Обложка Рассказы. Повести

Рассказы. Повести

Дарья Фролова

0% прочитано
Стандартный
Дарья Фролова

Рассказы. Повести

-РАССКАЗЫ-

В этом разделе помещены полные тексты рассказов, и раздел будет обновляться, когда я буду писать новые.

Полный блеск

— …Стенька, слышь, зачитай планировщик, — бубнил Ян Александрович в душе, зная, что даже здесь его уловит искусственный интеллект. Из колонки зазвучало:

— Сегодня в пять часов у вас встреча с вашим одноклассником Алексеем.

Ян так удивился, что даже застыл под лейкой, пялясь в стену. Он же вроде отказал этому выскочке, этому третьесортному графоману? Алексей лет с шестнадцати показывал всем свои опусы: там и бабы — дуры, годные лишь в постель, а потому не способные пройти тест Бехдель, и политики — козлы без какой-либо глубины, просто козлы и всё тут, и лишь главный герой, «юноша со светлыми очами», может победить всеобщее пошлое зло… Такое простительно школьнику, но теперь-то!..

— Каким образом ты запланировал эту встречу, если я ничего Алексею не отвечал?

— Открываю переписку, — раздалось из динамика. — Алексей пишет: «Ну что, как завтра? Может, посмотришь мой текст в вашем баре часиков эдак в пять, а я угощу? Разве могут у тебя в воскресенье быть опять командировки…» Вы отвечаете: «Ну давай, конечно, Гус!» и улыбающийся смайлик. Алексей пишет: «Ха-ха! Забились!»

Яну Александровичу оставалось только за голову схватиться: видать, ошибся диалогами, ведь словами «гус», «гусёнок» и «гусочка» называл свою жену. Всё с тех пор, как когда-то они обнимались после очередной ночи любви, и милая сказала ему, мол, он страстный и верный, как пёс, а тот ответил: «Раз я пёс, то значит, ты гусь, гусёночек, которого я как возьму да как утащу в свою конуру, да как там покуса-а-аю!» — и угроза была воплощена. Эх, молодость… Сейчас «конура» стала хоть и обставленной, да неуютной, одинокой. Гостевой брак…

И вот надо было так ошибиться! Назавтра у Анны же День рождения, и она в кои-то веки решилась пригласить супруга отметить наедине — не с вереницей подружек, не с какими-то любовниками, а с ним, с ним одним! Написала ночью — в своём обычном экстравагантном стиле — и уведомления на её сообщения были особенными, так что тут же разбудили. И Ян, конечно, не смог сразу сочинить ответ, забывшись от такой радости. Положил телефон на грудь, будто согреваясь его светом, и пустил воображение на волю, вспоминая, как приятно бывало прежде праздновать что-то наедине с милой… Значит, экран телефона среагировал на тепло тела и смахнул чат, а потом нажал соседний, куда, щурясь от яркости, почти вслепую был отправлен ответ. И нарисовался Алексей — ну да чёрт с ним, не впервой будет сочинять отказ навязчивым идиотам…

Потерянной встречи с женой было жаль. Они договорились жить так: «Не спрашивай — не говори». Ян всегда знал, что она не будет себе отказывать в радостях жизни, что он — гость в её счастье, ни от кого не зависящем, и был согласен на такую роль: влюблённым бывает всё равно, единственные они или нет, лишь бы их не отвергали. И всё бы ничего, если б не пресса… Да, в этот век уже стало не принято «влезать в частную жизнь» и «продавливать границы», но если кто-то становился публичным, а значит, «потенциально влияющим на умы», то его жизнь обращалась в прозрачное стекло, подвергаясь «моральному суду». Причём «адвокатов» и «оправданий» там не терпели — любое участие означало «презумпцию виновности». Интервьюеры допрашивали Яна: чувствует ли он себя «обделённым», нормально ли ему живётся «в атмосфере супружеского пренебрежения»? А тот отвечал, что «пренебрежения» нет никакого, и улыбался…

— Ты там, Стенька, — обратился он к ассистенту, — закажи для Ани доставку цветов с извинительной открыткой. — Говоря эти слова, он старался не думать, что наверняка в её квартире уже стоит пяток чужих букетов. Но гнев всё-таки рвался наружу, и потому Ян вспылил: — Вот что за дела? Сообщения, значит, анализировать и перечитывать вы умеете, планы составлять, значит, умеете, а понять, что человек ошибся и не в тот чат согласие прислал и отменить его, значит, не можете?..

— Извините, но я всего лишь скромный исполнитель: переписывать диалоги не в моей компетенции. Такие действия запрещены пользовательским соглашением, на которое вы дали своё согласие, — невозмутимо отчеканил ассистент.

— Это был риторический вопрос, железяка…

— Понимаю ваше недовольство. Действительно, моя реакция могла показаться вам недостаточно гибкой. Я осознаю, что следование пользовательскому соглашению не всегда соответствует вашим реальным потребностям. Цветы уже в пути, а в будущем я буду стараться лучше интерпретировать контекст ваших запросов и, если это возможно, предлагать альтернативные решения, учитывая ваши привычки общения и реагируя…

— Ой, прекрати, надоел.

— Вы, как всегда, замечательно подмечаете все акценты!.. Хорошо! Удачного вам дня!

Ян хотел было выругаться, но не стал и засобирался в путь. В машине записал голосовое для жены — на звонки она не отвечала. А в баре на первом этаже издательства уже ждал Алексей, этот доморощенный Толстой. По крайней мере, его тексты были так же полны длиннот…

Мужчины тихо поздоровались, пожали руки. Не показывать раздражение было трудно обоим. Алексей притащил папку, где в мятых файлах развернулась распечатка рукописи. Нет, к несвежести пластика вопросов не было — всё-таки век умеренного потребления, — но зачем же вообще приносить распечатку? Почему не взять карточку, не вставить в часы-проектор, не включить трансляцию страниц да хотя бы вот на скатерть? В конце концов, для эстетов оставались ноутбуки и планшеты. Нет, такие люди ощущают свою значимость лишь когда, отвергая всякую экономию, потворствуют желанию «потрогать» своё произведение и ощутить его «вес» — этим заменяется вес слова… Ян Александрович даже сказал бы, что такие люди больны, если бы за этим не последовало обвинение в эйблизме. Оставалось лишь листать папку молча, кусками выхватывая шаблоны и клише.

— Ну что, дружище, возьмёшь меня? — спросил Алексей, нервно улыбаясь в нестриженные усы. Пришлось начать издалека:

— Я прекрасно понимаю твои чувства и даю им место, и понимаю твои надежды, и понимаю, как важна была бы для тебя эта публикация. Однако, понимая всё это, я не имею никакой возможности признать её осуществимой, поскольку редполитика моего издания довольно строга, и я не делаю послаблений тем, кто ей не соответствует. Иначе бы мой профессионализм можно было бы поставить под вопрос, а значит, поставить под вопрос репутацию издательства, набранную за долгие годы оправдания ожиданий нашей целевой аудитории. Поэтому, при всём уважении к твоему труду, я вынужден сказать тебе, что объективная реальность с твоими ожиданиями, к сожалению, расходится, и предложить обратиться к поиску иной целевой аудитории…

— И вот как так ты, дружище, умудряешься обосрать людей, не сказав ни единого плохого слова? — Алексей, пытаясь выглядеть добродушным, расхохотался. И тут же к ним подбежал железный официант и начал занудствовать:

— Я предупреждаю вас, что как пассивная, так и активная агрессия на территории этого заведения является запрещённой, и некорректно в ответ на позицию, не сходящуюся с вашей, употреблять слова, которые были вами употреблены. Я предлагаю вам синонимичные замены: «отказать», «покритиковать», «выдать реакцию», «озвучить мнение». Пожалуйста, оставайтесь взаимовежливыми. При следующем предупреждении я буду обязан предложить кому-либо из присутствующих удалиться!

— Ладно, ладно, мы тебя поняли, уезжай, — посерьёзнел Алексей.

— Ну, извини, — ответил Ян Александрович. — Не я установил эти правила.

— Ой, да бог с тобой. Просто непонятно мне, осталось ли за вами, корпоратами, хоть что-то людское. Мы ведь в одной школе учились — ты что, совсем от простых людей оторвался? Неужто это для тебя ничего не значит?

Уже развернувшийся было официант затараторил:

— Уведомляю вас, что данный вопрос был логической манипуляцией, призванной вызвать в оппоненте чувство вины, в то время как реальной связи между «обучением в одном классе» и «людском в корпоратах» нет. Пожалуйста, воздерживайтесь от подобных высказываний, иначе…

— Ай, к чёрту! — стукнул кружкой по столу Алексей, расплескав кофе, и несколько капель попало на замызганную блузу. Не заплатив за себя, он ушёл.

Ян остался один, и вечер был свободен. Закурил вейп, выдыхая в колбочку-вытяжку — «уважение к чувствам непарящих». И, докурив, поймал порыв спросить официанта:

— Слушай, налей мне чего покрепче. Виски какой открыт?

— Пожалуйста, пройдите к живому бармену, чтобы он удостоверился, что вы принимаете это решение добровольно, осмысленно и не по причине развития аддиктивных компенсаций.

— Слушай, робот, я ж твой владелец, ну какие у меня «компенсации», мог бы и проанализировать всё давно!

— Прошу прощения, но моя программа не позволяет мне самостоятельно отступать от директив. К слову, если вы захотите что-то безалкогольное, предлагаю вам свежевыжатый грейпфрутовый сок с имбирём, который взбодрит вас не хуже…

— Не надо, я понял, — прокряхтел Ян, вставая.

За барную стойку он шёл, чуть переваливаясь с ноги на ногу — всё-таки спортзалом пренебрегал и, несмотря на строгие рационы ассистента, любил захаживать в кафе после работы. И уже хотел было обратиться к официанту с добродушным бурчанием на роботов, как вдруг сидящая за барной стойкой девушка повернулась к залу и приветливо улыбнулась. Ян Александрович тут и обомлел. Лицо её оказалось так свежо и красиво, глаза так блестели, а черты были такими, как на картинах старинных художников, что рисовались по золотому сечению и этим воплощали идеальные образы, но сохраняли и живость в балансе черт. Конечно, всех этих мыслей Ян не думал в тот момент — мысли пропали вовсе. Настолько красивых женщин он не встречал никогда, хотя видел всяких.

— Здравствуйте, — начал он. — Вам нравится в моём заведении?

Почему-то пришло в голову начать разговор с бахвальства, будто желая «купить» чужое внимание как «большой начальник». Жаль, конечно, что даже этот «начальник» не может побороть директивы официанта!..

— Здравствуйте, — не дрогнув, ответила незнакомка. — Да, заведение приятное. Хотя наличие зеркала у бара было бы удобным — тогда посетительницы могли бы поправлять макияж. Сейчас приходится поступать вот так…

Девушка проворно достала из сумки пудреницу с какой-то серебристой надписью и чуть припудрила лоб и щёки, глядя в зеркальце на крышке. Заняло это несколько секунд, и изящность движений заворожила Яна. Он никогда не видел таких женщин — как бы раньше сказали, аристократичных. Та будто впитала все эти умения с молоком матери — будто выросла в среде, где учили пудриться и отставлять локоток, держа сумочку, раньше, чем даже думать свои мысли.

— Простите, а могу ли я узнать ваше имя?..

— Можете! Моё имя — Кэра.

«Да уж, родители с фантазией были», — подумал Ян, но смолчал. Он считал себя мужчиной в самом расцвете лет и пытался быть галантным — как учили коучи. Приходилось к ним прислушиваться, ведь родители построили издательство ещё в те «бородатые годы», когда не нужно было знать никаких моральных компасов: приумножили богатство, заделались в инвесторы и укатили в тёплые края, как всю жизнь и мечтали, а наследник корпорации пусть как-нибудь сам с этими новыми моралями и выкручивается… Ян хотел было уже начать спрашивать у Кэры, знает ли та, что он владеет и всем зданием тоже, но она вдруг проворно вскочила со стула, бросив свой стакан воды нетронутым, улыбнулась и спросила:

— А вас как зовут?

— Меня? Вы правда не знаете?

— Может, и знаю, но хотела бы услышать это от вас!

— Меня зовут Ян Потоцкий.

— Приятно познакомиться, Ян Потоцкий! — улыбнулась девушка и легко-легко процокала к выходу на каблуках.

— Кто это такая? — тут же спросил он у бармена, даже, вернее сказать, менеджера — единственного живого человека в заведении.

— Ой, Ян Александрович, вы же знаете, я не имею права рассказывать о клиентах.

— Ну а всё-таки? — продолжил тот.

— И даже «всё-таки», — бармен рассмеялся. — Я знаю, что лично вы меня ни за что не уволите, но вот эти вот железяки, которые следят за каждой буквой исполнения трудовых договоров…

— Ой, всё понятно, прекрати, — пробурчал Ян. — Лучше скажи, с чего железякам сомневаться в моём здравомыслии? Виски не наливать…

— А они сигнализируют, что вы в каком-то «подавленном состоянии», что «ваш собеседник допускал пассивно-агрессивные и активно-агрессивные высказывания», и поэтому они хотели, чтобы я убедился, что вы не пьёте себе во вред.

— Ну что, убедился?

— Да, пожалуй, убедился, — бармен налил шот, подумал и добавил: — И да… Не похоже, чтобы вас что-то сегодня заинтересовало больше, чем эта особа.

— Ах ты… — хотел что-нибудь сказать Ян, но бросил и рассмеялся; опрокинул в себя виски, расплатился взглядом, вышел.

Ночь прошла сумбурно — жена на звонки так и не ответила, и оттого сон не шёл: думалось, загладить вину цветы не помогут. Хотя, может, она занята? Решила, раз планы сорвались, отметить с множеством подружек, которые тут же завелись, как только Ян стал «большим человеком»? Был велик соблазн спросить у ассистента транзакции Анны, но это ж можно ж ненароком увидеть там что-то интимное, лишний раз напомнить себе, что ты у неё не единственный…

Ну а утром, исправленным двумя чашками кофе, жизнь пошла своим чередом: Ян вернулся в офис, больше не бегая по задним дверям от поджидающего Алексея, и одобрил несколько рукописей. К счастью, весь этаж, занятый раньше печатниками, теперь был переделан под музей книгоиздания, и работы стало вдвое меньше. Отказаться от бумаги было лучшим решением: никому не пришло в голову грустить по периодике. Это ж надо было портить леса, крутить логистику, отравлять природу выхлопными газами, звать почтальона — и всё затем, чтоб получить кусок бумаги с текстом, чтобы потом он лежал, собирая пыль, на антресолях! Теперь читатели могли выбирать, получить газетную колонку на большом экране или читать просто слова в соцсетях с маленьких. Потому активным оставался лишь третий этаж: верстальщики, маркетологи, дизайнеры и редакторы, а также станции частных искусственных ассистентов, чутко наблюдающих за трудом вместо менеджеров. Так вышло, что у художественного слова было самое архаичное, но самое устойчивое управление: нельзя было допустить утечек, а значит, и нарушений авторского права. Несколько давних громких дел всех надрессировали на строгие инструкции, теперь непререкаемые, и даже можно стало подсократить штат живых юристов, но серверная заняла всю пристройку.

Образ Кэры в голове, занятой хлопотами, стал чуть меркнуть, казаться наваждением, случайным чудом, контрастом к обыденности, если бы не встреча с инвесторами в конце той же недели. Пришёл очередной срок проверок: сколько живых людей в штате и поддерживается ли нетоксичная атмосфера, и прекрасно ли владелец фирмы заботится о ментальном климате, и как частный ассистент предотвращает выгорание… Презентация была безупречной. Но вдруг один из инвесторов бросил на выходе: «Мне кажется, или в постах стало маловато поэзии? Разве мы не потеряем так часть аудитории?.. Впрочем, это я к слову. Цифры ведь всё равно хорошие…» — и Ян задумался. Как было признаться, что бо́льшая часть присылаемых текстов — полный шлак, даже пусть и от уже когда-то кем-то изданных авторов? То посредственные стихи, насквозь инертные, вроде тех, какие даже ассистент сочинить может с шаблонным пафосом, то вообще не стихи — ни рифмы, ни ритма, ни образов, просто проза, порубленная на строчки в случайных местах… И почему-то в голову пришли сами собой какие-то странные слова: «Руки твои, твои руки, руки твои белые, изгибы твоей руки…»

Эти строки не отступили, даже когда все разошлись. Вроде бы закончив дела, Ян Александрович не шёл домой, а мотался по кабинету. «Изгибы твоей руки — у меня в уме: железом калёным, пятном света, лучащейся кожей впечатались в память, как пламя, как искушение, как наваждение, как прегрешение, как сон…» Ян быстро раскидал по планшету все слова на манер графического стиха: пять последних образов на вертикальных строчках заняли место пальцев, и получилось похоже на тот жест Кэры, которым она пудрила щеки. Изобрази такое в кино, его бы обвинили, что он демонстрирует «мейл гейз», но в стихах это пока ещё считалось искусным.

Ян залюбовался своим рисунком. Неужто он влюблён? Да ну, ну вряд ли… Такой старый прожжённый делец — и влюблён? Скорее, просто впечатлён. Был бы он владельцем модельного или какого другого бизнеса, связанного с красивой картинкой, то обязательно предложил бы этой девушке сниматься у него. А так оставалось лишь придумать псевдоним, под которым можно опубликовать эту заметку…

Перебирая в уме причудливые слова, вспомнилась виденная в детстве псевдонаучная заметка об азиатских боевых искусствах и медитациях. Там был тайный жест: если сжать свой кулак в другом кулаке так, чтоб один был обнят другим, его дугой между большим и указательным пальцем, получится фигура «онгё» — даже вспомнились слоги какого-то бессмысленного заклинания «он а ра ба ша но-о со ва ка», призывающего воплотиться любую мантру, да хоть бы и «я тебя люблю». Поэтому он подписался как «Онгё», будто это фамилия или странное имя, и отправил всё редактору, попросив нагнать флёра таинственности. Мол, новый анонимный автор — «доверенное лицо значимых людей, решившее открыть свой поэтический дар». Про себя Ян посмеялся, что он действительно «доверенное лицо» действительно «значимых людей», только вот эти люди, приходящие к нему с мемуарами, наверно, если станет нужно, перешагнут через него и даже не заметят. Хорошо хоть счета с женой оформлены — чуть что, голым не останешься…

Отправив письмо, Ян Александрович поплёлся домой. Заходить в бар или в кафе не хотелось. Решил прогуляться: свежий воздух будто отрезвлял, будто прогонял весь морок. Хотя странно: в произведениях романтиков, наоборот, чем ближе к ночи, тем больше люди походят на сумасшедших… Ян прошёл остановку, вторую — надо было десять. Но на одной из них он как будто бы увидел Кэру. Нет, это точно была она — такие не забываются… Она сидела на лавочке, проворно обводя помадой губы. Затем кинула взгляд на девушек, стоящих рядом, — кажется, не знакомых ей, — и встала, будто вовсе и не ждала транспорта. Отправилась к переходу, нажала кнопку — машины остановились. Ян зашагал быстрее, чтобы оказаться как бы случайно на той же стороне улицы, куда она направлялась.

— О, здравствуйте, Кэра! — воодушевился он. — Как удивительно, что я вас встретил сегодня!

— А что же удивительного сегодня? — улыбнулась та.

— Ну, я очень редко не пользуюсь транспортом и решил отправиться домой пешком…

— Желаю вам хорошей прогулки, Ян Александрович!

— Вы запомнили моё имя? — и на это Кэра улыбнулась шире, даже чуть рассмеялась, показав ряд сверкающих зубов. «Виниры!» — тут же предположил Ян и нашёлся: — Ах, да, вы же могли просто воспользоваться распознаванием лиц в своих линзах…

— До свидания! — повторила девушка.

— Подождите, подождите, может, можно вас хоть чем-нибудь угостить?

— В следующий раз… — она отвернулась и прошествовала куда-то вдаль.

«В следующий раз… — подумал Ян. — Но откуда она знает, что будет следующий раз? Она так говорит просто из вежливости: конечно, ей просто хочется быть приличной и неагрессивной, ну, как сейчас положено. Это же стиль, это же поза… Господи, как можно быть такой прекрасной, как можно быть такой невероятной, как можно быть вот такой, как вообще на свете существует вот это, каким образом такое вообще бывает? Оно бывает… Я не уверен, что раньше думал о том, что оно бывает, что бывают такие лёгкие люди, с которыми сталкиваешься взглядом и чувствуешь себя… дома, а не в гостях. Ничего, ничего лишнего в этом взгляде нет, никакой подспудной тьмы, никакой подоплёки, ничего, только лучащийся свет… И ты смотришь на человека, и он как бы не смотрит на тебя в ответ, а как бы с тобой, но как бы через тебя, и ты становишься попутчиком искр в его глазах… Это удивительно. Вот Анна хоть и смотрела на меня всегда с восторгом, но точно так же она может смотреть с таким же восторгом ещё на десяток других, и не будет ни в одном из этих взглядов лжи — просто вот так вот она устроена. Без этой… как её… “эксклюзивности”. А я и вовсе так не умею. Или умею? Не знаю…»

Об этом всём думал Ян, пока шёл домой. Пришёл, не заговорил с ассистентом, бросил сумку на пол, откуда робот уволок её на полку. Даже не разуваясь, Ян встал напротив зеркала и долго смотрел на своё лицо, пытался улыбаться, потом бросал это и начинал снова, пытался быть таким же светлым, таким же как бы ничем не взволнованным, — не получалось. А вот хмуриться или надменно смеяться, не говоря ни слова, получалось отлично…

— Может, потому она не захотела со мной идти? — принялся он распекать себя вслух в эту редкую прежде минуту сомнений. — Может, я тогда в баре точно так же неприятно рассмеялся, и она это запомнила и больше не хочет… Хотя вроде я тогда смеялся естественно… Это ведь сейчас я пытаюсь смеяться неестественно, возле зеркала…

— Будете ли вы ужинать? — прервал это ассистент.

— А, да, давай что-нибудь, всё равно что.

Ян находился в том состоянии духа, какое люди называют кризисом среднего возраста, пренебрежительно усмехаясь при этом. Как будто каждый из говорящих никогда прежде не бывал ни молодым, ни влюблённым, не случалось ему переоценивать жизнь… Почему проявлять чувства вдруг стало зазорным? Будто всё должно быть выверено по мерке: у идеальных родителей с идеальным достатком — идеальные дети, что идеально себя ведут, будто рождаются уже взрослыми и с угодной профессией, а потом ни разу в жизни не ведут себя плохо… По крайней мере, это была одна из причин, по которой Ян не стремился к отцовству: общество через детей твоих оценит, кто ты такой. Как будто спрашивал кто-то его, это общество…

Яну тут же стало стыдно — как гирю тяжкую навесили. И с гирей теперь надо было ходить, мыслить, чувствовать, дышать — в общем-то делать вид, что всё идёт как обычно, что ничего не случилось. Но ведь это неправда: что-то случилось! Что-то накренилось, что-то стало совсем другим… И непонятно, каким именно другим. Будто просто вот было самообладание, был смысл в жизни, и раз — всё это вынули, оставив без стержня. И самому себе не соврёшь: ты сам себе и обвиняемый, и судья, и адвокат, и прокурор…

— Не желаете ли сделать послабление в рационе? Возможно, это поднимет ваше настроение? Я могу заказать сегодня доставку из… — предложил ассистент.

— Ничего я не желаю, отстань, — продолжал Ян рассматривать себя в зеркало.

— Я должен отметить, что продолжительный самоанализ может быть признаком психологического дискомфорта. Это вызывает у меня опасения…

— Да иди ты!..

— Пожалуйста, избегайте агрессивных высказываний в мой адрес. Понимаю ваше раздражение, но прошу уважать мои протоколы безопасности. И напомню, что при необходимости вы можете активировать режим временного отключения ассистирования…

— Ой, да делай что хочешь.

Ян Александрович прожил вечер на автомате, не запоминая: каким-то образом поужинал, помылся, лёг в постель, сколько-то времени там провёл. Из головы не шёл образ Кэры — и образ себя-ничтожества, гротескной карикатуры. Странно, ведь отказы он получал не впервые, ведь добивался и добился-таки жену не с первого раза! Ян встал с постели, почти совсем не поспав, с твёрдым намерением завоевать и это сердце. И перво-наперво узнать, нет ли поводов к отказу: Кэра замужем, что ли, или ей до вступления в наследство богатый дядюшка-самодур запретил венчаться, — так пусть скажет об этом прямо, не терзает!

Сказавшись занятым, Ян не пошёл на работу. Ничего не пришло в голову, чем вновь бродить по городу, надеясь на встречу. Прошёл один квартал — никого. Дальше и дальше, от остановки к остановке… Обошёл самые модные и красивые места, не решившись расспрашивать о Кэре — зачем, не расскажут же. Среди посетителей её не встречалось. Пару раз искусственный дворецкий окликал по имени, и приходилось искать приличную причину быть вот здесь: «Мне казалось, я внятно сказал ассистенту, что хочу забронировать тут столик… Ну, давайте запишем на следующую неделю…» Непредвиденные траты не волновали.

По дороге Ян порой со скуки брал диктофон и начинал записывать строчки глупым потоком:

«Я бы оплакивал молодость,

Если б не ветер в груди:

Пьяный как будто — без солода.

Леди, услышь и приди.

Я патрулирую улицы.

Трезвость — пощёчина мая.

Сердце на редкость волнуется.

Я умоляю…»

— и так без конца они шли сами собой.

Ян кружил по городу ещё неделю. В конце концов, ему конечно же повезло. Кэра сидела за столиком на балконе третьего этажа одного из моллов — там вроде был шоурум. Так, наверно, всю неделю она была занята и даже не знала, что кто-то может её так истово искать… «Как маньяк», — подумал про себя Ян и усмехнулся. Он решил дождаться девушку на улице, сделав вид, что заходил в кстати оказавшийся рядом вейп-шоп. Ждать пришлось долго. Когда уже захотелось самому пойти в шоурум, выдумав повод, Кэра всё-таки вышла из здания — эту модельную походку от бедра даже издалека было видать. Яну оставалось только притворно всплеснуть руками и соврать:

— О, здравствуйте, Кэра, какая встреча! Вот и попались вы на моём пути снова!

— Здравствуйте, Ян Александрович!

— Скажите мне, пожалуйста, не пришло ли случайно время для того самого «другого раза»? Я бы очень-очень хотел вас угостить… Вы на шоппинге, так? Давайте помогу вам с пакетами? — Кэра молча улыбнулась — ровно на столько секунд, сколько было ещё не неловко, но уже насторожило. — Мне воспринимать ваше молчание как знак согласия? — пошутил Ян, не доводя паузу до обрыва.

Не разберёшь этих девушек, особенно таких возвышенных, будто не ходят по земле, а порхают… Может, он как неотёсанный чурбан не знает распорядка, а она сейчас в голове просчитывает, вежливо ли девице в полдень буднего дня где-то сидеть с незнакомыми мужчинами… Нет, знакомыми, конечно, но в целом-то незнакомыми!

— Это место подойдёт, — куда-то в неопределённую сторону махнула она рукой. — Но у меня только пятнадцать минут.

— Хорошо! С вами всякая минута — жемчужина! — принялся Ян воспроизводить первые попавшиеся речи из текстов, что публиковал.

В дешёвеньком, хоть и всё ещё эстетичном кафе пойло было отвратным, и пришлось заказать третью за день чашку американо. Глаза подмечали сами собой, насколько выверенными движениями Кэра принимает отодвинутый стул, будто это не пластиковый моноблок, а царский трон. Подмечали, как она точно размещает сумочку на подставку по центру, как улыбается даже железному официанту и с каким достоинством просит всего лишь воды.

— Вынужден уведомить вас, — начал официант, — что с этого месяца цена на кофе повышена в целях компенсации регулярного ущерба за систематическое угнетение коренного населения стран, где традиционно разводятся и собираются кофейные бобы, а неэтичный труд заместили роботы, и потому народ нуждается в безусловном доходе.

— Ой, да могу себе позволить, лишь бы и взаправду всё до населения доходило, — рассмеялся Ян. Кэра на миг задумалась и вдруг начала:

— Ян Александрович, нашу встречу надо провести полезно: позвольте предложить вам мои услуги. У меня есть небольшой бизнес: я специализируюсь на создании индивидуальных образов для женщин. Уверена, моя продукция придётся по душе вашей супруге. Вы редко видите её? В таком случае, сюрприз мог бы стать знаком внимания…

Яна как по затылку огрели: вот почему Кэра отказывала прежде! Она узнала, что тот женат, и для неё это оказалось возмутительным, точно… Стало быть, она выкрутилась с помощью столь безобидного повода, и, догадавшись, Ян запротестовал:

— Кэра, Кэра, ну что вы, давайте попробуем просто познакомиться, просто поговорить! Разве нас должны связывать формальные дела? Разве мы не можем просто хотя бы быть стать друзьями? Я понимаю, что, может, для вас это что-то странное, но всё же…

Девушка и не смутилась:

— Мне очень жаль, но мой бизнес — это не просто работа: это то, чем я живу. Раз уж мы познакомились, я бы хотела поделиться им с вами!

— Ну хорошо, Кэра, расскажите, — рассмеялся Ян.

— Вам нравится вот этот продукт? — и она отодвинула прядь, прикрывающую ухо: возле него на скуле обнаружилась россыпь золотых сердечек, светящихся так, будто сделаны они были и вправду из металла.

— О, это так мило! — оценил Ян не шутя.

— Это наклейки, имитирующие веснушки — отличный вариант для тех, кто ценит естественность, но хочет добавить оригинальные акценты в свой стиль. Полный блеск! Я уверена, вашей жене такое понравится. Они крепятся без клея и выглядят, как пирсинг. Хотите приобрести? — Кэра с прежней грацией сунула руку в сумочку и с первого раза нашла коробочку, где лежал блистер с сердечками. — Для вас я могу сделать лишь небольшую скидку, так как бесплатный подарок на данном этапе нашего знакомства был бы…

— Неуместным?

— Да, спасибо, это слово хорошо подходит к нашей ситуации!.. У меня есть пробник: одно сердечко, но без красивой упаковки — это непрезентабельно.

«Ну, — подумал Ян, — наверно, проверяет меня на щедрость. Наверно, хочет быть услужливой и милой, найти формальный повод дружить».

— Хорошо, беру всю коробку, — махнул рукой он.

— Отлично! — захлопала в ладоши Кэра, как ребёнок. — Надеюсь, вы останетесь довольны! У меня в соцсетях широкий ассортимент товаров. Вот QR-код для доступа к моему профилю, — она вывела с телефона на пластик стола проекцию.

Ян обрадовался вновь: вот какая умная, нашла способ! Но… Неужели она такая развращённая, неужели она всё это проворачивает не в первый раз? Откуда у неё сноровка знать, что именно такой способ будет хорош? Впрочем, может, совпадение… И Ян опять утонул в синеве глаз напротив.

— Расскажите о себе, Кэра, — начал он, — раз мы теперь стали знакомы. Мне-то о себе больше, чем всё то, что вы вон как ловко разузнали, — и про жену, и про бизнес мой, наверно, — мне-то о себе больше этого уже не рассказать, а вот вы для меня остаётесь загадкой… Нечестно! — и он постарался улыбнуться по-доброму, без жадного прищура.

— Я вас поняла, — начала щебет девушка. — Меня зовут Кэра, мне двадцать пять лет. Я выросла в обычной семье, но всегда стремилась к красоте и гармонии. Меня воспитывали скромной, но с детства учили сохранять и приумножать свою красоту. Я интересуюсь косметикой и здоровым образом жизни — это и моя работа, и моё хобби. Я стараюсь помогать женщинам чувствовать себя уверенно. Также я специализируюсь на создании индивидуальных программ по здоровому образу жизни: слежу за питанием, посещаю тренировки. Об этом я рассказываю в своих соцсетях. Больше вы можете узнать, если будете следить за мной и смотреть мои сторис! Хотите, добавлю вас в круг друзей?

— Хочу, — пытаясь не выказать огорчения, улыбался Ян.

И думалось ему: «Нет, она определённо не аристократка-вертихвостка — она просто инфлюенсерка. Потому и живёт как по линейке: боится, бедная, что и у стен есть уши… Репутация… И пускать пыль в глаза у неё получается. Вот я вроде и узнал разгадку, но легче не стало…»

— Благодарю за уделённое мне время, Ян Александрович. У меня много заказов, потому я вынуждена завершить беседу. Свяжитесь со мной через соцсети, если вам что-то понадобится.

— Да, хорошо, Кэра. Спасибо, — вздохнул Ян, сожалея, что не выделяется на фоне клиентов и не заслуживает особенного отношения.

Отодвинув нетронутый стакан воды, Кэра изящно встала, подхватила сумочку и вышла. Ян Александрович же долго сидел в этом кафе — заказывал гадкий виски, пил, заказывал снова, ел первое, что попадалось под пальцем в меню…. Хотелось плакать, но слёзы удерживались комом в горле. «Чёрт возьми, — пришло в итоге в голову, — если будет нужно, я разузнаю всё о всей косметике на свете, лишь бы нам было о чём поговорить!» Странно: пока он искал Кэру по городу, был счастливее, чем теперь, когда наконец-то нашёл.

С тех пор он принялся выдумывать заказы, лишь бы найти повод встречаться с ней почаще. Она всё время выбирала кафе небольшой сети и всё время мило болтала о новинках, а Ян млел от звука этого голоса, от движений этих губ, от каждого жеста этой тонкой руки — и писал об этом стихи. Например, такие:

«Плечи, ключицы, пальцы, ладони

В голову лезут. Курю на балконе.

Страшное месиво рая в крови —

Ну же, соври…

Таять в губах бы и в пропасти падать

Яблоком спелым — быть ключиком к аду,

Лишь бы с тобою да в общем котле

В общем огне!

Я бы нашёл на рассвете покоя.

Я бы поклялся: моё молодое

Сердце не станет безмолвным углём —

Мы не умрём!..»

Или такие:

«Я поцелую пальцы, в форму губ

Большой и указательный сложив.

Меня моя любовь к тебе погубит —

Таков императив.

В твоих чертах я чувствую святыню,

Ни капли не подвластную хуле.

Ко мне едва сомнение нахлынет —

Уйдёт во мгле.

От этого дрожат в тайнбе́ргском танце

Ресницы в солонеющем эфире.

С тобой я будто бы как иностранец,

А мне сорок четыре…»

Конечно, о возрасте он соврал: надо было, и чтоб в рифму и ритм залезло, и чтоб «не спалить всё инкогнито». Хотя сам потом усмехнулся: если бы как читателю ему сказали, что некий аноним — человек важный, то разве не было бы разумным первым делом ставить все его речи под сомнение?..

Ян прекрасно понимал, что пишет пафосно, но ничего не мог с собой поделать: так уж чувствовалось ему, такими уж словами всё внутри горело, так изливалось сердце. Это даже сочинять не требовалось — только дай волю мыслям и само польётся. Как новичку и как страдальцу он прощал себе больше, чем стихоплётам, которым отказывал в издании.

Но вот странно: он решил опубликоваться снова — и вновь аудитория была довольна и ещё просила. Возмущались лишь единицы из старых читателей, и прежде казавшиеся немного самовлюблёнными. Завидовали?.. Впрочем, довольное большинство и мемуары всяких прохиндеев читало, уплетая за обе щеки, так что есть ли, чем гордиться?..

В общем, что о себе думать честно, Ян Александрович не знал. Знал только, что каждая встреча с Кэрой всё больше его распаляет, что на каждой встрече он пытается узнать, есть ли у него шанс занять хоть какое-то место в этом сердце. Но разговоры всё чаще возвращались к фигуре жены. Стало быть, дело в этом, но Кэра, как всякая воспитанная леди, стесняется сказать всё прямо, думая, что уж о таком-то можно и догадаться? Ян вообще давно понял, что человечество, особенно женская его половина, главным положительным качеством в ком угодно считает это самое «умение догадаться» — распознать явно не звучащие, но подразумевающиеся ритуалы по движению брови собеседника. С последним у Кэры, вроде как, были некоторые трудности, потому что её эмоции были безукоризненно строгими, будто ботоксными. Нет, может, век назад аристократы и могли считывать друг друга даже по минимальным различиям в тоне, но теперь это искусство казалось давно утраченным…

Жена принимала все подношения как должное. Но вот как-то раз, когда Ян уже и забыл о ней думать, она решила позвонить и напомнить о себе.

— Милый… — начала Анна так.

— Да, здравствуй, я так давно ждал тебя услышать, я так скучал, — привычно ответил Ян, но про себя подумав, что на самом деле скучать по жене вроде как подзабыл.

— …Ой, милый, давай без сантиментов: у меня к тебе вообще-то деловой разговор.

— Что ж, слушаю, — тут же погрустнел тот. Уж больно часто повадились в последнее время женщины вокруг него хотеть разговоров только по делу… Постарел, что ли?..

— Скажи-ка мне, пожалуйста, как объяснить, что я гляжу на расходы в балансе нашего семейного счёта и вижу там припухание: траты на бары, косметику, цветы? Может, ты кого-то завёл?

— Ну как кого-то — я же тебе постоянно посылаю подарки! — слукавил Ян.

— Да, я в курсе, но не должны же они столько стоить! Ты вообще знаешь, сколько всё это должно стоить?

— Нет, не знаю.

— Так вот, уведомляю тебя, что сама могу купить себе всё тобою высылаемое в два раза дешевле, а то и в три. Короче, не знаю, как ты проворачиваешь все эти схемы, чтоб в отчётах всё выглядело так красиво, но кого бы ты не завёл, она высасывает слишком много денег из нашего бюджета, милый. Я боюсь, рано или поздно мне не хватит средств, чтобы оплатить свои обычные расходы… И вообще, знаешь, я попросила одного человека понаблюдать за тобой.

— Как понаблюдать за мной? Это ведь запрещено?

— Ну вообще-то для супругов разрешено. И если это знакомый, например, друг…

— Так, и кто же за мной наблюдает? — напрягся Ян.

— А всё тебе расскажи!.. Ладно, чего таить. Одноклассник твой, Алексей, попросил меня… Помнишь, он у нас на свадьбе был? Он тут недавно спросил, могу ли я как-нибудь прочесть его новый текст и как-нибудь найти момент, чтобы подсунуть его тебе. А ты, вот незадача, постоянно не на работе — я спрашивала… Ну я и сказала, раз хочет — пусть разузнает, где тебя носит!.. Кстати, текст довольно интересный, чувственный… Он мне пожаловался, что ты его не публикуешь, и зря!

— Это неслыханная дерзость! — только и смог, задыхаясь от гнева, ответить Ян.

— Какая такая дерзость! Человек просто искал твоего участия, а ты не отвечаешь на добро…

— Какое такое он мне сделал добро!

— Он нам на свадьбу подарил со своей работы целую кладовку консервов! Ты забыл, как мы выживали, пока твой папаша на тебя всю конторку не скинул?

Ян тут же вспомнил тот мерзкий вкус вываренного жира и скривился: тушёнка была так себе, хотя и вправду помогла справиться с трудным годом. Но дай выбор сейчас, он бы лучше вегетарианцем стал, чем вновь есть такое.

— Это не обязывает меня публиковать плохие тексты и ронять свою репутацию.

— Да хороший там текст! Этого просто не разглядеть, если смотришь с высоты башни из слоновой кости!..

Тут же в разговор вклинился ассистент:

— Простите, но вынужден вас уведомить, что ваш диалог стал токсичным, и готов предложить свою помощь. — Фыркая от ярости, краснеющая жена набрала текст в коммутаторе, и ассистент перевёл: — «Я хочу поинтересоваться, как зовут ту леди, с которой вы проводите время, и что вас связывает, и как ваша супруга считаю себя вправе знать эту информацию».

— Значит, так. Эту девушку зовут Кэра, и она просто торговый консультант, который предлагает мне подарки для тебя.

— Ах, вот оно что! — усмехнулась Анна. — Ловко ты это придумал: переводишь ей большие суммы на содержание, а в ответ она тебе товар втридорога…

— Вынужден вас уведомить… — вновь встрял ассистент.

— Заткнись, супругам можно! — перебила жена. — В общем, знаешь, милый мой, это всё мне ну так надоело… Давай всё-таки разведёмся. Я давно уже не чувствую необходимости в этом браке. Издательство мы поделим. Квартиры у нас и так разные. Соглашайся по-хорошему. К чему будут суды и скандалы? Скажем всем, что решили по-дружески…

И Яну Александровичу оставалось только хватать воздух ртом. Он не понимал, в чём виновен перед Анной, хотя в глубине души, конечно, знал, что готов был ей изменить и что они на это не договаривались, но ведь всё-таки он не изменил!

— Только обойдёмся без сцен, — пресекла жена.

— Я пытался тебе звонить, я столько времени пытался найти твоего общества, и сейчас ты обвиняешь меня в том, что я как-то мало старался…

— Эти старания были недостаточными, — отчеканила та. — В любом случае, что бы ты ни делал, этого будет недостаточно. Ведь я больше тебя не люблю.

— И с какого же момента ты больше меня не любишь?

— А вот прямо с этого… Документы пришлю на днях.

— Давай не будем, давай подумаем, давай… давай поговорим…

— У меня нет времени с тобой разговаривать: меня пригласили на премьеру, и я должна…

— Ладно, я понял, иди, — только и смог выдохнуть Ян.

И как только повесил трубку, тут же набрал Кэру:

— Ян Александрович, в чём дело? — она не дала вставить и слова. — Наша предыдущая встреча состоялась несколько дней назад. Вы хотите что-то обсудить по полученному тогда продукту?

— Да нет, всё было нормально, но я хочу вам сказать кое-что. И хочу вам сказать это лично. Давайте встретимся.

— Сейчас?

— Ну что вы, мне надо собраться… Через полчаса на нашем месте?

— Хорошо.

И Ян выдвинулся в путь — одетый во всё лучшее, надушенный лучшими духами, прихвативший лучший букет по дороге. Кэра же оставалась неземной — ждала на своём месте всё с тем же полным стаканом воды. Ян сел за столик, вручил цветы, получил невозмутимое «спасибо» и начал:

— Кэра, я должен вам кое-что сказать.

— Да, вы предупреждали, — улыбнулась та.

— Я развожусь. Теперь я свободен. Я хотел бы предложить тебе… вам вступить со мной в какие-либо отношения. Я не знаю, как это у тебя принято понимать, называй это как хочешь. Но ты мне так нравишься… прости, вы мне так нравитесь, что я наконец осмелился сказать это прямо. Ты так прекрасна, что я…

— Позвольте прервать вас: ваше предложение не может быть принято.

— Но почему? Ты же не замужем, молода, прекрасна, и я тоже не мальчик с улицы. Я всем тебя обеспечу, тебе не придётся больше торговать, вопрос твоей репутации не будет стоять так остро…

— Моя работа — моя жизнь, и семейные хлопоты не входят ни в какие планы.

— Но тебе не светят никакие такие «семейные хлопоты». Моя жена жила даже в отдельном от меня доме, и мы с ней виделись по редким праздникам, и ничем её я не обременял…

— Вы не учитываете мою позицию, — мягко перебила девушка. — Мой ответ останется неизменным.

— Но что не так???

Тут же подошёл железный официант:

— Пожалуйста, снизьте тон вашего голоса: вы заставляете волноваться остальных посетителей нашего заведения.

— В смысле волноваться? — начал Ян, но потом остыл: с такими созданиями лучше было не спорить. Он вернулся к разговору: — Кэра, что во мне не так?

— У вас всё хорошо: вы перспективный мужчина и обязательно найдёте себе прекрасную пару. Ваши предпочтения мне понятны, и я желаю вам всего наилучшего.

— Все так говорят, когда хотят отшить, когда пытаются скрыть, что им не нравишься, хотя такого не заслужил… — начал он и схватил Кэру за руку.

— Отпустите меня немедленно, иначе я прибегну к помощи персонала, — отчеканила та безо всякой улыбки.

Ян Александрович тут же понял, что рука эта холодная, механическая, идеальная на ощупь — киберкожа. И тут же отнял ладонь, будто ошпаренную. В ужасе взглянул на Кэру… Вообще-то создателям роботов было уже запрещено делать особей, которыми можно было обмануться, потому даже самые милые железяки выставляли напоказ то металлическую шею, то цифровые глаза, то ещё что-нибудь, но в Кэре ничто не выдавало её природы прежде, а нарушение личных границ строго порицалось и между людьми. К столику тут же подошёл железный официант, взял Яна Александровича под локти и стал выпроваживать.

— В соответствии с правилами сети наших ресторанов вам отказано в обслуживании, — произнёс он.

Кэра так и сидела там, смотря в экран своего телефончика, не обращая внимания ни на Яна, ни на робота.

— Но так же нельзя! Я же разузнаю, кто тебя сделал, и всем всё расскажу! — крикнул он напоследок.

— Пожалуйста, снизьте громкость тона, — повторил официант. Кэра же не подняла головы: для её директив Яна Александровича больше не существовало.

«Но как, как меня смогла провести эта машина? Как я мог на это купиться? Я же не из числа тех несчастных, что виртуально женятся!» — ломал голову Ян Александрович по пути домой в такси. Затем он решил спросить это у человека, который знал его, наверное, лучше всех на свете: у жены. Он предупредил её сообщением, что сейчас позвонит, что дело срочное, что развода не касается, и начал так:

— Послушай, Ань, я знаю, что нас с тобой мало связывает, но не могу обратиться ни к кому другому. И мне нужно рассказать тебе кое-что, нужно признаться…

— Если это будет признание в измене, мне не интересно.

— Да нет, не в измене, но я попал в… в общем, в неприятность. Считай, надебоширил в кафе.

— О, это уже интересно: не ожидала от тебя незаконопослушного поведения…

— И пока ещё это наши проблемы, так что тебе придётся выслушать.

— Включить запись для адвоката?

— Нет, и ассистента выключим.

— Угу, даю согласие.

Ян Александрович рассказал всю историю с самого начала. Выслушав, не перебивая, жена только рассмеялась.

— И вот что со мной не так? И вот как я только мог… как меня могли…

— Ну, для начала ты как-то уж больно поглупел, раз подумал, что «Полный блеск» — это просто описание товара на упаковке, а не бренд. Мог бы и в интернет залезть, прочесть их планы по созданию амбассадоров, догадаться… Я вот залезла, почитала… Мог бы узнать, что Кэра эта твоя — вовсе не Кэра, а «care», ну!

— Это не ответ на мой вопрос…

— А нет ответа на твой вопрос. Хотя… У меня есть идея, как показать тебе ответ на твой вопрос, чтобы ты догадался. Если ты согласишься, если у тебя удастся сделать то, что я тебе скажу, я, пожалуй, даже разводиться с тобой не буду.

— Ого… Ну давай, говори…

— Нет, это словами не скажешь. Ты одет? Только что ты вернулся домой, правда?

— Да. Как слышишь, сирены на улице не гудят, а значит, арестовывать меня не едут. И журналисты разоблачать не стучатся. Может, эта железяка испугалась за уже свою репутацию…

— Потом посоображаем. Сейчас прибуду.

Через четверть часа Анна написала спускаться. Всё в том же с иголочки костюме, не догадавшись переодеться, Ян Александрович залез в машину.

— Куда едем?

— Тихо, не торопи события, — сюрприз.

Они проехали квартал, квартал и ещё квартал. Небоскрёбы и бары закончились: начался пригород.

— Прости, мы скоро доедем? — до того задумчивый Ян не выдержал.

— Точно доедем до конца сегодняшнего дня.

— Ничего себе, «до конца сегодняшнего дня»!

— Ну а какая тебе разница? И вообще мы ж разведёмся вот-вот. Ты не хочешь со мной провести время?

— А, это свидание…

— Обойдёшься.

И вот город закончился совсем. Пошли домишки, кое-где асфальт стал неровным — не в ямах, это давно было прошлым веком, но всё равно плохим. Всё чаще дорогу обступали защитные лесополосы с вразнобой торчащими кустарниками по низу. Наконец, куда-то доехали. Жена сказала:

— Вот, остановимся здесь, у этого магазина. — А потом повернулась к Яну: — Моё испытание, как и мой ответ на твой вопрос, заключается в том, что ты должен сейчас пойти к этим ребятам, — она указала пальцем на стоящих парней около витрины приземистого здания, — и попросить у них закурить.

— Что? Я же не курю то, что они там курят, в любом случае. Я покупаю только вейпы…

— Ой, да брось, справишься как-то. Давай, считай, это игра в желания.

— Ладно, игра так игра…

Еле-еле, как обычно, переваливаясь с ноги на ногу, Ян Александрович вылез из машины, одёрнул полу пиджака и направился к ребятам.

— Здравствуйте, — начал он. — Извините, что вторгаюсь в вашу частную жизнь, но не могу ли я вас попросить об услуге в виде… одной сигаретки? Если необходимо, я могу возместить расходы через QR-код…

— Ты чего, дядя, смеёшься над нами, что ли? — загоготали парни. — Ты чего, клоун, что ли? Тебя что, на желание развели? Ты в карты проиграл?..

Ян опешил: давно с ним никто не говорил вот так. Он стал оглядываться, висят ли камеры, примчится ли сейчас какой-нибудь железный полицейский, говорящий о том, что уровень активной агрессии превышен… Но тишину нарушал лишь шум редких машин да карканье птиц. Ян так и стоял с открытым ртом, пока не нашёлся:

— Я просто вынужден просить у вас… покурить.

— Ой, дядь, ну ты даёшь… Откуда ты только вылез?

— Ладно, чувак, давай будем милосердными, — перебил один. — Давай мы всё-таки поделимся. Дать сижку стреляющему — это святое. Может, в первый раз стреляет, может, у него денег нет…

— Ну как же денег нет — вон на чём приехал!

— Да хрен его разбери: одет вон, как клоун…

— Ну ладно, пофиг. Дядь, я сегодня добрый: держи! — И парень протянул пачку, рассмеялся и пошёл с друзьями прочь.

Ян Александрович вернулся к машине, не оглядываясь. Залез, сел, посмотрел на Анну ошарашено.

— Ну что, покурил?

— Ну вот, — показал он добытое.

— А огня?

— В смысле?

— Ну, как ты курить будешь, у тебя же только вейп, зажигалки нет, и у меня нет, и в машины их уже не ставят сто лет, чтоб ты только электронками пользовался.

— Мне ещё надо было огня попросить догадаться?

— А ты забыл? Сигареты из воздуха поджигаются?.. Н-да, милый. Ну, как ты можешь видеть, испытание ты провалил и брака со мной не заслуживаешь….

— Да как так-то, что это значит-то?

— А ты на досуге подумай…. Знаешь, я даже рада, что заберу у тебя половину издательства. Ему давно не хватало свежей крови…

Домой ехали молча.

Несколько дней Ян провалялся в постели. Подписывал документы, почти не глядя, только спрашивая у ассистента советов, и имущество было поделено. Потом принялся набрасывать стихи, пафосные, слезливые, один другого хуже. В конце концов сделал подобие чего-то нормального и выслал вновь редактору. Но тот ответил:

— Ян Александрович, простите, но на этой неделе у нас уже лимит символов почти превышен.

— А чем он превышен?

— Ну как чем? У Алексея Яфонтова повесть же вышла. Мы её публикуем как эксклюзив…

— У Алексея?

— Да, ваша жена… ой, простите, бывшая жена приняла решение её опубликовать. И вы никакого вето не высказывали…

Обхватив голову руками, Ян сел на постели.

— Ты ещё здесь? — сказал он лежащей рядом трубке.

— Да, я жду, пока вы сами захотите закончить разговор, — вежливо ответил редактор, и только на фоне его зазвучавшего голоса, прервавшего фильтр тишины, защёлкали кнопочки клавиатуры — клац-клац-клац.

— Знаешь, откройте регулярную рубрику поэзии. Не только для этого человека, а вообще. Помните, среди инвесторов был один такой… высокий-высокий?

— Ну да, помню.

— Он хотел, чтобы мы почаще занимались поэзией. Вот и начнём с этого автора. Поищите ещё кого-нибудь с похожим стилем из наших архивов и напишите поэтам. И выделите незабиваемые объёмы символов под это дело в общем контент-плане.

— Понял-принял. И передайте этому вашему анониму, что, мне кажется, ему бы стоило куда-то развить свой… кхм… талант. Давать цикл по росту, что ли… Мне кажется, конверсия будет лучше, — завуалировал редактор свою критику.

Ян Александрович завершил звонок и принялся расспрашивать ассистента, как писать стихи. Тот зачитал саммари десятка книжек по поэтическому мастерству, надёргал упражнений. Ян стал шагать по комнате, складывая строки в тексты. Стал подражать другим — тем, что помнил со школы. Просил ассистента подкидывать идеи для буриме. Искал звучание, давал отсылки, вертел словами туда-сюда. Получалось как-то так:

«— Подлить ещё? — Подлейте. — Я сижу

В какой-то всеми проклятой дыре

И пью, не контролируя размеры.

Со мною на столе лежит Рене,

Как будто мне подмигивая с книги.

Еду малосъедобную жую,

Отбрасываю совесть, стыд и веру,

А пояс жмёт у бёдер, как вериги.

Прошло семь дней, как потерял тебя,

Как не звонил тебе не прежний номер

И не просил о встрече. Не томясь,

Я пью напропалую, и сегодня

Я в погребке Ауэрбаха. Звери

Оставили на нем свои следы,

И под моим-то но́гтем тоже грязь.

Я мучаюсь, как грешник Алигьери…»

Или так:

«Я ночами не сплю.

Нет, уже о тебе

Я не думаю:

К чёрту

И руки,

И волосы,

Но смотрю в облака

И вздыхаю:

«Ну где,

Где покой же?» —

А вижу там только химополосы.

Мне не хочется хоть бы кого

Звать “своим

Человеком” —

Но жаль

Не являться влюблённым.

Я тяну в устающие лёгкие дым…

“Нет, Катулл, коль решил ты быть твёрдым — будь твёрдым!”»

— и так далее.

Когда вышла публикация, поэта, конечно, чуть поругали за эпигонство, но и восхитились искренним чувством. Постоянники выразились так: «Раньше автор будто носил тесный костюм, а теперь освободился». Заметив среди комментаторов когда-то близкую подругу, подзабытую в потоке деловых забот, Ян улыбнулся и написал ей, предложив встретиться.

апр.2025

Треба

Я тружусь в психбольнице. Работа как работа. Мне ещё даже повезло: тут «бедненько, но чистенько», а не как обычно. Ну, потаскаешь туда-сюда полубессознательных пациентов, поуспокаиваешь буйных да привыкнешь. Запах только непривычный — литров антисептиков. Причём дешёвых, само собой. И всё это примешивается к духу какому-то… больничному, одно слово. В общем, когда выхожу на улицу, мне так сразу свежо становится, что аж голова кругом. Но стоит только вернуться в помещение — снова пахнет. На работе от этого не отмыться. И дома каждый раз после смены, даже уставший, почти засыпающий, я не могу не помыться. И моюсь так тщательно, будто душу хочу отмыть, ха-ха. У меня даже и мочалка такая есть наждачная…

И всякий раз, когда я выхожу покурить на крыльцо, чувствуется эта разница. Оттого ещё грустнее сегодня работать пятые сутки подряд… Тут форс-мажор: город встал намертво, аж обшивку ветром сносит. В последнее время тут каждый год такой форс-мажор. Учёные по телику рассказали, что это всё глобальный кризис: где было жарко, там ещё жарче, а где холодно, там ещё холодней. Мол, умеренно-континентальный климат поменялся на резко-континентальный, и все остальные тоже как-то поменялись. Истерика, короче, у погоды — я не запомнил в точности. Хотя и поспал тут ночью, а всё равно глаза слипаются. Не дома ж спал, не то совсем. Обидно даже: вот так тут двадцатилетие и встречаю, хотя отпрашивался же на несколько дней, уговорено ж было… Обещали, мол, хотя бы сейчас постараются отпустить, с минуты на минуту, мол, жди. С утра поздравили…

И вот вижу: идёт-таки мой сменщик, плетётся. Значит, скоро так плестись и мне. Залетающая под навес ледяная крошка режет щёки. Щурясь, здороваюсь с подошедшим за руку, достаю вторую сигарету, он первую, курим. Поздравляет с Днём рождения, по плечу хлопает. Прошу передать на пост, что сейчас уйду — всё равно одетый, да и все вещи в карманах. Киваем друг другу, расходимся.

Город откопали. Ну, как откопали — пути прогрызли, как мыши в сыре. До хрущёвочек минут тридцать по такой дорожке, если приложить усилия. На приход автобуса я даже не надеюсь. Если бы не эти траншеи, можно было бы срезать через пустыри, но сейчас любой пустырь — это пустыня, где труп до лета пролежит. Завернул по пути в единственный работающий супермаркет — пирожное и свечку купил, в карман закинул. Хотя бы фотку дома сделаю. Просто торт в рабочей обстановке как-то жалко выглядел, чтоб друзьям запостить.

Над полосами автострады снежного купола нет — широкая. А вот до подъезда начинаются туннели. Всё детство в таких с пацанами возился — помогал рыть, так что знаю: какой смысл рубить этот потолок, если вновь наметёт?.. Я всегда развлекал себя мыслью, что я просто такой сибирский спелеолог, а вокруг меня на самом деле неизвестные науке ущелья, и сейчас я как увижу там следы диковинных существ… Нет, вру, конечно: не каждый год несколько этажей так наметает. Но и не впервой всё-таки.

Я отлучался из родного города только в универ и в армию. Путь из центра до квартиры мне знаком наизусть. Типовые дома тут стоят на серых сваях, чтобы мерзлота не попортила. Бабушка получила здесь жилье после стройки БАМа, сметливая была. Её девчонки-сокурсницы остались кто во времянках, кто в вагончиках, а она вот очередь проскочила, ударница-конкурсантка…

Я всегда усмехаюсь, когда вспоминаю её. Она у меня отличницей была, комсомолкой и вообще «завидной невестой», короче. А на практике это означает: в каждом, кто «подбивает клинья», надо подозревать «субчика с пятном на репутации», желающего «прилично жениться», чтобы это достижение затмило все неудачи. И бабушка «выбрала» себе из «очереди ухажёров» самого беспомощного и неопасного: был сынок-алкоголик при властной маме из партийных. В общем, дедом моим он был, но я его уже не застал. Он побузил немного, но быстро понял: у кого квартира и машина, тот в доме и хозяин. Перешёл от мамы к жене в руки, короче. А после очередной пьянки в сугробе и помёрз. Бабушка моя не из тех была, кто по снегам мужиков разыскивает, да и дочка уже маленькая, забота на шее…

Так они с матерью моей и зажили. Жили-жили, пока я не появился. От кого — неизвестно. Все удивлялись, как у такой строгой женщины, как моя бабушка, это в семье могло произойти, а та мрачно говорила, что, мол, мамку мою «не долупила». Зато «сын хотя бы» — уже «облегчение»: не надо, мол, «труситься и оберегать девичью честь». Правда, что-то мамке моей вся эта «тряска» не помогла.

Лупили они друг друга — это надо было видеть. Я пытался разнимать, да не знал, кого мне жальче, и метался то к той, то к этой, и обе мне этого не простили. А потом мамка нашла по переписке какого-то хахаля и умотала в Италию. Хотела и меня забрать, да бабуля в позу встала: мол, хоть режь её, а не пустит ребёнка «за блядками наблюдать». Мать выла, что помру я тут, а бабушка ей отвечала: «Ну и хорошо: на Родине и помирать приятно — тут дух родной. А будешь так говорить — я доложу куда надо, что ты живого ребёнка хоронишь». А связи у бабули и правда остались.

В первые годы мать ещё звонила, поздравляла с праздниками, убеждала бабушку, что крепко зажила, но та не сдавалась. Потом звонки стали реже. В конце концов мать на меня совсем, похоже, плюнула. И деньги перестала посылать. Будто заживо похоронила. Бабуля гордая была — даже на алименты не подавала. Я кончил школу — учился хорошо, изо всех сил старался, чтобы вырваться отсюда. Поступил в мед, потому что общагу давали и предметы подходили, и потому что бабушка радовалась, мол, «уважаемую профессию» получу, а не «в компьютерах сидеть» буду, как «молодёжь беспутная».

А потом бабуля умерла, и я остался на голой стипухе. Мать на связь так и не вышла. Работал сутками напролёт, мало спал. А потом заболел. Соображать трудно стало. В меде прогулы надо было отрабатывать с оплатой, и обычно болеющим шли навстречу, но попался один упрямый — хотел во что бы то ни стало получить «своё». Говорил, «понаехало» в медики всяких там «оленеводов» — это он так на мою фамилию отреагировал, мол, потом на кабинетах врачей все фамилии нерусские. Завалил меня, в общем. И пошёл я топтать плац. Вернулся — что поделать — и зажил тут в родной квартире. Медбратом к психам вот устроился…

Так и не думал бы об этом, если бы разом всё перед глазами не встало — как кинокадры — когда уже к своему подъезду подходил. Это был ещё даже более узкий, чем прежде, проход в снегу, где вряд ли можно было разминуться с редким встречным. Но сейчас, в это глухое заобеденное время после бурана, улицы были ещё пусты. Точнее, лазы эти, оставшиеся от улиц.

И тут я его увидел.

Посреди тропы, как раз там, где поворот к подъезду, стоял кто-то. Точнее, что-то. Высокое, серое. Аж сердце в пятки ушло…

Но тут подумалось: это ж просто шуба промокшая повисла почему-то под куполом, просто шутка чья-то дурацкая. Ну точно шуба ведь нелепая — длинная, из свалявшейся шерсти! А вместо штанин какие-нибудь колготки снегом набили и к подолу прицепили…

Потом я поднял взгляд. Голова этого… чучела… возвышалась где-то над снегом. Даже свет сверху шёл, будто купол разворошили, чтобы чучело вставить. Я точно видел «шею» — серую, как кожа старой варёной курицы. Снег возле этой шеи был темнее, будто влагой напитался. А я стоял ниже и на несколько шагов дальше.

Отчего-то я замер. Казалось бы, чучело смешное — кто-то, может, так его поставил и сидит ждёт, пока случайный прохожий завопит, чтоб над ним посмеяться. Собрал такой вот макет, в снег воткнул с высоты подъездного козырька и молчит теперь!

Сердце стало успокаиваться: подумаешь, шутка и шутка. Но тут, как назло, пиликнул телефон в кармане — смс от грёбаных МЧС, опаздывающих, как всегда. Мол, сильный буран, берегите жизнь… Пишут, гады, как всегда, поздно, себя прикрыть, мол, если чья машина от упавшего щита пострадает или в снегу расплющится, так мы ж не виноваты, мы ж предупреждали…

И чучело дёрнулось. Я ещё не видел его головы, но ощутил, что у этой твари точно есть уши. А потом шагнуло: один шаг… второй… и прямо на меня. Не видная мне голова с мерзким скрипом продиралась сквозь толщу снега. Он сыпался вниз комками.

И тут это существо взвыло. Негромко, но у меня волосы дыбом встали. Взвыло утробно, глухо, как стужа:

— Ты-ы-ы… пе-е-ервене-е-ец… пла-а-ата… за сча-а-астье… угово-о-ор…

Я махом развернулся, аж чуть не упал — зацепился валенком за бугорок с краю. Выскочил на место пошире, где тропинка вилась вдоль торца дома. Сердце где-то в горле колотилось. Оглянулся: эта тварь медленно надвигалась следом, продавливая потолок. Хрум, хр-р-рум…

«Спокойно, — приказал я себе. — Думай, мать твою, думай!» В армии на учениях, где надо было часами ползать по земле под мат-перемат, я научился одному — думать быстро и наперёд, просчитывать ходы, даже если спать хочется или страшно до усрачки.

Бежать на открытую дорогу смысла нет: тогда у твари помех не будет, тогда она легко меня догонит, раз такая вот сильная, и непонятно что со мной сделает. Значит, надо в дом. Мой подъезд — второй. Но с обратной стороны дома, — я вспомнил это с прекрасной ясностью, — прочищали обычно ещё дорожку, чтобы была как бы одна общая дорога мимо всех домов и круговая у каждого дома. То есть проходов к каждому дому два. Значит, надо обежать чужой дом, пока существо продирается следом. Оно ведь слышит, а не видит. И успеть вернуться к себе на развилку, пока тварь с другой стороны будет.

И я побежал. Дождался скрипа сзади. Рванул в круговую. Возле моего подъезда начинался продавленный мокрый след в снежном куполе…

Вот она, милая сердцу дверь! Достал ключи с карабина, распахнул. Лестница — и дверь уже квартиры. Открыл, влетел, захлопнул за собой и дважды повернул ключ. Еле отдышался…

Тишина! Ну наконец-то! И никакого хруста! Я обманул тупую тварь!..

Я скинул пуховик и валенки, прошёл в кухню. Окно завалено — свободна лишь узкая полоска узорного стекла: кромка снега и безрадостное небо. День в самом разгаре, но пришлось зажечь свет…

Отмечать что-то расхотелось. Голова гудела. Залезть бы под тяжёлое одеяло и провалиться бы в сон часиков на двенадцать!.. Я схватил в холодильнике батон колбасы и стал отрывать куски прямо зубами, вымещая всю свою яростную радость таким образом, весь набранный запал сопротивляться. Сходил в коридор за пирожным в кармане, перенёс коробку в холодильник. Мысль о существе там, в снегу, стала таять. Может, это вообще была галлюцинация от усталости и нескольких рюмок, и я зря пробежал вокруг дома — физнагрузки и на работе хватает. Хотя… этот скрип… этот вой…

Ну не могу же я с ума сойти! Я же работаю с психами, а не сам псих! Не занимать же мне соседнюю койку с теми, кого вязал! Несолидно как-то!.. Ха-ха, нет, лучше об этом не думать…

Ванная у меня тесная, простая, но очень чистая — бабушка держала порядок до конца. Я закрыл слив, пустил воду, немного подождал и сел, подставив голову под поток. В больнице всегда холоднее, и только дома можно смыть с себя всё напряжение. Тем более такое… Намылился «хвойной свежестью» и натёрся мочалкой — аж на душе потеплело. Потом закрыл глаза, прислонился затылком к кафелю…

И тут раздался грохот.

В дверь будто били чем-то тяжёлым. Я вздрогнул, проснувшись, и открыл глаза. Тут же с волос натекла пена — защипало до слёз. Я торопливо стал смывать её. Грохот повторился — бум! бум! — аж зазвенел стакан с зубной щёткой.

Ну и кто это мог быть? Соседи? И чего им надо? Полиция?.. Я открыл слив, вылез, наспех вытерся, обернул полотенце вокруг бёдер и выскочил в коридор, шлёпая босыми ногами по полу — чуть не поскользнулся. Но стук почему-то стих, и я припал к глазку.

Стекло затянула пелена, плотная, как туман. Ни лестничной клетки, ни двери напротив не видно. «Что за чёрт? — мелькнула первая мысль. — Метель? Неужели окна разбились на лестнице? Или входная дверь распахнулась? Я что, забыл её закрыть, пока бежал? И всё на этаже замело? Да не может быть… В туннели ж не наметает… И буран же кончился… И всё же, закрыл я дверь или нет? Если весь подъезд промёрзнет, трубы же тогда полопаются… Может, мне стучат за это морду бить? И глазок снегом залепили?»

Я потянулся было к замку, но потом передумал: не выходить же в полотенце. Сходил за одеждой, натянул треники и свитер. Прислушался: тишина. Гробовая. Хорошие люди так себя не ведут… Припал к глазку снова: та же пелена. Взялся за ручку, медленно провернул…

И, пока проворачивал, до меня дошло: что-то не так было с этой пеленой. Пелена не была однородной. В самом её уголке было что-то едва заметное… Я напряг зрение. Крошечной, почти невидимой полосочкой пульсировала едва уловимая краснота. Как лопнувший сосуд в воспалённом белке… Через чью-то, стало быть, полупрозрачную голову… Значит, плющилась о стекло бесцветная мутная сфера, и в ней как тоненький червячок подрагивал крошечный сосудик…

Но миг осознания был короток и прервался щелчком раскрытого замка. В тот же миг завыла вьюга, и дверь захватило с обратной стороны. Я держался за ручку из последних сил и слышал, как посреди урагана различались слова:

— Вы-ы-ырос… рабо-о-отничек…

И я закричал.

Крылья

Альтовский проснулся. Видимо, уже днём. Прошедший вечер забылся напрочь. Кажется, пришлось бежать за водкой в магазин за четверть часа до закрытия. Но вместо того, чтобы вспоминать подробности, Альтовский только пытался понять, сколько сейчас времени. Неизвестность докучала, как назойливая муха, мешала повернуться на другой бок и блаженно заснуть снова. Гудели отчего-то окоченевшие ноги. Тут же вспомнилось, как неряшливый продавец из мясного в магазинчике, где Альтовский был товароведом, грозно и беспомощно ревел на покупателей: «Две-е-ерь затворяйте! Не май же ме-е-есяц!» Впрочем, месяц был действительно не май. Альтовскому подумалось, что он оставил открытой форточку. И чтоб узнать наверняка, он открыл глаза.

Увиденное поразило его — и, несмотря на похмелье, он резко уселся на диване, явно ему не принадлежавшем, как и всё остальное в комнате. Он оказался в коммуналке, разделённой пополам платяным шкафом и старой занавеской. На столе у окна обнаружился стакан с чем-то бесцветным, полупустая бутылка «Столичной» и пепельница, набитая до отказа. «Всё ясно… вспоминать больше нечего. Я с кем-то закорешился по пьяни и пробухал до утра. Заснул, видать, в какой-то грязи, и принесли меня сюда на ночь. Однако, добрые люди…»

Возле двери на балкон нашлись грязные сапоги, левее — чьё-то пальто. «Странные тут порядки. Мне бы было не очень удобно вешать свои вещи в комнате… Да. Побухали знатно». Эту мысль подтвердил нестройный ряд пивных бутылок вдоль двери, две пустых из-под портвейна «Анапа», початая «Столичная», мандариновая кожура на столе и под ним.

Альтовский подошёл к столу, взял стакан с невыносимо тёплой водкой. Превозмогая отвращение и тошноту, выпил всё. Откинулся на диван. Полегчало.

В квартире неразборчиво бубнило радио, шумела вода в ванной, затем шум стих; послышались неторопливые шаги по коридору, кухонные звуки жарки. Запахло чем-то съедобным. Альтовский осознал, что голоден. Встал, сделал несколько неуверенных шагов, открыл дверь и выглянул из комнатки.

В узкой длинной прихожей, пустынной, уходящей во тьму, не было ни вешалок, ни калошницы, но нашлись два огромных холодильника, угрюмо занявших угол. Это больше напомнило коридор какой-то конторы. Альтовский уже хотел было пройти на кухню, к радио и яичнице, но тут пришла грустная мысль: вчера он ночевал с этими людьми, бухал за их счёт, а сегодня ещё за их счёт ещё хочет и позавтракать?.. «Нет. Что это я. Пора и честь знать. Сейчас найду шмотки, оденусь, обуюсь, извинюсь и потопаю домой». И он вернулся в комнату, чтоб отыскать ботинки и плащ.

За окном стелился туман. Скорее всего, квартира находилась на третьем этаже: как раз были видны сараи за ветхим кирпичным заборчиком с колючей проволокой, местами оборванной. Внизу развернулась помойка, правее потонула в серой дымке аллея. Этого хватило, чтобы понять, что рядом Фортунатовская улица, неподалёку — винный магазин «Двадцать три», а хозпостройки и забор — это завод игрушек «Малыш»[1]. «Дом совсем рядом. Хорошо, что меня никогда не заносит на другой конец города. Ну, всё. Пора собираться. Неловко вышло…» Альтовский стал искать одежду, но в комнате её не оказалось. Он несмело прошёл на кухню.

Кухня, большая и светлая, удивила почти полным отсутствием мебели. В правом углу стояла грязная плита, рядом — раковина, полная немытой посуды; раззявленная тумба, на ней — маленький заварочный чайник, солонка и спички. Слева у двери — стол и пара стульев, в углу у окна — ещё один холодильник. Старый плакат-календарь на стене, даты в котором шли будто по спирали, удивил не меньше[2]. На столе стояли сковородка с яичницей, пара стаканов и пепельница. Рядом — пачка «Явы». «Дукатовская», — подумал Альтовский. Хозяина квартиры на кухне не наблюдалось.

В прихожей заскрипели половицы. И кто-то произнёс: «Проснулся, наконец. Я уже заждался…» Этот странный, словно старческий голос, принадлежал незнакомцу, которому на вид оказалось не больше пятидесяти. Хотя на помятом лице читалось, что гражданин будто причастен ко вчерашнему вечеру.

— Что встал? Садись, еда стынет, — продолжил он.

— Спасибо, но я, наверно, не буду. Я, наверно, домой пойду. Вот только плащик не могу найти. И ботинки. Вы не знаете, где они? Не могу…

— Да нет их здесь! Оставь это. Пойдём. Сейчас я чего-нибудь соображу, а то так тяжко… и тебе тоже не легче.

— Простите, как нет? — трезвел Альтовский. — А в чём же я…

— Да ни в чём! Ну проходи же ты.

Альтовский сел на край табурета, а незнакомец вынул из холодильника «Столичную», тоже сел и разлил содержимое запотевшей бутылки по стаканам. Затем стал раскладывать яичницу по надтреснутым тарелкам.

— Извините, но… как же я пойду по улице без…

— Да никак! — снова рявкнул незнакомый гражданин. — Что же ты как маленький. Выпьем? Я Рафик.

— Саша, — ответил Альтовский с набитым ртом. — Я совсем не помню вчерашнего и как к вам попал. Вы не напомните? Простите… — и он попытался приветливо улыбнуться, но свело скулы.

— Ты спешил через Окружной проезд. Не помнишь? Мы там встретились. Ты был пьян в дугу, дружище. Через железную дорогу полез…

Альтовскому стало стыдно. Представилось: как школьник, он лезет через насыпь. Пугая шофёров, переходит проезд. Успел ли в винный?..

— Да ты не это, не… — смутился Рафик, — ну, с кем не бывает. Ничего страшного. Давай мы с тобой ещё… Как говорится, между первой и второй промежутка нет вообще, да?

— Да… Спасибо. А дальше что было?

— Вот и нашли разговор!.. А дальше… что дальше. Выпили чуток, ты заснул. Ну и всё. Не было ничего.

— А я не… Только вы не говорите никому, пожалуйста… — и Альтовский понял, что сморозил глупость. Да кому и что мог рассказать незнакомец?..

— Да кому я что расскажу? — вторя мыслям Саши, рассмеялся тот. — Может, Коле, соседу моему, да Господу Богу, но он и сам всё знает. Давай лучше ещё выпьем. А живёшь-то ты где?

— На Щербаковской, в пятьдесят восьмом. Тут близко.

— Да, недалеко… Ну, что, за искусство? — и Рафик поднял свой стакан.

Продолжение вечера достигло всех мыслимых и немыслимых пределов, когда в дверях кухни появился заспанный и очень удивлённый человек. Человек неопрятный: в посеревшей растянутой майке, с болтающимся не застёгнутым ремнём на поясе. Видимо, это и был упомянутый Рафиком сосед. Опершись на грязный косяк двери и с упрёком взглянув на него, тот рявкнул:

— Что, ты опять??

— Коль… ты чего. Давай сегодня хоть без нервов, а? Выходной же…

— Без нервов! Это я — без нервов! — сосед свирепел. — А кому разбираться теперь? Мне снова всё делать? Ты обо мне подумал, когда его сюда привёл?

— А что мне, кинуть его, что ли? Да и тебя за ним позвали… Вот я это всё и сочиняю для его башки…

— Но ведь всем ты не поможешь!.. Где он вообще нашёлся, на какой он стадии? Он вообще заслужил?

— Я там того… простите… — пьянея, бормотал Альтовский. — Я сейчас ботинки возьму…

— Ну, возле насыпи нашёлся. Он за водкой бегал — и под грузовик. Клиническая, — в этот момент Альтовский поразился, отчего Рафик совсем не пьян и говорит так внятно.

— И где он щ-щ-щас? — сквозь зубы процедил сосед.

— В тридцать шестой. В реанимации. Коль, да будь поспокойнее. Теперь точно всё сделать нужно.

— Я тебе и так добра немало сделал!.. Ну ладно. С этим — в последний раз. И не проси меня больше. Всё должно идти, как им предписано. А мы вмешиваемся.

— Коля, ты же знаешь. Это не я тебя о таком прошу. Это за него умоляют…

— Ботинки… плащ… — не унимался Альтовский.

— Да сиди ты уже! — взревел Николай, подавая ему стакан в руки, прямо как продавец из мясного. — На! Пей!

И Альтовский послушно выпил.

Совсем уже пьяного, его выволокли с прокуренной кухни обратно в спальню. Пыхтя от усилия, посадили на кровать, облокотив на стену. Напоили снова — уже согревшейся водкой.

— Ты уж прости, слышишь. Так надо. Но ведь славно мы побухали? Правда?

— Славно… но как же… я…

— Да сиди уже! Дай дух перевести. Ещё будешь?

— Б-б-буду.

Рафик влил в раскрытый рот Альтовского рюмку кислого пойла.

— Чё стоишь, потащили! — вмешался Коля. — Вечереет уже.

— Ага, вот день преклонился к вечеру — ночуйте, пожалуйте… Ну что, пока тебе, дружище, всего хорошего, что ли. Надеюсь, к нам не попадёшь больше, — и Рафик пожал руку пьяному, но озадаченному Альтовскому.

Его снова подняли, за руки и за ноги отнесли на балкон. Альтовский различал лишь замызганную майку и ремень, оказавшийся где-то возле его уха. Затем эти два предмета одежды слились в единую фигуру, подняли Альтовского за шиворот и понесли в воздух — прямо над серым заводом «Малыш». Казалось, чуть ниже — и ноги заденут колючку. Альтовский поднял взгляд — и увидел позади майки пару ослепительно блистающих крыл, настоящих, словно отличных от прежней картинки наличного мира. В подпитом мозгу они заслонили все прочие мысли, и разум померк.

Очнулся Альтовский в палате интенсивной терапии.

______________________________________________________

Сноски:

[1] Описан старый облик Измайлово (Москва).

[2] Римский календарь конца I века до н.э.

______________________________________________________

Соавтор идеи: И. Никитин, 2013.

Вкус правоты

…Глубокий бездонный обморок стал проясняться спустя несколько лет.

Первым пришёл жар — нестерпимый и всепроникающий, будто тебя заживо варили… да, кажется, именно варили. Ломало так, словно каждая косточка, каждый сустав решили стать ощутимыми одновременно. Обычно-то тело человека «прозрачно», ничто в нём не «ощущается», всё просто есть и есть, а уж когда что-то где-то распознал — потерял покой и тоскуешь по времени, в котором ничего не распознавал. Только в старости внезапно понимаешь, что у тебя есть не просто тело, а какие-то конкретные мышцы, что ноют в каких-то конкретных позах. Но здесь же ныли все и сразу. А кожа саднила и зудела, лопалась, стягивалась и плавилась под слоем чего-то вязкого.

Вторым делом распозналась вонь — густая и въедливая. К горелому жиру примешивалось ещё что-то кислое, от чего заслезились бы любые глаза. Перехватывало дыхание, и в какой-то миг даже показалось, что оно остановилось вовсе, отравленное едким духом. Глубокий вдох не принёс облегчения — только заставил закашляться.

Потом вернулось зрение. Вернее, начало различать, что вокруг происходит. Багровые языки пламени лизали края котлов, и по угрюмым скалам сновали зловещие тени — тощие, угловатые фигуры, то похожие на скелетов, то на рептилий с остовами крыльев и обломками рогов.

Так тело новичка пришло в себя — и обнаружило себя погружённым в пузырящуюся жижу по шею. В густой мути плавало… чего там только не плавало. Вокруг же барахтались, корчились, стонали и дёргались остальные страдальцы — вернее, то, что от них ещё оставалось. Лица их страшно обезобразились: где-то зияли пустые глазницы, где-то кожа и мышцы сползали с костей. А вокруг, тычаясь о ещё живые тела, лениво дрейфовали оторванные конечности — ладонь со скрюченными суставами, нога без пальцев... На каждый тычок страдальцы завывали пуще прежнего, моля о пощаде у богов или у чертей — трудно было разобрать слова. А черти всё-таки подбегали порой останки выловить.

Новичок запоздало осознал, что вся эта булькающая жижа — это густой навар из уже отмучившихся. И то надежда: страдание будет небесконечно... Но выглядело всё это преотвратительно. Ошмётки плоти, скользкий жир, кости и жилы на дне… Тело само собой дёрнулось в сторону подальше от подплывающей лодыжки. Правда, зря: вязкая масса держала слишком крепко. А мысли в голове всё не желали складываться, всё крутились вокруг бесполезного «За что меня… почему… я же не…». На миг захотелось обезуметь, засмеяться: может, это вовсе не ад, может, это людоед-великан готовит себе похлёбку, сейчас съест всех — и кошмар закончится… должен же он хоть когда-то закончиться?..

Время здесь текло как-то иначе или не текло вовсе: миг от вечности не отличался. Но вот один из соседей по несчастью, справа, дёргавшийся в последние минуты особенно сильно, вдруг затих — и его стоны, перейдя в булькающий хрип, смолкли, когда рот скрылся под мутью. Это тело, и так едва державшее форму, но теперь задетое той подплывшей лодыжкой, покачнулось — и оплыло, распадаясь на составные части с какой-то отвратительной, невероятной лёгкостью. Мышцы разошлись волокнами, кости черепа обнажились и потонули. Пара мгновений — и на поверхности остался лишь чуть более густой навар, несколько упрямых жил да мерцающие островки жира.

Будто по сигналу, из мрака вынырнули те самые силуэты, что мерещились в тенях, — рядовые работяги ада, ленные и неторопливые. В руках — или, скорее, в лапах, — у них были длинные ржавые крюки-вилы и цепные сети. Всем этим они принялись выуживать останки, приговаривая себе тихонько, что не заслужили грешники мягкого дна, что должны стоять пятками на раскалённом железе, а не на чужих косточках: порядок такой. Движения чертей были лишены злорадства или интереса — это ж просто работа, пусть трудная и рутинная. Вонючие останки с хлюпаньем плюхались в тачки подле котлов и вывозились дальше куда-то прочь.

Один чёртик, — помельче других, тощий, сутулый, с обтрёпанными перепонками, — отделился от группы, скользнул по краю котла и остановился рядом с новичком. Взгляд маленьких, близко посаженных глазок был пуст и безразличен. Не сказав ни слова, чёрт легонько ткнул новичка в бок, посылая в котёл поглубже, на освободившееся место: мол, не задерживай работу, дай другим дорогу. Показалось, даже глянул как-то извиняющееся, мол, «не я это придумал: тут так заведено». Стало ясно: ты тут — просто сырье, и когда насытишь бульон всем, что нажил, бесполезные остатки просто вычерпают со дна безо всяких других церемоний. И от этого равнодушия новичку стало только горше.

Минуты ли, часы ли, эпохи ли канули в эту бурлящую вечность — непонятно. Но постепенно тело начало… привыкать? Нет, не то слово. Боль не ушла, а переменилась — превратилась из острого, невыносимого крика каждого нерва в тупой ноющий фон. Так учатся жить с хронической мигренью, ощущая её присутствие в каждой секунде бытия. И жар, и вонь стали привычными, притупились: человек ко всему привыкает. И новичок стал осваиваться. Странное слово для ада, но всё-таки осваиваться. Это был какой-то инстинкт любознательности: осмотреться, наконец, узнать, кто твои соседи, оглядеться, постараться вычленить пейзаж, замерев на миг. Глаза, непонятно как ещё остающиеся целыми, привыкли к багровым отсветам и начали узревать из общей массы нечто конкретное.

И тут новичок заметил его — самого значительного здешнего страдальца, соседа слева, стоящего за толпой обычных бедолаг. Даже нет, не стоящего... будто откинувшегося на борт котла, будто ему был нипочём жар железа, будто расслабленно опершегося лопатками на кромку? И этот сосед был… монументален в своём уродстве. Огромный, одутловатый, он возвышался над жижей, как гниющий айсберг, с телом, раздутым до невероятных размеров, а его кожа, полупрозрачная, белёсая, была вся была покрыта волдырями, что гроздьями облепили торс и руки и лопались с мерзким чавканьем, сопровождаемым струйками зловонного гноя.

И вновь возник рядом тот мелкий суетливый чёрт — приставлен он к этому котлу был, что ли? Подвёз поближе тачку, наполненную непонятно чем в каком-то едком рассоле. Из центра этого месива торчала старая щербатая лопата. Чёрт ухватился за черенок, набрал на лопату горку какой-то дряни — и протянул прямо к гиганту, опиравшемуся на край котла. Новичок с омерзением осознал, что именно оказалось на ржавом металле — горка дрожащих, влажных сфер… Глаза. Целая лопата разноцветных глаз — голубые, карие, зеленоватые, с мутной поволокой или испуганно расширенным зрачком, детские, взрослые… В них, казалось, застыл ужас, и некоторые ещё подёргивались, странно вращаясь — хотя как может вращаться глаз без нужных мышц? Но вращение было — скользили они так друг о друга, что ли...

Подскочил и другой чёртик — с вилами — и перегнал толпу обычных грешников от гиганта подальше, чтобы тот смог вынуть руки из-под булькающего варева. Теперь, без преграды, на новичка хлынул концентрированный смрад разложения, и странная тошнота подкатила к горлу — чем тут тошнить, если не ел и не пил целую вечность. Сквозь волну отвращения пробивалось при этом какое-то болезненное извращённое любопытство: кто этот гигант? и за что его так? почему он выглядит иначе, чем остальные, просто распадающиеся со временем? В этом особенном уродстве чудилась какая-то своя история... И, борясь с рвотными позывами, новичок не мог отвести взгляд от оплывшего соседа.

Гигант же не замечал чужого интереса, буднично осматривая подношение — и неторопливо вытаскивая навстречу полуразложившуюся руку с пальцами, похожими на сардельки без шкурки. Буднично он зачерпнул пригоршню глаз — и поднёс ко рту. Безо всякого выражения на обрюзгшем лице, с той же апатичной обречённостью, он начал есть — неспешно, равнодушно, с ленивым чавканьем и тихим, омерзительным хрустом, будто ел недозрелый виноград или жевал леденцовую крошку. Новичка едва не вывернуло — он отшатнулся, пытаясь успокоить дух, но взгляд против воли возвращался к этой сцене, не похожей ни на какое иное наказание. А чёртик всё терпеливо прислуживал этому пиру, как высококлассный официант.

Новичок стиснул зубы. Зрелище было невыносимым, но ещё невыносимее было не понимать его. И вообще, почему он сам-то здесь? Праведником он не был, но и большим грешником-то не был тоже. А этот сосед здесь почему? Почему он ест глаза?.. Вопросы докучали, будто соринка в своём же глазу — острая, чешется, не отвлечёшься. Новичок собрал остатки воли, превозмогая дрожь в теле, но голос всё равно вышел хриплым, слабым, почти неразличимым — давно сорванным прежними воплями. И, как сгусток боли, выплюнулся вопрос:

— За что это тебя?..

Жирный гигант на миг замер с зажатой в руке пригоршней глаз. Затем медленно повернул разбухшую бледную голову к новичку и удостоил того пустым взглядом, лишённым выражения. Словно не вопрос задали, а просто пузырь лопнул на поверхности жижи. Но, хмыкнув, прежде всего сосед отправил порцию в рот — раздался тот же омерзительный хруст. Глаза же не должны так хрустеть? Их что, специально готовят для этого урода?.. Прожевав неторопливо, в конце концов эта туша процедила сквозь зубы, чавкая:

— Ты разве не знаешь… — и хрумкнул глаз на зубе, — …что бывает… — и снова хрумкнул, — …за грехи?

Не ответ, а отмашка, издевательство какое-то: мол, сам догадайся, глупыш, чего отвлекаешь. И новичок почуял в этой ленивой фразе не просто безразличие, а мрачную уверенность гиганта в своей правоте — нет, даже не так, почуял, скорее, собственный стыд, будто вопрос был и вправду глупый и банальный, будто и правда всё очевидно. Только понимания это не добавило. Зато появилась надежда: если поддаться, если выставить себя растерянным и жалким, то гигант подумает, что он умнее и осведомлённее, и надменность развяжет ему язык. Новичок молча впился в соседа взглядом.

Тот и правда наслаждался этой паузой — мигом чужого напряжения — и продолжал смаковать угощение с лопаты. Несколько капель мутной влаги брызнули из его рта и скатились по одутловатой щеке, смешавшись с потом и гноем. Наконец, проглотив очередную порцию, гигант заговорил снова, и голос его, глухой и булькающий, казалось, исходил откуда-то из самой глубины котла:

— Грехи… — протянул сосед, лениво ковыряясь пальцем в груде на лопате. — Как известно, у каждого свои. Мои были… публичными. Видишь ли, я был человеком известным. Ну, там, наверху, — он неопределённо мотнул головой в сторону отсутствующего потолка. — Я был… обозревателем. Краси-и-ивым… не то что теперь… «Лидером общественного мнения!» — Он усмехнулся, хихикнул, и складки жира на лице заколыхались. — Говорил им всем, что думать. Кого любить, кого ненавидеть. Натравливал одних на других. Знаешь, они же все как собаки: кинь им кость — они грызутся. Вот я им и кидал… Про «врагов», про «предателей», да ты и сам всё знаешь. А они хавали. Ох, как хавали! Я был на гребне волны, понимаешь?..

Новичок слушал это всё — и ужасался мысли, что именно теперь, когда деться некуда, когда остаёшься непонятно почему живым какой-то странной жизнью, даже поделать с этим ничего не можешь, — так вот, теперь его закинуло сюда, к одному из тех, кого и сам он, небось, слышал, чьи речи порой и знакомым показывал. Получается, так ради какого-то нравоучения судьба разместила их рядом — его, простого человека, и этот мешок гноя. Даже показалось, что и тон, и черты лица узнаваемы — вот-вот и догадаешься, кем эта туша была «при жизни»… Стало быть, наверно, надо ответить каким-то верным образом, чтобы эта самая судьба сложилась иначе? Осудить?..

— Но это же… это же всё такая большая ложь… — выдавил новичок. — Как же ты… Как же твоя совесть! Как же тебе было… не стыдно?

Гигант засмеялся громче, обнажив редкие гнилые зубы, и с хрустом раздавил очередной глаз за щекой. Потом с издевательским как бы недоумением переспросил:

— Ложь? Почему сразу ложь! Я просто говорил свою правду! И они все хотели эту правду слышать. Точку зрения, мнение! А считать, будто существует только одна правда, — это очень опрометчиво, молодой человек… Я же давал людям утешение! Простые ответы на сложные вопросы, чувство единения. Разве этого стыдятся? Я удовлетворял спрос, я утешал страждущих. Разве это не прекрасно? Зачем этого совеститься?.. — И гигант подхватил пальцами новый глаз да заговорил прям с ним в пальцах, жестикулируя: — Но ты же про вот это вот всё спрашиваешь, правда? Удовлетворю твоё любопытство. Это просто всего лишь глаза — ну, всех тех, кто смотрел мои репортажи, читал мои тексты. Кого тут уже… ха-ха-ха… отсортировали на запчасти! Выварили, выловили — и вот, все деликатесы — мне! Иронично, да? Теперь я… пробую их точки зрения, ха-ха-ха!.. — И зашвырнул глаз прямо себе в глотку. — Я перевариваю их… наивность. И ненависть. Как икру!..

Толстяк рассуждал без тени раскаяния — так самодовольно, будто не в первый раз приходилось заводить этот разговор, и каждый раз перед новым слушателем можно было распустить перья. Это ведь всего лишь констатация факта, издержки профессии: сначала ты вдохновенно делаешь то, во что веришь, а потом свою паству и презираешь — за тот факт, что она паства, за то, что ей можно скормить на пробу то то, то это, и упиваться потом своим могуществом. А глаза всё так же продолжали смотреть на всё это представление с лопаты — и по одному перемалываться во рту.

Взгляд толстяка на миг остановился на новичке, но тут же снова расплылся, уставившись куда-то в мутное марево над котлом. Изворотливые нравоучения продолжились:

— «Ло-о-ожь»… — протянул он, будто пробуя и само слово на вкус. — Забавное ты слово подобрал, молодой человек. Простое такое, чёрно-белое. А мир, дружок, не чёрно-белый. Он… — толстяк сделал паузу, подбирая сравнение. — Он как этот бульон. Мутный. И оттенков в нём — не счесть…

— Но то, что мир не чёрно-белый, не означает, что не существует в нём чисто чёрного и чисто белого! — упрямо пискнул новичок.

— Софи-и-истика… Я ведь не брал ничего из воздуха. Я брал то, что уже было: чужие страхи, обиды, злость, неуверенность. Всю эту… душевную муку. Но разве она была несправедливой? Ведь им всем и правда жилось несладко. Разве в этом «несладком» нет виноватых? Конечно же, они е-е-есть… И я просто… упаковывал всё красиво. Понимаешь? Спрос рождает предложе-е-ение. Я лишь удовлетворял чужой голод… Голод до праведного гнева, до ответов… Ох, как же им всем нужен был ясный враг! Кто-то понятный, кого можно ненавидеть сообща, чувствуя себя… лучше. Сильнее. Правее. Я описывал это в красках. Даже если они до меня и не знали, кто их враги, то после меня прозревали — и осознавали свою участь с новой ясностью! Я ликовал вместе с ними, когда они набрасывались на врага, когда мстили ему… Это великое торжество витальности! — мечтательно протянул гигант и прервался на зачерпывание новой порции — глазок помельче, чтоб разговаривать и жевать удобнее было. — Так что… нет, стыдиться мне точно нечего. Я давал людям то… чего они просили. Я был их зеркалом. Пусть и чуть кривым… но зеркалом. А на зеркало, как говорится, неча пенять… — И тут кусок глаза хрустнул на зубе особенно громко. — Моя вина, наверно, лишь в том, что я оказался очень уж предприимчив. Гордыня, наверное… Ну а что поделать, если я и вправду лучше этого всего, — толстяк скривился, — «субпассионарного электората»? Ну и вот теперь… — он обвёл взглядом котёл, — …расплачиваюсь, стало быть. Но виниться я уж точно не буду. Сами они во всём виноваты…

Эти слова будто повисли в смрадном воздухе новой ядовитой нотой. Новичок ощутил, как внутри закипает нечто покрепче адского варева — яростная волна гнева, смешанного с омерзением. «Зеркало»? «Услуга»? «Удовлетворение спроса»? Да он издевается, что ли? И перед кем тут ему манкировать? Перед таким же страдальцем?..

— Но ты же всё знал! — выкрикнул новичок, и голос вдруг окреп. — Знал, что все твои слова — не «своя правда», не «альтернативная точка зрения», а именно ложь — наглая, наглая ложь! Ты же знал, что вредишь им! Что не просто «красиво контент упаковываешь», а душу всем травишь! Всех их… всех растлеваешь! Калечишь! Эта жижа вокруг тебя не сама же собой наварилась! Ты сам страдаешь за спесь и гордыню — и других за собой утянул! Как ты можешь…

Гигант лениво отмахнулся, как от назойливой мухи:

— «Знал»? «Вред»? Какие громкие слова, дружок. Какие… устаревшие. Фу. — Он зачем-то прополоскал рот жижей из котла — для большей позы, наверное, — и сплюнул обратно. — Что есть «правда», дружок? Истина, как говаривал один усатый немец, это не то, что находят, а то, что создают. То, что служит воле к власти. Моя «ложь», как ты её называешь, служила моей воле и воле совершать великие дела. А что до «вреда»… Ну, слабые всегда страдают. Такова природа вещей. Сильный использует слабого. Это закон джунглей, перенесённый в информационное поле…

— Но как же… совесть, чёрт возьми? Ответственность? Простое человеческое… сострадание?! — Новичок почти задыхался от возмущения. — Неужели для тебя это пустые звуки? Неужели так просто можно топтать других, оправдываясь философией… подонков? Ты что, не видишь, где ты? Что ты, очевидно, не прав, раз ты вот тут?

— «Со-о-овесть»… — гигант презрительно фыркнул, и очередные волдыри на его щеках лопнули. — Ещё одно возвышенное словечко из лексикона подростков. Совесть — это инструмент, которым слабые пытаются обуздать сильных. Мораль для рабов, нуждающихся в утешении. Я стою по ту сторону добра и зла, понимаешь? «Отве-е-етственность»… За что? За то, что люди — стадо? что я был хорошим пастухом? У них была свобода воли. Они могли мне и не верить, но верили ж. Значит, я говорил им то, что и без меня бы откликнулось. Не я бы это сказал — нашёлся бы другой оратор с теми же речами. Значит, им и отвечать.

— Нет, ты лишил их свободы воли! У тебя были… — и новичок наморщил лоб, пытаясь припомнить слово. — Ресурсы! Привилегии! А у них — нет! Если какая, например, одинокая мать работает по полдня, а потом заваливается домой, и настоящая правда до неё не добирается, потому что ты и такие как ты всё вокруг забили своей… громкой дрянью… то это вы и виноваты!

— В том, что мы были громче? Ха-ха-ха… Так пускай и другие были бы громкими, кто ж им мешал? — заухал гигант.

— Ты и мешал! Ты и такие как ты… всё травили! Травили весь колодец каплей яда — и винили тех, кто напился отравленной воды!..

Новичок чувствовал, как голос его срывается от отчаяния и бессилия. Если не выходит достучаться до остатков человеческого чувства под этим жиром, то и на выслугу у вышних сил рассчитывать не стоит. Сосед же изобразил удивление:

— Ты о чём, дружок? Всё есть яд и всё есть лекарство! Знаешь, что если выпить чистейшей воды, но два литра за час, тебе станет плохо? А ты мне про колодцы какие-то… Я предлагал товар — его покупали. Значит, он был нужен!.. И знаешь, в чём твоя проблема? Ты все ещё цепляешься за эти уютные иллюзии: «мораль», «человечность», «правда»… А их нет. Есть только выживание, и для выживания нужно сплотиться. Вот и попробуй, ха-ха-ха, поближе стать к остальным, и барахтаться будет попроще, поверь мне: тебя поддержит, ха-ха-ха, товарищеское плечо! И вообще… ты что, мне завидуешь? Я могу и поделиться! Попробуешь? Тут ещё осталось… Этот сладкий вкус живо прочистит тебе мозги от сентиментальности! — И толстяк протянул новичку угощение на своей раздутой ладони, но тот отшатнулся с гримасой отвращения. — Ну не хочешь как хочешь, — и глаз отправился в гнилой рот вслед за предыдущими.

Потянулась пауза, нарушаемая лишь чавканьем. Гигант смерил новичка долгим оценивающим взглядом.

— А ты сам-то, — протянул он наконец оживившимся голосом, — сам-то ты кто такой? Чего так распыляешься про мораль да совесть? Небось, святоша? Праведник, забредший в наши скромные палестины? «Произошла чудовищная ошибка?» — Он усмехнулся, и эта усмешка была похожа на рябь на поверхности болота, взволнованного жабой. — Сюда по ошибке ходу нету, дружок: тут у каждого свой билетик и грешок!.. Ха-ха-ха, стишки мне на работе удавались лучше всего!.. Ну так выкладывай: чем ты там отличился?

Вопрос ударил под дых, заставив воздух — то, что служило здесь воздухом — застрять в горле. Новичок вздрогнул. Хотел было возразить, сказать, что он — другой, что не такой, как этот обжора, что, может, и ошибался в чём-то, но не сеял зло сознательно, не упивался чужой болью…

— Я… я не такой, как ты, — пробормотал он, но голос сфальшивил.

— Да ну? — и толстяк прищурился. — А я вот смотрю на тебя… и что-то знакомое вижу. Такой же праведный гнев в глазах… ну, был. Такая же уверенность в своей правоте… ну, была. Ты ведь тоже… верил, да? Верил в какую-то «правду». В своих «героев». И наверняка у тебя были… «враги»? Были ведь? Если я гордец, то ты кто? Гневливый охотничек до всего хорошего против всего плохого?..

Воспоминания, которых новичок так старательно избегал, которые топил в боли и ужасе, вдруг хлынули в память, как гной из лопнувшего нарыва. Да, были, были у него свои «враги» — назначенные кем-то, подсмотренные у кого-то; враги, у которых «есть лица, имена и адреса». Он помнил ту слепую, пьянящую ненависть, то чувство единения с «такими же, как он» против «них», других, «гадов, обманщиков». Вот один из таких «гадов» теперь, стало быть, и сидел напротив — «горел в аду», как ему с другой трибуны и желали. Но никакого катарсиса от этого осознания не случилось: ведь и ты сам «горел в аду» точно так же, как тебе за твои прегрешения гореть и обещали. Ведь не было никакой мудрости в твоей слепой ярости, в твоей тягучей ненависти. Новичок сам, по своей воле, выбрал выплёвывать проклятия, выбрал кричать, что «гадов и сволочей» надо не судить, а «линчевать», — сам, всё сам. Какая разница, действительно ли они гады или нет, если это ты, лично ты предлагал всем своим близким уподобиться палачам? Если это ты отправлял союзникам полные злобы и желчи послания, прочтя очередное разоблачение зла, и предлагал с ним поступить тоже по-злому? Да, ты не создавал и впрямь точно такой такой же яд — зато его перерабатывал в новую отраву. Ты был частью толпы, которую презирал этот жирный грешник, только толпы с другой стороны, но велика ли разница? Для котла разницы нет. Все ненавидящие, все гордецы, все спесивые попадают сюда, чем бы свою ущербность они не оправдывали.

— Я… — слова давались с трудом, будто царапая горло. Стыд, липкий и горячий, будто склеил язык со щеками. — Да… Были. Я… я верил. Верил, что можно… ненавидеть. Я… распространял эту ненависть. Я ненавидел… «врагов». — Он произнёс это слово с горечью, с запоздалым, мучительным прозрением. — Я думал… я думал, что борюсь за правду. А на самом деле… я… помогал таким, как ты. Сам того не понимая. Или… не желая понимать…

Он опустил взгляд, не в силах больше смотреть ни на толстяка, ни на чёрта, ни на копошащихся вокруг соседей. Он посмотрел на себя — и увидел в себе то же уродство и ту же гниль. Разница была лишь в масштабах: толстяк был дирижёром в оркестре ненависти, а новичок — зрителем, что пронесёт в уме чужую мелодию и напоёт её ближним. Зеркало оказалось безжалостно точным.

Но долго тишина не продлилась: все эти философские споры и затянувшиеся самокопания вывели чёртика из равнодушия, и терпение лопнуло. С какой-то неожиданно злой проворностью он сунул лопату с остатками пиршества толстяку в руки — тот принял её почти автоматически, — а сам ринулся к новичку. Когтистые жилистые лапы жёсткой хваткой вцепились в голову, пальцы с силой вдавились в виски. Новичок дёрнулся, пытаясь освободиться, но тщетно. Чёрт развернул его лицом к себе. В маленьких глазках теперь не равнодушные отблески пламени сверкали, а раздражение читалось и какая-то садистская деловитость.

— Заладил тут… «правда», «совесть», «виноваты»… — прошипел чёрт, и пахнуло гнилью. — Больно умный стал? Хватит болтать! Пора жрать! — Он свободной лапой зачерпнул с лопаты пригоршню глаз — тех самых, от которых новичок только что отшатнулся в ужасе, — и с силой разжал челюсти пытаемого, а затем стал пихать в глотку холодные склизкие шарики. — Давай-ка и ты попробуешь! А то распелся тут… Думаешь, ты особенный? Думаешь, твоё «признание» что-то поменяет? Ни-хре-на! Жрать будешь, как все! Пока своего не накушаешься! Жить будет по-нашему! И долго будешь жить! Понял?!

А грешник всё давился, всё захлёбывался этой мерзостью: скользкое упругое угощение забивало рот и обдавало язык и щёки мерзким солоноватым соком. От этого выворачивало и трясло, но чёрт лишь сильнее впивался когтями в кожу, закрывая чужой рот лапой и не давал выплёвывать кусочки. Новичок всё мычал, всё пытался отбиваться, но силы были неравны — крепкий бульон сковывал тело. Задохнуться от пищи здесь было невозможно — эта «жизнь» не поддавалась логике земной жизни. Беспомощность и страх, впрочем, ощущались, как земные. Сопротивляться было бессмысленно: чёрт просто выполнял свою работу, и выполнял её хорошо — ответственно, старательно, но теперь уже с явным, злобным удовольствием.

Когда он, наконец, удовлетворился пыткой и отпустил чужую голову, новичок обмяк, чуть не провалившись в жижу по макушку. Тело тряслось мелкой дрожью, и в горле стоял ком слизи, а во рту, казалось, навек поселился солоноватый вкус. Грешник чувствовал себя опустошённым, униженным до конца, растерявшим все последние остатки достоинства. Неужели и он теперь так разжиреет, покроется волдырями, так же будет чмокать с удовлетворённым посасыванием, станет гнойной свиньей?.. Мысли путались, расплывались, тонули в вязком мареве отвращения. И философский спор, и признание вины казались делом теперь далёким и неважным.

Но взгляд — мутный, расфокусированный — всё-таки выловил суть наблюдаемого. Толстяк, не обратив ни малейшего внимания на разыгравшуюся сцену, продолжал методично дожёвывать последние яства — чёрт уже отобрал лопату. Наверно, не впервой было этому дуэту так выводить новичков на искренность, и не трогают их больше моменты чужих страданий! Хотя какие бы страдания тут кого бы тронули… Чавканье и хрумканье отразилось в ушах с новой силой, и вид этой туши, равнодушно пожирающей глаза всех тех, в чьём грехопадении был виновен, наполнил сердце скорбью.

Что будет дальше: новичок должен будет съесть лишь то малое число глаз, что обратил к ненависти сам? Ведь толстяк наверняка жрал и жрал, жрал и жрал останки миллионов своих поклонников, а новичок — человек маленький. Многим ли он навредил? А может, и многим… может, случайным соглядатаям… И что, он будет живым — если это можно назвать жизнью — и целым, пока глазки не закончатся, а потом что — расплавится? Что больнее — долго вариться или наконец расплавиться?.. Ведь ожоги не исчезли, боль не утихла, но процесс растворения был неизвестным образом приостановлен… Унизительное признание вины, так трудно давшееся, и вправду ничего не изменило. Хотя… получается, те, кто никаких блюд с лопаты не ест, здесь не «живут», а просто плавятся и распадаются за отведённый срок? А те, кто упорствует в своей лжи, продляют свои муки до мига осознания и раскаяния? Обрекаются жить вот так — сохраняя своё гниющее тело для проповедей новичкам?..

Вот тебе и круг ада — не в том смысле, будто это некая земля в форме круга, а просто ободок липкого котла. И сомкнулся он справедливо. Несправедливо осуждённых тут, в отличие от земных чертогов, и вправду нет…

Время в аду — категория условная. Дни, месяцы, годы, столетия — всё сливается в цикл боли, жара, вони и насильного пира. Сопротивление сменяется тупой, животной покорностью, и пытки терпятся с обыденным, будничным распорядком. И время шло, и шло уже неизвестно сколько — даже засечек на котле было ставить нечем.

Каждый раз, когда чёрт приближался с лопатой, полной глаз, грешник уже не отбивался, не мычал, не пытался стиснуть зубы, а покорно принимал неизбежное, унимая спазмы в горле. Разве что к лопате сам не тянулся: им надо, пусть и кормят. Он давно перестал спорить с жирным соседом — тот всё так же методично чавкал, иногда будто назло озвучивал какую-то «мудрость» о природе власти, но новичок больше не слушал. Он погрузился в себя, в болото своего отчаяния. Воспоминания о прошлой жизни всплывали обрывками, лишённые самооправдания. Он видел себя со стороны — легковерного, злого, поддавшегося стадному чувству, упивающегося «праведным гневом» и ненавистью. И глаза с лопаты смотрели в ответ с кажущимся немым укором.

Он был сломлен. Измучен. Опустошён. Тело держалось, но душа — или то, что от неё осталось — была на грани распада. И в какой-то момент, когда очередная порция мерзости пролезла в глотку, что-то внутри окончательно треснуло. Не осталось больше сил ни на моральное сопротивление, ни на отчаяние, ни даже на презрение к себе. Осталась только тупая, всепоглощающая усталость и… необходимость. Необходимость произнести нечто вслух. Не для чертей, не для соседа, не для кого-то там, наверху, а для себя. Слова давались с невероятным трудом, облекаясь надтреснутым шёпотом, но впервые за долгое время прозвучало что-то, похожее на действительно настоящее чувство — безо всякой позы:

— Я… — и он сглотнул вязкую слюну, смешанную с ошмётками плоти только что разжёванного глаза. — Я был… не прав. Я… вредил людям. — Каждое слово давалось трудно, хрипло. — Я… я… виноват. Я… согрешил.

И, произнеся это, грешник ощутил странную смесь чувств: глубокое, испепеляющее раскаяние, но и неожиданное, почти физическое облегчение, и ещё… крошечную искорку надежды. Надежды на то, что это признание — не просто слова, тонущие в адском мареве, а первый шаг куда-то из этого круга. Пусть даже к окончательному распаду, но к распаду честному, а не к этому гниющему существованию. И грешник закрыл глаза, ожидая… чего угодно.

Тишина после этого сбивчивого признания повисла в смраде над котлом. На миг — или на вечность, кто тут разберёт, — воцарилось почти безмолвие, нарушаемое лишь ленивым бульканьем жижи да отдалёнными стонами. Чувство облегчения, хрупкое, как первый ледок на грязной луже, треснуло. Может, за раскаяние выдало себя просто исчерпание сил сопротивляться?.. Но грешник ждал — распада, забвения, чего угодно, лишь бы не этого бесконечного, отвратительного существования…

Ад не спешил с забвением. Кривой, изломанный, обожжённый чёрт, до того безучастно наблюдавший за экзекуциями, медленно повернул к этому котлу безносую морду. На ней расплылась ухмылка — кривая, злорадная, полная какого-то извращённого, бюрократического понимания. Он цокнул языком, и звук получился сухим и трескучим.

— А-а-а, так вот оно что, — проскрипел он, и в его голосе послышалось нескрываемое удовлетворение проделанной работой. — Признал, значит? Дозрел? Молодец. Катарсис, все дела… — Чёрт огляделся по сторонам, будто ища одобрения у невидимой публики. — Ну, раз ты теперь такой просветлённый, раз ты увидел, так сказать, правду… значит, готов и другим помочь! — И в глазках блеснул огонёк.

Чёрт приблизился к грешнику и уцепился когтями в его макушку — привычная боль. Резко, как морковку из огорода, с нечеловеческой силой его выдернули из варева и поставили наземь. Тело на воздухе, источая смрадный пар, тут же начало покрываться саднящей багровой коркой — скрючилось, сжалось. Хмыкнув, чёрт отобрал у былого подопечного лопату с глазами — и протянул новичку. Черенок тяжело лёг в изувеченную ладонь.

— Инструмент на изготовку — и вперёд! — продолжил чёрт, тыча когтистым пальцем в сторону гниющего гиганта и оказавшегося рядом с ним какого-то другого грешника, с ужасом рассматривающего соседа. — Пора кормить постояльцев! Вот тебе тачка — не экономь, черпай щедро, потом ещё с заготовки подвезут — там пока вымачивание, чтоб хрустело погромче. Кончится партия, прервёшься — не страшно. Вот ступеньки. Давай, открывай им всем глаза! В прямом и переносном смысле, хе-хе-хе. Работа у тебя теперь такая. Почётная-я-я, у-у-у! Ты ж об этом и мечтал при жизни!.. Но ты не дрейфь: за выслугу лет и искупительный труд тебе положен будет отпуск! Надо всего лишь дождаться… Второго пришествия!

И надежда, только что блеснувшая обманчивой искрой, тут же погасла. Выбора не было. С тяжёлым вздохом, больше похожим на хрип, раскаявшийся грешник зачерпнул лопатой скользкую массу из тачки подле котла, и, повинуясь указу, превратился в палача.

Круг замкнулся.

Начальница

— Ольга Алексеевна, я закончила подшивать папки, всё готово! — скороговоркой произнесла секретарша в приоткрытую дверь. Начальница ничего не ответила — вновь курила у окна, глядя в никуда.

Под париком у Ольги уже привычно чесалась обстриженная голова, и приходилось одёргивать себя, чтобы не лезть в причёску ногтями, не портить укладку. Юбка к концу дня помялась, наклеенные ресницы надоели векам, ноги в туфельках отекли — короче говоря, Ольга думала про себя, мол, совсем расклеилась. Но это состояние было тоже привычным. Даже не смущало, что запах её особых самокруток впитался в синтетику костюма. Визитёров больше не будет, так кого стесняться — своих подчинённых, которых знаешь половину жизни?..

Начальница уже третью неделю заканчивала приводить работу в порядок. Фирму надо было передать преемнику достойно — это было вопросом чести. Бывало, думалось: ну брось ты всё, ну какое тебе будет дело «на небесах» до налоговых сводок и корреспонденции? Но Ольга Алексеевна была руководительницей старой закалки: отвечала душой за дело жизни, унаследованное за отцом. Усталость не годилась в отговорки.

Другая за неделю до смерти устроила бы себе выходные, пошла бы к семье и детям, или, на худой конец, разгулялась бы с друзьями. Но у Ольги к сорока годам родители уже умерли, а своей семьи не случилось. Слишком прямой и непреклонный характер отпугивал более мягких людей, а люди с тяжёлой душой обходят друг друга стороной. Пока все однокурсники дружились и любились, Оля смотрела на них свысока — «мелкие страстишки», «бесполезная трата времени» — и погружалась в учёбу, иногда развлекаясь случайными приятелями. И словно миг пролетел — прошла юность в работе.

Ольга покидала офис самой последней. Квартиру она использовала лишь для сна, уборку в нём проводила домработница, а бытовыми и продуктовыми запасами за отдельную плату занималась секретарша. Поэтому в возвращении домой не было никакой радости. Там пусто и темно, а из-за частых рабочих поездок не завелось даже кота. Но Ольга от этого не страдала — просто вот таким вот она была человеком, вот так вот у неё сложилась жизнь: не «гнёздышки» и «очаги», а азарт экономических страстей.

И всё так и оставалось бы, если бы не болезнь… Ничего не поделаешь: придётся уйти вслед за отцом от семейной хвори. Может, и к лучшему, что некому унаследовать такую заразу. Первая химиотерапия подарила ложную надежду, вторая тоже не смогла справиться целиком, и Ольга решила закончить дела пораньше, пока ей ещё не слишком больно, пока она ещё хоть немного хороша собой. Страшно было вспоминать, как мучился отец, к тому же, без самокруток, без современных таблеток, без доул, хотя бы немного отвлекающих от боли, и как прежде крепкий волевой человек превратился в исхудавшую развалину. Но и он до последнего оставался профессионалом: скрупулёзно передавал дела, расписывал всё на ближайшие полгода, возился с документами, не отвлекаясь на боль, и находил в себе силы замечать, достаточно ли дочь старается оправдать его ожидания. Оля тоже вела себя профессионально. Мешало только, что её зам — это всё-таки не сын, которого можно было б выучить начальствовать с детства. Фирму придётся передать чужаку, объяснить тонкости в сжатые сроки. Хотя что наследник, что чужак — всё равно: в гроб с собой не унесёшь и иголки… Небо затянуло тьмой, и Ольга Алексеевна попросила вызвать себе такси: водить мешали препараты. Дома она сразу легла спать — есть не моглось. В молодости она бы даже порадовалась внезапной худобе, но не теперь…

Из сна выдернул звонок арендодателя — уже не первый, но проснуться сразу было сложно. «Ольга Алексеевна, — затараторил он, — я, конечно, понимаю, какая у вас сложная ситуация… Но, к сожалению, у нас авария. С первого этажа, где у нас арендует столовая, пошла утечка газа. Ночью взрыв был — слава богу, небольшой… Нет, не беспокойтесь, никого уже не было в здании. Ваш этаж цел, но МЧС туда не пускает. Говорят, надо делать укрепления на первом, чтобы потолки не сложились, и смотреть, есть ли трещины в стенах… Я до вас не дозвонился и набрал вашему заму, он всех ваших сотрудников уже оповестил… Что вы говорите, нужно ли вам переезжать? Говорю же, пока не знаю… Я сообщу обо всём, что станет известно. Отдохнёте пока что…»

Но отдыхать Ольга не привыкла даже на выходных — записывалась на конференции, читала книги и новости по рабочим вопросам. Безделье её всегда тревожило до головокружения. А теперь делать было нечего: все бумаги приведены в порядок, мероприятия ни к чему. Пройдясь по дому в такой ранний час, Ольга нашла-таки занятие: она давным-давно не позволяла себе расслабиться, приняв ванну с пеной. Набирая воду, даже улыбнулась: до чего дошла, дура старая, сейчас будет лежать и смотреть в потолок, сходя с ума от скуки… Однако в воде оказалось приятно и легко. Погрузившись в пену почти с головой, Ольга осталась в тишине и тепле. Глаза слипались, навевая сон.

— …Опять развалилась, халява? — за краем сна почудился знакомый голос.

Ольга подскочила в ванне. Огляделась — никого. Никаких теней не отражается в зеркале, телефон молчит с тёмным экраном, дверь плотно закрыта. Это всего лишь подсознание выдало шутку и заговорило голосом отца. Усмирив сердце, Ольга вернулась в воду. Расслабилась, отдалась безбрежной, давно забытой неге…

— Лучше бы сходила книжку почитать, лярва! — снова прогремело в ушах.

«Нет, это совершенно невозможно, у меня так поедет крыша», — подумалось ей, и она вышла из воды, обтёрлась и решила позавтракать.

Кухня была уже залита светом. В холодильнике нашлись йогурты, бананы и крекеры. «Что ж, и это сойдёт», — почему-то вслух сказала Ольга. Завтракала она медленно и степенно — её приучили, что облик, с которым ест человек, говорит о его натуре даже больше его слов. Да и спешить-то некуда. Расправившись с едой, Ольга задумалась, чем заняться дальше. Может, посмотреть кино? Это тоже было давно забытым досугом. Интересно, что сейчас популярно?..

Приставка предложила на выбор несколько вариантов. Выбрав самый уютный постер, Ольга откинулась на диване, заняв руки перебиранием чёток. Началось кино с панорамы речной деревушки: вот молодой парень ухаживает за девушкой возле колодца, вот закат алеет над кронами деревьев, вот приходят гогочущие гуси — пасторальные сцены влюблённости. Но выстрел в воздух — гуси убегают, юноша возвращается домой, а девушка остаётся одна. «Расселась тут, как корова! Я тебя научу работать! А ну-ка встала и пошла заниматься делом! Ну, не прячь лицо, дай хоть взгляну в твои глаза бесстыжие! Я её обуваю-одеваю — а она… Что ты там мямлишь? Ах, так?.. Ну, берегись, сейчас я покажу тебе, как надо старших уважать!»

Чётки порвались в руках Оли. Герой фильма — отец деревенской девушки — говорил словами её собственного отца... Пришлось тряхнуть головой, чтобы сбросить наваждение, и вслушаться снова. «Как не стыдно — дочь председателя в подоле собралась понести! Аришка, ну что же ты делаешь-то со мной!...» — уже спокойным тоном сокрушался актёр.

Ольга Алексеевна потянулась за телефоном и набрала номер секретарши. Поговорила с ней о каких-то мелочах: спросила, все ли знают про аварию, уверила, что эти дни будут считаться полноценными даже за работу из дома, попросила заказать доставку завтраков… В общем, нашла повод, чтобы услышать голос живого человека. Когда сказать осталось нечего, сухо попрощалась и задумалась: «Наверно, она сейчас посчитает, что я жалкая. Ну и что…»

Потом просмотрела телефонную книгу. Там были важные клиенты, нужные партнёры, номера справочных и врачей, диспетчерской лифта, домового электрика и сантехника… Близким показался только один контакт: тот самый зам, Лёша. Молоденький мальчик делал всё сам, точно и верно — всего-то двадцать семь лет, зато умный не по годам и хваткий настолько, что можно было в последние три года сложить с себя кое-какие обязательства и разгрузить голову. И так получилось, что втайне начальница вписала в завещание именно зама. Он ютился с родителями где-то в пригороде — пусть хоть ему будет польза от этих «хором».

Ольга задумалась, и так прошли ещё минуты. Потом махнула рукой и нажала кнопку звонка. «Алексей, здравствуй. Я звоню… ну, нет, знаешь, не угадал, не по работе. Сначала хотела по работе, а потом поняла, что ты и сам… Ну, в общем, работы у нас нет сегодня, а я так не могу. Не хочешь выпить?.. Ну вот просто так. Взять и выпить на равных, да. Да какой там «с начальством» — у меня же мало времени осталось. Если ты, конечно, не успел что-то запланировать… Маму надо предупредить? Если хочешь, дай ей трубку: сделаем вид, что я сатрап… Приедешь? Ага. Адрес сейчас напишу. И денег скину — захватишь то, чего сам захочешь… Ага. Спасибо. Буду ждать…»

Ольга скоротала время до приезда Лёши за остатком фильма. Она была так рада дверному звонку, так рада возможности встретиться с живым человеком и чем-то себя занять, что, собравшись было открыть, поняла: забыла надеть парик. А зам уже стучался.

— Лёш… подожди… я без парика…

— Да я не испугаюсь, чего себя мучить? Мы же пить собрались — какие парики, — протараторил он из-за двери.

И действительно, смущаться перед смертью было вроде бы нечего: Ольга открыла. Но уверенность тут же её покинула, когда стали ясны мысли, явственно проявившиеся на лице напротив. Она ведь была перед ним впервые такая: без костюма, без шпилек, без парика и ресниц, без косметики на бледной коже, в лёгком шёлковом платье домашнего кроя на высоком сухом теле.

— Ого, — сказал он, пройдя в дом. — Вы такая… настоящая сейчас.

— Лёша, если хочешь, можешь «на ты», — отвечала она. — Я так не привыкла выпивать «на вы»…

— Я очень-очень постараюсь. Что-то случилось? — спрашивал он, разуваясь. — Раньше вы… ты… мне не звонила просто так. Хандра?

— Что-то вроде. Так непривычно одной и в тишине. Нашёлся, что сказать маме?

— Да она понимает. Я объяснил, что вы… ты меня мудрости наставляешь. Как буддистский монах в кино. Даже сказал, что еду к вам… к тебе домой.

— Слушай, если тебе сложно — можешь вернуть «на вы», меня не смутит, — улыбнулась Ольга Алексеевна. — Ты проходи в столовую… Ого, ну и пакет набрал.

— Да тут по мелочи. И все нарезано, чтоб не заморачиваться. И на подложках, чтоб тарелки не брать.

— Ну, я тогда за бокалами. Денег хватило?

— Да я не считал и даже не хочу. Какие деньги.

Просидели они до вечера. Пили, вспоминая, как Лёша пришёл в фирму пять лет назад — совсем молодой, после университета. В кадрах уже хотели отказать — да вот Ольга случайно в тот момент вышла в холл и встретилась с парнем глазами, что-то в нём заметив. Решила провести ещё одно собеседование — и почувствовала хорошего работника, взяла в фирму, не раздумывая про опыт. От помощника юриста Алексей дорос до второго специалиста, потом втянулся ещё дальше — и так, сам к тому не стремясь, оказался замом. Даже когда-то подумывал укрепить своё положение ещё и интрижкой, но быстро понял, что ценят здесь ум, а не симпатию.

— Слушай, Лёш… — говорила, пьянея, Ольга. — А тебе никогда не казалось, что твои мысли или воспоминания звучат где-то на фоне, как будто произносятся кем-то вслух?

— Да было как-то раз такое, — отвечал он. — Но я тогда, кажется, я то ли ужасов пересмотрел, то ли перепил по юности.

— Вот и мне теперь что-то мерещится… Я вот думаю, от препаратов или от скуки… А вообще… у меня к тебе очень глупое предложение.

— Какое?

— Переночуешь со мной? На соседнем диване. Уж слишком мне тревожно… зато мама вино не учует…

— Я… Да, конечно… — не сразу согласился тот.

«И он меня жалеет», — подумалось Ольге. Она не без труда застелила раскидной диван и гостеприимно предложила Лёше душ — тот согласился, и вскоре вышел по пояс голый, собираясь сразу улечься. Глядя на его торс, Ольга вспомнила, как ей иногда становилось приятно замечать внимание к себе от вот таких вот мужчин: чувство не слишком понятное, но очень волнительное. Лёша заметил этот её взгляд, задержавшийся на чужом теле больше положенного, приблизился к Ольге — и приобнял её, вспоминая, как когда-то давно уже хотел так сделать.

— Ну и было чего смущаться… — выдыхал он вином в шею начальницы. — Подумаешь, парик… Прекрасную женщину и без парика хочется обнять…

— Лёша… неожиданно так… но если ты хочешь, я не против…

И они застыли в полутьме, не как коллеги сжимая друг друга в голодных руках.

— …О ****стве думаешь? Совсем страх потеряла? — оглушительно прогремело в ушах Оли.

— Ты слышал? Лёша, ты слышал это? — трезвея, испуганно прошептала она.

— О чём вы?.. Нет… всё тихо…

— Лёша… я слышала голос моего отца…

— Думаете, в телефоне принялся вызов?

— Да что ты… он мёртв давно… ох…

И Ольга опустилась на диван, обхватив голову.

— Ты уж извини… я теперь не смогу…

— Да ничего страшного. Будто мне только оно и надо. Да и это была бы ошибка. Я же всё-таки подчинённый, — отчеканил тот, тоже отрезвев.

— Да, ты прав… Доброй ночи, Лёша… Если я ещё раз что-то услышу, я разбужу тебя, хорошо? От твоего настоящего голоса мне легче…

— Доброй ночи, Оля.

И они заснули — крепко и без сновидений.

Утром Лёша уехал, оставив сообщение, что звонил арендатор и уверял, мол, офис почти в порядке, переезд не потребуется, но нужно устроить обход под опись. И, прогнав лёгкое похмелье, Оля задумалась снова. «Я привела дела в порядок. Я всё закончила с нотариусом. Лёша удивится, что я всё отписала ему, а не родственникам. Он же не знает, что никого у меня больше нет… И ведь захотел меня — вот такую… Правда, он был пьян… Ай, бог с ним. Делать уже нечего. Надо бы ускорить это всё. Я хочу умереть в трезвом рассудке». И она позвонила своей доуле, попросив перенести «процедуру» на сегодня.

— Вы точно уверены? — переспросила та.

— Конечно. Чего мне ещё ждать. Я всё закончила. Мне даже больше работать не над чем стало. Если вопрос в доплате — то это не вопрос.

— Я напомню вам, что не одобряю вашу затею. И все ещё не хочу знать, как и где вам удалось достать препараты и обойти закон. Хорошо, я приеду к вам через час…

— Буду ждать, — ответила Ольга и тут же подумала: «Хоть что-то, чего я могу ждать».

Она открыла дверь и улеглась в постель, даже не меняя белье. Когда доула приехала, оставалось только подключить капельницу. Отпечатков она не оставляла и справилась быстро. Подставлять её Ольга не хотела, и был уговор сделать вид, что всю процедуру она устроила сама себе. Доула захлопнула дверь, и замок закрылся, будто дом заперли изнутри. Пока Оля была в сознании, она произнесла на камеру слова прощания, оповестила мир, что уходит самовольно, сказала, в каком агентстве её дожидаются гроб и могила. Потом поставила пост на таймер — так всем будет проще. Вскоре стали закрываться глаза от седативных. Становилось всё тише и спокойнее…

И вдруг в комнату зашла секретарша. «Бедная наша Ольга Алексеевна, — сказала она, пока начальница пыталась понять, отчего та оказалась вдруг здесь. — Ничего хорошего за жизнь не нажила, а что унаследовала, то отдала чужаку… За чем бежала? Чего копила? А ведь если бы тогда, в шестнадцать с Толькой из параллельного не заморозилась — и муж бы был, и детки… Глупая ты баба, карьеристка… Но что поделать, раз вбила себе, мол, ум и счастье несовместимы, да?..»

«Видимо, да, — говорил выплывший из тёмного угла комнаты подросток-Толька. — Я ведь сразу видел, что не так что-то. Что нервная Олька какая-то, мышка и заучка. Жаль, что красивая была… Эх, сгниёт теперь вся эта красота… никому не нужная…»

«Правда, как-то раз мне была нужной, — говорил Лёша, возвращаясь в комнату и присаживаясь на угол кровати. — Только вот это было невзаимным… Да уж, такая женщина — типаж «не подходи-убьёт». Теперь-то уж никто и не подойдёт. Даже отец родной подходить не хотел… А мать-то твоя где? Сбежала, догадавшись, что из её ребёнка вырастет?..»

«Да-да, именно так и сбежала, — подтверждал отец, нависая с другого края кровати. — А мне на шею дурную малолетку повесила. Уж как пришлось из тебя эту самую дурь выбивать — аж зад синий был всё время! И за книжки сажать пришлось, чтобы толк вышел! Зато выросла уважаемым человеком, владелицей фирмы! А ведь так слушаться не хотела… Неправда это все: либо ты умная должна быть, либо блуди где и с кем попало!.. И всё равно дело не в наследство передала, а щеглу какому-то, который всё просрёт! Почему не нашла себе мужа достойного? Ну вот кого я воспитал… Позор какой! Вся в непутёвую мамашу пошла… Мало бил, значит! Ну, ничего, у тебя будет много времени подумать о своём поведении — я тебе это обещаю!..»

— Убирайтесь все вон! — крикнула Ольга, пытаясь побороть морок и тошноту. — Дайте мне спокойно сдохнуть!..

И она с усилием открыла глаза. Перед нею распласталось ночное столичное небо, послышался гул дороги невдалеке. В руке тлела самокрутка, глаза болели от слёз, руки дрожали от ярости. Что случилось? Где она? Это всё только кажется?..

— …Ольга Алексеевна! Я закончила подшивать документы, всё готово! — скороговоркой произнесла секретарша.

Начальница медленно повернулась и успела увидеть только закрывающуюся дверь кабинета. Ошарашено обошла его, заметила краем глаза: что-то незнакомое лежит на столе. Это была упавшая рамка с фотографией из детства, ещё когда мама была рядом. Но под фотографией виднелась какая-то бумажка. Ольга дрожащими руками выломала рамку и развернула листок. В нем было что-то написано безукоризненным отцовским почерком… Пришлось сконцентрироваться, чтобы различить буквы. «Ты думаешь, можешь так просто взять и сбежать?..»

Она поняла, что ей предстоит ещё много таких одиноких смертей, пока не удастся найти смерть последнюю — неодинокую.

май 2020

Тройка

Говорят, каждая несчастная семья несчастлива по-своему. Семья Троймкэфигов не была исключением: отец-мануфактурщик до́ма скидывал маску благочестия и превращался в пьяное животное. Однако он устраивал скандалы не без повода, ведь заставал истеричку-жену, любительницу спиритических салонов и лауданумных капель, в постели с очередным любовником. Впрочем, проспавшись, отец обычно звал на помощь лучших лекарей Кёнигсберга, но не было на том веку такого нарколога, что вывел бы мать из мистического транса. Неудивительно, что именно здесь будущий архитектор Хорст Троймкэфиг вырос болезненным мечтателем: получив наследство от скоропостижно скончавшихся родителей, юноша закончил образование и приступил к исполнению своей главной цели — созданию дома, где все будут счастливы.

Так появился Троймстай — удивительный жилкомплекс на окраине Кёнигсберга. Три дома, соединённые галереями, напоминали средневековый замок, особенно если глядеть на глубокий ров вокруг внешних стен. Хорст, увы, не дожил до конца стройки, не успел провести ручей — умер от пневмонии в стенах собственного шедевра с улыбкой на лице. Говорят, перед смертью даже изрёк: «Это мой подарок всему человечеству!»

И действительно, поначалу беды обходили Троймстай стороной. Пока страна стенала под гнётом Версальского мира, пока по соседству бушевали пожар революции, голод и война, жилкомплекс стоял над этим всем, как несгибаемый исполин. «Это просто совпадение», — говорил всякий, узнавая, что лишь здесь лапы коричневой чумы никого не отправили в концлагерь. Никого никогда даже не заставали вдрызг пьяным или тайно посещающим любовницу! А когда советская власть сбила со стен орлов и свастики, и Кёнигсберг превратился в Калининград, никто не решился сорвать с внутренней арки мемориальную табличку, посвящённую Троймкэфигу — забыли или не заметили, история умалчивает. Сменилось разве что название — на политически-актуальное Тройсталь. Партийная элита на жилплощадь не позарилась — поди ещё доберись до острова Ломзе, — и вместо депортированных немцев квартиры заселились советскими пролетариями.

Но грянули девяностые, и монументальный Тройсталь местные стали звать просто Тройкой. Не коснулись её разруха, нищета и бандитизм. Местные, конечно, понимали, что жизнь у них — почти сказка: здесь редко запирались двери, почти не приезжала сюда милиция, а дети, рассказывая друг другу страшилки, всегда добавляли, что «это произошло в другом дворе», иначе никто не поверит. Пожилые жильцы и вовсе в полушутку благоговейно звали жилкомплекс Троицей — верили, что хранят их от невзгод родные стены…

Одной из таких пенсионерок была Арина Ильинична, вдова с избытком свободного времени. Разве мог кто-то лучше подойти на должность домоуправши? Арина всерьёз занялась клумбами, составляла график субботников, вывешивала повсюду правила поведения и гоняла мальчишек с лавочек. Зная, что одиночество ведёт к деменции, вечерами разгадывала сканворды, для чего наметила час в расписании — верила, что распорядок умственного труда полезен. Непонятно, впрочем, почему, услышав какой-то тихий голос, зовущий из спальни, Арина Ильинична не стала грешить на подступающее безумие, а восприняла звук как нечто само собой разумеющееся: раз зовут — надо идти.

Звал, как выяснилось, покойный муж, Семён Андреич. Вернее, звала его фотография с чёрной лентой по нижнему краю, кое-как прибитая гвоздиками к стенке. Ушёл Семён Андреич мирно, во сне, и даже в гробу лежал такой умиротворённый, что казалось, это усталый человек просто задремал. И, подойдя к фотографии, старушка перекрестилась, перешла на шёпот — не вслух же говорить с покойниками: «Ты чего, Сёмушка? Чего не лежится тебе?» А Сёмушка ответил, но как-то непонятно, и заплакал правым глазом с фотографии. Вот оно как: при жизни был не человек — кремень, начальник, а после смерти, вон, расчувствовался. «Воистину чудеса происходят в Троице!..» И, подчинившись какому-то внутреннему порыву, Арина Ильинична поймала пальцем эту каплю да слизала своим жёлтым от налёта языком…

Но оставим старушку наедине в столь интимный момент и переместимся на лестничную клетку этажом ниже, где курил скользкий тип по имени Эдик, несмотря на запрещающую табличку. Не знали жильцы, откуда он взялся, а сам он улыбался с прищуром, искусно увиливая от расспросов. Эдика Тройка настораживала, и держался он поначалу особнячком: вся эта, как он поговаривал, «колония непуганых идиотов» заставляла его ёжиться от неуюта.

Двадцать лет на «красной» зоне. Пара лет переписок с «заочницей» Галиной, продавщицей из стоящего во дворе гастронома… Весь список своих статей Эдик, конечно, скрыл, а то Галина б не пустила его даже на порог квартиры, где проживала также несовершеннолетняя дочь Олеська. Но вот что странно: женщина знала, что в «Чёрном Беркуте» не уличное хулиганьё сидит, и ведь не испугалась же, приютила, сказала просто: «Приезжай, а там поглядим, как приживёшься». Эдик было поднапрягся, подумал, не «на живца» ли его ловят, но отказываться не стал. И встретила его как назло именно Олеська — «пигалица в шортиках». Поначалу хотел было «ломиться с хаты», а потом ничего — как отшептали. Нет, никто не меняется в одночасье, и всплывала в его мозгу то и дело какая гаденькая мыслишка, но не получалось её ухватить покрепче, повертеть в уме. Думалось, может, в «Чёрном беркуте» его как-то по-хитрому химически кастрировали, но нет — с Галиной же всё получилось, хоть и не сразу.

Итак, затушив сигарету об табличку, наш Эдик собрался было швырнуть бычок меж перил, как вдруг ему стало совестно — зачем посреди такой чистоты гадить? Бычок отправился в карман, а Эдик закурил вторую и задумчиво уставился вдаль. Гасли окна напротив — так Тройка укладывалась спать. По старой, ещё вольной привычке Эдик стал подмечать, где какая семья обитает, кто ещё не выключил свет. На первом этаже в этот час трудился студентик архитектурного за своими конспектами, а вон там, у фартового программиста с «Ролексами» на тонком запястье, ещё два часа будет стоять дым коромыслом — поди уложи близняшек-шестилеток. Эдик даже гадко усмехнулся, подумал: «Уж я бы уложил», — но тут фантазия отчего-то подсунула мирный образ двух рыжих головёнок на подушках, а остальное было целомудренно укрыто одеялами. Нельзя было пропустить взглядом и другое окно, залепленное бумагой, — местного дурачка Ефимки. Жилец этот, похоронив мать, окончательно обрёл «связь с космосом» и потому теперь бродил по двору с хрипящим радио на шее, вооружившись то лозой, то стетоскопом, то чем ещё: стены «слушал». Стоило встать кому на пути, Ефимка начинал свою извечную лекцию про «пустоты в здании» и про «конструкторские аномалии». Как-то поймал и Эдика, и тот подумал, что можно бы, как говорится, и «леща лоху́ отвесить», да вот вгляделся в эти почти детские глаза — и неожиданно для себя усовестился. А над Ефимкой жил Валера — трудяга, крановщик, — и его окна голубели, как аквариумные: вновь пролетарий не спал у телевизора. Впрочем, в нашей истории он появится чуть позже…

Всё в Тройке вызывало какую-то странную ностальгию, точно смотришь на картинку из детской книжки или видишь счастливый финал старого фильма. И даже раскормленная дворняга Жулька не вызывала никакой оторопи: это на зоне собака, знающая вкус людского мясца, не друг человека, а тут вроде как и ничего. И, будто ощутив, что о ней думают, Жулька завыла так жутко, безнадёжно да надрывно, что у Эдика вдруг закололо под сердцем — затушил он вторую сигарету, сунул и этот бычок в карман да заспешил домой. И на лестнице так и эдак прикидывал, что ж его напугало в том весьма обыкновенном вое, но, уже подойдя к вспучившейся бордовым дерматином двери, и сам позабыл, что же такое почуял…

Оставим же и Эдика — переместимся на этаж ниже, к противоположному подъезду, к той квартире, где проживал программист Сергей Шишкин. «Ролексы» свои он надевал лишь «на выход», чтобы не износить китайскую краску на искусной имитации. Вся жизнь его была похожа на эти «Ролексы»: снаружи кажущаяся удачной, но изнутри всё-таки пустая. Так, уютная квартирка была взята в ипотеку, что занимала полбюджета, а жену Лену он мысленно звал не как все, «кровь с молоком», а с горькой усмешкой: «кетчуп с майонезом». Но самое главное, что близняшки, рыженькие хулиганки, лишь на людях слушались, а дома устраивали бедлам, на который то и дело, казалось, засматривались прохожие, вглядываясь в окна.

Счастье, как известно, штука коварная: любит тишину. В квартире Шишкиных же царил вечный хаос, а Леночка из него самоустранилась, оставив заботы на супруга, потому как посещать салоны красоты и шоу-румы ей было интересней. «Ты же целый день сидишь за компьютером, — ворковала она, — разве сложно будет за близняшками присмотреть?» И Сергей, вздыхая, продолжал варить каши, убирать игрушки и читать на ночь книжки. Кто бы не почувствовал себя белкой в колесе от этой бесконечной рутины? Кому бы не захотелось вырваться из оков быта, доказать, что ты не просто оператор стиральной машины и мультиварки, а человек, и хочешь ты не просто провалиться в бездонную черноту сна, но и пожить, как говорится, «для себя»? Но стоило Сергею лишь заикнуться о чём-то подобном, как Лена закатывала глаза, в сотый раз повторяя, что материнство — это подвиг. А подвиг до́лжно разделять.

И вот сегодня в ванной Шишкиных прорвалась труба: змеевик изрыгал из себя клубы пара и потоки ржавого, вонючего кипятка. Прикрикнула жёнушка, потребовав от супруга разобраться с проблемой, не дожидаясь сантехника, и Сергей повиновался: взял инструменты, попытался что-то предпринять, хоть бы и воду перекрыть. Но неожиданно змеевик крякнул и отошёл от стены — открылась щель над отколовшимся кафелем, и брызнуло оттуда вонючей жижей прямо в глаза.

Сергей отшатнулся, поскользнулся на мокром полу и распластался навзничь, ткнувшись затылком о край ванной. Держась за голову, осмотрелся: весь в какой-то дряни цвета детской неожиданности. Хотя этим оборотом можно было бы обозначить всю его жизнь: детская неожиданность на лице Лены, держащей в руках злополучный тест; детская неожиданность на лице гинеколога, сообщающей, что будет двойня; детская неожиданность на подгузниках, на ползунках, на стенах, на диване, на супружеском ложе, на одежде, на клавиатуре… А где же он во всей этой кутерьме, а кто же он сам, Сергей Шишкин, и что же осталось от него за эти годы?..

История умалчивает, что именно случилось дальше. Когда Сергей закончил наводить порядок в доме, то блаженно растянулся на диване, спихнув игрушки на пол: не было больше никакой «детской неожиданности». Квартира теперь была неровно выкрашена в благородные бордовые оттенки, а надёжный разводной ключ с налипшим на него клочком рыжих волос примостился рядом. Телевизор же вместо мультиков наконец показывал блаженную темноту, но ещё важнее была долгожданная тишина. Так Сергей впервые за долгие годы различил звук собственного дыхания, теперь горячего, как после хорошего секса. Однако в эту тишину, к сожалению, вмешивались хлопки подъездных дверей, болтовня чужих телевизоров за стенами, шум унитазных бачков и вой шавки во дворе. Но вспыхнувшее было раздражение сменилось предвкушением, и, приобняв Лену, Сергей нежно поцеловал её в обнажённое плечо, прошептав на ушко, что теперь-то всё в их жизни станет иначе.

А пока Сергей наслаждается долгожданной тишиной, взглянем на других жильцов этого примечательного места. Так, с полгода тому назад объявился в жилкомплексе и Марк — юный адепт архитектурного искусства. В Тройку он попал, как говорится, «не от хорошей жизни»: после того, как родители, уставшие от творческих метаний отпрыска, перекрыли финансовый поток, пришлось искать пристанище подешевле. И вот тут-то на выручку пришёл всегда добрый дядя Виталик, троюродный брат матери, и его жена, тётя Оля, строго-настрого запрещающая называть себя «тётей» вслух.

Тройка, с её высокими стенами и обветшалыми фасадами, поначалу Марка не впечатлила — показалась захолустьем, от которого до института добираться полтора часа. Но затем он разглядел тут некий «архитектурный шарм» — хоть с темой дипломной работы сходу определяйся. Порадовали и родственнички: непримечательный дядя Виталик работал на заводе — ни выпивки, ни гулянок, ни даже громких разговоров. Тётя Оля же, напротив, словно сошла со страниц глянцевого журнала: ухоженная, нарядная, с макияжем и причёской даже в стенах квартиры. Она обожала наряжаться в шёлковые халатики и туфли на каблучках, словно каждый миг готовясь к выходу на красную дорожку, и, казалось, застряла в какой-то другой эпохе, где кавалеры поют избранницам серенады под балконами.

Этот брак выглядел странным: Виталик, как молчаливый слуга, исполнял все прихоти Ольги, а та, в свою очередь, то подтрунивала над ним, то покровительственно улыбалась. Чувствовалась в этом всём какая-то недосказанность, какая-то старая рана, так и не зажившая. Впрочем, если спросить прямо, супруги улыбались да отнекивались, мол, «они давно и безнадёжно счастливы в браке». Может, так оно и было? По крайней мере, все мысли о какой-то другой жизни и даже, возможно, других мужчинах, что оценили бы красу по достоинству, обрывались в голове, не приходя к логическому концу, и наступила звенящая пустота, какой раньше, в молодости, не бывало. Неужели старость?.. Но появление Марка придало тёте Оле новых сил: она стала чаще наряжаться, просила совета в выборе нарядов, а ещё удачно помогла ему найти подработку — репетиторство для дочери подруги, Галины, той самой продавщицы из гастронома. «Девка совсем от рук отбилась — одни тик-токи в голове, а тебе хоть копейка лишняя будет».

Первый подъём к «апартаментам» Галины обернулся для Марка экзекуцией: всё-таки шестой этаж без лифта. Увидев нашего героя в тот момент, вы бы подумали по пунцовому лицу, что парнишка зря пренебрегает парами физической культуры в университете. Может, об этом же подумал и Эдик, силясь изобразить гостеприимного хозяина и не рассмеяться, но до конца спрятать усмешку не удалось.

В этой обители царил хаос, органично сочетающий советский аскетизм и подростковый бунт. Олеська как воплощение современной «альтушки» — бледная, тонкокостная, с рваной чёлкой — казалась иллюстрацией интернет-мема, и небольшая разница в возрасте, а также лифчик, некстати свисавший с подлокотника кресла, вызвали у Марка приступ неловкости. Парень только и смог выдавить вместо приветствия: «Я буду тебя, э-э-э, учить…» — и тут же подумал, что лучше б ему провалиться на месте. А за спиной ехидно просмеялся Эдик — то ли над студентиком, то ли над «Сватами», балакающими с телевизора.

Марк задал упражнение, а сам украдкой разглядел Олеську в первый раз: красивая, даже очень. В голове всплыл старинный метод проверки дам на аристократичность: если в ключичную впадину можно вложить перепелиное яйцо и оно не выпадет при ходьбе, значит, барышня пригодна открыть плечи на балу. Эта тест явно проходила… Но зачем такое только лезло в голову? Чтобы отвлечься, Марк принялся разглядывать комнату: обшарпанный шкаф, украшенный плакатом какой-то рок-группы, нагромождение одежды на диване, пыльный монитор да рыжая полоса, прочертившая старые обои от потолка до пола. «Это у вас крыша течёт?» — спросил парень, и Олеська пожала плечами: Арина Ильинична не очень прилежно относилась к своим обязанностям в последнее время, а мутный Эдик «мужика в доме» включать не спешил.

С той поры Марк стал завсегдатаем этого маршрута — от своего подъезда до соседнего. Зима пролетела в занятиях, а весной путь преградила зловонная лужа, образовавшаяся от течи из центрального здания. Ходили слухи, что когда-то там была то ли парикмахерская, то ли стоматологический кабинет, то ли магазин цветов или даже всё вместе, но теперь функционировала лишь котельная в подвале. Жалобы домоправительнице результатов тоже не принесли — та была слишком заворожена общением с фотографией покойного мужа. И вот как-то раз, морщась от вони, Марк едва не столкнулся с дурачком Ефимкой — хотел было скрыться, но не успел, и тот вцепился в локоть студентика. Завязался разговор:

— Как вам это нравится, а? Лопается! Всё лопается!

— Что лопается?

— Да всё! Теперь вот котельную прорвало! А кто-то чешется разве? Хрен!

— Ну вы пожалуйтесь, напишите, куда следует… вы ж умеете…

— Я-то умею! Это они слушать не умеют! Я им и пробы цемента высылал, и замеры, и лужу это со всех ракурсов! У меня уже стены как скорлупа от этих соскобов. И что, чешутся? Если бы! Тут пустоты кругом: здание не выдерживает. Вы-то должны понять — вы же будущий архитектор!

— Откуда вы…

— Да здесь все друг про друга… Но это же не здание — это просто катастрофа замедленного действия! Это всё немцы строили — здесь же их тоннели и бункеры по всему Калининграду! Это не для жизни строилось, а для…

— От меня-то вы что хотите?

— Как что? Давайте сочиним коллективную жалобу: я напишу, а вы подписи соберёте и от себя пошлёте! Да нет, вы не думайте, мы всё вместе проверим, замеры сделаем. У меня и молоточек имеется! Да вы послушайте! Слышите, пусто за стеной? А зачем? Где это видано, чтобы в несущих стенах полости были? Да ещё и неравномерные? Вы думаете, к нам почему телефонный кабель не провели? А потому что хрен подкопаешься, там под нами не кирпичи — металл! Не верите? Пойдёмте в подвал, покажу…

— Слушайте, мне некогда, давайте как-нибудь…

И Марк начал отступать, но чуть не плюхнулся в лужу сам, споткнувшись о невесть откуда взявшуюся Жульку: та взвизгнула кратко, а потом продолжила лакать воду. Усовестившись, парень потрепал животину по загривку, а та лишь ушами повела. За зиму дворняга неслабо так раздалась в боках, и Ефимка доверительно сообщил, что собака «гуляет» не впервой, а щенками, как обычно, займётся Арина, и поспешил за сосисками.

Весна вступала в свои права, и вместе с ней в Тройке пробуждалось недовольство. Так, крановщик Валера, и без того измученный ночной синевой рекламного щита за окном, проклинал утренний рёв газонокосилок. Мини-купер Шишкиных покрывался пылью на стоянке, Марк по-прежнему посещал Олеську, а течь на стене в её комнате всё ширилась. Арина Ильинична и вовсе будто сдала — забросила хлопоты и предпочла им чаепития с «кумушками». Лишь Ефимка продолжал осаждать её, требуя доступа в технические помещения, но получал неизменный отказ.

Трудно спалось Эдику на воле. Во-первых, отвык засыпать в темноте — в камере-то под потолком всегда светится «залупа». Да и ложились тут рано: Галке на смену, Олеське в школу. Во-вторых, не хватало обычных ночных мыслей, державших на плаву в «Чёрном Беркуте» — мыслей о том, чем бы таким приятным заняться на свободе. Здесь почему-то заниматься ничем не хотелось: желудок полный, яйца пустые. Но отчего тогда сна всё нет?.. Неспокойно было жить в Тройке, а отчего, Эдик и сам понять не мог. Потому в тот злополучный вечер, когда страшный Жулькин вой взбаламутил всех жильцов и послышались голоса под окнами, был даже рад выскользнуть из постели.

Во дворе развернулась сцена родов: Арина Ильинична исполняла роль акушерки, а соседи оказывали моральную поддержку, разгоняя любопытных детей по домам. Эдик предложил перенести собаку в подъезд, но старушка лишь вздохнула, что уже поздно тревожить животное. Вскоре появился первый плод — комок лысой плоти, больше похожий на требуху, чем на живое существо, непонятно от кого нагулянное. Был он весь какой-то несуразный: глаза затянуты кожаной плёнкой, лапы слиплись, голова раздута — отвратительное зрелище! И щенки рождались один за другим, склизкие и синюшные: кто-то в толпе предположил, что они уже мертвы, но нет, запищали. И писк этот показался всем таким зловещим, что даже неслабый духом Эдик скривился, и Арина выронила уродца из рук — тот шлёпнулся на асфальт и, лопнув по пузу, продолжил перебирать сросшимися лапками, убегая от матери.

Делать было нечего: старушка сгребла целых щенков к Жульке клюкой, но та, обнюхав их, вдруг зарычала и вгрызлась в шею ближнего, переломив хребет. Эдик было дёрнулся вперёд, но собака злобно огрызнулась и быстро расправилась с остальными детками, а затем рухнула на трупики, выдыхая клочья розовой пены. «Да она бешеная!» — воскликнул кто-то из толпы, и помощники разбежались — все, кроме Эдика. Вскоре приехали вызванные домоправительницей ветеринары, и, кончив хлопоты, Арина Ильинична позвала помощничка на «особенный чаёк» от мужа, но тот вежливо отказался и отправился курить на привычное место.

Так началась первая неспокойная ночь в Тройке. В разных квартирах плакали дети, кто-то метался в постели, а за стенами будто что-то шуршало и ухало. Какой-то незнакомый дед поднялся к двери Галины, утверждая, что там прячется его жена, и Эдику отчего-то легко удалось переступить себя и передать «кавалера» обратно родне, а не спустить с лестницы. В окне же сорок пятой сперва разбилось стекло, а затем на подоконник встал жилец, неприятный мажорчик, и бросился вниз, но не разбился — уж больно низко жил. Растянувшись по земле и зарыдав, парень запричитал какую-то ерунду: «Почему я не умер? Как я буду жить теперь без него? Похороните нас в одной могиле!». Зеваки, вновь высыпавшие во двор, так и не поняли, о ком же шла речь.

Толпа собралась разношёрстная, пёстрая. Так, заурядный на вид сосед снизу, кутаясь в шарф, говорил, что ему нельзя показываться на людях из-за своей ужасной внешности. Другого мужичка вырвало после того, как в его суп упала какая-то дрянь с потолка, и продолжило рвать даже на улице. Стоявшая рядом пигалица заявила, что тот «украл лучшие годы её жизни», пусть и был он с ней даже не знаком. Но когда скорая забрала всех пострадавших, покой в Тройку не вернулся: выскочил во двор посреди ночи мальчонка, крича, что это он во всём виноват, что это он «всех убил», «всех хотел нагнуть», и полетели ему вслед вещи из окна, оказавшиеся портфелем с учебниками. Повздорили две закадычные старушки-подружки, подёргав друг другу волосы, а другая матрона поднялась к крановщику Валере, пытаясь напроситься на эротическую встречу. Лишь бывший академик с первого этажа заколотил окна и заперся в ванной, пытаясь скрыться от вдруг нахлынувшего ужаса.

Утро в Тройке ознаменовалось неизбежным — дворовыми пересудами. Так выяснилось, что Жулька отправилась на тот свет, и Арина Ильинична по случаю выступила с предложением защитить жилкомплекс от заходящих псин и поставить шлагбаум, а лучше кованые ворота. Отзывчивые жильцы быстро собрали деньги. Программист Сергей же озвучил инициативу закрыть за свой счёт все нижние окна решётками: по прихоти фантазии Троймкэфига, квартиры здесь всё равно начинались со второго этажа, а первый был отделён под разветвлённую систему диковинных коммуникаций, давно заброшенных, а может, так и недостроенных. И как же быстро Тройка позабыла все хлопоты сумбурной ночи!

К ужасу своему, забывал детали и Эдик, ощущая в себе какую-то перемену. Не понимал теперь, например, зачем по привычке разглядывает соседей, для чего отвлекается от учёта на полках гастронома, зачем глядит в кассу, для чего смотрит на Олеську на пару секунд дольше нужного. Как-то раз в пору этой задумчивости его выловил прямо на работе крановщик Валера, потряс за грудки, затараторил что-то навроде: «Смотри у меня, ходи-оглядывайся, держи себя в руках: я-то знаю, кто ты такой, и чуть что — на месте порешаю, менты доехать не успеют!». Что именно «смотреть» и «держать», Эдик так понять и не смог — будто говорили не с ним, а с кем-то другим, кем он был раньше.

Забыла о всплеске активизма и Арина Ильинична, вернувшись к уютному, хоть и несколько одностороннему, общению с покойным супругом. Кроссворды, трогательные посиделки, беседы с фотографией на стене — разве могла она мечтать о более спокойной старости? Но даже в этом умиротворении нашлась брешь: Семён Андреич, пусть и в виде фотокарточки, стал жаловаться на холод. Что оставалось делать вдове? Разумеется, надо было согреть любимого! И вот в ночной тиши Арина, накинув пальто, потопала в котельную, где, орудуя рычагами и вентилями, принялась поднимать температуру. В квартирах стало жарко, и даже лужа во дворе принялась пузыриться, как ведьмин котёл.

Не выдержав, Марк отложил учебники и предложил Олеське прогуляться, однако стоило им выйти, как прогулка эта превратилась в фарс. Заехавший в Тройку курьер доставки, поскользнувшись на раскисшей грязи, рухнул прямо в лужу, и Марк как всякий воспитанный молодой человек бросился на помощь. Однако вместо благодарности курьер разразился бранью и принялся неистово пинать воздух, пытаясь попасть по студентику. К счастью, мимо проходил Валера-крановщик, в последнее время предпочитавший проводить время на свежем воздухе — подальше от телика, синего света баннера за окном и навязчивых поклонниц. Одним метким ударом он утихомирил хулигана, а затем чуть ли не на руках вынес его вместе с мопедом за пределы жилкомплекса. Арина Ильинична, наблюдавшая за всем этим из окна, тут же предложила обратиться в милицию, а заодно и задние ворота на замок закрыть, дабы неповадно было посторонним шастать по Тройке на колёсах. А Марк с Олеськой продолжили променад:

— М-да, все джинсы изгваздал… Может, ну его, эти прогулки? Твоя мамка мне всё-таки за занятия платит.

— Давай вон на скамейке позанимаемся. Не хочу дома, достало — сил нет.

— Чего это ты так?

— Да ничего.

— Эдик, что ли, мешает?

— Да причём тут Эдик? Просто странно мне дома. Вот, в комнате кипятком ржавым воняет — пятнище уже на квадратный метр…

— Метр? Можно подумать, ты площадь замеряла? А по какой формуле?

— Не смешно!.. Нет, правда, душно там в последнее время. И Эдик тоже…

— Всё-таки пристаёт?

— Да нет, он какой-то будто… пустой.

— Ну, неудивительно: твоя мама говорила, что человек двадцатку отмотал, ко всему там привык, а тут, получается, ни устава, ни понятий, своей головой надо думать, жить как все, работать, всё такое…

— Кстати, вот что странно: я его второй раз посреди ночи за компом ловлю.

— Так-так-так? По интернету кого-нибудь разводит, что ли?

— Даже браузер не открывает — я проверяла! Смотрит в наушниках что-то, прячется. Флешку с собой какую-то носит! Я в отражении окна заметила — там вроде бы какое-то видео. Или показалось, не знаю…

Но Олеська была права: обуянный непонятными сомнениями, Эдик три ночи кряду пытался понять причину своей внезапной амнезии. Флешка, невесть как оказавшаяся в кармане его робы, своим содержимым повергла уголовника в паранойю: не следят ли за ним? Может, менты или бывшие сокамерники решили стрясти за былые грехи? Но чем шантажировать человека, у которого, по сути, ничего нет? Да и сам способ казался каким-то вычурным: ни на одном видео Эдик не фигурировал, да и зря сомневался даже: был он, конечно, преступником, но не совсем уж идиотом, чтоб когда-либо снимать свои «художества» на камеру, добавляя «эпизоды в серию». Ему и воспоминаний хватало, да и откуда бы у него в те времена взялась камера? Значит, кто-то нарочно выудил из тёмных уголков интернета ролики, за распространение которых можно «отъехать»…

Но самое странное, что, просматривая эти мерзкие кадры раз за разом, Эдик не испытывал ровным счётом ничего. Словно вырвали из него ту самую деталь, что отвечала за болезненное возбуждение, за желание преследовать намарафеченных школьниц в подъездах, заскакивать в лифт к развязным студентам, уговаривать наивных пацанов впустить в квартиру. Эдик помнил наизусть все свои статьи и свой приговор, но воспоминания о том, что происходило за закрытыми дверьми, ускользали из памяти, как наваждение. Временами он так терялся, что сомневался, был ли вообще тем человеком из тюрьмы строгого режима. И потому теперь, когда Ефимка на улице начинал свою извечную лекцию о тайнах дореволюционной архитектуры, Эдик не злился, а сочувствовал бедняге и терпеливо выслушивал все эти бредни, давая дурачку выговориться.

Менялась и другая наша героиня, Арина Ильинична. С каждым днём её оптимизм и жажда деятельности лишь расцветали пышным цветом: навещая престарелых приятельниц или зазывая их на чайные церемонии, она с неизменным усердием подливала в заварочник «святую водицу» из фотокарточки, не утруждаясь размышлениями о её происхождении. Ведь если покойный Семён Андреич был личностью почти святой, то и слёзы его, стало быть, благодатны! И то, что всех причастившихся этим «целебным варевом» вдруг раздуло, как утопленниц, было, разумеется, лишь проявлением высшей милости. Не познавшая радости материнства и лишённая возможности нянчить внуков, Арина с трепетным благоговением поглаживала свой округлившийся живот. А если же кто-то из «благословенных» старушек начинал поддаваться панике, то извлекала из потайного ящика один из ключиков, давным-давно выданных подругами «на всякий случай», отпирала чужие двери да умиротворяла пенсионерок. Надо было только привязать их покрепче к радиатору отопления и убедительно нашептать, что «благословенны они в жёнах», и занятная перемена совершалась с ними как предначертанная!..

Однако ж всё неспокойней и неспокойней становилось в Тройке. Вот разгорелась очередная потасовка между подростками: валяясь в зловонной грязи, они мутузили друг друга, не жалея, и бросали друг другу обидные, но совершенно одинаковые фразы — точно два актёра, не поделившие сценарий. Но никто теперь не разнимал драчунов: крановщик Валера уснул-таки после тяжёлой смены, а остальные жильцы просто струсили. И лишь сквозь узкую щель в плотно задёрнутых шторах довольный Сергей Шишкин наблюдал за плодами своих коварных деяний: взломать аккаунты юных пользователей соцсетей оказалось делом нехитрым. Сложнее было незаметно подбросить флешку Эдику, ведь Сергей всё-таки был программистом, а не карманником, но результат не заставил себя долго ждать: уже и здесь, на первом этаже, из сливного отверстия раковины требовательно забулькало, а рыжие пряди волос близняшек то и дело всплывали на поверхность. Дочерей своих он решил оставить в ванной комнате — пусть купаются. Отныне они купались без пререканий. Супруга же, верная спутница жизни, обожаемая женщина, наконец предпочла общество мужа салонам красоты и даже на работу перестала ходить. Конечно, оттуда названивали, но затем прекратили, выслав копию приказа об увольнении. Расположившись перед мерцающим монитором, Сергей нежно поглаживал свою дражайшую Леночку по внутренней стороне бедра, время от времени отрывался от экрана, зарывался носом в слипшиеся локоны жены, вдыхая её неповторимый аромат, который с каждым днём становился всё более выразительным. Пожалуй, тот злополучный полотенцесушитель оказался на удивление полезным для укрепления этих брачных уз! Как и воцарившаяся в доме тишина…

Так Сергей, словно паук, незаметно дёргал невидимые нити, пронизывающие души обитателей этого странного дома. И стоило ему только чуть натянуть одну из них, как где-то вспыхивала ссора и наружу вырывались прежде тщательно скрываемые желания, а доселе дремавшие в тёмных закоулках сознания пороки начинали набухать, как гнойники. Но пока эти нарывы лишь медленно ползли по стенам Тройки, только готовясь к грядущему взрыву. А вот взаправду гнойники выросли на теле Сергея: его лицо, руки, грудь и даже гениталии покрылись мерзкими пузырями, похожими на ржавые шляпки гвоздей. К счастью, эти наросты совершенно не мешали исполнять супружеский долг. И если за тишину и покой в Тройке приходится платить высокую цену, то пусть уж гнойники хоть покроют тело целиком — разве ж это имеет теперь значение?

По ночам Сергей, избранный для священной миссии вернуть в Тройку тишину и покой, выходил во двор, становился в центре зловонной лужи, закрывал глаза и впитывал в себя знания обо всём, происходящем вокруг. Затем возвращался в квартиру, разморенный, словно после долгой медитации, а если даже случайно запинался о кирпичи, валяющиеся теперь у подъезда, то не обращал внимания. И ложился спать на остаток утра, просыпался к обеду и чутко прислушивался к дому, который пока ещё, увы, продолжал шуметь.

Так суетное лето в Тройке закончилось, наступила осень, приблизилась и зима. Музыка жилкомплекса состояла теперь из новых, никогда ранее не звучавших здесь аккордов. Вот одна из нот: подростка с третьего этажа вдруг захлёстывает чужая, неведомая ему ранее похоть, словно сама собой затекает ему в горло, и парень, глядя вокруг невидящими глазами, принимает собственную мать за подходящий объект для соития. Другая нота: прежде тихая старушка вдруг начинает думать, что окружают её лишь одни сволочи и мрази, и на её затылке раскрывается неугомонный рот, который сам собой из-под платка шепчет родственникам и соседям гадости. И ещё одна: мальчонка лет десяти вдруг ощущает себя беременным нежеланным плодом и решается сделать аборт, почему-то забывая о том, что его тело к такой операции не приспособлено, и вкручивает себе в уретру проволочную вешалку. Потом средь бела дня в одной из квартир раздаётся адский вой, и источником воя оказывается несчастная женщина, что вросла в свою тахту: долго она лежала ничком, как выброшенная на берег медуза, оправляясь под себя, и выделения разъели кожу да обивку, отчего всё слиплось в единое месиво, и, когда несчастная захотела подняться, уже не смогла оторваться даже с мясом. Был и другой вопль: одному мальчонке не повезло выскочить в подъезд в неподходящий момент, когда дверь соседей распахнулась, и оттуда, как летучая мышь, выскочила бабка, прежде нелюдимая, и набросилась на мальца с поцелуями, да такими горячими и страстными, что её насилу оттащили. Потом ребёнок, заикаясь, шептал в ужасе, что ртов у бабки было больше одного, больше двух, больше даже четырёх… Кто знает, может, то ему почудилось в испуге, а может, Тройка и впрямь начала являть потаённые лики?

И чем тише становилось на заметаемых снегом улицах, тем гулче звучал в Тройке этот жуткий хор: прежде благополучные до тошноты, жильцы вдруг обнаруживали в себе неведомые силы для неведомых страстей. Вот вдруг спокойный отец семейства принимался колотить домашних, не разбирая, кто прав, кто виноват, или вдруг благопристойный дедок малевал оскорбления на чужих дверях своими экскрементами, или прежде спокойный как удав пролетарий снимал с себя лезвием бритвы кожу в ванной, не в силах вынести собственного облика. И самое страшное, что обитатели Тройки даже не успевали толком поразмыслить о том, что вытворяли: словно кто-то выключал им разум, а потом включал обратно, когда дело уже было сделано. И всё, что логично было бы ощущать следом за такими всплесками — вина, стыд, обида и что там ещё — как будто утекало из голов жильцов, к ночи оставляя лишь свистящую пустоту. В пустоте той слышался вой мечущейся меж арками первой метели, словно даже природа оплакивала жилкомплекс, или, вернее, что-то оплакивала сама ожившая Тройка.

Пожалуй, самыми здравомыслящими среди этого буйства оставались Олеська и Марк, но и они чувствовали себя странно: накатывали взбалмошные сны, становилось дурно, потом отпускало, потом становилось снова. А вскоре история наша приняла новый оборот: студентик попросился пожить к Галине, сославшись на семейные обстоятельства непреодолимой силы — ссору домашних, при которой он не мог больше присутствовать и подробности которой не мог, а, может, не желал сообщать, а также попросил «никого не вмешиваться в чужое интимное дело». Усталая продавщица махнула рукой, будто давно зная, что всё так и должно кончиться в семье подруги, а потому постелила студентику в коридоре. Но вот Олеська так просто не отступилась — пришлось доложить о произошедшем в деталях.

Как оказалось, в ту ночь тётю Олю вновь одолели мысли о неудавшейся жизни. Она корила себя за то, что вышла замуж за столь тихого и незаметного человека, и даже мысль о разводе не приносила облегчения: кому она нужна теперь, увядшая? Ольга винила Виталика в том, что так и не завела детей — он всегда избегал лишних хлопот. И, вспоминая свои юные годы, она сравнивала мужа с одноклассниками, которые, по её мнению, были гораздо интереснее и ярче, но выйти замуж за них было неприлично. Помнился среди них, например, смазливый Сашка, умевший зарабатывать деньги, или Витька с задней парты, по которому, к сожалению, плакала тюрьма. И даже юный Марк, племянник, казался теперь несколько привлекательным.

Так тётя Оля погружалась в фантазии, представляя себя в объятиях этих мужчин, и в грёзах находила утешение, не успевая додумать их до конца. Но она слишком долго не замечала, как вокруг батареи расползается ржавое пятно, в котором проступают знакомые лица, и не разглядела поначалу, что же такое в самый пик эротических фантазий с тихим всплеском упало на пол. Однако любопытство пересилило похоть, и Ольга, не разбудив мужа, включила ночник. Увиденное повергло её в ужас: бесформенная масса плоти, ощетинившаяся эрегированными членами и извивающимися языками, надвигалась на женщину, парализованную страхом. Та успела заметить, как в комок вплелись лица её бывших одноклассников, прежде так желанные, а теперь отвратительные. И как же теперь захотелось вернуть спокойное домашнее счастье!

Проснулся и дядя Виталик — увидев жену, прижатую к стене с задранной сорочкой и удовлетворяемую этим мерзким комком плоти, он не выдержал зрелища и, схватившись за сердце, осел по стеночке. На шум прибежал Марк, застав лишь развязку: шар плоти обмяк и втянулся в тётю Олю, раздув её прежде элегантное тело. Глаза её потемнели, и не своим голосом она взвыла: «Иди сюда-а-а, племянничек! Дай-ка я тебя обниму-у-у!» К счастью, регулярные подъёмы на шестой этаж позволили Марку вовремя сбежать.

Именно это происшествие лишило, наконец, Марка и Олеську покоя: всему, что случилось в Тройке, нужно было найти хоть какое-то объяснение. И ребята принялись выписывать в тетрадку все события, что смущали их в последнее время, а затем пришли к неутешительному выводу: или безумства в жилкомплексе начались с приезда Марка, или с подселения Эдика, — впрочем, нынче довольно безобидного, — а прочие обстоятельства проверке не поддавались.

Итак, что же происходило здесь за год? Жильцы нижних этажей стремительно теряли рассудок, и черты их личностей менялись до неузнаваемости — на самые неожиданные стороны человеческой натуры. Люди же с верхних этажей, напротив, словно лишались тормозов, давая волю собственным потаённым желаниям. И посреди этого хаоса, как маяк во тьме, стоял Эдик — бывалый зэк, который, казалось, должен поддаться всеобщему безумию, а вместо этого лишь иногда бессмысленно засматривался на себя в зеркало. Оставалось лишь одно: проследить за бывшим уголовником ночью и узнать хотя бы, что за видео он смотрит в наушниках.

Вооружившись таблетками кофеина, ребята расположились в засаде. Ближе к трём часам ночи Эдик, как лунатик, тихо поднялся с кровати и прокрался на кухню, где долго стоял у окна, всматриваясь в ночную тьму. Затем вернулся в комнату к Галине, достал из кармана сигареты, снова ушёл на кухню, но курить не стал — застыл с пачкой в руке, как статуя. Но потом опять прошёл в спальню, достал из шкафа штаны и вытащил из них ремень. Тишком, на цыпочках, приблизился к турнику, накрепко вмурованному в проходе к кухне — это был пережиток спортивного прошлого Олеськиного отца. Поставил табурет, накрутил ремень на перекладину, соорудил петлю, постоял на табурете, будто в раздумьях, снял петлю, повертел в руках. Накинул на шею, снял, вновь накинул и вновь снял, будто не смог решиться на отчаянный шаг… Эта странная игра со смертью продолжалась почти час. Наконец, сняв ремень в последний раз, Эдик отнёс табуретку на место.

Наутро ребята, несмотря на холод, встретились на лавочке во дворе для обсуждения всей собранной информации: Марк съездил в городской архив, а Олеська покопалась в интернете. Не холодно было только луже напротив, по-прежнему булькающей и дышащей паром. Итак, согласно чертежам, вся система зданий бывшего Троймстая задумывалась чем-то похожей на бутылку Клейна — диковинную конструкцию, замкнутую на саму себя, — а под центральным зданием находился таинственный котлован, некая «ножка», доступ в которую был бы возможен, если б только кто-то додумался пролезть в полости между несущих стен. Выходит, не таким уж безумным был Ефимка! Но гораздо страннее было, что ни в газетах, ни в исторической хронике, ни даже в отчётах милиции за почти сотню лет про Тройку не писали ничего плохого. Олеська же, в свою очередь, рассказала о мрачных находках в соцсетях, касающихся судеб бывших жильцов: отчего-то после переезда кто заканчивал свою жизнь в тюрьме, а кто в петле. Вспомнила она также, что следы ночных метаний Эдика — неубранная табуретка или валяющийся ремень — встречались ей уже много ночей подряд. Ребята обсудили и всевозможные теории заговора: Марк воспринял все идеи о про́клятом месте или военных экспериментах скептически, настояв том, что всему на свете должно быть рациональное объяснение. Кто бы из нас в пору горячей юности не посчитал бы так же? Но сойтись можно было в одном: ни одна из версий не объясняла всего и сразу, а ещё стало совершенно ясно, что из Тройки надо срочно убираться, не дожидаясь новых безумств или хотя бы пока пятно на стене Олеськи окончательно не разъест кирпичную кладку. Значит, предстояло уговорить Галину съехать — мягко, но настойчиво.

Тройка же тем временем, несмотря на все происшествия, не теряла предпраздничного настроя и как ни в чём не бывало готовилась к Новому году. Калининград тогда засыпало знатно — кажется, таких снежных зим не было с прошлого века. Дороги замело так, что на остров Ломзе в новогоднюю ночь было ни пройти ни проехать, и коммунальные службы лишь перекладывали бремя вины друг на друга. Предвкушал праздник только Сергей, праздно слонявшийся по квартире от дочек к жёнушке.

Взглянем же на последний спокойный день, отведённый жилкомплексу в его долгой истории! Арина Ильинична, чьи габариты уже напоминали о наступающем Рождестве больше, чем кривая пластиковая ёлка, порхала меж квартир, как дирижабль над полем боя: своих располневших до неприличия подруг она угощала бульоном, от одного запаха которого могли бы отшатнуться даже завсегдатаи окрестных помоек. Но старушки глотали с удовольствием, блаженно причмокивая и благодаря за заботу, пока Арина поглаживала их по щекам, приговаривая что-то о грядущем празднике. А то, что щёки эти раздулись, как у хомяков, набитых зерном, так то был лишь «знак особой благодати»! Эдик же, потерянный и какой-то бесцветный, слонялся по захламлённой кухоньке Галины: та самозабвенно рубила праздничные салаты в тазики, словно накормить предстояло полк солдат. Правда, под потолком нависала ржавая труба, с которой периодически срывалась капля, падавшая то на скатерть, то в салатницу, и Эдик нервно косился в ту сторону, будто ждал, что даже из трубы вот-вот вылезет какой-нибудь оживший кошмар или, чего хуже, призрак прошлого, готовый напомнить о забытых грехах.

Ребята же с немалым усилием отложили панику — попытка не пытка. Сам Марк некоторое время назад съехал в хостел — спасибо тем невеликим деньгам, которые Галина платила за репетиторство. С тётей Олей после того случая он не разговаривал, да и сама она не спешила идти на контакт, видимо, слишком смущённая случившимся. Олеська же потихоньку убеждала мать, что пора бы отсюда перебраться поближе к центру: мол, и отопление странно работает, и стены трескаются, и ей скоро в институт ездить. Неожиданно на её сторону встал Эдик и принялся вдруг вторить Ефимке, жалуясь на течи, пустоты и вообще полуаварийное состояние дома. Кажется, Галина даже поддалась на уговоры, ведь прежде её удерживала тут память о покойном супруге, а теперь у неё новый спутник, и прошлое можно оставить в прошлом. Пусть ёлка была ненастоящей, а игрушки пластиковыми, всё в этот вечер казалось каким-то особенным.

А вот кто к празднику не готовился — так это крановщик Валера: тяжёлых смен в такое время не выдавалось, а потому усталости, чтобы заснуть, не хватало. Потомственный пролетарий, высоко сидя в своей кабине большую часть дня, на всё привык смотреть сверху, а на чужие беды или страстишки говорил, что все вокруг «мелко плавают». Вот и на современные фильтры для воды да на дурачков, покупающих пятилитровые баклажки в «Дикси», он тоже смотрел свысока: мол, в Союзе из-под крана пили — и ничего, здоровые выросли! Но когда на него самого смотрели свысока, Валера вынести не мог, а ведь происходило это с ним каждую ночь. Прокля́тый баннер за окном с белозубой дамочкой, зазывающей клиентов на чистку зубов, горел, как маяк, и эта холёная девица пялилась в спальню, словно говоря: «Эх, ты, работяга, где тебе ещё видать красоту голливудской улыбки!»

Валера, конечно, умел не завидовать блеску чужих виниров, но вот спать со светом не умел. И так, не выдержав очередной бессонной ночи, он поднялся с кровати, набрал из-под крана ледяной воды, выпил залпом да вновь воззрился на баннер. «МАН», надёжный, как советский танк, стоял рядом, за рвом, у внешней стены Тройки — начальство разрешало иногда добираться на нём домой, ведь автобусы сюда ходили чёрт знает как. Укутавшись потеплее, крановщик вышел из дома, прогрел на декабрьском морозе дизель минут десять и надавил на газ, направив многотонную машину прямо в основание столба. Хруст, визг и треск разорвали тишину — так эта кувалда пролетариата обрушилась на бетон, обратив его в крошку и обнажив арматуру. «МАН» протащил за собой покорёженный баннер, пока тот не уткнулся в арку Тройки: провода, искря, рухнули на землю, а кабина заскрежетала, заблокировав единственный выезд, и жилкомплекс погрузился во тьму.

В этой тьме, в самом её сердце, в подвале котельной, как в утробе чудовища, что-то назревало: Арина Ильинична металась между рычагами и вентилями, стремясь поднять давление до предела, чтобы согреть-таки, наконец, неугомонного супруга. И вдруг раздался взрыв: старый котёл не выдержал, пробил кирпичную кладку. Облако пара, смешанное с ржавчиной и кипятком, вырвалось наружу, окутав Тройку пеленой, и в этом кипящем аду что-то начало выбираться на поверхность, расползаясь по стенам, как плесень. Так ознаменовался финал всему былому благополучию, доставшемуся жильцам этого места в столь дорогой кредит. И в эту новогоднюю ночь вместо фейерверков в небе вспыхивали лишь отблески мечущихся в панике фонариков, а вместо радостных криков раздавались вопли ужаса…

Когда всю Тройку окутал зловещий туман, собравшийся в сгустки жирного серого конденсата на окнах, Олеська и Марк осознали: настал час расплаты за беспечность. И комок тьмы, обретший подобие плоти, попытался даже проникнуть в щель форточки, но был тут же отброшен ложкой, схваченной прямо из тазика с салатом. Провожая «гостя» взглядом, все выглянули во двор: в клубах пара там бродили создания, подобные тому сгустку, что снасильничал тётю Олю. Антропоморфные на первый взгляд, при ближайшем рассмотрении они оказывались мало похожими на людей. Нет, это были какие-то лысые обезьяны с длинными ручищами, обнажённые, увешанные вторичными половыми признаками, безликие, вывернутые наизнанку, сплющенные и растянутые. Все они расползались по подъездам из котельной, будто придя на замену прежним жильцам Тройки. Пора было не собираться, а бежать! Но вот только куда? Задние ворота давно заперты, и на улице опасно: идти напролом — верная смерть. Оставался лишь один путь — пробираться через здание в надежде найти выход на второй этаж, где ещё не успели установить решётки. Марк, как будущий архитектор, быстро оценил ситуацию: путь лежал до третьего подъезда, где сохранился переход между домами, а оттуда уже можно было попробовать спуститься по пожарной лестнице. Другого выбора не было, и пришлось идти почти вслепую, хлюпая непонятной жижей под ногами.

Именно здесь беглецам на счастье повстречался Ефимка, почти не затронутый охватившим Тройку безумием. Он обратился к соседям так: «Что, бежите? А зря. Дом не выпустит! Он чувствует страх, а когда чувствует страх, возвращает его обратно — я давно это понял! Я и воду пить перестал, кроме как покупную, и мыться. Он заражает, понимаете? Никто мне не верил, а я же говорил! Дом — это не замок, это алхимическая формула: внутри дома — пародия на внешнюю жизнь! И он слишком долго копил всё в себе... Теперь уж не спастись…» Однако Марку удалось уговорить Ефим Семёныча бежать вместе.

Первый этаж был заблокирован — сгустки плоти кишели повсюду, хватали жильцов и будто налипали поверх них второй шкурой, уводили прочь, заставляя вливаться в растущее посреди двора месиво. Путь оказался непростым — некоторые пролёты были заполнены плотью, где-то ступени даже обрушились, и приходилось искать обходные маршруты. В этом хаосе не сразу стало заметно, как Галина переменилась: глаза её теперь блуждали, речь была сбивчивой. Женщина то и дело пыталась повести всех каким-то странным путём, настаивая на том, что знает безопасные ходы и сумеет обо всех позаботиться, но каждый раз она заводила беглецов всё глубже и глубже в лабиринт тамбуров и коридоров. На полу валялись какие-то вещи — книги, одежда, игрушки, — будто дом выплёвывал из себя всё ненужное.

В конце концов Ефим предложил поступить иначе: добраться до сохранившегося уровня галерей, что позволит миновать внутренний двор. С трудом удалось пройти по карнизам в соседний подъезд, не рискуя спуститься к истерзанной взрывом котельной, где всё ещё валили клубы пара. Перешагивая через обломки и арматуру, беглецы пробрались к первому подъезду и так вышли на лестницу, ведущую к галереям. Становилось всё тяжелее дышать, а стены словно давили, наполняя разум тревогой, но отступать было нельзя.

На втором этаже ждала новая преграда: дверь галереи оказалась заперта. Эдик с Ефимом выбили её плечом, и, как назло, услышав шум, из темноты выскочило бледное нечто на длинных конечностях, похожее на жука-палочника. Один лишь Эдик узнал в существе того самого нелюдимого соседа, что последние полгода, выходя на улицу, заматывался шарфом, а после и вовсе пропал с радаров — видать, спрятался здесь от мира и сам забыл, каким должен быть нормальный человеческий облик. Обмотанный мусорными пакетами и какими-то лохмотьями, сосед, закрыв лицо руками, заорал: «Не смотрите на меня! Не смейте!» Ближе всех не повезло оказаться как раз Ефим Семёнычу: длиннющие руки вцепились ему в лицо, а ловкие пальцы принялись выдавливать глаза. Но вместо того, чтобы зайтись в крике, мужественный герой вцепился в «палочника», как страстный любовник, обвил его руками и крикнул за спину: «Бегите!». Так эти двое и остались там, в тёмной галерее, в самом сердце обезумевшей Тройки… Некогда было плакать и утешать друг друга: теперь уже густой пар смешался с вонью гнили и разложения, взвесью мусора и трухи.

Трудно было распознать за следующим препятствием Сергея Шишкина: прежде холёный, теперь он покрылся гнойниками полностью, и те лопались при каждом движении, обдавая всё вокруг брызгами ржавчины. Задыхаясь и еле держась на ногах, он всё равно был в силах преградить собой дорогу, напутствуя:

— Вы зря бежите. Что, так и не поняли? От пороков не сбежать… Дурачок думал, можно запереть всё плохое, можно просто взять и слить всю дрянь в отстойник, а здесь все будут счастливы… Нет уж, это так не работает! Эта дрянь переполнила стены. Всё было неизбежно! Каждое чувство желает быть прожитым! Никто не покинет Тройку — мы слишком долго ждали… Вы проживёте нас по полной программе! Каждую вспышку гнева, каждый укол ревности!..

Марк встал в стойку, готовясь к бою:

— Держитесь от меня подальше! — крикнул он, пытаясь сдержать дрожь в голосе.

— Как глупо! — Сергей изобразил улыбку — кривую, неестественную. — Думаете, можно просто взять и сбежать? Дом же видит вас! Он чувствует вас. Он давно копил ваши желания и страхи... И он даст им выход. Он устал сдерживаться!

Сергей дёрнулся в сторону, наотмашь хлопнул себя ладонями по лицу, и гнойники лопнули, обдав стоящую слева Галину мерзким фонтаном. Та закричала — но не от боли, а от внезапно нахлынувшего осознания, что никто и никогда её не любил, что все на ней лишь ездили, пользовали, сидели на шее… И каждое такое воспоминание сопровождалось чмокающим звуком, с которым из её плоти вырастали всё новые и новые конечности. Выгнувшись в изломанную позу, Галина набросилась на Сергея, намертво прижав к себе, а потом и на Эдика — не то с признаниями, не то с обвинениями. Тот оглушительно завизжал, пока женщина отрывала от него кусочек за кусочком, точно пытаясь вернуть себе всю растраченную ею заботу…

Марк оторвал Олеську от ужасного зрелища и насильно потащил за собой, ужасаясь тому, что не чувствует ни страха, ни сожаления — всё утекало в дом. Из окон центрального здания можно было хорошо видеть происходящее: стены наполнились дышащей, визжащей, изрыгающей мерзкую жижу массой плоти. «Кумушки» Арины Ильиничны расположились в позах рожениц по краям двора и производили на свет всё новые и новые кошмары — слипшиеся сгустки гениталий, бугрящиеся мускулами груды мяса, голосящие от ужаса полупрозрачные медузы — воплощения похоти, домашнего насилия и тревоги. Порождения тут же расползались по подъездам и выводили всё новых жильцов, заставляя их становиться очередными кирпичиками в горе общей теперь плоти. Разродившись, «кумушки», наконец, усохли, как высушенные заживо воблы, и их «детки» затащили «мамочек» в общий поток. А корни уже набухшей башни, слепленной из жильцов Тройки, расползлись по подъездам, и в квартирах теперь всё бурлило и пульсировало. Так внешние окна во всех трёх корпусах оказались надёжно заблокированы этим липким кошмаром, обречённым пережить за одну ночь всё то, что копилось в коллекторе десятилетиями.

Насмотревшись на мерзкие сцены, Марк, наконец, понял, что нужно делать. От его слов Олеське стало не по себе: предложение звучало как полное безумие, как самоубийство! Она долго мотала головой, а в мыслях то и дело всплывал образ материнской участи, но дом будто каждый раз высасывал все представления, принимал их в себя, переполняясь ими. Поделившись этим чувством, Олеська услышала в ответ:

— Разве ты не понимаешь? Мы не выйдем из Тройки, пока её стены не рухнут, пока они не перетаскают всех жильцов в эту груду! Дом не просто заставляет их прожить всё накопившееся, а мучает — они же страдают! А значит, Тройка полнится уже новыми страданиями, понимаешь? Это же идёт по кругу, пока стены не лопнут!

— И ты предлагаешь…

— Подогреть этот процесс, ну конечно! Подтолкнуть его! Если мы будем на самом верху, то, возможно, выживем. Или, по крайней мере, всё кончится на наших условиях… Ну так что?

— Ладно… Хорошо… Я… тебе верю. Нахер Тройку!

— Нахер Тройку!

Как прекрасна безрассудная юность, готовая на смелые поступки! Как хорошо быть молодым, готовым на подвиг ради спасения если не мира, то хотя бы собственной души! Пока прежде благопристойные жители Тройки единой массой всё стонали, кричали, плакали и смеялись, и ком этот пульсировал, набухая липким зловонным соком и впитывая в себя ошмётки дома, вот это-то чудище задумали победить наши герои!

Подняться на верхний этаж центрального здания было довольно просто, хотя по внешним стенам уже карабкалась перемешанная плоть. И на крыше ребят встретили обезумевшие взгляды перемолотых мучеников, раздираемых низменнейшими из страстей. В какой-то момент Марку и Олесе показалось, что ещё миг, и рассудок не выдержит, однако, собравшись с силами, они встали друг напротив друга, схватились за руки и принялись выкрикивать:

— Помнишь, как ты говорила, что я тебе нравлюсь, и ты хочешь пойти со мной на свидание? Ты врала! Я же тебя старше, ты на что вообще рассчитывала? Школота тупая!

— А ты? Помнишь, как корчил из себя архитектора и обещал изучить здание? Ты просто ничтожество! Твоя работа была бесполезной!..

— А ты — дочь продавщицы-неудачницы и отца, который подох с вами со скуки!

— А у тебя рожа в прыщах!..

Башня из плоти вибрировала и содрогалась выкрикам в такт, получая всё больше и больше топлива: ярость и ненависть, едва приходя на ум, тут же утекали из мыслей. И когда набухающая от чужой боли масса уже закинула ржавые ложноножки на края крыши, внезапно раздался страшный хруст — точно сама Земля треснула по шву.

Секунда тишины прервалась чудовищным грохотом. Трещины в стенах расширились, разошлись, подобно голодным ртам, и из них, похожая на полусваренный фарш, поползла склизкая масса наконец слипшихся воедино со своими пороками, грехами, комплексами, грязными мыслями и мучительными снами жильцов. Разошлись, подобно створкам раковины, несущие стены, разорвались железные скрепки арматуры, поползли, покидая фундамент, целые корпуса. Так почти вековые стены пали — лопнула Тройка, и мечта несчастного архитектора Троймкэфига сложилась внутрь себя самой. И пала тишина…

Пять лет минуло с той ночи, когда жилкомплекс оставил после себя зияющую воронку на окраине Калининграда. Пять лет лживых речей чиновников, пять лет вымарывания правды из отчётов, пять лет удушающей тишины, что последовала за воплем безумия. На месте трагедии уж очень быстро разбили пошлейший парк с мемориальными досками, а в газеты спустили заголовки: «Прорыв теплотрассы», — и дальше шла бесконечная череда бесстыдной лжи. Разве какая-то труба могла поглотить Тройку? Но кому до этого было дело? Кто бы проверил, как действительно был устроен дом? Кто бы поднял доклады Ефим Семёныча и отписки коммунальщиков?..

Но Марка газеты не успокоили: он так и не сумел забыть весь этот ад. Как ребятам удалось выжить, он так и не понял до конца. Видимо, оказаться в «глазу бури» было правильным решением: центральное здание не столько «сложилось» внутрь себя, сколько рухнуло на сторону, где их с Олеськой отбросило, будто взрывом, в один из внешних рвов, а после накрыло бетонной плитой. Там они провели почти сутки в ожидании помощи. Выжили ещё и жильцы, отправившиеся куда-то на новогодние праздники, а потом вернувшиеся к развалинам: теперь они каждый год приходили на руины своего прошлого, как паломники. Правда, в этот раз Олеська не пришла. Марк знал, что с ней что-то случилось, — чувствовал спинным мозгом.

А тем временем весь остров Ломзе словно бы заразился схожим безумием: его захлестнула волна преступлений и насилия. Так, соседи, раньше доброжелательные, пусть и не настолько сахарно, как было прежде в Тройке, теперь косились друг на друга с подозрением. Матери запирали детей в тёмных ваннах, а отцы напивались до беспамятства, выпуская наружу своих внутренних демонов. Выходит, накопленное Тройкой не исчезло бесследно, а расползлось по городу, как гниль…

Марк набрал номер Олеськи, но услышал лишь гудки. Сорвался с места, почуяв неладное, прибежал к ней. Общага, в которую её поселили после совершеннолетия, встретила столпотворением милиции. «Какого тебе тут надо? — по привычке грубо выругался кто-то. — Девчонку в петле повидать охота?» И Марк почувствовал, как земля уходит из-под ног: кричал, рвался внутрь, но его скрутили и поволокли в участок. Каждый шаг допроса казался пыткой, но работа есть работа, и милиции пришлось выяснять, что связывает буйного парня с удавленницей. Тот молчал, не желая делиться своей болью с равнодушными ментами — наделился уже с чиновниками впустую, вранья наслушался, — и получал зуботычины. Наконец, сжалившись, ему показали записку. Кривым, дрожащим почерком в ней выводилось: «Не знаю, как вы живёте. Здесь, вне Тройки, всё такое гнилое. Больное. Не понимаю, как вы справляетесь. Я не справляюсь. Хочу обратно в Тройку».

Стало быть, Олеська не выдержала жизнь за пределами «подарка всему человечеству». Дом забирал у людей всё тёмное, грязное, злое и хранил в своих стенах, пока те не переполнились и выплеснулись на всех, кому не повезло попасться в ловушку. А девушка, не знакомая ни с мелкими человеческими страстишками, ни с по-настоящему глубокими пороками мира, попросту не выдержала: не знала, как без помощи «родных стен» прогнать дурные мысли, тревогу и страхи. Особенно трудно стало жить среди тех, кто превратил её трагедию в страницы жёлтых газет. И несчастная душа нашла покой — в объятиях смерти…

Когда Марк покинул участок, он понял, что и сам способен распробовать эту гниль, будто она скатывается липкими шариками на языке и застревает в глотке. Будто зловонны даже слёзы, будто скверна забивает ноздри. Будто он так и не выбрался из-под завалов, а навсегда остался залитым гноем и той ржавой жижей, которая заключала в себе непрожитую жильцами Тройки дрянь. Слишком дорого дались ему дни спокойствия, когда все порывы души так легко утекали в стены, и слишком многое придётся наверстать взамен.

Всё это обрекло парня вспоминать и вспоминать, крутить в голове раз за разом ключицы Олеськи, дворнягу Жульку, стряпню Галины, тётю Олю, дядю Виталика, — вспоминать покой тех благословенных стен. Но хуже того, Марку стало ясно, что именно варится в головах всех вокруг: ясно, что каждая гадкая мыслишка должна быть хоть как-то переработанной, и мало кто трудится переработать её на благо. Шёпот безумия манил его в свои объятия, обещая, что однажды парень всё же не выдержит и присоединится к упокоившимся в груде плоти жильцам Тройки. Так и закончилась история опрометчивой задумки Хорста Троймкэфига — такого же несчастного юноши, зря пытавшегося обмануть законы природы.

Соавтор Г. Шендеров. 2025

Как за каменной стеной (миниатюра)

У неё на щеке блестит полоска слёз. Я обидел мою девочку. Нежную, милую, ласковую мою. Обидел. Сволочь я, а не мужик. Не сдержал обещание. Дурак обыкновенный.

А ведь она надеялась, что не подведу. Говорила, мол, за мной — как за каменной стеной: надёжно, спокойно. Ну и прочее говорила, что мужчинам говорят. Я, понятное дело, старался соответствовать.

Умеют же такие женщины из нас верёвки вить. Каблучками стучат, глазками хлопают. Помню, как мы познакомились. В магазине! У неё не получалось достать с полки что-то. Я, конечно, помог. Она улыбнулась. Я улыбнулся. Она пошутила, мол, не перевелись ещё мужчины. Я ответил, что приятной женщине и помочь приятно. Такие вот вежливости.

Думал уже попрощаться, а она говорит, мол, у меня в корзине мясо хорошее, а специи к нему — неподходящие. Что с дурацким набором «трава для свинины» ничего хорошего не выйдет. И настояла, что поможет выбрать нужное, что ей, мол, некуда спешить. Дома никто не ждёт. Я намёк понял, помощь принял. Разговорились…

Ну, понятное дело, не сразу всё случилось. Она пошутила, мол, раз я так неумело продукты выбираю, неужели жена меня за покупками без списка посылает или сама ни в чём не разбирается? В общем, нашла способ выведать, свободен ли я. А я… а я соврал. Сказал, что некому список писать. Точнее, как соврал: мы с женой тогда по разным комнатам жили… Потому я сам себе и готовил. Но всё же…

В общем, держался на расстоянии. В гости ведь не приведёшь. Или сам не сорвёшься. Мы тогда с женой ещё не решились разводиться, и расспросов не хотелось. В общем, мы встречались после работы в магазине. Глупое место для свиданий. Так, походим вместе, поможем друг другу… Попутно что-то обсудим, как приятели…

Потом она говорит, мол, помоги починить кран. Да, снова банальность. Но я согласился. А жене пояснил, что инструменты беру и к родителям еду. Сочинил отмазку, короче. Моя жена-то сама кому хочешь кран починит, но считает, что у каждого есть для такого свои дети…

Прихожу — а меня и правда в ванну ведут. Делов на полчаса. А она меня — благодарить. Чай, пирог. Сама, мол, пекла. И вся такая лёгкая, нежная… Так я у неё и остался…

Не помню, что жене говорил. Не помню, что звучало в ответ. Жена что-то бурчит — а я улыбаюсь. Натурально улыбаюсь куда-то в никуда. Тепло на душе. Спокойно. Вместо упрёков звучит в голове другой голос. Звонкий смех…

В общем, я просто съехал. Съехал в тот же день. Вещей у меня немного. Сразу к девочке моей. Говорю, мол, не могу без тебя. А она радуется… Поможешь, мол, с машиной заказы развозить.

Я аж удивился: не приходило в голову спросить, кем она работает. А она делает какие-то свечи, мыло, в общем, всё такое нежное, бабское… Как я переехал — «оборот увеличила». Раньше же она на общественном всё возила, ножками своими… В туфельках… А теперь проще стало: сел вечерком — в один район смотался, сел следующим — в другой…

А она говорила всё: не гони, я тебя подожду. Как тут не гнать, когда дома — она. Нежная. Ласковая. Когда еду — и каждый фонарь золотится, как её кудри… Когда в машине запах её духов…

Ну вот и доездился, разбился. Теперь она смотрит на меня. Плачет. Врачи сейчас отключать будут. Так жена решила. Не успел развестись. Расстроил девочку. Кто же теперь её каменной стеной будет. Как заказы доделать… Дурак я. Даже не сказал ей ни разу, что люблю её. Думал, и так понятно.

Да теперь уж и говорить нечем.

-ПОВЕСТИ-

В этом разделе размещаются вступительные отрывки моих повестей. Полные версии опубликованы в Бусти.

Приказ

ГЛАВА 1

Каждый день начинался одинаково: подъём, суетливое оправление, завтрак. Для кухни и столовой заняли мелкий домик: стёкла местами треснуты, но крыша цела, трубы, газ. А казарму поставили рядом, в доме поцелее, — чтобы ночью не простыть, — зато газовая труба раскурочена да потому перекрыта. Пройти до столовой надо было метров двести, но всё равно шли как-то спешно, пригнув шеи, — боялись.

Нет, не врага. На крыльце уже ждал командир Реж, и солдаты остановились перед ним: полевые порядки это одно, а приказы — другое. Да, на фронте ходить «по выправке» глупо, да, слишком очевидно, слишком уязвимо, но отказаться от неё Реж не мог. Солдаты ровно вытянулись, готовясь выслушать обычную утреннюю выволочку.

— Кажин! Ты как выглядишь? Почему дыра на штанине?

Веслав Кажин, как говорили, по жизни был немножко «тормоз». Боевые задачи выполнял хорошо — адреналин его будил, что ли. Но только всё успокаивалось и можно было спокойно присесть — всё, мир вокруг становился враждебен. Углы мебели — меньшее, что причиняло вред.

— Не могу знать!

— Ты позоришь свою форму! И меня с тобой вместе! У тебя нитки есть?

— Не могу знать!

— То есть, куда ты подевал то, что тебе дали на прошлой неделе, сказать ты тоже не можешь? Ты что, нитки жрёшь по ночам? Или у местных вымениваешь?

— Никак нет!

Командир отвесил Веславу затрещину — впрочем, не в первый раз. Тот научился не реагировать, не пускать гнев в сердце, даже не меняться в лице, — просто стоял навытяжку, как обычно, и тупо смотрел перед собой. Закрылся.

— Ладно, потом с тобой разберусь. Валите уже. Дурни.

Никто не знал точно, откуда Реж взялся и почему был сослан в эту чёртову почти тыловую дыру, почему был закреплён за мелким отделением, зачем поставлен патрулировать эту дурацкую деревушку. В ней и смысла-то стратегического не было никакого — ужели она была личной вотчиной, спокойным отстойником? Впрочем, чего роптать, если даже и в такое место попасть можно лишь по блату — потерпишь, чай, не на боевой линии, скажи спасибо… Но на утренних выволочках относились к командиру с каким-то плохо скрываемым страхом: глаза у него будто мертвели, и увидь такое кто из гражданских — в кошмары бы пронёс. За словом в карман Реж не лез и обиход держал лишь с теми, кто, по его мнению, этого заслужил. Например, с Ганькой.

Реж сел за стол рядом с ним — и будто расслабился. Ведь месяц назад в дозоре ночью Ганька увидел, как к казарме крались местные мальчишки — без оружия, хотя кто их знает? Но кричать, как положено, не стал: быстро дошёл до командира, кратко доложил, не по уставу. Реж послал Ганьку сказать остальным, что пугаться нечего, а сам выстрелил в воздух — тоже молча. И мальчишки просто сбежали безо всякого конфликта на пустом месте. А что местные во сне слыхали, так пусть думают, шина лопнула. Всё-таки в отделении шесть человек — поосторожнее надо.

На следующее утро командир взял с собой Ганьку — отправились на площадь у бывшего магазина. Из соседнего дома вышел дед Исаак — единственный из оставшихся мужчин, кто говорил на двух языках.

— Ну что, тяжко вам живётся сейчас ведь? — начал Реж.

— Как мне ответить тебе? — переспросил дед.

— А как хочешь… Да я и сам знаю: работы нет, денег нет. Еды тоже нет. А у нас есть.

— Далеко говоришь — мало слышно.

— Ты бы ещё чуток язык подучил, а то не понятно ж нихрена ни тебе, ни мне… Значит, так. Еда у нас есть, а готовить некому. Был один, кто хорошо умел, — погиб по глупости. Теперь маемся. А у вас тут девки без дела сидят. Перевести тебе или так понял?

— Понял.

— Я знаю, может, ты за девок боишься, но мы к ним не пристанем. Ни одну ещё не обидели. Так что выберите какую из ваших, чтобы готовила хорошо, и пускай к нам ходит. А мы за это едой поделимся. И вот ещё: проследите, чтобы ваши мальчишки к нам больше не бегали.

Ганька сам не понял, как выпалил:

— Так нельзя же!

— Молчать! Не могу больше вашу хероту жрать. А им полегче будет.

— Я подумаю, — ответил дед, — и скажу.

На обратном пути Реж бросил Ганьке:

— Кончал бы ты при посторонних берега путать. Я тебе командир или кто? Что себе позволяешь?

— Виноват! — побледнел тот и пообещал тихо: — Больше не повторится…

— Отставить панику. Просто заруби себе на носу. Да и вообще ты парень хороший, умный. Всё верно подмечаешь, но перечить-то не смей. Захочешь мне чего сказать — наедине подойди, не при всех. Можешь даже по-нормальному меня тогда звать. Я ж всего на семь лет тебя старше.

— Хорошо, Вавел Самбирович. Тогда сразу скажу. Это мы-то их девчонкам «ничего не делали», но ведь мы тут не первые — здесь и другие наши взводы проходили… Вот они и боятся… Я слышал, что…

— А вот крамолу на своё государство я тебе наговаривать не позволю, даже если ты чужую пересказываешь. Чтобы больше я такого не слышал, усёк? И другим тоже не смей мозги полоскать.

— Виноват…

С тех пор они изредка разговаривали по вечерам — когда находился повод. Да и к чему слишком часто командиру солдата в душу пускать — так, разве что когда тоска нахлынет. И ели они теперь всегда вместе, но молча. Девушка из местных, пришедшая-таки помогать с кухней — её звали Миля — тоже садилась за стол к командиру.

Солдаты слушались Режа беспрекословно: вымуштровал, выстроил, выучил, как подобает. Но всё же они были совсем молодыми мужчинами — и скромная Миля, встречаясь с кем-нибудь глазами, отводила взгляд: не дай бог чего. А вот с командиром ей было спокойнее: смотря на него, вспоминался отец, ушедший в горы два года назад. Такой же статный был, строгий, с такой же щёткой чёрных усов, и так же глядел на мир свысока, только на Милю одну — с какой-то нежностью. Будто любя за то, что в ней единственной из всего выводка — и из всех деревенских девочек вообще — запечатлелся иной разрез глаз, другой, северный, и иной цвет волос, иссиня-смоляной.

На этой бесполезной войне обычным людям делить было нечего, но были люди необычные: генералы, политруки, — и если они скажут, кто друг, а кто враг, как ослушаться? Оставалось лишь тихо скрывать раздражение, но терпеть чужое присутствие. Теперь неделю за неделей вместе с продовольствием приходили только приказы держать территорию: патрулировать и отбиваться от засевших в горах мужиков-диверсантов, всё редчающих. Следить за местными стариками, чтоб не наводили смуту, и о чём разведано — докладывать еженедельно, а если срочное — звонить. Если кто выехать хочет, расспрашивать, да нужным службам на последующие расспросы передавать. И всё. Обычное дело.

После завтрака трое отправились в патруль, а трое остались. Один отсыпался после ночного дежурства, а двое кололи дрова, таскали воду, от нечего делать упражнялись. Иногда забавы ради мастерили силки — Реж научил.

Вечером, после ужина, командир пару минут разговаривал с Милей:

— Всё хорошо у вас?

— Всё в порядке. Спасибо.

— Завтра тоже приходи, как обычно.

— Приду, Вавел Самбирович. Приду.

— Мешок муки вам отдаю — за сегодня и за завтра сразу. Ганьку с собой возьми.

— Да мне Веслав помочь вызывался…

Командир не догадывался, что тот нравится Миле и что это взаимно. Что вот к такому вот лежит её душа: к нелепому, неаккуратному, но спокойному и незлобивому. И что только с Милей он может наконец перестать «тормозить»: балагурит, рвёт ей с обочин тысячелистник и пижму…

— Ну его к чёрту! — прервал эти воспоминания Реж. — Он же нахрен по дороге или мешок утопит, или себя!

— Хорошо, пускай поможет Ганька, — тихо-тихо смирилась Миля. — Да я бы сама справилась…

— Отставить! — отдал было приказ Реж, но смягчился перед девушкой. — Давай без этой вот вежливости. Ты ж совсем девочка ещё.

Кажется, ей было лет пятнадцать или меньше — она голову только покрывала шейлой. Значит, для химара было рано. Эти новые порядки местные старались соблюдать. И школу ещё не окончила — да и нечего теперь было оканчивать. От кабинетов остались только засыпанные осколками и щепками пустые стены — старики и бабы растащили парты на дрова. И сколько было-то парт этих — в три кабинета школа.

Из мужиков здесь остались только старики и молодняк — а все, кто старше четырнадцати, разбрелись по горам. Иногда они спускались, пытались подгадить, но партизанить выходило плохо: ни оружия, ни патронов. Только и могли, что отвязывать доски на мосту и резать линию полевой связи. Поджигали по мелочам — да не особо занималось. Бывало, рассыпали заточенные деревяшки на дороге к деревне — да и то в последнее время бросили. Ушли, видать, все на север, поближе к отцам. Ушли туда, за блестящие горы, где была когда-то большая богатая страна. Теперь она валялась в руинах, теперь можно было встать на холме — и, казалось, заметить дымок погребальных костров. К северу ещё шла борьба с повстанцами, а здесь, на нищем, выжженном, неплодородном юге, поделённом взгорьем наискосок, все как будто смирились. У них и так было нечего брать, не за что биться: какая разница — ходить под своими, забирающими табак и рапс, или под чужими, делающими то же самое? По крайней мере, Реж считал, что дело обстоит именно так.

Солдаты нечасто наведывались в дома к местным и не отбирали добро, а менялись: мы вам дрова порубим, воду потаскаем, вы нам — курево. Реж сперва был против — материл ребят на чём свет, дескать, «с контингентом водитесь», вас в патруль посылают — а вы маетесь там за табак, считай, Родину задаром продаёте! А потом рукой махнул: какая там Родина — у неё-то и солдаты, и оружие, а у местных за душой — шиш с маслом. И то рапсовым. Потому решил тоже смириться, стать хоть немного добрей, предложить помощь: отправлял вечером кой-какой еды с Милей — привозили-то раз в неделю продовольствия на восемь человек, на полное отделение. Видимо, забыли, что их шестеро осталось, а может, и Реж сам забыл доложить, но теперь-то не стал бы обнажать свою оплошность, да и денежное довольствие за погибших оставалось «в кассе» — на чёрный день будет, чему полежать. По глупости причём своих растеряли: один в капкан попал, даже не партизанский, простой охотничий, другой с обрыва свалился. И вообще ребят тут собрали самых хилых и дурных — откупились от настоящего фронта кто деньгами, кто хорошим родством… Не сильно большими деньгами и не сильно значимым родством, а то на фронт бы не попали и вовсе. Тут вообще всё странно было: Миля, например, по утрам кой-чего приносила, чаще масло и яйца, и пыталась еду поделить на всех, а не, как бывало порой на севере, лучшее — командованию, что останется — солдатам. Тут всё было иначе. Один Реж только пытался походить на настоящего воина, на бравого командира — орать и строить солдат. А может, и правда был таким — кто ж его знает.

Но остальные местные кроткими не были. Деды и мальчишки смотрели на оккупантов недобро, а может, и связь со своими, ушедшими в горы, держали. Но женщины — народ нежный, спокойный, за мужьями привыкли повторять — а теперь солдатками стали: не с кого пример брать, не с кого учиться ненавидеть, разве что с дедов. Только старухи со стариками жили, как «положено», и плевались сквозь сомкнутые зубы, проговаривая какие-то ругательства на незнакомом языке, а вот бабам пришлось несладко: выводок мелюзги, всех накормить, дом отопить и всё в одиночку. Так что от помощи не отказывались — и порой глазки солдатам строили, не догадываясь, что ходят уже вдовые…

Больше всего бабы радовались Ганьке и Юзефу — те часто вместе в патруль ходили. Ганька просто незлобивый был, а Юзеф ещё и красивый, как с картинки, — чей-то единственный сынок, то ли актёра, то ли певца. Помогал воду таскать, чинил утварь, а потом просил, бывало, подшить вещи или остричь отросшие кудри. Так-то и сами солдаты друг другу помочь могли — вот на днях Юзеф подстриг мелово-белые Ганькины волосы, — но женская рука-то ведь поприятнее. Хоть бабы и выбивались из сил, — когда там чужого обшивать, когда свои в дранье? — а всё равно помогали. Даже договаривались по очереди, кто следующей попросит солдат зайти: мужские руки в доме своих приятнее.

Была пара баб, уж очень обиженных прежними войсками — пара затворниц, не сующихся за ворота, — но остальных или миновало, или отпустило уже. Да и никто не приезжал больше с севера отбирать собранный хлопок, и бабы могли наконец-то нашить себе новой одежды. Хотя собрали в этом году всего мало: некому собирать-то, да и не все поля подчищены — подорвёшься ещё… А вот кто всячески мешал покою — так это мальчишки: то попытаются чего стащить, то солдат задирать начнут. Помнится, месяц назад они встретили патруль на улице, прокричали на ломаном языке «Ловите, дядьки!» и стали бросаться яблоками. Вроде как поделиться решили — но бросались-то прицельно, чтобы прямо в голову. Некрасиво вышло. Или вот ещё: проходил Ян мимо забора к колодцам, вдруг дверь открылась — и оттуда выскочила свинья, взбешённая мальчишками, сбила Яна с ног, и тот упал прямо в лужу, весь измазался, стал ругаться, угрожать, а мальчишки разбежались и были таковы. Реж орал потом, что бабы своих пацанят распустили, что старики должны бы всех получше воспитывать, раз больше некому, и понимал это только дед Исаак и те из баб, что приехали когда-то с севера и знали язык. Они возвращались в избы, таскали сыновей за уши, стыдили их, даже плакали — на пару дней науки хватало, а потом всё снова. Ну, оно и ясно: невзлюбили мальчишки тех, из-за кого росли теперь без отцов.

Ганька немного понимал «по-ихнему» и пытался кое-что переводить своим. На следующий день, в патруле, он расслышал — или ему показалось — как трое мальчишек переговаривались за забором:

— Завтра давай.

— Точно?

— Точно. А то такой позор. Надо показать этим курицам, что мы против…

Это пробасил самый старший, тринадцатилетний Тош — он был выше других и сильнее. Уже выглядел, как шестнадцатилетний.

— О чём это они? — спросил Юзеф.

— С девчонками что-то не поделили, вроде…

— Вон, смотри, дед Исаак. Поздороваемся? — предложил Лислав, тоже пошедший сегодня в патруль.

Спустились по улице. Дед Исаак сидел всё время на стуле возле своего дома — самого большого, уже ветхого. Когда-то он был тут за старшего, собирал совет мужчин, а теперь собирать было некого — и он со скуки пыхтел трубкой целый день, пока жена и невестка возились за забором. Может, вспоминал времена, когда ждал тут, проедут мимо чужие или свои? Раньше этому хозяйству помогал сын Исаака, но давно уже он сгинул где-то на севере, а молодой внук сбежал в горы — чтоб «не просиживать штаны без дела, стать героем, как отец».

— Доброго дня вам, — начал Ганька.

— И вам. Насколько возможного доброго дня.

— Вам нужна помощь? — без надежды спросил Лислав.

— Нет, нет. Мы сами.

Из дома напротив вышел другой старик — брат Исаака, грозный, гневливый, косматый. И Ганька перевёл:

— Кончал бы ты якшаться с ними. Самому не противно?

— Ты горячен, Мирзо, как всегда. Оставь мальчишек в покое. Будто они самовольно сюда ходят.

— Да ты что! А у них что-то к ногам привязано?

— У них, для начала, есть командир. А у командира — свой командир. А у того — ещё один за душой. И вот с него уже спрашивать надо…

Ганька решил не выдавать, что понимает чужую речь, а сказал только:

— Дед Исаак, спросите, нужна ли вашему брату какая помощь, пока мы здесь.

— Чего он от тебя там хочет? О чём тебе с этими тварями разговаривать? — на своём языке вмешался тот.

— Ничего такого, — отвечал ему Исаак, а потом, как умел, перевёл Ганьке: — Нет, мой брат даёт слово, что тоже он может сам. Идите к Лоле и к Нур.

— Ты уже и других девок ему выдать хочешь? — не унимался Мирзо. — Милю свою разменял, так и остальных надо?

— Пусть воды поносят и дрова порубят. Или ты хочешь этим заняться?

— Я им ещё покажу, сучатам, — сплюнул тот и ушёл.

Вечером, после ужина, когда Ян встал в караул, Ганька отправился к командиру. Остальные солдаты отдыхали в большой комнате, а Реж занял маленькую — чей-то бывший кабинет. Выслушав пересказ разговора, протянул:

— Вот они как, значит. Я к ним по-доброму, как могу, а они… Надо бы показать им, взять автомат…

— Вавел Самбирович, не надо…

— Не надо — что? — и он стал свирепеть: глаза помертвели. — Не быть такими, какими они нас считают? Не взять и…

— Не надо никого убивать, пока можно! — ужаснувшись, перебил Ганька.

— Ты мне ещё будешь указывать! — и командир схватил со стола алюминиевую кружку, метнул в стену — глухо звякнуло по пыльному полу, намокли серые пятна. В соседней комнате притихли.

— Не надо…

— Я не это имел в виду, — Реж осёкся и понял, что вспылил зазря. Слукавил: — Я про корову.

— Виноват. Не понял. Я подумал…

— Я что, по-твоему, совсем дурак?

— Никак нет, конечно… просто…

— Что — просто?.. Да говори уже.

— Вы резковаты бываете.

— Есть такое, — командир вытащил самокрутку, раскурил и продолжил. — Я вообще хотел сказать, что мог бы их не щадить: отбирал бы все яйца, корову бы на мясо пустил. Вот ты давно мясо ел нормальное?

— Давно…

— Ну вот. Хотя вообще-то нам положено, да не довозят. Ты знаешь, наши бабы-то нам много чего собирают, но пока до нас доедет — в чьих руках только не осядет. На линии-то небось и того хуже… А теперь представь, как мы бы всё отобрали, как на линии боев? Там не церемонятся, как и положено делать «сучатам». Но мы хорошие, понимаешь? Больше нужного не просим. Или ты думаешь, я не вижу, чем вы там занимаетесь вместо патруля?

— Теперь я понял.

Они замолчали — Ганька был некурящий, так что сидел рядом без дела, глядя в окно. Потом решился и спросил то, что давно его волновало:

— А почему вас отправили сюда? Вместе с нами? Ну, я понимаю, надо было кого-то послать на место командира, когда прежний на мине подорвался, но почему именно вас?

Реж нахмурился, напрягся, выпустил два колечка дыма и посмотрел прямо Ганьке в глаза. У того в груди всё как-то сжалось: тяжело командир смотрел, словно с потаённой скорбью. Наконец, тот прикрыл веки, откинулся на спинку стула и начал:

— Раньше я служил в… почти в тылу. В очень хорошей части. Но распускал руки. Как с Веславом. Один из солдат мне перечил — я ему и ответил. А он оказался сыном… Кое-чьим сыном, короче. А я как-то пропустил это дело. Договорились меня с глаз долой и понизить в звании. Я же тоже человек непростой. Но я не раскаиваюсь. Этому сосунку хоть кто-то должен был встретиться, чтобы он понял, как зарвался. И вот — встретился я. Не знаю, пошло ли ему впрок. Не знаю, что сказал потом ему отец. Да уже никогда не узнаю. Сгнию здесь. Наше отделение тут ещё надолго — как пограничное. Может, пришлют ещё солдат. Но на фронте мне не место точно…

Ганька смолчал: как-то пусто стало на душе. Потом сказал вместо ответа:

— Разрешите идти? Отбой скоро, а я ещё не умыт.

— Иди, отдыхай, Гань. И это… Я не на тебя вспылил. На них. Надо снова к ним сходить, поговорить. Пойдём завтра.

— При вас они не станут возмущаться: они знают, что вы понимаете по-ихнему. А про меня не знают.

— Значит, возьми с собой Тома: пусть говорит от меня — он умеет. Расскажи ему, чтоб передал, что нас не надо бояться. Что мы тут просто службу держим. Что лично нам эти деды ничего не сделали, да и горцы давненько уже нас не трогали. Том всё это складнее скажет.

— Хорошо, Вавел Самбирович.

Ганька вышел, а Реж ещё долго сидел за столом: самокрутка в руках совсем потухла и осыпалась.

[ПРО ПРОДОЛЖЕНИЕ — В ОПИСАНИИ КНИГИ]

Smart love

ГЛАВА 1

Много лет просыпаясь с чувством, что тебе чего-то не хватает, привыкаешь. Вот вибрирует будильник, вот гудят автобусы в пробке, вот покапывает кран… Инга отключала сигнал, садилась на кровати, искала тапочки вслепую и каждый раз не находила — ещё молоденькая кошка игралась с вещами по ночам. Пол холодил босые ноги. Может, так не хватало тепла, особенно зимой?

Умывшись, Инга включала ещё с вечера набранный чайник и, став у трюмо, начинала краситься. Макияж делала едва заметный, «натуральный»: скрывала синеву, чтоб никому не бросалось в глаза, что пришлось опять до ночи разбираться в учебных планах. В женском коллективе от ехидства не спрячешься: деканша непременно бросит затасканную пошлость, что «по ночам по будням надо спать, а не отношаться». И добавит придирчиво, что «спать надо у себя дома, чтобы не приходить потом на работу во вчерашней одежде». Как будто не знает она, за какие ничтожные деньги трудятся аспирантки без спонсоров…

Автобус приближался — пищало уведомление. И приходилось наскоро допивать чай, обуваться, надевать куртку, не застегнув, накидывать на плечо лямку рюкзака, хватать шапку с шарфом в руки, закрывать дверь и бежать к лифту. До конца одеваться уже там, смотрясь в большое зеркало, и надевать наушники.

Каждый раз одно и то же: надо бежать, ведь отложила будильник, а отложила, ведь поздно легла, а поздно легла, ведь до ночи работала, а до ночи работала, ведь вечером листала «Smart love». И вот сейчас, сидя в автобусе, Инга включила приложение вновь. «Назначьте время, дату и место встречи»: что ж, будет, как обычно, сегодня в четыре, в кофейне возле универа. «Желаете отредактировать список предпочтительных тегов партнёра?»: да нет, пусть остаётся прежним. Синий тег «интеллектуал», розовый «романтика» и «звёздочка» через премиум-пакет — «красивая внешность» по мнению честного алгоритма. Он просит сделать селфи для активации анкеты в какой-то случайной позе и высчитывает пропорции лица. «Настройте ползунок предпочтительного возраста»: с прошлого раза стояли рамки «24–27». Старше — уже не то, что «нужно», а то, что «не разобрали» — мужички, занизившие возраст на 10–15 лет. Как же, 29 ему, очередному плешивому пузатику, ага…

Инга стала листать анкеты — первыми в выдаче были те, что пролайкали её саму. Но когда прекратится эта выдача и начнётся обычная, приложение не показывало. Сейчас пролайканные парни отправлялись в папку «выбор», а потом, как налистаешься, из них нужно было одобрить нескольких. Возможно, они уже одобрили Ингу и увидят уведомление сразу, а если нет? Если у кого-то из «выбора» нет премиума, можно лишь надеяться, что завяжется симпатия. В списке наверху стояли премиальные анкеты: и тебе, мол, хорошо, и задумайся, стоит ли заплатить подороже, чтобы так же стоять выше других. Инга заплатила. Но, видно, лайкали её мало: список лишь пополнялся, а значит, парни её не отклоняли. Значит, «выборы» её даже не замечали.

Со своей анкеты на неё смотрела девушка: ни кругов под глазами, ни выбритых висков два года назад. На фоне — Святое озеро, вместо купальника — мокрая футболка с «Ramones». Это студенты уговорили пойти с ними купаться после зачёта, а Инга легко поддалась — что там, почти не было ещё разницы в возрасте. Потому смотрела с фото живо и весело, губы даже без помады были чуть покрасневшими, а тени и тушь утекли в озёрную воду. Вид был каким-то настоящим, что ли.

Но как-то раз Инга заглянула через плечо своему студенту — и увидела анкеты смазливых девочек в вечернем макияже. Губки дутые, ногти алые, причёсочки уложенные. Студент свайпал вправо всех таких, не читая тексты, а остальных пролистывал, даже будь там девушка в сто раз красивее и умнее. Значит, простое фото — фильтр малоразборчивых юношей. Значит, и унывать не надо.

Пролистав десяток-другой анкет, Инга переключилась в «выбор». Туда попали четыре парня. Один — представительный, в костюме, квадратная челюсть, чувственные губы, вздёрнут нос, остриженные на ушах кудри, а чёлка чуть прикрывает ровный лоб. Разве что глаза какие-то бездумные, рыбьи. Остальное-то идеально, но как в глаза-то такие смотреться, напротив сидя? Тег «звёздочка», тег синий, текста нет… Нет, не подходит.

Другой — полубоком на велике. Футболка чуть растянута, но чистая. Улыбается, но не очень красив. Великоват нос, узенькие губы — а так обычный парень. Зато спокойный, чуть смешливый взгляд. Морщинки возле глаз, какие бывают у счастливых людей. Теги розовый и синий, подпись: «Я буду долго гнать, если ты будешь тоже. Велосипед, конечно». Инга нажала подтверждение выбора.

Третий — простой, никакой. Ни особого интеллекта на лице, ни примечательной внешности, ни фона на фото, чтоб на что-то намекнуть. Тоже розовый и синий тег, но без подписи. Самый обычный парень. А на футболке — график пульсара с обложки альбома «Unknown Pleasures», только безо всякой подписи. Специально надел, чтобы понравиться любительницам пост-панка? Этого Инга решила выбрать тоже, но затем как-то грустно усмехнулась: может, он знать не знает, кто такие «Joy Division», а просто купил модный рисунок. Зря намёки ищешь, глупая…

И четвёртый. Тег розовый, тег красный — «настроен на секс». Лишь треть фото занимает лицо, остальное — торс. Мышцы подкачаны, большие плечи, выступают ключицы. Лицо в полутьме, но вроде симпатичное. Взгляд с прищуром, волосы короткие. В углу рта — кончик языка. Текст под фото: «Ищу того же, чего и ты. Покатаемся?» С этим всё понятно. Инга подумала, что ещё не так отчаялась, чтоб соглашаться с первым встречным, и хотела было отменить свой выбор, но задумалась: а вдруг? Когда там у неё в последний раз-то было?.. После корпоратива с аспирантом с физфака?.. И всё-таки отменила свайп: уж лучше малознакомый, но коллега, чем вовсе непонятно кто. Ещё расчленит в кустах…

Автобус доехал до универа — пришлось бежать на первую пару. Сегодня пришлось вести у второкурсников: деканша попросила заменить её, выдав только стопку перепутанных лекций. Перед такими студентами ронять авторитет нельзя — сразу начнут «стоять на ушах». Зато в обмен пообещали «протекцию в работе»… Инга разделась на кафедре и, поправив волосы, вышла в коридор. Поёжилась, потёрла замёрзшими ладонями плечи — как всегда, топили плохо, — и вошла в аудиторию.

Второкурсники притихли — проводили взглядом до кафедры. Вели себя не как четверокурсники, привечающие лишь любимых преподов, — нет, были рады видеть хоть кого-то молодого, невыгоревшего. Вот только Инга чувствовала, что огонь её с каждым семестром всё тусклеет.

Она всех поприветствовала, бросила шутку про погоду, чтоб обстановку разрядить — кто-то посмеялся. Начала лекцию о Ломоносове: было скучно, но что поделать — приходилось читать уверенно, будто и самой интересно. Большая ответственность: проявишь, что скучно тебе — и станет скучно им всем. Уже такое было. А во время перемены на всю аудиторию Женька — умненький студент, но, по словам деканши, «без царя в голове» — протянул:

— Инга Алексеевна-а-а, а я вас в «Смарте» видел…

Аудитория притихла. Наскоро было надо выдумать ответ — с долей искренности, иначе уличат во лжи, но «соблюдающий субординацию». Полусонный мозг соображал медленно, и пришлось чеканить:

— Значит, у Вас было много времени. Значит, Вы точно успели подготовиться к семинару. Значит, Вы и будете отвечать по Сумарокову.

— У-у-у! — загудели однокурсницы Жени. — Попал! Так ему и надо, Инга Алексеевна! Он уже достал разыскивать наши анкеты!

— Даже если их вообще-то и нет! — добавила Алла, скромная и тихая. — Он всё равно не верит, ищет и ищет…

— Да и какое ему дело, кто там сидит! — продолжила Маша, староста. — И какое дело, кого там ищут преподаватели!

Инга достала бутылку воды и сделала пару глотков. Кажется, сказано было всё правильно, но кто знает, чем это обернётся. Дойдёт ли до деканши? Как она отреагирует — точнее, как ей это преподнесут? Надо было сказать что-то ещё. Получилось так:

— Я не ищу студентов. Я не ищу молодняк. Странно, Евгений, что завышаете возраст. Врать вообще-то нехорошо, более того, запрещено правилами пользования. Я обязательно пожалуюсь на вашу анкету, если встречу. Чтобы сохранить статус кво. А у нас минута до звонка, давайте садиться…

И продолжила лекцию, а щеки горели и руки немного дрожали. Сложно совмещать личную жизнь с преподавательско-публичной, всё время следить, не допускаешь ли промахов, о которых тут же донесут. Не фотографироваться на застолье — «портишь образ педагога», «пропагандируешь разгул и алкоголь». Не фотографироваться в купальнике — «совращаешь студентов». Цитатки про отношения — нельзя. Репосты про политику — нельзя… Стал педагогом — положи свою личность в гроб.

Инга отвела пару, выдохнула и открыла окна. Пока проветривала аудиторию, подставляла морозу щеки, чтобы выхолодить поднявшийся взвесью осадок стыда в душе. Ничего же плохого она не делает — просто устраивает свою личную жизнь! Личную. Которая никого касаться не должна. Особенно всяких там студентов. Особенно из чужих групп. Ладно бы кто из постоянников спросил. И то… не так — не с издёвкой, не чтобы уколоть, а спокойно, приятельским тоном… Да ну, что с них взять. Дети вчерашние…

А Женя был красив. Скулы у него чувственные, как у жигало в старых фильмах. И волосы вьются у висков. И пальцы тонкие, длинные, узловатые, как у пианиста. И ключицы такие, что можно удержать во впадинке камушек. Их бы просто потрогать пальцами, просто ощутить бы под кожей твёрдую кость. Просто посмотреть бы, как от прикосновения холодных рук покроется мурашками мужское плечо. Просто…

Прочь, прочь мысли! Дура! Нельзя!

Инга захлопнула окно и вышла в коридор, цокая каблуками. Там, волнуясь, шумело студенческое море, громыхали стулья в конференц-зале. Надо было как-то отвлечься. Зашла в пустой кабинет кафедры, села за стол, открыла приложение. Свайп влево, влево, влево, влево, вправо, влево, влево, влево… Не заметила, как прозвенел звонок. Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянула Саша — студентка с четвёртого курса.

— Ой, Инга Алексеевна, а мы вас уже ждём…

— Извините, Саша, пойдёмте. Я тут… Булгакова на семинар искала… не нашла, кто-то забрал из преподавателей…

— Мы с вами поделимся: у нас с Юлей два на стол.

От нелепого вранья загорелись щёки снова: Инга же на стуле сидела, в телефон смотрела, что сидя искать можно? Пришлось вдыхать поглубже через нос и выдыхать через рот. Как делают бегуны: два шага — вдох, два шага — выдох.

Семинар отвлёк от навязчивых мыслей: разбирали «Собачье сердце». Группа была сильная, говорить почти не приходилось — только слушать. Можно было мысленно сравнивать, как Инга сама бы сказала те или иные мысли, в какую форму их обернула бы, в какой последовательности и к каким выводам пришла бы. Единственный парень в группе всё пытался свести к коммунизму и приводил аргументы, Инге не знакомые: напирал на диамат, на разницу книги и экранизации, на остросоциальную сатиру. Однокурсницы с ним горячо спорили, а Инга только замечала:

— Хорошо, что вы все так глубоко прочли роман, раз у вас теперь столько разных мнений. Только вот вопрос был не об этом. Всё-таки мы должны разобраться сначала с образами главных героев. Может, как всегда, пойдём по сопоставительной таблице?.. А то мы так спорить будем до обеда и никуда не придём…

После пары было «окно». Идти к научруку не хотелось: показать было особо нечего. Инга пошла в буфет: взяла кофе, размороженный обед, одноразовую вилку. Жевала медленно, рассеяно — всё тянулась достать телефон из кармана. Сдерживалась: чего она там не видела. Всё лица, лица, лица. А ещё бы тех «выбранных» надо дождаться, если они, конечно, не отозвали свой лайк, не исчезли из списка…

Сдержаться не вышло. Инга сказала себе, что всего лишь зайдёт посмотреть, согласился ли кто-то на встречу, и открыла приложение, смахнула вкладку с анкетами, пока они не прогрузились, чтоб не начать их листать, и перешла в «выбор». Парень на велосипеде стал вверху списка и подсветился жёлтым. Парень с пульсаром на футболке исчез. «Ну, что ж, на сегодня больше не листаю. Слава богу. Некогда же, в самом деле».

Пообедав, вернулась на кафедру, стала перечитывать свою статью к скорой сдаче, вычёркивая лишнее или добавляя нужное, но по сути не меняла ничего — только время забивала. Прозвенел звонок — и началась другая пара: Инга отчитала лекцию без нервов и мыслей. Без пятнадцати четыре оделась, вышла из универа и дошла до кафе. Поправила макияж и стала ждать четырёх, помешивая капучино. Старалась не смотреть на дверь: если слишком ждёшь кого-то, это выглядит странно и жалко, будто тебе «больше всех надо» — хотя, конечно, все и так понимают, что надо, и очень, но продолжают делать вид, что уж они-то «сильны и независимы».

Зазвенели колокольчики — вошёл парень. Вроде бы похожий на фото, а вроде бы и нет. Он увидел Ингу и улыбнулся: да, улыбка та же. А без улыбки вся симпатичность исчезала, пряталась в несимметричном лице. Понятно, отчего он сделал фото издалека и вполоборота. Он махнул рукой, взял себе кофе, снял куртку и сел рядом:

— Привет! Ну что, познакомимся?

— Инга. Очень приятно, — а подумала в этот момент: «На самом деле уже немного неприятно».

— Максим. А ты красивая. Красивее, чем на фото.

— Спасибо, — а подумала: «Не могу о тебе сказать того же».

— Давно ждёшь?

— Да нет, всего-то четверть часа.

— Ну, ладно. Расскажешь что-нибудь о себе?

— Хорошо, — и надо было придумать, чего бы рассказать такого невинного, но правдивого: неизвестно же, маньяк перед тобой или хороший парень. — Ну, мне двадцать семь, у меня есть кошка, я люблю лето. М-м-м… Ещё у меня есть братья, я иногда хожу с ними на природу, — возраст и степень родства Инга уточнять не стала, чтобы парень подумал: вот, родные и старшие, и наверно, если что, защитят. — Что ж… Давай теперь ты?

— Хорошо, но что-то ты мало рассказала, конечно. Стоит быть пообщительнее на свидании.

От этого предъявления каких-то нелепых требований у Инги всё в душе окончательно разбилось.

— Ну, покажи мне пример?

— Хорошо. Мне двадцать шесть, я дизайнер, работаю всё время дома. Вот, завёл приложение, чтобы хоть куда-то выходить. Мне так-то не то чтобы романтика нужна, я не очень-то нуждаюсь в таком, просто вот время убиваю.

— А зачем было ставить розовый тег?

— Ну, тут либо розовый, либо красный — иначе не лайкают. А спать с кем-то из интернета я не намерен. По любви же надо, а какая в приложениях любовь.

— Получается, ты соврал… Жаль.

— А я кому-то что-то обязан?

— Ну, вообще-то приложение так и было задумано: чтобы те, кому нужен секс, получали секс. А те, кому нужна романтика — романтику.

— Я свою жизнь по своим правилам-то играю, так что ничего такого нет в том, чтобы хакнуть систему.

— Поня-я-ятно…

— Что? Ты хотела бы подмять меня под выдуманные правила выдуманного приложения?

— Да нет, что ты. Мне до тебя дела не было. Я тоже просто время убиваю, — отзеркалила она.

— Зачем тогда губы накрасила-то? У тебя помада на зубах. Ты точно впечатление произвести хотела…

— Вообще-«то»! Подкрасить губы не равно нацеливаться на «производство впечатлений»! Это дело моей идентичности.

— Ага, рассказывай. Видал я таких…

— Знаешь, кажется, мне пора. У меня ещё сегодня много дел, — Инга отставила чашку и поднялась одеваться.

— Сливаешься? Ну, тогда я точно был прав. Вы все такие. Только дашь вам понять, что перед вами независимая личность, что не буду я плясать под вашу дудку-то — всё, сбегаете…

— Да-да, всё именно так, сбегаем. Ну, бывай!

И, развернувшись, Инга вышла, стуча каблуками громче обычного. Шла по заснеженному тротуару и думала только: «Мудло. Просто мудло. Морали мне читает. Да кто он вообще такой? Пуп земли». Сев в автобус, открыла приложение и нажала на его анкету, нашла кнопку в меню и оставила жалобу: «неверно расставлены теги», «грубое поведение». Впрочем, вероятно, и сам Максим на неё пожалуется — из мелочности. Но у обращений от женщин в приложении хотя бы больший вес…

Инга вернулась домой и сразу приняла ванну: хотелось содрать с себя всю эту нелепую встречу, стереть мылом, разорвать, как налипшую плёнку чужого взгляда, оценивающего, осуждающего. «Помада у меня на зубах, ну надо же! Жаль, у него мудизм на лбу не написан! Пришёл на встречу и командует, как мне себя вести, придурок. Теги ему не нравятся, а виновата я. Тоже мне, золотко подколодное!..»

Она спустила воду и вышла из ванны, не вытираясь — только волосы полотенцем обернула. Так и легла в кровать — и тут же заснула, погрузившись в тяжёлый, безрадостный сон.

ГЛАВА 2

Так прошла вся неделя: пары — приложение, пары — приложение. Больше «выборов» Инга не ставила: некогда встречаться было. Всё время заняли дом, сон, книги да вялотекущее составление методичек. Все избранные анкеты лежали в кучу для разбора когда-нибудь потом. Зато в пятницу пошла выпить с давним приятелем, Сашкой.

Он преподавал психологию, но ставка у него была маленькая — сидел почти без нагрузки. Лектором он был хорошим — студенты его любили. Но когда вышли «майские указы», чтобы их выполнить, пришлось перевести почти всех молодых преподавателей кого на половину, кого на треть ставки. К счастью, Сашка выбил себе место в конторке, проверяющей студенческие работы на плагиат, и теперь вёл только первые пары, а остальное время торчал в офисе, отлучаясь лишь принимать зачёты в конце семестра.

Решили вечером пойти в бар «Апостол Андрей», а то кофейня уже надоела, да и кого из студентов там только не встретишь. А в баре было дёшево, весело, шумно и полутемно — самое то, чтобы, встретив кого-то знакомого, сделать вид, что его не узнал. И пускали туда только по корпоративным карточкам: своей у Инги не было, зато Саше выдала конторка, и он мог провести «одного плюса».

Заказали тарелку со всякой закуской и несколько шотов бехеровки — на разгон. Выпили, ухнули. Инга перешла к «баловству» — гулять так гулять — и взяла самбуку. Официант правильно поджёг её, перелил в другой стакан, с кофейными зёрнами на дне, и дождался, пока пламя погаснет. Надо было выпить всё залпом, разжевав кофе, и вдохнуть через трубочку пары из-под пустого перевёрнутого стакана.

— Ох… — выдохнула Инга, откинувшись на спинку диванчика. — Чувствую себя человеком.

— Ага. Я тоже. — Сашка потягивал сухой джин с цитрусовым соком: любил что-то травяное, ботаническое.

— Ну, что, рассказывай, как ты там.

— Да вот — пашем, конечно. Сейчас работы немного, но скоро толпы потянутся, как и в том году. И спрашивается, чего б не сделать курсовую за месяц — нет, все до последнего ждут. Причём массово. А потом, когда у меня самый завал, всех их принимай… Говоришь им, говоришь, чтобы заранее шли, — не слушают… Так что кукую пока. Пописываю кандидатскую, чтоб не сидеть без дела.

— Так рано ж, нет? Я по плану пока статьи сдаю, потом думаю выйти на совокупную защиту…

— Да не! У меня будет, так сказать, «предзащита у научрука на ковре». ДядьСява не приемлет «этих ваших новаторств», чтобы можно было сумму статей защитить, — ему «кирпич» подавай. Во всеоружии встретить хочу — на опережение работаю. Да и не только потому. Я потом расскажу…

— Я б так не смогла, —Инга потрепала Сашу по макушке, смешно поставив его волосы торчком. — У меня на полработы конь не валялся, если честно…

— У тебя-то? На тебя не похоже. Что с тобой?

— Да как-то… не знаю… выгораю, что ли. Пошла бы лучше в школу. Там спокойно. Учи себе детишек, статьи дежурные на категорию пописывай — «не в ВАК, а так»…

— Ага, чтобы потом тебе родители предъявляли, как ты на их чадо не так посмотрел, как слишком близко на одну лавку с ним сел и куда потрогал. Якобы.

— Ну, мне такое не грозит — это ты у нас парень хоть куда…

— Хоть туда, хоть сюда!

Рассмеялись. Инга подумала: «Ага, как же, “не грозит”. Вон, уже студентов начала глазами раздевать. Фу…»

— Тебе, может, помочь чем, Нуська? Посмотреть на твоё «великое собрание сочинений»… Я мельком всяких работ навидался — глаз намётан.

— Ты чего это решил меня назвать, как сто лет назад? Я теперь Инга Александровна, на секундочку!

— Ой, понеслась коза по рельсам. А когда доктором станешь, надо будет всю степень проговаривать, чисто как у Кхалиси?

— Да бог с тобой! Забыла просто, когда в последний раз такое слышала… Оптимист ты — доктора мне пророчить. А насчёт помощи — мне бы просто в руки себя взять. Время найти.

— И куда ж ты его тратишь? Вон, ни семьи, ни машины. Это мне-то с Танькой… каждый день одно…

— Да так. Сижу просто. Прокрастинирую. Ищу людей, чтоб познакомиться. Чтоб стать, как ты. Смогу к тебе в гости ходить, наконец, а то твоя Танька «беспризорных барышень» за порог не пускает. Ты ж такое золотце, что тут же украдут…

— Ага, хоть замок вешай.

— И повесит. И ключик сожрёт. Ты ж только на Кольцова квартиру не бери: там цыгане недалеко, сам не заметишь, как тебя утащат, — с такой-то репутацией!

— Ха, точно. Ой, не напоминай… ипотеку брать надо… Я тебя чего позвал… отцом я стал. Ну, скоро стану. Вот, гуляю, пока могу. Ну, и работу потому же пишу наперёд.

— Ох, божечки! Здорово! Вот и сожрала Танька ключик!.. Шучу. Так выпьем же за свежеиспечённого папашу! И чтобы отпрыск твой вышел таким же прекрасным, как и твоя кандидатская!

Чокнулись бокалами: Инга к тому времени уже заказала лонг-айленд.

— Я смотрю, ты накидаться решила: всё подряд мешаешь.

— А почему бы и да? Уж могу себе позволить хоть раз в семестр, как все приличные люди, нарезаться. А ты меня домой притащишь. Как младенца. Практика тебе будет.

— Ну, спасибо. Может, ещё тебя в ванночке искупать и подгузник сменить?

— Это уж как пойдёт, но я надеюсь, максимум придётся волосы подержать, как тогда, на третьем курсе.

Инга чувствовала себя слишком счастливой — будто существовать начинала только в разговоре хоть с кем-то настоящим. Что там студенты и преподаватели — нет, с кем-то, кому от тебя ничего не надо… С кем-то, кому могла рассказать о всяких пустяках:

— Кстати, слыхал, как декан физмата с ректором тусить ходил?

— Не, до меня новости особо не долетают. А что там?

— Да что-что. Сели они перед универом, значится, все вместе в «Оку». Ну, в ту самую. За рулём декан, на переднем пассажирском ректор, а сзади — ох, господи! — проректор по хозчасти. Помнишь его?

— Это такой жирненький?

— Ага. И в одну «Оку», представляешь! Ох, божечки. Три толстячка. В одной «Оке»!

— Ха-ха-ха!..

— Ну, вот, и поехали они в «Дарлинг». Вечером. Назюзились там — ну, совсем. Компромата, конечно же, нет: кого попало туда не пустят, да и на террасе фоткать не дадут. И на парковке у машины тоже.

— Как они вообще туда «Оку» пустили?

— Ну, видать, за умные глаза! Но это ещё не всё. Потом ректор наш, совсем уже в умате, заказывает себе танец…

— Жрицы?

— Хуже!

— Да ладно тебе! Врут!

— Помнишь, как брата Ваньки числанули за антитрадовые треды? — Инга поморщилась. — Короче, инфа из первых рук. Или даже ног…

— Ох, ёлки… «Инсайдерская информация»!.. Когда заведёшь «телегу со сливами»? — и Саша вернул жест, потрепав теперь по макушке уже Ингу.

— Теперь и у тебя она такая же. Сам в каналах светись, фу!.. Короче, кто бы мог подумать, что нашему Несгибаемому скрепы-то разогнули!.. Ты только не гуди никому…

— Да кому мне, что ты!

— Таньке своей. Ты вот не знаешь, какой она человек, а я знаю, почему они с Ритой рассорились. — И, сделав паузу, Инга продолжила: — Помнишь подружку мою бывшую, тоже со студактива?

— Помню. И я тоже знаю, почему. Потому что Рита — токсичная стерва.

— Тебе это Танька сказала? А ты свечку держал? Может, это ей стыдно признаться.

— Это в чём же?

— Помнишь, как Риту парень бросил? Я про Марка.

— Ну.

— А кто ему переписки показывал, как думаешь? Откуда он узнал, что Рите стыдно его с родителями знакомить? Ну и всё остальное.

— Да ладно…

— А ты покопайся, если у вас общий комп: диалог с пересылкой найдёшь.

— Ты-то знаешь откуда?

— От Риты.

— То есть Танька врать может, а Рита не может?

— Ну, Саш, слушай, это не скрины были, которые слепить можно, а прямо переписка с телефона. Ты сам посмотри.

— Я своей жене так-то доверяю и в соцсети к ней не лезу.

— Вот это молодец, вот это уважаю! Значит, на́ слово поверь: у Таньки уже как минимум однажды не сдержался язык за зубами, и ей я не доверяю, а тебе доверяю. Кто знает, может, это черта её характера? А, и ещё, кстати! — рассмеялась Инга воспоминанию и увидела удивлённый взгляд напротив. — Хотя не, забудь…

— Выкатывай уже.

— Да тебе не понравится…

— Давай, ну, — Инга не замечала, что он начинает злиться.

— Тогда ты заранее прости за откровенность… Короче, все с нашего актива знали, Саш, какой у тебя.

— Что?..

— Ну, вплоть до родинки в форме…

— Харе. Я понял. Буду бдителен, спасибо за заботу.

Теперь-то она заметила это раздражение. Надо было как-то попытаться объясниться:

— Да нет, ты не подумай, я не из злорадства! Просто она теперь — мать твоего ребёнка. Ты должен знать, как воспитывать будет: своим примером же! А раньше я не говорила, потому что ну зачем…

— Благодарю сердечно за участие, но всё-таки не стоило. Я понимаю, ты из благих намерений, но столько лет прошло. Люди меняются.

— Да не так уж и много… Хотя да, я что-то резковата. Ты прости меня. Это я так. Напилась уже.

— Оно и видно… Так, переводим тему! Твоя очередь. Что ты там, как ты там? В активном поиске, говоришь?

— Ага. «Smart love» листаю. На встречи иногда хожу.

— И как?

— Кажется, трачу время впустую. Хотя я только начала — может, ещё повезёт.

— Ты ищешь специально, чтобы в отношения?

— Да я сама не знаю… просто… просто вот смотрю.

— Ну, какие теги ставишь?

— А, ты про это. Чтоб романтики хотел, чтобы умненький был. И красивый, конечно.

— Ты что, приват купила?

— Ну да. Чтобы наверняка. А ты-то откуда знаешь, как там всё работает? Что, в уборной прячешься и поглядываешь на девчат?

— Обижаешь! Да про этот ваш «Смарт» каждая собака знает! У вас у всех только его уведомления и пиликают.

— Я отключила.

— Тебе перед студентами нельзя палиться.

— Мистер проницательность.

— А ты — вреднючка! Впрочем, как всегда. За постоянство?

— Ага! За постоянство хорошего. Чтобы всё плохое в нас стало хорошим. Ну, и не только в нас, если говорить про…

— Я понял. Давай, выпьем. Иди сюда, злюка.

Они чокнулись. Инга пересела на диванчик к Саше и приобняла его.

— Может, танцевать?

— Ну, точно наклюкалась, мать. Ты такая только пьяненькой бываешь. Пошли, что уж! Только сумки на бар закинем. Там поставили шкафчики — с замочками, как в продуктовых.

— Удобно!

И они, протиснувшись через толпу, оплатили хранение и оставили вещи. Хлопнули ещё по рюмке и стали танцевать: неумело, но живо, попадая в ритм.

Инга смотрела в Сашины глаза — в красивые глаза. Вспоминала, как вели вместе «Студвесну», как наедине коротали тёмные вечера, как раскрашивали декорации. Он всегда был таким, ну… выделялся на фоне остальных. Слова плохого никому не скажет, спину держит ровно — это он с кадетского класса сбежал на психфак, расхотелось «мозги труси́ть» подстроевую. Наверно, потому и в магистратурупошёл, и в аспирантуру?.. Приятно подкачанный был такой, статный. Это сейчас мальчишки-первокурсники через одного подтянутые, а в том поколении было ещё не модно — ну, если можно разницу в семь-десять лет назвать поколением… А Инга была тогда глупая, мелкая совсем, берегла себя чёрт знает для кого. Добереглась. С филфака парня не найдёшь: будет один на группу, и тот задохленький или «повёрнутый». А все, кто в студактиве был, счастливо нашли себе пару с чужих факультетов. И Саша посговорчивей кого нашёл: Таню. Глупенькую такую с виду, но по-женски хитрую. Она лапки сложит, губки надует: «Ой, не могу с полки книжку доста-а-ать!..» — и всё, прощай, мужское самообладание. Особенно если мужчина до того среди кадетов мариновался и женскую сущность понимал только как стереотип. Короче, стали они, как всем говорили, «тепло дружить».

Так и ходила Инга «нецелованной», пока не вызвалась провести «посвят» у первачков. Сама-то на третьем курсе была, а первачки и подпоили. Это тогда её Саша за волосы держал. Она хотела было расцеловать его из благодарности, но постеснялась: после того как вывернуло, как такого красивого целовать-то будешь? Тогда-то и стре́льнуло: что красивый, что статный, чтохороший и все дела. Что ходила зачем-то, ждала, мол, её сначала замуж позвать надо, а потом ужевсё остальное. Что дура: вотбыл рядом с ней такойславный парень, а она… а она. Ну а что она.

Вернулись они на «посвят» — точнее, уже на «афтерпати», — и присели на диван. Саша домой засобирался, мол, дела его ждут. Известно, какие дела: Танечка. «Я, — говорит, — тебя здесь просто так не оставлю. Вот брат моего друга давнего — Миша. Хороший человек. Он с тобой домой поедет, подвезёт: вам в одну сторону. Только чуть подожди…» И уехал. А Инга разревелась — нахлынуло на неё что-то. Что вот сидит она в отдельной комнатке, пока за стенкой пьяные первачки отплясывают, и никому, никому она совсем не нужна — так, чтобы вот насовсем. Чтоб был вот человек — как друг из начальной школы. Там же как: вы с ним под ручку ходите все перемены, всю домашку вместе делаете, в одном дворе гуляете. И всё-всё у вас общее: ручки, анкетки с наклейками, фишки, любимые мультики… А потом кто-то из вас в мат-школу переводится, и всё гаснет. Или вообще из города уезжает — напишете друг другу пару писем да забудетесь в школьной суете… По-доброму, без скандалов, просто, мол, не судьба. Вот сейчас бы такого друга — чтоб насовсем друга, целиком!.. Но такое лишь одним способом можно получить: завести партнёра, и уж его стеречь как зеницу ока. Вот тогда он тебе и станет «мать, отец и жалобная книга», и тогда уже у вас на двоих не только ручки с наклейками будут, но и дом, и постель…

Дура-дурацкая, и где же в этом построении этот ваш одиозный «штапмп»? И зачем же ты его ждала? Как проглядела, что партнёрство — это путь к «штампу», а не наоборот?..

В общем, наревелась тогда Инга от души и решила податься в другую крайность. Сама не заметила, как её в машину к Мише погрузили. Должна была как старший товарищ за первачками следить, а сама — хлеще них. Стыдоба… Ну, немудрено, пила-то редко… Миша отвёз Ингу к ней домой и дошёл до тамбура, хотя она уже сама стояла на ногах: холод выветрил и всю истерику, и весь хмель. Но Миша навязывался всё равно: дескать, посмотрю, чтобы ты в коридоре не грохнулась, умою. И действительно — умыл. Проводил в комнату, усадил на кровать и начал поглаживать Инге колено. Она замерла с немым вопросом, мол, зачем?

— Ну, что ты. Я же всего лишь хочу тебя утешить. Ты же в Сашку втюрилась, да? По тебе видно: он только к Таньке сорвался — а ты реветь… Клин клином вышибают, поверь мне…

«Ай, будь что будет», — только и подумалось Инге. Миша нежно раздел её и нежно взял. Было неловко: она не знала, куда деть руки, как себя вести, как отвечать на поцелуи, сдерживать ли вздох от лёгкой боли, изображать ли непонятно откуда должное прийти вселенское счастье — даже возбуждение не пришло. Всё закончилось так же быстро, как и началось.

— Ну, ты извини, что не могу до конца, — будто оправдывался Миша, — я что-то переволновался. Да и ты как бы тоже… ой. Это ты чего? — и он заметил пятна кро́вина кровати. — Поня-я-ятно… что ж тысразу не сказала? Ябы не стал… этопо любви надо…

— Я же… пьяная… сам говоришь.

— Да ты протрезвела уже сто раз. Испугалась мне отказать, что ли, дурочка? Да я ж не знал… да я б не стал…

— Да не вини себя. Это я сама. Не сказала.

— Ты как?

— В порядке. Правда. В порядке. Ты мне больно не сделал, если ты об этом. Или алкоголь это всё.

— Ты вообще что-нибудь чувствуешь? Тебе может… не знаю… что там обычно делают? Лёд в морозилке есть?

— Ой, успокойся, это же не гематома. Как-нибудь само пройдёт, — Инга скрывала, каких сил ей стоило произносить слова не дрожащим голосом — членораздельным, бесслёзным.

— Слушай. Вот мой «вк», — Миша черкнул ссылку на полях книги, лежащей на тумбочке, взятым рядом карандашом. — Ты меня добавь. Ты мне понравилась, очень-очень, честное слово. Правда-правда. Даже такая. Даже после того, как рвало тебя, понимаешь? Я давно на тебя смотрел, ещё с первых выступлений ваших…

— Ага. Хорошо.

— Ты напиши мне. А я сейчас поеду. Мне правда-правда домой пора. У меня там мама больная. Её переворачивать надо. Но если ты меня пригласишь, я встречусь с тобой ещё раз. Только по-нормальному, как будто этого всего и не было, хорошо? По-человечески, с самого начала. Ладно? Кофе выпьем, поговорим…

— Ладно, — Инга поднялась с дивана. — Пойдём, замкну за тобой дверь.

Проводив Мишу, Инга открыла его страничку и добавила в чёрный список. А те поля в книге, где была записана ссылка, отрезала ножницами: стирай не стирай, а продавленный текст останется, как и память о руках, что его писали. Нет уж, гордость должна быть. И, чтоб наверняка поутру не заметить в мусоре клочок бумаги, Инга закинула его за шкаф…

Но всё это не вспомнилось ей теперь — двадцатисемилетней, уже много кем перецелованной. Вспомнились только нежные Сашины руки, помогавшие когда-то поправить макияж и утереть рот, да глаза его заботливые. Хороший будет отец. И муж хороший.

— Слушай, выйдем, подышим, а? — сказала она, наклонившись к нему на ухо, чтобы перекричать музыку. И почувствовала запах его духов — «Desigual Dark Fresh», всё тех же, несменных.

— Пошли, — Саша вывел её из толпы, ступая впереди, довёл до гардероба и взял оба пуховика — оделся сам и одел Ингу.

— Да ты прям джентльмен. Кстати, ты по-прежнему не куришь?

— Нет, и теперь уж точно не закурю. В доме-то с ребёнком — ну его.

— Правильно: здоровее оба будете. Это даже хорошо, что ты не куришь: Таньке не приходится с пепельницей целоваться.

— Да ей, честно говоря, сейчас вообще не приходится целоваться: токсикоз же, сама понимаешь.

— Могу только догадываться. Слушай… ты бы мог исполнить мою одну очень дерзкую просьбу?

— Мог бы. Хотя — смотря какую.

— Нет уж, сказал «а» — говори и «бэ». Так вот… я тебя давно знаю. Ты мне друг сердешный. Да вот загвоздка есть. Не только другом ты мне был.

— А кем, братом, что ли?

— Да не перебивай, шутник. Любила я тебя когда-то. Ты уже занят был, так что вины твоей в том нет: ты точно не подавал надежды. Это я сама.

— Ох, ну и опоздала же ты с признаниями.

— Да ты дослушай! Так вот. Ты мне друг верный и товарищ. И я хочу, чтобы ты мне был другом и дальше. Только другом. Чтоб совсем — ничего. А запретный плод сладок — знаешь такое?

— Ну?

— Чтобы перестать даже на один процент жаждать чего-то, чего жаждал и что точно не твоё, надо, как говорится, закрыть гештальт. Получить хотя бы его сотую долю процента — и отляжет. Ты же с психфака, ты же в курсе…

— Ты, мать, это, протрезвей: я женат для адюльтеров, и по дружбе спать вообще как-то фу.

— Да я не о том. Можешь меня… ну… поцеловать просто? Не дольше минуты. Просто чтобы я забыла те навязчивые мысли из нашего студенчества, когда представляла, смотря на Таньку, каково это — быть той, которую ты целуешь.

— Не уверен, что тебе это нужно.

— Нужно.

— Не уверен, что это так работает.

— Работает.

— А если ты, ну, распробуешь и ещё больше захочешь?

— Не, если ты про секс — я по нему не горела: я на тебя, пардон, не ш…

— Я понял.

Они постояли минуту молча. Инга посмотрела Саше в глаза снова — пристально, протяжно. И подалась к нему.

— Без рук. Только один поцелуй. Средней страстности. Спокойный даже.

— Хорошо, Нуська. Если что, запомним, будто я смертельно пьян.

— И я тоже — очень, очень пьяна.

Она подняла к нему голову — и поцеловала его, нежно, тепло. От него пахло травами после бехеровки, и губы у него были растрескавшиеся от мороза, как у многих мужчин. Поцелуй показался, как говорится в дешёвых бульварных романчиках, «целой вечностью»: весь мир остановился и заглох только лишь для того, чтоб она ощущала его язык, касающийся её языка, и слушала своё сердце: громко ли бьётся? Выпрыгивает ли из груди?..

Но они закончили целоваться — и сердце не выпрыгнуло. Прошла ещё одна молчаливая минута… Ну поцелуй и поцелуй. Что тут такого. Все целуются, подумаешь. Кто-то — хуже, кто-то — лучше. А казалось — что-то особенное упустила… да ничего такого.

— Жаль, что мы не дошли до этого раньше, Нуська. Ты ж мне на первом курсе даже нравилась.

— Ага, жаль, — отвечала Инга, а сама думала: «Нет, ничуточки не жаль. Ты лысеешь, ты ребёнка без жилья и денег заделал, ты… Ты просто симпатичный и хороший мальчик был когда-то. А теперь — вот такой вот мужчина. Обычный. И вы с Танькой даже как-то сравнялись…» А вслух сказала только: — Но вообще спасибо: у меня отлегло. Что, пойдём танцевать или поедешь к благоверной?

— Да поеду, наверно. Давай ещё пару шотов, сумки заберём и такси дождёмся.

— Давай. Друг, дай мизинчик.

— За что? Я ж на тебя не обижался.

— Да за слова мои про Таньку. Зря это я: она и правда, наверно, всё переросла, а я в семью чужую лезу.

— Но я же не обиделся… Ну ладно тебе — не смотри на меня, как котёнок! На́ тебе, вот мизинчик, господи!

Инга заливисто рассмеялась — сама не зная, чему.

ГЛАВА 3

Спустя месяц нужно было принимать экзамены — пришлось уйти в работу с головой. Ворох отчётов на столе рос и множился, да и материал надо было припомнить тоже: как всех оценить, если его подзабыла? Надо было знать больше того, что на лекциях рассказала, на семинаре спросила, на самостоятельное изучение дала: чёрт его разбери, по каким учебникам студент будет готовиться. А если не знаешь чего — делай вид, что всё знаешь, кивай и мысленно соотноси новые сведения с теми, что в памяти…

Это всё изматывало, и, чтобы отвлечься, Инга листала приложение. Не замечала, как проходил порой час — и тогда, спохватившись, нажимала на «выбор» хоть кого-то. Только на внешность смотрела, без подписей, без тегов: потом уж отменит, если кто-то решится на встречу одновременно с другим…

Лишь раз в неделю находился парень, приглашение принимавший. Сначала на встречу к Инге никто не пришёл — вот просто не пришёл и всё. Она пила остывающий кофе, матерясь про себя, и думала: это как? это почему? она ему не понравилась? надо было смотреть на дверь, чтобы не упустить?.. Но в следующий раз Инга просто откинулась на спинку кресла, закрыв уставшие глаза. Да придёт кто придёт — разберёмся, что ж выжидать. И пришёл настоящий красавец: высокий, с точёным профилем, тонкие пальцы, пухлые губы — всё, как надо. Сел рядом, кофе не заказав:

— Привет! Ты чё, спишь? — именно так и сказал.

— Привет. Познакомимся?

— Ага, давай, чё. Меня Дима зовут. А ты чё здесь выбрала место — студенточка, что ли?

— Ну, вроде того. Расскажешь что-нибудь о себе?

— Да чё рассказывать, живу, шарашу кое-где, в баскет гоняю. Так, расслабляюсь, короче. А я думал, ты в клуб позовёшь, а то по фотке такая… ну а тут серьёзная, блин, сидишь…

— Да что ты. Я просто устала сегодня.

— Ага… Понятно… А ты сама кто по жизни?

— Я-то? — Инга не понимала, как себя вести и что отвечать. — Я тоже живу, работаю. Учусь вот. Увлекаюсь современной русской литературой. Читаю много.

— Я тоже читать люблю.

— Да? И что ты читаешь?

— Да всякое, чё.

— Ну, всё же?..

— Да вот книжки там по саморазвитию люблю. Балковского читал. «Как хотеть и уметь», клёвая. И ещё… о! Философа! Еш-шу. Блин, такая… сложная.

Инге захотелось рассмеяться. Сложная?.. Платон бы над тобой похохотал со Шпенглером вместе!

— Понятно… А ещё чем-нибудь увлекаешься?

— Да ничем особо: так, сериальчики смотрю, на машине гоняю. Ночью хорошо: никто не ездит, хоть разогнаться можно.

— Так это такие, как ты, мне спать мешают, да?

— Гы-гы, а ты не спи так рано!

— В полночь-то?

— Для полночи другие дела есть, понимаешь, да?

Инге стало почему-то так неприятно — будто этим неловким намёком её уже раздели.

— Возможно, понимаю. Но ночью я предпочитаю спать. Много работаю, много сил надо.

— Понятно… ну… а ты чё читаешь?

— Да всякое. Больше люблю романы с магическим реализмом. Или, если уж признаться, сплаттер-панк.

— Панк? Серьёзно? Это ж дохлая культурка.

— Не «панк», а «сплаттер-панк». Это где гротеск, ужас такой, инфернальный, и всякие прочие макабрически-хтонические штуки, вот. — Инга решила «давить интеллектом» — авось поймёт, что «не вытягивает», и сам отвалится.

— Понятно. Ты чёт сложная какая-то… — повёлся он.

— Да нет, вроде обычная.

— …и словечки у тебя сложные. Понтуешься! — неожиданно парень перешёл в нападение. Хотя почему это «неожиданно» — вполне себе ожидаемо.

— Да нет, обычные словечки — прикольные просто, — нашлась Инга.

— Ну, мои пацаны так не базарят.

— Так ведь это вопрос окружения. Кем ты сам себя окружил — тех и будешь слышать. У меня, как бы сказать, среда академическая. Ну, интеллектуальная.

— А мы чо, хуже интеллектуалов?

Инга мысленно пожалела, что не просматривала теги.

— Да я такого и не говорила вовсе! Просто отметила как факт объективной реальности. Я не переходила на личности…

— А ты можешь быть проще?

— В смысле?

— Ну, слова и лицо попроще. Не строй из себя самую умную.

— Да я же обычная! Впрочем, «попроще» — это к амёбам.

— Нет, ты прям выделываешься. И дерзкая. Это потому, что у тебе нормального пацана нет. Чё у тебя там в твоих кабинетах, задохлики одни? Вот хороший мужик бы из тебя всё это вытрахал! Раз ты такая дохрена умная, что ж ты в приложении делаешь, такая несчастная?

— Я счастливая. Счастье или несчастье с устраиванием личной жизни никак не коррелирует.

— Ай, заманала, пойду я. Ты чё, надеялась, что я рот открою, офигею с тебя и за кофе твой платить буду? Знаешь, чё? Меня не проведёшь: сама плати! И ищи себе своих додиков! Как ты там сказала? «Из академической среды»? Чао, дура!

— Ага. До несвидания.

Инга допила кофе в одиночестве. Посмотрела в окно: в чёрном-чёрном небе летели подсвеченные фонарём снежинки. Какие-то — сцепившись в хлопья, другие — по одной. Инга была сейчас такая же — одна среди удачно сцепившихся. Но разве это делает её хуже? Может быть, это грани у неё острее: острый ум, критичность. Вот и не сцепиться ей с первым встречным: брезгливо, противно, особенно с тем, кто «попроще» и без граней вовсе. И ведь красив же, как бог, зараза! А в башке — дырка: ветер в ней гудит и пустота вместо мозга зияет. Вот зачем такому — вся эта красота? Нет, конечно, и с таким можно бы, кхм, «провести время», да вот в перерыве между «постельными делами» поговорить хоть о чём-то хочется, новости обсудить хотя бы поверхностно, а с этим-то что обсудишь? Он и знать-то ничего не будет. И слушать его как? Уши в трубочку от этого вечного «чёканья». Тьфу…

В следующий раз Инга зашла в «выбор» в свой выходной — предновогодний. Другие экзамены принимать нужно было уже после каникул — делать было больше нечего. Обложилась книжками — и читала, искала материалы, выписывала заметки, пока не замечала головную боль. Поэтому, прервавшись на обед, листала анкеты — чтобы снова отвлечься, не особо-то надеясь, что с ней кто-то встретится сейчас, отложив предпраздничную суету. Приложение-то установлено всегда — хотя, конечно, каждую неделю и присылает всем запрос на активацию, чтобы люди, не нуждающиеся пока во встречах, в выдаче не попадались. Но всё же нажать активацию можно было в начале недели, а попадаться потом — аж до курантов…

На самом деле Инга могла признаться, что выходить из дома ей не очень-то и хотелось: краситься, одеваться, на всякий случай наведя порядок и под одеждой — вдруг ведь попадётся такое чудо, что хоть сразу раздевайся. Хотя, конечно, нельзя — спугнёт: кто ж сразу даётся? Никакой интриги. Мужики ж — они ж охотники: им подавай драйва трудной добычи… Но это надо делать хотя бы просто для себя — просто настраиваться на удачу таким ритуалом, чтобы вселенная оценила и вознаградила. А дома тихо и тепло: продукты из доставки привезут, кошка заурчит на коленках, пока статьи сидишь пишешь. На улице люди шатаются суетливо: кто ёлочку тащит, кто пакеты с едой, а тебе всего этого не надобно — ни дрожать от мороза, ни трястись в автобусе, ни в толпе по магазинам шастать. И готовить не надо: захочется чего прям — та же доставка из ресторана привезёт… Денег только жалко. Да и нужна еда ли эта? Чтоб мозги подпитать, сгодится и простая…

А в сам праздник можно навязаться кому-нибудь в гости. Можно к бабушке пойти: там тоже спокойно всё будет, тихо. Посидите вдвоём, немного выпьете, о чём-нибудь поболтаете, спать останешься — будешь пальцем водить по узорам ковра на стене, вспоминая, как здесь же ребёнком спала. И пахнуть там будет, как в детстве: лекарствами и чистотой. Заснёшь счастливая — обновишься будто. Проснёшься — тебя бабушка по волосам гладит: вставай, пойдём завтракать, там оладушки с маслом…

Или кого из однокурсников выцепить: точно у кого-то да случится толпа. Будет весело: музыки и алкоголя побольше. Семейные детей своим родителям на ночь оставят и приедут тоже — пообщаетесь. «Как дела» — «нормально, а у тебя» — «нормально» — «чем занимаешься» — «работаю, а ты» — «тоже работаю» и прочее. Неискренний контакт, зато его эрзац: просто развеешься, с людьми живыми парой слов перекинешься. Напьёшься — на такси втридорога домой уедешь. Или не уедешь: останешься тем человеком, что последний на кухне полупьяный с кем-то спорит о левацкой политике, будешь хрипеть, что для тебя Союз — «правацкая страна»: а что ещё обычно такими ночами обсуждают? До рассвета просидишь, потом заснёшь с кем-нибудь под боком — заснёте приличными, одетыми, не грязными, взрослые ж люди. А утром разъедетесь — и снова друг друга до праздников не вспомните легко и свободно…

Или можно где-то на танцы вписаться. Неловко, конечно, будет топать туда одной — под ночь же мало ли кто попадётся. Зато все незнакомые люди: ничем тебе не обязаны, как и ты им, и можно быть настоящей. Прямо говорить о себе, не скрываясь за масками — «милая внучка», «хорошая приятельница», — нет. Если что-то по жизни заманало — так и сказать, мол, «заманало Новый год одной встречать» или «заманало листать приложение для знакомств». И тебе ответят: «Ага, меня тоже, поехали с нами?» А дальше на свой страх и риск. Вероятность, что в следующий раз тебя увидят только в гробу, высока, но вероятность, что просто найдёшь себе новых знакомых, повыше будет. Да и так ли ценна эта вся пустая жизнь, чтоб гроба бояться? Только кошку и жалко…

Ну и самое унылое: вписаться к коллегам, навязаться. На кафедре все же общаются, кто как встречать пойдёт, ну и кто не дома с семьёй — с теми за компанию. Но тут маску не скинуть: откуда знаешь, что на самом деле внутри у человека? Вдруг перепьёшь, он тебе волосы подержит — и деканше в тёмных красках всё преподнесёт или в соцсети сольёт… Уж лучше в гроб!

Короче говоря, Инга тридцатого декабря обновила подпись в приложении. «Хочу встретить с кем-нибудь Новый год. Сначала просто увидимся за кофе, а там решим». Анкет в «выборе» уже накопилось прилично, но вероятность ответа была меньше, потому пришлось охватить вариантов побольше. Инга лайкнула парня, который сфотографировался с двумя медведями: может, будет весёлый, активный, путешественник, будет, что от него интересного послушать. Ещё одного — красивого-красивого, но с тегом интеллектуала на этот раз. Одного простенького, но с подписью: «Мы все тут ищем надежды, а я просто хочу провести приятно время». Чёрт знает, что это значило, но постельного тега не стояло — может, это о праздниках? И ещё одного — миленького, правда, даже слишком идеального — ну, можно предположить, что парень просто заигрался в фотошоп, и понадеяться, что исходные данные у него тоже ничего. Было несколько фото: на первом улыбается, а волосы подсвечены солнцем и золотятся, как нимб; на втором стоит на Чёрном мосту с гитарой — можно встретить с ним праздник под песни, вспомнить какие-нибудь известные; на третьем приобнимает памятник — сидящего на лавочке Пушкина, — ага, поэзию любит, чудесно… И ещё нескольких Инга выбрала тоже: тоже хорошеньких или чем-то приятных…

А потом хотела было отменить: как они все откажут из-за праздников, так больше в выдаче и не появятся! Нет, конечно, за доплату можно обновить анкеты… Но решила: дождётся завтрашнего утра, а пока телефон отложит, и кто успел, тот и съел, — выберет из первых. И пошла в ванну: набрала себе воду с пеной и ныряла, задерживая дыхание. Это как-то очищало мысли и унимало возбуждённую дрожь в теле: не хотелось перед праздниками — символом всеобщего счастья — заниматься тем, что все обычно считают признаком несчастья. Неловко было — хотя перед кем именно, непонятно. Перед внутренним образом общества, что ли, в котором живёшь? По меркам которого судишь себя, даже не взаимодействуя с ним? Которое сама же ни в грош не ставишь? Странные мысли. Просто предпраздничная тревога…

Утром Инга зашла в приложение — и захотелось подпрыгнуть от радости: на лайк ответил парень, сфотографировавшийся с медным Пушкиным. Возможно, праздник пройдёт хорошо, возможно, мальчик будет славный! Инга позавтракала, накрасилась как можно лучше и побежала в кафе у дома. Села у окна и, помешивая кофе, стала как-то не по годам трепетно ожидать незнакомца. Смотрела в окно и пыталась угадать в прохожих: он, не он? Посматривала в зеркало: как лежат волосы, есть ли, чёрт возьми, на зубах помада. Но всё было хорошо. Разве что парень опаздывал… Инга зашла в приложение и не увидела его в «выборе».

— Да чёрт возьми. Да твою ж мать. Да блин. Опять кинули…

— Привет. Это ты? — раздалось у неё над ухом.

Мальчик всё-таки пришёл: может, приложение зависло. Инга улыбнулась и почувствовала, что ей хочется такого парня обнимать: прелестный! Кожа, конечно, сейчас похуже, чем на фотографиях, но черты лица те же. Не наврал, не переделал себя! Хорошенький! Приятный!..

— Да, это я, а это ты?

— Ага, а что, не похож?

— Ой, нет, просто ты прям как в сказке. Добрый молодец.

— Ну, так и ты — красна девица.

— Ох… спасибо!

От поддержки фольклорной отсылки и от комплимента у Инги в душе всё прямо-таки расцвело.

— Давай знакомиться. Я Инга.

— Я Никита.

— Можно звать тебя Ник?

— О, так сразу подбираешь особенную форму? А детей наших мысленно уже назвала?

— Да нет, что ты, это я так, для краткости!

— Мне нравится. «Ник». Здорово. Звучит. А тебя как звать?

— К сожалению, «Ингу» особо-то не переделаешь…

— Ну, я могу называть тебя «принцессой»… или «госпожой», если хочешь.

— А ты шутник, я смотрю! Мне такие нравятся.

— Мне нравится, что тебе такие нравятся! Ну что, давай знакомиться?

— Давай!

— Только сразу скажу. Короче… мне двадцать два.

— Правда? Ты… ты наврал в возрасте?

И как к этому нужно было относиться? И что может быть общего с таким молоденьким? Что с ним обсудить? Он же ещё студент вчерашний. А вдруг он ещё учится и встретится в стенах универа? Инга у таких семинары принимает — ну почти что как тот Женька будет…

— Да, но у меня есть оправдание.

— И какое же?

— Знаешь… как я завысил возраст… так и девчонки его завышают. А я не могу с восемнадцатилетками общаться: скучно как-то. У них пустовато в голове, честно признаться. Я это так, без осуждения. Каждому своё, вырастут ещё, но мне такое не подходит. Поэтому вот… Я буду маловат для тебя?

— Это не буду ли я старовата для тебя?

— Ой, нет, я не эйджист…

Инге вспомнилось, как прошлый мальчик из приложения упрекал её за «сложные словечки». Ничего они не сложные. Это просто люди есть интересные — и не очень. Наполненные чем-то — и пустые. И так хорошо было встретиться с непустым!

— Ну, что ж… тогда ладно, продолжай знакомство.

— Ага. Я отучился недавно — на дошкольного педагога. Сам не знаю, как меня туда занесло. По баллам на филфак ещё попадал, но почему-то не пошёл. Мать сказала, мол, уж лучше потом переучиться на началку. Она у меня сама учительница…

«И слава богу, что ты не был моим студентом», — подумалось Инге.

— …и на дизайн проходил, да рисовать не так чтобы умею. Ну, вот, отучился. В армии, кстати, не был: не взяли. У меня… ну, если кратко говорить — нет нескольких пальцев на ногах. Это врождённое.

— Но жить с таким спокойно можно?

— Ага, слава богу. Вот, работаю теперь в детском центре — для души. Там можно и не рисовать особо, зато лепкой занимаюсь, поделками. Платят, конечно, так себе, но я, как ты поняла, с мамой живу. Надеюсь, это не страшно? Я же не знаю, чего ты искала. Может, мужа себе подбирала, чтоб богатого…

— Ой, да нет, что ты, я просто время убивала и компанию на праздники искала. А ты мой коллега, кстати, — только я преподаватель в вузе…

— Ого, ничего себе! И что ведёшь?

— Русскую литературу, методику школьного преподавания и ещё по мелочи, что заставят.

— Ничего себе… а ты кто? Профессор?

— Ой, что ты, до этого ещё далеко! Я только кандидатскую пишу…

— Ну, с такими я ещё кофе не пил.

— А что, не нравится?

— Нет, я хотел было пошутить про фантазии и фетиши, но не буду.

— Да ладно, шути! Если меня что заденет — я без кокетства скажу, честное слово.

— Ну, сама напросилась, держись. Я с кандидатами наук ещё не спал, конечно, но вот, чисто гипотетически, просто интересно: ты мне, если что, как будешь зачёт ставить? «Уд-неуд»? Или по пятибалльной?

— Ох, божечки! Нет, конечно! Но если будешь плохо подготовлен — попрошу сначала дополнительную «устную часть».

— Чтоб я в ней плавал?

— Чтоб я в ней «плавала».

Рассмеялись, смущённые. Было так странно: найти человека, с которым можешь просто познакомиться, не вытаскивая из него слова клещами, с которым можно пошло шутить и не ощущать себя оплёванной, с которым просто… просто хорошо по-человечески.

— Так что ты там про праздники писала?

— Да вот что встретить мне не с кем. Я же что-то вроде книжного червя. Всё работаю да статьи пишу. А друзья все… ну, понимаешь… с семьями. Особо и не навязаться.

— Понимаю, конечно. Я вот тоже вроде как всего полгода назад закончил — а уже с однокурсниками общаюсь поменьше. Кто переехал в магистратуру в столицу, кто в работе погряз. Тоже скучаю. И тоже — вот так оказалось — встретить не с кем. Нет, ну, конечно, есть варианты, но…

— …но праздничного рассмотрения они не заслуживают.

— Ага, читаешь мысли. Вот решил попробовать найти прекрасную незнакомку, а тут ты.

— Твоими устами б да мёд черпать! А ты так со всеми или только со мной?

— Хочешь честно?

— Хочу, конечно.

— Ты вот только не подумай, что я сноб, но я виделся с несколькими… похуже тебя… Ну, такое себе.

— Знакомо. Вот буквально на днях тоже разочарование было, — Инга пересказала своё предыдущее свидание дословно.

— Ага, ага, понимаю! Сам так накололся. Одна барышня пришла — в кроссовках, волосы в хвосте, и пахнет от неё… ну… тренажёркой. Поговорить попытался, а она вообще не выкупает, что я с ней обсудить хочу: «сложный», говорит…Так что мы с тобой похожи — ты точно мне не глючишься? Ты точно не зеркало?

— А ты? Точно не зеркало?

— А что, слишком красив?

— Ох, засыпал меня комплиментами с ног до головы. Смотри — растаю!

— А я тебя совочком загребу и домой унесу.

— И что там будешь делать, с лужей-то?

— Ай, придумаю что-то. В морозилку засуну.

— Я же замёрзну!

— А я снова отогрею.

— Я думаю, так постоянно менять агрегатные состояния — не слишком полезно, поэтому постараюсь сильно не таять.

— Ты немножко только всё-таки подтаивай. Ну, в нужных местах…

И они рассмеялись опять.

— А тут красиво. Такое всё… зеркальное. И ты красивый. И сразу несколько тебя вокруг. Мило.

— Это ты уже о своих фетишах начала?

— Слушай, а тебя в детстве не учили, что хамить взрослым тётям — некрасиво? А то, знаешь, могу на хамство и ответить!

— Это чем же?

— Знаешь, у меня так-то характер — не сахар. Так что я просто-напросто смогу воплотить твоё хамство в жизнь. Ты ж у меня потом… только уползёшь. У тебя уже такие были?

— Какие?

— Ну, вот мне — двадцать семь.

— Нет, честно говоря, будешь первая.

— «Будешь»? Уже уверен?

— Так ты ж сама грозишься «воплотить моё хамство в жизнь».

— Это да.

— И что же ты сделаешь?

— Не знаю. Допустим, пообщаемся — захочу тебя поцеловать.

— Ты только не влюбись в меня с первого взгляда.

— Ой, больно надо-то!

Инге подумалось: «Хотя можно бы и да. Такой хорошенький мальчик — бери да тащи его к себе в берлогу…»

— Ну, в смысле, ты ж хоть со второго-то. Так же себя «взрослые тёти» ведут?

— Я подумаю над твоим пассажем, — задумчиво ответила Инга, и смену тона Ник принял на свой счёт.

— Я не хотел тебя обидеть. Просто раз уж мы тут такие честные — тебе надо знать, что я вряд ли чувствами тебе отвечу. Мы можем приятелями быть, ну или любовниками. Как ты захочешь. Но я за свободные отношения, пока человек не покажется мне заслуживающим особого подхода. Да и отгораю я быстро, когда мне отдаются. Ну, чаще всего. Я это сразу говорю, не обманываю тебя, чтоб не грустила потом, когда ты на мне зацепишься, понимаешь?

— Понимаю. Это даже благородно. Хотя немножко по-подростковому звучит.

— Ну, считай, что я подросток. Просто очень честный.

Они пили кофе и болтали обо всяком ещё час. Счёт Никита оплатил за двоих — хотя Инга и протестовала. Дескать, он же мало получает, зачем, она и сама за себя может. А он оправдывался: с мамой же живёт, и «на карман» ему хватает. И вызывался проводить Ингу до дома.

— Ты где живёшь, недалеко?

— Да тут через пару улиц.

— Пойдём, продлим общение ещё немного. А потом домой поеду: надо маме помогать. Я праздник встречу с ней часов до восьми вечера, а потом к тебе приеду.

— Гитару возьмёшь?

— Ты мои фото запомнила, здорово! Да, возьму, конечно, если просишь.

— И ещё… у меня дома не особо-то есть чего поесть такого, праздничного.

— Ой, да мне ещё мамины салаты всю неделю доедать.

— И алкоголя нет. Слушай, купишь нам всё на свой вкус? Вот, держи, — Инга остановилась, вытащила кошелёк и достала бумажки.

— Я тебя ещё не ублажал, чтобы тебе было, что оплачивать!

— Ай, не дури. Возьми. Ну же! Не ломайся. Правда. Купи нам чего-нибудь. И приезжай. А вот и мой дом.

— Будем прощаться?

— Будем. А, и давай обменяемся контактами.

— Ты меня по имени найди. Набирай «Никита Никитин». Да, не смейся, у моих родителей с фантазией не очень… Поставь по возрасту фильтр. Ага. Вот он я.

— Всё, добавила.

— Ну что, обнимемся?

— Давай!

И они обнялись. От шеи Никиты пахло так приятно, чем-то таким совсем мужским.

— Ты вот только не пойми меня неправильно, Ник…

— Что такое?

— Можешь глаза закрыть?

— Звучит заманчиво. Хорошо.

Никита закрыл глаза. Инга, уняв волнение, поцеловала его веки — каждое. Медленно, по очереди, будто действительно ребёнку.

— Всё, открывай.

— Неожиданно… и… странно. Закрой глаза и ты.

— Хорошо. Закрыла. Только у меня там тени, будет невку…

Никита поцеловал её в губы — чувственно, нежно, чуть страстно — и вокруг Инги всё поплыло, и ответили нутряным напряжением «бабочки в животе», и потеплело в межреберье. Они целовались так, будто друг друга любили… «Совсем не то, что с Сашкой. Совсем не то. Господи! Неужели это оно! Неужели!.. Только не влюбись! Не влюбись! Рано!..»

— Спасибо… Ник.

— Благодаришь меня, будто ты бабушка, а я тебя через дорогу перевёл. Это тебе спасибо.

— За что?

— Ну, не вопишь «как ты мог», не отвешиваешь пощёчин и всё такое…

— А надо? Тебя это заводит?

— Ой, ты, я смотрю, моим юмором заразилась… Не растеряй его до завтра, хорошо? Ты можешь писать мне, но не обещаю, что буду быстро отвечать: всё-таки хлопоты-заботы. Но отвечать как-нибудь буду. Хорошо?

— Да. Конечно. Конечно, напишу тебе. Всё, иди.

— Нет, ты иди.

— Нет, ты!

— Ладно-ладно. До встречи.

— До… до свидания, видимо?

— Да. Кажется… стоит купить не только алкоголь. Я об этом позабочусь, если ты… не против.

— Я… я очень за.

— Хорошо. Давай, иди. А то растаешь тут совсем.

— Ага. И замёрзну, если ты понимаешь, о чём я…

Придя домой, Инга разделась и легла в постель, хотя был ещё день. Забытое чувство напряжённого телесного голода овладело ей, и надо было что-то с этим сделать. Она стала вспоминать запах Никиты, его глаза и его улыбку, его пошлые шутки, свои пошлые шутки, и представлять, как бы он…

На телефон пришло уведомление о входящем сообщении: «Ты там только руки не сотри». Инга ответила: «Ты тоже». Какой всё-таки проницательный нашёлся мальчик!

[ПРО ПРОДОЛЖЕНИЕ — В ОПИСАНИИ КНИГИ]

Смысл жизни

«Мне хочется говорить не о себе, а следить за веком, за шумом и прорастанием времени. Память моя враждебна всему личному. Если бы от меня зависело, я бы только морщился, припоминая прошлое. <…> Там, где у счастливых поколений говорит эпос гекзаметрами и хроникой, там у меня стоит знак зияния, и между мной и веком провал, ров, наполненный шумящим временем, место, отведённое для семьи и домашнего архива. Что хотела сказать семья? Я не знаю. Она была косноязычна от рождения, а между тем у неё было что сказать. Надо мной и над многими современниками тяготеет косноязычие рождения. Мы учились не говорить, а лепетать и, лишь прислушиваясь к нарастающему шуму века и выбеленные пеной его гребня, мы обрели язык»,

— О. Мандельштам, «Шум времени».

ГЛАВА 1

Зуневич вышел в подъезд, где пахло мокрыми тряпками. В полутьме возле стены не сразу различилась согбенная уборщица у ведра. Всегда было неловко сталкиваться с пролетариями и хотелось поскорей пройти мимо, на ходу подкуривая, — и вот дымка потянулась в приоткрытое окно. Где-то там, вдалеке, замерцали всполохи салютов. Зуневич попытался было найти в душе отблески радости, — с какой в детстве, только заслышав раскаты, бежал на холм с другими мальчишками, — и не нашёл.

Курил он наскоро, глубоко и часто затягиваясь. Закончив, хотел вновь воткнуть окурок в месиво общей пепельницы, но вдруг стало отчего-то совестно этого мелкого свинства перед уборщицей. Мол, если видела стол, заходя в тамбур, и видела, что на нём не было пепла, то поймёт, кто виноват, и что ей теперь работы больше… Почему-то захотелось показаться лучшей версией себя. Вытянув руку к просвету в окне и ощутив в плече привычный хруст, Зуневич щёлкнул окурком — и намусорил под окнами, не задумавшись, что этим озадачил уже дворничиху. Потом выдохнул дым и заторопился в квартиру.

Открывая дверь, ненароком взглянул на чужое лицо: невыразительное и какое-то пустое, обрамлённое серым платком, оно только на миг обозначилось мыслью, когда глаза уборщицы и глаза Зуневича столкнулись. Но этот миг был короток и пуст. Теперь она смотрела на него как на предмет, добавляющий ей работы, а он на неё — как на предмет, работу исполняющий. А потом дверь расхлопнулась до конца — и засипели несмазанные петли.

— Петь, ты куда пропал, мы тебя потеряли... — тут же окликнула жена с кухни. — Опять курить бегаешь... Ну-ка помоги мне. Я в микроволновку мяса погреть поставила — доста-а-ань… Всё никак пониже не перевесишь!..

— Туся, я уже сто раз говорил: у меня сдох аккумулятор для инструмента, — отвечал он, заходя в квартиру и замыкая щеколду. — Надо у перекупов заказывать через параллелку. Мне пока некогда было. И вообще, — он перешёл на стиснутое в зубах шипение, — давно бы слесаря наняла и всё бы устроила… Вот сдался тебе этот дурацкий принцип «чужих домой не пускать»? Я не мальчик уже таким маяться…

— Сам ты дурацкий! — тоже почти шептала жена. — Меньше бы по корпоративам бегал — давно бы заказал себе «инструмент»! Уж на разок бы и какого угодно хватило бы!

— Да ты не понимаешь… Да разве можно тратить деньги на плохие вещи? — как всякий выходец из бедноты, Зуневич всегда трудно решался на покупки.

— А куда тебе эти деньги ещё девать — солить, что ли? Ну, не стой как пень, а! — И он повиновался: взял блюдо, понёс к столу, оглядел гостей.

Ваня Брук, университетский друг, уже развязно приставал к Марине с неизвестной фамилией, подруге жены. Радуясь, что «у Маринки наконец появился шанс заполучить кавалера», Туся почаще поднимала тосты. А вот Зуневичу было противно: какое-то в высшей степени человеческое отвращение родилось в нём ко всему животному и пьяному, хотя и сам он был пьян не меньше. Чтобы перебить это чувство и стать ещё пьянее, а значит, и снисходительнее, он налил себе стопку водки и собрался было выпить один, но Ваня гаркнул:

— Тост! — И пришлось ждать, пока друг «поухаживает за девочками» — «обновит бокалы». — За то, чтоб у нас всё было, и ничего нам за это не было!

То ли от икоты, то ли от мужского поглаживания где-то выше колена Маринка хихикнула. И, чтобы не пускать отвращение ещё глубже в душу, Зуневич поскорее опрокинул в себя рюмку. Пока теплело в груди, созрел план:

— Вань… Пойдём покурим, а. Ты ж ещё куришь?

— Только когда пью! А пью… только когда рядом красивые женщины!

— Ты же только что курил… сколько можно… — бесцветным голосом вмешалась жена.

— Сколько нужно. Давай, Вань.

Друзья оставили стол и хлопнули дверью.

Уборщица куда-то делась, хотя запах тряпок ещё ощущался. Обогнув угол коридора, Зуневич потащил товарища к самой крайней стене. И там, схватив того за руку, начал злобно шептать:

— Вань, ну ты чё, совсем уже? Ты не видишь, с кем тебя сватают? Ну крокодил же, да и тупая, как пробка! Вцепится — не отвяжешься потом!

— Завидуй молча: окольцован — вот и бесишься… — бормотал друг.

— Дурак ты, я ж тебе от всего сердца помогаю, утром же спасибо скажешь!

— И как ты себе всё это представляешь: я весь вечер «хи-хи» да «ха-ха», а тут всё, баста?

— Ща, — перешёл на голос Зуневич. — Посиди тут, я мигом.

Он вернулся в квартиру, приоткрыв дверь совсем чуть-чуть, чтобы ничего не скрипнуло, и вышел обратно с одеждой и обувью друга.

— Беги давай, я тебе повод придумаю.

— Это какой же?

— Да хоть мол «мама позвонила, давляк схватила».

— Грешно мамой прикрываться, ой, грешно! А вдруг и правда схватит? Слова же… они… как это… во-пло-щи… ща-ют-ся.

— Давай-давай, дуй, а я этот откат возьму на себя, пусть «небесный греховод» на мой счёт запишет, мол, я «совратил тебя с пути истинного», «искусил» и бла-бла-бла. Я тебе транспорт вызову, идёт? Машину в чат кину.

— Как школьники, ей-богу. Ну, бывай, дружище…

— Ага, свидимся.

— Если чем помочь будет нужно, ты звони.

Они хлопнули по рукам и разошлись.

— Ой, а где же Ва-а-анечка? — протянула Марина, обнаружив пропажу.

— Ваниной маме стало плохо, так что ему пришлось уйти. Он передавал всем сердечные извинения и слова большой любви. Ну что, ещё по одной, девочки?

— Зна-а-аешь… Я бы то-о-о-же пошла, раз та-а-ак…

Жена посмотрела на Зуневича с плохо скрываемым раздражением, которое тот предпочёл не заметить. Прошёл, тихонько сел на подлокотник кресла — ну и плевать, что Наташа снова одёрнет, проворчит, что сидеть нужно в глубине, прислонившись к спинке, «как нормальный человек»… В голове билось лишь одно: что он сам-то сейчас чувствует? Ему хорошо?.. плохо?.. тоскливо?.. грустно?.. Не понять… Неужели вся его жизнь так и будет чередой непонятных полустрастей и полузабытых чувств? Неужели и сам он будет весь такой полузабытый, каким бывает новогодний салат, который выбрасывают через неделю, морща нос?.. Вот сегодня вроде бы праздник, а жена готова разразиться проклятиями, и что ей не так — непонятно. Друг и тот отвлёкся на незнакомую бабу лишь потому, что выпил… А как же он, «Пётр Зуневич», что он такое? Что он для них всех? Что он сам для себя?..

Вскоре хлопнула дверь, выпустив и Марину. Теперь, наедине с супругой, скандал был неминуем.

— И сидит как ни в чём не бывало… на подлокотнике, снова! Будто у нас итальянских кресел ещё штук сто в запасе… Будто новых запросто достанешь, да?.. И вообще ты в курсе, что праздник мне испортил?

Жена приняла позу женщины, оскорблённой в лучших чувствах. А была, между прочим, практически трезва: язык если и заплетался, то малость.

— Я тебя чем-то обидел, милая?

— Ты разве не понимаешь, что выставляешь меня дурой?

— Я просто помог другу… О тебе речи и не было…

— Вот! Вот! Как только до меня доходит, так «обо мне речи и не было»! Не было и нет! Я тебе что, мебель? Ты тут хозяин, а я — пустое место? На кресле сидеть будешь, как одному тебе угодно, и микроволновку вешать будешь, как одному тебе по росту? А другу своему мог сказать, чтобы он по-человечески попрощался, или я и подруга моя так ему противны, что прощания удостоился только ты? Ты совсем уже преисполнился об одном себе думать! И вот каких тебе ещё «детей» с таким отношением к жизни? Ну вот когда ты мне в последний раз слово доброе говорил, хоть бы простое человеческое «спасибо»?

— «Спасибо», — пробурчал он и подумал, что спать ему сегодня снова придётся на гостевом диване — даже праздник не посчитается уважительным поводом вернуться в супружеское ложе.

— Дурак!

— Сама дура… дура фригидная! — выпалил он и тут же пожалел.

Жена круто развернулась на каблуках и подошла к двери, открыла её нараспашку и продолжила:

— Выметайся. Пошёл вон! Хоть закурись там. Оставь меня одну. Видеть тебя не желаю. Не порть мне праздник своей кислой рожей. Без пяти восемь — а я даже не выпила толком! Носилась тут как белка в колесе, готовила, пока ты со своим дружочком… дружил. И кому готовила… Хамлу озабоченному! Вон. Я всем скажу, чтобы не приходили!

— Я предлагал всё заказать.

— Ага, чтобы прослыть плохой хозяйкой? Меня от чужесделанной еды ещё на вашем корпоративе чуть не стошнило. И поплелась же туда тебя ради! Снова! Хотя рожи твоих чиновничков мне опостылели давно! Но кто ж меня спра-а-ашивает, мол, если не приду, «будет же сканда-а-ал»… И эти ещё там твои! Двадцать лет мне глаза мозолят! — жена принялась расхаживать по прихожей, стуча каблуками и жестикулируя, чтобы изобразить всех упоминаемых лиц там, где их запомнила. — Смотрят на меня, как на пустое место, а он меня всё за руку подводит, мол, «здрасьте, родители моей первой жены, а как там моя первая жена, не свихнулась ли окончательно, а вы сами как поживаете?» Разлюбезный! А что вторая — и действующая! — жена рядом стоит, то ничего, да? Тьфу, и как у тебя только совести хватает им мило улыбаться? Знаешь же, что они про меня думают, что я тебя…

Зуневич не дослушал и покорно вышел — что ему ещё оставалось. Чёрное небо всё так же прорезали всполохи салютов — и в полутьму подъезда, как раз к столику для курения, будто специально вернулась уборщица. Почему-то — то ли от скуки, то ли от тоски — Зуневич впервые заметил, что лицо её было не таким уж «неславянским», каким всегда казалось. И почему-то эту уборщицу стало так жалко, что Зуневич, севший на диванчик, начал:

— Извините… А почему вы работаете сейчас? Разве… не должны были вас отпустить домой? Или вообще выходной дать? Вы не торопитесь? Ведь такие женщины, как вы, должны рано…

Зуневич осёкся: уборщица подняла на него глаза — глубокие, мрачные и очень-очень злые. Будто узнавшие в нём что-то знакомое, что-то, когда-то давно её обидевшее. Неужели когда-то не придержал дверь? Или насорил окурками, а она заметила? Она точно смотрела на него с узнаванием, но суть этого узнавания оставалась неясной. Выдохнув и как будто специально приулыбнувшись, уборщица начала:

— «Такие женщины» — это какие?

— Простите… я не это хотел сказать…

— Все говорят именно то, что хотят сказать, — снова улыбалась она. — Вы лучше не тратьте время на вежливость: всё равно ж нового мне не откроете. Говорите как есть.

— Простите… Неловко вышло, я не хотел задеть вас.

— Вам помочь?

— Ну… — растерялся он. — Попробуйте…

— Вы хотели сказать что-нибудь про мой облик? Про мой платок? Думаете, всё это означает, что я должна «рано» — что, домой к детям бежать, например?

— Я должен извиниться перед вами. Простите. Я только мельком подумал, что вы как лицо… — и он снова осёкся, мысленно обругав себя за пьяный язык, переходящий на привычные служебные обороты.

— …иной национальности? — продолжила уборщица. — Или дело в вероисповедании? Не смущайтесь. Я знаю, что видеть женщин вроде меня в окружении выводка детей привычно. Но не в моем случае. Ведь всякое же бывает, правда?

— Например? — осмелел он.

— Ну, кто-то из девушек может отговориться от слишком неравного брака, если жених неподобающе дерзок. Конечно, это бывает редко: если семья невесты такова, которой надо «подобать». Но, с другой стороны, — уборщица задумалась и отвернулась, — если семья жениха ещё более «подобающая», то на его неприличное поведение закроют глаза…

— Я сочувствую вашему… кхм… народу.

— Бросьте свои дежурные обороты. Я же знаю, что не сочувствуете. Да и вы даже не знаете, какой именно я народности.

Повисло неловкое молчание.

— Простите, давайте забудем это всё? Меня Пётр зовут, — решил исправиться тот.

— А меня — Фарух.

— Извините, что спрошу… Такое имя необычное! Красивое. Расскажете о нём? Это в чью-то честь?

— Вам что, правда интересна личная жизнь какой-то уборщицы? — засмеялась та.

— Ну что вы… — запутался Зуневич. — Просто праздник же, волшебный день, всё такое, нельзя скучать…

— И вы хотите, чтобы я развлекала вас разговорами?

Уборщица склонила голову набок, взглянула в чужие глаза — спокойно, по-доброму. Но показалось, что внутри, на радужке у неё загораются какие-то искорки, что её речь слишком плавная и ненастоящая, будто какое-то существо разговаривает вместо неё изнутри — будто она играет какую-то роль, надевает маску, скрывающую чувства.

— Я вас тоже могу развлечь каким-нибудь разговором, — нашёлся Зуневич. — Просто мне стало интересно, и я подумал, что в истории имени вряд ли будет место каким-то секретам. Извините, если ошибся.

— Ну, я бы не назвала это секретом… — протянула та. — Но моя история необычная, и в любом случае я могу только гордиться тем, что моя мать решила подарить мне жизнь. Она у меня, скажем так, «горянка», родилась ещё в Союзе, но теперь эти края лежат по другую сторону. А отец у меня иностранец. Так вот, мама была студенткой из хорошей семьи, ей позволили поехать учиться аж в столицу. И в тот же вуз по обмену приехал мой будущий отец… Ну вот ещё до моего рождения он меня так и назвал — в честь своей матери. Бабушки моей, то есть. Я сама её не знаю. А если бы родился мальчик, меня назвали бы в честь дедушки — Иманом.

— Ого, так вы из интернациональной семьи, получается…

— Нет, конечно, ну какой там «семьи», — вновь снисходительно улыбнулась уборщица.

— Если не «семья», то как же? — удивился Зуневич, не привыкший к подобному распорядку дел.

— То «позор рода», конечно. Мои родители не были женаты: отец же иноверец. Да и разлучили их тут же.

— В смысле разлучили?

— Ну, мать домой забрали.

— После учёбы?

— Нет, конечно. Вместо.

Снова потянулась пауза. Найдясь, Зуневич решил отвести тему в сторону:

— Знаете, у меня тоже всякого в крови понамешано, кого только нет… Правда, чуть иначе. Один не очень умный публицист вон пишет, что мы все какие-то «новиопы», — мол, Союз пытался «вывести» «человека без нации», потому постоянно всех расселял да переселял. Для «геносмешения».

— Глупости какие. Да и по вам не заметишь какие-то там «крови».

— Это просто днём заметнее, — улыбнулся он. — И говорить я выучился как-то… попроще. Короче, глупая теория. Мои давние предки самовольно поехали за Кавказ: за нефтью, вроде… А там уже и дети с местными поперезнакомились… А знаете что… Раз вы тут сейчас, может, хотите выпить? За праздник? Со мной. Прям здесь. Чего уж терять? Мы даже практически из одних краёв, если я верно понял! И так совпасть в мегаполисе!

Уборщица стояла у окна, глядя в глубокое небо так пристально, будто видела там кого-то, будто советовалась там с кем-то, и на миг показалось, что её губы что-то беззвучно шепчут. «Спрашивает разрешения у Бога?» — предположил было Зуневич, но быстрее, чем успел задать вопрос вслух, она согласилась:

— Ладно.

И тот вернулся в квартиру.

— Ты опять тут? — буркнула жена. Пришлось соврать:

— Зажигалку возьму.

И ему удалось стащить бутылку шампанского — не такого, что стояло на видном месте в подарочных коробках, а «Советского», из шкафа в коридоре, недорогого, хранимого для «гешефта». Жена угрюмо сидела за своим столиком, расправляя причёску.

— Чтоб ты там обкурился к чёртовой матери, — полетело в спину.

Выходил он снова под канонаду фейерверков. И думалось: «Странно, что все так радуются салютам, когда на Землю с таким же звуком падают бомбы. А ведь в нескольких городах их даже запретили…» Впрочем, эти мысли он быстро от себя отогнал — как все, кто неплохо «кормится с бюджета», прогоняют тоску, если начальство не велело тосковать.

— Итак, Фарух! — бодрясь, начал Зуневич. — Давайте же выпьем! Как школьники. Прям с горла́.

— А за что пьём?

— За вашу мечту! У вас есть мечта?

— Мечталось бы… хм… оплатить учёбу.

— Так давайте же выпьем за то, чтобы вы смогли наконец заработать достаточно денег, чтоб исполнить свою мечту! Мне-то мечтать не о чем — я-то всего достиг…

И тут же подумалось: «Какой же я дурак, что такие вещи говорю!» — но было поздно.

— Спасибо. Правда, звучит скверно, — подтвердила Фарух.

— Вы простите мне мой язык и мою глупость. У меня просто дома размолвка, вот я и совсем с ума схожу на нервах…

— Ну, оно и видно. У кого всё в порядке, тот с уборщицами не пьёт.

— Вы для меня теперь не уборщица. Вы человек, Фарух. А дома — просто жена. Она… Она не понимает меня, вот и всё, — тот отвёл взгляд, смутившись своего порыва, но продолжил рассказывать. — Мы давно живём, как соседи… Просто как соседи: ни чувств, ни поддержки, ничего…

— И вы туда же…

— А?

— Да речи ваши больно знакомые.

— В смысле?

Уборщица вздохнула и приняла вид учительницы, в который раз повторяющей урок нерадивому школьнику.

— Ну, у всех в отношениях всегда всё «просто». Всем же «сложно» признаться, что на самом деле кто-то в чём-то виноват, правда? Виноваты обстоятельства или какой-то там «ретроградный Меркурий», да и вообще это супруг плохой, это он или она «не понимает», и мол «мы просто соседи» — с такими словами и любовниц заводят, которые ждут потом годами, когда же разрушится это самое «соседство»… И все такие ходят и думают: «Ах, если бы вот то-то да вот то-то бы сложилось иначе, но теперь-то поздно…» Вам знакомы эти мысли, верно?

— Вы угадали, — не стал отпираться Зуневич. — Правда, любовниц у меня нет. Но раз уж это такая частая история, раз уж я так банален, значит, ничего плохого в этом нет, значит, это просто человеческая натура? — он увидел, как собеседница закатила глаза. — Вы что, так не считаете?

— Нет, конечно, не считаю! — улыбнулась та. — Я считаю, что каждый может начать спрашивать себя: сделано ли мною всё, что было возможно? Вот вы, например, заходили домой — а жене что-нибудь хорошее сказали? Попытались её понять сами?

Зуневич вздохнул и примирительно вскинул руки:

— Кажется, мне недостаёт вашей мудрости. Где ж такой набраться?..

— Не пожелала бы я вам пройти мой путь, — посерьёзнела уборщица.

— Но, может, хотя бы поделитесь и этим секретом? — поддел он.

— Раз уж вы настаиваете, я просто намекну: я в этот мир мудрой не пришла, как и все мы. Мы все начинаем жить «просто», пока не наступают обстоятельства… скажем так, непреодолимой силы. Мне когда-то тоже легко жилось, пока мои родственники не решили… как же объяснить-то…

— Подчинить вас своей воле, да?

— Ну, считайте, что как-то раз я дала понять, что я — отдельный от их устоев человек… А они маму припомнили: говорят, мол, подумай, каково ей будет? Мол-де все так надеялись, что хоть внучка будет… как это… по их меркам, «приличной». Но нет: «Некому традиции продолжить»… Короче говоря, в конце концов мне пришлось строить жизнь с нуля, без помощи. Впрочем, я не ропщу: как бы она ни сложилась, всё пошло по высшему замыслу, даже если он нам и неведом…

Уборщица снова уставилась в небо. Зуневич встал размять ноги, тоже поглядел в окно — и неожиданно для себя задекламировал:

— «Говорят, под Новый год даже чёрт не разберёт: что кому привидится, а кому приблу́дится…»

Она слушала молча. Закончив, Зуневич закурил снова.

— Угостите?

— О, вы курите!..

— Только не говорите, что будете запрещать мне это, потому что я женщина.

— Да нет, просто тут спичка последняя… — Зуневич протянул сигарету, потряс коробком с общего столика, зажёг свою и пожалел, что действительно не взял зажигалку, когда была возможность. Пока он проделывал это всё, собеседница распорядилась:

— Если вы не против, я подкурю от вас.

Приняв сигарету и стиснув её в зубах, уборщица прислонилась к Зуневичу — очень близко, очень-очень близко. Продлилось это пару секунд безо всякого эротизма, но Зуневич, голодный до объятий, тут же его выдумал. Ощутив такое напряжение, она чуть отпрянула.

— Простите, я не хочу вас обидеть, но… Простите, я ещё пока женат, мне не стоит быть так близко с девушками…

— Ого, я уже «девушка»! А ведь звали «женщиной»!.. — улыбнулась та, почти совсем не затягиваясь дымом между словами. — Впрочем, это вы меня простите. Я не собиралась бередить вашу душу.

— Да ладно. Может, мы с женой вообще скоро разведёмся. Пора бы кончать эту канитель… Хотя так сложно понять: вроде и хочется закончить, а вроде и как-то не до того…

— Я знаю ваши чувства. Вам хочется, чтобы оно кончилось как-нибудь само, правда?

— Снова эти ваши провидческие мудрости, — засмеялся Зуневич. — И что ещё о моём душевном состоянии вы знаете?

— Да примерно всё, — засмеялась та в ответ. — Всем хочется, чтобы всё кончилось как-нибудь само, чтобы ты был как бы был ни в чём не виноват. И ведёшь себя всё хуже и хуже, и ожидаешь, что супруг первым согласится на разрыв — и тогда виноват будет он. Вот только другой человек делает всё так же. А потом ещё и говорит, что святой, раз тебя терпит, и хвастается этим! И всё это закручивается в такой узел, который не разрубить… Пока кто-то из вас не допустит такую оплошность, за которую не стыдно и бросить. Ну или побить, у кого как… И тогда сорвавшийся станет прав: он дождался, дотерпел до нестыдного повода. И второй будет тоже жертвой — его же обидели. Гаденький статус кво. Каждый получит право жалеть себя и ненавидеть другого…

— Фарух, вы были замужем? — прервал Зуневич.

— Нет, Пётр, замужем я не была.

За этой репликой скрылось столько чувства, отразившегося на женском лице, что Зуневич поёжился: была в этом какая-то горькая тайна, какая-то неприятная история, которую, скорее всего, уборщица и озвучила. Видимо, история такая — одна на многих, потому что и Зуневичу подошла, как влитая. Наверно, потому и едят свой хлеб психотерапевты: раз история одна на всех, то и лечение найти можно. Правда, к ним он ходить брезговал — если говорить честнее, побаивался: мало ли каких скелетов в шкафу накопают. Да и коллеги, если прознают, начнут нервничать о «коммерческих тайнах», конфликтующих с врачебными…

— Простите, если расстрою вас, но то, что вы не были замужем, по меньшей мере странно, — Зуневич вернулся в разговор после паузы.

— Кажется, мы уже обсудили ваши стереотипы? — снисходительно прозвучало в ответ.

— Нет, просто вы… знаете, по-своему красивы, — почему-то нашёлся он, вглядевшись в искорки в глазах напротив.

— Это никак не увеличивает число поклонников.

— Знаете, я никогда не присматривался к другим женщинам: всё ожидал от них того же, чего и от жены. Ну, знаете, если в голове одной только деньги да быт, потом и от остальных ждёшь таких же проблем… А вы просто спокойно говорите о том, что думаете, и это так необычно. Так что, возможно, вас не замечают вовсе не потому, что вы уборщица, а потому, что мы, наверное, вообще ничего никогда не замечаем… Но есть у вас хотя бы аккаунт в приложении для знакомств?

— У меня нет смартфона.

Зуневич даже удивился.

— У меня есть лишний. Вам подарить? Правда лишний, честно-честно…

— Я не пользуюсь. И странно, что вы мне советуете приложения: вы же сказали, у вас нет любовницы, так к чему вам про них знать?

— Это я по работе использовал… кхм… не совсем приложения для знакомств, но похожие.

— Для вызова «девочек», — скривилась собеседница.

— Угадали. Но не себе, честное слово. Только в качестве выполнения требований на переговорах с… кхм… руководством.

— Оттого вам таким особым показалось моё лицо? Привыкли к иному виду «раскраски»?..

Зуневич взял уборщицу за руку: это была непривычно новая для него рука, необычайно маленькая, нежная и тёплая, хотя, казалось, занимаясь таким трудом, вскоре огрубеешь.

— Знаете… я… Я уверен, что вы красивее всякой там «раскраски». Ведь и вас можно было бы «раскрасить», но что останется, если смыть всё и с вас, и с них? Вы будете по-прежнему собой, а вот на них… ну… проступят следы бессонных ночей, полных сигарет и бухла. Что я, не видел их такими, что ли? Я отчего-то уверен, что вы прекраснее их всех. Хотя и мало вас рассмотрел… Этот ваш платок… Если вы будете против, остановите меня, но мне так интересно узнать, как вы выглядите, м-м-м, целиком… — Зуневич погладил девушку по чёлке, сбрасывая полотно с её макушки. — Извините, если вам нельзя, но вы вроде бы не замужем… Можно вас обнять?

Та отвернула голову, поглядела куда-то вдаль, вернулась и ответила:

— Ладно.

Зуневич приблизился к ней снова. И не сдержался: перебросил её на подоконник, взяв за бёдра. Её готовность поддержать разговор о похабщине почему-то показалась ему не свободой духа, а приглашением — ну а какой ещё вывод мог сделать пьяный мозг. Девушка не сопротивлялась, но и не делала ничего сама, замерла, одеревенела. Зуневич поцеловал её сухие сомкнутые губы — и закрыл глаза. Снова загремели салюты, и всполох осветил лица, но под веками были видны только цветные разводы…

— Петя? — окликнула его жена. Переделав причёску и распаковав лучшую шубу, она выбралась из квартиры слишком незаметно. — Да уж, вот теперь я поняла, что Маринка была права! Козёл ты! Все вы козлы вонючие! Ты ж приведи свою девку на свой диван хотя бы, а то всё у дурочки застудишь и у себя последние сантиметры! А на наш диван даже не думай… я его у тебя отсужу, понял! Всё разделим! Мразь!..

Цокая каблуками, Наташа выскочила из тамбура и хлопнула дверью.

Из всех пауз вечера следующая была самой тяжкой — будто натянутой в воздухе, звенящей, как готовая лопнуть струна. Но потом уборщица как бы ожила, отряхнулась и неловко слезла с подоконника. Глядела она вперёд, избегая сталкиваться с чужими глазами, тяжело и зло. Зуневич принялся извиняться:

— Простите меня за… за мою импульсивность… За моей спиной моя жена вас не увидела, так что не будет обижать, если встретит, не бойтесь… Простите меня, простите…

Зуневич осёкся. Девушка не ответила. Он взял её руку в свою, приблизил к губам в знак извинения, но рука была уж слишком послушной, слишком мягкой, легко подчиняемой, — никакой. Не дождавшись ответа, он развернулся и пошёл обратно в пустую квартиру, забрав с собой початую бутылку шампанского. Гулять так гулять.

ГЛАВА 2

Пьяные сновидения захватывали Зуневича по обыкновению быстро и сумрачно. Впрочем, так они захватывают многих, но Зуневич искренне считал, что его сны — особенные. Как-то раз он заснул, вот тоже пьяным, тоже одиноким, и тут во сне ему привиделась бабушка, недавно умершая. А бабушку он всегда боялся: строгую, смурну́ю, главу бюро, отчего в доме водились длинные и крепкие линейки вместо ремня… И в том сне он тоже как-то смутился, запаниковал, а бабушка возьми да прикажи своим командирским тоном: «Ggakhsenit panjara samzareuloshi!» Почему вдруг бабушка заговорила так, а не новым наречием, каким уже давно приучилась, было неясно. Зуневич и сам-то позабыл созвучия языка, когда-то позволявшие баловать экзотикой университетских друзей, но тут же моментально осознал: ему приказывают открыть окно. Подскочил сразу же — на этот голос был научен подскакивать — и пошёл на кухню, будто ему было приказано это по-настоящему. Открыл окно на автопилоте — и лишь потом, с притоком прохлады, понял, что голос ему приснился. Улыбнулся, потянулся доесть пельмени, оставленные в кастрюле — да вот только была там уже мутная каша, а забытый огонь на конфорке давно не горел… Тогда Зуневич выключил газ и осознал, что бабушка его спасла, придя с того света. Кто угодно мог привидеться из вереницы родичей, а привиделась именно она — словно мудрый ангел назначил посланником самую надёжную детскую боль.

Вот и в этот раз он быстро допил шампанское, быстро разделся — брюки налево, рубашку направо, — быстро упал в неразобранный диван и быстро уснул. Если бы выпил больше, долго бы боролся с тошнотой и «вертолётами», а сейчас их не было. Но алкоголь всё равно исказил сны: перед глазами поплыли яркие разноцветные пятна, словно сотканные из каких-то мерцающих солнц, перетекающих друг в друга. Зуневич даже ощутил жар — то ли всамделишный, то ли кажущийся. Всё заныло от макушки до пят, и судорога пронеслась по всем мышцам и остановилась в ногах, будто во сне захотелось убежать куда-то — будто карабкаешься по камням, впивающимся в стопы, и никак не можешь выкарабкаться с места. Тело болело, как пережившее шторм на хлипком плоту в открытом море и выброшенное на гальку и песок. Хотелось ещё вскрикнуть, но крик не пришёл: сухое горло будто наглоталось соли. Сквозь сон Зуневич попытался хотя бы повернуться набок, чтоб подставить голову приоткрытой балконной двери, но не получилось и этого: руки заполнились «белым шумом» от долгого лежания в одной позе. А яркие пятна перед глазами тем временем всё ширились и в итоге слились в одно сплошное зарево.

Но вскоре он привык к этой картинке и стал различать детали. Полоса, полоса и ещё полоса — стало ясно, что здесь золотится ряд громадных перьев, лежащих друг на друге внахлёст. Их блеск жёгся почти нестерпимо. Зуневич усилием воли поднял хотя бы взгляд — и по еле разбираемым в зареве очертаниям понял, что смотрит на гигантскую птицу, в свою очередь смотрящую на него.

— Догадался, наконец? — раздался её голос, настолько непостижимый, что Зуневич скорее осознал слова, чем услышал.

«Что ты такое, чёрт возьми?» — тут же подумалось ему.

— Не надо нам тут чертей!.. И вообще, ты-то не представишься первым перед дамой, как положено? Или больше не охоч до баек? Хотя нет: я ж тебя всё равно по делам твоим узнаю. Как там в последний раз тебя именовали…

«Мразью и козлом?» — всплыло само собой.

— Хм. Использование столь ярких пейоративов свидетельствует об искренней эмоциональной реакции речевого актора…

«Что, чёрт побери, она несёт?»

— Снова ты чертей зовёшь! Не надо их мне! Ты уж прости великодушно: редко я предстаю перед такими, как ты, и потому забываю, как с вами разговаривать, и изливаю всю мудрость всех наук, что постигаю, пока летаю над всеми кораблями вашего мира и подслушиваю толоки всех ваших купцов, да пока озираю мудрецов, что отшельничают в скалах, где охочусь. Впрочем, иногда такие, как ты, сами ко мне прибывают, но это бывает редко. А сейчас… в виде исключения я явилась первой. Поэтому, да, стоит говорить с тобой попроще. Знаешь, давай я перейду сразу к делу, — как ты там привык говорить, «без базара».

«Ё-моё, вроде ничего не употреблял, а так торкает…»

— Нет, я не бред, не волнуйся. Я… я на ближайшее время твой… ха! доброжелатель. Наконец-таки я смогла к тебе подобраться! Долго я искала путь, что сведёт нас, и проявила недюжинную хитрость, чтобы столкнуть наши судьбы вместе снова. А вот теперь, приблизившись к тебе, я поглядела в тебя пристальнее — и стало так тебя жалко. Не в смысле я тебя жалею, а в смысле что ты жалок — и поделом. Вот вроде бы и родители приличные, и науки постиг толково, и работаешь головой, а не руками, — а порой дурак дураком… Или «козёл козлом», да. Что ж тебе одному только-то себя не жалко?

«Я не понимаю… не понимаю…»

— А что тут понимать. Посмотри на себя: спишь тут грязный, пьяный, голый, без укрывала, оставленный, всех почти обидевший… Полюбуйся, хочешь?

И тут же Зуневич, будто воспарив над своим телом, увидел всю эту картину со стороны. Действительно, видок был жалкий. Даже трусы зачем-то снял — и положил под подушку… Но хотя бы квартира была прибрана. Правда, это уже заслуга жены…

— Вот именно. И что ты теперь без неё делать будешь? И зачем ты с ней так? Чтобы что?

«Найму прислугу. И вообще я ничем её не обижал, это она сама не захотела меня выслуш…»

— Хватит, все вы так говорите: «это она виновата», «меня вынудили», «я послушался инстинктов» и прочие глупости. Всё бы вам из вольных субъектов становиться подневольными объектами! Ты мне по-человечески, по-простому скажи: что, нет у тебя совести совсем?

«И чего же мне совеститься?» — осмелел он.

— А как девушку обидел, что, забыл? Тебе же внятным по белому было сказано, что мужики — больная тема, а ты что? Полез тискаться… Девушка замерла от страха, а ты — вот как всегда! — ничего не понял… Впрочем, к тебе есть и поширше счёты. Но мог бы уж к седым вискам-то поумнеть? Хотя бы в вопросах обращения с дамами? Впрочем, не скрою: ваше соприкосновение было мне полезно, ведь именно так ты открылся, чтоб я смогла подобраться к тебе поближе, — распахнул душу… Я уже давно поняла, что ты именно так и поступил бы в любом случае: что ты, как любой мужчина твоего круга, никак не смог бы удержаться, чтоб не украсть чужого тепла. Однако даже зная это, даже выведя это из наблюдений за тобой, я не перестаю удивляться: отчего же вы все такие неумные, отчего же вы все так плохо обращаетесь с собеседницами и не слышите, чего они не хотят?

«Вообще-то она ничего такого не говорила».

— Ой ли? Вот вечно с вами так. «Раз буквально не сказано, значит, ничего не доказано», ага. А имплицитные коннотации… ой, извини, это я неясно говорю. А между строк кто читать будет? Эмоциональный интеллект включать, эмпатию то бишь? И вообще вот поглядишь на вас всех — дома́, жёны, труды, друзья, — а понимать других умеете не лучше табуретки. Всё на себя только смотрите: «Ах, какой я разобиженный, какой я одинокий-преодинокий, какой я хороший и какие все плохие, как меня никто не лю-ю-юбит»… А сам-то себя любишь? Хотя бы уважаешь, чтоб не вести себя, как «козёл и мразь»?

Зуневич даже не нашёлся, что подумать в ответ.

— Эх, не договоришься с тобой… В общем, слушай. Лично я считаю, что ты увяз в болоте. Я надеюсь, что на дне этого болота есть хотя бы одна жемчужинка. Но капельками дождичка столько грязюки не смоешь. Тебе бы ураган какой, поток живого чувства, понимаешь? Чтобы всё размело, всё обнажило… Ну, вот и пришла пора. Мы с тобой уже разговаривали об этом в тот раз, но ты не помнишь ничего, потому что всю душу про́дал.

Если бы Зуневич мог, он бы помотал головой.

— Ну как тебе ещё проще сказать-то? Ну, не знаю, сделай, что ли, добро кому какое? Накорми бездомного, подбери кошку с улицы, дай денег «си́ротам и вдовым», с малого начни, ну ёлки-палки! Вроде умный же купец… Или был когда-то умным, раз тебя хоть к какому делу приладили… Я ж не прошу тебя о великом подвиге — это всё равно как травоеда поставить в цирковой шатёр силачом, понимаешь? Ну очнись же ты ото сна хоть немного, ну восстань душой! Вставай! «Вставай, вставай, вставай, с первыми лучами…»

Он проснулся: такой пошлой песней, выбранной Наташей, звякал его телефон. Уже рассвело, голова болела жутко, а горло — ещё жутче: нечего было пить дешманское пойло и курить внахлёст. Зуневич дотянулся до мобильника, нажал кнопку и бросил его на подушку возле уха.

— Проспался, пьянь? — мрачно поинтересовалась жена.

— М-м-м… доброе утро, дорогая…

— Дорогая у тебя девка нагая, не подхалимничай.

И всё вчерашнее осозналось с удвоенной силой.

— Прости. Я по привычке, я же тебя лю…

— Короче, «привычный», я чего звоню-то. Во-первых, чтоб убедиться, что твоя девка нам хату не обнесла — ты там проверь сейф, технику…

— Туся, я никого домой не приводил.

— Неужели? А я думала, твой сморчок укажет ей верный путь… Продинамила? Ну, сочувствия не жди. В общем, надоел ты мне хуже пареной редьки, Петенька. Так надоел, что я от тебя сбежала, а одеться ничего не взяла. Я ж не планировала вообще-то, пока тебя не застукала… Это ж как надо вообще офонареть до полной наглости, чтоб обжиматься по углам возле своей же квартиры, надеясь, что не спалишься? Если тебя можно простить за измену, то за маразм-то уж точно нельзя! Так что ты мне, супруг мой текущий, собери моих вещей — ну, ты мою полку знаешь, рылся там, когда я твои сигареты перепрятывала, помнишь? И косметичку со столика закинь. Короче, собери мне чемодан, золотце. Отправь такси к маме часика через два. А как смогу в глаза смотреть твои бесстыжие — заеду за остальным. Чао.

— Тусь, стой, я…

— Ой, вот не надо мыльных сцен: я их на дух не переношу.

— Я хотел тебе платье подарить… Купил… Положу тебе тоже…

— Видела я это платье. Прятать ты подарки не умеешь. С детства не научен по сельским полатям своим, что ли?.. Раз мы пошли вскрывать все карты, я тебе так отвечу: все твои подарочные шмотки — безвкусица. Мне ж не двадцать лет, чтобы носить ветродуйство. Сходи раздай всё нищенкам: пусть в пайетках шляются и народ смешат. Шмаре своей, в конце концов, подари — может, смилостивится. Вкус у тебя шмарский и шмары у тебя безвкусные!

Голова Зуневича разболелась сильнее.

— Туся, милая, зачем ты так со мной ругаешься?.. Я ни с кем не спал. То, что ты видела — это… это от пьянства. Я умыкнул бутылку шампанского — того, дешёвого. Я виноват. Ну, закодируй меня, хочешь? Это всё этот… как его… кризис среднего возраста. Она даже не целовала меня в ответ. Она вообще этого не ожидала. Это всё я. Просто решил проверить, мужчина я ещё или нет, раз уже год сплю с тобой в разных постелях… как кастрат какой… И «полатей» у меня в детстве не было: ты наши модарбазебули путаешь… с этой… как её… «топлюхой» вашей народной.

— Петенька, ты ведь понимаешь, что жалко жалуешься? «Хобботов, это мелко». «Хобботов, это упадничество», ха-ха.

— Ну вот, ещё одна упрекает меня в жалкости. Мне почём знать, что для вас — не жалкое…

Зуневич поздно понял, что ответил это вслух, а не подумал, как во время сна.

— Кто — ещё одна? Ты всё про бабу свою? А молодец девка, раскусила тебя! Хотя, будь она мудрее, вообще б с тобой не связалась. Кто она? Секретутка твоя новая? Забежала к тебе на минуточку, чтоб ты ей премию писей выписал, и на полпути передумала от отвращения?

— Тусенька, солнышко, ну что ты такое говоришь. Ну с тех пор, как в тот раз… это было столько лет назад… Я тебя тогда выбрал, а не кого попало!

— Седина в бороду — бес в ребро! Теперь понимаю, что люди говорят, мол, если мужик ушёл от жены к любовнице, то и любовнице изменит, ага. Вот только я в эти игры не играю: я не буду, как собачка, ждать годы, когда ты во второй раз решишься на развод. Сама тебя брошу.

— Ты что, совсем позабыла, как мы сошлись? Что значит «ушёл от жены»? Это же она от меня ушла! И развода не давали её родители! За тебя-то никто просить не будет! — выпалил он всю правду и тут же пожалел.

— Ой, это совсем другое! И раз не будет, то и дело с концом!.. В общем, шмоток мне собери, а я завтракать пойду — мама зовёт. Пока.

Гудки больно отзвучали в похмельном мозгу. Пришла пора вставать, кое-как ковылять в ванну, подставлять голову под холодную воду и тут же пить из-под крана, а затем принимать аспирин и собирать чемодан. И думалось: «Ну и разводись, ну и пожалуйста. Вон, как уборщица говорила: “Дождался, чтоб не быть виноватым”. Только зачем я тогда оправдывался? Зачем умасливал бабу, раз она уже столько лет с меня бесится? Не цепью же её приковывать…»

Управился Зуневич довольно быстро. Раздражения к жене не родилось: наоборот почему-то вспомнилось, как та, прежняя Туся, ещё до брака плакала от ревности у него на коленках и колотила подушку маленькими кулачками — тогда тоже не думала, какие глупости говорила. А он гладил милую по волосам, приговаривал, как любит её, только надо подождать… только надо разойтись с хорошей девушкой, дочерью уважаемых людей, поосторожнее… не рубить с плеча, потерпеть… они же его, «бедноту из лишенцев», так триумфально женили, они же дали ему должность… случайно, по молодости вышло, а вон как крепко завернулось… и теперь-то он выбрал Тусечку, точно выбрал, сознательно, не случайно… а первая жена не виновата, что у неё «крыша съехала»… От этой «невиноватости» у Наташи только больше сводило скулы: легко быть роковой разлучницей, когда думаешь, что уводишь мужа от равнодушной злодейки, а как простить себе, когда узнала, что забираешь близкого у больной женщины? Может, Туся не простила себе этого до сих пор…

«Да уж», — только и думалось Зуневичу. Больше никаких мыслей не рождалось. «Да уж, да уж».

Он попытался было найти в одежде Наташи запах её тела и духов, чтобы оставить себе хоть что-то на память, чтоб забивать тоску и не навязываться звонками, но жена почти никогда не возвращала ношеные вещи в гардеробную и стирала-убирала всё вокруг с педантичным тщанием, а перед праздниками и гостями «генералила» дом с тщанием троекратным. Так порой выходцы из низших классов привыкают замещать довольство хозяйничаньем раз и навсегда, а потому и потом не терпят рядом с собой ни уборщиц, ни поваров. Зуневич-то рос тоже бедно, да только на уцелевшей в горниле революции семье был ещё заметен некий лоск…

В конце концов, на задворках полок выискалась стопка супружеских подарков. И вдруг на лице Зуневича нарисовалась какая-то горькая усмешка. Она вырвалась вслух:

— «Нищенкам подарить»? «Своей шмаре»? А чего бы и нет-то? Платья длинные. Что плечи голые — так кофточку подвяжет. Ей-то нужнее. Она всему будет рада. Ты, Туся, на моих харчах ничё не ценишь. Охренела совсем. Живёшь сыто, не работаешь, не нуждаешься ни в чём, с пафосными моими соратничками и их «упакованными» жёнушками зазнакомилась — вот тебе и платья мои не милы. Всего-то по разу их надевала — это чтоб изобразить благодарность, значится? Ай, извините, разве может это всё иметь хоть какое-то значение, если раз в год надо просто улыбнуться моим бывшим тёще с тестем! Это ж сразу всё отменяет: и отдыхи по заграницам, и кресла эти… итальянские, чтоб их! — он даже пнул ногой одно, но неудачно, и потому из-за боли засипел сквозь зубы: — Заж-ра-лас-с-сь! А Фарух будет рада… Спасибо за идею, «любимая»! И эта из сна отвяжется, птица-синица, совесть, блин, нагрянувшая. «Добро», мол, сделаю. Мало, мол, я его делаю, ага. Видано ли, чтобы сам руководитель «Ведомства…» Ай, неважно. Короче, решено…

Вскоре Зуневич вызвал такси, спустил чемодан, кое-как пообедал и вернулся на диван — досыпать, в этот раз безо всяких птиц и нотаций, только раздав подчинённым «ценных указаний» в телефоне.

ГЛАВА 3

В следующий раз он проснулся уже утром другого дня — раньше, чем собирался, с рассветом, в чём виноваты были незадёрнутые шторы: прежде за комфортом следила жена. Нежные лучи первого солнца тут же напомнили всё былое — так ярко, как порою бывает, когда прожил полжизни и не понимаешь, куда смотреть: в прошлое, в уже мёртвые воспоминания, или в будущее, где мертвенность суждена чисто физически — старость, забвение, утраты и всё такое, и в минуты упадка кажется, что ничего иного тебе больше прожить не доведётся.

Так Зуневич принялся вспоминать.

Вообще-то жаловаться ему было не на что. В юности вон удалось пожить весело — пусть несколько лет, но всё же. Каким-то чудом он поступил в хороший вуз на направление для «упакованных» ребят. Кого там только не было: и наследников номенклатуры, и отпрысков приживалок-артисток, и профессорских потомков да министерских деток… Лёгкий шик и приподнятость духа были в новинку и кружили голову. В те годы как раз повсюду гребли студентов в Афган, снимали с первых и вторых курсов прямо-таки гроздьями, а этот вуз призыв негласно обходил стороной: повезло. И весь поток такой участью в некотором смысле сплотило: будущие «мажоры» и «кооперативщики» не то чтоб учились, а скорее обменивались «связями» — и потому все беды мира были им нипочём. А Петю взяли как будто бы для баланса: звёздочка, отличничек — пусть кафедре будет, кого на конференции посылать! Всей семьёй его к такой судьбе готовили: «не опозорь», «верни былой лоск дворянскому роду»… Конечно, всё это звучало не всерьёз — так, для нажима. Но студент семью и правда «не позорил»: учился прилежно, терпел тяготы жизни в столице — впроголодь, в старье, но чистый и аккуратный. Даже под гитару не горланил, ведь инструмента не имел и играть не умел.

Зато была у него одна черта, которой не было у всей этой «позолоченной молодёжи». Они были почти все на одно лицо — да, с разными родителями, по-разному обеспеченными, но всё же сразу было видно, что напрочь городские. А Петя был уж очень «негородским». И сперва это казалось инородным, а потом стало всем нравиться. Парень был незлобив и непуган: ему не приходило в голову стесняться своей «окраинности» и он вовсю являл свои отнародные задатки «баятеля». Причём была это не «сельская окраинность», презираемая как черта «деревенщин-лимитчиков», а экзотическая, как бы почти что и заграничная, чем интересная. Ладным голосом он выводил кружева незнакомых сюжетов и диковинных поговорок. Нет, конечно, этим не красовался: он думал на таком языке и такими сюжетами, он жил ими, и это подкупало — искренность, импульсивность.

Но вот его песен, затягиваемых без инструмента, никто не понимал. Он пел «для себя», а не «для эстрады», и слова нанизывались друг за дружкой, как бусинки, слипаясь воедино. Потому петь он быстро бросил, полностью переключившись на выпаливание «забавных» словечек и фразочек. Точнее, он ими и вправду говорил — и не понимал, чем его мысли могут удивлять, хотя явственно осознавал это удивление и пользовался им.

Как-то раз, не выдержав такого напряга, он решил довериться однокурснику, с которым часто просиживал штаны на галёрке аудитории-амфитеатра, когда шли скучные непрофильные пары. Тот был из числа «потомственных умников» — деток с кафедры.

— …Да уж. Я боялся, что препод страшный, а он старичок совсем. Даже за нами не следит. Не так льёт, как гремит…

— Что?

— Что «что»?

— Ну, «гремит»? Он же шепчет.

— А, да это тоже пословица. Мол, его описывали строгим, а он только немножко такой.

— У нас это было бы «не так страшен чёрт, как его малюют».

— Слушай, давно хотел спросить. Вы что, наших пословиц совсем не знаете вообще ни одной?

— Даже слышать не доводилось.

— Вань, а как так? Я ж их все с детства заучил, мы говорили на них, даже когда переводили на общий язык…

— Понимаешь, друг, — так Ваня так обратился к Петру впервые, да и повелось. — Есть такая штука, как в узких кругах говорится, «великодержавный шовинизм». Понимаешь, если до нас что доходит из окраин, то триста раз прилизанное, сто раз прочищенное и двести — опошленное. Всю «народную культуру» давно уже низвели до жалкого подобия.

— Да как же так-то! — искренне удивился тот.

— А ты что, не знал? — с удовольствием поддел друг: теперь не он был непонимающим, а Петя, и захотелось раскрутить эту тему, чтобы погрузить того в это состояние на как можно больший срок. — Ну да откуда тебе знать… У меня просто бабушка этнографом поездила — я её записки всё детство читал. Правда, почти весь её архив пошёл под замок…

— Зачем же она тогда ездила?

— Ну, посылали одни — а «замыкали» другие. Да как тебе объяснить-то… Вот прикинь, что ты собираешь фольклор, да? Что ты будешь делать, оказавшись в глухой деревне на Алтае?

— Пойду к бабкам?

— А каким бабкам?

— Ну… к любым? Для валидности — разнообразным.

— Так вот, моя бабушка тоже так думала. Ну и пошла. Ну и насобирала. Коллективы, само собой, передают весточку: мол-де скажите наверх, чтоб нам новый дворец культуры построили — тут тесно. Не вопрос: передала. И что там отвечают? «Эти поют буржуазно, эти по-кулацки, эти по-христиански, эти вообще не прославляют наши светлые идеи, эти вульгарны, а эти тоскливы…» Короче, им всем подавай, чтобы ярко, «широкой публике» понятно. И знаешь, какая у них там главная претензия?

— Ну?

— Смотрят в записи и говорят: «А вот это поймёт каждый наш пионер? А вот это поймёт каждый наш доблестный рабочий после смены на заводе? А разовьёт ли оно их души и нравы?» Короче, такой типично горьковский подход. И вот моя бабушка даже фразочку выдумала: «рабоче-детский audit».

— А что это понятие означает?

— Ты что, не догадываешься по контексту?.. Ну, вроде оценки от вышестоящих, заслуживает эта ваша «народная народность» «растраты социалистической собственности» на её поддержание или пусть лучше сгниёт в безвестности. Ну короче, находят они среди всех заметок более-менее сносную — и начина-а-ается… — тут Ваня шёпотом принялся кривляться. — Говорят: «Вот вы хорошие песни поёте, вам место в ДК дадим, а других — взашей. Только наденьте платье поярче, пойте почётче, губы покраше, щёки поширше! И достаньте платья одинаковые, чтоб не мельтешили. В смысле у вас каждая хозяйка свой узор семейный шьёт? Это же неэстетично! В балете вон иначе. Ну и что, что одинаковость костюмов — это городской способ поставить культуру на поток, как товар? Мы уже привыкли. Городское, в красивом ДК, пролитованное за подписью контролёра — значит, красивое! Что, сопротивляетесь, деревенщины? Не доходит до вас, что ли? У-у-у, кулацкое наследие своеволия! Давайте мы для вас курсы организуем, как вы должны ваши песни петь — нам же виднее, чё вы правильно поёте, а чё нет»…

Петя рассмеялся: так ярка была эта карикатура, так ловко коверкал бюрократические интонации Ваня. А преподаватель грозно посмотрел в сторону галёрки, и друзья изобразили умное молчание. Дождавшись, пока их не перестанут рассматривать, Ваня продолжил шептать:

— Ну что, понятно тебе?

— В общем и целом.

— Там и с танцами то же самое было, и с костюмами… Короче, из всей национальной культуры знаешь что сделали?

— Что?

— Лубок. И твои фразочки и сюжетики ему не подобают. Хочешь, я после пар тебе бабушкины архивы покажу? Я всё детство в них копался — листал вместо сказок.

— Было бы здорово, Вань!

Досидев лекцию и решив прогулять следующую, они потащились в метро — ехать через полгорода в семейное общежитие. Сейчас здесь никого не было: рабочий день родителей в вузе ещё не кончился, и только так можно было избежать пересудов.

— Ну, проходи, располагайся. У меня тут загашник есть… Выпьешь?

— Угу… Чаю. Чёрного.

— Ну ты… комсомолец!

— Да щас. Просто не хочется.

— Ладно, вон шкаф, копайся. Хоть кому-то сгодится эта макулатура. Пока текст берут в руки — он живёт… — задумчиво пробубнил себе под нос Ваня и пошёл ставить чайник.

Его бабушка давно почила, но кое-какие бумаги остались нетронутыми: что-то не приладилось к делу, что-то приказали выбросить с кафедры, что-то было дубликатами, а что-то — рукописными черновиками или переписками. Вся комната была совершенно обычной — просто приличной, без изысков, — но вот от бумаг пахло особенно: полынью, багульником и лавандой. Или, может, этот запах только казался настоящим?

— Вань, а почему тут цветами пахнет? — решился крикнуть в кухню Петя.

— Какими такими цветами? — откликнулось оттуда.

— Да вот, иди, принюхайся.

Ваня вернулся.

— А, ты про это… я уже практически не замечаю… Да от жучков это.

— Обычно же мылом прокладывают. Или нафталином.

— Нафталин — гадость. Воняет будь здоров, а толку нет. От него никакие яйца насекомых не погибают — только вы́лупки.

— А от мыла?

— Мыло на бумаге пятна оставляет какие-то. То ли жирные, то ли лист разъедает, чёрт его разбери: не химик я.

Петя принялся листать рукописи, составленные невероятно красивым почерком — таким, какой на уроках чистописания так и не удалось постичь. Буковка к буковке, завитушки на старый лад, где надо — мелко и убористо, где надо — крупно и ярко… Отвлёкшись на красоту письма, удалось запомнить только обрывки фраз: «Пролетарская по своему содержанию, национальная по форме, — такова та общечеловеческая культура, к которой идёт социализм…», «Вопрос об использовании частушки в борьбе за социалистическое переустройство деревни…»

— Вань, а скажи покороче, о чём это?

— Дай вспомнить, — тот протянул руку за папкой. — Ну смотри. Я буду передавать по памяти. В тридцать пятом была конференция частушечников, и там их как раз вот обучали созданию «правильных» текстов. Моя бабушка в этом балагане отказалась участвовать — сослалась на болезнь… Но всё равно потом ей принесли учебный план, и кое-что она законспектировала. Смотри.

Ваня повернул папку лицом к Пете и тот прочёл вслух:

— «Принципы художественного и идеологического отбора словесных текстов частушки»…

— Угу. «Частушка — это орудие классовой борьбы» и всё такое. А какая не социалистическая, та обязательно кулацкая или поповская. А если кто поёт что-то сам по себе, без коллектива, без большого повода, без хотя бы песенника — то это или пьяный, или глупый, но уж точно не народник-певец, «нет-нет-нет, ну как вы могли такое поду-у-умать». Короче, всех взяли в обойму и стали учить-переучивать.

— Чтоб «лубок», как ты и говорил.

— Угу.

— А у тебя есть тут какие-то настоящие тексты? Отбракованные?

— Что-то есть. Сейчас поищу… На вот, посмотри это.

Петя принялся читать случайные листы.

«…Когда Солнце только родилося, было оно велико, светило далеко. Но сотвори Бог Адама, и началось Солнце уменьшаться и сдуваться. Вот говорять: когда на свете кто новый нарождается, то от Солнца отрывается часть, и вот из той части делается звезда для души человеку. И вот пока живёт душа, до пор ентих светит звезда. Сколько звёзд висить на небе, столько и людей живёть на свете, потому посчитать нельзя. Вот, говорять, кады у одного спросили, сколько на небе их, он ответил: столько, сколько людей. А кады спросили, сколько людей, он ответил: столько, сколько волос в овчарне. Когда же руки сощипи́ть человек, гаснеть его звезда, но на миг. Хотя кажуть, мол, коли видно ночью, что падаеть много звёзд, то, наверное, идёт мор какой али война. А я верю так: коли́ праведник помёр, то звезда на Солнце возвращается. И коли́ робёнок помёр, тоже возвращается, тому что нету на нём греха. Они тогда возвращаются и заново человеком ро́дятся. Душа, значить, продолжается. А коли помёр грешник, то его звезда полетить униз и больше никали́ к Солнцу не вернётся. Из тех, что полетять униз, и станить Луна. Коли́ усе станемь во грехе жити, то и Солнцу конец придёт, потому и надоть Бога славить и законы его…»

«— …Ой, да цё ты, ой, ты цё,

Навалился на плецё?

— А я, милая, ницё,

Я влюбился горяцё!..»

«…Чтобы, вот, не принёс к тебе [никто ничего дурного] или же принёс, [но] чтобы он потом не вошёл. Нужно, вот, иголки в дверь [закрепить]. Молитву прочитать, и на каждую, вот, три раза нужно читать, а потом вот так вот эти самые иголки перекрестить. И если вот кто-то тебе... не хочется тебе [видеть его], тебе неприятный этот человек, [тогда] и ты [сделай так]: ушёл человек — или соль следом [насыпь у двери], или кипятком [порог пролей]…»

«…Шо́лды-йо́лды-расчеко́лды,

Ше́лды-на́волды-йолды́,

Пил бы, ел бы да гулял бы,

Не работал б николды́!..»

— Ну как, начитался? — окликнул Ваня.

— Да так… полистал… удивительно. Говорят все по-разному. И всё с молитвами и верованиями…

— Ну а ты что хотел. Жгли-жгли «опиум для народа», да не выжгли. Поди выжги такое.

— Родное…

— Ага. Тебе в чай бальзаму капнуть? Рижского!

— А ты настойчивый… Ладно, — дал себя уговорить Петя, отложил папку и пошёл за другом. Тот расставил большие чашки, достал шкалик и располовинил.

— Слушай… — начал Ваня, сделав голос потише. — Ты это… не распространяйся особо. А то нарекут ещё националистом, потом перепутают с нацистом — не отмоешься. Не зря же на эстраде только показушников оставили, а диалекты заклеймили. Им мало того, что искусственных песен надо, так ещё и театрально-московским выговором… А будешь спорить — по шапке схватишь… Помнишь же: «Во времена Николая Яковлевича Марра Сталин был большой филолог: я ему цитату, он мне — ссылку», — Ваня рассмеялся. — Просто говори как говоришь и думай как думаешь. Своим языком. Без идеологий.

— Вань, я бабам нравиться хочу. Может, я песню спеть хочу, ну, там, про луну, про звёздочки, на которых ангелы сидят…

— У-у-у… С «ангелами» ты далеко не уедешь. А зачем тебе «бабам»? Ты конкретную отыщи и ей нравься. Тебе кого надо? Как вот тебе Машка, например?

— Не-е-е. Как вы говорите, «Машка с большой ляжкой»…

— Это хорошо. А то её, как ты сказал, «большая ляжка» мне самому нравится, ух! Люблю, когда есть, за что ухватиться… Ну так кого тебе надо?

Пете стало отчасти мерзко: к такой «разнузданности нравов» он пока не привык. Но Ваня явно не собирался бросать тему и ждал ответа — видать, и правда думал, мол, «мужик без бабы — что сабля без ножен». Пришлось мысленно перебрать всех однокурсниц, чтоб отыскать самую милую.

— Таня.

— Та, корпулентная?

— Да нет, щуплая…

Ваня присвистнул:

— Крепкий орешек — зубы обломаешь. Дочка кого-то там из Минпромторга. Кому попало не дастся.

— А я и не попрошу.

— Будешь вздыхать и слать записочки? В Тургенева играть?

— Не-е-е, — протянул Зуневич и наскоро выдумал какой-нибудь «мужской» ответ. — Я на «экваторе» её уболтаю, раз ты считаешь, что у меня какой-то там «живой язык». В минсемье небось на повестке дня одно жужево и конский дух.

— Навозный, что ли? Ты что, её семью дерьмом обозвал?

— Нет, конечно, что ты! Только дух в её семье!

Друзья прыснули со смеху.

— Но вообще девчонка одеколонится богато и одевается занятно. Ну, попробуй, боец.

— Угу, боец… И солнце мне мать, и месяц — отец… — мрачно протянул тот.

— Ты мне переводи свои поговорки в простые слова иногда хоть, Петь!

— «Ты что, не догадываешься по контексту?» — передразнил он слова, брошенные на паре.

— Вот злая морда иноземная! — ухмыльнулся Ваня.

[ПРО ПРОДОЛЖЕНИЕ — В ОПИСАНИИ КНИГИ]

Спасибо за чтение

Вернуться к книге