Обложка Рассказы без

Рассказы без

Дарина Стрельченко

0% прочитано
Стандартный
Дарина Стрельченко

Рассказы без

Жена инженера (фэнтези, мягкая НФ, драма)

Во времена Александра II инженеров уважали, но и требовали с них жёстко: тот, кто построил мост, должен был стоять под ним во время прохождения первого поезда. Рухнет мост — инженеру конец.

— Брэдбери говорил, все люди — механизмы радости.

— Из какого века?

— Двадцатый.

— Снова был в будущем? А если бы в пустоту?!

— В будущем нет пустот, Анна. Пустоты — только под мостами…

— Когда назначили испытания?

— Послезавтра. Давай спать...

Анна тушит лампу, сбрасывает платье и ложится рядом. В свете уличных масляных фонарей вспыхивает и гаснет серебристая кисть халата.

Когда он просыпается, к стенам липнут сумерки. В последние недели стройки спать приходилось два-три часа, и теперь, когда мост готов, Альберт спит по двенадцать, шестнадцать, восемнадцать часов — целыми сутками. Анна не уходит: сидит рядом, вяжет при свете стеклянной, привезённой из Петербурга лампы, и пишет письма матери и кузинам. В пять вечера отлучается в хлебную лавку — и Альберт просыпается от густого хлебного аромата. Он любит ржаные поджаристые булки с мелкими зёрнами, она — горячие багеты с цукатами и изюмом; но в средневековом Париже таких не пекут, и она лакомится простыми лепёшками, посыпанными маком. Иногда печёт хлеб сама — но в последнее время забросила домашнее хозяйство, и горшки и миски неровной башней нависают над облупленной печью. Мелкий паук с красной спинкой уже обвесил их прозрачной блестящей нитью.

Если прищуриться паутина напоминает часовую башню Вестминстерского дворца. Анна усмехается совпадению: Огастес Пьюджин всегда был архитектурным кумиром Альберта.

— Познакомься с ним, — не раз предлагала она мужу. — Не обязательно говорить, что ты из будущего.

— Потом. Потом, — отмахивался Альберт, целовал её и возвращался к своим чертежам.

— Я достала для тебя кое-что, — говорит Анна, явившись с последним ударом полуночи. Снимает шляпку, скользит взглядом по панели кабины, отмечая жёлтый огонёк — вечером снова забыли обнулить. С силой дёргает рычаг, смотрит, как минуты юркой ящеркой убегают в прошлое, и улыбается мужу: — Чудодейственная вещица. Секрет японских военных.

Альберт, не отрываясь от бумаг, взмахивает рукой, разбрызгивая с автоматического пера капли чернил.

— Психостимулятор, — продолжает Анна. — Ты слишком много работаешь, мало спишь. Нужно взбодриться.

Альберт поднимается, покачиваясь; скрипят суставы. Молча берёт из её рук флакончик и кидает в раскрытую форточку. В ту пору из окон уже несётся весна, и ливни сирени занавешивают кабинет лучше всяких штор.

— Зачем, Аннет? Не нужно. Что мне теперь нужно — так это ясный ум и терпенье, терпенье… Как стальной трос — вот такое!

Он обхватывает осиную талию Анны; она тихо смеётся: ей не хочется раздражать мужа громким звуком.

Угол в кабинете отгорожен плотной портьерой. Испытания послезавтра, и тянуть больше нельзя — Анна входит туда, словно в Каменный театр на Театральной площади: с трепетом, прибрав волосы, оправив платье. Только пахнет внутри не театром, а мастерской: олифой, маслом, опилками и разогретым железом.

Нижней скруглённой площадкой кабина врастает в пол, а куполом упирается в потолок — в некрашеные доски с пригоршнями мха вместо шпаклёвки. Стёкла поблёскивают в темноте; в глубине мелькают быстрые голубые искры.

Анна кладёт руку на резиновую рукоятку, нажимает — и дверца плавно отходит в сторону. Кабина вибрирует — на этой неделе Альберт перегрузил её путешествиями. В среду он за один день побывал на солеваренном заводе восемнадцатого века, а после — в Египте эпохи Гиксосов: пытался усовершенствовать градирни по принципу полого деревянного колеса. Разлёт во времени был — почти четыре тысячи лет, кабина трещала и лязгала, и Анна всю ночь просидела рядом со свечой, кисточкой и плошкой масла: смазывала сочленения и протирала влажной салфеткой стёкла, кнопки и рычажки; как лоб у больного ребёнка.

И радовалась тому, что Альберту всё ещё не удалось проложить путь в будущее. Только спонтанные вспышки, только рискованные вылазки вникуда, в пустоту.

«В будущем нет пустот, Анна». Она вздрагивает — до того явственно звенит в ушах голос мужа.

Сегодня кабина сдержанна: вибрация успокаивается от лёгкого касания, скрип мгновенно сходит на нет. «Чувствует», — думает Анна, заходя внутрь. Тепло от прежнего перемещения ещё не улеглось, по углам забилась цементная пыль, а в щёлке между панелей застряла соломинка луговой овсяницы. Анна переламывает её, трёт в пальцах: сочится свежий, весенний запах, солнечный и спокойный.

Кнопок она касается, словно клавиш. Маршрут известный: триста лет вперёд от Парижа, двадцать назад — от Петербурга. Кнопки звучат высокими нотами, складываясь во что-то немелодичное и вздорное. Последней басит алая кнопка пуска. Подражая мужу, Анна шепчет: «Ключ на старт!» Терпит секунду стискивающей виски боли — и открывает глаза уже в другом времени.

Над нею мартовское небо, оглушающий звон капели и пронизывающий ветер. Анна жалеет, что не догадалась захватить плащ, ёжится в сером платье из плотной шерсти, втягивает голову в плечи и приподнимает подол, чтобы не намок в талом снегу.

Так, на носочках, перепрыгивая с одного сухого пятачка на другой, Анна добирается до двухэтажного коттеджа грязно-рыжего кирпича. Дом одиноко стоит в поле, где снег ещё и не думал таять, — вьётся только мокрая тропа, похожая на трещину в стекле.

Стук — и гремящая какофония из-за двери: лай, детский смех, треск и грохот. Анна горько улыбается, привычно размышляя: может ли быть такой дом у них, с Альбертом? Или навсегда — только квартира в темноте переулков средневекового Парижа, обставленная по моде императорского Петербурга, пропахшая «химическим» духом?.. Альберт не терпит проводить эксперименты за закрытой дверью, и запахи из лаборатории с видом на виноградник Мовуазен гуляют по всему дому...

Анна ловит разбежавшиеся мысли ровно к тому моменту, как дверь оранжевого дома распахивается: на пороге — старый архитектор в кожаной жилетке, в чёрных брюках и брошью в виде скрюченной щуки. Он подслеповато щурится и пытается выставить Анну, не слушая объяснений, но эта история слишком знакома, чтобы отступать. Она проскальзывает внутрь, кивает супруге Ивана Ивановича и вынимает из глубокого кармана зелёный томик величиной с ладонь. Тиснение блестит золотым, корешок отделан тёмно-бордовым бархатом, а между страниц узкой шёлковой полосой улеглось серое ляссе.

Анна протягивает томик Ивану Ивановичу и уже даже не замечает, как вспыхивают его глаза: приелось за столько-то лет.

Дрожащими руками старый архитектор запирает дверь, навешивает цепочку и щёлкает потайным замком.

— От кого вы? — срывающимся голосом спрашивает Иван Иванович.

Из столовой, как и всегда, восхитительно тянет жареной рыбой и пряностями; однажды Анне даже довелось попробовать. Но сегодня во рту горько, в горле — горячий ком, и рыбный аромат вызывает лишь тошноту.

— Имею честь передать расчёты Устада Ахмада Лахаури.

Это имя выверено временем: Анна перепробовала десятки прочих архитекторов — современников Ивана Ивановича. Но он попался только на создателя Тадж-Махала. Тень величия успешно скрыла даже то, что Лахаури жил гораздо позже и Анна никак не могла передать от него какую-либо посылку...

— Кем вы у него работаете? Чертёжница? Переписчица?

Анна вздрагивает: ни разу в прежние её приходы он не задавал этого вопроса. Но принуждает себя улыбнуться — совсем как в салоне у Анны Павловны — и механически разжимает губы:

— Чертёжницей.

А мысли мечутся, как искры по проводам: в чём дело? Что сбилось? Почему он ведёт себя иначе, чем прежде?

А ещё — и вправду, кем она работает? Нигде не устроена, хозяйство в Петербурге брошено на Марусю, детей у них нет. Кем же она у него работает? В какой-то книге Анна читала, что есть такая профессия — жена лётчика. Ну а она — жена инженера...

— Что вы хотите взамен? — старик-архитектор вскидывает глаза от содержания, смотрит на Анну полную секунду и снова углубляется в книгу.

Анна подаёт ему папку с чертежами готового моста.

— Проверить, выстоит ли.

Внутри привычно натягиваются тонкие нити; пока Иван Иванович сидит, запершись в кабинете, его супруга уводит Анну в диванную. Они пьют кислый чай, и в горле у Анны растёт ком; чай кажется горьким, беседой закладывает уши, а от пряных и пыльных запахов кружится голова.

Иван Иванович возвращается через час. Анна ждёт привычного кивка, ухмылки и завистливо-уважительного «Крепкая работа!»

Но разбирает только кряхтение и старческий кашель.

— Поездом будут проверять?

— Конечно!

— Не пускай своего начальника.

Ниточки обрываются. Срывается голос:

— Не выдержит?

— Да может и выдержит, — скрипит старик, толкая ей в руки разлохмаченную папку. — В интервал доверия попадает. Но близко к краю. Кто-то пустил бы, я бы — никогда.

На негнущихся ногах Анна выходит в мартовский холод. Дотягивает до столба с фонарём, заворачивает за угол и вытаскивает деревянную коробочку. Вынимает обратный ключ — стеклянный шар размером с грецкий орех. Сдавливает, глотая слёзы, и под хруст стекла уносится в средневековый Париж.

Квартира встречает её духотой и сумраком. Анна прислушивается: в глубине комнат стучит машинка, под окном трещат подносами вечерние коробейники, что-то шкворчит в печи.

— Альберт? — зовёт она, скидывая промокшие туфли. Шлёпает босиком по паркету, позабывшему, что такое мастика, отводит ситцевую занавеску, заменившую выломанную дверь, и заглядывает в кабинет.

Муж сидит за печатной машинкой, привезённой из Петербурга; каретка добегает до конца строчки и весело звенит. Он поднимает голову, встаёт, потягивается и раскидывает в стороны руки:

— Здравствуй, путешественница.

Анна хмурится, уворачиваясь от его рук.

— Опять? — кривится Альберт, когда жена протягивает ему папку с расчётами. — Зачем?

— Посмотри, — отвечает она; голос звенит, как натянутая металлическая струна.

Альберт вздыхает, но покорно срезает узелок и достаёт заляпанные зелёными чернилами схемы. Шарит вокруг в поисках сильных очков и карандаша, усаживается за второй стол — чертёжный, громадный, как взлётное поле, заваленный бумагами, металлическими кубиками, кофейными зёрнами и невскрытыми письмами — и…

Анна замирает; они женаты девятнадцать лет, но она никогда не сумеет глядеть на это спокойно.

Пальцы, зажавшие карандаш, летают над клавишами калькуляторов, над рычажками расчётных машин, — Альберт похож на идеальный механизм, на механического насекомое, собранное искусным мастером из серебряных спиц.

В такие минуты Анне не отогнать восхищения — и страха. Ей кажется, муж вот-вот расправит металлические крылья и уплывёт от неё в звенящие небеса, полные цифр, шифров и чертежей мистических машин.

Но Альберт не улетает. Он откидывается в кресле, поднимает руки над бумагами, словно говоря: всё! — и оборачивается к ней.

— Ну? — Анну выпускает на волю страх, который держала в себе с самого рыжего дома, и он затапливает её с головой, окутывая крутой волной паники. — Ну?!

— Всё в порядке, — с улыбкой говорит Альберт. — Тебе не о чём тревожиться.

Анна опускается в кресло, горбится и подпирает лоб рукой. Так бывает всегда, когда муж заканчивает работу и проверяет устойчивость по расчётным схемам. «Половина победы», называет это Анна. «Твоё спокойствие», — говорит Альберт.

И всё-таки — старый архитектор никогда прежде не говорил «Близко к краю».

Она засыпает беспокойной, но наутро мужа вновь встречает запах свежего, горячего хлеба и хрустящих пирожков с капустой — маленьких, как рыбки, слепленных из тёмной муки, с золотистыми защипами на боках.

И всё-таки — что-то не так.

Днём ей не сидится, не шьётся, не вяжется. В кои-то веки Анна входит в кухню и берётся за нож, но овощи выскальзывают из рук, тарелки падают на пол, тыква пригорает, мясо не пропекается, она бросает горшки и убегает на балкон: думать, курить, ждать мужа.

Испытания завтра. Когда Альберт уходит в лавку за бумагой, Анна бросает взгляд на панель кабины — настроено на Петербург, а в бархатном гнёздышке на банкетке у стены — коробка с пригоршней стеклянных орехов, ключей на возвращение в Париж.

Сама она не бывала в Петербурге уже давно — муж говорит, что прячет в Париже кабину, но порой Анне кажется, что он прячет её, Анну — в глуши между лоз винограда и сирени, требуя обнулять каждый прожитый в прошлом день.

Из каждой поездки он неизменно привозит гостинцы. Анна вспоминает расписные табакерки, пузырьки с духами и кружевные митенки, и грудь сдавливают тревога и нежность. Она вздыхает, раскуривает трубку. Кольца дыма плывут над холодными зимними виноградниками, скрючившими свои лозы, словно пальцы дряхлых ведьм.

Утром она снова курит на балконе. Порыв ветра бросает в лицо горсть ржавых капель с водостока и обрушивается на хрупкую ветку у самого балкона. Ветка ломается беззвучно, только по земле катится с противным шорохом, будто кошка дерёт когтями сукно.

«Можно сломать кабину», — вдруг думает Анна, и мысль поражает её своей простотой и крамольностью.

Сломать кабину — и Альберт не попадёт в Петербург. Сломать кабину — и они больше никогда не уедут из этого зловонного Парижа, полного призраков, кладбищ и суеверий. Останутся навсегда в оплетённой лозами квартирке, в доме, зажатом между пекарней и фонарной мастерской.

Она не даёт себе времени сомневаться; знает — стоит задуматься, и мысли одолеют и испугают.

Анна тушит трубку и вытряхивает остатки табака. Платье — в мелком и плотном сером пепле. Она стряхивает пепел прямо в ведьминский виноградник и бежит в кабинет.

Застывает на пороге: в углу скинуты его сапоги. Значит, муж вернулся.

Прижимает руку к груди, чтобы унять колотящееся сердце. Заглядывает внутрь.

Альберт спит на скрипучем кожаном диване, накрывшись с головой шотландским пледом из овчины; он не шевелится, не храпит, и можно подумать, что под пледом — неживой манекен. Анна на цыпочках крадётся к кабине, отводит портьеру. Стёкла раздвинуты — видимо, муж оставил проветриться. Она ныряет внутрь и мягко задвигает стеклянную дверь. Её обволакивает темнота; приходится выждать несколько минут, прежде чем склониться над кнопочной панелью.

В решающий момент рука замирает, но лишь на секунду; пальцы уверенно перебегают от одной клавиши к другой, с нужными интервалами касаются мелких матовых кнопок. В первый вечер в средневековом Париже — после того, как Альберт уничтожил кабину, собранную в Петербурге, и забрал оттуда все ключи, — он заставил её вызубрить «Код невозврата». На случай, если кто-то обнаружит кабину в его отсутствие.

Завершив комбинацию, Анна чувствует, как ломит запястья. По телу разливается усталость — вязкая, как кофейная жижа на дне чашки, как тёмный влажный песок на весенних пляжах.

Но облегчения почему-то нет. Интуиция, чьи звоночки Анна слышит ясней, чем цокот каретки в конце строки, молчит, затаившись. Мир словно готовит Анне сюрприз, намекнуть о котором можно только молчанием.

Молчанием.

«Оно кажется таким резким от того, что смолкло жужжание кабины», — соображает она. Жужжание, которое было фоном и лейтмотивом их жизни в последние девятнадцать лет.

Анна выходит в комнату и смотрит на мужа. Он спит в той же позе. Ей кажется, что плед ритмично вздымается и опадает от его дыхания, но это обман: подойдя ближе, она видит: овчина неподвижна.

«Может быть, он проснулся и просто лежит», — проносится в голове. Её ошпаривает мысль: что, если он всё слышал? И что она скажет ему — зачем она сломала кабину?

Но если он всё слышал — почему не остановил?

— Альберт? — неуверенно зовёт Анна, и голос звучит высоко и испуганно, как будто она девчонка, провинившаяся перед отцом. — Альберт?

Ответа нет. Трепеща, она подходит к дивану вплотную и заносит руку, чтобы сдёрнуть плед. Секунды мелькают быстро, как голубые молнии внутри калёных стёкол работающей кабины.

Плед летит в сторону, и жена инженера не может сдержать вскрика. На диване — несколько крупных мягких свёртков, и выложены они так удачно, что напоминают человеческую фигуру. Дрожащими руками Анна разматывает первый, громоздкий синий узел. В ладони стекает гладкая холодная материя цвета молодой листвы. Перебирая кружево, она почему-то вспоминает запах уксусного альдегида. В свёртке оказываются платье, веер и перчатки до локтя.

Во втором тюрбане амазонка — светло-сиреневый, как сумерки, жакет и юбка до пола.

В остальных свёртках снова одежда. Белоснежные блузки, туники и платья, шерстяные накидки, плащи и шифоновые шарфы.

Анна перебирает груды тряпок дрожащими пальцами — и наконец добирается до записки, спрятанной среди атласа, шёлка и мехов.

«Пишу на случай, если ты вдруг найдёшь это до моего возвращения. Как ты могла догадаться, я в Петербурге. Тебе нечего тревожиться, раз всё проверил твой любимый Иван Иванович. Испытания по моей просьбе перенесли — поезд поедет не вечером, а в обед, так что к вечеру я буду с тобой. А чтобы ты не грустила, ещё в прошлый раз накупил тебе тряпочек (присоветовали твои здешние подружки, Анна Аркадьевна и Дарья Александровна). Очень надеюсь, что что-то да придётся тебе по вкусу. Не грусти без меня. К вечеру буду!»

Анна отрывается от письма и смотрит в стену. Над диваном — копия её любимой «Всадницы» Брюллова. За кронами клубится смутная синева, но Анна видит синеву другую — петербургскую. Сейчас там ранняя весна, но небо не в синь, а в мутное серебро, и силуэт построенного мужем моста на этом фоне похож на острые кости чудовища.

Анна, как наяву, видит под мостом две крошечные точки — главный инженер и его помощник. Издалека, разрывая прозрачный пар над рекой, свистит поезд. Он летит, словно воет зверь, и Анна затыкает уши от рёва.

Когда поезд наползает брюхом на мост, она закрывает глаза и падает на колени, зарываясь ладонями в гору тряпья. Грохот колёс длится и длится, он сотрясает всё её нутро, и каждая клеточка ходит ходуном, не находя себе места.

Наконец гул стихает.

Тишина.

Ни свиста, ни крика. Значит, мост выдержал. Всё хорошо… Всё хорошо…

Страх медленно отпускает Анну из цепких когтей, так медленно, что на секунду она успевает забыть, что кабина больше не работает. Секунду она думает: надо встать, надо прибрать комнаты к приходу мужа, надо прибрать себя и приготовить для Альберта что-то домашнее, простое, но своими руками…

Но взгляд упирается в умолкшие, тёмные стёкла, и она вспоминает, что муж не вернётся. Мост выдержал, и Альберт жив. Но теперь навсегда в Петербурге, а она заперта в Париже, за двести восемьдесят лет до его рождения. Ей не перезапустить, не починить кабину — никогда.

Она опускается на пол и запускает длинные белые пальцы в растрёпанные волосы. Кажется, кто-то предупреждал её: так и будет. Ты помогаешь ему создать величайший шедевр — а затем губишь своими руками...

Кто-то предупреждал её: так и бывает с жёнами инженеров.

Ошибки планетарного масштаба (НФ, космос, драма)

Часть I

— Объём кислорода зависит от степени вины. Вацлав Золь, бывший эколог планеты Нептуния, приговаривается к суткам.

Ноги вдруг перестали слушаться, и я упал бы, если бы не конвой.

Сутки. Значит, у меня будет двадцать четыре часа в космосе, чтобы осознать вину. Только после этого я начну умирать — в десяти-двенадцати льё от Нептунии, в тысяче парсек от Земли. Говорят, на суперкрейсере «Виктория» можно преодолеть это расстояние за двадцать часов.

В колонии такого быстрого транспорта нет. Лучшее, чем может похвастать планета, — расхлябанные кометки, которые дважды в неделю возят тех, кто побогаче, на спутники. Воздух там чище, и нептунианцы используют любую возможность, чтобы вывезти детей туда, где не нужно использовать дыхательную смесь.

...После слов судьи слегка зазвенело в ушах; перед глазами плыло — должно быть, от слабости. А вместо зала заседаний я почему-то увидел наше крыльцо — в лучшем районе столицы, вдалеке от узловых труб и совсем рядом со станицей.

— ...совсем рядом со станцией, тебе понравится. Не голодная? Я могу позвонить, к нашему приходу как раз разогреют ужин.

Я ухаживал за ней почти год, но сегодня почему-то вновь чувствовал себя скованно — как в самом начале. Но Ирма как будто не замечала ни раздражения, ни стеснения. Я не любил её — но определённо любил её практичность, интуицию и способность угадывать моё настроение. Для моей цели этого было более чем достаточно.

— Так что? Голодная?

Она кивнула, складывая зонтик. Я придержал её руку:

— Не убирай, ещё накрапывает. Ты же знаешь, тяжёлая вода. Соли цинката...

Ирма глянула с усмешкой.

— Профдеформация?

— Вроде того.

К тому времени, как мы добрались, нас ждали тушёное мясо и яблочный кофе, который обожали оба. Кофе был редкостью: его раз в квартал доставляли с Земли. Я вдруг подумал, что это может стать ещё одной причиной её согласия: в конце концов, вряд ли ей удастся пить его каждый день где-то в другом месте.

Ирма отдала плащ подошедшей прислуге. Я скинул мокрые ботинки, сбросил пиджак и прошёл в просторную кухню. Наверное, следовало самому забрать её плащ и предложить аперитив, но в затылке зарождалась горячая головная боль, а сегодня я был обязан быть в трезвом уме.

— Рад, что ты пришла, — глотая таблетку, пробормотал я. Протянул Ирме руку, приглашая к столу, подождал, пока она сядет, аккуратно устроив складки пышного платья, и уже открыл было рот, как зазвонил её приёмник.

Виновато улыбнувшись, она ответила на вызов. Я воспользовался заминкой и велел прислуге зажечь свечи. Прислуга поняла верно: кроме свечей на столе появилась ваза, полная искусственных пионов, а свет в столовой приглушили.

К тому времени, как Ирма закончила разговор, таблетка подействовала. Я почувствовал себя гораздо лучше и твёрдо решил: откладывать бессмысленно. Всё висело на волоске; мне оставались месяцы, может быть, недели. Я должен переправить сбережения на Землю как можно скорее. В Швейцарию, в Геттингем, в Британский банк...

— Ирма.

— Да?..

Она вовсе не была красивой — маленькая, веснушчатая, белобровая, — но умела держаться и гордо носить все эти соломенные шляпки, замшевые платья и плотные тёмные очки.

Как всегда в минуту волнения, у меня обмякли ноги. И всё же я сумел выговорить — на этот раз достаточно чётко:

— Ирма, я хочу, чтобы ты стала моей женой.

Она выставила на стол локти (чего не делала никогда прежде) и опёрлась подбородком на кулаки. Было в этой позе что-то беззащитно-девичье и вместе с тем — озорное. Я поклялся про себя: если она согласится — расскажу ей сразу всё. А когда она попадёт на Землю, то никогда больше не втяну её ни в какие игры.

Ирма молчала долго. Какой-то частью своего существа я уже хотел, чтобы она отказалась. Но она вскинула на меня свои глаза — серые стеклянные бусины — и тряхнула разлетающимися светло-рыжими волосами.

«Значит, решено», — подумал я, и отчего-то упало сердце.

— Вацлав Золь, вам понятен приговор? Он будет приведён в исполнение спустя сутки после заседания суда.

...Наш с Ирмой приговор мы приводили в исполнение гораздо дольше — с того разговора прошло не меньше месяца, прежде чем, уже будучи моей женой, она оформила билет на Землю. Сам я был невыездным — главному экологу выезд разрешают не раньше, чем через двадцать лет после заселения планеты. Нептунии было пять — и все пять ситуация только ухудшалась. К моменту отъезда Ирмы нам пришлось накрыть сад плёнкой анильдина — без неё завезённым в колонию растениям было уже не выжить.

Провожая жену, я надеялся, что сохранил сад не зря — это была единственная неподконтрольная бюро территория для экспериментов. В душе я радовался, что ещё в самом начале, когда на планете шла делёжка новостроек для руководства, выбил себе квартиру с садом...

Ирма махала с открытой палубы. До отправления оставалось девять минут, но пассажиры уже забрались в каюты — никто не желал дышать стылым, вонючим воздухом дольше необходимого. Но Ирма держала марку: жена главного эколога должна подавать пример и демонстрировать людям, что всё в порядке. Совсем как я. Только, в отличие от неё, мне это удавалось с трудом — день ото дня всё большим.

В деле о проржавевшем оборудовании газового завода я сумел перевести стрелки на инженеров — коррозия труб отчасти действительно произошла по их вине. Химикаты в городском озере, которое снабжало водой всю столицу, объяснили поломкой очистных сооружений. Чрезмерную влажность почвы — отсутствием ливневой канализации. Но я-то знал настоящую причину этих вещей — этих и многих других. Думаю, в последнее время о ней догадывалось и правительство Нептунии…

...Семь лет назад, рассчитывая экологию колонии, я включил в газовую оболочку планеты избыток цинката. Крошечный перебор привёл к обогащению вод тяжёлыми металлами и к повышенной влажности воздуха и почвы, сделал климат ветреным и дождливым, добавил в атмосферу серый пигмент и несильный, но неприятный, прелый запах — словно где-то в воздухе постоянно кипятили старую тряпку.

По протоколам такой проект должен быть заморожен ещё до запуска. Но в «Нептунию-IX» вложили слишком много ресурсов. Поэтому, даже если бы я признался, что рассчитанная мной атмосфера нестабильна, руководство закрыло бы на это глаза, но не закрыло планету. Те, кто решил эмигрировать с Земли, уже заплатили за эмиграцию и были вычеркнуты из ресурсных планов — их следовало куда-то деть, а колоний со свободным въездом давно не осталось. Так что моё признание не изменило бы хода вещей — а без него у меня осталась возможность хоть как-то контролировать ситуацию и искать выход.

И я нашёл! В моём саду под анильдиновой плёнкой вызревали суккуленты, способные связывать цинкат. Но селекционировать их здесь было слишком дорого — мешали дымная атмосфера и недостаток чистой воды. А чтобы доказать их эффективность в суде, требовалась огромная партия...

...В том, что суд будет — после того, как я явлюсь с результатами и с повинной, — я не сомневался. Но он состоялся гораздо раньше.

— Вацлав Золь, у вас есть вопросы?

— Да, — вышло хрипло; в горле сильно царапало. — Как вы узнали?.. Что это моя вина?..

Судья посмотрел на меня поверх широких очков — такие на Нептунии носили все, несмотря на нехватку солнца: плотно прилегавшие стёкла защищали глаза от летучих производных цинката.

— Администрация планеты уже несколько месяцев следит за подозреваемыми. Семнадцать недель назад в бюро поступил доклад от агента И. По поручениею следствия агент вошёл в круг ваших доверенных лиц, и подозрения укрепились. А вскоре в руках правосудия появились неопровержимые доказательства — ваше признание в ходе частной беседы с агентом.

— Я могу узнать его имя?..

— Меня зовут Ирма, — представилась светло-рыжая конопатая девушка, которую прислали взамен вышедшей в декрет секретарши. — Я изучила материалы и готова приступить к работе.

Неделю спустя я уже пригласил её в одно из немногих кафе столицы. Мы выпили настоящего кофе, поговорили о кино и скоростных крейсерах, выяснили, что оба родом из Чехии, и договорились провести вместе следующие выходные — при условии, что Ирма вовремя справится со всей входящей корреспонденцией, а я завершу проект по пароотведению в районе горячих рудников.

...К тому времени, как я сделал предложение, мы были знакомы месяц. Но я ни разу не заподозрил ничего и раскрылся ей спустя какие-то часы...

— Ирма, — незаметно вытирая о брючины вспотевшие ладони, пробормотал я. — Я хочу, чтобы ты улетела на Землю.

Она подняла белёсые брови, не открываясь от распаковки свадебных подарков.

— Так быстро? Я подозревала, Цлава, но…

Сердце заколотилось. Подозревала? Что подозревала?

— Что ты подозревала?

— Что ты захочешь растить детей вдали отсюда. Ты ведь главный эколог, ты, как никто, понимаешь, какие проблемы здесь существуют…

— Я… да… — от облегчения руки у меня повисли, как плети. — Так ты согласна?..

Ирма пожала плечами и улыбнулась.

— Ну да. Только давай немного повременим, чтобы люди не думали, что я вышла за тебя, только чтобы разжиться деньгами и уехать.

— Нет, Ирма. Уезжай сейчас же! Каждый день на Нептунии — вред для лёгких, для сердца… Это так. Но это не главное. Главное — ты должна увезти на Землю кое-что… мои сбережения… Это очень важно, пожалуйста, верь мне...

— Зачем? — Жена наконец отложила в сторону серебряный столовый набор и посмотрела мне в глаза. — В чём дело, Вацлав?

— В том… в том… — я провёл ладонью по залысине и выплюнул: — Я ошибся! Когда рассчитывал атмосферу. Этого было не исправить… Я невыездной, ты знаешь. Но сбережения у меня есть… Я боюсь расправы, Ирма. Если они узнают раньше времени, мне не спастись...

Я не стал говорить о том, что придумал, как исправить ошибку. Я был уверен — она мало что поймёт из этого бреда...

Но главное Ирма выловила сразу. Задумчиво спросила:

— Так ты женился за этим?

Я кивнул.

Некоторое время она сидела молча — совсем как когда я предложил ей стать моей женой. Потом подняла голову, встряхнулась.

— Ты просчитался, рассчитывая атмосферу, а теперь хочешь переправить сбережения на Землю на случай разоблачения? И хочешь, чтобы их отвезла я? Чтобы это не вызвало подозрений?

Я снова кивнул, застыв, боясь пошевелиться.

— Я тебе хоть немножечко нравлюсь?

Я закусил губу и кивнул в третий раз.

— Меня укачивает на анамезоновых кораблях. Если оплатишь билет на «Викторию» — смогу выехать через неделю.

Она не спросила больше ничего — ни сколько денег нужно отвезти на Землю, ни что делать после. Почему, почему это меня не насторожило?!

Тогда я почувствовал только облегчение.

...Я чувствовал только облегчение — когда остался без носового платка и записной книжки, когда надзиратели срезали пуговицы на моём мундире и забрали удостоверение и те крохи наличных, что остались после отъезда жены. Видимо, дело было в блодинге — я сильно распсиховался в зале суда, когда назвали имя выдавшего меня агента. Кажется, попытался напасть на конвой — плохо помню; были медики в белом и укол иглы. Потом темнота.

А теперь я чувствовал только облегчение. Но оно ушло, как только рассеялся светлый блодинговый туман. А через минуту меня вновь пригнуло грузом вины и страха....

...Значит, космос. Сутки в закрытом скафандре. А потом смерть. Сколько я протяну без кислорода?

Ах, Ирма.

Я не любил её, но она мне определённо нравилась… В какой миг она укрепилась в своих подозрениях, доложила начальству? Когда я путано объяснял, почему нужно везти на Землю все мои сбережения? Когда бормотал во сне? Когда выболтал ей что-то, выпив на свадьбе?..

Ах, Ирма...

Я оглядел бесшовные стальные стены. В которой из них спрятана дверь? Сколько часов осталось до того, как меня выведут отсюда?

Шаг, шаг и ещё шаг. Что-то трепыхалось в кармане рубашки — может быть, сердце? Я запустил руку в мягкий сатин и рассмеялся. Внутри был карандашик, выпавший из записной книжки. Не смогли даже как следует обыскать...

Я разломил карандаш и спрятал огрызок под стелькой ботинка. Оставшуюся часть пристроил поудобнее в одеревеневших пальцах и подошёл к стене.

Оказывается, карандаш пишет по стали.

Когда где-то за стеной раздались шаги, я закончил три четверти.

— Вацлав Золь? На выход.

— Могу я задержаться ещё на минут…

— Выходите сейчас же!

— Одну минуту! Пожалуйста! Это очень важно!

— На выход! Ну!

— Это инструкции по селекции! Пришлите сюда экологов из Бюро! Сделайте хотя бы фото!

— Заключённый Золь, я буду вынужден применить дисциплинарные меры!

— Да как же вы не понимаете… Это спасение планеты!

— Спасение? — в голосе конвоира впервые прорезалось что-то вроде усмешки. — Кажется, вы погубили планету ещё до рождения. О каком спасении может идти речь?

...Я очнулся уже в скафандре. Скосил глаза вправо и увидел датчик воздуха. Как жаль — оказывается, целых четыре из отведённых двадцати четырёх я провёл в беспамятстве...

Вокруг не было ни созвездий, ни огней планет. Я даже не знал, в какой стороне осталась Нептуния. Это — конец?.. Что ж, выходит, я остался главным злодеем. Может быть, сейчас обо мне говорят со всех экранов окрестных колоний. Может быть, даже с Земли.

...Приёмник Ирмы работал на полную громкость — с некоторых пор она не терпела тишины. Когда с экрана заговорили о Вацлаве, она удивилась только тому, как оперативно сработала правоохрана Нептунии. Позавчера утром она представила доклад, вчера состоялось судебное заседание, а сегодня новость об этом уже транслируют на экраны окрестных колоний — и даже на Землю.

Она бросила взгляд на экран — и задержалась, балансируя с чашкой кофе.

Серая стена, исчерченная формулами. При чём тут Вацлав?

Вслушалась в чёткие фразы.

— Открытие Вацлава Золь способно исправить климат «Нептунии-IX» и возродить к жизни ряд других колоний. Суд заочно оправдал экс-главного эколога Нептунии по части пунктов обвинения. Однако приговор — казнь в открытом космосе — на данный момент находится в процессе исполнения. На розыск гражданина потребуются колоссальные средства. В связи с плачевным состоянием Нептунии это мероприятие признано нецелесообразным. Активисты уже предлагают воздвигнуть монумент в честь бывшего главного эколога планеты, но, поскольку с Золь не сняты обвинения в халатности, в рамках судебной системы он остаётся преступником. Полный пересмотр дела будет назначен после изучения благотворного эффекта селекционированных им растений, способных связывать цинкат...

Ирма села перед экраном. Оставив кружку, вскрыла посланный Вацлавом конверт — разорвала поперёк надписи «До особых распоряжений». Развернула листы — в глаза бросились схемы и столбики цифр. Отмотала новостную передачу до первого увиденного кадра с серой стеной формул.

Агент И. не слишком разбиралась в селекции и экологии, но не увидеть сходства между тем, что было в конверте, и тем, что застыло на экране, было нельзя.

Ирма посмотрела на циферблат. Если приговор был приведён в исполнение через сутки после заседания суда, значит, у Вацлава осталось девятнадцать-двадцать часов воздуха.

Она так резко разорвала второй конверт с деньгами, что столкнула со стола кружку с кофе. Сдувая с кожи горячие капли, судорожно пересчитала купюры. Затем набрала номер.

— Слушаю вас, — произнёс диспетчер.

— Я арендую крейсер «Виктория». Срочно!

Часть II

Я скосил глаза на индикатор воздуха. Оставалось двадцать три секунды. И ещё три минуты до того, как начнёт умирать мозг.

Предостерегающе запищал датчик кислорода. Издёвка — ставить такие датчики в скафандрах смертников; писк ввинчивался в мозг, не давая сосредоточиться на последних секундах жизни.

Я так надеялся, что умру раньше, чем кончится воздух. Но скафандр не оставлял шансов на самоубийство. Я пытался раскрыть шлюз, но герметичный лючок не поддавался. Я отчаянно жал на кнопки, назначения которых даже не знал. Изо всех сил дёргал ногами и руками, надеясь нагреть скафандр до той температуры, когда шлюз должен будет открыться автоматически.

Но всё это были жалкие попытки, барахтанье жучка в космосе… В последние часы меня одолела безмятежность смертника — я плыл, расслабившись, туда, куда несли невидимые космические волны. Я был бы рад увидеть на прощание Нептунию, но вокруг была лишь кромешная тьма… Тьма, которая в последние минуты заискрилась густым удушливым страхом. Он выталкивал из груди сердце, выжимал пот и высасывал из тела последние крохи кислорода. Датчик заходился в истерике, и скафандр сжимался, стремясь сохранить воздух. Сдавливало пальцы, безжалостный космический вакуум сквозь слои ткани и металла давил в затылок, лицо прижимало к шлему, расплющивало по стеклу...

Когда стекло запотело от последнего дыхания, мне на миг привиделся силуэт Ирмы — моей жены-убийцы, из-за которой я висел в космосе, в мгновении от смерти...

И всё-таки я думал о ней все последние секунды — о её модных платьях и ароматном масле для волос, о длинных белых пальцах, шляпках и платках… Напоследок вспыхнули её глаза — всегда серые, как камни в дождь, они вдруг полыхнули алым, янтарным, золотым, как огни сказочного сверхзвукового крейсера «Виктория». А затем тьма, милосердная тьма поглотила трусливого эколога, погубившего целую планету.

— Цлава… Цлавочка, — шептала моя призрачная жена в серебряном забытьи. — Цлава!

Звонили колокола. В глаза бил мощный индиго. Мне пришлось зажмуриться, на ощупь прижав к себе её руки. Я не мог говорить, зато её голос раздваивался и размножался, дробился, отдаваясь эхом, словно надо мной стояло целое полчище Ирм — худых, бледных, белокуро-рыжих сильфид-предательниц.

— Ты сказала им… а ведь я тебе верил, — едва ворочая языком, пробормотал я. От этого усилия меня вновь охватила тьма — но в этот раз она была не так милосердна, оставив тяжесть в голове и боль в теле, мысли и страх…

Сердце пропустило удар. Я вспомнил. Я умирал в космосе. Но не умер! А Ирма — только что была рядом. Что случилось?!

Усилием воли разорвав серебряную мглу, я вернулся к ней.

— Что произошло?!

— Тебя догнали, Вацлав, но из-за кислородного голодания функции мозга нарушены... Мы летим на Землю.

— Господин Золь, вы оправданы по четырём из шести пунктов обвинения. Новая мера пресечения — невыезд с Земли с лимитом продовольствия и запретом на занятия научной деятельностью. Вам понятен оправдательный приговор?

Я кивнул. Не скажу, что был сильно расстроен — по сравнению с медленной смертью в космосе невыезд с Земли был раем. А лимитированный продукты… Всю жизнь до тридцати пяти лет я провёл на Земле и питался по талонам с самого рождения. Так что — ничего нового, господин судья...

С жильём проблем не будет — въеду в свою старую квартиру в Праге. С работой тоже как-нибудь разберусь. Оставалось решить вопрос с Ирмой.

— Если ты готова продолжать жить со мной, — морщась, обратился к ней я, — я имею в виду, если ты по-прежнему хочешь остаться моей женой… Я не буду против.

— Не уверена, что у нас получится. — Она не смотрела на меня; нервно перебирала оборку на манжете. — Ты ведь считаешь меня предательницей. Из-за меня ты попал под этот страшный приговор. И все твои сбережения тоже потратила я.

— Ты потратила их, чтобы спасти меня. А эксперименты и внедрение суккулентов в конце концов оплатило государство. Мне даже обещали какую-то награду. Можно сказать, мы остались в выигрыше...

— В выигрыше? — Ирма нервно хрустнула пальцами. — Ты едва не погиб. Если бы не удалось арендовать крейсер… Если бы он задержался ещё хоть на минуту…

— Но ведь всё позади, правда?

У меня слегка дрогнул голос, но я взял её за руку и повторил:

— Я бы хотел, чтобы ты осталась моей женой, Ирма.

Она кивнула, и я заметил, как в уголках глаз у неё собрались мелкие прозрачные слёзы.

— Но всё не будет как прежде. Ты же понимаешь, Цлава?..

Конечно, всё не будет как прежде — она погубила меня и она меня спасла. Она предала меня и поверила в меня, она рискнула и вытащила меня из лап космической смерти.

— А знаешь... У меня есть условие.

Я не сдержал смешок, перешедший в кашель. Что бы ни сделала эта женщина прежде, она спасла меня, и я был перед ней в неоплатном долгу.

— Я хочу ребёнка. Но растить его мы будем на Земле.

— А где же ещё? Мне теперь больше никуда и нельзя…

— Опять невыездной? — сквозь слёзы рассмеялась она. Встала, обошла меня и положила руки мне на плечи. — Видно, такая твоя звезда, Цлава. Так что, согласен?

Я повернул голову и снизу вверх посмотрел на жену.

— Но я хочу троих.

Ирма поскучнела и тихо ответила:

— У меня не будет троих. Только один и только с первого раза. Аборт делать нельзя.

— Почему?

— Так сказали врачи.

— С тобой что-то не так?..

— Со мной всё в порядке. Что-то не так с атмосферой Нептунии.

У меня ёкнуло сердце.

— Только не надо взваливать на себя и это, — словно прочитав мои мысли, с нотой раздражения попросила Ирма. — Ты сам знаешь, введение лимитов рождаемости на Нептунии — вопрос нескольких лет.

Я зажмурился, на миг пожелав вернуться в пустой космос, где следующим шагом была смерть без ответственности и печали.

...Через три месяца, проведённых на Земле, мой кашель перешёл в хрип. Всё чаще давала знать о себе гипоксия.

— Темно, сыро, холодно — чего ещё ты ждёшь? — проворчала жена как-то вечером, когда я, вернувшись из поликлиники, изучал медкарту.

— В следующий раз запрусь в кухне, чтоб тебе не мешать, — резко ответил я.

Ирма шлёпнула по рычажку чайника:

— Договорились. Но тогда заодно не жалуйся на боли! И не проси покупать тебе психотропы и спорамин!

— Ты же знаешь, мне не продадут, — сквозь зубы пробормотал я. — Кто даст психотропы бывшему заключённому?

— Никто. Тебе они и не нужны. Тебе нужно нормально спать, нормально есть и перестать кваситься в этом подвале!

— Я работаю, Ирма! Я — работаю! — отчеканил я, тщательно собирая крохи самообладания.

— Так, может, расскажешь, над чем? — опасно высоко спросила она, швыряя на стол чашки. — Может быть, наконец, расскажешь?

Я молча собрал справки и карты и вышел из кухни. Стоял на балконе, разглядывая вечереющее небо, и пытался сдержать кашель. Наверное, я должен был думать о жене — что оскорбил её, что надо вернуться и извиниться. Но вместо этого в голове роились формулы, которыми я занимался до похода к врачу.

Я почти закончил; остались какие-то дни.

Я был одержим мыслью сделать что-то, что перевесило бы нанесённый мной вред. Суккуленты, связывающие цинкаты, возродили Нептунию и ещё три заброшенные колонии. Но этого было мало. Я искал нечто, что не просто перевесит вред, но даст если не прибыль, то хотя бы пользу.

Этим «нечто» стали грибы рода igznatys. Звучит почти как «изгнанник», да? Очень созвучно с моим собственным настроением. После краха на Нептунии разработки, маркированные фамилией Золь, не принимали в исследовательских институтах, отказывались тестировать в лабораториях, игнорировали на симпозиумах и съездах.

Когда-то я был тем, кого называют научной элитой. Теперь у меня остался только подвал под домом (как когда-то сад на Нептунии) и старый микроскоп. Всё остальное я добывал незаконно, но что бы ни делал, протестировать «изгнанников» самостоятельно был не в силах.

...Жена всё ещё злилась. Но мне было не до того.

— Ирма, мне нужна лаборатория. Настоящая лаборатория.

— Опять?..

— Я прошу тебя, Ирма. Ты знаешь, мне закрыты все дороги. Я могу рассчитывать только на тебя. Пожалуйста, не ёрничай. Мне нужна лаборатория!

— Зачем?

Она вздёрнула подбородок и уставилась на меня презрительно и иронично.

— Споры грибов, способные высушивать почву без всяких удобрений, вне зависимости от погоды и без участия человека.

— И где могут пригодиться такие грибы?

— Ты была на Нептунии до начала официального заселения?

Она пожала плечами, поджала губы... и вскрикнула.

— Новые колонии!

— Именно.

Мелкие планеты Системы, которые активно заселяли последние полвека, были почти идентичны по климатическим условиям. Почвы — всюду влажные, богатые нежелательной «мокрой» органикой, измученные бесконечными дождями, лишённые солей, минералов, скрепляющего слоя и прочих вещей, необходимых, чтобы строить на земле дома, выращивать хлеб и пасти скот. Чтобы решить эту проблему, правительство ставило над каждой планетой полупроницаемый купол, защищающий от дождя. За пять-шесть лет почва становилась относительно пригодной для внесения минеральных удобрений и скрепляющих веществ. Ещё через три года на ней можно было высевать самые простые, жилистые и выносливые культуры с цепкими длинными корнями. Только после этого почва начинала отдалённо напоминать земную, и планета была готова принять первых экологов и строителей.

На все эти процедуры правительство тратило десятки лет и миллиарды денег. Мои «изганники» были готовы справиться с задачей куда быстрей и дешевле. Зрачки у Ирмы расширились, и она смотрела на меня, зажав рот рукой.

— Мне нужно лаборатория, — повторил я. — И кроме тебя мне больше не к кому обратиться.

Она сглотнула, кивнула и сжала моё плечо.

— Я люблю тебя, Ирма, — словно проглотив что-то вязкое и горячее, произнёс я.

Она ещё раз кивнула и вышла из комнаты.

— Плутония, — выдохнула она, запирая дверь и бросая чёрную сумочку на банкетку. — Тебе подойдёт лаборатория на Плутонии?

Я вскочил с кресла.

— Как ты это сделала?!

— Агентурные связи, — усмехнулась она, опускаясь на стул. Я встал перед ней на колени и поцеловал руку.

— Ты — богиня, Ирма. И всё-таки — как? Кто дал разрешение? Когда я могу ехать?

— Путёвка на конец февраля. Виза — на месяц. На тебя и на меня. Мы едем в санаторий Плутонии — ты поправляешь здоровье, я сопровождаю. Лабораторию обеспечит мой старый друг. Имей в виду, у тебя будет не больше часа в день на протяжении марта... Затем возвращаемся на Землю.

Я смотрел на неё невидящими глазами, слыша словно издалека, лихорадочно просчитывая и строя планы.

— Цлава? Всё в порядке? — Её слова отдавались эхом; жена обхватила ладонями моё лицо и тревожно повторила: — Цлава? Тебе хватит этого времени?

— Да. Хватит, — зажмурившись, ответил я. Под закрытыми веками мелькали стеклянные чашки с препаратами, щёлкал перекидной календарь. — Должно хватить, Ирма. Ирма... Если существует на свете жена, идеальная для такого, как я, — это ты…

Она устало рассмеялась.

— Принеси воды, будь добр. Страшно хочется пить. Пришлось много разговаривать и убеждать…

Я смотрел, как она жадно пьёт подслащенную воду, как снимает с пальцев массивные кольца и складывает их в деревянную шкатулку. Думал: как мне повезло. Или не повезло — как посмотреть…

...Когда мы вошли в тесную двухместную каюту космического парома «И-станция», я вздрогнул: круглый запотевший иллюминатор вызвал неприятное дежавю. Пока Ирма раскладывала по полкам сумки и убирала в шкаф шерстяное платье, я боролся с тошнотой. Наконец она зажигала мягкие светильники под потолком. От света космос за окном словно погас; мне стало чуть легче.

— Что заказать на обед, Цлава?

— Слава? — растерянно переспросил я.

Жена расхохоталась.

— Может быть, и слава. Но позже. А пока обед. Я могу выбрать за тебя сама.

— Да, пожалуйста, — попросил я, откидываясь на спинку кровати. Жена вернулась пару минут спустя.

— Пюре из спирулины и кофе. Подойдёт?

— Отлично. — Я рассеянно обвёл глазами каюту. — Слушай! Оказывается, так хочется есть!

— Это нормально. Ты всё ещё человек, Цлава.

— Я всё ещё человек…

Пассажиры столпились на крытой разгрузочной палубе ещё до прилёта — каждый хотел пройти эко-контроль вперёд остальных. Было ужасно душно, Ирма обмахивалась брошюркой, которую кто-то забыл в каюте. Я сосредоточился на том, чтобы устоять в качке и не уронить сумок. Особенно беспокоился за обёрнутый непроницаемой плёнкой бокс с препаратами.

Ирма прошла рамку контроля без всяких проблем. Один за другим я подал ей чемоданы, рюкзак и её сумку. Последней поднял коробку с грибами. Но не успела жена взять её в руки, как по палубе рассыпался писклявый звон.

— Гражданин! — инспектор схватил меня за руку, намереваясь забрать коробку. — Гражданин! Что в этом ящике?

— Лабораторные препараты.

— Покажите!

Чувствуя, как сосёт под ложечкой, я вынул из коробки четыре плоских стеклянных шайбы. В питательном растворе плавали густо-синие звёздочки спор. Инспектор забрал одну шайбу и отошёл. Вернулся довольно скоро:

— Гражданин, несогласованный ввоз на Плутонию любых живых существ запрещён.

— Это не живые существа. Это всего лишь зародыши… грибы…

— Сожалею. Вы должны оставить их здесь.

— Нет!

— Тогда вам придётся купить обратный билет и вернуться на Луну. Мы не можем пропустить вас на Плутонию с таким грузом.

— Да как вы не понима…

— Цлава!

Ирма скрючилась, прижимая руки к лицу.

— Ирма! Ирма!

Грибы вылетели у меня из головы. Ирму колотила крупная дрожь, лицо было совершенно белым.

— Что с тобой! Врача!!

— Воды… — бормотала она, чуть не плача.

Я бросил все наши сумки и поволок её к уборным.

— Вещи, Цлава! — настойчиво бормотала она. — Наши вещи!

— Никуда не денутся вещи! Ирма! Смотри на меня! Сейчас… воды…

— Вещи! Забери! — стонала она. Я беспомощно оглянулся, но кто-то из инспекторов уже тащил следом все наши чемоданы, в том числе и коробку с препаратами.

Нас оставили в покое только в выложенной синим кафелем туалетной комнате. Ирма, сделав несколько больших глотков, перестала дрожать, на щёки вернулся румянец, но в глазах по-прежнему был лихорадочный блеск.

— Это, наверное, от духоты, — гладя её по волосам, прошептал я. — Потерпи немного...

Жена резко вывернулась из моих рук и бросилась к дверям. Щёлкнула замком.

— Ты видел, кто-то ещё заходил?

— Всё вышли… Мы одни. В чём дело? Как ты?

— Как думаешь, на что сработали рамки?

— На питательный раствор. Споры пока слишком малы, чтобы активировать эко-контроль.

— Хорошо. Доставай препараты, — потребовала она, расстёгивая на груди платье. — Ну! Быстро!

— Ирма! Ч-что ты делаешь?!

— Доставай!

Я подчинился и подал плоскую стеклянную шайбу. Она аккуратно раскрыла её над раковиной.

— В остальных образцы те же?

— Да…

— Зачем так много?

— На всякий случай. Если какие-то не переживут транспортировку.

— Ясно. Ладно. Ничего не поделаешь… Дай мне ещё один, а остальные выливай.

— Ирма!

Она тряхнула раскрытой шайбой, и вся жидкость с синим звёздочками спор вылилась на внутреннюю сторону её платья. Шерсть быстро впитала влагу, споры потемнели и слились с серебристо-серыми нитями.

— Если повезёт, доберёмся до лаборатории часа через полтора. Споры выживут?

— Да… — прошептал я. — Ирма… Ты гений.

— Пошли! Быстро!

Мы схватили чемоданы. Перед выходом из туалета она вернула на лицо растерянное выражение. Я подхватил её под руку, и мы поспешили к рамкам…

— Как вы, мадам? — встревоженно спросил инспектор.

— Гораздо лучше… Здесь просто так душно, — слабо ответила она. — Цлава, оставь ты эти препараты… Я хочу поскорее попасть в отель.

Я послушно оставил коробку с пустыми шайбами перед рамкой.

— Они будут утилизированы, — предупредил инспектор. Я кивнул, судорожно прижимая к себе жену, чтобы скрыть едва уловимый острый запах, исходящий от её платья.

К счастью, больше нас не задерживали. По гибкому, плохо пахнущему шлюзу мы перешли в космопорт Плутонии и сели в вагон наземного монорельса. В шумном составе, перекрывая грохот, она заговорила мне в ухо:

— Ты уверен? Всё ещё можно остановить… Один раз твой эксперимент уже привёл к ошибке планетарного масштаба...

Я молча смотрел на неё. Внешние раздражители словно отключились. Я видел только лицо жены в окружении бледных расплывчатых пятен.

— Но ведь ты не отказалась от меня. Значит, ты не считаешь это ошибкой.

— Я считаю, что честь учёному делает смелый эксперимент, а не скептическое разочарование, — ответила она, уже не таясь, и поцеловала меня в щёку впервые за всё время нашего супружества.

Я ожидал увидеть подсобку с минимумом оборудования и камерой мерцающего освещения для выращивания реагентов. Но лаборатория друга Ирмы оказалась шикарным комплексом, какого я не встречал и на Земле, не говоря о Нептунии. Оказывается, я успел соскучиться по этому особому запаху биолабораторий — стерильных ламп, нагретого металла, растворителя и озона...

— Вы от агента И? — окликнул взъерошенный парень в халате поверх футболки и джинсов.

— Д-да, — пробормотал я, вынимая стерильный пакет с шерстяным платьем Ирмы. Сама Ирма, в белой блузке и длинной зелёной юбке, вошла следом.

— Иринка! — воскликнул парень, вскакивая с вертящегося стула и бросаясь к моей жене. — Сколько лет!

— Тёма!

Они обнялись, и я испытал укол неведомого доселе неприятного чувства.

— Вот так сюрприз! Не думал, что ты прилетишь сама!

— Так уж вышло, — рассмеялась Ирма. — Знакомься, Тём. Мой муж, Вацлав Золь, эколог.

— Артём Ихонов, лаборант.

Мы пожали руки.

— Тёма, я тебе говорила, работа большая. И говорить о ней — никому. Вообще. Пока не станут известны результаты.

— А образцы, значит, на ткани? Оригинально... — пробормотал Артём, раскладывая платье на лабораторном столе. В помещении сразу запахло влажной шерстью и тем самым острым ароматом, который я ощутил ещё на пароме. — Вацлав, вы хотите сами участвовать в тестировании?

— Разумеется, — ответила за меня жена. — Но только в вечерние часы, Тёма. Днём и ночью придётся делать вид, что мы отдыхаем в санатории.

— Да-да, — кивнул Артём, вынимая из шкафа пинцеты, колбы и стеклянные чашки. — Давайте, скажем… в восемь вечера? Подойдёт? Где ваш санаторий?

— Площадь Плутоний-Икс.

— Ага, с транспортом проблем не будет. Если не будете опаздывать, сможете возвращаться туда к половине десятого.

— Прекрасно. Спасибо, Артём. — Мне почему-то очень хотелось скорее увести Ирму из этого места. — Мы пойдём, наверно. Ещё даже вещи не забрали у носильщиков. К тому же Ирма перенесла дорогу неважно…

Жена посмотрела на меня с удивлением. Я ещё раз рывком пожал руку Артёма и направился к выходу. Ирма, тепло попрощавшись, выбежала следом.

— Вацлав! — воскликнула она. — И это вся благодарность? Артём ради тебя рискует карьерой, если не жизнью!

— Я рискую большим, — проворчал я, не желая вступать в беседу. — Ирма, я устал. Поедем в номер.

Она взяла меня под руку, но демонстративно молчала всю дорогу до санатория.

...«Изгнанники» произвели фурор. Крохотные грибы позволили снизить затраты на колонизацию новых планет до такой степени, что экономика Системы переживала невиданный подъём. Репортёры кричали — это расцвет, пик благоденствия! Может, так оно и было — для Системы. Но не для меня.

Артём Ихонов присвоил моё открытие. А я не мог просто пойти и всё рассказать — иначе выяснилось бы, что я занимался тем, чем заниматься после суда мне было категорически запрещено.

За утренним чаем я узнал — Ихонов летит на Землю, чтобы предстать перед симпозиумом и получить заслуженную награду.

— Цлава, я должна встретиться с ним.

— Да хоть с чёртом.

— Тёмка… Ты восхитителен.

— Ты не считаешь, что я поступил бесчестно?

— Я считаю, честь учёному делает смелый эксперимент, а не скептическое разочарование.

— Но то, что я присвоил открытие твоего мужа…

— Бывшего мужа.

— Я… я боюсь как-то не так тебя понять, Ирка… Что ты хочешь сказать?..

— Я хочу быть с тобой.

Ирма задумчиво смотрела на старого друга прозрачными серебряными глазами. Потом полезла в сумку, достала приёмник и поставила на пол у дивана.

— Вдруг кто-то позвонит, а я не услышу.

Артём взял её руку:

— Ты серьёзно? Про… про нас?

— Да.

— Ира… Я очень ждал этих слов. С тех пор, как мы учились в Пражской Химшколе.

— О да, я помню! Ты ел этот отвратительный батон с томатами…

— А ты пила дешёвый аналог кофе.

— Ну, кофе я не разлюбила.

— А я не разлюбил тебя. Ира… Ты уверена, что сможешь быть рядом с человеком, присвоившим чужую славу?

— Это мучит тебя?

— Ужасно. Мне за тридцать, у меня уже нет времени достичь признания самому. А твой Золь — это был такой шанс… Я мучусь… Но я не жалею, Ира...

...Глубокой ночью, сидя в просторном пустом кафе, Ирма слушала, перематывала и вновь слушала записанное признание. Однажды она уже продала мужа. Чего больше это принесло ему, ей, Системе? Что ближе — благополучие далёких планет или конкретного человека?

Однажды она уже совершила эту ошибку планетарного масштаба. К счастью, её удалось искупить. А теперь?..

Если она огласит это признание, Артёма и Вацлава ждёт суд. Все проекты, связанные с «изгнанниками», будут заморожены, — после инцидента с Нептунией перед внедрением новых разработок подноготную авторов тщательно проверяют...

Заморозка проектов будет означать консервацию трёх десятков новых планет, где уже идёт процесс осушения почв. Это означает дестабилизацию экономики. Скорее всего, вернутся лимиты — на Земле уж точно. На продовольствие и на рождаемость… А ведь у неё только земное гражданство. Чтобы сделать другое, понадобится больше года...

За пластиковыми окнами кафе светало. Ирма набрала вызов, сжала и разжала кулаки, чтобы унять дрожь.

— Цлава? Еду домой. Скоро буду, только загляну по пути в банк.

Жена смотрела на меня покрасневшими, решительными глазами.

— У меня получилось.

— Его признание? Ирма! Дай, дай мне!

— Я спрятала запись в сейфе, — напряжённо ответила она. Даже не разулась — мы так и стояли в коридоре.

— Почему?!

— Цлава… Ты думал, к чему это приведёт? Если мы его опубликуем?

— Да. Думал! — раздражённо крикнул я. — В какой банк ты поместила запись? Едем сейчас же!

— Цлава, — прошептала Ирма. — Я прошу тебя… Я понимаю, у тебя украдена колоссальная слава… В тот раз ты остался в опале, в этот раз — в тени. Но…

— Пусть будет кризис во всей Системе! Пусть заморозят все планеты с грибами и проверяют сколько хотят! Да, это будет долго, но в конце концов они не найдут причин отклонить мой проект! Пусть судят и меня, и это твоего Ихонова, но я хочу, хочу, чтобы моё имя осталось в веках! Разве я этого не заслужил?!

Она тихо произнесла:

— Но тогда на Земле вернутся лимиты… Лет на десять, как минимум...

— Ну и пусть!

Ирма смотрела на меня, как будто на что-то решаясь. Наконец закусила губу и выплюнула:

— Ладно. После обеда я заберу запись из сейфа. А пока…

Я не дал ей договорить.

Чувствуя, как усиливается тошнота, Агент И доехала до отделения банка. Пройдя идентификацию, получила контейнер с записью и отчётливо поняла, что ей не добежать до кабинки. Её стошнило прямо в комнате, где стоял сейф.

...Оставалось в лучшем случае семь месяцев. Ей не успеть оформить другого гражданства. На Земле заставят сделать аборт.

Ирма как будто издалека услышала свой собственный голос — фразу, сказанную Вацлаву, кажется, тысячу лет назад:

— У меня не будет троих. Только один и только с первого раза. Аборт делать нельзя.

Она купила дешёвую синюю зажигалку и вернулась в кафе, в котором провела всю ночь. В тесной вонючей кабинке разломила чип с записью признания пополам. Огонёк лизнул место разлома, пластик занялся быстро; металл плавился чуть дольше.

Обжигаясь, она кончиками пальцев держала чип над унитазом. Застывая на лету, золотистые капли звонко шлёпались в фарфоровую чашу. Когда от записи остались только хлопья пепла, Ирма спустила воду.

...Мы назвали сына Петром. К пяти годам он всё ещё не дотягивал до нормальной массы. С Петькой на руках Ирма стояла у панорамного стекла в холле съёмной квартиры на Сатуре.

Всюду, сколько хватало глаз, расстилались колонии грибов. Шевелящаяся искристая масса покрыла рыбную ферму и металлический завод, плантации и продуктовые склады. Мальчик смеялся, глядя на густые синие звёзды, стелющиеся по земле. К западу от города солдаты сражались с грибами за воздуховоды — следовало удерживать их до тех пор, пока эвакуация с планеты не завершится полностью.

Мы улетали в числе последних. Ждать корабль оставалось несколько часов.

Я коснулся её плеча.

— Надо подняться выше. Они могут захватить наш этаж раньше, чем прилетит эвакуатор.

Жена кивнула. Мы поднялись на самую крышу, где уже толпились те немногие, кто ещё остался в доме. Соседи обсуждали последние сводки.

— Племяшка с Марсеи написал — их ещё вчера эвакуировали. Говорит, там уже живого места не осталось, всюду кишат грибы.

— Ладно хоть на Земле их нет...

— Мне больше интересно, куда Земля денет столько мигрантов?

— Я бы сюда этого Ихонова забросил! На прокорм грибам! Это ж постараться надо — в одиночку завалить пол-Системы!

Я беспомощно посмотрел на жену. Ирма — с некоторых пор она не терпела тишины — протянула наушник, настроив приёмник на какую-то классическую волну. Я знаю, она хотела отвлечь меня от чужих фраз. Но «Оду к радости» прервал выпуск новостей, всегда транслировавшийся по всем частотам. Диктор бесстрастно чеканил:

— За последние сутки грибы-иссушители, известные под названием «изгнанники», заполнили площадь в триста миллиардов квадратных километров. Власти ищут способ остановить размножение. По прогнозам экологов, ни одну колонию, на которой высажены «изгнанники», сохранить не удастся. Плутонийца Артёма Ихонова, который вывел данный сорт грибов, СМИ уже окрестили учёным, совершившим ошибку планетарного масштаба...

Последняя печаль (антиутопия, фэнтези)

Я вышел из доков, выковыривая из-под ногтей чешую: русалки постоянно линяли. Завскладом воровал русалочьи капсулы с кальцием, а ловить рыбу было негде — в акватории давно всю переловили. Экран браслета молчал. Я собирался свериться с ним позже — сегодня печалей вышло три, но одна из них тянула на все десять: Зое грозила беда.

Я уселся за привычный стол в углу «Рыбёшки». Кожу на запястьях стягивало сухостью, лицо жгло от соли, но идти к умывальнику не было сил. Зажмурился. Услышав шаги подавальщицы, буркнул:

— Воблу с крупной солью.

— Что будете пить?

— Аранчату.

Я всё-таки открыл глаза. На мгновение показалось, что у подавальщицы лицо моей русалки.

Когда на стол с грохотом опустились две миски, я дёрнул рукой, активируя браслет. Перед тем, как взглянуть на цифру, сделал глоток из запотевшей кружки.

Аранчата обожгла горло и полилась через нос. Кашляя, брызгая ледяными каплями, я смотрел на экран браслета. Один.

Быть такого не может. Сбой. Показалось.

Один!

Да, счётчики печалей сбиваются, но такое бывает раз на миллион!

Это всё за мой план.

Но ведь я не успел ничего сделать! Я даже не рассказал ей ничего!

«Но ты хотел сделать»...

Я закусил костяшки пальцев и снова посмотрел на браслет. Проклятая единица. Ещё вчера было за тысячу… Это могло значить только одно. Ещё одно печальное событие — и мне конец.

Дождавшись ночи, я погасил свет и покинул дом. По каменистым приморским улочкам раскатывалось эхо; где-то играли бродячие музыканты, тонко и шумно звенел прибой. Я шёл, думая, как ловко ступают ноги; как аккуратно и ладно лежат вдоль тела руки, как цепко держат папиросу пальцы. Воздух был сладким, а в мелких лужицах искрились огни. Из ночного кафе тянуло жареной на гриле чукой. Я трусливо улыбался, прося, чтобы последняя печаль не дотянулась до меня прежде, чем я успею выпустить Зою. Что это будет? Сердечный приступ, нападение, авария? И почему, почему же сбился счётчик?.. Я был уверен, что впереди ещё столько лет… Хотя бы пять. Хотя бы год!

***

Я жалел Зою — она маялась редкой русалочьей хворью. Она была слаба, плохо плавала и не могла очищать жабрами столько кубометров воды, сколько предписывал норматив. Каждый квартал я подделывал цифры и выписывал ей надбавки кальция. Другое дело, что они никогда не доходили — ни до Зои, ни до других русалок нашей акватории. Но моя подопечная получала кальций иначе: я приносил ей семена кунжута, миндаль и салат, и она лакомилась, выбравшись на гладкие доски. На её коже блестели капли, а волосы, даже мокрые, были светлыми, такими же прозрачными, как пальцы, ресницы и глаза. Я смотрел, как преломлённый волной луч играет на русалочьих ключицах, и думал, что когда-нибудь наберусь смелости отпустить её.

Зоя, смеясь, звенела ракушками с городского пляжа и полировала перламутрово-серый хвост щёткой из ближайшего хозяйственного магазина. По уставу русалкам каждый квартал выдавали средства личной гигиены: щётки, полироль, фильтры для жабр. Но не в нашей акватории...

— Как ты сюда попала? — спросил я однажды, глядя, как она раскладывает ракушки по ямкам в песке.

Зоя вскинула голову и сощурилась от брызнувшего через решётки солнца. Волосы в лучах засверкали золотисто-рыжим.

— Как и все. Поймали в Средних водах.

— Что ж ты там делала-то, так далеко от дома?..

— А что делают ваши дети, когда убегают за гаражи и в заброшенные посёлки?

Немудрено, что она знала об этом: по общему коридору, куда выходили ворота аквариумов, сновали техники, портовики, практиканты и ветеринары со всего Ривберга. Конечно, вся эта публика не упускала случая посплетничать, так что Зоя, как и другие русалки, знала обо всех делах «ногоходящих».

«Ногоходящие». Косноязычно, но для добрых, наивных, глуповатых русалок чем проще — тем лучше.

Как-то Зоя спросила, что за браслеты носят все служащие доков.

— Не только доков. Их носят все лю... ногоходящие. Цифры на браслетах показывают, сколько печалей каждому осталось в жизни.

Русалка задумалась. Намотала на палец белёсую прядь — в тени её волосы напоминали пену из крохотных пузырьков.

— И откуда же браслет знает, сколько печалей тебе осталось?

— Не браслет. Чип. Вот тут. — Я дотронулся пальцем до её плеча, Зоя вздрогнула и отодвинулась. На досках осталось несколько серых чешуек.

Той ночью я всё думал, что кожа у неё холодная и очень гладкая — такой не бывает у земных женщин. Машинально обхватил руками плечи; все в мурашках. Подтянул одеяло и, барабаня пальцами по левому предплечью, впервые задумался: а что, если вытащить чип? Наверняка это будет больно; может быть, даже смертельно. Но что, если?..

Крамольная мысль отпустила к рассвету, но уже следующей ночью вернулась вновь. Я выбил пропуск (повезло — всё ещё числился научным сотрудником), поднял статьи в городском архиве. Выяснил, что таких случаев — чтобы кто-то вынул чип и жил без печалей — история не знала. Но сведений о том, как всё устроено, я почерпнул достаточно, и по-прежнему не верил, что догадался об этом первым. Наверняка кто-то уже пытался… Наверняка кто-то даже освободился от этого чёрного каучукового ремешка, облегающего запястье...

Чуть позже, в разделе не прошедших защиту кандидатских я нашёл ответ: лимитирующий фактор. Ни раздробить, ни расплавить, ни как-либо ещё уничтожить чип или сердцевину браслета не представлялось возможным. Но можно было разорвать их связь — правда, для этого требовалось забросить то либо другое в ближний космос или в Глубинные воды. Вряд ли у кого-то на Земле была возможность сделать это...

Но у меня-то была. Я мог выковырять из плеча этот датчик. Отдать Зое. Отпустить её, попросить уплыть далеко-далеко. А мог просто незаметно прицепить чип к хвосту, а потом открыть шлюз в море. Я знал, она поплывёт домой…

— ...Я принёс тебе кое-что. Надеюсь, понравится.

Русалка, плеснув, подплыла к самым доскам. Я опустился на корточки, протянул ей полотенце и толстую цветную книгу. Зоя вытерла руки, осторожно взяла том, стараясь, чтобы капли с волос не намочили глянцевые страницы.

— Оби-татели глу-бин, — по складам прочла она. — Что это?

— Морская энциклопедия. Я подумал, тебе будет любопытно...

Зоя раскрыла книгу посередине. Несколько секунд вглядывалась в бирюзовую панораму подводного царства, а потом вдруг расплакалась.

— Ты чего? — растерялся я. — Зой?..

Она помотала головой — капли всё-таки упали на страницу, и бумага вспухла мелкими бугорками. Зоя провела пальцем по извилистому хвосту морского конька.

— Мне подарили такого в детстве. Звали Жужетта... Когда он был маленьким, мама разрешала брать с собой в постель...

— Питомец, что ли? — казня себя за бестактность, пробормотал я. Зоя не ответила. Касалась то одного, то другого морского существа, ласково гладила серебристый песок и завитки водорослей.

— А вот таких бабушка разводила, — шепнула она, тронув ногтем красную морскую звезду и тут же отдёрнув руку. — Целая колония была у стены… Жгутся...

Когда я хотел забрать у неё книгу, Зоя впилась пальцами в обложку и умоляюще попросила:

— Оставь! Оставь, пожалуйста!

Я ушёл, а наутро энциклопедия ждала меня на досках — расплывшаяся, разбухшая от воды. Зоя плескалась где-то у самого шлюза. Она долго не откликалась на зов, а когда приплыла, равнодушно посмотрела на пакет с кунжутными семенами и сунула мне в руки кулёк свежей чешуи. Чешуек было мало и с каждым днём становилось всё меньше — это видели мы оба. Но я по-прежнему приписывал цифры в отчётах, и имя Зои ещё ни разу не попало в списки на утилизацию.

Всё так же молча она позволила поменять жабровые фильтры и выпила выписанную ветеринаром болтушку. Я пытался её разговорить — напрасно. Только скользнув обратно в воду и почти скрывшись под мутной, в серебристых разводах плёнкой, Зоя шепнула:

— Спасибо за книгу. Как будто побывала дома...

...Я был уверен: если отпустить её, она поплывёт домой. А дом у русалок один: Глубинные воды. Там, куда человеку не добраться. Там, где толща воды перекрывает сигнал печального чипа.

Единственное, что удерживало меня от задуманного, — страх. Я боялся, что не просто скину свои печали, но передам их Зое.

Я не хотел, чтобы моей русалке было плохо, но всё-таки тихой, беспечальной жизни хотел больше. Может быть, я был наказан именно за это греховное желание; может быть, чип уловил мои мысли и сбил счёт, вплотную приблизив конец.

***

О проверке шептались все. Говорили, что новый Морской комиссар настроен решительно, что он положит конец рабскому труду русалок, кражам и дутым отчётам. Это было хорошей новостью для тех, кто мог производить достаточно чешуи и очищать жабрами достаточно воды. И плохой — для тех, кто не мог. Для таких, как я.

Я знала, что Рыбак врёт другим, чтобы защитить меня. Он часто дремал на досках в моём аквариуме, и я могла украсть ключ от шлюза в любой из таких дней. Но здесь, в акватории, у меня было вволю еды, здесь не было каракатиц и чернильных тварей, сетей и гарпунов, целившихся в хвост. А там, в море, меня ждала смерть; мне не доплыть до Глубинных вод. Но эта проверка и Морской комиссар… Я знала, что наступают последние тихие дни, и хотела хоть чем-то отблагодарить Рыбака. Он говорил, что печали кроются в браслете и чипе. Что ж, достать чип я не могу. А вот забрать и далеко-далеко спрятать браслет...

Когда Рыбак уснул, скрючившись на досках, я стянула с его руки плотный чёрный ремешок. Было больно — ногоходящие очень горячие, их кожа жжёт. Достать из кармана ключ оказалось легче, хотя даже сквозь штанину от тела Рыбака шло слабое тепло.

После осталось самое сложное: надеть на него другой браслет, чтобы он не догадался обо всём слишком рано, и я успела уплыть… Я прятала чёрный жгутик с металлическим кругляшком экрана с тех пор, как в моём аквариуме умер старый техник — захлебнулся, упав в воду, а я не сумела вытащить. Его экран показывал единицу. Видимо, тот, кто создавал эти браслеты, считал, что смерть — последняя, бесконечная печаль. Как наивны эти ногоходящие...

Я бы хотела попрощаться с Рыбаком, но если рассказать ему обо всём, он, наверное, заберёт ключ и вернёт свой браслет. Однажды всё равно придёт день прощаться — так пусть это будет сегодня. Хотела бы я заранее исчерпать и другие горести...

***

Я стоял перед входом в доки и перебирал в голове: что позабыл? Что ещё могу сделать? Почти все деньги я отослал Майке; очень хотел позвонить по видеосвязи, но знал, что вместо неё увижу на экране Зою. Это было бы страшно: увидеть русалку в своей дочери...

Остатки сбережений завернул в записку знакомому из соседних доков. Может быть, он согласится позаботиться о Зое — сколько она протянет. С учётом будущей комиссии, конец придёт совсем скоро...

...Кажется, всё.

В акватории плескали волны, по стенам вились белёсые перламутровые блики. Свет не горел, и я никак не мог различить в мрачном, глубоком аквариуме мою русалку.

Пахло хлоркой и прелой чешуей; разувшись, я подошёл к воде. Ворота шлюза терялись в густой мгле — как будто кто-то затушевал всё вокруг свежими чернилами.

— Зоя!

Аквариум ответил мягким, пустым плеском — как смотрит умалишённый.

— Зоя?..

Волны плескались о доски бессмысленно и ласково. Я сел, опустив ноги в воду и изо всех сил вглядываясь во тьму.

— Зоя…

Я испугался жалости, прозвучавшей в этом коротком зове. Так вот какая она, последняя печаль. За русалкой пришли, пока меня не было. Решили подчистить перед комиссией все хвосты.

Значит, конец наступит вот-вот.

Чтобы не испугаться, не растерять решимости, я бросился в воду прямо так: в рабочих штанах, в куртке, которая сразу же надулась, мешая грести. Я отталкивал волны, прорываясь к шлюзу. Почему он открыт?.. Ах да, после того, как русалку утилизируют, аквариум подлежит дезинфекции, а для этого сливают воду…

Оказавшись в море, я на миг опьянел от безбрежной красоты: надо мной раскинулось небо, бархатное, густое, усыпанное жемчугом. Позади сиял Ривберг. Мелькали, переливались, огни трамваев, мигали веера маяков и вышек. Шум почти не долетал, а когда я отплыл на несколько сот метров, город скрылся за гребнем доков. Осталось только небо, звёзды и мерный, обволакивающий плеск волн.

Когда руки начали неметь, я перевернулся на спину и лежал так минуту-другую, отдыхая, глядя ввысь. Русалки наивны — Зоя так ничего и не поняла; считала, что все печали спрятаны в браслете. Впрочем, люди наивны не менее: я ведь тоже уверен, что печали спрятаны в чипе… Что, если это не так?

Впрочем, какая разница — теперь.

Я погладил левое плечо. В глазах рябило от усталости и мерного блеска волн. Я увидел рядом Зою — совсем как наяву: светлокудрую, задумчивую и лёгкую, как сама вода...

А потом — надвинулась тьма.

Так начинается смерть?.. Нет. Всего лишь высокий борт поискового траулера.

...Я пришёл в себя на палубе, под тем же звёздным небом. С усилием выплюнул соль; тело казалось резиновым, как будто вытащили все кости. Я рывком подтащил руку к глазам и посмотрел на браслет. По-прежнему единица…

Почему?..

— Вот и снова на этом свете, голубчик, — улыбнулся склонившийся надо мной мужчина.

— Гд… гх... — Прокашлялся, проглотил солёную слюну, выговорил: — Где я?

— На борту «Марибозы».

Я вытаращил глаза. «Марибоза»? Здесь? С каких пор суда Океании заплывают в наши воды?

— Если на вас наткнутся корабли Ривберга, вам конец, — прохрипел я.

— Корабль экранирован, — ответил мужчина. — А вам не следует так волноваться.

— Зачем вы тут?

Я приподнялся на локте; голова слегка закружилась.

— Ну, ну, без резких движений, голубчик! Поступил сигнал, что из здешних доков пропала русалка. Этот сегмент Средних вод смежен с акваторией Океании, а «Марибоза» — самое маневренное поисковое судно… Вы наверняка слышали, что в Океании дефицит русалок. Мы решили не пренебрегать удачным случаем.

— Пропала… русалка?..

Мужчина нетерпеливо кивнул.

— Мы, к сожалению, не можем вернуться в порт сейчас же. Вам придётся пробыть на борту до тех пор, пока мы её не отыщем...

— А что потом?

— Высадим вас в Океании, а там обратитесь в мигрантскую службу, и…

— Да не со мной! С русалкой!

— А-а. Русалка поступит в океанариум, конечно.

Я откинулся на холодные доски палубы и закрыл глаза. В голове всё ещё гудело — наверное, наглотался воды, — но через минуту я уже знал, что делать.

На востоке занималась заря.

Как только на океан вновь опустилась ночь, я пробрался на нижний уровень и разблокировал упоры шлюпки. Она скользнула в воду почти без всплеска. Зябко, свежо пахнуло озоном и йодом. Я вскочил на борт; качнулось деревянное дно.

С километр отплывал на вёслах, чтобы не привлечь вахтенных рокотом мотора. Когда огни «Марибозы» скрылись за поднимавшимися выше и выше валами, я включил фонарь и направил его прямо в глубину.

На браслете по-прежнему стояла единица. Но я точно знал, что последняя печаль уже случилась — а я так и не погиб. Это значит, больше горестей не осталось. И, значит, Зоя обязательно приплывёт на свет.

Лизавета. Петля (НФ, драма)

Часть I. Лиза

Милая моя. Милая моя. Милая моя Лизавета.

Егор сидел на ковре перед разложенной доской, плечом чувствуя колени Лизы. Она, задумчиво подперев голову, глядела на фигуры. Пахло от неё, как всегда, летним лугом — васильками, пижмой, прохладной рекой.

Лиза потянулась к ферзю, задев хохолок на макушке Егора. Егор дёрнулся, резко оглянулся. Лиза быстро, рассеянно улыбнулась и двинула пешку.

— Шах.

Снова улыбнулась — шире, задорней, лучики разбежались вокруг глаз:

— И мат!

Ежов хмыкнул, скрывая за усмешкой смущение.

— Лиза, — сгребая с доски фигуры, проговорил он. — У меня для вас подарок. Я думаю, это должно понравиться вашей любознательной, пытливой натуре…

Она рассмеялась, опустилась рядом с ним на колени и одёрнула голубую юбку.

— Оставь этот тон, Горик. Я себя чувствую престарелой тётушкой!

Егор, хмурясь, подтянул свой горбатый ранец и вытащил жёлтую, аккуратно подклеенную книгу. «Занимательная комбинаторика», значилось на обложке.

— С Днём Рождения… Лиза. Желаю здоровья и успеха в личной жизни, — краснея от своего косноязычия, выговорил Ежов.

— Ух ты! От сердца, поди, отрываешь?

Сделав вид, что не замечает его пунцовых ушей и щёк, Лиза наугад раскрыла «Комбинаторику», провела пальцем по строке, пошевелила губами. Наконец, выждав время, достаточное, чтобы с Егорова лица схлынула краска, подняла голову:

— Горик, спасибо. Это чудесный подарок. Вот только… ты не обижайся, ладно? У меня такая книга была в выпускном классе. Оставь, тебе больше пригодится... А я, — спеша перебить смущение и досаду Егора, торопливо полезла в сумочку Лиза, — а я тебе напишу название другой книги… Очень хорошей. Если тебе нравится «Комбинаторика», то и эта придётся по душе.

Чувствуя в носу предательскую горячую щекотку, Егор, не шевелясь, пристально глядел, как тонкая Лизина рука выводит на нежно-зелёном листе записной книжки едва разборчивое «Криптография».

— За этой наукой будущее. Попроси отца, чтобы заехал к Седлецкой, у неё должна быть.

Лиза сложила бумажку вдвое и протянула Егору. Тот осторожно принял лист, коснувшись кончиков прохладных, длинных лизиных пальцев. Спрятал за манжет. Поздно вечером, когда Лиза уехала, и дом затих, Ежов устроился за столом и вытащил, наконец, заветную бумажку. Криптография как наука в эту минуту интересовала его мало. Зато он долго вглядывался в завитки, в разорванное колечко у «ф» и сплюснутый кружок у «я», вспоминал, как Лиза водила по листу рукой, подносил его к лицу, вдыхая островатый запах чернил и слабый-слабый, почти уже улетевший аромат черносмородиновых духов.

В гимназии дело шло туго, особенно после перевода в старший класс. Призрак осеннего свидания с Лизаветой осунулся и побледнел, а впереди, до самого лета, разлеглись одни только бесконечные уроки, на которых не было ничего похожего ни на совершенные в своей логике шахматы, ни на загадочные инварианты, ни, тем более, на волшебную, тонкую и коварную, как искусная любовница, криптографию. Эта смелая метафора, в сочетании с мыслями о Лизе, заставляла Егора краснеть, одёргивать рукава и наглухо застёгивать гимназический мундир.

До апреля, долженствующего принести хоть какие-то надежды, оставалось два долгих, тоскливых и грязных месяца. И если март был ярок хотя бы чернотой проталин, то февраль являл собой откровенную слякоть. Егору казалось, что его протягивают через узкий, тугой шланг — так, что сплющивает по всем фронтам и закладывает уши. Несколько раз он порывался написать Лизе и даже обманом выведал у матери адрес, но всякий раз садясь с этим за стол, Егор поднимал глаза и встречал в стекле своё отражение — вихрастое, мелкое, со вздёрнутым носом, несимметрично и некрасиво усыпанным веснушками — будто швырнули в лицо подсолнечной шелухи. Коротко и зло фыркнув, Егор, стыдясь себя, откладывал бумагу, в которой раз говоря: я объяснюсь с ней в следующую встречу. Непременно.

А чтобы сократить время до этой встречи, Ежов смастерил простенькую, но действенную Сжимку. В первой своей версии она умела лишь сокращать томительные минуты школьных уроков. Но через неделю доработки Сжимка уже прожёвывала целые дни — требовалось только, чтобы никто в это время на Егора пристально не смотрел, особенно мать: уж она бы заметила и отсутствующий взгляд, и ниточку слюны на подбородке. Сжимка сэкономила Ежову немало часов; будни в гимназии пролетали, как весенние пичуги, а выходные он самозабвенно посвящал криптографии, новым изобретениям и экспериментам.

Но всему приходит конец — сошли и февраль, и март, и рыхлый и грязный снег. На косогоре за домом высыпала мать-и-мачеха, чёрные зимние веснушки порыжели, оповещая о скором солнце, а от полей, из-за далёкой, непаханной ещё полосы, потянуло, наконец (а может, Егору лишь показалось), дымом, васильками, пижмой и пробуждающейся, звенящей рекой.

Летняя встреча настала внезапно — Егор даже не успел испугаться; Лизу ждали к концу сенокоса, а приехала она в самом начале июля, к маминым именинам. Весь день они с матерью просидели в беседке, вспоминая курсисток, вредного начальника и приёмы шитья; Лиза четвёртую зиму посещала благотворительные рукодельные вечера, которые устраивала мать Егора. Она сдружилась с Лизаветой, когда та вместе с бабушкой на лето поселилась в соседней даче. Тем, первым летом Лиза то и дело бегала в лавку за свечами и керосином, ездила в город за свежим бельём и средством от плесени — а Егор украдкой, жадно и ежедневно глядел из окна на её лёгонькую карету, на васильковое платье и воздушные, светлые волосы под вышитой косынкой.

Это лето Лиза снова думала провести на старой даче — но теперь одна и только наездами. Бабушка осталась в столице, променяв прелесть имения на возможность продолжать выходы в свет.

Узнав обо всём этом за завтраком на следующий после приезда Лизы день, Егор со сладкой досадой заметил, как невпопад, неровно забилось сердце. Два месяца рядом с Лизой — больше того, два месяца, свободных от гимназии, шестьдесят дней, которые он может посвятить одним только мечтам, волшебное воплощение которых сейчас, должно быть, завтракает в соседнем доме, всего в какой-то сотне шагов...

Эта мысль подбросила, сорвала и потащила прочь, как могучий вихрь.

— Куда ты? — позвала вдогонку мать.

— Поздороваюсь с Лизой! — крикнул Егор уже с террасы, выскочил за калитку и перешёл на бег.

Соседний дом и вправду выглядел обитаемым: простояв всю зиму с заколоченными ставнями, теперь он блестел вымытыми стёклами и пах мятным чаем, дверь в сени была отворена, а изнутри неслось мягкое шипение граммофона.

— Лиза? — облизывая пересохшие губы, крикнул Егор. — Лиза?

Голос осип, дыхание сбилось, а пальцы онемели. Ежов застыл, стараясь сообразить, достаточно ли громко он позвал, услышала ли она, сколько ждать, войти или повернуться, бежать…

— Горик? — раздалось со двора. — Егорка! Ну, здравствуй! Здравствуй, дружок мой!

Она вынырнула из-за зарослей сирени и крапивы, раскрасневшаяся, взъерошенная, совсем не изменившаяся с зимы. Через плечо у неё было перекинуто полотенце, а на шее болталась верёвка с прищепками.

— Не обнимаю — руки мыльные, — засмеялась Лиза, стряхивая с пальцев пену. В воздух полетели мелкие цветные пузырьки, они закружились на сочно-зелёных листьях сирени и полопались с хрустальным звоном, с запахом сладким и золотым, от которого у Егора закружилась голова и куда-то схлынули все силы.

— Мне немного закончить — видишь, горничная осталась с бабушкой, ко мне приедет только на неделе… Приходится самой, — кивая за дом, где ветер раскачивал пёстрые лоскуты полотенец и шифоновых шарфов, объяснила Лиза. — Ты заходи, заходи. Я сейчас тоже, только умоюсь. И будем пить чай.

Не чуя ног, Егор прошёл в сени. Непослушными пальцами наладил граммофон и с удивлением узнал «Метель», игравшую в гимназической зале, когда вручали аттестаты выпускникам. Страшно подумать: ещё полгода — и это предстоит ему самому. Да, выпускной класс Сжимкой не проведёшь, придётся заниматься… Но будущая зима, унылая, снежная и слепая, меркла перед сегодняшним днём, перед пышным летом, полным солнца, зелени, птичьего щебета, запаха васильков...

Это были месяцы купания, катания в лодке, беготни наперегонки с собаками — ветер ловко надувал её летящие шарфы и кофточки, развевал белые волосы. Несмотря на то, что Лиза приезжала только по будням, они успевали заглянуть на сенокос, побывать на заливных лугах, где сладко цвёл иван-чай, насобирать в лесу ягод, позднее — грибов, а потом, на горячем исходе дня, ворваться в хлебную лавку, купить каравай, золотисто-коричневый, хрустящий, похожий на закатное солнце, и съесть его, запивая молоком, у ней на чердаке, среди пыльных и брошенных голубиных гнёзд, стропил и косо падающих вечерних лучей. Бывало, Лиза приходила к Ежовым, и втроём с матерью они подолгу засиживались на террасе за вечерним кофе (который Егор ненавидел, но пил, чтобы не выглядеть ребячливо), за твистом или мушкой, за разговорами, воспоминаниями, даже гаданиями — он с трепетом заглядывал в глубокую чашку, всматриваясь в застывшие на воде извивы воска...

Засыпая, очарованный, тревожный, Егор изо дня в день твердил: завтра. Непременно завтра.

В те дни, когда Лиза оставалась в городе, он, млея, садился за учебники. Узнав, что она собирается на Высшие женские курсы и, следовательно, остаётся в дома, а не едет ни на воды, ни в заграничный пансион, Ежов с отчаянной решимостью нырнул в учёбу, чтобы обязательно поступить в столицу, а не отправляться по протекции отца в Бонн сразу после выпускного класса. Теперь он находил в гимназических учебниках даже некоторую прелесть — особенно его волновали тригонометрия и механика, такие безупречно-ясные, по неведомому, нерегулируемому щелчку раскладывавшиеся по полочкам и открывавшие чёткий, светлый, полностью укомплектованный и бесконечно упорядоченный путь в мир высших изобретений.

Солнце катилось по горячему небосводу, золотя её кожу, травы наливались соком, «завтра» откладывалось вновь и вновь... А потом, как обрыв, пришла ледяная осень, кони, фыркая, встали, и в пропасть из-под копыт с перезвоном драгоценных камней полетели комья грязи и куски холодной, перепаханной на зиму земли.

Лиза сообщила, что будет на даче всю неделю — нужно привести дом в порядок, обиходить двор, рассчитать временных рабочих, — а потом уедет уже до следующего лета и разве что с подругам нагрянет с ночёвкой к концу сентября — по грибы.

Всё кругом померкло. Берёзы стояли уже не в золотом платье, а в буром тулупе. Ручей ёжился и шипел. Сам Егор тоже ёжился, молча разглядывая Лизу — она единственная в этом разом потускневшем мире источала свет, пахла летом, васильками, краюхой хлеба и чёрной смородиной.

— И что ж теперь? — хотел сказать он хмуро и решительно. Но голос подвёл, и Ежов только тонко пробормотал:

— Я буду скучать по вам, Лизавета.

— Опять «Лизавета»! — возмутилась она, подошла и крепко, двумя руками, пожала его руку. — Спасибо за чудесные деньки, Горик. Обязательно зимой заезжайте к нам с Катериной Антоновной. И на Рождество обязательно. На Курсах хотят устраивать бал — куда я без кавалера?

Егора обожгло и тотчас окатило звонкой ледяной водой. Кавалер... Это она про него?

— Приезжайте, приезжайте, — серьёзно говорила Лиза. — Непременно. А теперь пора раскланяться, мне ещё рассчитать садовника…

Она отпустила его руки, но не ушла, и Егор замер, не зная, что предпринять. Секунды убегали, как песок сквозь пальцы, совсем как когда они строили замки на косе у реки. Глаза у Лизы сузились и потемнели. Она будто тоже чего-то ждала, не прогоняла. Хотела сказать — что ж ты не уходишь? Но не говорила.

Егор повернулся и деревянно вышел в сени. Ночью он всерьёз думал о том, чтобы создать приспособление, которое ловко объяснялось бы в чувствах. В полудрёме даже нарисовал в голове схему, но всё никак не ладилось, не хватало какой-то детали — такая штука была посложней Сжимки…

Утро выдалось ещё серей и холодней, чем накануне. Ежов проснулся рано, спустился в столовую — на террасе уже не завтракали, зябко. Мать сидела за ненакрытым столом с чашкой кофе. Рассеянно кивнула, качнув высокой причёской.

— Рано уехали.

— Кто?

— Лиза. Ещё затемно пригнали бричку из города, погрузили всё и уехали.

От того, что Лиза не зашла попрощаться (а он так рассчитывал на эту решительную минуту!) у Егора во рту стало сухо и кисло.

— Садись. Выпьешь кофе, Егорушка?

— Нет, — отрезал он, быстро поцеловал мать в щёку и вышел в сад. Долго стоял, глядя в белёсое небо, потом гонял по лужайке тополиные листья. Уехала… Искушение забиться к себе, завести Сжимку и тихонько просидеть до самого конца сентября, было огромно. Но, даже не взглянув в глубокий ящик со своими механическими игрушками, Егор сел за стол и придвинул сборник стереометрических задач.

К концу сентября долгие прогулки с блужданием по мокрому лесу совершили суперпозицию, вылившуюся в затяжную, тяжёлую простуду. Мысля цветно и объёмно в жарком коконе одеял, Егор однажды как будто услышал за дверью голос Лизы и даже встал, но несколько шагов выжали досуха, и позже мать нашла его на полу комнаты, синающим в кулаках влажную от пота простынь и бормочущим: сегодня… сегодня…

Грибная встреча бесславно накрылась болезнью, оставалось ждать только Рождества, выпускного вечера в гимназии и того таинственного бала, устраиваемого Высшими курсами. Егор с замиранием сердца размышлял — всерьёз ли она говорила? Годен ли он? Не привиделось ли ему всё это? Он включал в тёмной комнате свет и вставал перед стеклом, отражавшим его, как зеркало: за лето, конечно, подрос, слегка раздался в плечах, но эти прыщи, и щетина… Надо будет увязаться с отцом в город, когда тот поедет в присутствие. Или с матерью, когда отправится к модистке. Попроситься в парикмахерскую, чтобы подстригли не под горшок…

— Попроситься! — с досадой и раздражением крикнул стеклу Егор. Как будто он малец, без материнской юбки ни шагу… Он подошёл к окну, рывком сдвинул шторы, погасил свет и упал на кровать. Досадливые мысли долго не отпускали, но он привычно вызвал летние воспоминания, и постепенно золотистый от солнца Лизин силуэт вытеснил желчный зуд. Егор задремал, сонно размышляя о новогоднем бале, о том, как всё сложится исключительно удачно, а после, чуть погодя, на выпускном вечере, она будет смотреть на него, сияя, и, может быть, подарит цветы или книгу, как в его детские годы, когда Лиза казалась такой взрослой, такой стремительной и мудрой, а разница в пять лет между ними казалась настоящей пропастью...

Стукнула дверь, из коридора пробился слабый луч.

— Егорка?.. — шёпотом позвала мать. Егор хотел было притвориться, что спит, но, думая о Лизе, вдруг почувствовал такую нежность, что вскочил, бросился к матери и обнял, вдыхая знакомый, тысячу раз нюханный, но неизменно ласковый и тёплый аромат.

— Что ты, Егорка? — тихонько засмеялась она, ероша его волосы. — Чего ты?..

В ноябре Лиза написала ему. Конверт незнакомо пах жасмином, и Егор в смятении долго вертел письмо, прежде чем прочесть.

Ни о каком бале она не говорила.

— Пошутила, — стараясь не падать духом, сказал Ежов своему двойнику за окном. — Ничего. Все девушки ветрогонки.

В последнее время он взял привычку чаще и чаще разговаривать с самим собой: можно было обсуждать мысли, не таясь, вместе думать над схемой очередного эксперимента или воображать, дополняя друг дружку, будущую жизнь — когда он приедет в столицу, поступит в Инженерно-физический, молодой, блестящий, подающий огромные надежды… Он видел себя одетым по форме, с серебряной нашивкой на рукаве, гладко причёсанным, в подкованных ботинках, ловко цокающих при ходьбе... Она, разумеется, не сможет устоять.

Накануне выпуска Егор попросил мать приехать в гимназию только к самому акту. Он почему-то был уверен, что Лиза придёт раньше, и они обязательно объяснятся — иначе, после стольких мысленных с нею бесед, и быть не могло.

От волнения всё внутри дрожало, как будто печь, в которой он закалял металлические корпуса, колдовским образом переместилась к нему под рёбра. Разумеется, вручение аттестата волновало; но в этом он, по крайней мере, был уверен. А вот Лиза… Придёт ли? Мать сказала, та писала ей, обещала обязательно заглянуть. Но если придёт — что он скажет? Вот я и взрослый? Теперь мы можем разговаривать как равные, теперь я волен вас любить?..

От смелости и бесповоротности этих слов, произнесённых даже мысленно, у него захватывало дух, а под правое колено вгоняло ледяные шпоры. Но, о чём бы Егор ни думал, что бы ни делал, час встречи порывисто приближался: вот он выходит из дома, слизывая с губ кофейную горечь, вот карета подпрыгивает на расхлябанном, припорошенном снегом тракте, вот уже понеслись привычные улицы, часовая лавка, кондитерская, садик, обрамлённое колоннами присутственное место… Вот и гимназия. Егор поднялся по ступеням, машинально мазнув рукой по каменному ботинку статуи поэтессы, и вошёл под высокие, мрачные своды.

Смеркалось рано; залу заливали десятки огней, электрические лампы сияли вперемешку с серебрёными канделябрами; у дальней стены протянулся покрытый красным сукном стол. Портьеры на окнах подняли, и Егор украдкой глянул на двойника. Подтянутый, строгий, правда, бледноват… Ежов расправил плечи, сощурился и шагнул к товарищам. Он юморил, как никогда, распространялся о своих изобретениях, живо интересовался делами друзей, строил планы на вечер… Если она уже приехала — пусть видит, что он востребован, остёр, что он душа компании…

Она приехала. Она стояла в толпе родственников и учителей, глядя, как ему — последнему из выпуска — вручают аттестат с отличием, добытый во имя неё и во имя того будущего, о котором Егор думал так много, что оно казалось почти сбывшимся. Она улыбалась, сияя, в невероятном городском платье, так не похожем на её летние платьица, с уложенными волосами и длинными, переливающимися серьгами. Получая награду и пожимая руку начальника гимназии, Егор предвкушал, как подойдёт к ней, вот сейчас, уже через минуту, как товарищи будут с завистью оглядываться на него и на его даму, как после, разгорячённые, они выйдут в холодный сад, и он накинет ей на плечи свою шинель, и… и…

Едва не поскользнувшись на натёртом полу, Ежов неловко прижал локтем аттестат и, словно пьяный, направился к толпе. От огней, шума, поздравлений и рукопожатий перед глазами плыло. Путаясь в чужих дамах и родителях, наталкиваясь на уже бывших товарищей, увернувшись от матери, он наконец остановился рядом с Лизой.

— Поздравляю, Горик! — воскликнула она, совсем как мать с утра, целуя его в щёку. — Вот и закончил… Никогда не сомневалась, — кивнула на отличный аттестат. — Ты станешь великим изобретателем. Не бросай комбинаторику, — подмигнула, подхватила под руку, потянула в сторону...

«Вот оно!» — полыхнуло в мозгу.

— Огромная радость, конечно. Что дальше? Куда планируешь? Ты писал, в инженерное... А я… Я хочу признаться кое в чём, Горик… Я ещё никому не говорила. Но…

У него обмякли ноги, пришлось прислониться к колонне, подвинув какого-то мужчину в военном мундире. Тяжело дыша и стараясь только, чтобы ни одно её слово не утонуло в гуле, Егор уставился на разрумянившуюся, невероятно, неописуемо красивую Лизу.

— Горик! Познакомься, пожалуйста... — Она за плечи развернула Егора так, что он оказался нос к носу с военным. — Это Иннокентий Коршанский. Мой жених…

Часть II. Петля

Егор возненавидел Коршуна не с первой секунды. Гораздо раньше — с той минуты, как этот Иннокентий, этот Кеша, как она ласково называла мужа за семейным обедом, посмел однажды подойти к Лизе.

...Ежов не помнил, когда, с кем вернулся домой после выпускного. Проснулся в своей постели опухший, с гудящей головой, заботливо переодетый в домашнюю детскую рубашку.

— Ненавижу, — всхлипнул сквозь зубы, подтягивая колени к груди, зарываясь в одеяло. — Ненавижу!

Потом вскочил. Крушил мебель. Перепуганная мать вызвала доктора, но к его приезду Егор, безудержный после пробуждения, сник и отупел. Доктор констатировал душевное волнение, прописал покой и сон. Мать трепетно соблюдала рекомендации, принося по утрам тёплый бульон, а по вечерам сопровождая сына в кратких прогулках.

К исходу недели Егор впервые разлепил губы и хрипло поинтересовался:

— Что Лиза?

Мать встрепенулась и начала рассказывать: что Лиза, оказывается, выходит замуж, что жених — партия, какую поискать, что она уже вовсю подбирает приданое и даже попросила кое-что сшить…

— Ты понимаешь, столовое бельё… Какой дом может быть без добротного столового белья? А ещё — только представь, Егорка! — они решили жить тут. Конечно, Иннокентию придётся каждый день ездить на службу, но Лиза говорит, здесь спокойней. Уже на следующей неделе приедут рабочие, будут перекрывать крышу, перекладывать печь...

Той ночью Егор-изобретатель впервые встал на сторону зла. Терпеливо дождавшись, пока молодые закончат ремонт и въедут, он на правах старого друга оказался в числе первых гостей. Вежливо обходясь с Коршуном, с тоской поглядывая на Лизавету, Ежов бочком, бочком проник и в их спальню — совсем небольшую комнатку, отделанную, однако, с отменным вкусом: широкая кровать, лавандовые портьеры, аккуратные серебряные подсвечники, узкий и аскетичный туалетный столик...

Сообразив, что, раз стол стоит справа от постели, то Коршунова сторона, вероятно, левая, Егор быстро сунул под кровать серый брусок, долженствующий в течение месяца убить Лизиного мужа. Поправил вышитое матерью покрывало и вышел в холл — его уже искали, приглашая к чаю.

Лиза заглянула к ним через три дня — Егор в это время заполнял бланки для вступления в должность. Отказавшись от Инженерно-физического, он поступал преподавателем физики в свою альма матер. Учёба в институте требовала постоянного присутствия в столице; теперь, когда Лиза поселилась в деревне, это было невозможно. Работая же в гимназии, можно было жить дома. Конечно, придётся ежедневно ездить по часу в один конец, но это не ново — Ежов провёл так все гимназические годы. Хуже ждать… Наблюдать издалека, выводить из косвенных намёков, из выражений лиц, из приподнятых бровей — что там с Коршуном...

Лиза пришла весёлой и посвежевшей после краткого свадебного путешествия. Из-за службы Коршанский не мог подолгу отсутствовать в столице, так что они в неделю побывали в Баварии, Венеции, конечно, Франции — и вернулись в старый, спешно отремонтированный дом.

— Горик, гляди, что я тебе привезла! Конечно, на немецком, но, думаю, тебе не составит труда. Катерина Антоновна сказала, ты собрался физиком в гимназию? Не жалко хоронить талант? Ты ведь на инженера хотел? Ну, дело твоё, дело твоё…

Она, улыбаясь, вручила ему сборник блестящих шахматных этюдов, купленный в роскошном книжном Мюнхена. Лиза рассказывала об этом книжном, о восхитительных пирожных, о галантерейных лавках, дворцах и соборах, о парках, похожих на леса, о чёрных венецианских каналах, о первом классе Норд-экспресса и даже замечательном шахматном турнире, на котором им удалось побывать, — а Ежов смотрел и, чувствуя, как где-то внутри безжалостно щемит ржавой скрепкой, думал, что она стала чуточку другой, что это уже не совсем та Лиза, с которой они бегали на песчаную косу, которой он церемонно дарил скромные полевые букеты, составленные с полным знанием языка цветов…

На прощание, выпив две чашки чаю и оставив матери хитрый, изукрашенный итальянский несессёр, Лиза попросила:

— Горик, заглядывай к нам на выходных. Кеша что-то захандрил. Ему непривычно в деревне — всё-таки никакой светской жизни. Заглядывай. Он ведь тоже увлекается инженерным делом, вам будет, о чём поговорить.

Ежов кашлянул, замирая, чопорно пожал её маленькую ладонь и сбежал.

Через неделю она явилась уже очевидно озабоченной и даже встревоженной.

— Упрашиваю не ехать завтра, поберечь себя, — услышал Егор из-за прикрытых дверей столовой. Было накрыто для чая, но ни мать, ни Лиза не притронулись к чашкам, тихо беседуя о недугах, травах и нервной службе. Вскоре Лиза засобиралась; на прощание мать отдала ей мешочек сушёной таволги и долго напутствовала, как нужно заваривать. Лиза, закусив губу, мелко кивала, тщательно запоминая. Потом подхватила тряпичную сумку, из которой торчала курица (Лиза! Поэтичная белокурая Лиза и эта синяя курица со скрюченной лапой…), суетясь, вышла из-за стола и в дверях столкнулась с Ежовым.

— О… Горик… И не повидались нынче. Спешу…

Он молча взял её сумку, донёс до крыльца, потом до калитки. Остановился, коротко глянул с болью и жадностью. На всём лизином облике лежала эта печать жены — может быть, даже её красившая, но беспощадно отдалявшая от образа той Лизы, по которому Ежов так тосковал.

— Что, даже не проводишь? — грустно спросила она, вырвав его из созерцания.

— Провожу, — через силу ответил Егор, отворяя перед ней скрипучую, обвитую чёрной замёрзшей крапивой калитку.

— Горик, — у самого дома, светившегося всеми окнами, попросила Лиза. — Ты ведь завтра поедешь в гимназию?

— А как же, — вспоминая вечно жующих, ковыряющих в носу, неопрятных гимназистов, мрачно буркнул он.

— Пожалуйста, вызови доктора. Мне Кеша не позволяет. Не понимаю, что с ним!

В лизином голосе прорезались слёзы, Егор содрогнулся, дёрнулся к ней, и с губ почти сорвалось — убери брусок из-под кровати! — но он промолчал и только кивнул, проследив, как Лиза, оскальзываясь, взбежала на крыльцо. Поднял воротник и кружным путём вернулся домой, впервые за долгие месяцы употребив Сжимку, чтобы переждать бессонную, тугую и метельную ночь. «Завтра, — прошевелил губами в последнем проблеске мысли. — Завтра признаюсь».

Наутро Ежов послушно вызвал врача, но доктор, тот самый, что приезжал к нему самому, лишь посоветовал больше отдыхать, выписал глазные капли от воспаления и, собрав склянки, уехал.

Прошла ещё неделя, и, чувствуя, как проваливается куда-то сердце, Егор из окна отцовского кабинета увидел, как к соседнему дому подъезжает кавалькада карет. Из первой вышел доктор в белом. Из второй — ещё двое врачей. Из третьей выскочила Лиза и, обогнав всех, бросилась к дверям.

Промаявшись ночь, Ежов затемно выскользнул на холодную просёлочную дорогу и бродил под её окнами, пока в сумеречной глубине не зажёгся слабенький огонёк.

— Лиза, — лихорадочно зашептал он, костяшками стуча в окна. — Лиза, убери брусок из-под кровати! Убери… пока не поздно ещё… Лиза!

Когда к окну подошла тень — настоящая Лиза, заплаканная, с наспех собранными волосами, — Егор пригнулся, затих, онемел, поражённый открытием: она отвергнет его навсегда, если узнает, что он совершил.

День прошёл в тумане тревожной головной боли. Егор едва справился с уроками у средних классов, а у старшего объявил самоподготовку. Все мысли были за городом — там, где стоял пропахший лекарствами и её духами, с поселившейся сиделкой и доктором, жарко натопленный, умирающий дом. Но когда наконец отзвенел колокольчик и Егор вскочил в бричку — в голову ударили страх, паника, ужас. Он спрыгнул на окраине города, долго плутал в редком сосняке. В сумерках очнулся и почти побежал домой.

У её крыльца снова стояла череда карет. У чёрного хода собралась толпа. Самой Лизы Егор не увидел.

«Поздно», — прозвенело в ушах, и он со стоном развернулся и влетел в свой собственный дом, как и соседний, пропахший предчувствием беды.

— Мама! — беспомощно крикнул Егор, но мать была на благотворительном вечере, а отец, видимо, задержался с полковыми товарищами, и во всём доме не было никого, кроме отражения в окне, высокого и плечистого, подстриженного по последней моде, в изящном фраке и остроносых ботинках, с накрахмаленными манжетами, серебряной часовой цепочкой и надушенными висками, отражения блестящего и трусливейшего человека на земле.

— Я должен сказать. Я должен сказать, — бормотал Ежов, метаясь по столовой. — Должен! Должен! — бродя по кабинету матери. — Должен! — яростно хлопая дверью собственной комнаты и врываясь в кабинет отца.

— Поздно! — торжественно и зловеще прогудело в ушах, когда он через окно увидел, как двое грузных врачей спускаются с соседнего крыльца, таща за собой что-то… кого-то… Нет, всего лишь врачебные чемоданы. Лизы не видно. Толпа рассосалась. Может быть, ещё не поздно.

Он никогда не был храбр, он ни разу не отважился сказать ей в лицо по-настоящему важную вещь. Кто знает, если бы он сказал обо всём раньше… Кто знает! Но сейчас… Ещё есть время… Признаться — никогда! Нужен другой выход… Как в шахматах: самый загадочный и одновременно самый простой ход. Ключ. Да. Образец сырой, но всё должно сработать. Иначе… иначе… Риск будет его платой за робость, за трусливость… за убийство!

Егор вцепился в волосы и бросился к себе. Из огромного ящика в углу достал обложенный ватой свёрток. Распаковал. Трясущимися руками утвердил на столе, выставил время — месяц… нет, месяца мало… Нужно успеть до их свадьбы… два месяца… Завёл пружину и, положив пылающие влажные ладони на гладкий железный корпус, закрыл глаза.

Ещё не поздно. Всё получится. Ещё. Не. Поздно.

Сквозняк забрался в рукава и воротник, пробрал до костей.

Егор моргнул.

За окном клубилась чёрная метель. Дрова в печи догорели. За стеной не раздавалось ни звука, только свистел и скрипел по стёклам снег. Ежов стоял посреди физической лаборатории; пахло знакомо, по-гимназически: чернилами, потом, сукном форменных мундиров, кислыми щами.

Егор толкнул дверь, но вместо коридора увидел перед собой мрак. Сердце заколотилось, он вцепился за косяк, боясь, что его увлечёт в эту тьму. Пятясь, отбежал к окну, распахнул створки — та же чёрная, объёмная пустота. Он оказался в вакууме; весь его мир был ограничен физической лабораторией.

Календарь на стене показывал двадцать девятое января, день его выпуска.

Ни души. Ничего кроме лаборатории, полной коробок с хламом, динамомашин, инструментов и градусников.

Перед глазами тотчас встало жёлтое лицо Коршанского с градусником во рту.

«Лиза», — молнией полыхнуло в мозгу, и всё окутала тьма.

Сквозняк обвился вокруг шеи, сдавил петлёй. Егор открыл глаза. За окном клубилась чёрная метель; он стоял посреди пустой лаборатории, а за порогом скалилась густая и жадная тьма.

Ежов, не давая подняться панике («Ты знал. Ты знал, это был сырой агрегат, это был риск…»), проверил все шкафы и отыскал дырявый сачок. Осторожно встал на колени у самого порога, зачерпнул тьмы — сначала сачком, потом ладонью. Кожу обожгло, рука онемела до локтя. Егор сквозь зубы втянул воздух и прижал кисть к груди. Сачок, колыхнувшись, беззвучно рухнул в небытие. На память пришло, как на опушке сосняка они с Лизой ловили хрупких белых бабочек. Не успев толком разглядеть этой картины, Егор опять окунулся во тьму и очнулся в центре холодной, пустой лаборатории.

Встал. Методично ощупал стены. Раскрыл окна, замахнувшись, швырнул в чёрную муть металлический цилиндр, какие на уроках цеплял к динамометру. Цилиндр ушёл в тишину без всплеска. Ничто не изменилось. Когда при случайной мысли о Лизе петля снова закинула Ежова в исходную точку, цилиндр оказался на своём месте в верхнем шкафу.

По ощущениям Егора прошло около двух часов. Он не чувствовал усталости или голода, не хотел спать; несильно, ватно болел затылок. Все остальные ощущения, передвижения и обновления, приобретаемые в лаборатории, терялись, как только он вспоминал Лизу и всё начиналось сначала.

Календарь упорно показывал двадцать девятое. Егор перелистывал, отрывал, зачёркивал январскую станицу, и календарь послушно нырял в февраль — но только до очередного завершения петли. За окнами, за дверью, за стеной не было ни движения, ни звука. Ежов не мог отсчитать времени ни внутри, ни снаружи; щетина не отрастала, пиджак не мялся, любые пятна, прорехи, царапины стирала неумолимая петля.

Спустя множество бесплотных кругов — пробуждение-лаборатория-Лиза-тьма-пробуждение — Егор отважился выйти в дверь. Антрацитовая беззвёздная мгла окатила кипятком, он словно ступил в лужу, в которой прятались оголённые провода, — но длилось это едва ли секунду. В следующий миг он нашёл себя целёхоньким в исходной точке. Провёл подстриженными ногтями по половицам, поднялся и принялся за ревизию шкафов.

Одержимый мыслями о том, как разорвать вакуум, Егор не заметил, как календарь сам сдвинул квадратную рамку на тридцатое. Когда заметил — вспомнил: сегодня помолвка Лизы и Коршуна. И всё опять сбросилось на ноль.

С первым проблеском сознания Ежов усилием воли заставил себя не думать о Лизе совсем. В голове закрутился кипящий вихрь; если не думать о ней было непривычно, сложно и почти физически тяжело, — не думать о Коршанском оказалось выше сил. Мысль о том, что он с холодной головой сунул под кровать сопернику смерть, торчала в черепе занозой, ледяной серебряной иглой.

И всё-таки, через неделю мучительного контроля над мыслями (красная рамка плавно переехала на февраль) Егору удалось выйти из лаборатории — мгла разошлась, явив знакомый, затёртый подошвами линолеум коридора. Ежов добрался до самого крыльца, прежде чем запретное видение — на этот раз в красном платье, в котором она была на выпуске, — всё-таки вспыхнуло перед глазами и вернуло его в лабораторию.

Вновь очутившись на холодном и пыльном, пропахшем смолой полу, Егор глухо попросил у небытия: пусть Коршанского увезут из дома; путь отправят в больницу, переместят к родне, пусть хотя бы переложат в другую комнату — лишь бы подальше от бруска, от левой половины кровати… И почему он не догадался просто посоветовать ей это — перевести в городскую клинику, переложить в кабинет?..

Чуть позже, вынырнув из сожалений, Егор понял, что за болезненным, злым раскаянием, угрызениями, страхом, ненавистью к самому себе он почти не думал о Лизе. Ледяная игла стыда, бывшая страшным мучением, стала спасительным открытием.

Через некоторое время упражнения привели к тому, что тьма за окнами поредела, и на краю сознания, по обочинам двора и в дальних аллеях сада Ежов стал замечать фигуры профессоров и гимназистов. Однажды, когда красная рамочка календаря миновала март, Егору удалось пересечь коридор, выйти в сад и — сверх ожиданий! — приблизиться к Якобцеву, самому болтливому языку восьмого класса. Позже Ежов ещё несколько раз встречал учеников, но больше не узнавал лиц. Впервые поймав себя на том, что хочет есть, он навестил буфет и разыскал сырую морковь и хлеб. В запылённых, но всё ещё зеркальных подносах заметил, что у него отросли волосы.

Дни, а может, и годы, тянулись — апатичные, похожие один на другой, словно спрессованные, перемолотые и выплюнутые Сжимкой.

...Когда обрюзгшему, взвинченному Ежову открылась дорога домой — широкая, запруженная снегом, с тенями извозчиков и громадами бричек, — он долго не мог ступить на мостовую: боялся, что вспомнит запретное и сбросит на ноль с таким трудом прожитый отрезок. Судя по грузности, одышке, лоснящимся рукавам, он прожил немало. Сколько?.. Время только-только обрело подобие порядка; ещё чуть-чуть, и, может быть, он сможет порвать этот вакуум, и тогда… тогда непременно узнает, что случилось с Коршуном. Услышит, как живётеся его вдове. Увидит красное, опухшее лицо Ли… ли… нет, нет, не пускать, не отпускать! Нет… нет!

В голове звенело; он чувствовал, что балансирует на грани. Звон нарастал, превращаясь в лязг, грохот, набат… в дверной колокольчик.

Скрипнула дверь. В смежный с лабораторией кабинет вошла дама. Подняла вуаль. Мягко улыбнулась.

— Добрый день! Мне бы Егора Артуровича...

Егор прилип к крохотному окошку в стене, разделяющей лабораторию и кабинет. Он смотрел на гостью, обомлев, не в силах пошевелиться или хотя бы закрыть рот. Видение должно было рассеяться вот-вот — ведь это было прямое воспоминание, наводка в центр, выстрел в яблочко. Но Лиза, невесть откуда взявшаяся в его заключении, оставалась там, по ту сторону стены, — в белой шубе и перчатках до локтя, в пышной тёмной юбке до полу, с выбившимися из-под шляпки локонами — Лиза, похожая на шахматную королеву, постаревшая, похорошевшая, Лиза, Лиза, сколько же на самом деле прошло лет и что ты делаешь здесь, это моя фантазия или явь, и если явь — означает ли это прощение?

— Никак не застать его дома, всё на заседаниях, в командировках… Такому инженеру, конечно, не до наших дел, — смущённо усмехаясь, говорила кому-то она. — И всё-таки я хотела бы с ним посоветоваться — по старой дружбе. Сыну осенью пора в гимназию, а Егор Артурович тут преподаёт давно, всех знает. Ну и… Хотелось узнать, порекомендует ли? Сын сложно сходится со сверстниками, но соображает быстро…

У неё сын. Сам он преподаёт. Разъезды. Командировки… Сколько прошло времени? Пока он был заперт здесь, в этой лаборатории, в другой плоскости продолжалось движение дней — гимназические будни, деревенские вечера, заседания… Он был где-то ключевой фигурой, чего-то достиг, о чём-то думал — но вместе с тем всё это прошло мимо: навсегда упущенная, забранная в наказание за трусость жизнь...

За переносицей вспыхнул горячий, едкий шар. Стремительно отвернувшись, Ежов выбежал из лаборатории, спрыгнул с крыльца, взял первого попавшегося извозчика, отрывисто крикнул:

— В Ирпеньево!

И полетел, покачиваясь, не думая ни о чём. Бричка послушно бежала по колеям, мгла вилась по обочинам, не пытаясь преградить путь, сознание было чисто. Когда Егор выскочил в снег, враз промокли ноги, озябли руки, но он ощутил вдруг огромную свободу. Одышливо, захлёбываясь морозным воздухом, долго плутал вокруг дома, а когда сгустились сумерки, наконец пробрался к её окну.

В залитом светом зале чернела пушистая ёлка — со свечами, с золочёными стеклянными шарами. У стола сидел мужчина; хоть он и был в штатском, по выправке легко угадывался военный. Под ёлкой возился белобрысый мальчик в матроске. Дверь распахнулась, и, внеся с собой уличную свежесть, румяная с холода, в зал вошла женщина. На ходу снимая шляпку, она прижалась к мужу, взъерошила волосы мальчишки, вынула что-то из сумки… Мальчик запрыгал, женщина рассмеялась, мужчина сдержанно улыбнулся, грея в руках её ладони...

У Егора зарябило перед глазами. Это мог бы быть я. Это мог быть я, если бы только отважился подойти к ней… спросить… сказать… У Лизы семья… Коршун жив, это, несомненно, он… А я?

Ежов лишь краем сознания удивлялся, что тьма никак не настигнет — а ведь он думает о Лизе, смотрит на неё, разве что не врывается туда, в золотой свет...

Даже облегчение от мысли, что Коршун не погиб, не перекрыло густой, липкой горечи, вставшей в горле. Егор чувствовал, как по щекам, стекая по морщинам у носа, закатываясь в рот, тут же застывая на холоде, бежит горячее, солёное…

Коршунов жив. Я не убийца. Жив. Жив… И она с ним… и счастлива...

Он захлёбывался раскаянием, облегчением, страхом, томившимся в душе так долго; всё его существо разъедало упущенное счастье, которое было так возможно...

Женщина с той стороны подошла к подёрнутому инеем окну, и слёзы кончились — осталось только душащее, отчаянное сожаление. Сквозь слипшиеся ресницы Егор в последний раз взглянул на тихий вечер в золотой раме. А затем вокруг сомкнулась привычная, ненавистная, милосердная мгла...

Сквозняк прохватил горло, забрался в рукава. Закашлявшись, Егор распахнул глаза. В лаборатории ярко горели лампы, за стеной раздавались шаги, голоса, дрязг неумолчного колокольчика. Сквозь шипение граммофона неслась «Метель».

— Горик! Горик! — звали из коридора.

Он дёрнулся к дверям, в последний миг испугавшись тьмы, но дверь открылась навстречу — и вместо черноты из коридора выглянула Лиза, в тёмно-красном бархатном платье, с уложенными волосами и длинными, переливающимися серьгами.

— Лиза… — проговорил он. Рванул к календарю. Двадцать девятое. — Лиза…

— Горик! Ну что ты копаешься? Сейчас уже начнётся!

— Что? — обмирая от радости и страха обмана, прошептал он.

— Чудачок! Вручение аттестатов, конечно…

— Подождёт, — сипло перебил Егор. — Лиза. Я хочу, чтобы…

Она выжидательно замолчала.

— Я… Лиза. Я уже не юн.

— Да что ты такое...

— Лиза! Я сделал много ошибок. Я… у меня не хватало храбрости… никак не мог… Ты не представляешь, что я сделал, как, когда...

— Да что с тобой, Горик?

— Егор! Егор Ежов, на вручение!

— Где Ежов? Директор просит!

Крики из коридора настигали. После снежного, глухого безвременья от звуков, запахов, шума у Егора кружилась голова. Всё плыло — только Лиза виделась чётко, в том золотом ореоле, что и летом, их душистым летом тысячу лет назад...

— Ежова потеряли! Посмотрите в саду кто-нибудь!

— Ну, Горик! Решайся быстрей! Пора!

— Лиза! Я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты стала моей женой!

Письма из Парижа (фэнтези, любовная драма)

Александра Константиновна!

Прождал до самого конца представления в Малом. Давали «Игрока» по Гоголю; прекрасно, но не понял ни слова — глядел на вас.

А после — ждал, ждал до тех пор, пока вся публика не разошлась. Прождал, и упустил момент, и вы уехали — а я так и не набрался смелости подойти. Приходится выбирать вариант трусливых: бумага не краснеет! Но и так никак не собраться с мыслями. Да впереди вся ночь: возможно, исчерчу письмо непоправимой ерундой, сомну и швырну в огонь или в снег, разорвав в мелкие клочки. А если нет — отправлю с рассветом, чтобы оно было у вас к утреннему чаю.

Александра Константиновна.

Быть может, читая эти строки, вы отпиваете из изящной чашки, а перед вами на блюдце кусочки сыра или мятый картофель, или что-то другое, чем завтракает ваша семья. Ваш отец читает газету, ваша матушка — ведёт беседу с ним или с вами, а братья или сёстры, которые у вас, быть может, есть, а быть может, нет, шалят и резвятся или сидят смирно и чинно… А вы, наверное, под столом незаметно болтаете ногой, заглядывая в заснеженный сад и предвкушая вечернюю прогулку.

Простите, меня, Александра Константиновна! От растерянности пишу глупости и так же отчаянно глупо, в первую же нашу заочную письменную встречу, выставляю себя глупцом в ваших глазах. Комкаю черновики и думаю: что бы я сказал, зачем бы я сказал, если бы вы сейчас оказались рядом?

Вы прекрасны были сегодня в театре. Ваше алое смелое платье, ваш пылающий взгляд! Удивлялся одному: на что целому залу действие на сцене, когда в театре были вы?

Прошу о встрече, но знайте, знайте, — навязываться не смею. Если только пожелаете — сообщите, какое следующее представление посетит ваша семья. Буду счастлив хотя бы видеть вас, Александра, — если вы позволите называть вас так — Александрой.

Александра. Лучшее из имён.

Прости за дерзость — но верю, что вы и сама смелы, дерзки, прекрасны в лучшем из смыслов.

Яков Ш., кадет Павловского кадетского корпуса.

Москва,

Февраля 10 1849 г.

Аленький мой цветок.

Три твоих строчки изменили моё настроение. Париж больше не пахнет отбросами с Сент-Уан. Небо прояснилось, и даже торговцы на Ла Мишодьер перестали быть так крикливы.

Пишу тебе, а читать это, быть может, будут очи твоей матушки. Но отказать в письме не могу. Ситуация в посольстве сложная; Николай Дмитриевич, под начальством которого я служу, хмур. Всюду носится, как призрак: «Восточная война».

Аля, Франция прекрасна, но горяча, и как бы хотел я из дыма и пены парижских садов вырваться в скрежет и туман Лондона! С тобою. Ты только представь: конный экипаж, кэб, как там называют. От тумана фонари не гасят весь день… по правую руку флаги, по левую — публика… А впереди Гайд-парк и Хрустальный дворец со Всемирной выставкой, о которой говорят в Париже лишь немногим менее Наполеоновских тем.

Знаю, тебя раздражают эти мои британские разговоры. Прости.

Аpte, познакомился с очаровательной барышней Анной О. Говорят о ней, что лет двадцать назад она вероятно ожидала предложения от Николая Дмитриевича. Доселе свежа и мила; пишу тебе о ней не к тому, чтобы вызвать ревность, а к тому, что она напоминает мне о тебе. Анна — дочь Алексея Николаевича, президента Петербужской Академии художеств. Помню, ты рассказывала, как тебя девочкой с ним знакомила матушка…

Все вещи здесь, хоть как-то касающиеся тебя, хоть через тысячу касаний, — молвят о тебе.

Тюильри шепчет тюльпанами на ветру, скрипит зелёными стеблями, кивает жёлтыми головками: вспоминаю букет, который отослал тебе с нарочным до отъезда, да так и не успел.

«Гусь», «Компас» и «Отшельник» шуршат своими бумажками, звенят фишками — словно ты, моя милая, наряжаешься в кисейное платье, щёлкаешь своими серёжками и пуговичками, застёгивая. Кстати, об играх: недавно выпустили во Франции Республиканские карты — тебе бы понравилось, голубка. Вместо дам — Республика, Свобода, Равенство и Братство. Пишу и страшусь: ну как всё-таки матушка твоя читает? Если так — точно мне больше ни одного письма тебе не передать.

О погоде: дни стоят жаркие. В тени ясно, небо как золотой витраж. В выходной хорошо; в трудовой день душно, натирают шею недавно полученные вишнёвые воротники, которыми мы все, подопечные Николая Дмитриевича, очень гордимся. Артём Калинников, мой гимназический товарищ, сейчас тоже с посольством — квартирует в местечке под Лондоном, в countryside . Пишет, что у них «зыбь холодная, зуб на зуб в ведомственном мундире не попадает». Так что, милая, если решишься со мною, — готовь тёплый зипун!

Не злись на меня, Аленький цветок, не выпускай колючек. Если попадёт в твои милые руки это письмо, ответь — напиши, что тебе привезти. Барышни русские здешние советовали мне кружева, духи, вино из Шампани. Но ведь не по душе тебе все эти финтифлюшки?

Город тут — сплошное изящество и цветах и лентах. Карнавал, выставка мод, на Елисейских что ни день — ярмарочное гулянье. Омнибусы, фиакры, la carte в ресторанах, танцевальные залы… Уж ты поняла, к чему я клоню, Англия мне куда как более по нутру.

Аля — Англия… Вслушайся, как звучит, голубка. Может быть, судьба?

Я счастлив, Аля. Счастлив так, как только может быть счастлив мужчина, которого любит прекраснейшая из женщин. Пиши мне, Алый цветок.

Яков Ш., секретарь при Парижском посольстве.

Париж,

Июня 12 1851 г.

Обращаешься ко мне на вы — что это такое? Сердишься? Ревнуешь? Или матушкина цензура?

Встаю среди ночи, чтобы скорее закончить работу и раньше вернуться в Москву. Есть надежда, что меня командируют вперёд всего посольства, чтобы передать некоторые государственные вести.

Знаешь, Аля… бывает, стою в роскошных парижских залах под стеклянными крышами, когда на языке уже припасена верная дипломатия, выученная лучше всякого гимназического урока, — а мысли заполняются тобой. Оттарабаниваю, что следует, улыбаюсь деловито и чопорно; успех! А мысли всё о тебе.

Сейчас пишу на берегу Сены. Мелкий летний дождь, плывёт туман. Ты ходишь на Яузу, в наше место? А на Большой Каменный? Вижу тебя в твоём голубом платье, в кружевных митенках, через локоть — корзинка, в корзине ландыши...

Зовут. Совет. Будем думать — завтра важный приём. Николай Дмитриевич вслух не говорит, но его мысли мы читаем чётко: дело идёт к ноте о прекращении дипломатических сношений. Не скоро, должно быть; но случится.

Не пиши мне «вы», Алый мой цветок. Тоскую по тебе и готов отдать любые минуты, кроме тех, что отведено мне провести с тобой, за то, чтоб сменить французские звёзды на московское лето и дворик на Малой Грузинской.

Яков Ш., секретарь при Парижском посольстве.

Париж,

Июня 29 1851 г.

Взялся записать экспромт — первые ноты пришли в виноградниках в Арле. От солнца здешний круглый виноград похож на малину, мелодия получается как брызги шампанского, как зёрна в розовой мякоти. Может быть, выйдет вальс. Представляю тебя — как танцуешь у Злобиных, в их роскошной галерее, между пальм и всех этих вызолоченных, раззолоченных колон. Венгерка, и котильон, и лукавая улыбка — помнишь?..

Пишу — а и солнце не радует, и ветер не радует, Аля. Много думаю. Может быть, я слишком настойчив в своих «лондонских намереньях». Но там — моя жизнь, Алый мой цветок. И ты — моя жизнь. Мне кажется, меня разламывает, как заблудший плот на середине Сены в бурную грозу.

Ответь мне. После того твоего «выканья» не было больше ни весточки от моего Алого цветка. Здесь много прекрасных клумб — лаванда, ландыши, ирисы, лилии, вездесущие в этом году тюльпаны. Моего цветка — огненного, московского — здесь нет. Мне кажется, что далеко от тебя, как никогда — расстояние удлиняют мысли, от которых нет укрытия ни на службе, ни в доме, ни в этом душном винограднике в Арле.

Аля — Арль. Ведь и это может быть судьбою.

Расскажи мне, Аля — что ты видишь? Расскажи, что видишь вокруг себя через десять лет, через двадцать? Видишь ли меня с тобою? Я не прав, что не спрашивал тебя об этом раньше. Прости меня и прими ошибку. Расскажи мне, милая!

Яков Ш., советник при Парижском посольстве.

Париж,

Сентября 2 1851 г.

У меня две новости, Алый мой цветок.

Первая — дурная, вторая, хоть тоже дурная, но дарит надежду.

Ничего не выходит с моим ранним отъездом — это ты уже и сама поняла. А как бы хотел убежать из этого кружевного Парижа и к тебе, к тебе… Как твои дела с курсами, цветок мой? Ты ведь на кройку и шитьё собиралась, помню-помню, а ничего не рассказываешь.

Финтифлюшки-кружева? Фартуки-манжеты…

Милая моя, как же хочется, чтобы перо по бумаге летело легко, чтобы тон был весел, но не обманешь тебя. Я знаю, ты между строк читать умеешь лучше всякой гадалки-цыганки.

Но о второй новости. Несмотря на то, что из Франции никак не отпускают, определилась дата общего отъезда: всё посольство через Петербург двинется в Москву 10 декабря! Мала надежда, но, может быть, к Рождеству буду дома.

Не пишешь, какой тебе привезти подарок, Алый мой цветок. Но без подарка не приеду, будь спокойна.

Аля, веришь ли, — даже по твоей матушке я соскучился. Что уж говорить о тебе. О тебе.

Все мои мысли о тебе, Аля.

Яков Ш., советник при Парижском посольстве.

Париж,

Октября 15 1851 г.

Александра!

Закончил вальс — ну, почти. Отправил тебе из Люберона целую коробку сухого винограда — буду рад, если уцелеет хотя бы одна ягода. Я так же буду рад, если в твоих мыслях уцелела хоть одна мысль о Яше Шитглице.

Розовая надушенная бумага, мёд, розовое масло. Грубые конверты и джут, которыми обматывают твои нежные свежие письма перед почтовым вагоном. Запахи угля, керосина и всего того, с чем рядом трясутся по шпалам континента эти драгоценные листки, исписанные твоей рукой, — вот что у меня есть!

Достаточно печали приносит разлука. Проклинаю день, когда был назначен младшим секретарём в Парижское посольство.

А больше бороться не в силах и пишу настоящее, что давит душу, звенит в ушах, дышать мешает!

Отчаявшись, писал Мочаловым. Виктор ответил — ты цела, здорова, грустна. В чём твоя дума? Догадываюсь.

Горько на сердце, страшно на сердце, как будто ужалила ядовитая змея. Проснулся сегодня ночью, в полусне натянул сапоги и пошёл. Опомнился только на Риволи, когда возница едва не зарычал на меня, полуночного гуляку.

Но я не под колёса лез, не подумай.

Вот хоть надевай сапоги и езжай к тебе — хоть даже на той самой конке, спихнув ворчуна-возничего.

Нет, не поехал. Вместо этого пишу.

Говорю тебе решительно и не отступлюсь, потому что уверен, что разгадал причину, по которой ты мне не пишешь.

В первый день, как только буду в Москве, в первый час: лечу на Малую Грузинскую. Прошу твоей руки.

Выехал бы сейчас же — но выйдет предательство отечества. А не выезжаю, и выходит предательство любви. Как быть? Кто бы знал!

Верю, что ты знаешь.

Кто он? Кто он, Александра?

Яков Ш., советник при Парижском посольстве.

Париж,

Декабря 8 1851 г.

~

Отрывок из повести "Экспромт в настоящем времени"

Золотой Златибор (фантастика, драма)

Днём спёкшийся песок Ираёль похож на изрезанную трещинами тыкву. Ночью, в тени крыла, он чёрен, и барханы под луной походят на тугое, ладное тело, а пустыня пахнет лиловыми бархатцами, сливой и крупными горячими звёздами. В кабинете в моём старом доме нет ни ночи, ни дня. Бархатные шторы спущены; зажжены газовые рожки. Я больше не летаю.

— Дама к вам, — докладывает Егор.

Шевелю губами — никак не отучиться от этой привычки.

— Чего? Чего? — переспрашивает лакей.

— Ничего! Проси.

Входит девушка. Молоденькая, старше Катерины лет на пять. Сцепила пальцы и смотрит в пол. Всё ясно.

— Здравствуйте, барышня. Кто?

— Черенко, — шепчет она.

— Черенко, Черенко… Пятый семестр, конструктор дирижаблей?

Кивает.

— Безнадёжное дело, барышня. Не выдержал три экзамена, по моему вызову не явился...

— Я… явилась, — ещё тише говорит. — За него…

— А что ж с вашим Черенко?

— Он… работает… мама болеет в деревне…

Откладываю бумаги. Со вздохом гляжу на барышню.

— Что же будет, коли декан начнёт вытаскивать каждого, кому некогда учиться, а?

— Поставьте ему, пожалуйста, аэронавигацию… — Ещё потише, и её бы разве что летучая мышь услыхала. — Он в следующем семестре сдаст…

Уж очень похожа на Катерину: пучок на прямой пробор, завиток у виска, и пахнет так ландышами, весной… Я почти готов согласиться, но просительница сама портит дело.

— Ради вашей Катерины… Сжальтесь...

Болезненно сжимается внутри. Перегибаюсь через стол, упираюсь дрожащими кулаками в папки.

— Довольно эксплуатировать мои слабости! Катерину не сметь упоминать! Черенко исключу завтрашним же приказом! Вон! Вон!

Лакей выводит испуганную «даму», я падаю в кресло, прижимаю кулаки к глазам.

— Сельтерской стакан!

Егор приносит. Выжидает с минуту. Чеканит:

— Ваш студент дожидается.

— Чего ж ты честных людей мурыжишь? Проси!

— У него бумаги с собой и модель.

— Пусть несёт.

— Огромная модель, Антон Андреич!

— Пусть...

Егор выходит; слышу:

— Антон Андреевич ждёт. Бережней! Да бережней же, мусье!

Закрываю глаза, откидываюсь на спинку. Хорошо бы в тишину… В небо… Чтоб только мотор...

Щёлкает дверь. Кабинет теснит вонь клея, сварки и свежеструганной древесины. Сегодня, что ли, ваял?..

Мысли плывут усталые, вялые. Открываю глаза.

Студент стоит перед столом навытяжку. Максим Осторожин — единственный с потока, кого поднялась рука взять в аспиранты.

— Ну-с, как поживает наш двигатель? — Стараюсь, чтоб голос звучал радушно. Немного осталось: дотянем до защиты, а там до свиданья, мусье...

— Вчера заправил техническим маслом, всё взорвалось, — басит Максим. — Пришлось клеить заново...

— Плохо, плохо... — Ладони при студенте толком не потереть — кожа к старости высохла, шуршит. — А на керосине с древесной щепой пробовал?

— Клюёт носом. Я вот думаю, на сапропеле…

— Сапропель? Нет, на этих гнилушках мы далеко не улетим. Давай-ка сделаем корпус из чего-нибудь жаропрочного… скажем, нихрома. А внутрь загрузим сланцевые пеллеты. А?

— Не наберёт высоту, — морщится Осторожин. — Девяносто процентов, что не наберёт.

— А десять — что наберёт. И полетит. И дальше всех улетит.

— Давайте уж лучше керосином…

— Керосином! На нём ещё в мои времена летали! Максим, задача наша — выше, дальше, легче! А ты — керосином… Ираёль на керосине не перелетишь.

Максим листает чертежи. От запаха клея зреет прилипчивая мигрень. Быстрее ушёл бы уж, что ли…

По студенту видно: недоволен. И тем, что придётся искать нихром, и тем, что кожух под двигатель надо переделывать. Если бы Артур не выпустился, ни за что бы этого Максима не взял; что делать — проклятая научная работа!

— Сделай запрос в хозчасть насчёт нихрома. Скажи, я велел.

Вроде толковый парень, но опасливый!.. Под стать фамилии. Чуть что новое — ни в какую. Артур — тот всегда всё в свои руки, и результат соответствовал: не горы бумаги, а новый тип. Эх…

— Могу идти, Антон Андреевич?

— Идите, мусье…

Острый запах стихает. Вдыхаю наконец полной грудью. Голова сама опускается на руки; веки тяжёлые, словно из нихрома.

Мягко тукает входная дверь. Бьют часы — гулко, протяжно. И снова звенит дверной колокольчик.

И когда они переведутся…

— Антон Андреевич?

— Артур?! Мальчик мой! Откуда?

Вскакиваю навстречу, позабыв о колене.

— Перерыв между командировками. Вчера из Австралии, завтра лечу в Нёйи-сюр-Сен. На «Антоане»!

— Да что ты!..

— Да! Испытания пройдены, схемы уже на заводе. Скоро массовое производство…

— Так, может, дашь всё-таки другое название?

— Вся группа согласилась на «Антоан»! — качает головой Артур; сам серьёзный, а в глазах — лукавинка. — Антон Андреич!

— Ну, «Антоан» так «Антоан». — Какая-то мысль, опаска, мелькает самым краем; но не ухватить, как ни старайся... — Вот так сидишь то в кабинете, то в ректорате и не успеваешь за временем. А птенец-то вырос. Птенец-то уже оперил собственный самолёт…

Артур радостно подаётся вперёд. Чувствуя такую дальнюю, такую светлую, смелую смесь — смазки, копоти, папирос и одеколона «Облачный», лугов, расстилавшихся за лётным полем, и нагретого металла — запах юности! — тоже тянусь навстречу, но грудь скручивает жестоким кашлем. Мир узится, рябит; лёгкие выворачивает наизнанку. Когда приступ стихает, кабинет уже окутывает мгла. Часы в сигарной звонят — раз, два, три… десять… Десять вечера! Артур?

— Егор! — слабо кричу во тьму за дверью. Лакей входит в кабинет кофейным подносом. — Ар… Студент мой давно ушёл?

— Мусье Осторожин в семь вечера вышел, — кладя рядом с кофе подрезанные папиросы, отчитывается Егор. — Велите что передать?

— Нет… ничего… — Окунаю папиросу в кофе; пальцам горячо и влажно. — Ауч! Чёрт-те что! Ничего, ничего, Егор... Задремал, видать. Распорядись-ка, чтобы мне к утру запря…

Мягко, ласково хлопает дверь. По лестнице шуршит платье. Чудится знакомый ландышевый запах.

— Запрячь? Бричку или карету?

— Бричку… Егор, барышня пришла! Слышишь?

— Антон Андреич, никого не было. Поздно уже. Пойдёмте! Я вам полотенца согрел. Отдохнуть пора, Антон Андреич.

— Катерина приехала из института…

— Послышалось, барин. Никто в такой час не ходит.

Ему бесполезно перечить; даю себя увести, всю дорогу оглядываюсь, прислушиваюсь… Шепчу беззвучно:

— Маргаритушка, милая моя, ты прости, что я Катюшу не встретил. Я к ней зайду, перекрещу на перед сном. Я всегда, каждую ночь, ты не думай… Не забываю...

Егор только качает головой.

— Шипром желаете? Или «Консулом»?..

Выбриваю щёки, натягиваю пижамную сорочку. Уже почти в дрёме спохватываюсь:

— Маргарите Александровне распорядились купить гребни?

Егор кивает.

— Добрых снов, барин.

Тушит свечу и затворяет дверь.

***

Маргарита Александровна, добрая моя любительница балов, вальсом закружила до одышки.

— Милушка моя, я уж не молод так… кх... отплясывать... Дай отдохнуть, душа моя…

Рита смеётся, но не отходит, чтобы пройти тур с другим. Как обвенчались, больше ни с кем не танцует. Подбегает Артур — отказывает и ему:

— Вздор! У вас, Артур Геннадьевич, усы вчера пробились, а у меня уже седина…

Нет у неё ни одного седого волоска; кокетничает. Улыбаюсь, гляжу, и такая нежность накатывает... Раскраснелась от танцев, растрепалась. Глаза — сияют.

Оркестр вовсю наяривает. Рита берёт меня под руку; пахнет от неё пудрой, нарциссами, туберозой.

— Антон Андреич, отдохнул? Айда польку?

— Антон Андреич! Антон Андреич, вызывают в Академию!

— А? А?

Вскакиваю; падает одеяло. Егор со свечой стоит у кровати, протягивает рубашку.

— Вызывают в Академию, барин. В Академию Воздухоплавания! Срочно! Экипаж прислали…

***

Карета мчится. За стеклом проплывают редкие фонари. Жмурюсь, когда проезжаем бывший чумной барак.

«Вот так жизнь мелькает. Вечно в кабине…»

Катя росла — я и не поспевал. Вот плачет посреди опустевшего дома, а вот уже выпуск из института. Вот и кавалеры появились, и концерты в консерватории... А Артур? Закончил училище, поступил в Академию — как день мелькнуло! Вот Катя ещё малявочка совсем, всё спрашивает, где мама, а вот уже кружится на балу с Артуром — какая красивая, красивая пара…

— Какая красивая пара. — Губы сами шепчут; меня не спрашивают. — Милушка моя, помнишь, у Артура был первый крестик, у Кати — восхитительное платье, воздушное…

— В Ираёль пропал караван. Самум. Тридцать дюноходов, на борту — медикаменты, техника, учёные. Наземным спасателям не сориентироваться без точных координат.

Вот пара кружится, а вот передо мной уже командующий Академии.

— Караван? Где?...

Спрашиваю, а сердце прыгает, чувствуя худое.

— Третий квадрат от Золотого Златибора. Недалеко в том году «Антоан» разбился — помните?

Ещё бы я не помнил.

— Два самолёта уже ушли. Не вернулись, — сухо говорит командующий. — Навигационные приборы не справляются. Если согласитесь — полетите на АГ-2107. Там полуавтоматика. Может быть, дотянет. С ней из молодых пилотов никому не справиться...

— Голубчик, — мягко, обеими руками пожимая ладонь командующего, говорю я. — Дайте мне Ветротёрку, с нею я прекрасно управлюсь.

Давно, давно я не летал… Не пускали по здоровью: мол, чем разбиться ни за что, передавай лучше опыт молодым... Неужели представится-таки случай ещё разок?.. Напоследок?..

— Ветротёрка давно музейная. Списывать собирались. На ней даже первачки уже не тренируются.

— Вот и давайте её.

— А навигация?.. На АГ-то — хотя бы система анти-мираж. Как вы долетите без навигации?

— Вы же сами сказали, голубчик: приборы там сбоят. Острый глаз — вот моя навигация. — Смеюсь и кашляю; что-то неудержимо растёт в груди. — Дайте мне кого потолковей в помощь, я сам подготовлю...

Надо бы освидетельствование перед полётом, может, какую микстуру дадут от головной боли, но время, время! Сколько эти несчастные уже в пустыне? И медикаменты на жаре долго не протянут — особенно от чумы...

***

Кирпично-красная Ветротёрка выруливает из ангара; в поле дышит рассветная мгла. Пахнет мокрой травой и бензином.

Взлётная полоса рябит, убегая взад. Нос режет воздух — скорость сразу взял выше норматива, и скрежет песка по дюралю слышно даже сквозь колпак кабины. От знакомого свиста, от тугой струи горячего воздуха, бьющего по крагам, зажигается, разгорается внутри… Набрав высоты, я ухожу в крутой колокол. В ушах шумит.

Сырость рассвета сменяет посеребрённая заря, огни Академии теряются позади; в редком тумане ещё торчит шпиль диспетчерской, но скоро пропадает и он. Я вывожу Ветротёрку на среднюю высоту и прямым курсом иду на Ираёль.

В кабине пахнет нарциссами.

Ветротёрка проходит скалы и загребает воздух над крутыми дюнами. Лечу. Лечу! Наконец вижу на горизонте золотое облако — так издалека и выглядит мираж. Рассветные учебные полёты над пустыней запретили лет сорок назад: новички часто принимают Златибор за край восходящего солнца. Но мы-то слишком давно знакомы с Ираёль, чтобы ошибиться…

Глубоко вдыхаю. Крепче сжимаю штурвал.

— Антон.

Я ждал её — только потому и не обернулся.

Справа всё сильнее пахнет нарциссами. Пассажирское сиденье скрипит, но я всё равно не оборачиваюсь: ещё даже не вошли в четвёртый квадрат, надо держаться…

— Антоша, я подскажу, куда лететь.

Нельзя отвечать; но губы шевелятся сами собой:

— Рано в Златибор. Мне нужно найти караван.

— Знаю. Знаю… Я подскажу…

Нет сил! Не могу уже ждать! Шепчу тихо-тихо, глядя перед собой:

— Здравствуй, милая...

Она смеётся; шуршит платье. Неудобно, должно быть, в платье в такой тесной кабине…

— Ничего, ничего. Скоро долетим. Потерпи, Антоша...

Неудержимо клонит в счастливый, светлый сон. Дотянуть бы… Хорошо, что Ветротёрку списывают. Не будет никаких неприятностей, когда…

Бесплотный Златибор встаёт на горизонте золотым шаром, опушённым ласковым сиянием. Уже видны верхушки сосен, как будто вырезанных из фольги, — помню, Катерина в такую орешки заворачивала для новогодней ёлки…

«Как она там, Катерина наша? А Артур что? И ты, милая моя, как ты там, все эти годы?» — так и хочется спросить, но нельзя, нельзя пока отвлечься: самолёт летит уже над вторым квадратом. Раскаляющееся солнце просвечивает колпак, приходится надвинуть фильтры. В аромате нарциссов чудится нотка туберозы…

Рита молча сидит рядом, изредка направляя.

Наконец Златибор заполоняет миражами всё небо. Ветротёрка плывёт среди его садов, и пахнет здесь уже не горячим песком, а влажной зеленью и сиренью; немеют пальцы. Я изо всех сил вглядываюсь сквозь золотой туман в барханы.

— Южнее. Южнее, Антоша... Держи на Тельца.

И я держу на Тельца, минуя лабиринты Золотого Златибора, последнего приюта лётчиков с его дирижаблями, рощами, чудесной техникой и золотым песком. Изнемогая от усталости, от желания выключить двигатель и обернуться, наконец, к ней, из последних сил цепляюсь за штурвал.

— Милая... Боюсь не дотянуть…

Она шепчет что-то, и ветер под крылом начинает петь, перекрывая двигатель и гул в ушах. Лицо и спина вспотели, но руки, удивительное дело, мёрзнут, пальцы ледяные…

...А когда Золотой Златибор, страшное дитя Ираёль, уже раскрывает пасть, чтобы поглотить Ветротёрку, я всё-таки вижу их сквозь пелену, сквозь занимающийся самум: горстку белых палаток и мрачную тушу пустынного паровоза.

Говорю в кубик рации:

— Передаю координаты. От границы третьего квадрата по Тельцу, двадцать один ноль семь, двадцать, двадцать.

Дышится часто, глубоко. Собираюсь с мыслями.

— Техника отказывает. Иду по ветру. Распоряжения относительно имущества имеются у лакея…

Договаривая, не выдерживаю: скашиваю глаза. Маргарита сидит, сложив на коленях руки в кружевных перчатках, глядит вдаль. Кладу рацию и отпускаю штурвал. Самолёт мягко качает на воздушных волнах.

— Может, всё-таки пробуешь вернуться? Я подожду, сколько будет нужно...

— Не дотяну. Да и устал я, Маргаритушка...

И тогда она, наконец, оборачивается ко мне, упирается лбом в плечо.

— Как долго я ждала… Антоша…

Я обнимаю жену и отдаюсь Золотому Златибору. Вихри несут самолёт к последнему виражу. Я уже вижу, как впереди, в просторном, прохладном зале кружатся… они? Они же?.. Артур с Катериной...

***

Спасатели добрались до каравана к полудню. Учёные сообщили, что на рассвете видели садившийся в песках самолёт. Отряд прочесал барханы и обнаружил неподалёку старую учебную модель. В кабине отчётливо пахло нарциссами; на пассажирском месте лежала женская перчатка.

— Это-то ему зачем понадобилась?

— Видать, возил с собой как амулет…

Лётчика искали, пока зной не стал нестерпимым, но так и не нашли.

***

...Горят маленькие золотые свечи. Звенят скрипки. Я беру Маргариту под локоть; под ладонью шуршит шёлк, скрипят по паркету её немецкие туфельки — давным-давно привёз из Баварии. Рита поправляет локон и охает.

— Что случилось?

— Антоша… Я где-то оставила перчатку. Подожди минуту, сейчас...

Она скрывается за кадками пальм, и сердце моё, против всякого разума, пропускает удар: кажется, будто Рита ушла навсегда. Всё как по дурным нотам; словно я уже испытывал это когда-то…

Но проходит минута, и жена, задумчивая, выскальзывает на свет.

— Нашла? — Голос выходит сдавленный от рухнувшего облегчения.

— Нет, — отвечает Маргарита и машет рукой. Смотрю на неё — и не могу оторваться.

— Ты чего?..

— Любуюсь... Шут с ней, милая, с перчаткой. Купим новые...

Рита улыбается и ведёт рукой в сияющий зал без стен:

— Айда польку.

#рассказы@technokoldyn

Последняя печаль (драма, фэнтези, антиутопия)

Я вышел из доков, выковыривая из-под ногтей чешую: русалки постоянно линяли. Завскладом воровал русалочьи капсулы с кальцием, а ловить рыбу было негде — в акватории давно всю переловили. Экран браслета молчал. Я собирался свериться с ним позже — сегодня печалей вышло три, но одна из них тянула на все десять: Зое грозила беда.

Я уселся за привычный стол в углу «Рыбёшки». Кожу на запястьях стягивало сухостью, лицо жгло от соли, но идти к умывальнику не было сил. Зажмурился. Услышав шаги подавальщицы, буркнул:

— Воблу с крупной солью.

— Что будете пить?

— Аранчату.

Я всё-таки открыл глаза. На мгновение показалось, что у подавальщицы лицо моей русалки.

Когда на стол с грохотом опустились две миски, я дёрнул рукой, активируя браслет. Перед тем, как взглянуть на цифру, сделал глоток из запотевшей кружки.

Аранчата обожгла горло и полилась через нос. Кашляя, брызгая ледяными каплями, я смотрел на экран браслета. Один.

Быть такого не может. Сбой. Показалось.

Один!

Да, счётчики печалей сбиваются, но такое бывает раз на миллион!

Это всё за мой план.

Но ведь я не успел ничего сделать! Я даже не рассказал ей ничего!

«Но ты хотел сделать»...

Я закусил костяшки пальцев и снова посмотрел на браслет. Проклятая единица. Ещё вчера было за тысячу… Это могло значить только одно. Ещё одно печальное событие — и мне конец.

Дождавшись ночи, я погасил свет и покинул дом. По каменистым приморским улочкам раскатывалось эхо; где-то играли бродячие музыканты, тонко и шумно звенел прибой. Я шёл, думая, как ловко ступают ноги; как аккуратно и ладно лежат вдоль тела руки, как цепко держат папиросу пальцы. Воздух был сладким, а в мелких лужицах искрились огни. Из ночного кафе тянуло жареной на гриле чукой. Я трусливо улыбался, прося, чтобы последняя печаль не дотянулась до меня прежде, чем я успею выпустить Зою. Что это будет? Сердечный приступ, нападение, авария? И почему, почему же сбился счётчик?.. Я был уверен, что впереди ещё столько лет… Хотя бы пять. Хотя бы год!

***

Я жалел Зою — она маялась редкой русалочьей хворью. Она была слаба, плохо плавала и не могла очищать жабрами столько кубометров воды, сколько предписывал норматив. Каждый квартал я подделывал цифры и выписывал ей надбавки кальция. Другое дело, что они никогда не доходили — ни до Зои, ни до других русалок нашей акватории. Но моя подопечная получала кальций иначе: я приносил ей семена кунжута, миндаль и салат, и она лакомилась, выбравшись на гладкие доски. На её коже блестели капли, а волосы, даже мокрые, были светлыми, такими же прозрачными, как пальцы, ресницы и глаза. Я смотрел, как преломлённый волной луч играет на русалочьих ключицах, и думал, что когда-нибудь наберусь смелости отпустить её.

Зоя, смеясь, звенела ракушками с городского пляжа и полировала перламутрово-серый хвост щёткой из ближайшего хозяйственного магазина. По уставу русалкам каждый квартал выдавали средства личной гигиены: щётки, полироль, фильтры для жабр. Но не в нашей акватории...

— Как ты сюда попала? — спросил я однажды, глядя, как она раскладывает ракушки по ямкам в песке.

Зоя вскинула голову и сощурилась от брызнувшего через решётки солнца. Волосы в лучах засверкали золотисто-рыжим.

— Как и все. Поймали в Средних водах.

— Что ж ты там делала-то, так далеко от дома?..

— А что делают ваши дети, когда убегают за гаражи и в заброшенные посёлки?

Немудрено, что она знала об этом: по общему коридору, куда выходили ворота аквариумов, сновали техники, портовики, практиканты и ветеринары со всего Ривберга. Конечно, вся эта публика не упускала случая посплетничать, так что Зоя, как и другие русалки, знала обо всех делах «ногоходящих».

«Ногоходящие». Косноязычно, но для добрых, наивных, глуповатых русалок чем проще — тем лучше.

Как-то Зоя спросила, что за браслеты носят все служащие доков.

— Не только доков. Их носят все лю... ногоходящие. Цифры на браслетах показывают, сколько печалей каждому осталось в жизни.

Русалка задумалась. Намотала на палец белёсую прядь — в тени её волосы напоминали пену из крохотных пузырьков.

— И откуда же браслет знает, сколько печалей тебе осталось?

— Не браслет. Чип. Вот тут. — Я дотронулся пальцем до её плеча, Зоя вздрогнула и отодвинулась. На досках осталось несколько серых чешуек.

Той ночью я всё думал, что кожа у неё холодная и очень гладкая — такой не бывает у земных женщин. Машинально обхватил руками плечи; все в мурашках. Подтянул одеяло и, барабаня пальцами по левому предплечью, впервые задумался: а что, если вытащить чип? Наверняка это будет больно; может быть, даже смертельно. Но что, если?..

Крамольная мысль отпустила к рассвету, но уже следующей ночью вернулась вновь. Я выбил пропуск (повезло — всё ещё числился научным сотрудником), поднял статьи в городском архиве. Выяснил, что таких случаев — чтобы кто-то вынул чип и жил без печалей — история не знала. Но сведений о том, как всё устроено, я почерпнул достаточно, и по-прежнему не верил, что догадался об этом первым. Наверняка кто-то уже пытался… Наверняка кто-то даже освободился от этого чёрного каучукового ремешка, облегающего запястье...

Чуть позже, в разделе не прошедших защиту кандидатских я нашёл ответ: лимитирующий фактор. Ни раздробить, ни расплавить, ни как-либо ещё уничтожить чип или сердцевину браслета не представлялось возможным. Но можно было разорвать их связь — правда, для этого требовалось забросить то либо другое в ближний космос или в Глубинные воды. Вряд ли у кого-то на Земле была возможность сделать это...

Но у меня-то была. Я мог выковырять из плеча этот датчик. Отдать Зое. Отпустить её, попросить уплыть далеко-далеко. А мог просто незаметно прицепить чип к хвосту, а потом открыть шлюз в море. Я знал, она поплывёт домой…

— ...Я принёс тебе кое-что. Надеюсь, понравится.

Русалка, плеснув, подплыла к самым доскам. Я опустился на корточки, протянул ей полотенце и толстую цветную книгу. Зоя вытерла руки, осторожно взяла том, стараясь, чтобы капли с волос не намочили глянцевые страницы.

— Оби-татели глу-бин, — по складам прочла она. — Что это?

— Морская энциклопедия. Я подумал, тебе будет любопытно...

Зоя раскрыла книгу посередине. Несколько секунд вглядывалась в бирюзовую панораму подводного царства, а потом вдруг расплакалась.

— Ты чего? — растерялся я. — Зой?..

Она помотала головой — капли всё-таки упали на страницу, и бумага вспухла мелкими бугорками. Зоя провела пальцем по извилистому хвосту морского конька.

— Мне подарили такого в детстве. Звали Жужетта... Когда он был маленьким, мама разрешала брать с собой в постель...

— Питомец, что ли? — казня себя за бестактность, пробормотал я. Зоя не ответила. Касалась то одного, то другого морского существа, ласково гладила серебристый песок и завитки водорослей.

— А вот таких бабушка разводила, — шепнула она, тронув ногтем красную морскую звезду и тут же отдёрнув руку. — Целая колония была у стены… Жгутся...

Когда я хотел забрать у неё книгу, Зоя впилась пальцами в обложку и умоляюще попросила:

— Оставь! Оставь, пожалуйста!

Я ушёл, а наутро энциклопедия ждала меня на досках — расплывшаяся, разбухшая от воды. Зоя плескалась где-то у самого шлюза. Она долго не откликалась на зов, а когда приплыла, равнодушно посмотрела на пакет с кунжутными семенами и сунула мне в руки кулёк свежей чешуи. Чешуек было мало и с каждым днём становилось всё меньше — это видели мы оба. Но я по-прежнему приписывал цифры в отчётах, и имя Зои ещё ни разу не попало в списки на утилизацию.

Всё так же молча она позволила поменять жабровые фильтры и выпила выписанную ветеринаром болтушку. Я пытался её разговорить — напрасно. Только скользнув обратно в воду и почти скрывшись под мутной, в серебристых разводах плёнкой, Зоя шепнула:

— Спасибо за книгу. Как будто побывала дома...

...Я был уверен: если отпустить её, она поплывёт домой. А дом у русалок один: Глубинные воды. Там, куда человеку не добраться. Там, где толща воды перекрывает сигнал печального чипа.

Единственное, что удерживало меня от задуманного, — страх. Я боялся, что не просто скину свои печали, но передам их Зое.

Я не хотел, чтобы моей русалке было плохо, но всё-таки тихой, беспечальной жизни хотел больше. Может быть, я был наказан именно за это греховное желание; может быть, чип уловил мои мысли и сбил счёт, вплотную приблизив конец.

***

О проверке шептались все. Говорили, что новый Морской комиссар настроен решительно, что он положит конец рабскому труду русалок, кражам и дутым отчётам. Это было хорошей новостью для тех, кто мог производить достаточно чешуи и очищать жабрами достаточно воды. И плохой — для тех, кто не мог. Для таких, как я.

Я знала, что Рыбак врёт другим, чтобы защитить меня. Он часто дремал на досках в моём аквариуме, и я могла украсть ключ от шлюза в любой из таких дней. Но здесь, в акватории, у меня было вволю еды, здесь не было каракатиц и чернильных тварей, сетей и гарпунов, целившихся в хвост. А там, в море, меня ждала смерть; мне не доплыть до Глубинных вод. Но эта проверка и Морской комиссар… Я знала, что наступают последние тихие дни, и хотела хоть чем-то отблагодарить Рыбака. Он говорил, что печали кроются в браслете и чипе. Что ж, достать чип я не могу. А вот забрать и далеко-далеко спрятать браслет...

Когда Рыбак уснул, скрючившись на досках, я стянула с его руки плотный чёрный ремешок. Было больно — ногоходящие очень горячие, их кожа жжёт. Достать из кармана ключ оказалось легче, хотя даже сквозь штанину от тела Рыбака шло слабое тепло.

После осталось самое сложное: надеть на него другой браслет, чтобы он не догадался обо всём слишком рано, и я успела уплыть… Я прятала чёрный жгутик с металлическим кругляшком экрана с тех пор, как в моём аквариуме умер старый техник — захлебнулся, упав в воду, а я не сумела вытащить. Его экран показывал единицу. Видимо, тот, кто создавал эти браслеты, считал, что смерть — последняя, бесконечная печаль. Как наивны эти ногоходящие...

Я бы хотела попрощаться с Рыбаком, но если рассказать ему обо всём, он, наверное, заберёт ключ и вернёт свой браслет. Однажды всё равно придёт день прощаться — так пусть это будет сегодня. Хотела бы я заранее исчерпать и другие горести...

***

Я стоял перед входом в доки и перебирал в голове: что позабыл? Что ещё могу сделать? Почти все деньги я отослал Майке; очень хотел позвонить по видеосвязи, но знал, что вместо неё увижу на экране Зою. Это было бы страшно: увидеть русалку в своей дочери...

Остатки сбережений завернул в записку знакомому из соседних доков. Может быть, он согласится позаботиться о Зое — сколько она протянет. С учётом будущей комиссии, конец придёт совсем скоро...

...Кажется, всё.

В акватории плескали волны, по стенам вились белёсые перламутровые блики. Свет не горел, и я никак не мог различить в мрачном, глубоком аквариуме мою русалку.

Пахло хлоркой и прелой чешуей; разувшись, я подошёл к воде. Ворота шлюза терялись в густой мгле — как будто кто-то затушевал всё вокруг свежими чернилами.

— Зоя!

Аквариум ответил мягким, пустым плеском — как смотрит умалишённый.

— Зоя?..

Волны плескались о доски бессмысленно и ласково. Я сел, опустив ноги в воду и изо всех сил вглядываясь во тьму.

— Зоя…

Я испугался жалости, прозвучавшей в этом коротком зове. Так вот какая она, последняя печаль. За русалкой пришли, пока меня не было. Решили подчистить перед комиссией все хвосты.

Значит, конец наступит вот-вот.

Чтобы не испугаться, не растерять решимости, я бросился в воду прямо так: в рабочих штанах, в куртке, которая сразу же надулась, мешая грести. Я отталкивал волны, прорываясь к шлюзу. Почему он открыт?.. Ах да, после того, как русалку утилизируют, аквариум подлежит дезинфекции, а для этого сливают воду…

Оказавшись в море, я на миг опьянел от безбрежной красоты: надо мной раскинулось небо, бархатное, густое, усыпанное жемчугом. Позади сиял Ривберг. Мелькали, переливались, огни трамваев, мигали веера маяков и вышек. Шум почти не долетал, а когда я отплыл на несколько сот метров, город скрылся за гребнем доков. Осталось только небо, звёзды и мерный, обволакивающий плеск волн.

Когда руки начали неметь, я перевернулся на спину и лежал так минуту-другую, отдыхая, глядя ввысь. Русалки наивны — Зоя так ничего и не поняла; считала, что все печали спрятаны в браслете. Впрочем, люди наивны не менее: я ведь тоже уверен, что печали спрятаны в чипе… Что, если это не так?

Впрочем, какая разница — теперь.

Я погладил левое плечо. В глазах рябило от усталости и мерного блеска волн. Я увидел рядом Зою — совсем как наяву: светлокудрую, задумчивую и лёгкую, как сама вода...

А потом — надвинулась тьма.

Так начинается смерть?.. Нет. Всего лишь высокий борт поискового траулера.

...Я пришёл в себя на палубе, под тем же звёздным небом. С усилием выплюнул соль; тело казалось резиновым, как будто вытащили все кости. Я рывком подтащил руку к глазам и посмотрел на браслет. По-прежнему единица…

Почему?..

— Вот и снова на этом свете, голубчик, — улыбнулся склонившийся надо мной мужчина.

— Гд… гх... — Прокашлялся, проглотил солёную слюну, выговорил: — Где я?

— На борту «Марибозы».

Я вытаращил глаза. «Марибоза»? Здесь? С каких пор суда Океании заплывают в наши воды?

— Если на вас наткнутся корабли Ривберга, вам конец, — прохрипел я.

— Корабль экранирован, — ответил мужчина. — А вам не следует так волноваться.

— Зачем вы тут?

Я приподнялся на локте; голова слегка закружилась.

— Ну, ну, без резких движений, голубчик! Поступил сигнал, что из здешних доков пропала русалка. Этот сегмент Средних вод смежен с акваторией Океании, а «Марибоза» — самое маневренное поисковое судно… Вы наверняка слышали, что в Океании дефицит русалок. Мы решили не пренебрегать удачным случаем.

— Пропала… русалка?..

Мужчина нетерпеливо кивнул.

— Мы, к сожалению, не можем вернуться в порт сейчас же. Вам придётся пробыть на борту до тех пор, пока мы её не отыщем...

— А что потом?

— Высадим вас в Океании, а там обратитесь в мигрантскую службу, и…

— Да не со мной! С русалкой!

— А-а. Русалка поступит в океанариум, конечно.

Я откинулся на холодные доски палубы и закрыл глаза. В голове всё ещё гудело — наверное, наглотался воды, — но через минуту я уже знал, что делать.

На востоке занималась заря.

Как только на океан вновь опустилась ночь, я пробрался на нижний уровень и разблокировал упоры шлюпки. Она скользнула в воду почти без всплеска. Зябко, свежо пахнуло озоном и йодом. Я вскочил на борт; качнулось деревянное дно.

С километр отплывал на вёслах, чтобы не привлечь вахтенных рокотом мотора. Когда огни «Марибозы» скрылись за поднимавшимися выше и выше валами, я включил фонарь и направил его прямо в глубину.

На браслете по-прежнему стояла единица. Но я точно знал, что последняя печаль уже случилась — а я так и не погиб. Это значит, больше горестей не осталось. И, значит, Зоя обязательно приплывёт на свет.

На ребре (мистика)

— Провожающие, не заходим! Две минуты стоянка. Быстро, быстро! Как фамилия?

Грузная бабка впереди меня еле вскарабкалась по ступенькам. Шустро взбежал паренёк-студент. Я, поцеловав Карика, забралась следом.

— Скоро увидимся, Василёк, — крикнул он под лязганье лестницы.

— Скоро!

Проводница затолкала нас внутрь и встала у входа с фонарём в руках. Белый луч резал снег, скакал по ноздреватым сугробам. Я бросилась к окну; в полутьме вагона вокзальный прожектор шпарил в глаза. Прищурившись, я кое-как разглядела на перроне Карика — он зачем-то нагнулся, потом замахал рукой, а потом стянул перчатку, сложил большой и указательный пальцы кругляшком и приложил к сердцу, несколько раз ткнув себя в грудь. Я засмеялась и повторила жест. Карик улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Поезд тряхнуло. Поехали.

— Что за азбука глухонемых? — проворчала соседка, наблюдавшая за мной из-за баррикады сумок. Я промолчала: говорить с чужими не хотелось, хотелось подольше смотреть на Карика, сохранять в памяти его выражение лица — так он всё ещё будто был рядом. Но тётка с сумками перебила настроение. Взглянув на неё, я на миг отвернулась от окна, а когда вернулась — Карика уже не было, только бежали станционные дома, сугробы и вагоны товарняка на запасном пути.

Я стянула куртку и села. В груди разрасталась голодная пустота. Достала телефон из кармана кофты, повертела в руках — связи не было. Убрала в чемодан и задвинула под полку. Поезд тряхнуло, и из кармана, так и оставшегося открытыми, выскочило что-то мелкое и блестящее.

— Ой!

Я почти прихлопнула беглянку, но поезд тряхнуло снова, меня бросило в бок, и я ударилась о чужую полку.

— Стрелки переводят, — глубокомысленно изрекла соседка, помогая мне встать. — Что потеряла?

— Монетку…

Я бухнулась на колени, чувствуя, как звенит в ушах. Вот ерунда — пять копеек. Ну, уронила и уронила. Мало ли. Но в глазах встал жест Карика — сложенные кружком пальцы к сердцу. Не потеряй. Ни за что.

Забыв брезгливость, я зашарила руками по полу. Соседка посветила мне своим телефоном. Пыль, грязь, трупик таракана, чеки… Серебряно блеснуло в самом углу, сердце прыгнуло к горлу; я потянулась, схватила и выгребла в куче крошек новенький рубль.

— Нашла?

— Не та…

— Сколько потеряла-то?

— Пять копеек!

Пять копеек. Как это, должно быть, смешно. Но это были особые пять копеек — погнутые, со ржавым пятнышком на аверсе и сколом в ребре. Я выпросила их у Карика на вокзале тысячу лет назад, когда мы во второй раз расставались надолго.

Всё было слишком хорошо, он оказался слишком идеален, слишком похож на тот образ, который я выдумала — и встретила наяву. В разлуке я боялась, что и вправду выдумала Кара. Иногда страх доходил до абсурда, я постоянно писала ему, и если он не отвечал на сообщения — спал, или был занят, или просто принимал душ, — тут же начинала воображать ужасы, немели руки; мне начинало казаться, что его не существует.

Когда я провожала Кара в первую командировку на север — боролась с этими страхами, как могла, но в аэропорту не выдержала:

— У тебя есть что-нибудь особенное? Такое, чего больше нет вообще в мире? Чтобы я взглянула и уверилась, что ты настоящий. Не выдумка.

— Смешная, — вздохнул Карик. Правой рукой прижал меня к себе, левой принялся ворошить рюкзак. Протянул мне брелок из камешков янтаря: — Пойдёт? Я в Рубижовке купил у стрелочника, он сказал, сам делает. Эксклюзив.

— Нет, не пойдёт. Мало ли сколько он таких наделал.

— Так… Это? — Карик тряхнул кожаным браслетом.

— Нет. Это тоже можно запросто сплести, подделать!

— Ну я не знаю тогда, — растерялся он. Объявили самолёт, я вздрогнула, и Кар воскликнул: — Ага! Смотри… Такой штуки точно больше ни у кого.

И вынул ту монетку — пять копеек. Самая обычная, аверс и реверс, но криво погнутая, с характерным сколом и ржавчиной.

— Такого пятака больше нигде нет. Оставь себе, смотри и вспоминай меня. Я её ещё в универе совал в ботинок перед экзаменами, а потом мы на рельсы клали под поезд, перед дипломом, вот она и погнулась.

Позже я просверлила в монетке дырочку и, когда Кар уезжал, носила на шее. Слишком часто дёргала — особенно пока он лежал в коме после операции, да ещё когда уплывал дипломатом в гуманитарную миссию. Шнурок истёрся и распался у меня в руках прямо на вокзале. Я сунула монетку в карман, и вот…

— Ты чего ревёшь? — донимала соседка. — Пять копеек. Да я тебе дам пять копеек!

— Нет, нет… Это не те…

Я схватила мобильник, чтобы набрать Карика, но связи по-прежнему не было. Не было всю ночь, и с каждым километром, с каждой станцией всё сильнее сжимало горло. Что-то не так, выстукивало сердце. Что-то очень не так. Наконец, в серых предутренних сумерках, под храп и свист, телефон нашёл две полоски сигнала. Я без сил привалилась к стене и набрала Кара. Пока шли гудки, дёргала на джинсах катышки пыли: я искала монету, по всему купе, пока сонный сосед сверху не попросил не шуметь.

— Алло, — раздалось в трубке настороженно и довольно грубо.

— Карик! — цепенея, выпалила я.

— Какой Карик? Ошиблись!

Я посмотрела последний вызов — видимо, случайно набрала не тот номер. Открыла избранное. Пролистала адресную книгу… Номера Карика не было.

— Эй! Ты чего побелела вся? — подняла голову соседка.

— Ничего… нормально…

Я набрала маме. Та, несмотря на рань, взяла трубку сразу.

— Мама! Мам, всё в порядке?

— Ты чего так рано не спишь, Валька? Всё хорошо.

— Мама, Карик не звонил?

— Какой Карик?

— Мама! Мой парень… Карик… Ну мам!

— Валюш, твои парни мне не звонят. Ты что?

Я смотрела в окно. Снежная равнина и зубцы леса на самом горизонте. Телеграфные столбы: тык. Тык. Тык.

— Валь?..

Мы шутили про эту монетку: такая бесценная во всех смыслах. Что купишь на пять копеек? Но зато сколько воспоминаний… А ещё это был пароль: я показывала монетку охране, и меня пропускали к Карику на раскопки — действовало получше всякого паспорта. Однажды его друзья по монетке пустили меня в общежитие дипработников — через окно на первом этаже, в обход администратора: открыли створки, сбросили верёвку, и я взобралась. Иначе было не пробраться, да и Карику было не выйти из-за визовых сложностей. На следующее утро он улетал на четыре месяца, и мне очень хотелось его увидеть…

С каждой новой разлукой, с каждым разом ржавый пятачок обретал всё большую ценность. Кар говорил, что он у меня как намоленный. Мы шутили, что пятак этот — бесценный во всех смыслах. А теперь пятак, видимо, решил пошутить со мной.

Я зажмурилась, проморгалась, ещё раз пролистала адресную книгу. Номера не было. Я попыталась восстановить его в памяти. Первые цифры помнились, но последние путались, рябили, как палки цикория за окном. Я помотала головой. Бред, абсурд какой-то! С силой пнула по чемодану.

— Сумарь-то у тебя какой большой, — заметила соседка, выставляя на стол чашки. — Встречает хоть кто-то?

— Да, — машинально ответила я. Кару нужно было приехать в посольство Гевесты уже сегодня, поэтому он летел самолётом. Я боялась самолётов панически и ехала поездом — дольше почти на сутки, зато куда спокойней. Мы надеялись, что к моему приезду Какрик закончит формальности, и у нас будет пара дней, чтобы погулять по городу. — Жених встретит. Который вчера провожал.

Соседка, разворачивая пакет, пожала плечами.

— Я и не заметила, что кто-то тебя провожал.

— Как это? Вы ещё спросили, что за азбука глухонемых.

— Конечно! Ты руками махала — то ли крестилась, то ли бесов отгоняла.

— Это я Карику!

— Какому ещё Карику?

— Мой жених. Стоял на перроне, — чувствуя раздражение, злость и вскипающий ледяными комками страх, оборвала я. Настойчиво повторила: — Стоял на перроне.

Соседка аж перестала чистить яйцо. Посмотрела на меня. Протяжно выдохнула.

— Не было никого на перроне вчера. Ты же в Крапивинске села? Ну. Пусто.

— Да ну вас, — пробормотала я. Внутри что-то поворачивалось, какие-то винтики, какой-то кран, выпускавший наружу тайные страхи. — Как не было? Был. Был!

— Да угомонись, — примирительно велела соседка, но сама забеспокоилась ещё сильней, когда я снова бухнулась на колени и принялась искать монету. Вагон просыпался, мои поиски уже никому не мешали; я с грохотом вытащила чемодан и баулы, чьи-то ботинки, тапки…

— Ты попроси у проводницы швабру, — посоветовали сверху. Я так и сделала. Вытащила из-под полок всё, вплоть до того, что сковырнула блестевший в углу гвоздик.

Пятака не было. Как не было номера Карика в телефонной книге. Как не было обещанного звонка от него — а он клялся позвонить в девять, сразу как встанет.

Я посмотрела на часы. Восемь сорок.

Поезд остановился, и я выскочила на станцию — хоть на пять минут вон из вагона. Свежий, морозный ветер зашлёпал по лицу, приводя в чувство. Вот ерунда. Чего испугалась? Ну, потеряла пятак. Ну, стёрся номер, мало ли. Мама… Мама всегда говорила, что ей моих ухажёров не упомнить. А соседка вчера почти спала, когда я села, что она там могла разглядеть? Сейчас в девять Карик позвонит, и всё пройдёт. Пройдёт.

— Заходим, заходим! Перекурили и хватит. Или тут хотите остаться? — окликнула проводница. Меня осенило, я бросилась к ней и схватила за руки:

— Женщина, я вчера садилась в Крапивинске — помните, меня молодой человек провожал? Вы ещё сказали, провожающие, не заходим… Такой высокий, в чёрной кепке, с рюкзаком? Помните?

— Мало ли кто кого провожал. Думаете, вы одна у меня? — буркнула проводница. — Давайте, заходим!

— Но вы помните? Серая куртка, красный рюкзак…

— Не помню! В вагон!

Локомотив тяжело фыркнул, и вслед за этим из душных недр вагона раздалась знакомая мелодия. «Контрабанда мечты» Мельницы — она стояла у меня только на Карика, вечного путешественника... Я взлетела по лесенке, пронеслась через тамбур, едва не врезавшись в титан, бросилась к сумке…

— Алло! Алло, Карик! Карик, ты почему не брал трубку, я… Карик!

Ни помех, ни ответа. Мелодия оборвалась. Сердце сжалось до точки и тут же взбухло: не успела! А в следующий момент раздалось чьё-то кудахтанье:

— Алло, алло! Да, во Владимире уже! Хорошо спали, связь отличная, звони!

Я стояла, огорошенная, никак не соображая, что случилось. Непринятых в телефоне не было, но я же точно слышала «Контрабанду», точно-точно…

Тётка с боковушки опустила мобильник на стол, и музыка тут же заиграла вновь. Тётка схватила трубку и кудахтаньем зачастила:

— Забыл что-то? Чего перезваниваешь тогда? А… А! Ну ладно, скоро будем, давай!

Я опустилась на свой матрас, обхватила руками сумку. Услышала как сквозь вату:

— Племянник поставил какую-то музыку непонятную. Всё прошу, чтоб на нормальный звонок поменял.

Поезд тронулся. Не помню, сколько прошло времени, прежде чем я очнулась.

— Половина пути, — вздохнула соседка, размешивая лапшу. — Ты бы хоть поела. Яичко будешь?

Меня чуть не вывернуло от запаха

Темнело. Зажгли все лампы. Я сидела в углу полки, глядя, как в чёрном стекле отражается жизнь вагона. Мы подъезжали к конечной станции, кое-кто из пассажиров уже собирался, стаскивая багаж, кто-то пил чай, с криком носились дети. Я ничего не слышала. Отражение полустанка, приправленное мелкими огоньками, напомнило крыши Самарканда. Мы с Кариком долго бродили по тамошнему базару и набрели на лоток старика, который торговал украшениями и древними монетами. Кар предложил мне заменить нашу монетку чем-то более интересным. Я отказалась наотрез, но он всё равно принялся рыться в коробке и вытянул тройной чёрный треугольник на кожаном шнурке.

— Это руна Вальнут, — сказал старик. — Для тех, кто хочет умереть в бою, чтобы попасть в Вальхаллу.

— Самое оно, — засмеялся Карик. — Сколько?

— Не покупай это, пожалуйста, — попросила я.

— Ты чего, Василёк? Испугалась? Всё это ерунда, все эти руны. Зато посмотри, как красиво!

Он обвёл пальцем узел, в который скрещивались треугольники, и чёрный металл блеснул в свете заката — глубокий, с переплетающимися внутри оттенками антрацита. Поднял руну повыше — она медленно завертелась, качаясь, как маятник.

— Это будто клубок влюблённых змей, — пробормотал Кар, разглядывая кулон. — Сколько?

— Карик, ну пожалуйста! Зачем тебе это?

— Просто красиво. Василёк, если тебе так не нравится, я не буду носить при тебе. Буду только в разлуке. Ты носишь монетку, а я буду носить этот…

— Вальнут, — подсказал старик.

— Вальнут, — повторил Карик, и я услышала его голос — здесь, в вагоне, в тысячах дней и километров от Самарканда.

— Валентина Дмитриевна! Вам особое приглашение? Сдавайте бельё, прибываем через двадцать минут!

Я вздрогнула. Звонко щёлкнула пластиковая бутылка с минералкой. За окном давно плыло Подмосковье, а в черноте впереди зажигались огни Москвы. Я вглядываясь в них, и тёмное золото холмов давило, впечатывая в мрак несущийся поезд.

Вагоны дёргались, затихая.

— Карик, пожалуйста, — шептала я, не обращая внимания на чужие взгляды. — Будь тут, пожалуйста, пожалуйста…

— Этот что ли твой жених? — вдруг захохотала соседка, я вскинула голову и, если бы не сидела, рухнула бы — такая слабость охватила всё тело: блаженная слабость и густое, валящее с ног счастье. Карик был там, шёл по перрону вместе с поездом — с громадным букетом, в своей чёрной кепке и с красным рюкзаком.

— Этот, — прошептала я, сползая с полки. Подхватила чемодан и побрела к выходу. Проводница опустила лестницу, я выбралась наружу, оглядываясь… Карик стоял в десяти шагах, вертя головой.

— Карик! Кар, я тут!

Я пролетела разделявшее нас расстояние в секунду, бросилась к нему, уже видела зелёные глаза в белёсых ресницах, веснушки, горбинку на носу… Он шагнул в сторону с удивлением и даже с негодованием:

— Осторожней! Смотрите, куда идёте!

— Карик?

Он нахмурился, вглядываясь, как вглядываются в человека, которого не могут узнать.

— Мы знакомы? Извините, я девушку встречаю…

Я перестала дышать — забыла, как это делать. Всё полетело чёрными мушками, как прах от костра. Кар побежал, не оглядываясь, к вагону, вытягивая шею, на ходу доставая телефон… Я побрела прочь на автомате, просто потому, что ноги повели к вокзалу, вслед за толпой прибывших. Около будки фастфуда ручка чемодана выскользнула из руки, чемодан бухнулся на лёд. Я опустилась следом. Слёзы закапали в порошу, застилая глаза.

Что-то сверкнуло в снегу. Я судорожно расковыряла пальцами наледь… Пять копеек. С пятном ржавчины на аверсе, со сколом и просверленной дыркой. Как? Я взяла пятак в руки, сжала между большим и указательным пальцем. В тот же миг сзади раздалось:

— Василёк! Василё-ок! Я тут, я тут, Валька! Я тебя не заметил! Ты видимо проскочила вперёд. Всю дорогу до тебя дозвониться не мог, передумал уже невесть что…

Я дёрнулась на голос. Кар бежал ко мне, поскальзываясь, улыбаясь, размахивая букетом. Я обернулась, в ужасе решив, что за моей спиной есть кто-то ещё, и на самом деле Карик бежит к этой кому-то… Но сзади было пусто. Кар остановился, подхватил меня под локоть, помог встать. Заметил в пальцах монету.

— Ой. Валя! Откуда она у тебя?

— Я… тут нашла… Карик, что за чертовщина…

— Валь, я бежал к тебе, хотел успеть к вагону и выронил её случайно. Подумал, шут с ней… А ты нашла! Вот здорово! Выходит, правда, непростая монетка.

— Карик! Как она у тебя оказалась? Она же всегда у меня была!

— Так ты её забыла вчера. Выронила, когда заходила в вагон. Я же тебе показывал в поезде: у меня, у меня! — Он ткнул себя в грудь, совсем как вчера на перроне. — Ты разве не поняла?..

Погода на завтра (магический реализм)

В Москве пахло тополиной осенью, изредка шли дожди. Древними улочками мы уходили всё дальше от Садового: углублялись в староимённые переулки, огибая скверы и охотясь за кофе попроще. Небо живо стягивало тучи.

Вывернув из сетки очередного двора, мы попали к линии трамвая. Кабина, вагоны, фары — когда всё это кончилось, впереди оказалось крыльцо кофейни на углу пятиэтажки. «Кофе 50 руб.»

— Пятьдесят? Так ещё бывает? — засмеялась Калина.

Мы перешли засыпанную листвой дорогу, взобрались по ступеням, и с первым раскатом грома Каля толкнула дверь, чуть не уронив прислонённое к стене колесо. Зазвенела музыка ветра.

— Простите, пожалуйста!

— Ничего, ничего, — откликнулся бариста. — Тут каждый второй его роняет.

Дверь скрипуче закрылась, и по ней тут же забарабанил дождь.

— Вовремя мы, — удовлетворённо заметила Каля.

Вовремя-то вовремя, но никакого кофе, кроме «Погоды на завтра», в меню не оказалось.

— Два кофе. И у вас есть что-нибудь из еды? — спросил я, облокотившись на стойку. Гудели ноги, и немного кружилась от голода голова.

— Само собой, — ответил бариста, нагнулся и вынул промасленный свёрток. — Сэндвичи с курицей.

— Отлично, — кивнула оголодавшая Каля.

— Присаживайтесь. Кофе сейчас принесу.

— Что за кофе-то? — спохватился я. — Что за «Погода»?

— Обычный чёрный, — засмеялся бариста. — Просто красивое название.

Я рухнул на диванчик у окна. Справа бросил рюкзак, слева, в углу, уютно приткнулась Каля. Она развернула упаковку, и от сэндвичей пошёл упоительный запах курицы. Я впился в мягкий, промнувшийся под пальцами хлеб. Подкопчённое мясо, сочный салат… Волшебно.

— Ты чего не ешь, Каль?

— Жду «Погоду на завтра».

Кофе и вправду оказался обычным чёрным. Я добавил сахара, Калина так и пила горький. Когда мы расправились с перекусом, за окном уже вовсю гремело, и я попросил ещё по чашке. Бариста принёс на подносе вторую пару: абсолютно чёрный, без пенки кофе, в абсолютно белых фарфоровых кружках.

— Смотри, как странно… Как будто ничего не отражается. Каль? — позвал я, оглянулся и увидел, что она задремала, привалившись к моему плечу.

Какое-то время я сидел не шевелясь. Потом отпил кофе, сделал ещё глоток, ещё и не заметил, как выпил всё. Калина дремала; я выпил и её чашку, а потом осторожно поднялся.

— Не подскажете, где уборная?

В тёмном туалете я опёрся о раковину, чувствуя, как всё сильней кружится голова — наверно, от кофе. Потянулся к крану, и вдруг всё кувырнулось, я перестал понимать, где верх, а где низ, кафель оказался у самого носа... А потом всё встало на места, кроме чёрного зеркала в обрамлении мелких холодных ламп.

Стекло исчезло; в проёме стены я увидел улицу, увидел, как лупит, сбивая листья, дождь, и в ливне бушуют закипи сирени — невозможно красивые, пышные и нежные. Мне захотелось дотронуться до них, я протянул руку и стукнулся о стекло. В голове полыхнуло: какая сирень? Сентябрь! А потом стало не до того, потому что я увидел, как из подъезда выходит Каля с синим обтрёпанным чемоданом.

— Каля?

Она не слышала. Решительно зашагала к такси, вдруг ахнула и выругалась. Я вытянул шею, пытаясь понять, что случилось; кажется, застряла каблуком в сточной решётке, забитой белыми лепестками. Каля рывком вытянула каблук и отмахнулась от меня. Я шёл за ней по пятам. Я что-то говорил ей. Я пытался взять её за локоть и различал на лице дорожки слёз. Глаза у неё были опухшие, красные; она вырвала руку и неуклюже забралась в салон. Я схватился за ручку дверцы; что-то вытащили из груди, меня поволокло за машиной, в лицо ударило бензином чем-то горьким, посыпалась сирень, я рванулся вперёд… и ударился о край раковины.

Зеркало было зеркалом. Туалет был туалетом. В кофейне хлопнула дверь и зазвенела музыка ветра.

Я выскочил в зал. Каля полулежала на диване, а бариста, глазами указывая на неё новому гостю, прикладывал палец к губам.

***

Сон, бред от усталости и кофе, чёрт знает что и счастье, что это не реальность. Каля здесь — настоящая, тёплая и живая, сонная и уставшая, родная, близкая, с глазами удивленными и весёлыми, а не красными и опухшими, в обрамлении слипшихся ресниц.

— Ты чего? Что случилось? Янеш?

Каля… Калинка…

— Всё хорошо. Всё хорошо. Поехали гулять! А?

…Огни набережной. Ещё кофе, много кофе. Букет астр, купленный у какой-то бабульки. Стремительно упавший вечер, горячий помидорный закат, красный пунктир фонарей, уходящий далеко в реку. И внезапно вырвавшееся:

— Поехали в Питер. Сегодня. Сейчас!

Всё было хорошо, все было невероятно той ночью: Петропавловка, мокрый Невский, обжигающий чай, орешки из вафельного рожка, блестящий отель почти в центре… Я пришёл в себя только на рассвете, в ванной, увидев своё отражение в громадном гостиничном зеркале.

Это, конечно, чушь. Полная глупость, и надо, конечно, забыть об этом скорее.

— Каля, а давай ещё на денёк останемся? Никуда твоя работа не убежит.

И ещё на денёк. И ещё. Это был угар, вихрь. Та самая сумасшедшинка, которую не позволяешь себе никогда — или почти никогда. Мы не поехали домой из Питера. Мы махнули в Карелию, потом — в Удмуртию, потом, когда кончились деньги, электричками вернулись в Москву.

Я снял зеркало в ванной. Мы больше не покупали кофе и не гуляли в том осеннем районе. Это всё чушь, полная чушь, конечно. Но даже… даже если когда-нибудь это станет правдой — у нас ещё есть время.

Рутина разъедала воспоминания, и только иногда я просыпался от вспышки памяти, от того, что сердце начинало прыгать у горла, чернело в глазах. Я находил по одеялом руку Кали, сжимал, прислушиваясь к тому, как она дышит, к тому, как капает из крана вода. Звуки ночного дома заземляли; в стёклах отражался только уставший город. Я засыпал снова. Засыпал, засыпал до тех пор, пока, однажды проснувшись, не посмотрел вперёд и не увидел улицу. Не увидел, как хлещет, сбивая листья, дождь, как в ливне бушуют закипи сирени — невозможно красивые, пышные и нежные. Мне захотелось дотронуться до них, я протянул руку и стукнулся о стекло. В голове полыхнуло: какая сирень? Февраль! А потом стало не до того, потому что я увидел, как из подъезда выходит Каля с синим обтрёпанным чемоданом.

— Каля?

— Янеш! Яньшик, ты чего? Проснись! Это просто сон, просто плохой сон!

Я лежал в кровати, на взбуровленных, потных простынях. Калина стояла на коленях среди подушек, трясла меня за плечи. В её глазах отражались мои, и больше ничего. Ни чемодана, ни сирени.

— Калина… Ты… у тебя есть кто-то. Да? Да?!

Она отпрянула, толкнула локтем стакан. Холодная вода забрызгала ноги и простыни.

— Ты чего? Нет у меня никого… Тебе приснилось что-то…

У неё дрожали руки, и у меня тоже. Я отвернулся, уткнулся лицом в стену.

— Окно открой, пожалуйста. Душно.

Калина встала; скрипнула кровать. Заскрипели половицы, повернулась оконная ручка. В квартиру ворвался ровный гул шоссе, мягкий, снежный запах заканчивающейся зимы. Каля ушла, а спустя минуту закипел чайник. Я ждал её, борясь со сном. На грани дремоты приходило всякое: про то, какой бред приснился; про то, что машины в будущем научатся летать; про то, что если Калина реально уйдёт от меня, то…

Я сел в кровати и стукнулся головой о полку. Я вдруг представил, как больно это будет. Как буду постоянно думать о ней, постоянно вспоминать. Как все уголки, где мы были вместе, будут болеть, как нельзя будет вернуться ни в одно место и придётся менять квартиру или мучительно населять её новой памятью. Как я начну встречаться с кем-то ещё; с кем-то, к кому придётся привыкать: к шуткам, запаху, прикосновениям, привычкам…

— Каля, — вырвалось само, я закашлялся, стало очень тесно в груди и глаза намокли. — Каля!

— Я тут. Я тут, Янеш. — Она вернулась, села рядом, обняла. — Я чай поставила. Тебе что-то правда совсем плохое приснилось…

***

Утро смыло всю ерунду ночи. Я сел за работу и почти забыл о сне, в обед устало потёр лицо и откинулся на спинку кресла; может быть, просто посидел с закрытыми глазами, может, задремал. Когда пришёл в себя, в комнате было сумрачно и тихо. Экран погас — чернел, отражая улицу, отражая ливень, сбивающий шапки сирени. Мне захотелось дотронуться до них, я протянул руку и стукнулся о стекло. А потом в третий раз увидел, как из подъезда выходит Каля с синим обтрёпанным чемоданом.

— Каля?

— А? — откликнулась она из кухни. И снова затопило по самое сердце, по самое горло страхом и болью, и горечью, и гневом. Я бросился в ванную; меня вырвало. Я бешено смывал всё душем, налил жидкого мыла, вода круто уходила в сток, и мне казалось, что это цветёт сирень.

А ведь у неё правда может быть кто-то. Это совершенно не обязательно связано с моими снами. Это… так просто случается. И если этого нет сейчас, никто не гарантирует, что не будет после. Так, может быть, лучше сразу? Сейчас?

— Каля…

Она вошла в комнату, взяла меня за руки, поболтала ими, слегка дурачась.

— Ты чего это?

— Обстановку хочу разрядить. Ты сам не свой последние дни.

Она провела рукой по моей щеке, тронула кончик носа.

— Каля. Я хочу… Я…

— М-м?

Я не смог говорить. Не смог даже поднять глаза.

— Каля, у меня командировка намечается. Недели на три.

— Ух ты! Здорово. Куда?

— Новосибирск.

— Можно с тобой?

Она всегда ездила со мной — на все съезды, во все командировки.

— Я боюсь, не получится в этот раз. Там закрытый городок рядом с Новосибом, только по командировочным документам.

— Ну… Ничего страшного, — ответила Каля. — Три недели — не так много.

— Не так много, — кивнул я. Калина потянулась ко мне поцеловать. Я вяло ответил и отстранился: — Собираться надо. Завтра улетаю.

— Завтра? И даже ничего не сказал…

— Да как-то сумбурно всё образовалось. Прости…

— Нет, нет. Всё в порядке, — ответила Каля. Тряхнула головой: — Может, сходим тогда сегодня куда-нибудь?

— Я устал что-то. Давай сегодня дома просто.

— Хорошо, — с улыбкой согласилась она. — Хочешь, что-нибудь испеку?

— Как хочешь, — отозвался я, чувствуя, как сводит изнутри от её улыбки, от ласкового тона, от уютной домашней футболки, заляпанной чем попало, тысячу раз стиранной, пахнущей — домом… — Хотя… давай просто ляжем пораньше, ладно? Хочу выспаться нормально.

***

Три недели фальшивой командировки превратились в пытку: каждый день выдумывать подробности, держать в голове всю ложь, вздрагивать от её звонков и сообщений: вдруг узнала? Вдруг догадалась? Но Каля, если и гадала, то о другом. Чувствуя, как я охладел, осторожно выспрашивала, что произошло. Винила себя. Предлагала всяческие радости и авантюры по приезду. Встретила меня на вокзале. Дома приготовила пир горой: самодельные пельмени, два салата, слоёный торт…

— Каль, ну зачем ты так…

— Устал? Сполоснись, и будем ужинать, пока не остыло. Я оставила курицу в духовке, она должна ещё тёплой быть… Завтра с утра позвала Тони с Иляной, помнишь?

— Каль. Я хотел сказать… Я завтра опять уеду.

— А.

Она помрачнела, будто лампочку выключили. У меня всё сжалось, страшно разболелась голова — ни с того ни с сего.

— Всё очень вкусно. Правда. Спасибо большое. Я пойду в душ, ладно?

Из душа я отправился сразу спать — вернее, делать вид, что сплю. Каля на цыпочках бродила по квартире, потом позвонила кому-то, запершись в ванной. Легла, кажется, уже после полуночи — на край кровати, не прикасаясь ко мне. Но утром приготовила завтрак, как ни в чём не бывало.

— Как спалось, Яньшик?

— Нормально. А тебе?

Она помолчала. Ковырнула вилкой глазунью. Косо глянула на меня. Перевела взгляд в окно и вдруг спросила:

— Янеш. У тебя кто-то появился там. Да?

Спросила, как припечатала, и глянула своими громадными глазами, в которых круглый день отражалась ночь.

— Н-нет, — поперхнувшись, проблеял я.

— Нет так нет, — легко согласилась она. — Тебе ещё положить?

…Из второй выдуманной командировки я вернулся в середине весны. И снова было всё то же: встреча, пир горой, никаких вопросов, никакого сомнения в глазах, только всеобъемлющая забота, только предусмотрительная, окружающая, словно пуховая подушка, любовь.

Если я расскажу ей, как всё на самом деле… Она скажет, что я свихнулся.

Дни тянулись, как жвачка. Я уходил рано и приходил поздно. Я мягко отклонял предложения сходить в кино, заняться стейками, выбраться в парк или на фест. Я впервые не пошёл на её соревнования под предлогом головной боли. Ночами не мог уснуть и смотрел в окно, в чёрное зеркало, за которым апрель медленно превращался в май.

В один из вечеров я сидел в кресле, вытянув ноги, закрыв глаза, пытаясь сообразить, что делать дальше. Порвать, не разрывая. Обойти эту пропасть в чёрном зеркале так, чтобы больно не было ни Кале, ни мне. Как? Как?..

Калина поливала цветы, напевая что-то. Заказала пиццу. Расставила по местам чашки. А потом обернулась и снова спросила, будто выстрелила в лоб:

— Янеш. Что происходит? Пожалуйста, объясни уже прямо. Нет ничего хуже неведения. А я именно в нём.

Заноза слишком долго сидела внутри. Она загноилась и ныла уже почти нестерпимо.

— Хорошо. Я… расскажу. Помнишь, мы были в кофейне осенью? «Погода на завтра» — там был такой кофе. И… я пошёл там умыться и увидел в зеркале… тебя. И… и…

Я рассказал ей всё — о том, как она уйдёт. Я готовился к этому внутри всё то время, что говорил: про то зеркало, про другие стёкла и сны. Когда я закончил, Каля невнятно произнесла:

— Вот значит как. Изобретательно. Ладно. Ладно, Янеш.

Она долго стояла, глядя в стекло, отражаясь тёмной чёрточкой среди золотых окон. Потом повернулась ко мне. Улыбаясь сквозь слёзы, прошептала:

— Я одного не пойму. Неужели я так плоха, что… что нужно вот так унизить?

— Унизить? Каля! При чём тут унизить? Я сказал тебе, в чём дело. Ты не веришь? Ты мне не веришь?

— Верю. Успокойся, Яньшик, верю! Я уже научилась верить в твою ложь за это время. Просто… Может, стоило раньше. Давно. Сразу. Не унижай так её, ладно?

— Кого — её? — крикнул я.

— Ту девушку. К которой хочешь уйти.

— Каля! Нет никакой девушки! Калина!

Я вскочил, подошёл, попытался обнять её за плечи, но она вывернулась, убежала в комнату. Я слышал, как она плачет. Хотел зайти, но она закрылась. На улице собирались тучи, рассвет был тёмен, казалось, что воздух сгустился… Я открыл окно, и внутрь ворвался ливень. Он грохотал по жестяным трубам, врезался в асфальт. Оглушительно пахло мокрой черёмухой.

В шуме я не услышал, как открылась дверь. Только почувствовал, как заныло в груди, всколыхнулось ощущение, что это не ново, что всё было уже, было, больно…

Я выскочил в прихожую. Калина вытаскивала чемодан на лестничную клетку.

— Давай отнесу, — прошептал я. Голос пропал. Всё закружилось; споткнувшись, я выбрался в подъезд. Каля качнула головой, укусила ноготь и потянула на себя обтрёпанный синий чемодан.

Под козырьком подъезда курил незнакомый парень; он посторонился, пропуская. От крыльца я смотрел, как Каля идёт к такси. Она застряла каблуком в водосточной решётке; кажется, сломала. Таксист закинул чемодан в багажник, Калина забралась в салон и захлопнула дверь.

А погода будто сошла с ума: посыпал снег, такси накрыло снегопадом пополам с белой сиренью. С неба повалили, рушась, все ливни и звёзды, когда машина тронулась. Я со свистом вдохнул, чувствуя, как чугуном давит на сердце.

И вдруг понял: всё это уже было. Было. Ощущение непоправимой потери ударило, оглушило, повалило мир набок. Я побежал следом, хлябая в шлёпанцах.

— Калина! Калина-а!

— Столько раз тебе показано было. Так и не понял. Дебил.

Я оглянулся. Парень всё так же стоял под козырьком, только вместо сигареты держал стакан с кофе; голос легко доносился сквозь ливень.

— Сам всё и свёл к тому. Погода на завтра, блин. Я даже кофе так назвал, чтоб до тебя допёрло.

Я выдохнул, подставляя лицо небу. Снег колол глаза, колол сердце.

— Что… допёрло?

— Что ты сам делаешь погоду, придурок. В своей голове, в своей жизни. Сам.

Я закрыл глаза. Снег мельтешил вокруг молодой сиренью — невозможно красивой, пышной и нежной.

Письма из тундры (космическая фантастика, драма)

Январь 2111

Здравствуй, Оль.

Спасибо Вальке — я точно знаю, что ты на Земле и что с тобой всё в порядке. Я не очень хорошо поступил: не выдержал и заставил его опять связаться со спутником, отследить твой смартфон. Забавно, да — отсюда можно при желании отследить конкретного землянина, но нереально без помех настроиться на новости или канал связи.

Что там у вас творится, мы по-прежнему толком не знаем. Ну, проблемы с энергией, ну, пытаются синтезировать эргорий — и всё, никаких подробностей. Дальнобойщики, которые забирают газ, с нами не разговаривают, как будто мы чумные. У нас болеет триста семнадцать человек, никого стационарных с планеты не выпускают. Тупо, тупо, как тупо это всё! У меня послезавтра кончается десятая вахта, если бы не эта чепуха, я бы уже летел к тебе!

Оля. Вот ещё что меня томит. Не могу терпеть, напишу. Ты мнительная подозревака, я мнительный ревнивец, так что… Не знаю, что творится на Земле, не знаю, как ты, что ты, знаю только, что на момент написания, судя по геолокации смартфона, ты сидела дома. Выдумывать, напраслину возводить не хочу, но мыслям не прикажешь. Прости меня, милая моя, если ошибаюсь и подозреваю напрасно (глупо, напрасно, сам знаю, но в голове сидит червяк и трещит: она началавстречатьсяс другим… ты ещё тридцать лет и три года просидишь на Гевесте… нахрена ей такой муж…). Прости дебила. Но, Олечка, вот в чём дело: я тебя очень, очень люблю, больше жизни люблю, больше Земли, больше всех на свете. Я тебя десять лет не видел, а люблю только ещё крепче. Но ты, пожалуйста, знай вот что: ты свободна. Будь там счастлива на Земле. Я так надеюсь, что у вас там наладится с энергией, с электричеством… С Гевесты эргорий по-прежнему забирают огромными фурами, «Крытый фургон» увёз столько баллонов, что из них энергии получится шестьдесят гигаватт. У нас даже прорабов сняли со стройки — всех отправили в поле, сжижать газ. Спина болит, зараза. А ты не пишешь, Олька. Вот я и нервничаю (что там нервничаю! С ума схожу, на стенку лезу!), что ты, наверное, завела себе кого-то. Я стараюсь не думать так, но… червяк, помнишь? Олечка, живи, будь счастлива, а я буду смотреть на тебя отсюда и радоваться. На всякий случай — вдруг ты вернула девичью фамилию, — княгиней не называю.

***

Пишу вдогонку. Только что сунул контрабандой предыдущее письмо дальнобойщикам. Надеюсь, успею и эту приписку.

Прости меня, милая моя. Я написал, а теперь мучаюсь, что обидел тебя этими своими предположениями глупыми... Оленька, как бы там ни было, ты, если захочешь, чиркни пару строк — я всё равно буду рад, как бы там ни было! Если этот гипотетический он существует — очень надеюсь, что он приличный парень.

Апрель 2113

Привет, Игорь!

У меня новости — сумасшедшие. Во-первых — круглая дата: написала тебе триста пятьдесят писем. Так надеюсь, что хоть одно дошло. Иногда снится, что спускаюсь по лестнице, а из почтового ящика торчит бумажное письмо — как раньше посылали, в таком конвертике с индексом…

Во-вторых — двенадцать лет с тобой не виделись. Но это ничего. До знакомства мы с тобой двадцать лет порознь жили, так что и это переживём.

Запястье ноет страшно: разморозили мою кандидатскую (представляешь!), приходится восстанавливать материал, подгонять, доделывать, и почти всё пишу от руки. У ноута остались три запасных аккумулятора, но я их берегу; мало ли, до защиты так и не наладят энергию, придётся показывать презентацию со своего ноутбука. Так что пишу ручками, как первоклашки на чистописании, а потом оцифрую на кафедре — в последнее время нам энергию почти не урезают, потому что… Бам-м! Бом-м! Фанфары! Третья, и самая невероятная новость: возможно, мы нашли выход из кризиса.

Помнишь, я увезла с Гевесты образец почвы для кандидатской? Сначала завертелась, закрутилась, а потом некогда и незачем уже было с ним возиться, я его куда-то засунула и сама забыла. А недавно, когда обрадовали, что кандидатскую размораживают, я раскопала его и оставила на столе. Пошла договориться с лабораторией насчёт спектрального анализа. А когда вернулась… Захожу в кабинет, и просто сразу в нос шибануло: тот пряный, как у кориандра запах, но с такой мыльной, пыльной ноткой… Эту вонь забыть нереально. Я сразу к химикам: говорю, берите пробу воздуха, пока не выветрился! Они взяли, проверили… Ага. Это он и был. Тот газ с Гевесты, который безуспешно пытаются синтезировать на Земле.

Камеры наблюдения не работают, так что пришлось восстанавливать кое-как, по памяти, что происходило в кабинете. Оказывается, пока я выходила, проводили какие-то испытания, и включили свет на десять минут. А я лампочку на столе давно уже не выключаю, пока в институте, — когда свет по расписанию, я всегда за столом. Ну вот… лампа нагрела гевестскую почву. И выделился эргорий. Оказывается, в почве есть особый элемент, который и обуславливает при нагревании выделение газа. Странно, да — учёные так долго бились над тем, чтобы синтезировать сам газ, и никто даже не подумал, что дело может быть в почве. Ещё выяснилось, что синтезировать эргорий на Земле сейчас в принципе невозможно — на планете просто нет таких элементов. А вот особый элемент почвы (его пока назвали Эрго113, по году открытия) воссоздать можно. У нас уже есть пробный образец, и из него уже удалось получить газ! Ну а из газа — энергию… Больше того: чем выше температура нагревания, тем больше выделяется эргория. Если бросить Эрго113 в огонь, выделится почти полтора кубического метра газа!

Если всё пойдёт хорошо, скоро Земля выйдет из кризиса. Ты только подумай! Снова свет, когда захочешь. Тепло в доме. Снова можно будет вскипятить чайник, выпить кофе когда угодно, хоть среди ночи. Снова метро заработает, батюшки мои! Снова будут фонари на улицах, можно будет пользоваться телефоном — мой-то сколько лет дома пылится. Я пыталась зарядить аккумулятор тёркой о шерсть, но только совсем испортила. Хотела отнести в мастерскую, а потом подумала — на что мне телефон, если зарядить всё равно не хватает электричества? Даже то, что дают несколько раз в сутки, — лимитированный объём. Так что — только представь, всему этому конец, снова нормальная жизнь!

Пиши, Игорь, ну хоть строчечку напиши, как в той старой песне. Напиши, пожалуйста. Ну ты же такой умница. Ну пожалуйста, придумай, как передать хоть словечко. Напиши «Олька-подозревака», мне уже хватит.

Не могу отделаться от дурацкой мысли: зачем я это строчу, зачем эти триста пятьдесят писем, если ты не отвечаешь? Может, не получаешь, а может, просто не хочешь отвечать… Прости.

Июнь 2115

Я их ненавижу, Игорёк. Ненавижу. Если бы я знала, кто принял это решение. Если бы я знала, к чему приведёт эта почва под лампочкой! Да лучше бы ещё сто лет искали другой источник!

Они обосновывают это тем, что инфекция с Гевесты ни в коем случае не должна попасть на Землю. Но я уверена, там никакой инфекции уже нет! Либо она не так опасна, как пытаются представить. Это просто полная информационная блокада: никаких новостей о гевестском проекте, о сотрудниках, об учёных… Я начинаю подозревать, что твои письма не доходили всё это время не потому, что были перебои с почтой и вообще с энергией. Их просто не пускали! Наверняка комитет давным-давно вынашивал этот план: выкачивать с Гевесты эргорий, пока на Земле не найдётся другой источник, а потом законсервировать планету, чтоб был этакий анклав, куда можно свалить, если что!

Вернее, не анклав, а тюрьма. На Гевесту теперь планируют посылать политических заключённых. Знаешь, как раньше декабристов ссылали в Сибирь или по пятьдесят восьмой статье на Колыму. Абсурд! Абсурд! При чём тут инфекция? Просто Земле больше не нужна Гевеста, не нужен эргорий! Зачем поддерживать такую дорогую инфраструктуру по его добыче, стройку, поля, погрузки, сжижение, хранение, транспортировку, обслуживающий персонал, если можно просто закрыть проект — карантин! Открестились! На, Боже, что мне негоже!

Я буду выступать за возобновление сообщения с Гевестой, Игорь. Это ужасно. Коллеги твердят, что это во мне личный мотив играет, что ничем хорошим это не закончится… Слушай, ну ведь явправе хотя бы узнать, что с моим мужем? Меня на улицах узнают — а о тебе я не знаю ни слова, ни полслова.

Ужасно, что ты там, Игорь! Это, в конце концов, бесчеловечно — вот так оставлять там людей, без связи… Никто так и не знает, что действительно творится на Гевесте. Говорят, что из-за инфекции вы там мутировали… Игорёк, это хрень. Я не верю. Я верю другим слухам: что у вас всё хорошо. Что вы строите новые города. Что у вас там есть тёплые базы, бани и, может быть, даже пляжи, и виноград растёт крупный и сладкий, как у нас на Кавказе, и у вас даже лучше, чем на этой ханжеской Земле.

Люблю!

P.S. С энергией почти наладилось: полсуток свет стабильный, полсуток — как повезёт, но по сравнению с тем, что было… Интернет появился; стало гораздо проще узнавать новости, но они хорошо поработали с сетью, пока не было энергии: интернет стал как локалка, обкорнанная цензурой.

Прости меня за всё, Игорёк. Я люблю тебя. Я буду бороться до конца, сделаю всё, что смогу, чтобы этот идиотский, самый бесчеловечный в новейшей истории закон о несообщении с Гевестой отменили.

Октябрь 2118

Привет, Оль.

Мы сегодня впервые за кто знает, сколько лет поймали земные новости. Слушали тридцать секунд. Узнали, что у вас всё-таки синтезировали эргорий, причём давненько, а значит, у Земли больше нет проблем с энергией. А значит, вкладываться в Гевесту больше нет смысла. Мы подозревали подобное уже давно; пока ещё нам кое-что присылают — семена по мелочи, лекарства, материалы, — но в воздухе висит, что вот-вот прекратят. Что ж, может быть, нас всё-таки пустят домой. Хотя в это, конечно, не верится.

Оля...

На самом деле, мы тут уже давно смирились, что на Землю не вернуться.

Да нихрена мы не смирились. Оля!

Давно достроили дом, в котором мне выделили квартиру. Начинаем строить парк. В центре, на Лысом холме, будет целый гектар под стеклянным куполом — там так тепло будет, что на входе поставят гардероб. Можно будет гулять в футболке. Будет даже прудик, совсем как на Земле. Я этого прудика жду, как не знаю чего. Можно будет притворяться, как будто на море поехал, в Аджимушкай или в Анапу: белые раковины, рыжие скалы…

Иногда я сплю, и мне снится, что ты тут. Только ты всё такая же маленькая, тёмненькая моя Олька. А я-то теперь здоровый мужик, бородач, настоящий дровосек, краснощёкий, зарос и заматерел. Ты меня и не узнала б, наверное, если б увидала, Олька.

Январь 2120

Привет, Игорёк. Приятно снова печатать; отвыкла от клавиш.

Не помню, говорили или нет — элемент официально назвали Эрго115; не по году открытия, а по году обнародования. У Земли больше нет проблем с энергией — тоже официально. У нас всё благополучно; уже почти как раньше. Всё у нас тут хорошо, Игорь, а меня высылают на Гевесту. Статья — подрывная деятельность, действия, направленные на незаконное изменение установленного общественного порядка и государственного устройства.

Тебе не смешно? Мне — да. За что боролась, на то и напоролась. Хотела возобновить нормальное сообщение с Гевестой — пожалуйста, лети туда сама.

Страшно, Игорь. Сидя на Земле, я могла воображать, что там всё хорошо. Что ты жив. Что на Гевесте прекрасные цветные города и добрые люди, тоскующие по Земле и отрезанные от неё по мановению каких-то параноиков. А теперь, когда мне предстоит лететь… А что, если там пустота? Та же самая база в поле багровых пузырей, тот же давящий колпак вечной ночи, тот же аммиачный снег? Мне сказали, финансирование свели к минимуму — лишь бы поддерживать жизнедеятельность тех, кто остался, кого Земля не желает принять. Официальная версия — по-прежнему страх занести на планету новый вирус.

Здесь я могла притворяться, что с тобой всё хорошо, что ты не отвечаешь по какой-то объективной причине. Я их столько выдумала, этих причин — блокнота не хватит. Признавалась себе, что ты не отвечаешь, потому что завёл другую. Это я переживу… Но… вдруг я прилечу и увижу, что тебя просто… нет. Нет, нет, нет, князь мой.

Игорёк, я вылетаю через месяц на почтово-грузовом лайнере; его тут называют МУЛом — межпланетным универсальным. Это точно в насмешку: он медленный, как не знаю, что. Говорят, будем лететь почти три месяца. Это в то время, когда можно за неделю добраться!А помнишь наш разведывательный экспресс? Как там воняло топливом! Надеюсь, в почтовом хоть так не будет; всё-таки почти двадцать лет прошло. В общем… В общем, скоро увидимся. Пишу это — рука дрожит, и внутри всё дрожит, кипит от страха. Никакой надежды, никакого предвкушения. Только страх.

Я передам это письмо с одним новым знакомым. Если предположить, что все прочие письма до тебя почему-то не доходили, — это точно должно дойти.

Хожу последнюю неделю, как будто внутри — ни черта, одни камни.

Август 2120

Ну как ты там, Олька моя? Никак не могу бросить тебе писать. Прихожу со стройки, с поля, с базы, из парка (представляешь — уже открыли!), ещё откуда — и тут же думаю: сяду-ка я к столу письма тебе писать.

Пишу-пишу, на ответ не надеюсь — к этому-то я привык. А тут вдруг сообразил: я ведь уже забыл, как ты выглядишь. И ни одной фотографии. У нас тут появился местный интернет, но, конечно, никаких земных ресурсов. Я попытался нарисовать тебя по памяти. Самое обидное — не знаю, похоже вышло или нет. Валька говорит, нет.

Нельзя так долго держаться за призрак. Валька говорит, я сбрендил. С другой стороны, он говорит, что все мы тут сбрендили, и на Гевесте только через поколение появятся адекватные люди, которые не видели этого фортеля Земли: сначала выкачать эргорий, чтоб самим не умереть, а потом закрыться от нас и бросить. Ничего. У нас тут уже своё всё. Как-нибудь. Как-нибудь. Только без тебя тяжело — вот к этому я никак не привыкну.

Всё, заканчиваю. Надо отвыкать от этих писем. Буду поэтапно; буду писать всё реже и короче.

Декабрь 2120

— Нет, ну это надо!

Валька поперхнулся. Изо рта брызнули крошки. Кашляя, сунул газету Игорю.

— Почтово-грузовой лайнер! Вот что они нам прислали впервые за три года! Письма из прошлого просто! Ты прочитай…

«...из-за поломки межпланетный универсальный лайнер совершил вынужденную посадку на орбитальной станции Венеры. Ремонт длился около полугода...»

— Полгода! Бедняги, — вздохнул Игорь. — На полгода зависнуть в космосе… Как у них ресурсов-то хватило.

— Так грузопочтовый же лайнер. Видимо, какие-то грузы были с собой. Может, консервы, — предположила заглянувшая в комнату Варвара.

— Нам? — усомнился Игорь.

— На Юпитер. МУЛ летит на Юпитер, на Гевесте будет только промежуточная остановка в шлюзе, — объяснил Валька. Голоса у отца и повзрослевшей дочери были удивительно похожи; если не смотреть, даже не понять, кто говорит. — А что, если там реально почта? Он же за три года письма привёз! А может, и больше. Пойдёшь на почтамт?

— На что мне.

Сказал — а внутри всё равно задрожал, съёжился выгоревший комок, оставшийся от надежды.

— А я пойду, — весело сказал Валька. Вот неунывающий… — Варвара, айда со мной? Посмотрим заодно на новый аэропорт...

— А я не пойду, — разозлившись, бросил Игорь. — Мне, знаешь ли, никто не пишет.

— А вот и не угадал, — ошарашенно и осторожно произнёс Валентин часом позже. — Твоя Оля. Вот. Письмо… Тебе… Сказали, лежит давным-давно...

«...Я передам это письмо с одним новым знакомым. Если предположить, что все прочие письма до тебя почему-то не доходили, — это точно должно дойти».

Что-то внутри вспыхнуло, взорвалось, как тот пузырёк с газом в их первые дни на Гевесте.

***

Восточные горы заливало алым маревом; в воздухе пахло эргорием, но мылкий, острый дух перебивали ароматы из парка — перезимовавшей хвои, реки, молодой зелени.

«Скоро, поди, сирень зацветёт».

А потом накатили тучи, стало зябко, пришла глухая и холодная предрассветная тишь. Девятнадцатилетняя Варвара ёжилась рядом — уставшая от долгой зимы, нарядилась в платье, выскочила с голыми руками. Игорь стянул пиджак, накинул ей на плечи; Варя улыбнулась. Тоже прибежала за почтой — пришла пораньше, чтоб потом не толочься в аэропорту во время рейсов. Все службы на Гевесте до сих пор ютились под одной крышей: и почтамт, и банк, и аэропорт…

...МУЛ уже сел. Игорь видел, как белое брюхо вспарывает лиловое небо, ещё издалека уловил хриплый треск двигателей. С посадки прошло четверть часа; но не может же так долго… она… да где вообще все пассажиры?..

— Почтовый мул, — пробормотал Игорь, ощупывая непривычно голый подбородок. — Почтовый мул…

— Что, Игорь Иванович? — встрепенулась Варя.

— Да так… сам собой… — выдохнул он. — Пойдём, может, зайдём?

А сам просто не мог стоять на месте; не было сил. Последняя капля терпения сорвалась с кончика носа.

Ёлки — маленькие, хилые но всё-таки самые настоящие земные ёлки, прижившиеся на Гевесте, — выстроились у входа, как часовые. От долгого стояния на холоде ноги занемели, Игорь вошёл в аэропорт, морщась от разбежавшихся по икрам иголок. Проковылял к стойке регистрации; в голове разрастался шум, он видел, что регистраторша шевелит губами, но разобрать ничего не мог.

Варя дёрнула за рукав. Он обернулся...

Шум порвался с бумажным грохотом — образовалась дыра, как будто со стены сорвали кусок обоев. А там… в этой белизне...

— Игорёк, — услышал он растерянное, знакомое-знакомое.

Рванулся, закрутился на месте, всё поплыло, как в детстве на карусели...

Она ухватила его за руку, и он наконец поймал, вдохнул, прижал к себе, сдавленно пробормотал:

— Привет, княгиня...

Спасибо за чтение

Вернуться к книге