Обложка Раненый

Раненый

Аймани Алиева

0% прочитано
Стандартный
Аймани Алиева

Раненый

Глава 1

Его гнедой жеребец сорвался с привязи у привала. Вечерело. Он долго шёл через поле, чтобы найти ночлег, и, разглядев за лесом несколько ветхих лачужек старой деревни, к ним вышел. Несколько дворов уже совсем поросли бурьяном, иные дома покривились и осели. А во дворе одного дома трава была скошена, и тропинка вела от него через калитку к лесу. Он вошёл на крыльцо и не стал стучать, а толкнул приоткрытую дверь внутрь. Она глухо поддалась, а за ней в полутьме стояло какое-то несчастное существо, мальчик, и, как пораженное громом, строго и хмуро на него смотрело.

- Один? - он спросил. - Да. - мальчик ответил, грудным басом, как ото сна, хотя вечер был, и как будто не верил, что говорит с ним. - А отец? Мать? - Нет у меня. - он сказал. - Ну, ещё люди. - Здесь вокруг никого нет. - он сказал полушёпотом, - Всех угнали.

Военный вошёл, не закрывая двери, сам взял кружку со стола и налил воды из кувшина.

- А вы раненый? - мальчик подошёл вплотную к нему и спросил, глядя ему на руки. - Нет. Почему ты подумал? - Один раз приходил раненый. - Русский? - Не говорил. Не в шинели, а в рубахе длинной. Волос длинный. - Как поп что ли? - Да, а без креста на шее. Сам как крест. - Дьяк что ли. В чёрной рубахе? - В белой. - Ну и ладно. Я лейтенант. - военный шмыгнул носом, утёр усы рукавом и показал на дверь. Мальчик закрыл ее. - А вечереет. Где свечка? Он ушёл, вынес из-за печи скатанную руками свечу и подал.

Огонь блеснул, он осмотрелся и разглядел, что в доме и правда жил он один долго. Одна кружка и одна железная миска стояли на столе. Одна ложка лежала в ней. Одни галоши у порога, одна застеленная кровать, один горшок с перловкой в печи. Мытый и чищенный ревень, лебеда и мелкая картошка в холодке под окном. Одна постиранная рубаха, один ручник, одна кадка с водой. Все было по одному и все сделано нетвёрдой рукой ребёнка: вязанный веник, плетёная сеть для рыбы и снасти, перекрученная лыком ручка для кочерги. Под печью лежали нарубленные здоровые косые поленья. И очень чисто было: выметен пол, выстирана серая скатерть, и убрано в красном углу. Мальчик стоял посреди комнаты и строго и страшно из какой-то глубины смотрел на него, почти не моргая.

- Сколько ты один здесь живёшь? - Два года. - А тебе лет? - Тринадцать. - А какое ближе село? - Семь километров отсюда. Польша.

Он скинул шинель. Мальчик застелил другую кровать и поставил в печь кашу. Свеча дрожала у окна, из щели которого тянуло ветром, и догорала.

- А ещё? -Нету.

Военный снял сапоги у кровати и лёг. Мальчик тоже лежал. Они не говорили, но он чувствовал, даже по дыханию его, что ребёнок на него смотрит. Жутковатое чувство точно холодом обдало его, и он, не поворачивая к нему головы, для интереса спросил:

- Что, и мать, и братьев-сестёр, и старых угнали? - Отец давно погиб, мать бежала с немцем с сестрой. Бабка потом умерла. Соседей да, всех женщин с детьми угнали и старых. И скотину угнали, и лошадей. А теперь давно тихо. - Хм! С немцем! - Хотела не жить. Но бежала. Не смогла. - С немцем - одно и то же. Оставила тебя. Молодая была? - Да.

На небо вышла желтоватая луна. В комнате от ее бледных лучей чуть просветлело. Укрывшись шинелью, военный уснул. А мальчик неподвижно лежал с открытыми глазами до утра и страшным блестящим взглядом резал темноту над собой.

В полусне ещё до рассвета военный видел, как он вышел на двор, приоткрыл глаза, когда он вернулся, взял из угла веник и стал мести хату, отодвинув и без звука поставив на место его сапоги. Ровно в семь часов он, не евши, оделся в чистое и ушёл куда-то по тропке и не глядел на окна, уходя. Он вернулся нескоро и, недолго на него посмотрев, надел прежнюю рубаху и стал у печи спиной.

- Ты куда ходил спозаранку? - военный спросил. -В польскую церковь. - он, не обернувшись, ответил. - Ты что поляк? - Нет. - А в костёл ходишь. - Здесь церкви нет другой. - Так что, все равно это? - Не знаю. - Все то разное говорят, не понять ничего. - Лейтенант встал и, потянувшись, подошёл к столу. Мальчик не смотрел на него, а перебирал на белой печи с два кулака дурной гречки. Но он спросил его опять, для какого-то интереса (он сам не верил):

- И чего ты просишь себе у своего Бога? Чтобы вернул тебе мертвых или чтобы живых послал? -Сил. - Для этого до костёла ходишь? - Нет. Я в церкви для себя не прошу. - Так за кого-то молишься? Знать, за мать? - Да. За мертвых. - И нечто приходят к тебе мертвые? - Нет, никто не приходит. - Так с чего ты знаешь, что за них молиться надо? - Не знаю.

Мальчик опять посмотрел на часы, ссыпал в кружку крупу и вышел на двор сколоть дров. В сарае лежали небольшие подмокшие пни, которые он, видимо, прикатил как-нибудь из леса, рядом было сложено с десятка два утащенных откуда-нибудь поленьев, и горка лесных сосновых и дубовых веток лежала. Он взял в мускулистые тонкие руки топор и сколол на тонкие поленца дровины. Военный стоял за ним, и, увидев его за спиной, мальчик опять посмотрел на него долго и страшно. Все лицо его было досиня бледным, только скулы, горка носа и лоб успели чуть потемнеть на солнце. Русые волосы были разно пострижены с двух сторон. Ладони были в мозолях, а ноги в царапинах до крови. Военный взял в охапку наколотые им щепки и занёс в дом. Он показал на угол за печью и все смотрел на него пристально и как будто недобро. Как будто в нем было сжато все существо, и он ничему не позволял явиться наружу. И всё, как на икону, с надеждой смотрел на часы. Иногда останавливался посреди комнаты и долго смотрел, как они ходили. Перед обедом он опять молча ушёл и вернулся нескоро, с булкой хлеба и с разбитым, как камнем, виском. Он опустил руку в кадку с водой и провёл ладонью по виску до уха - красная вода побежала по его руке и рубахе. А смотрел он тем же прямым строгим взглядом и не морщился.

- Крадешь? Хлеб то. - Краду. Он разломал булку с хрустящей коркой и подал лейтенанту.

Он съел мало: кусок хлеба с какой-то зеленой похлебкой из щавля или лебеды. Молча вышел из-за стола и ушёл на двор починять сеть. Вокруг было ужасно тихо, хотя лето стояло, и было иногда слышно птиц, и в высокой траве, которой заросли дворы пустых домишек, стрекотали кузнечики. И в небе было ясно: оно было таким же, как над жилой деревней, как над городом, как во всякое другое время. Если смотреть туда, то можно было ненадолго забыть все это. Но теперь, на закате, даже ему, военному человеку, вдруг пришло на ум болезненное воспоминание о доме, и захотелось заплакать. Он насупился и закурил. Горький дым вертикальной струйкой без ветра стал подниматься в небо, в груди налился свинцовый шар, и стало тоскливо. Вдалеке виднелись пустые поля: только маленький клочок у дороги был вскопан. В лес вели узкие тропки, по которым круглый год ступало только две ноги, а песчаная дорога продолжалась вдаль, до реки, за которую заходило солнце. И ведь земля кажется круглой, и кажется, что нигде не прерывается ее твердь, и нигде дыхание не слабеет. А здесь ничего не было. Взрытые кое-где взорванные холмы, наверняка, малый погост за лесом. И трудно не завидовать тем, которые там лежат, которым быть здесь больше не нужно. Военный думал о том, что слышал, будто Бог есть везде, а видел теперь несчастный клочок земли, который точно был Им оставлен. И ему все не удавалось поверить в Бога. Как же Он забыл и оставил ребёнка, которых так любил? И за что оставил?

Закатило, и мальчик вернулся в дом, снял запятнанную кровью рубаху и стал полоскать её на пороге, а сам, с голой грудью, тощий и бледный, смотрел на лес и молчал. Военный закурил во дворе и видел, как в стеклянных глазах ребёнка отражаются чёрные ели. Мальчик положил в печь три полена на ночь, кинул охапку щепок и лег. Слышно было потом, что в темноте он стоит на коленях в углу кровати и читает молитву. Когда в печи погас огонёк, и глаза привыкли к темноте, военный видел, что мальчик в полусне сжимает одной ладонью другую, а глаза его все так же блестят, как прежде.

Но он не чувствовал и не знал, какими были для него эти ночи. Как меркла и холодела земля, а небо становилось глубоким, и острые звёзды врезались углами в его мутную темноту. И тишины становилось больше с каждым часом к полуночи от заката. Каждый раз, только солнце заходило, он оставался беспомощным перед ночью. Как перед страшным врагом, рыдал, а потом научился молчать, прямо глядя в глаза, перед ней. Она медленно наступала, и мучительная тишина без покоя затягивала, как в тиски, все место вокруг, и спастись от неё было негде. Тяжелая зябкая пустота облепляла бока, и, как дым, дурманила голову. Невидимыми и страшными были те силы. Их не встречал ни разу никто, кто не оставался ночью один на свете. А к одному они приходили съедать его каждую ночь. Когда солнце сходило, он садился на кровать и молчал. Тени набредали под потолок, мертвенный холод всегда, и летом, заходил через окна. И, больше всего, страшной была для него надежда, что просыпалась тогда. Он больше всего боялся своей надежды. Лёгкий ветер снаружи чуть различимо толкал внутрь ворота, а ему казалось во тьме, что открывали их - и сердце трепалось, и седые от слез глаза бессильно тонули и плыли в мигающей влаге. Калитка тонко скрипела от ветра, качались и сталкивались между собой ветви деревьев, шумели ночные птицы, а казалось, что кто-то говорит у ворот, что кто-то пришёл и шепчет у самого дома. Опять все смолкало, и снова как будто далёкий стук колёс с дороги доносился и мучил. Он лежал на спине, утопив затылок в серой подушке, всей горькой от слез и полной его вечерних, явных, неизъяснимых кошмаров, и через неё все равно до него доносился скрип и стук. Иногда от резкого звука он подскакивал с кровати, распахивал дверь и выбегал на двор от разрывавшей сердце надежды. А там были закрыты ворота, и ничего не было. В сумерках стоял сарай и хлев, и каждая гнилая доска их молчала. Он падал коленями в грязную землю под небом, и оттого, что ноги долго ещё тряслись от боли, не мог уйти.

А внутри в бесконечной тишине опять ужасно сильно работал слух: слышно было, как в груди стучит окровавленное сердце, как воздух по каким-то влажным трубкам проходит и, как свистящий стон, вырывается обратно в ночь, и горьким басом поднимается в небо. Если плакать, от слез короткая судорога пробегала от болящей груди к ногам, и, как простреленные, начинали гудеть ноги. А без слез зубы сводило, как будто стягивало веревкой, и тянуло вниз челюсть. Потому что все внутри было полно пустотой, и снаружи была пустота, и нельзя было никуда излить ее. Каждую ночь зачем-то опять и опять вспоминалось былое. Время, когда было то, чего нет больше. Клочки дома, попадавшиеся на глаза, и мебель, и стены вдруг вспыхивали утренним светом прошедшего, и там слышно было стук, звон и говор, оттуда лилось тепло, которого никогда снова не будет и которого взаправду теперь не было. Вся память была для него сплетена из боли: все, что он помнил, как кровью, уже пропиталось ею. Все лица. От них в нем, как гармошка, с тяжёлым звуком сдавливалась внутрь душа, и холодная горечь, как сок полыни, из неё в кровь вливалась. И пока приходил, наконец, долгожданный и тихий, как мирная смерть, сон, мучительная вечность проходить успевала. И в доме, и во дворе в темноте оживали все силуэты и напоминали ушедших. Сохла рубаха - от грядущего дождя нельзя было вывесить ее на двор - и нельзя было теперь отогнать тени, стоящей от неё у самой кровати. И тоже молчавшей с ним.

И если плакать долго, и если встать на колени и молиться, если рыдать и просить, все равно ночь не пройдёт быстрее. Все равно не будет прощения, и все-равно ничего не вернётся. Там, в начале, ещё годы назад, казалось, что если раскаяться, то все снова будет. Что все на земле можно обратить и вернуть. Что так больно быть никому не может: что с ним шутят. И нет. В такие минуты не Он, у ног Которого он рыдал и каялся, был здесь. Ему являлся грозный, карающий бог, который никогда не прощает, который видит только грех и осуждает один раз и навеки. У которого нет искупления. Который не любит и которого нельзя любить. Он боялся его и перечитывал опять и опять страницы книги, чтобы его не помнить, и плакал. Он любил Того, Который, распятый Сам, смотрел на него с деревянного креста каждую ночь. Который плакал с ним вместе, Который, если долго молиться, давал ранний сон без муки, и если не погасить на ночь свечи, Сам оставался у изголовья до утра. Тогда сладкий медовый свет касался его век, и ему казалось, что кто-то в небесах умильно поет для него молитву. Тот был добрый Господь, Который хотел и только не мог одолеть другого. Который не истязал его.

За годы, полные такими ночами, он вспомнил все, чем когда-нибудь согрешил. Иное вспоминалось ему опять и опять много раз. Он часто сидел на дощатом полу, упершись голыми коленями в гвоздяные головки и, размазывая щипавшие щеки маслянистые слезы по лицу, правдиво страдал обо всем, чем согрешил, и горько и безутешно плакал. Он не знал никогда, что будет так страшно наказан за это и не хотел согрешать. Он опять и опять умолял того грозного бога простить его. Но он не слушал.

В такое время казалось, что и часы стоят. Казалось, что они ходят то вперёд, то назад ночью. Травят только прикрытые раны. Возвращают к началу. А оттуда опять нужно идти до сих пор, и конца не видно. Он думал, зачем все время кажется ночью, что кто-то идёт? Ведь не придёт никто. Зачем ухо слушает каждый шорох, зачем дыхание замирает, чтобы расслышать его? Зачем все помнится? И так жалобно воет у самого леса чья-то одичавшая за войну собака. И так тихо. Он любил, когда гремел гром, когда молния ударяла рядом, когда дождь лил седой стеной, за которой ничего нельзя было видеть. Тогда можно было наверное знать, что никто в непогоду прийти не может. А в тишине думалось, как на шутку, на злую шутку, что войдёт не один, а что войдут все, кого сердце помнит. Вспоминались по одному все лица, все голоса, и от каждого сердце рвалось и рыдало. Сначала проходили, точно примерялись к дверному проему, все живые, а потом и мертвые как будто переступали порог, останавливались рядом и смотрели умильно. И не правда это: они не могут прийти. Он молился, и плакал, и лежал под крестом на холодном песке могилы - они никогда не приходят. И живые для него были как призраки. И вся жизнь - как вода и как сладкие плоды для Тантала. Все проходят мимо, точно бы сквозь него, и никогда не отзовутся.

И во сне он бросался к ногам тех лиц, обнимал их и плакал и умолял не уйти. Он уже знал, что нужно только не отпускать их, а всегда идти с ними, а не то тут же проснёшься. Но они все-равно уходили. Он открывал глаза, и сдавленный крик взрывал его бледную грудь: он дышал голосом от боли и плакал, искал на руках прикосновения их рук, а по ладоням только были густо размазаны солёные слёзы. Вставая, каждое утро он выносил подушку на двор и долго колотил пух палкой, потому что если лечь на неё опять, голова страшно болела.

А теперь пришёл он, и он не знал, кто он, а знал только, что он уйдёт, как ушёл раненый, что станет снова пусто и страшно. Часы тихо пробили полночь, а он не спал. И лейтенант в полголоса с досадой сказал ему:

- Ты всё молишься Богу. А сам плачешь каждую ночь. А с тобой кто это сделал? Кто сиротой оставил? Не Он? - Другой, грозный бог. - он ответил. - Так нет другого. Говорят, один есть. Он всем ведает - "на небеси и на земли". - Какой? - Христиане говорят? Христос значит.

Глаза ребёнка расширились в темноте и опять залились слезами.

- Что, не думал, что так? Он, говорят, всех прощал. А ты как, простишь Его теперь за все? А? Сможешь?

Он ничего не отвечал и не шевелился. А потом поднялся, и, шатаясь, ушёл босиком по тропе, что вилась до реки, лёг и лежал на земле под светлой бороздкой луны и сердился и плакал. Он ощущал так, точно последний друг на свете оставил его. Он кричал у реки, и от крика его испуганные птицы поднимались из чёрной травы и уносились в небо. И в мутной воде ему виделось лицо отца, и бабки, и деда. Ему вспоминалось, как на это самое место они когда-то приводили его. И он спрашивал снова, за что и куда все ушли и помнят ли ещё, что он остался. Он вставал в ледяную воду и вглядывался в другой берег. Но там так же, как здесь, ничего не было. Он в мыслях бежал от Бога. Хотел убежать от Него душой, толкал Его в грудь, и в то же время падал перед Ним на колени. Верил, что Он уже простил его, и думал, что Он теперь никогда не простит. Он хотел больше никогда Ему не молиться. Хотел, чтобы теперь же из хладной бездны без света другой, которого он до сих пор ненавидел, пришёл и унёс его. Бросал ему все свои дни и все свои ночи, рвал на куски все святые воспоминания, которые так мучили его, которые будили и рвали в нем душу. И только одно лицо оставалось, которое он никому другому вверить не мог. И он точно обернулся через плечо посмотреть на Того, что смиренно стоял за ним, и, как прежде, склонился перед Ним и беззвучным голосом, сорвавшимся от крика, Ему сказал: «Её не оставь, Господи!». И тихий сон налетел и объял его в ту минуту, как в доме, и, распластавшись на берегу, он проспал до утра.

Когда проснулся военный, он уже шёл от двора с сетью, а потом возвращался назад с рыбой. Лицо его было ещё бледнее, чем вчера, но стеклянный взгляд точно ожил. Лейтенант вынес из дома котелок и сварил уху. Начистил сапоги и шинель, приветливо посмотрел на ребёнка и, пока наматывал портянки, говорил ему:

- Пойдём. Я говорю: Бог - от отчаянья. Ведь кому хочешь скажи: покажи мне твою веру, что она? Когда только тебе не умирать сию минуту, а жить. Покажи, то есть, что веришь больше, чем просто живёшь, как всякое существо. А? Ничего! То-то. Всем нужна жизнь, а не вера, вот в чем оно. Когда жизни нет, может быть, и вера сгодится, чтобы с ума не сойти, но если выбирать между жизнью и верой, то всякий захочет жизнь. Я никогда не верил. Мне не надо Христа. Да теперь всёбольше и никто не верит. - Он натянул сапоги и посмотрел на него. - Ну идём. Чего стоишь? Пойдём со мной!

Ребёнок посмотрел на него опять прямым и строгим взглядом и, точно в беспамятстве, оставил узел перед порогом и ответил тихо:

- Нет.

Лейтенант с грозным недоумением оглядел его. А мальчик вытащил из узла полбулки вчерашнего хлеба, отдал ему и закрыл за ним дверь. Военный плюнул в землю и пошёл прочь по тропе через поле.

Два дня спустя он с солдатами вернулся верхом, хотел увезти его, но сбился с дороги и не нашёл места. Где-то, видно, левее стояло это селение с парой лочуг. Он уже ехал обратно и видел, а, может быть, не приметил, как по дороге взбирался на холм и ступал босиком в ту сторону в длинной белой рубахе Раненый.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге