Реквием
Глава 1
На слепые прослушивания запрещалось обувать каблуки, но инструкцию прочли не все. Я обернулся на стук металлических набоек по паркету и похолодел. Говорят, смерть подкрадывается бесшумно, но моя ворвалась в гримёрку ярко и звонко, улыбнулась красиво очерченным ртом.
Зачем Сиам обул чечёточные туфли? Собрался пятками аккомпанировать пальцам? В такой звонкой обуви члены комиссии, сидящие за занавесом, вполне могут перепутать его с дамой. К тому же он худощав, как и большинство азиатов, наделён изысканной и тонкой, как китайский фарфор, красотой. Мягкий овал и «кошачьи» глаза, подчёркнутые эпикантусом, лишь добавляют внешности женственности. Нацепи он длинный парик, никто бы не догадался, что перед ними мужчина.
«У Сияма сильный музыкальный ум. У него есть баланс сердца и ума, который просто необходим музыканту.» – сказал про него мой учитель, когда я поинтересовался, чего стоит опасаться.
Мир классической музыки похож на спорт, и ничего удивительного, что в спарринг поставили двадцатилетних лауреатов престижных премий. Поначалу я не относился к конкуренту всерьёз, но на сборном концерте услышал его игру, и она меня потрясла, выпотрошила и дико разозлила.
Невозможный звук! С точки зрения колористики, нюансов от piano вниз – богатейшая палитра. Количество градаций в сторону pianissimo поразительно. Когда казалось, что тише уже невозможно, рояль зашептал. После концерта я уносил охапку цветов с чувством, что зал рукоплескал ему одному.
Очередь Сиама.
Сердце застучало в такт с его металлическими набойками. За обувь получит выговор! Подумал я злорадно. Сиам, недолго думая, скинул туфли, и пружинящей походкой поспешил к роялю в снежных носках.
Он исполнял труднейшие в техническом и музыкальном плане вариации и фугу Брамса на тему Генделя. Необходимая для Генделя точность пальцев и романтизм Брамса – блестящее комбо. В самых виртуозных пассажах при раскованной полётности целого каждая нота пропевала свою партию, плетя музыкальное полотно из драгоценных нитей. Что ты вытворяешь, Сиам?
Я – следующий.
Пальцы превратились в мраморные: стали холодными и негибкими. Соберись! Коснулся подушечками клавиш, и древесина наощупь показалась неуютным металлом. Мой звук стал похож на неоперившегося птенца, которому не удаётся взлететь. Сиам каким-то образом расстроил рояль? Или инструмент выбрал фаворита и соглашался звучать правильно лишь для него?
Да чёрт с этим роялем, куда важнее акустика. Плохой рояль в хорошей акустике куда лучше, чем хороший – в никудышней. Этот зал я знал отлично, но Сиам заколдовал и его. Потолок навис над головой так низко, что люстра вот-вот бы задела макушку.
Я словно засунул руки в муравейник, так сильно они зачесались. Перевёл на них взгляд и вздрогнул: кожа кистей пошла розовыми пятнами. Нырнул в ноты, но партитура поймала меня в рыболовную сеть. Что же ты натворил, Сиам? Ты отобрал у меня музыку.
– Жаль, мой мальчик, но это место ты не получишь, – вздохнул учитель, когда я поинтересовался качеством выступления. – Первый концерт Шопена не красит гипер-музыкальность. Тема первой части сама по себе настолько трогательна, что не нуждается в украшениях. Сыграй ты её без всяких рубато вышло бы куда лучше.
– Было грязно?
– О, нет, мой мальчик, ни в коем случае! Технически – идеально, но отсутствовал воздух. Игре не хватило обаяния. Слишком… Много стараний, лишних эмоций.
– Это всё нервы.
– Мой мальчик, ты, конечно, молод, но уже достаточно опытен, и комиссия не спишет провал на темперамент.
– И кого они берут?
– Сам как полагаешь?
Мои руки не принадлежали мне никогда. С рождения я обречён был подарить их искусству игры на рояле. Выбор инструмента предопределила судьба: он достался мне от великого деда. К преклонным годам дед отрастил усы и стал удивительно похож на Верди. Вон портрет композитора висит в углу, а над искусственным камином – дедушкин. Несведущие гости до сих пор интересуются, не братья ли они. На подобные пассажи отвечаю с вычурным снобизмом: «Их роднит талант, что куда важнее крови.»
Стоило Сиаму услышать мою фамилию, он тут же спросил, не родственник ли я одному из легендарных пианистов.
– Дед? – поразился Сиам. – Как бы сказать… старая школа. Уникальное звукоизвлечение. Я учился по его записям.
Мне повезло куда больше, ведь я слышал деда вживую. Колыбельными мне служили баллада Шопена, вариации на тему Паганини и сонаты Бетховена. Блестящая педаль пианино интересовала меня куда больше игрушек, а тяжёлая крышка пару раз чуть не раздробила детские костяшки, так рьяно я пытался подражать человеку, чья фигура заслоняла горизонт. От деда исходила особое сияние, его концертный фрак пах вовсе не одеколоном, его пропитал аромат славы. Я перебирал его разноцветные бабочки и примерял туфли, пытаясь позаимствовать хоть крупицу исключительности.
В детстве меня страшно пугало чёрно-белое фото пятнадцатилетнего папы. Он тогда взял первый приз на Черни в Праге. Дедушка приобнял его, лучась от гордости. Из-за жёсткого света казалось, что он отбрасывал на сына огромную тень, и та его поглощала. Папа так и не вышел из тени и прожил до преклонных лет с клеймом серой посредственности. Самое парадоксальное, что он неплохо чувствовал себя в преподавательском кресле. Его ученики регулярно получали медали, но не он сам. Я боялся превратиться в него – заурядного пианиста. Не жалко и дьяволу душу продать, лишь бы не слышать за спиной шепотки: «На детях гениев природа…».
Руки никогда не принадлежали мне, но появление Сиама словно перерезало нервные окончания, и я вовсе потерял над собственными конечностями контроль. На линии судьбы жучком чернела родинка, точна такая же была у деда. В детстве я прикладывал маленькую ладошку к его большой кисти, чтоб сравнить, на том ли родинка месте. «Это знак, – говорил дед. – Тебя ждёт моя слава.». Как продолжать в это верить? Руки никогда не подводили деда. Что же случилось с моими?
«Не так» было не только внутренним ощущением. Пятна не сошли, они превратились в прыщи. Быть не может, чтоб ветрянка! Я в детстве болел. Весь был измазан зеленым, как болотное чудище. Нервно расчёсывая кожу, я не мог сосредоточиться ни на чём, кроме сводящего скулы зуда.
– Скорее всего нервное, – подтвердил мои опасения врач. – Случалось раньше?
– У меня на цитрусовые аллергия. Но я слежу за питанием.
– Вы, кажется музыкант? Наверняка, вас разным угощают. Могли и не знать, что в составе.
– Я пил антигистаминное. Не помогло.
– Выпишу ещё. Как спиться?
– Нормально, – зачем-то солгал я.
– Возможно, гормональные моменты. Вот список анализов. – Над бланком заплясала ручка.
– А можно мне что-то, чтоб уже сейчас прошло? Сильно чешется.
– Вам стоило бы почаще отдыхать.
– У меня скоро конкурс.
– Здоровье важней победы.
– Это всего лишь сыпь.
– Пока да. Смазывайте трижды в день. – Он протянул маленький тюбик, и я испугался, что хватит его ненадолго.
Отдых в жизни пианиста равносилен профессиональному самоубийству. Ни дня без тренировки! Начнёшь терять форму. Сначала тебя осудят лишь клавиши, привыкшие, что их мучают не менее трёх часов в сутки. Потом уже и зритель начнёт кривиться. Мелодия обязательно где-то споткнётся. Разбалованные студийными записями уши уловят любую фальшь. Музыканты прошлого могли позволить себе роскошь цеплять ноты. Кстати, и дедушкина громкая победа на конкурсе Чайковского не была безоговорочной. Финальный концерт восемнадцатилетний пианист играл откровенно грязно, в чём позже не стеснялся признаваться. «Представляешь, – говорил, – забыл пассажи! Помнил, что уменьшенный, но от ноты какой, а?». Чудовищно! Дирижёр не стал помогать солисту, казалось бы, всё пропало. Но комиссия учла невероятные выступления на первых турах и дала первую премию авансом.
Сейчас бы такое не прокатило. Техническая безукоризненность выносится за скобки. Мы, поколение «диджитал», все проходим по госту. В документах требования к пианистам сформулированы чётко, но гарантирует ли их соблюдение любовь зрителя? Достойного музыканта можно воспитать, как и человека без отклонений можно научить складывать слова в предложения. Дай алгоритм, и любой бездарь напишет сносный роман, который вскоре будет забыт. Доля музыканта куда печальней. Мы исчезаем, едва лишь сойдя со сцены. Мелодия – шелковая дымка, магия твориться пока не замолчит инструмент. Нужно успеть в тисках сжать чужое сердце, чтоб из зала зритель вышел иным. И мало восемь часов к ряду мучить рояль. Нужна искра. Есть ли она у меня? До появления Сиама я не сомневался. Мог ли он её отнять? Да что ж так чешется-то… С мазью ещё невыносимей.
Только бешеные прыжки пальцев по клавишам унимали нестерпимый зуд. Тюбик на три четверти опустел, прыщи набухли, готовые взорваться гноем. Я не стал прокалывать желтоватые стержни иголками, удержался от того, чтобы давить их ногтями. Иначе будут волдыри. Нет, я сделал всё правильно. Выпил лекарство, вышел на сцену. И блистал. Почти как Сиам!
Софиты слепили, но я заметил её красную шляпку с вуалью. Она пробралась к сцене с огромным букетом и пыталась всучить его хоть кому-то. Мы взглядами схлестнулись, и рододендрон достался мне.
Классических музыкантов редко узнают на улицах и не просят автографы в кафе, мы спокойно гуляем без тёмных очков и не боимся стать героями светских хроник. Наше искусство камерное, и пусть в меня бросят камень, настоящее. Нам не схитрить с фонограммой и за спецэффектами не спрятаться. За консервативность нас ценят, и стоит обзавестись поклонниками, те остаются верны надолго.
Она была вовсе не из тех, кто покупает билет на концерт с громкой афишей, чтобы похвастаться фото в соцсети. Скорее одна из затерянных в эпохах девчонок, которых манит флёр элитарности. Она родилась не в своё время и отчаянно изобретала способ хоть ненадолго вернуться в романтичное прошлое.
Старше меня на восемь лет, и это объяснимо, ведь малолеток в филармонию не загнать. Закончила музыкальную школу (почти все они заканчивали), писала стихи (почти все они строчили что-то претензионное), была раскованной и сговорчивой (почти все они воображали, что с женским телом музыкант обращается так же искусно, как и со своим инструментом).
Во мгле спальни она скинула туфли и расстегнула платье под пристальными взглядами портретов на стене. Комбинация соскользнула на пол к голым озябшим ступням. Медленно, словно в танце, она вытаскивала шпильки из тугого пучка (все десять), тяжелые волосы рассыпались по плечам. На моих щеках, груди, спине, плечах и мошонке остались следы её красной помады, которые не хотелось смывать.
Утром она заметила сыпь.
– Это ветрянка?
– Нет, это стигматы. Я апостол искусства.
Она коснулась губами каждого воспалившегося прыща, и я понял, что у неё не все дома.
– Как тебе Сиам?
– Вопрос с подвохом? – Она прикусила кончик длинного розового языка, который мне так понравилось ощущать у себя во рту.
– Он лучше меня?
– В сексе? Проверю – скажу.
– Я серьёзно!
– Он не лучше тебя, малыш. Он просто не сравним ни с кем. Играет в той лиге, в которой единственный. Зверское владение инструментом. Зверское!
– Мы участвуем в конкурсе Моцарта в Зальцбурге.
– Сочувствую.
– Стерва!
– Второй приз твой.
– Второй?
– Увы.
– Я подготовлюсь лучше.
– Не победишь. Бесполезно обсуждать Сиама с точки зрения обычных музыкантов. Красивый ли звук? Какова звуковая палитра? Решает ли он музыкальные задачи? Нерелевантно. Он бесподобен и это факт.
– Ну и спи с ним.
– Меня он не хочет. Только свой рояль.
– Мне нужно поступать также?
– О, нет, малыш. Тебе надо поменьше стараться. Яркие эмоции должен испытывать слушатель, а не ты. Этот глупо приоткрытый рот и бабские ужимки… По клавишам не надо барабанить. Откуда такая экзальтация? Мужские гормоны?
– Ты тут для решения этой проблемы.
– Изо всех сил пыжишься, пытаясь впихнуть свою индивидуальность туда, где должен был разгадать и воссоздать скрытое содержание композиторской концепции. В твоем видении не хватает глубины. Слишком ты молод. Жизненного опыта мало. И не смей обижаться, дурачок!
– Между прочим мы с Сиамом одногодки.
– Телом, но не душой. У него триста процентов контроля. Все пальцы попадают точно по клавишам, словно снайперские пули.
– Я так плох?
– Терпим.
– Какого чёрта?
– Кого хочешь играть больше всего?
– Не кого, а что. На данный момент интересны не композиторы, а отдельные сочинения. Например, те, что продолжают стилистику линеарного модерна двадцатых.
– Чайковский?
– Тищенко, но не весь, а только Пятая соната.
Она указала на портрет моего деда.
– Это же не Верди?
– Верди – вон, а это – дедушка.
– Так вот ты у нас чей! Или, думал, я не узнаю и не догадаюсь?
– Надеялся, узнаешь и догадаешься.
– Ты соткан из этого всего, да?
– Именно. Музыка просочилась в мамину матку с отцовской спермой.
– Сыграй!
– Хочешь услышать деда или меня?
– А ты можешь играть, как он?
– Пока нет. Но однажды смогу лучше.
Руки чесались нестерпимо, просились к инструменту. Не помню, чтобы леворучный концерт Равеля до этого получался так искусно.
Её тело пронзали молнии звуков, она корчилась на кровати, стонала и сгибала колени, будто её страстно сношало невидимое божество. Мои руки выдавали потрясающие пассажи, я не сбивался с темпа, ритма, звука. Я был там, в каждой клавише и одновременно внутри своей женщины. При этом я не растворялся, не забывался, я чувствовал и созерцал. Руки играли за меня. Чертовски странно. Чертовски классно. Равель оживал, моя женщина млела, а я глядел, как через арочные окна, словно вода из сломанного крана, льётся потоком солнечный свет.
Она задёргалась и забилась в объятиях музыки, зрачки укатились за трепыхающиеся веки. Её телом прошло несколько спазмов, и она обмякла, распластавшись в постели, пропитанной её потом.
– Ну как? – просил я. – Было хорошо?
– Куда лучше, чем ночью.
2.
«Моцартеум» громко встретил международное жюри. Гилова подвезли и Бероффа. Три первых тура я прошёл с Сиамом ноздря в ноздрю.
Что-то в игре изменилось. Появилось ощущение отстранённости, я подглядывал в зазор между личностью и тонким кружевом мелодии. Радовал ли меня новый звук? Он меня пугал. Я чувствовал себя не тем, кто сидит за роялем, а его отражением в мутном зеркале.
Зальцбург – родина Моцарта, но от композитора там только музей, где можно купить зонт с его портретом, а ещё отвратительно невкусные конфеты. Вечный дождь в этом вязком городе стучит аритмично, и мутная река бежит, словно под управлением пьяного дирижёра.
Брусчатку покрили серые пятна, и я спрятался от дождя под навесом первой попавшейся кофейни. Туристов узнавал по сумкам с изображением Моцарта. Знал бы он, беспутный, опьянённый собственным гением, что люди ни разу не сидевшие за фортепьяно, оденут майки с его лицом, словно фанаты рок-звёзд.
Вагон канатной дороги нёс меня к крепости по-птичьи стремительно. Я наблюдал за тем, как городские башни, отдаляясь, мельчали. Порезался об острый и неприятный взгляд хмурой девчушки с картофельным носом. Поёжился, спрятался за чужими спинами, но булавки глаз продолжали колоть (или так казалось). Отстань! Захотелось закричать, но я постеснялся и просто показал девчонке язык.
Город под горой валялся скомканным фантиком. Не заметил, как она подкралась.
– У тебя жучки, – сказала писклявым голоском девчушка с огромным картофельным носом. Её мама неодобрительно покосилась на мои воспалённые руки. Да пошли вы! Аллергия не заразна.
– Обычная сыпь, – объяснил я обеим. Женщина рассеянно улыбнулась, словно не расслышала или не поняла, и, позвав жестом дочь, пошла к крепостной стене.
– Там жучки. – Сросшиеся пушистые брови делали детское личико взрослее, словно была она не ребёнком, а стареющим лилипутом.
Я растопырил пальцы и зарычал, изображая злодея, но девочка не бросилась на утёк, а покрутила у виска.
Она поманила пальцем поближе, и я наклонился, чтоб её расслышать.
– Так было и с Фифи, – прошептала, прислонив ладонь к моему уху.
– Ты о чём?
Лицо девочки на глазах старилось, и я уже не понимал, ребёнок ли передо мной, или захвативший маленькое тело демон.
– Фифи застряла в трубе и сдохла, когда папа её нашёл, она вся была как варёная свёкла и в жучках.
Спустившись с горы, я заглянул в мануфактуру, и вышел оттуда в перчатках, обтянувших кисти мягкой телячьей кожей. Не стоит пугать сыпью людей. Зараза третий месяц не давала спокойно спать, и мало того, что не проходила, а лишь усугублялась. Кончался третий тюбик, и врач сказал, всему виной сложный конкурс и бесснежный австрийский февраль. Некогда было лечиться. Стоило оторваться от репетиций, зуд в руках усиливался настолько, что, казалось, ломаются кости. Руки болели невозможностью не играть.
– Вечер добрый! – Приветствуя меня, Сиам привстал с кресла в отельном лобби. В свете хрустальной люстры мне почудился над его головой нимб.
– Иди к нам! – позвала Таня. – Что пить будешь?
– А ты что?
– Я сок. – Татьяна расхохоталась и постучала ногтем по пустеющему бокалу. – У Сиама газировка.
– Ну тогда я разбавлю вашу компанию и закажу водку.
– Плохой мальчик! – Бледное лицо подсвечивал огонь зарождавшейся в ней жизни. Восьмимесячный живот набух, грудь на него легла, в теле было что-то от кита, но внешность при этом не отталкивала. Может, от того, что я не думал о Тане как о женщине? А считать некрасивой будущую мать кощунство.
В полуфинале всех поразила её смелость. Кто же выбирает настолько «неконкурсный» материал? Выходить с Безделушками против первого концерта Шопена, исполняемого гениальным Сиамом, это как с рогаткой охоться на быка. Мне самому было бы легче сыграть обе тетради Брамса на тему Паганини, чем Безделушки, где каждая нота – редкая жемчужина. Но с каким чувством стиля, с каким звуком Безделушки были исполнены! Не зря оказалась в финале.
Сиям с неизменной полудетской улыбкой распрощался, сославшись на усталость. Эстетичность черт, учтивость и наивность открытого взгляда делали его похожим на андроида.
– Ты не болен? – Таня приложила к моему лбу тёплую ладонь. – Бледненький.
Она была старше, поэтому относилась к нам с Сиамом с сестринской нежностью, что очень располагало. Я боялся, моя женщина станет отвлекать от репетиций, поэтому сбежал подло и кинул её номер в чёрный список. Теперь жалел. Она согрела бы меня в дождливом городе, хоть ненадолго отвлекла бы от переживаний по поводу возможного провала. Её жёсткая критика ранила, но теперь я многое отдал бы, чтоб похвалиться именно перед ней своим новым звуком.
– За девушкой соскучился. Поссорились. Боюсь, она не простит.
– Привези ей первый приз, простит.
Я горько засмеялся и потёр пустую стопку водки пальцами в кожаных перчатках.
– Холодно?
– Боюсь микробов. И проигрыша.
– Боишься?
– Я не должен с тобой об этом говорить. Но хочется.
У Тани была умная улыбка. Умная и всегда уместная.
– Скажи, Таня, почему? Играя по девять часов в день, месяцами разбирая произведение, я всё равно не Сиам.
– Хочешь быть им?
– Хочу быть лучше!
– Зачем?
– А то ты не хочешь?
– Мне нравится быть собой. Что для тебя музыка?
– То, без чего невозможно.
– Почему?
– А тебе возможно?
– Раньше я думала, музыка – единственное, что я могу родить. – Она погладила живот.
– Я-то точно кроме музыки ничего и никого не рожу. Мы умываем клавиши потом, веря, что трудолюбие важнее таланта. Но это не так! Ты думала, что рано или поздно упрёшься в потолок?
– Так и будет.
– И? Что тогда? Бросишь всё?
– Зачем? Я продолжу любить музыку. Просто любить. Продолжу играть. Просто играть. Для кого-то. Для себя. Может уйду в преподавание. Нельзя прекращать движение.
– Спокойно примешь поражение? Я не про конкурс, а про то, что кто-то выходит в творчестве за черту мыслимого, а ты… Не ты, Таня, я о себе. Вдруг я буду просто хорош, но не велик?
– Молодые никогда не довольны тем, что имеют.
– Я амбициозен.
– И в чём цель твоих амбиций? Какова награда? Место на конкурсе?
– Понимание, что во мне есть нечто уникальное!
– Что именно?
– Такое словами не объяснить.
– Сыграй!
Мой смех был тихим и горьким. Руки в кожаных перчатках безжизненно повисли между колен.
– Вот красиво ты говоришь, Таня. Если бросишь музыку, напишешь хорошую книгу.
– Не люблю читать.
– Вообще?
– Да. Сильная и по-настоящему хорошая литература всегда про то, что всё зря, а музыка – наоборот.
Таня была сакральным сосудом, я опустился на колени, словно перед Мадонной, и ухом прислонился к животу. Жизнь в Тане звучала на частотах, не уловимых ухом. Эта тишина была совершеннее музыки, как белый цвет совершеннее радуги.
Зальцбург после заката стал похож на кино-декорацию: пустынный, тусклый. Фонтан Резиденции замолчал. Водяные кони не изрыгали водяные струи. Туристы схлынули, извилистые закоулки заскучали, захлопнулись двери баров и магазинов. За кружевными фасадами вообще существовала жизнь?
Спустившись к быстрой реке, я побрёл по шуршащей щебёнке. Мне совсем не нравилось мутное и тонкое, как крысиный хвост, течение, загнанное в каменный жёлоб, раздражал его немелодичный гул.
Крепость слилась с горой, заслонила луну. Я скинул перчатки и стал расчёсывать руки с болезненным наслаждением. Хотелось содрать кожу и мясо, оголить кости. Зуд гнал меня не вдоль бега реки, а против. Нога увязла в иле. Хотя никакого ила там быть не могло. В нос ударил приторно-сладкий запах цветов в застоявшейся воде. Телефоном я посветил, куда умудрился вступить, и отшатнулся, подавив приступ рвоты. Существо было цвета варёной свеклы. Шерсть облезла клочками, оголила куски плоти. На шее блеснул ободок. Показалось, золотое ожерелье. Носком ботинка поддел медальон на ошейнике. Кусок плоти зашевелился, и я подумал, ожил. Нет, просто труп стал гнездом молочнобрюхих паразитов. Черви извивались в завораживающе омерзительном танце. Один скрутился на облезлой позолоте медальона, на котором я прочёл имя: «Фифи».
Душ звучал, как тропический ливень, пар поднимался к потолку, вода заливала лицо, но вонь застойного пруда не выветривалась. Никакое «Фифи» я на самом деле не видел. Было слишком темно, а буквы крохотными. Скорее всего там и надписи не было, а, может, и медальон оказался бы обычной монетой, наткнись я на него днём. Нервы, аллергия, выпивка, восприимчивость – вот причины пугающего видения. Вода уходила медленно, клочки мыльной пены скопились у слива, и в ней копошился молочнобрюхий червь. Я принёс его от дохлой кошки? Пришлось мыться ещё раз, отчего волдыри на руках вздулись сильнее и стали бордовыми. Не стерпел, надавил на один, и гной брызнул струей прямо в глаз.
– Вставай! – По голове прилетела подушка. Мутным сонным взглядом я разглядел худые лодыжки и кружевной подол голубой юбки-колокола. – Какого чёрта ты пропал?
Клацнула зажигалка. Она курила лишь сигариллы с ментолом, которых днём с огнём в Европе не сыщешь. Я покупал ей ментоловые капсулы – голубые камушки – и часто мы вместе, лёжа голыми на сбившейся простыне, вкладывали капсулы в тонкие фильтры пинцетом для выщипывания бровей.
– Как же я люблю тебя именно по утрам! – сказал я. – Может хотя бы разденешься? Будет приятнее с тобой ругаться.
Плечи прикрывала накидка из прозрачной органзы. Фильтр сигариллы испачкался помадой.
– Как ты узнала, где я?
– Совсем идиот? – Рука, обтянутая длинными велюровыми перчатками, протянула мне айфон.
Моя женщина напоминала наряженную в карнавальный наряд участницу исторических реконструкций. Весь её гардероб был собран с барахолок, и за каждой вещью тянулся шлейф если не трагической, то занятной истории. И при всей страсти к ретро и силуэтам пятидесятых, от современной техники она не отказывалась, чем очень меня забавляла.
– Тут прочла.
Сайт музыкального издания, где освещался моцартовский конкурс, сдал меня с потрохами.
– И что там пишут?
Она зачитала:
– Первый концерт Бетховена сыгран свежо, звенящими прозрачными пальцами и с огромным удовольствием. Все октавы на месте и ни одной зацепки даже в самых трудных местах…
– Это про Таню, – перебил я. – Ты обо мне почитай.
Тонкая, как у актрисы немого кино, бровь выгнулась дугой.
– Ударный номер – восьмая соната Прокофьева, которую на подобных конкурсах играли единицы. Язык сложный и для массового слушателя малопонятный. Удивительно, как настолько юный пианист умудрился продраться до глубинной сути. Композиционный рисунок потрясающе точен! Там есть и философская сдержанность первой части, и сочная сказочность с натиском во второй и третьей. Сыграно не просто технически безупречно, но и идеально по звуковой палитре. Он безусловно стал бы первым, не будь Сиама.
Кровь отхлынула от лица. Ногти впились в ладони, и кожа на кистях зачесалась так невыносимо, что я поскрёб её резцами. Под пышной юбкой я так отчаянно искал бельё, что изорвал чулки, шарфом из органзы хотелось обмотать её шею и задушить. Но слизывать с губ помаду оказалось приятнее.
– Господи, ты обращался к врачу? – Она рассматривала мои руки, на которых между костяшками пальцев лопнувшие нарывы зияли кровавыми кратерами и покрылись зеленовато-бордовыми корками.
– Сам полопал.
– И каково чёрта? – Она промокнула кровь спиртовой салфеткой. – Нельзя было самому!
– Сильно чесалось и начало болеть.
– Это некроз! Как трупные пятна, ей богу! Всё, дурак малолетний, пора к доктору.
– Сначала репетиция. Хочу, чтоб ты услышала.
Не я выбрал двенадцать трансцендентных этюдов, а они меня. Руки просто однажды заиграли, и сложный нотный рисунок друг стал удивительно прост. Скрипичный ключ отворил Листа, и вот уже тремоло, гаммы и арпеджио не усложняли, а разукрашивали. Я был ребёнком, который мгновение назад еле-еле читал букварь, и тут вдруг увидел закономерности квантовой физики. Как мог я не понимать раньше? Всё прозрачно и ясно. Самому надо стать прозрачным и ясным, опустеть, стихнуть внутри, и тогда во внутренней тишине зазвучит настоящая музыка.
По румянам потекли слёзы, и сквозь них она улыбалась.
– Это… – Вздох застрял у неё в груди. – Невыразимо.
Потёрлась носом о подбородок.
– Побрился бы, – сказала. – Но сначала в больницу.
Кровь на анализ, антибиотик, список рецептов и настоятельная рекомендация подойти на следующий день, а то и вовсе переночевать в палате. Аллергия, которая стала напоминать оспу, пошла дальше и задела запястья.
Она уговаривала меня остаться в больнице. Но зуд лечило лишь фортепьяно, и пропустить концерт я, конечно же не мог.
Вечер сводил с ума. Каждая пора источала смрад сгнивших роз. Бордовыми пятнами покрылись синеватые от ниток вен запястья. Смотреть страшно. Отвернуться невозможно. Корки мокли, под ними выделялась желтоватая сукровица. Моя женщина промокала раны, я вздрагивал и морщился, мне чудилось, что гной кипел и шёл хлюпающими пузырями. Вдруг моя женщина отскочила и прикрыла рот, борясь с тошнотой. Я достал из раны молочнобрюхого червя. Бросил его на ковёр и раздавил пяткой.
Закатав рукава, убедился, что зараза гниения поползла дальше.
– Мы должны избавиться от них! – Вот уже и запястья больны, дальше – локти, а там и… Черви заполнят меня всего. – Срочно!
Она вскрикнула звуком рваной струны и сбежала из номера. Я остался один на один с паразитами, что меня жрали. Уголки глаз защекотали слёзы – тоже стали червями.
Дверь распахнулась. Моя женщина стояла на пороге в голубом платье, воланы юбки качались волнами при каждом её движении. В руках, покрытых велюровыми перчатками, она сжимала пожарный топор.
– Положи на стол, – сказала твёрдо. – Отсеку, пока не поздно.
– Ампутировать кисти?
– Что остаётся?
Черви заползут в глаза и уши, обглодают кости, будут копошиться в складках коры мозга. Я стану гнилой вонючей тушей цвета варёной свёклы.
Покорно сложил руки на рекламный проспект с достопримечательностями города. Лезвие мелькнуло совсем рядом, я зажмурился, но ничего не произошло.
– Не могу. – Топор повис в её обесточенной руке.
– Хорошо, в больницу поехали. Пусть они режут.
– Уверен?
– О чём ты?
– Без рук ты не сможешь играть.
– Если мы их не отрежем, я не смогу вообще ничего!
– Тебе не кажется странным, что ты выбился в лидеры именно, когда появилась эта аллергия?
– Странным мне кажется то, что мы это всерьёз обсуждаем.
– В последнее время ты стал играть куда лучше, не так ли? Не просто лучше, а так, будто вместо клавиш поёт хор ангелов. Послушав тебя я впервые в жизни надышалась кислородом и наконец поняла, в чём смысл жизни.
– И в чём?
– Слова всё испортят. Эту истину можно передать лишь твоей игрой.
– Какая связь с червяками?
– Не знаю, но быть может она есть?
– Считаешь я стал играть лучше из-за них?
– Может, они… как-то… тебя изменили?
– Ты в своём уме?
– Прости… Ты прав. Это безумие. Надо действовать быстро. Клади руки!
Топор взметнулся, угрожающе сверкнуло лезвие. Луна за окном спряталась, чёрные деревья застучали ветками в стекло – просились войти.
– Знаешь, в твоих словах смысл есть, – сказал я и спрятал руки за спину.
– Полный бред. В тебе – паразиты. Их надо уничтожить.
– А если они мне нужны?
– Внутри твоего тела тысячи червяков!
– И уже не первый месяц, неужели что-то изменит день?
– Решил сыграть на концерте? А если потом будет поздно?
– Для чего?
– Они тебя обглодают.
– Думаешь, что без моей музыки от меня останется хоть что-то?
На смятой простыни она вытягивала из ран червей пинцетом для выщипывания бровей, и я понял, что это любовь. Она больше не морщилась от вони погибших роз. Черви танцевали в гнойной кашице и не так уж просто было их выловить, но пинцет в ловких пальцах превратился в инструмент хирурга. Она закусывала губу и сосредоточенно сводила стежки бровей, едва удавалось зажать вертлявого червяка меж двух металлических браншей.
На месте старого появлялся молочный хвост другого, ветряночные прыщи покрыли плечи страшным орнаментом. Главное дотянуть до концерта. Её губы касались заколдованных рук, и ласка лечила боль не хуже поцелуев клавиш. На её розовом языке корчился перемазанный красной помадой червяк, она лизнула ладонь, оставляя его на коже, и он тут же замер. В моей женщине черви не приживались. Я один стал их домом и хозяином. Лишаясь защиты моего тела, они сразу дохли.
3.
Однажды незнакомец, одетый во всё чёрное, постучался в дверь великого композитора и заказал ему заупокойную мессу. Гонорар был более, чем внушительным. Моцарт, мучимый болезнью и кредиторами, не нашёл в себе сил отказать. Он не догадывался, что таинственный заказчик – музыкальный графоман, задумавший присвоить чужое сочинение. Гений увидел в появлении Чёрного человека зловещее предзнаменование, и уверовал, что создаёт заупокойную мессу по самому себе.
Не зря я оказался в городе, где он появился на свет. Мне ведь тоже в каком-то смысле суждено тут возродится. Кисти под перчатками уже изглоданы, изрыты червивыми лазами, но боли нет. Пальцы быстры, сильны, при этом гибки, будто из плотной резины.
Я поправил бабочку, нырнул в сияние софитов. Орган на сцене притаился в ожидании, палочки дирижёра приготовились. Зал напоминал храм. В нём царило благоговейное молчание перед священной службой.
Пусть я буду сожран и забыт, вся моя незначительная жизнь была лишь прелюдией к акту нового сотворения. Моцарт не закончил свой шедевр, Эйблер и Зюсмайер его испортили. Но появился я, чтоб сыграть заупокойную мессу по самому себе так, как это задумал её создатель. Музыка обретёт плоть, и пока дышит оркестр её можно будет потрогать. Уверен, если бы у Моцарта спросили, стоил ли Реквием жизни, он ответил бы, что из Lacrimosa вышел лучший повод умереть.
Lacrimosa dies illa Qua resurget ex favilla Judicandus homo reus
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
