Родительский День
Глава 1
Родину где родился и где не бывал более двадцати лет, посетил ещё несколько месяцев назад, но свободного времени поделиться путевыми зарисовками, как всегда, не находилось, и они, вместе с множеством других черновиков, пылились в темноте письменного стола.
Но я не забываю о своих обещаниях, и оттого в протяжении всех выходных был занят не просмотром старых кинофильмов или посещением романтичных летних кафе, а, прицельно щурясь в монитор ноутбука, редактированием путевых зарисовок. К вашей удаче, большую их часть я безвозвратно уничтожил. Но в надежде, что те, оставшиеся фрагменты, способны передать хотя бы маленькую часть впечатлений, делюсь ими.
Как и большинство современных путешествий, моё было тесно связано с междугородным транспортом. Я добирался душным поездом, потом трясучим автобусом, а последние полтысячи километров, так как никакого иного сообщения не имеется, пришлось преодолеть на нанятом в городе автомобиле «Газ-24», более известном в народе, как «Волга».
Почти все легальные таксисты отказывались ехать в ту глушь, а согласившиеся обозначали какой-то совсем неразумный ценник. Решив, что лучше найти человека, имеющего личный автомобиль, но профессионально не занимающегося извозом, не вынужденного ежедневно общаться о деньгах, а значит не растерявшего совесть, я, что называется, «сделал ручкой» официальным извозчикам.
И о своём решении не пожалел. Помимо того что существенно сэкономил, так ещё и старенькая «Волга» на удивление бодро преодолевала многочисленные ямы разбитой дороги, что когда была асфальтовой, вдобавок, водитель оказался неразговорчивый: не мешал предаваться воспоминаниям. А это ведь в путешествиях самое приятное. И пока «Волга» ловко оббегала очередную выбоину, я представлял, как добравшись до пункта назначения, пройду знакомой извилистой улочкой, сверну в рощицу у поляны, где раньше паслась Галаганова коза, а выйдя из тенистых объятий тополей, окажусь около дома, у веранды которого меня и повстречает верный друг: старый, но такой же сильный, как и двадцать лет назад, великан-клён.
Вероятно, местные, те, кто были нашими соседями, друзьями, знакомыми, те, с кем учился, а потом работал на заводе отец, те, кого за радушным столом, с любовью приготовленной пищей, потчевала Мама, те, с чьими детьми босиком по пыльным дорогам бегал и я, давно разобрали и растащили всё, что когда-то составляло наш дом, и от него остались лишь камышовые стены (камыш никому не нужен), но клён, наверняка, остался всё там же, где когда-то была веранда, и он от невзгод своей могучей кроной в протяжении многих лет укрывал и её, и нас.
В разных семьях, но в одном доме, от которого сейчас остались лишь камышовые стены, родилось девять детей; и все они, наверное, как и я, стараясь добраться до самой макушки, словно обезьянки, лазали по клёну, и всем он шелестом листьев одинаково нежно нашёптывал на языке, понятном лишь богу и детям о своей любви, но был брошен и забыт. И всё равно, я точно знаю, продолжает в метель ли, в зной ли, нашёптывать. И ждать продолжает.
Водитель откашлялся. Я вздрогнул.
— Закурю?
Терпеть не могу запах сигарет, но в протяжении оставшихся трёхсот километров наблюдать за страданиями курильщика мне не хотелось: «Пожалуйста». Ответил коротко.
Приоткрытое окно не справлялось, и просторный салон машины, некогда являвшейся мечтой советского человека, наполнился дымом. Секунд тридцать в зеркало заднего вида наблюдал за тем, с каким удовольствием курит человек. Стряхивая пепел прямо на пол, он припорашивал и брюки, но его сохранившие юношеский блеск глаза не замечали этого, и, едва заметно щурясь от удовольствия или, возможно, от крепости табака, сосредоточенно вглядывались в вдаль.
Я не сумел определить возраст водителя. Быть может, сорок, а возможно, шестьдесят. В наших странах людей старят не годы. И хоть седина не коснулась волос на его голове. Они оставались как смоль чёрные и, по всей видимости, жёсткие, точно солома, но худое, смуглое лицо было испещрено морщинами и напоминало лежащую под колесами «Волги» дорогу: такое же высохшее, покрытое тысячей трещин и язвами-кратерами, но гладко выбритое, оно, как степь, таило в себе тайну, и лишь нетронутые волоски около родинки над губой, поблескивая серебром, выдавали в водителе аксакала.
«Ну, дай бог. Пусть курит на здоровье», — закрыв глаза, вспомнил наш сад и, вдыхая тяжёлый воздух прокуренного салона, ощутил не горечь табачного дыма, а сладкий, дурманящий дым яблочного цветения. Продолжает ли кто-нибудь собирать яблоки, или все яблони, оставшись без заботы, вымерзли, высохли, и на их месте разрослись одичалые побеги? А сирень продолжает ли обрамлять наш садик? Две аккуратные аллеи крыжовника, конечно же, превратились в непроходимые заросли, но вероятно, дети по-прежнему лакомятся их сладкими ягодами. О винограде думать не стоит, оставшись без ухода, он вряд ли пережил и первую зиму.
— Теперь можно жить, — докурив, отрапортовал водитель. Ничего не стал отвечать, а ощущая, как «Волга» по-прежнему, словно юркая рыбка в водах быстрой реки, оббегала все ямы разбитой дороги, продолжил путешествовать по течениям воспоминаний.
Мысленно возвратился к нашему, окрашенному синей краской забору, ясно представил, как тихонько открываю тяжёлую железную калитку, встаю на цыпочки, стараясь заглянуть в почтовый ящик, но увидев лишь темноту, крадучись прохожу во двор, и, преодолев всего пару метров, поворачиваю за угол, и вот он, приветственно расправив объятия, стоит у веранды мой старый друг великан-клён, поглаживая, касаюсь ладонью его шершавой коры, бесшумно иду дальше.
Джек, умный сторожевой пёс, как обычно, недовольно ворчит во сне, наверное, снится, что, пока он спал, какой-то подлец обнёс порученный ему дом. Но нет, пока Джек жив, о том, чтобы чужой без разрешения ходил по двору, и заговаривать не стоит. Вон он ворчит во сне, а уши торчком — всё слышат. «Толку я крался»
— Джек! — х, и хитрец, даже бровью не повёл. Продолжает ворчать, притворяясь спящим.
Обойдя дом, заглядываю в окно нашей с сестрой комнаты и не могу сдержать улыбку, видя озорующих в жёлтом свете вечернего солнца детей.
В нашей с сестрой спальне, где мы провели бесконечное количество часов, занимая друг друга разговорами, настольными играми, шумными ссорами подчас, было всего лишь одно окно, но нам хватало света, и хотя порой мы грозились, по-детски серьёзно, стереть друг друга в порошок, стоило одному заплакать, как рыдать начинали оба. Я почти провалился в сон, как вдруг резвая «Волга», преодолевая очередную воронку, резко, почти полностью, остановилась, качнулась, подпрыгнула, но шаркнув днищем не то о камень, не то об остатки асфальта, как ни в чём не бывало побежала дальше, а я, открыв глаза, огляделся.
На расстоянии взгляда ничего, кроме серо-рыжей степи, похожей, как родная сестра на африканскую саванну в период засухи (посади пару львов и не отличить). Даже деревца не видать. Для приличия хоть одно бы выросло. А то такое ощущение, что не по третьей планете едем, а по потерявшейся в непроглядной тьме космоса, девятой.
Отчего-то, наверное, оттого, что где-то в этих степях, умирая от одиночества и жажды, заблудилось наше с сестрой детство, я подумал о том, что только на протяжении нескольких лет, здесь, в окружении скудной для глаза природы, мы любили и умели понимать друг друга по взгляду, по движению ресниц, совсем без слов, а сейчас даже тысячи витиеватых речей не способны протянуть нам и хлипенького мостика над пропастью непонимания.
Эта мысль заставила впасть в меланхолию, и хоть я пробовал прогнать грусть, возвращаясь к воспоминаниям о нашем саде и великане-клёне, удавалось мне это не особо.
Тогда, чтобы окончательно не провалиться в темный колодец ностальгии, я попросил водителя остановить автомобиль и, сойдя с разбитой дороги, вышел в бесконечный простор степи.
Но ещё не проснувшаяся от зимы природа, не узнала меня, оставалась безмолвной. Ни пения птиц, не стрекотания букашек — тишина. И лишь пьяный весенний ветер признал повзрослевшего брата, даже уже появившаяся в моей бороде седина не помешала ему. Он, не переставая напевать вольную песню, радостно потрепал меня по плечам, по спине, по волосам. Словно бы говоря: «Ах, ты ж, гуляка. Где пропадал? Забыл, поди? А я вот не забывал».
Странно, наверное, но слёзы едва удалось сдержать. Прошёл дальше по солонцу. Уже отвык от его воздушно-упругой, словно безе, поверхности. И на вид солонец напоминает эти сладкие французские пирожные, но вот только вид этот, как и всё в степи, обманчивый. Не дай бог прогуляться по солонцу в сланцах или любой другой открытой обуви — прощай шкура.
— Ты что там ищешь?! — не выдержав одиночества, крикнул водитель.
— Подснежники!
— Что?!
— Подснежники, говорю, — стараясь перекричать радостную песнь пьяного ветра, повторил я. Водитель засмеялся:
— Нет здесь подснежников! Вот. И не было никогда! — но ветер пьянил и водителя, и вскоре, поблескивая хромированной решёткой радиатора, на дороге осталась стоять лишь тёмно-синяя «Волга», а мы посреди безымянной степи искали краснокнижные цветы. Детские воспоминания вопреки утверждениям психологов ещё никого не обманули. А я с детства знал, что в этой степи растут подснежники.
— Сколько раз здесь проезжал, никогда не видел подснежников. И не подумал бы. Вот... — удивлялся старый хозяин старого автомобиля «ГАЗ-24».
— Это потому, что ты чужак. А для меня эти степи — родина.
Водитель, поблескивая своими, всегда юношескими глазами азиата, засмеялся: «А, ясно». И нагнувшись, сорвал цветок.
— Поэтому тоже, — добавил я.
— Понял, — неожиданно бойко отозвался он, — Не подумал-не подумал.
Мы возвратились к «Волге», и каждый вернулся к своим обязанностям, водитель к управлению автомобилем, я к воспоминаниям, и лишь одинокий цветок на пыльной торпеде, не желая мириться с тем, что уже убит, сопротивлялся лучам солнца, но с каждой минутой его лепестки увядали всё более.
Глядя на него, я подумал, как должно быть одиноко и страшно умирать хрен знает где, вырванным, рукой дурака, с семейной цветницы. Впрочем, и жизнь вдали от родины, на чужой земле, тоже не что иное, как упрямое нежелание признать, что тебя уже сорвали, и солнце не сразу, но неминуемо испаря весь сок из лепестков, оставит лишь скукоженную оболочку.
Не без труда, при помощи механической рукоятки стеклоподъёмника, открыл потёртое окно, протянул руку, взял цветок и выпустил его в родную степь, туда, где умирать не страшно, на родину.
— Зачем? – удивлённо спросил водитель
— Так правильно...
— Даааа, — покачал аксакал головой. — В Москве все такие? — уже без разрешения закуривая, осведомился он.
— Не знаю. Я не из Москвы.
— А откуда? — с преувеличенным любопытством спросил.
— Из Новосибирска
— Ну, так что. В Новосибирске все такие?
— Да нет. Нормальные люди. В основном. К сожалению.
Водитель засмеялся, а я подумал: «Ну вот, всегда так: не успеешь обрадоваться, как человек оголяется не с лучших сторон. Был же ты прекрасный водитель: молчаливый и загадочный, словно сама степь. Но стоило открыть рот, превратился в пожилого болтуна». Но водитель, как будто услышав мои мысли, (а в степи ещё не такие вещи возможны) вновь замолк, и лишь время от времени хмыкал. Видимо, очень хотел подарить кому-то подснежник и никак не мог простить мне потерю.
В пути я был уже третьи сутки и всё куда-то ехал-ехал-ехал, с кем-то договаривался, спешил или ждал, затем снова спешил и вновь ждал. Моя одежда пропахла потом и напиталась пылью, причёска стала напоминать гнездо аистов, кожа на ладонях от недостатка влаги начинала трескаться, а глаза от нехватки сна болели, словно в них насыпали песка. Особенно болел правый. [Тогда я ещё не знал, что по возвращении мне придётся бороться за его сохранность, в то время как врачи всерьёз будут рассматривать вопрос о хирургическом вмешательстве]
Но, какой бы нелепой она не показалась стороннему наблюдателю, цель моего путешествия была уже совсем близка. И я всё искал взглядом метеостанцию, она находится на подъезде, в нескольких километрах от станицы, основанной кубанцами, ещё в восемнадцатом веке.
Но вокруг на расстоянии взгляда была всё та же ещё не очнувшаяся от зимнего сна, степь, похожая как родная сестра на африканскую саванну в период засухи, и не то что метеостанции, но и деревца не видать. Я начал сомневаться: не играет ли память со мной в «казаки-разбойники».
— А метеостанция где? — не выдержав осведомился у водителя.
— Какая метеостанция? — с невнятной интонацией человека только что разбуженного спросил он.
— Ну, метеостанция должна быть! — сорвался я.
— Да нет её. Ты с луны свалился что ли. Лет двадцать уже нет. Вот. Вспомнил тоже. Ничего нет! Всё развалили... Говорю же, лет двадцать уже нет ничего!
И тут я пожалел о своём вопросе, в протяжении всего пути спокойный, более-менее, молчаливый водитель превратился в задыхающегося от ярости цепного пса, всеми своими собачьими силами старающегося перегрызть воткнутую в зубы палку.
В этой ярости он был бы способен перегрызть не только деревянный черенок, но и прут железный, не говоря уже о хлипком человеческом хребте. Но укажи ему на руку сжимающую палку, и он ведь, привыкший и к побоям, и к пресной баланде — не поверит. И скорее вцепится в горло указывающего
Оттого я, как и большинство моих братьев по перу, молчал и слушал, как водитель самыми сильными из русских слов, ругает тех, чужих негодяев, которые развалили его, родную страну.
— Всё развалили, говорю же тебе! — матерился он. — Метеостанцию вспомнил! Домов почти не осталось, людей не осталось. А он метеостанцию. Развалили-развалили!
Водитель ругал разваливших Союз демократов, капиталистов, буржуев и прочую мразь так, словно бы сам был ни при чём, как будто во времена, когда его родину как угодившую в лапы маньяков школьницу, насилуя рвали, он был где-то в отъезде и не у него на глазах глумились насильники над беззащитной девочкой.
Мне не хотелось слышать, как беспомощная злость вываливается из водительского рта, и я выключил слух (выключать слух научился гораздо позже, чем включать, но и этим искусством, позволяющим терпеть дураков, я овладел не по своей воле) и снова погрузился в воспоминания, благо, по моим подсчётам, если разрушенную метеостанцию мы все же миновали, у нас было в запасе несколько минут.
Джек тоже был брошен. Его просто некуда было взять. Уезжали мы с родной земли, как и многие тысячи, миллионы, русских людей в никуда. И Джек, оставшись в одиночестве, был вынужден промышлять воровством. То там, то тут какая-нибудь хозяйка недосчитывалась курицы или гуся, а когда всё-таки разбойник был разоблачён, то Джека, конечно, должны были пристрелить. Вместо того местные, те, кто ещё не успел сбежать, видимо, понимая, что пёс занялся разбоем не от хорошей жизни, во избежание дальнейших потерь, начали подкармливать брошенную собаку. В былые годы он бы и носом в ту сторону не повёл, но делать было нечего и Джек, поджав хвост, ел из чужих рук. Так, словно попрошайка, и дожил до зимы. А зимой, когда мы немного обжились, отец поехал и забрал, всегда верного пса, чтобы уже на новом месте по весне, его забавы ради, подстрелили. Несмотря на то что Джек больше не промышлял разбоем и жил жизнью честной собаки, он, как и мы на русской земле, неожиданно оказался чужим.
Но было это позже, в доме же, в который я направляюсь, мы ещё не знали ни болезней, ни бед, ни смертей. Дом, от которого сейчас остались лишь камышовые стены, был нашим домом, и всё там было наше, родное: и великан-клён, и невесты яблони, и вечно юная сирень, и недотрога виноград, и колючий как ёжик крыжовник. Зная, что всё это было нами же брошено, а затем, уже чужими людьми, разрушено, я не поехал бы.
Но долг — это вещь, которой противиться могут лишь мёртвые, но несмотря на это недоразумение, даже по отношению к мёртвым, он обязан быть исполнен.
Вот я на старой «Волге», спустя два дня после того, как в тридцатый раз рабочие всего мира не отпраздновали великий праздник Первого Мая, по разбомбленной дороге (Кто её разбомбил? Войны ведь не было или была? Если не было, то почему тогда мы и миллионы других русских, да и не только русских, бежали, оставляя и жилые дома и могилы умерших, с родных земель?) еду в место, где никто из живых меня не помнит, с единственной целью исполнить долг перед мёртвыми, перед теми, кто, как бы это ни огорчало дьяволов, никогда не покидали нас.
— Метеостанцию он вспомнил. Тоже мне метролог!
— Метеоролог, — поправил я водителя. Видимо, полностью отключать слух так и не научился.
— Что?!
— Правильно говорить «метеоролог».
Водитель резко, едва ли не на месте, остановил автомобиль. Я чудом избежал удара носом о пассажирское сиденье. «Ну вот, говорят язык до Киева доведёт, а тебя, Стас, похоже, до тяжких телесных», — подумал я. Но водитель, заглушив двигатель, вышел из автомобиля, пнул переднее колесо, сел на крыло. Немного выждав, желая убедиться, что драка посреди степи с аксакалом мне не грозит, последовал за ним. Присел рядом на запылённое крыло советского автомобиля. Водитель хмыкнул, а затем как-то по-родственному обнял.
— Чужак, говоришь? Я, как и ты, брат, родился здесь. И прожил большую часть жизни тоже здесь, и похоронят меня тоже здесь. Всё здесь. Вот. — Он вздохнул. Помолчал. — Эти маленькие педерасточки сделали своё дело. Вытащив пачку сигарет и постучав по ней жёлтым ногтем, зло хихикнул он:
— Мне немного осталось. Вот...
Водитель закурил, глубоко, как будто только что вынырнувший из-под воды, затянулся. Прищурил свои раскосые глаза.
— Видишь, — указывая дымящейся сигаретой куда-то в сторону, спросил он.
Вдали лежала всё та же степь, но уходя вниз, образовывала долину, поросшую кустами и дикими деревцами. К ней, отделившись от разбитой некогда асфальтовой дороги, на которой замерло советское авто, словно домотканый половик, стелилась волнистой, извилистой полосой просёлочная дорожка.
— Вон там, — продолжая указывать дымящейся сигаретой куда-то в сторону, настаивал водитель, — За тем бугром. Видишь?
За бугром из тонкокожей степи торчали белоснежные кости доисторического гиганта. Эти кости являлись железобетонными опорами. Всего шесть, по три друг напротив друга. Они словно ребра мифического исполина, обглоданные ветрами, по какой-то неведомой причине отказывались падать и, упрямясь временам, продолжали образовывать грудную клетку. Кто бы только вдул в неё жизнь.
— Это всё что осталось от ремзавода. Одна только потоковая линия пятьсот метров была. Вот. А там дальше был второй цех, сборочный. Машины с нуля собирали.
— Там, — вновь указал он сигаретой в лежащую внизу долину, — разборка мостов была. Туда, тех кто работать не любил, отправляли. Вспомнив что-то, он засмеялся.
— А вот здесь, вот. Вот, видишь, где обломки блоков, это наша проходная. Сколько раз мы тут проходили? Даа.... Тысячи людей. Достойные люди проходили через эти ворота.
(Никаких блоков и тем более ворот, конечно же, я не мог увидеть. Они оставались только в памяти водителя. А перед моими глазами только поросшая бурьяном долина и железобетонные рёбра-опоры. «Годы замутняют не только хрусталик, но и разум» подумал я, но тут же осёкся, ведь возможно это мои глаза глядя в даль, не способны различать силуэты, не только былых поражений, но и будущих побед.)
— Строили этот завод. С нуля поднимали. Вот. Дядя Гена Арухтян, Валера Агутинян. Слава богу, они живы и здравы, а завод распался.
Водитель снова щедро затянулся и, прищурив свои, всегда блестящие юношеским блеском глаза азиата, забычковал сигарету о крыло.
— Конвейер стоял. Делали ГаЗ-51, машины. При развале Союза. Да. Распродали станки. Современные станки, которые действительно восстанавливали, не только ГаЗ. Восстанавливали МТЗ-80, Т-40. Восстанавливали и многие другие трактора. А вот здесь были здания, построенные позже, — вновь аксакал указал куда-то в долину.
— Это было большое здание, часть занимала хлебопекарня, часть столовая, часть гостиная, а часть как её, эту, руководство там заседало. Вот. Не встреться ты мне, до смерти не приезжал бы сюда. Видеть, что стало с родиной, не могу. Но лягу тут. Нигде мне не было так хорошо, как здесь, и уже не будет, — водитель снова глубоко, как-то болезненно, продолжительно вздохнул: – Ладно, нужно-нужно. Немного осталось. Едем. Хватит болтать.
На секунду я испугался, что и от нашего дома не осталось даже камышовых стен. У него ведь не было железобетонных опор, способных устоять не смотря ни на что. Но подумал, что клён-то, в любом случае, никуда не делся и продолжает расти, успокоился.
А водитель, поднявшись с крыла, уже взявшись за дверную ручку, вдруг живо указал окурком куда-то вдаль.
— А, вон, там видишь, вдалеке блестит? Это бывшее озеро наше.
Вдали и впрямь что-то тускло, словно рыбья чешуйка, поблёскивало.
— Озеро тоже отчего-то обмелело. Наверное, и оно не может смириться с развалом. Ему тоже теперь жизни нет. Невозможно так. Вот. А раньше, если помнишь, по лету. По детству. Хотя. Куда тебе помнить, молодой. До Екатеринославки озеро наполнялось. Вот. Сейчас и воды нет и самой Екатеринославки. А мы вот, здесь выплыли, с этим, с Колесниковым, когда чуть не утонули. Вот за теми плитами. Не видно, да? Заросло всё. Нас вот от той плотины унесло сюда. Потом родители бегали. Кричали все. Похоронили нас. А мы, нет, выплыли как-то. Вот. Сейчас, где тут воду найдёшь? Умыться негде, не то что утопиться. Вот. Ужас. Грустно смотреть на это всё. Всё было создано, всё нормально функционировало. Взяли всё, развалили. Кто восстанавливать будет? И что восстанавливать?
Известно: чего боишься, то и случается. И мои опасения сбылись. Я ведь, хоть и на миг, но испугался. Спустившись с разбомбленной дороги на мягкую, словно домотканый половик просёлочную дорожку «Волга» пошла чуть слышно, как мама с родным дитём на руках, и уже скоро мы преодолели долину и оказались у той самой блескучей рыбьей чешуйки, что вблизи открылась полноводным озером, по берегу которого прогуливались внушительные стайки пестрых уток и гибкошеих гусей, чуть поодаль, выпасались стреноженные лошади. А над поверхностью воды серебристыми планёрами скользили по воздуху жадные мартыны, наперегонки с ними мчались какие-то неизвестные мне сизые птички с длинными клиновидными хвостами.
«Удивительно, всего каких-нибудь десять минут назад мы дрейфовали по почти безжизненной поверхности девятой планеты, а уже сейчас очутились в Эдеме.»
Но и Эдем мы миновали менее чем за минуту и всё по той же домотканой дорожке въехали в село. Дома, в основном побеленные известью, стоят отдельно, не образуя улиц.
Жилой дом. Пустырь. Ещё не до конца разграбленный, совсем недавно покинутый дом. Снова пустырь. Ещё пустырь. Ещё. Жилой, но обветшавший дом. Брошенный дом, полностью разграбленный, остались только стены и часть крыши. Разграбленная избушка. Пустырь. Пустырь. Пустырь. Жилой дом. Разграбленный дом. Древняя землянка(Сколько же ей лет, тысяча или сто?). Пустырь. Пустырь. Пустырь. Пустырь. Пустырь. Жилой дом. Почти вся русская оконечность улицы — пустырь. И очередной пустырь — это наш дом. Плакать, причитать, материться?
Ничего нет. Ни камышовых стен, ни яблоневого сада. Даже пеньков нет. Все яблони, вместе с ними и сирень, были выкорчеваны, а освободившуюся территорию, распахали, вероятно, под посадку картофеля, но и картофельники в какой-то момент, собрав пожитки, снялись, оставив после себя лишь исковерканную плугами землю. Но хуже всего, что и моего верного друга, о котором я не забывал, выкорчевали, распилили и, в лучшем случае, сожгли, если не вывезли на свалку.
Прохаживаясь по заросшему лопухами, полынью, пыреем, крапивой, дурманом, щирицей, коноплёй и прочим бурьяном пустырю, я вновь и вновь слышал сказанные водителем слова: «Видеть, что стало с родиной, не могу» — сам, про себя, начинал повторять их.
Возможно, несмотря на то что цель моего путешествия ещё не была достигнута, повернул бы «Волгу» в обратный путь. Но на протяжении всех этих лет, невзирая на собственную гибель, в самые тяжёлые моменты жизни, мой верный друг, великан-клён, продолжал поддерживать меня и, в зной ли, в метель, я слышал любящий шёпот его листьев.
Всё по тем же улицам, состоящим по большей части из поросших бурьяном пустырей, мы отправились дальше, к кованым воротам русского кладбища. (имеется и казахское кладбище, и чеченское. Во времена, как утверждают некоторые, всеобщего атеизма, христиан хоронили на русском кладбище, а мусульман на казахском) У ворот вынул из багажника «Волги» три маленьких венка.
— Мне туда: и уже и ещё нельзя, — закуривая сказал водитель. И я один, в поисках захоронений неизвестных мне родственников, ушёл петлять меж могилок.
Мать отца, брат отца, племянник отца. Никого из них я в жизни не видел. Точнее не помню их. Мать отца умерла, когда нам с сестрой не было и двух лет, брат отца двумя годами позже, но и его я почему-то не помню. А племянник утонул ещё до нашего рождения, в том самом озере, у берега которого пасутся кони.
Все они лежат на этом кладбище, где во времена, как сейчас, модно говорить, богоборческой власти, из камня была построена православная часовня и колокол на ней звонил каждый день, разнося по окрестным степям церковный звон, провозглашая им наступление полудня.
Сейчас часовня почти разрушена, а старинный, приехавший в эти степи вместе с кубанцами, ещё в восемнадцатом веке колокол, в девяностых был украден.
Некому теперь, во времена боголюбские, провозглашать наступления полудня. Да и не для кого. Полсотни окрестных деревень, некогда бурлящих жизнью, вымерли, заросли бурьяном.
Я сидел на кладбище, пьяный ветер плакал, его слёзы капельками дождя время от времени скатывались с неба на кладбищенскую землю, а над могилками с крестами и звёздами, кружились вороны: только они пришли со мной помянуть усопших.
Делить медовые пряники было больше не с кем. По одному прянику я положил на каждое из трёх захоронений, один съел сам, а оставшиеся оставил чернокрылым птицам.
Несмотря на дурную славу, существа они мудрые, а именно мудрости в наш век избытка информации, недостаёт. К тому же я не верю народным, основанным на страхе смерти, суевериям. Лишь человек трусливый в карканье ворон способен услышать: «кровь-кровь», я же слышу «крот-крот» (не каждый поймёт юмора).
Помимо того, пусть даже вороны будут предвестниками скорой гибели. Так же, как и Ратибор склонен верить предкам, оттого и смерти никогда не страшился. В детстве скорее по незнанию. А повзрослев, от осознания: смерть придумали люди для того, чтобы легче управлять другими людьми. На самом же деле, смерти никогда не было и нет. Лишь однажды я испытал этот страх, спутав его с другим чувством:
Когда нам с сестрой было лет по одиннадцать, она отправилась рыбой. Я избежал той же участи лишь потому, что от рождения рыбы не ем. Говорят, что ребёнок в самом раннем возрасте, когда и ползать ещё не научился, не способен чувствовать разницы, отлучилась мать на час или навсегда. Каждый раз, разлучаясь с матерью, его охватывает страх смерти. Так и меня, несмотря на то что я давным-давно научился ползать и даже ходить и ещё много чему, в тот момент охватил страх смерти.
Сестру положили в инфекционное отделение районной больницы, до этого мы не расставались больше чем на один-два дня и, наверное, поэтому у меня не было возможности представить, что неизбежно наступит момент, когда один из нас уйдёт. Но скоро я понял, что на самом деле боюсь не смерти, а одиночества. Нам невозможно быть разделенными. Как бы это ни огорчало дьяволов, наши души, даже вопреки смерти, стремятся к объединению. И я тогда, впервые оставшись в одиночестве, (Конечно, нельзя сказать, что меня выбросило на необитаемый остров, вокруг, как и прежде были родные; отец играл по вечерам со мной в шахматы, Мама перед сном рассказывала разные жизненные истории, и мы болтали обо всём. А в течение дня я всё также был занят обычными делами: ходил в школу, играл в приставку, смотрел телик, читал) познакомился с чувством, которому, видимо, как и большей части нашего народа, пришёлся по вкусу. В будущем оно будет сопровождать меня повсюду. Мне было до слёз одиноко.
Возвращаясь к старой «Волге», думал: «Неужели и к мёртвым уже никто не приезжает? Неужели и память уже некому чтить? Не может же быть, чтобы никого не осталось?»
Вороны мне что-то отвечали. А быть может, благодарили за пряники или спрашивали: «Почему так мало?!». Неизвестно. Мне птичий язык не знаком. Оттого, вернувшись к машине, спросил у водителя: «А почему нет никого на кладбище? Родительский день ведь».
— По сторонам не смотришь что ли? Яйца, блины на могилках. Пасхи, конфеты. Вот. Не видел что ли? — с притворным любопытством спрашивал он.
— Видел, — признался я.
— Здесь по понедельникам принято отмечать радуницу. Вчера, значит, люди были. И водка была и чем закусить. И песню, дай бог, кто-нибудь да спел. Вот. Всё по-людски. Не хуже, чем у вас, — подмигнув, закончил он.
— Поэтому вы и вымерли почти...
— Потому что радуницу отмечаем в понедельник? — радостно отозвался водитель
— Потому что верующие. Легко верующие. Во всё верующие. И всё у вас, не хуже. Не лучше то есть. И знаете вы, что убивает вас, и всё ровно, продолжаете, ведь «жить можно»
— Даааа, — покачал аксакал головой, — В Москве все такие?
— Да нет. В основном нормальные люди.
— К сожалению. Да? — в очередной раз, закуривая, подытожил он.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
