровьи. Насажены на ссохшиеся ветки они были так, что казалось, будто бы смотрят на заблудшего гостя отовсюду: одни черепа были обращены невидящими глазами к тропинке, а другие провожали призрачным взглядом путника следом.
– Местечко у вас дьявольское, – покрутив головой, сказал Данила.
– Праздник у нас, Данилушка, – засмеялась дева. – Только в эту ночь есть ход нам из нави в явь. И место это только раз из-под тягучих вод болотных встает.
– И того бы вас лишить, нехристи чумазые, – сжал кулаки Данила.
– Не буянь, казак, – повернулась к нему дева и коснулась рукой его горячей груди. – Мы уже пришли.
Впереди себя Данила увидел поляну, на которой в безумном танце корчились облаченные в развивающиеся прозрачные одежды девы, подобные его спутнице и тем, которых он видел на болоте. Их босые ноги месили холодную грязь исчезающего марта, и там, где они касались земли, из-под неё поднимались яркие лоскуты пламени. Поначалу казалось, что девы мечутся без порядка, но потом Данила рассмотрел в их танце и огне диковинный узор. Барабаны, которые казак слышал на болоте, били отсюда, и здесь же вторила им арфа: плешивый чёрт с подбитым и заплывшим глазом с силой опускал чью-то отточенную кость на натянутую кожей кадушку, а кучерявая, рядом с ним сидящая, бестия бесстыже зажимала в ногах добротного вида инструмент, будто прикрываясь им, изредка касаясь пальцами струн. Посреди поляны полыхал костер, языками своими лижущий верхушки сосен.
– Возрадуется Ятич жертве такой, – хлопнула по плечу Данилу дева. – Силу он от таких, как ты берет – крепких да жарких, – засмеялась она. – Сейчас еще пуще костёр разгорится и отдадим тебя ему, – цокнула она ногтем об ноготь.
– А как же я душу найду, коль гореть мне суждено? – спросил Данила.
– Душа твоя там, где дом твой…, – не успела договорить дева, как тихо, лебедиными перьями, рассыпались над поляной тучи, а потом завыл, заскулил ветер-бродяга, забуянил: слизнул языком ледяным костер, закрутил в вихре беснующихся дев, заглушил барабан, поднял грязь с поляны столбом зловонным. Завизжали ведьмы чернопрядые, затряслась земля столетняя, и стала поляна в топь превращаться. Вцепилась дева в Данилу, в глаза посмотрела отчаянно: не губи, мол, забери отсюда. Сердце доброе у Данилы билось, жалко ему колдовку стало. Свистнул он коня дорогого:
– Галопушка! Сюда поди! – и услышал гогот друга верного, да цокот копыт подкованных. – Сейчас, проклятая девка, уберемся отсюда, – сжал её руку в своей широченной ладони Данила, повернулся коня встретить, да увидел перед собой кости его обглоданные. – Вы что с Галопом сотворили, окаянные? – взревел он. Ветру подобна стала дева, выскользнула из руки его крепкой и разошлась диким хохотом:
– Вовек души тебе твоей не видать! – взвизгнула она и растворилась в синеющей буре. Галоп отчего-то виновато склонил голову перед Данилой, тронул землю обсмоктанным копытом и рассыпался перед Данилой в прах. Разгулявшаяся буря стихла, накрыв белым саваном мерзлую землю.
– Что же делать теперь, Галопушка, – упал на колени казак.
– Данила…- Услышал он тихое позади себя.
– Кому я еще понадобился? – кинул он в темноту.
– Это я, Наум, товарищ твой верный, – прошелестело оттуда.
– Таких верных товарищей еще поискать надобно, – хотел было разозлиться Данила, но отчего-то у него не нашлось на это сил. – Откуда ты здесь?
Наум вышел перед Данилой на свет: грязный, оборванный, бледный, ссохшийся, где-то потерявший картуз и шапку меха соболиного, он стоял перед ним, сгорбившись и втянув голову в плечи.
– Ты меня прости, Данила, что так вышло. Повелся я на россказни нечистого, загорелись глаза на богатство золотое, занялась душа завистью лютою – мне и заложить-то за всё это было нечего. А у тебя, вон, невеста каких по свету поискать надобно…К тому же, чувство сильное – на такое много чего выменять можно. А нехристю ему-то все равно было. И чем не гаже поступок, тем ему лучше, – гнусаво сказал Наум. – Ты меня не суди, я за свое уже поплатился. Как мешок с золотыми дал мне черт, так я кинулся бежать от слова твоего, потому как не знал, как оставаться на месте. Бежал я тропами темными, неизвестными, да угодил в калюжину болотную. А там – ни веточки, ни тростиночки…Поглотила меня жижа зловонная. Вот так германца брал, ворога назад поворотил, а подлости поддался. И от себя не убежал, - поднял голову Наум. Из-за грязи, ручьями льющейся с кучерявой головы, было не видно ни глаз его, ни рта.
– Что сделано, то сделано, – протянул Данила. – Как мне выбраться из этого чёртова леса? – вскочил Данила.
– Станица наша в трех верстах отсюда к западу. Если идти мимо осин и держаться редких лип, то выйдешь к ней вскорости. Торопиться тебе надо, Данилка, душа твоя мается.
– То уж без тебя знаю. Отомстил бы я тебе за Настасью, да, видно, бог за меня тебя и так наказал,- поправил рубаху Данила, а когда посмотрел на то место, где стоял Наум, кроме втоптанной грязи ничего не увидел. - Свечку за упокой поставить надобно, не по-христиански- то получается, - протянул Данила и широким шагом направился в сторону западную, заприметив звезду заветную на светлеющем небе.
6
– Что же это за сила такая, что дубы вековые из земли вынула? – дивился он, пробираясь сквозь дикий бурелом. По левую руку валом лежали столетние исполины, а по правую – рядились осины. – Верно иду, должно быть, – вслух сказал он. Над лесом занималась заря. Чистая, она врывалась в этот поганый сон, которым чудилось Даниле всё то, что с ним приключилось. – От голода ли? От холода? Али совсем умом на войне тронулся? – задавался вопросами он. – Вот в германца поверить – поверил, а тут же нечистая является – а мне кажется, что не явь это.
Шёл Данила, месил грязь сапогами размокшими – сам весь на чёрта похож сделался: чумазый, потрепанный, лохматый, в рубахе оборванной.
– Подожди меня, моя Настасьюшка, вызволю я тебя отовсюду, никто тебя от меня не скроет, – приговаривал он. Вдруг видит – опушка светом заливается, а меж сосенок молоденьких забор плетеный виднеется. За ним – хата мазаная…
– Дошел! – вскрикнул Данила, – Спасибо тебе, Наум непутёвый, – сдвинул он густые брови. – Ну, сила нечистая, держись! Вышел Данила к родимой станице, к речке, у которой с Настасьей они любовались. Подошел к водице, зачерпнул пригоршни полные, умыл лицо шершавое студеной прохладой. – Немного осталось, погоди, моя краса! – брызнул он водой с пальцев в речку, вытерся рубахой и пошел дальше. – Чу, а это что за вести, – протянул он, походя к Настасьиному дому.
У ворот – конь пегий, лентами ряженый, в телегу расписную запряжуённый, а из хаты во всю рвётся гармошка. Данила подкрался к оконцу низкому и подглядел, что там творится. Видит: стол длинный стоит, ломится от блюд тяжелых да разных, пузыри с самогоном стоят. За столом – гости сидят, те, что спиной к нему, в каких-то непонятных чёрных одежах, навроде тех, что попы носят, да в шляпах; а напротив – дед Панас да тетка Мария, во главе же – Стёпка, сын её, тоже в одежде странной и всё в шляпе, а подле него – Настасья.
– Не бывать такому! – взревел Данила и кинулся к двери. Рванул её на себя, ввалился в хату... А Степан с Настасьей уже кубки за счастье подняли. Взглянула она на Данила, одно слово только молвить успела:
– Живой!
Вмиг тронул её кубок своим Степан… Закатились глаза Настасьи, цвета медового, сорвалась коса вокруг головушки заведёная, сделалось тело тяжелым, и опустилась она мертвая на скамью застольную. Потемнело за окнами на околице, налетела непогода черная, ухмыльнулся Степан. Сделались губы его кривыми, да кожа морщинистой, глаза почернели, да рог из-под шляпы выбился.
- Настасья, душа моя! – кинулся к ней Данила.
– Не успел ты, казак. Третий день уж закончился. Моей душа твоя сделалась, – загоготало отовсюду.
Завыло всё кругом, завертелось, град сорвался со страшенных туч, забурлила река, прежде тихая; в хате вихрь чёрный поднялся, оскалились гости в смехе шакальем, завизжали, метнулись роем к потолку и исчезли. Помутнело в глазах у Данилы, вымазала голову тьма изнутри и повлекла за собой неведомой силою…
***
Дивно горят купола на закате. Блики кидают до самого неба. Лежишь в траве, прислушаешься – вечернюю звонят колокола. Размеренно, складно, по точной руке звонаря. Он знает, какой язык дернуть так, чтобы было душевно. Особенно летом картина выходит славная: небо над тобой бездонное, под тобой – изумрудная даль, а вокруг – светом наполненный звон благодатный.
Данила сидел под берёзой у монастырской стены, смакуя во рту травинку, и вдруг услышал, будто зовет его кто.
– Чего тебе? – обернулся он.
– Данилко, – упал рядом с ним запыхавшийся ключник Фрол, – Данилко, беда, в Петембурге власть царскую гонят! – выкинул он руку в сторону севера.
Данила громко выдохнул и поднялся.
– Душа моя – Настасья, Родина – душа! Вот что, в том бору трипроклятом, чёрт мне загадал, о чём колдовка обмолвилась: «душа там, где дом твой»…Не отвоевал! – ударил он в сердцах берёзу и побрёл прочь. За рекой занималась заря, и было не разобрать: храм, высящийся на холме, полыхнул то ли её малиновым светом, то ли пламенем новых времен.
Рассказ четвёртый. Последнее лето
Каждое лето я гостил у деда в деревне: с первого рассвета июня и аж до затяжных ливней, золотящих изумрудные кроны. В городе что? Нос на улицу часов до пяти дня не высунешь: вон, жарюка такая, что на подоконнике, не то что на качелях и горках, можно яичницу жарить, а то - и сосиски… да хоть картошку! А в квартире – скучно. Всего-то и развлечений, что телевизор да холодильник. Сидишь, маешься бездельем, ждешь родителей с работы, торопишь время, а оно всё тянется и тянется, как жвачка за подошвой ботинка…
А бывает, и учудишь что. Как-то раз захотелось мне порыться в шкафах – отыскать свои старые игрушки или ещё что поинтересней. И – нашел. Папины охотничьи спички – бооольшой такой коробок! Спички эти не похожи на те, которыми поджигают конфорки газовой плиты: они в десять раз длиннее и головки у них белые. Рассматривал я их, рассматривал и чиркнул одной о коробок. Зажглась. Дивно горела, долго. Я подул на огонек, а ей – хоть бы что! Я побежал на кухню, включил воду, сунул её под кран…
А она – всё равно горит! «Во, чудо», – суетливо подумал я, бросил спичку на пол, стал топтать ногами… Горит! А вместе с ней – и линолеум. Я же не знал, что охотничьи спички не гаснут – это мне весьма доходчиво объяснила мама уже после того, как в линолеуме на кухне получилась знатная дыра. Прямо как чёрная – та, что в космосе, я её в энциклопедии видел. Дааа, влетело тогда мне…Но папе – больше.
То ли дело – в деревне! Здесь и зной не такой злой, и воздух горло не дерет: сухой жар освежают речка да лесок. А в хате и проснуться хоть в четыре, а хоть и в пять утра – за радость. Ой, красота: заслышишь петухов, скинешь одеяло, босой выбежишь на крыльцо, глядь – зорька занимается над неровным краем бора. Потянешься, зевнешь, и вприпрыжку – к кадушке. Схватишься за края, подтянешься на руках и головой в нее – ррраз! А там – вода студёная, звонкая. Поплескаешься – и радостно так становится…Хорошо!
В широком дворе дедушки что только не уместилось. Под калиткой жалась к яблоне Тошкина конура – его он на привязи не держал, не уважал собачью неволю.
– Пёс должон стеречь хозяйство исправно. От лиходея какого, а то и от зверя – чего тут до леса от нас, совсем ничего. А чтоб как следует службу нёс, воля ему требуется, иначе – лаем изойдёт, отощает да и погибнет. Он, Илюшка, хоть и пёс, да и слово ласковое любит, и харчи понажористее. А по природе погулять – и того больше, – втолковывал мне дед. – Очень плохо, внучек, живое тиранить!
Напротив конуры сидел колючий малинник, сорта особого. Смотришь на кусты близко – ягодки вроде красные, чуть не кумачовые, а чуть отойдёшь – как будто сизая дымка на них опускается. Да не дымка то, а ворсинки – длиннее и белее, чем у той же дикой малины. Я слышал, как дед хвалился соседу, что «синий» сорт этим летом у него впервые заплодоносил – прижился, стало быть. Ох, и вкусён! Такой в нём аромат, такая сладость: как зайду я в эти кущи, так не дозваться меня. И другого лакомства мне не надо – да что лакомства, еды!
Чуть поодаль малинника стояли, подбоченившись рогатинами, черенками от тяпок и лопат, два сарая. В одном дед хранил хозяйственно-огородную утварь, а в другом, что ближе к хлеву – держал сено для коровы Зорьки. Старенькая, она уже не телилась и не давала молока, но дедушка не собирался расставаться с ней – жалел её.
Жалел он и кур соседки бабы Тоси – прикармливал их пшеном во дворе. Она долго болела и редко вставала с постели – какие уж тут куры: ходили они, бедолаги беспризорные, сами себе по околице... Вот дед и взялся привечать их.
Но самое интересное для меня – после малины – начиналось за плетёным забором. Там кудрявился огород – зелёное море без конца и без края, сказка! По одну сторону от тропинки подвязал дед помидоры, по другую – огурцы. Какой же огород без картошки? Вон она, вон: куда ни глянь, кустики по коленку ростом. А за ними – лакомство моё любимое. Клубника! Рядом – смородина: и красная, и белая, и черная…Направо – дерево абрикосовое, налево – яблони. Ешь – не хочу! А устанешь – так можно подремать в тенёчке под раскидистым каштаном.
А какие в деревне вечера! Это вам не серые городские... Вот набегаюсь я за день, дед за делами всякими умается – сядем на крылечко. Молчим – слушаем, как стрекочут кузнечики. Ох, и благодать! С реки тянет влажной прохладой, над горизонтом заходит месяц, блестят капельками звезды. Дед как-то раз примету верную мне сказал:
– Видишь, Илюшка, как кончик месяца загнут? Ведро, верно, удержится. Это к погоде сухой да жаркой.
– А если бы не стало держаться ведро, то к дождю? – спросил я.
– Да, внучек. И если луна как будто в тумане – жди, посыплется что-нибудь с неба, – погладил он меня по голове.
А то, бывает, сидим, кузнечиков слушаем, и вдруг издалека несётся гулкое такое «тууу!» – поезд мимо деревни идёт. Или – слышим с околицы песни, баян, шутки громкие, смех звонкий: молодежь беззаботная гурьбой мимо нашей калитки идёт, гуляется!
Такими вечерами дедушка рассказывал мне истории: какие из жизни, а какие и придумывал. Да такие занятные они получались! Вот и тогда сидели мы с ним на крылечке, слушали то кузнечиков, то поезд, то песни… Дед снял свою фуражку, повесил её на гвоздик и спросил:
– Ну, Илюшка, что тебе поведать?
Я отчего-то вспомнил дедову гимнастерку – всю в медалях с левой стороны.
– Деда, расскажи про войну. У тебя столько наград., – прошептал я. – Наверное, раз их так много, то не страшно тебе было воевать.
– Не страшно.., – еле слышно повторил дед. Я посмотрел на него – он переменился в лице: в лоб врезалась глубокой бороздой неровная морщина, губы сжались плотным рубцом, глаза недвижно уставились куда-то в даль.
– Ты чего, – тронул я его за рукав.
– Ну-ка, погоди, – опершись на крыльцо рукой, дед, кряхтя, поднялся и поковылял в дом.
Ко мне на коленки прыгнула кошка Мышка и заурчала, будто устраиваясь поудобнее в ожидании дедушкиного рассказа. Щелкнул выключатель – дед зажег фонарь над крыльцом.
– Смотри, что покажу, – протянул он мне какую-то книжку, усаживаясь рядом. – Это мой фронтовой альбом.
Дед открыл его. На первой странице я увидел чёрно-белую фотографию: пожелтевшую, всю в пятнах. Присмотрелся, а там – человек пятьдесят солдат, все даже в фотоаппарат не уместились.
– Вот полковник наш, вот ребятки – Матвей, Иван, Кузьма, – тронул дед пальцами фотографию, вздохнул и перевернул страницу. – Иван-то в танке сгорел, а Матвей с Кузей без вести пропали. Может быть, сидят сейчас вот так же с внуками, показывают им фотокарточки…Без вести пропавший – не значит мертвый, – твёрдо сказал он, погрозив в пустоту двора указательным пальцем.
– Это бабушка? – увидел я на следующей странице фотографию девушки.
– Эх, ты посмотри, как улыбается, красавица. Это Зина. Видишь, не в платье цветастом, да не с прической девичьей. Вон, в сапогах каких, форме, а рукав гимнастёрки морщинится от плотной повязки…Ну-ка, узнАешь, что за повязка? – посмотрел на меня дед.
– Вроде как, с крестом…медсестра? – спросил я.
– Да, внучек, медсестра. Погибла она. В блиндаже была, с ранеными, снаряд аккурат в него угодил. Давай про Зину в другой раз, трудно это всё. До сих пор, – отрывисто сказал дед и перевернул страницу.
– А это что? – удивился я. Края страницы были обведены красной рамкой, а в середине виднелась травинка. – Гербарий? Мы в школе его тоже собираем.
– Нет, Илья. Это не гербарий. Говоришь, не страшно было… – Дед вновь устремил взгляд куда-то вдаль. – Это был сорок четвертый год, последнее лето войны. Немец тогда особо яростный был, понял, что гонят его восвояси. Нашему взводу было задание взять высоту…Она, вон, не далеко от наших мест, – махнул дед рукой в сторону калитки. – Не просто взять, а удержать. А нас, пока мы дошли до нее, от взвода осталось человек семь. Кого снайпер снял, кто на диверсантов наткнулся, кто на мине подорвался, когда пришлось нам драпать от немцев через поле. А они, собаки, заминировали его и даже табличку не поставили, – дед потрогал карман рубашки и с досадой хлопнул по колену. Наверное, сигарету искал, да бросил, не курит.
– Дошли до высоты. Семеро нас. А эти паразиты окружили её забором, вышки понатыкали, дозорных выставили и сидят довольные, марши слушают. Мы тогда их решили не количеством, а умом брать. Они-то, конечно, не дураки, но и умными не назовешь. Расслабились, танцы устроили. Часовых с вышек сняли – мол, один вечер можно и отдохнуть, русских-то не видно. А мы туточки. План разработали, и вперёд. Повезло нам, без потерь обошлись и немчуру нашим сдали, когда они, наконец-то, подошли. День мы рядом с высотой. Второй. Третий. На четвертый комбат нас строит и говорит:
– Укрепляем позиции, переходим в наступление. До завтрашнего утра чтобы были окопы вырыты. Суматоха поднялась, кто копает, кто на гармошке играет, кто песни поет, кто шанцевый инструмент точит. Это лопата, Илюшка, – посмотрел на меня дед. – А шанцевый – потому что шанец, что у немчуры значит окоп, укрепление. Но, так-то, шанцевый инструмент и шансовым стать может – лопата и жизнь спасёт, ежели с ней умело обращаться.
Так вот: к вечеру к нам артиллерия подошла, медсанчасть подтянулась, разбили госпиталь – четыре столба поставили да брезентом натянули. Глядишь, уже и ночь. А немцы тоже сложа руки не сидели, ничейная полоса не большая была – метров триста. Что-то гавкали они там на своем, гремели, смеялись, пели…Да так же, как и мы. Это, Илюшка, не объяснить. Человек он как животное – все нутром чует. Вот когда корову на убой собираешься вести – она за неделю нервничать начинает. И люди – всё то же. Но ночь берет своё – часам к трем все поутихло. Я не спал. Считал все звезды, сбивался на сотой и начинал заново. То с южного края, то с восточного…На войне предрассветные часы такие спокойные. Солнце лениво вытягивает лучи из-под покрывала туч, разливает неспешно по земле краски и размазывает их, возвращая предметам дневные цвета. Ох, слышу вдруг:
– Становись!
Вскочили мы, и началось…Первые залпы наших орудий встретил шквал немецкого артобстрела. Все забились кто куда – в окопы, под кусты, просто к земле прижались. Не знаю, сколько это длилось, но так страшно и медленно время никогда для меня не текло. В голове звон стоит, глаза землей забиты, а оно все бьет и бьет…Вдруг стихло все. И слышу комбата:
– Вперед! В атаку!
Дед помолчал, перевёл дух, и продолжил:
– Поднялись мы с земли, а фриц еще кааак даст! Хорошо он нас тогда потрепал. Один снаряд рядом со мной взорвался. Меня отшвырнуло далеко от того места, где я стоял. Не знаю, сколько лежал без сознания, но, когда очнулся, вокруг творился хаос. Я приподнялся на локтях и увидел неподалеку воронку. Пополз к ней. Перевалился через край, отдышался. Будто сквозь вату слышу: «Держать позиции! Держать!» Я глядь кругом – вижу, в воронке валяется чья-то трехлинейка. Поддел я её ногой, взял, погладил. Высунулся – немцы прут шеренгой. Ближе. И ближе. Зажмурил я глаза, – взмахнул дед руками и закрыл ими лицо.
– А потом вижу – прямо перед моим носом из раскуроченной земли торчит травинка. Сочная такая, зеленая, крепкая. Не сломалась она под обстрелом, не выпала с корнем из родной земли…И я спрятался за ней. Я – детина под два метра ростом, в плечах – богатырь, спрятался за этой травинкой. Она была мне не просто щитом. Она стала моим духом. Тот бой я вел из своего «укрытия». До сих пор верю, что это травинка меня защитила. Как талисман я пронес её через оставшиеся версты войны, хоть я человек и не суеверный.
Дед замолчал и снова похлопал себя по карманам.
– Видишь, пожелтела моя защитница, ссохлась, – провел он пальцем по травинке. – Только кончик ещё еле-еле тронут бледной желтизной. Ну, будет, Илюшка, – улыбнулся дед. – Идём спать.
Следующее лето я провел в городе – дедушка умер в мае, сразу после Парада Победы – будто бы держался, будто бы ждал его... Родители не хотели брать меня на похороны, мол, не для детских это глаз. Но я упросил их. Когда взрослые справляли поминки, я сидел на крыльце и кидал мелкие камешки в лужу, которая расползлась там, где дед привечал пшеном кур. Кинув последний камушек, я посмотрел на кучу вещей, перетянутых шпагатом. И увидел среди них знакомый альбом. Я вытащил его, открыл на странице с красной рамочкой и увидел ниточку-травинку.
– Что ж ты, защитница, – всхлипнул я. – От фрицев деда сберегла, а теперь, - заплакал я, не удержавшись. Кошка Мышка запрыгнула ко мне на коленки, легла, укрыв их пушистым хвостом и тепло заурчала. Мои слезы капали на жёлтый лист альбома, расползаясь серыми пятнами. Я смотрел на травинку – она ссохлась и почернела. Ей не для кого было теперь хранить последний, выцветший бледно-зеленый кусочек жизни. Я провёл по ней пальцем – она рассыпалась, невесомой пылью слетев со страницы.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
