Путь до Типперери
Глава I "Разгром"
Апрель, 1945 год.
Пыль оседала. Это было самое первое, что мы заметили. Не тишина — тишины не было, её нарушали далёкие взрывы и крики, плач и гул моторов. Но пыль, серая и едкая, наконец-то начала медленно опускаться на мостовые предместий Лондона. Она ложилась на развороченную брусчатку, на брошенную каску с дырой от осколка, на лица солдат, сидевших у разбитой кирпичной стены.
Офицер объявил о капитуляции. Мы стояли и слушали. Тот держал в руках листок. Бумага была безупречно белой — в наши дни это была редкость. Он читал. Голос у него был хриплый, надорванный, но слова выходили четко, почти механически, как будто он разучивал их с утра. Слова о капитуляции. О прекращении огня. О сдаче оружия. Мы не почувствовали ни облегчения, ни радости, ни горя. Это был просто факт. Как если бы нам объявили, что идет дождь.
Я смотрел на свои руки. Они все еще судорожно сжимали винтовку. Суставы побелели. Я попытался разжать пальцы — они не слушались, застыли в этой одной-единственной позе, которую знали все последние годы. Мне пришлось левой рукой отгибать правую. Я поставил винтовку к стене.
Вокруг меня стояли сослуживцы. Макферсон, шотландец, уставился куда-то за спину лейтенанта, в пустоту. Янг, мальчишка, который до сих пор не научился правильно прикуривать, дрожал, будто замерз. Мы все замерзли. Солнце пробивалось сквозь пелену пыли белесым пятном, не давая тепла.
Офицер закончил читать. Он сложил бумагу вдвое, потом еще раз, сунул в карман. Сделал паузу. Казалось, он хотел что-то добавить — сказать о чести, о долге, о том, что мы хорошо сражались. Но слова, должно быть, застряли у него в горле. Он просто отсалютовал в последний раз, повернулся и медленно побрел прочь.
Так и рухнула Империя. Над ней все-таки зашло солнце. Гранд-Лорд Освальд Харгрейв покончил с собой. Русские, да и весь «Константинопольский договор», праздновали победу.
Два месяца назад, пока мы тут гнили в окопах под Лондоном, республиканцы взяли Дублин. Я читал об этом в армейской газетенке. Их все еще пыталась называть «мятежниками» и «бандитами». Но они взяли Дублин. А я… я в форме той самой армии, что веками душила их. Предатель. Меня спасала лишь одна мысль, крохотная соломинка: я не стрелял в братьев. Никогда.
Мы с моим другом Джеком уселись на деревянном ящике.
Джек протянул мне котелок. Вместо чая в нём было тёплое, противное пойло, которое мы по недоразумению называли кофе. Я отпил. Вкус был как у смеси грязи и пепла.
- Ну что, Шон, - сказал Джек, не глядя на меня. Он скручивал цигарку, его пальцы, чёрные от пороха и масла, едва заметно дрожали. - Доигрались. Теперь домой, в объятия мамаши. Или жены. У тебя там кто?
- Кто-то был, - ответил я. Слова выходили хрипло, будто я давно не пользовался голосом для нормальной речи. Только для криков. - Девушка. Мэйв. Давно это было.
- Напишешь, - безучастно констатировал Джек. - Она тебе ответит: «А кто такой Шон О`Нил?». Война, брат, всех стирает. И тех, кто ушел, и тех, кто оставался.
Табак был сыроват, но дым щипал легкие почти приятно.
- Видал русских вчера? - Джек выпускает струйку дыма в неподвижный воздух. - Шли мимо нашей заставы. Не похожи на плакаты.
Я кивнул. Не похожи. Никаких орд дикарей с топорами. Усталые, грязные, такие же, как мы.
- Говорят, у них там социализм, - продолжил Джек задумчиво. - Все равны. Интересно, у них там тоже такая дрянь за кофе считается?
Он замолчал, а затем ухмыльнулся.
- А впрочем, бог с ними. Поговорим о чем-нибудь приятном. - Уже по этой фразе можно было понять, к чему он ведет. - Помнишь ту француженку? В городке Кале? - спросил Джек.
- Рыжую?
- Ага. Мадлен. У неё были веснушки. Как будто кто-то медную пыль рассыпал. И грудь… Матерь Божья, Шон, какие у неё были сиськи! Как спелые дыни. Я таких в жизни не видел! И знаешь, что самое главное? Она смеялась. Искренне, звонко.
Я промолчал. У Джека был дар – говорить о женщинах так, словно он не сидел в окопе, а листал неприличный журнал в парикмахерской. Для него это была отдушина, способ не сойти с ума.
Он рассказывал о ней, о ночи на сеновале, с аппетитом, смакуя детали. Для него это не похабщина. Это ритуал. Так он доказывал самому себе, что он ещё жив, что в нём ещё есть что-то, кроме страха и грязи. Это была его молитва против безумия.
- А она была мастерица. Рядом с ней можно было забыть обо всем, - говорил он с улыбкой. - За окном палили наши зенитки. И мы не обращали внимания. Совсем. Как будто война где-то там, на другой планете. В этом не было никакой романтики, о которой пишут в книжках. Была простая, дикая, животная радость двух живых существ, спасавшихся от ада в объятиях друг друга.
Он говорил с таким воодушевлением, будто пытался этой картинкой, этим воспоминанием о тепле выжечь из головы все остальное.
- Слова ни единого друг у друга не понимали. Она мурлыкала что-то по-своему, я — по-своему. Я коверкал три заученных французских слова, а она смеялась... Но, черт побери, мы понимали друг друга не хуже, чем я вот с тобой сейчас. Я просто был с ней. Не солдатом. Не пушечным мясом. Просто мужчиной. Это и есть жизнь, Шон. Не эта… - он махнул рукой в сторону разрушенной улицы, - а вот это. Тепло, смех и… Ну, ты понял.
Мы помолчали. Кофе остывал, становясь ещё более отвратительным.
- И что теперь, Шон? - спросил он, глядя в пустоту. - Империя приказала долго жить. Гранд-Лорд Харгрейв, наш светоч, который хотел перекроить мир, благополучно пустил себе пулю в висок. Удобно, черт возьми. Устроил ад на земле, а сам выбрал легкий выход. Оставил нас с тобой посреди лондонской пыли расхлебывать то, что он натворил.
Нас предали. Нас бросили. И теперь мы никому не нужны.
Я молча поставил котелок на землю. Потом взял свою винтовку, еще теплую, знакомую до каждой царапины. Большим пальцем нащупал защелку штыка, нажал. С тихим, металлическим щелчком лезвие освободилось. Я снял его, подержал в руке. Холодная, острая сталь, предназначенная для одного.
Я оторвал шеврон полка — потертый, выцветший. Знаки различия. Все это сложилось в ладони в маленькую кучку тряпья и металла. Символы. Кому они теперь нужны? Для своей родины я не герой и даже не солдат. Для них я — предатель, присягнувший Кромвелю. Изменник, надевший мундир угнетателей.
Я долго молчал, пытаясь поймать мысль.
- Мне нужно… вспомнить, кем я был. Кто я такой без этой винтовки в руках. Кто я, когда не нужно стрелять или ползти, или окапываться. Кто такой Шон О´Нил?
- А ты и был никто, - безжалостно парировал Джек. Его голос был лишён злобы, просто факт. - Как и я. Как и все мы. Винтики. Теперь будешь кем-то. Или опять никем. Выбирай.
Он встал, потянулся, и кости хрустнули, как сухие сучья.
- А я выбираю не просто выжить, это мне уже удалось. Я выбираю жить. Первая же пинта теплого пива в первом же открывшемся пабе. Первая же встречная юбка. Неважно какая. Чтобы смеялась, чтобы пахла духами, а не порохом, чтобы в глазах не было страха. Первый сон без кошмаров, если повезет. И следующая пинта, следующая юбка. А там видно будет.. Вот мой план.
Джек толкнул меня плечом.
- А тебе пора домой, ирландец. Ищешь себя — ищи там, где тебя когда-то потерял.
Я кивнул. Больше всего на свете сейчас я хотел именно этого. Я хотел увидеть зелень холмов, не тронутую окопами. Услышать тишину, не разорванную артподготовкой. Увидеть лицо, которое помнило меня не в гимнастерке.
В голове, сам собой, зазвучал мотив. Тихий, назойливый. Слова всплывали из глубин памяти, из тех времен, когда все это было просто глупой солдатской песней, которую орешь в строю, чтобы идти было веселее.
«It’s a long way to Tipperary…»
Путь далекий до Типперери…
Нас построили в последний раз. Не для проверки — для того, чтобы выдать бумаги и немного денег. Офицер молча вручал каждому конверт. Его лицо не выражало ни вины, ни сожаления, лишь усталое равнодушие человека, исполняющего последнюю формальность. В конверте — справка о демобилизации, несколько сухих фактов о службе, и немного денег.
Я отошел в сторону, порвал конверт. Бумаги сунул во внутренний карман, деньги пересчитал. Хватит на пару недель скудного пайка, может, на билет на паром до Дублина. Видимо, столько стоят четыре года грязи, страха и крови.
В кармане гимнастерки лежала сложенная в несколько раз старая карта. Я развернул ее. Вот здесь — Лондон. Крошечная точка. А вот здесь — Ирландия. И где-то в её сердце маленький городок – Типперери.
Тяжелая ладонь шлепнула меня по плечу.
- Что, Шон, - раздался хриплый голос Джека, - пешком до дома собрался?
- Пока не почувствую свою родную землю под ногами, - вздохнул я, - не поверю, что всё кончилось. Что это не сон. Что за следующим поворотом не начнется снова.
Джек молча кивнул. Он понимал. Понимал эту потребность в физическом, простом испытании. В боли в ногах, в усталости мышц — в чем-то осязаемом.
- Ладно, - буркнул он. - Тогда я с тобой. До Ливерпуля, по крайней мере. До Ирландии — это уж ты сам. - Два старых солдата — не так скучно в дороге. Да и безопаснее.
Он был прав. Одиночество сейчас было хуже вражеской пули. Оно давало пространство для мыслей. А думать было смертельно опасно.
- Спасибо, - сказал я просто.
- Да брось, - отмахнулся он. - Это я себе компанию ищу. А то скучно одному. Собирай свой скарб, ирландец. Чем раньше тронемся, тем раньше найдем приличный паб.
Мы вскинули на плечи свои тощие вещмешки — в них было все наше нынешнее богатство: немного сухарей, консервы, фляжки, запасные портянки. И мы пошли. Не строем, не в ногу. Просто два человека в одинаковой, грязной форме, бредущие на запад, прочь от дымящихся руин Лондона, навстречу неясному завтра.
Глава II "Дорога для двоих"
Мы шли. Не ползли, не бежали под огнем и даже не маршировали — просто шли. Ноги сначала путались, отвыкшие от нормального шага. Пришлось сознательно заставлять себя выпрямиться, удлинить шаг.
Джек шагал рядом, напевая что-то бессвязное под нос. Он умел это делать — заполнять тишину, чтобы не дать просочиться мыслям. Дорога была пустынной. Разрушения здесь были точечными: где-то воронка посреди поля, где-то обгоревший остов танка, стащенный к обочине. Природа уже начинала брать свое: крапива и какой-то розовый репейник пробивались сквозь щебень у разбитой стены.
- Знаешь, что мне сейчас нужно больше всего, Шон? - спросил он, не оборачиваясь.
- Первую же встречную юбку и пинту тёплого пива, - ответил я автоматически, повторяя его же вчерашние слова.
Он фыркнул.
- Нет, гений. Мне нужно сменить подошвы. Я чувствую каждый камешек на этой чёртовой дороге. Как будто иду босиком по гальке.
Он был прав - мои подошвы тоже уже давно стерлись. Непривычно было чувствовать боль в ногах – раньше нам просто было некогда отвлекаться на такие мелочи.
- В следующем городке поищем сапожника, - сказал я.
- В следующем городке, - передразнил он меня, - если мы такого найдем, если не выяснится, что последний сапожник сгинул где-то под Антверпеном.
Он замолчал на пару сотен шагов. Потом он снова начал, но голос у него стал другим, каким-то отстраненным.
- А впрочем, знаешь, Шон… Эта фраза про «первую же юбку»… Это для красного словца. Для бравады. Чтобы не показаться себе жалким. На самом деле… - Задумался он. - На самом деле, если бы у меня был выбор… Я бы хотел, чтобы рядом оказалась такая, как Мадлен. Та самая. С веснушками и смехом.
Я взглянул на него искоса.
- Глупо, да? После всего этого бардака. Она, наверное, давно уже замужем за каким-нибудь французским фермером. Или, того хуже, погибло под бомбежкой. Но...
Он снова замолчал, и тишина между нами стала плотной, почти осязаемой. «Но» висело в воздухе.
- Понимаешь, - сказал он наконец, с трудом подбирая слова, - с ней… я не чувствовал себя солдатом. Я чувствовал себя просто… Джеком. Не пушечным мясом, а человеком. И сейчас, когда всё это кончилось… хочется найти что-то, что напомнит тебе, что ты всё-таки человек. Может, и смешно звучит. Но мне хотелось бы… чтобы у моих детей, если они когда-нибудь будут, мать была похожа на неё. Чтобы смеялась так же. Чтобы дома пахло не порохом и гарью, а… чем-нибудь другим. Глупо, да? Строить эдакие воздушные замки, когда пол-Европы догорает после мясорубки?
- Не глупее, чем пешком идти из Лондона до Типперери, - ответил я.
- Точно, - он снова заулыбался, - два безнадежных романтика шагают по безнадежно черствому миру.
Мы шли ещё с час, пока впереди не показался одинокий грузовик «Бедфорд», замерший на подъёме. Капот был задран, а из-под него торчали ноги в засаленных брюках. Подойдя ближе, мы увидели шофёра немолодого бородача. Он что-то яростно крутил гаечным ключом и матерился, используя все богатство английского языка.
- Проблемы? - крикнул Джек.
- Третью свечу меняю, черт возьми, - проговорил шофер, не вылезая из-под капота. Его голос был хриплым от пыли и, вероятно, от выкуренных сигарет. - И это на тридцати милях. Не удивлён, что войну проиграли с такой-то техникой. Вспомни хотя бы танки наши — красивые коробки, а внутри пустота. Фугасных снарядов к ним, слыхал, до самого конца не наделали. Стреляй бронебойными болванками по пехоте как из рогатки.
Он наконец вылез, вытер руки о брюки, оставив чёрные полосы. Его взгляд скользнул по нашим формам, по вещмешкам. Он представился нам просто Томасом.
- Куда путь держите?
- На север, - сказал я. - Пока что.
- Я до Оксфорда. Если этот металлический гроб вообще заведётся, - он пнул колесо «Бедфорда» несильно, но с чувством. - Садитесь, если не боитесь. Подвезу, сколько смогу.
Мы переглянулись. Идти пешком — это одно. Но предложение проехать часть пути на чём-то, что не твои собственные ноги, было слишком заманчиво, чтобы отказываться.
Шофёр плюнул на ладони, снова нырнул под капот.
- Помочь? - предложил Джек.
- Молись лучше, - последовал ответ.
Джек пожал плечами и сел на обочину. Я прислонился к теплому борту грузовика и закрыл глаза.
Раздался последний, отчаянный поворот ключа, и двигатель — о, чудо! — кашлянул, затрясся и затарахтел неровной дробью. Томас вылез, пылая торжеством, и захлопнул капот с таким звоном, будто поставил победную точку.
- Ну что, солдаты? Едем?
Мы закинули мешки в кузов, полный каких-то ящиков, и вскарабкались в кабину. Она была тесной, пропахшей табаком. «Бедфорд» дрогнул и, нехотя набирая скорость, пополз вперёд.
Грузовик катился неровно, подскакивая на выбоинах, но для нас это была роскошь. Мотор ревел, заглушая все другие звуки. Можно было не думать, не вспоминать — только смотреть в окно на проплывающие поля, на размытые силуэты одиноких ферм.
Томас держал обе руки на потёртом кожаном руле, но вел машину расслабленно, почти небрежно. Проехав молча с милю, он, не отрывая глаз от дороги, спросил:
- Так куда же именно, ребята? Просто "на север"?
- Я до Ливерпуля, - отозвался Джек, привалившись к дверце. - А мой друг — дальше. В Ирландию.
Том бросил на меня быстрый взгляд в потрескавшееся зеркало заднего вида.
- Ирландия? - переспросил он. - Ну что ж. Там, говорят, теперь свои порядки. Республиканцы молодцы, нечего сказать. Сами все отвоевали, пока мы тут с Гранд-Лордом в аду варились. Теперь среди «Стран-победителей».
Он говорил об этом спокойно, как о погоде.
- А у нас что? - Хмыкнул Джек. - Бардак.
- Ну почему же? - удивился Том. - Оккупационная администрация. Русские, дунайцы. По всей стране раскинулась сеть комендатур. Победители в своем праве. Впрочем, мы ведь сами напросились. Хотели разгромить «Красную угрозу», властвовать над Миром вечно…
Джек тихонько присвистнул.
- То есть всё? Империя сгинула, и Британию теперь… поделят?
Томас лишь пожал плечами.
- А кто их знает? Говорят разное. Кто-то, что в Великобритании установят республику. Под присмотром победителей, конечно. Кто-то говорит, что раздербанят нашу страну на много мелких лоскутков. В Шотландии, я слыхал, местный парламент пробуют собрать. Да и Уэльс зашевелился. А Англия… Англия сама по себе. - констатировал он. - Забавно, да? Воевали за Империю, а очнулись в стране, которой, возможно, скоро не станет.
Он говорил без злости, как человек, который устал даже удивляться идиотизму окружающего мира.
- А что вы везете? - решил поинтересоваться я, что бы сменить тему.
- Да разное. - Ответил шофёр. - Бумаги, в основном, книги. Знаете, когда всё начало рушиться, один мой знакомый, библиотекарь попросил помочь. «Том, - говорит, - забирай что можешь. Нельзя, чтобы это всё сгинуло». Пожары, мародёрство… понимаете.
«Бедфорд» аккуратно обогнал телегу, запряженную лошадью.
- Так я и забрал. Ящики. Книги в основном, старые газеты, какие-то бумаги. Не знаю, что именно. Он сам чуть не плакал, упаковывая. Говорил: «Кто-то же должен это сохранить. Вдруг в Оксфорде пригодится, когда всё уляжется? Когда снова начнут учиться, а не стрелять. Вот и везу. Может, бред. Но мне спокойнее, что они не сгорят в какой-нибудь печке.
Он говорил об этом просто.
- А ещё, - добавил Томас, и в его голосе впервые появились тёплые нотки, - еду сестру проведать. В Оксфорде живет. Муж её погиб под Амстердамом ещё в сорок третьем, она одна с двумя детьми. Держится, пишет. Я ей, что из еды достану, — везу. Муку, тушёнку, сахар… Теперь вот и книги. Может, пару томов отдам. Детям, говорит, читать нечего, а у меня в кузове есть отличное издание «Трех мушкетеров», с картинками. Глупость, конечно. Книжка их не накормит. Но хоть смогут отвлечься. - Томас заулыбался во весь рот. - Да и ей, наверное, какое-никакое лекарство от тоски.
Джек улыбнулся.
- Не глупость. Это правильно
«Бедфорд» продолжал своё путешествие. Через некоторое время на горизонте показался Оксфорд.
Город почти не был тронут войной — видимо, берегли. А как же? Да и бомбить здесь было нечего, ведь здесь не было военных заводов — лишь старинный университет.
Мы вылезли, разминая затекшие ноги. Томас повёл нас через узкий переулок к двухэтажному домику из темного кирпича. Дверь открылась почти сразу, будто за ней уже ждали.
- Том! - Женщина лет сорока, с усталым, но мгновенно озарившимся лицом, бросилась обнимать шофёра. Потом её взгляд скользнул по нам, двум незнакомым, грязным солдатам в форме. - Проходите. Вы, должно быть, промёрзли в этой жестяной коробке.
Хозяйка впустила нас внутрь. Было бедно, но поразительно чисто. Стол в крохотной кухне уже был накрыт: скромный кусок ветчины, черный хлеб, рагу, чайник. Просто. Но видно было, что над ужином старались.
- Это Шон и Джек, - коротко представил нас Томас. - Подвезти довелось. Шон – к себе в Ирландию пробирается. Джек – в Ливерпуль.
- Мэгги, - кивнула женщина. - Садитесь. Еды немного, но поделимся.
Джек снял фуражку и сделал небольшой поклон.
- Мэм, после армейской баланды это выглядит как банкет в «Ритце», - заявил он с такой искренностью, что хозяйка на мгновение растерялась, а затем позволила себе улыбку.
Из-за двери робко выглянули двое детей — девочка лет восьми и мальчик помладше. Они смотрели на нас широко раскрытыми глазами.
- Лиззи, Джимми, идите поздоровайтесь, - мягко сказала Мэгги.
- Дядя Том! - Дети облепили Томаса, который уже внёс первый ящик.
- Потерпите, сорванцы, потерпите! Сначала гостям надо помочь!
За столом говорили мало. Томас расспрашивал о дороге, мы коротко отвечали. Дети молчали, но не отрывали от нас взгляд.
После еды Томас вручил племянникам обещанную книгу. Джимми взял её с благоговением, тут же начал листать, рассматривая картинки. Лиззи заглядывала через его плечо.
- А у меня для вас тоже кое-что есть, - неожиданно сказал Джек.
Джек опустился на корточки, чтобы быть с детьми на одном уровне. Он покопался в своём вещмешке и достал странный предмет: пустую, отполированную до блеска гильзу от крупнокалиберного пулемёта. В ней было проделано отверстие.
Дети замерли, не решаясь взять.
- Это свисток, - пояснил Джек, поднося его к губам. Он дунул – раздался пронзительный чистый звук. Лиззи вздрогнула, а Джимми засмеялся. - Может предупреждать об опасности. Или сигнал подавать в игре. Хотите?
Мальчик, поборов нерешительность, осторожно взял гильзу. Он повертел её в руках, ощущая вес холодного металла, потом подул. Звук вышел тихим, неуверенным. Джек улыбнулся.
- Сильнее. Не бойся.
Второй свист прозвучал уже громче.
Мэгги смотрела на это, и её глаза вдруг наполнились слезами. Она быстро вытерла их уголком фартука.
- Простите, - прошептала она. - Это они… они так давно не смеялись. Просто так.
- Мой папаша, когда я был ребенком, мастерил игрушки из всего, что попадалось под руку, - пояснил Джек. - Как бы бедно мы не жили, он старался заботиться о нас.
Когда детишки наигрались, Джимми взял книгу и подбежали к дяде.
- Дядя Том, а ты почитаешь нам?
- Я не мастер читать вслух… - смущенно пробормотал тот.
Тут неожиданно для себя я сказал:
- А можно я им почитаю?
Все посмотрели на меня. Я и сам не понял, откуда взялось это предложение. Может, мне очень хотелось отблагодарить принявших нас людей.
Я взял книгу. Страницы пожелтели. Открыл на первой главе: «В первый понедельник апреля 1625 года…».
Сначала я запинался. Но постепенно слова потекли сами, обретая ритм. Я читал про гасконца, который приехал в Париж без гроша, но с горящим сердцем.
Я почти не смотрел на детей, но чувствовал их взгляды. Джимми подобрал ноги под себя и уставился на меня, забыв про свою взрослую серьёзность. Лиззи притихла, устроившись на коленях у матери, и её пальчик бессознательно водил по узору на скатерти. Даже Джек перестал вертеть в руках пустую кружку и молча слушал.
А я читал. И сам постепенно переносился в тот мир, где зло было ясным и его можно было побороть сталью, где дружба была нерушимой клятвой, а честь — не пустым звуком. Это был побег. Ненадолго. Всего на несколько страниц.
Когда я сделал паузу, в комнате повисла тишина.
- И что было дальше? - тут же выпалил Джимми.
- Дальше будет завтра, - мягко сказала Мэгги, гладя сына по голове. - Гостям нужно отдыхать.
Нам постелили на полу в гостиной, дав два старых, но чистых одеяла. Дети нехотя поплелись спать.
Лёжа в темноте и слушая, как за стеной Томас и Мэгги тихо о чём-то разговаривают, я думал о Д’Артаньяне. Ему было восемнадцать, когда он отправился покорять Париж. Мне сейчас было двадцать два. Но мы оба начинали с дороги. И у нас обоих впереди был долгий путь.
Утро было прохладным и туманным. Оксфорд тонул в молочной дымке.
Мэгги, несмотря на скудные запасы, накормила нас густой овсянкой.
- Оставайтесь ещё на денёк, - тихо сказала она, моя кружки. Голос её звучал почти умоляюще. - Погода скверная. И Том говорит, по слухам, дороги дальше неспокойны.
Томас, стоя у печки и попивая свой чай, мрачно кивнул.
- Горючего у меня, ребята, в обрез. До следующей заправки, если она вообще есть, едва дотяну. А вас подбросить… не выйдет. Простите.
Мы с Джеком переглянулись. Идея остаться в этом тёплом, тихом и уютном доме, была почти нестерпимо заманчивой. Это была первая за много лет нормальная ночь под крышей, где не содрогаются стены от канонады. Но останавливаться нельзя
- Мы должны идти, - сказал я, и голос мой прозвучал твёрже, чем я ожидал. - Пока ноги несут.
Джек лишь хмуро кивнул, доедая кашу. Его взгляд был прикован к окну, за которым медленно ползли низкие серые тучи. Он уже собрал свой тощий вещмешок.
Мэгги вздохнула, но не стала настаивать. Она поняла. Возможно, лучше нас. Она сама ждала человека, который должен был вернуться дорогой, и знала цену каждомулишнему дню промедления.
- Подождите, - сказала она вдруг и вышла из кухни.
Вернулась она с небольшим свёртком в руках — два ломтя чёрного хлеба, плотно завёрнутых в чистую тряпицу.
- Это вам в дорогу.
Дети, Джимми и Лиззи, высыпали в прихожую провожать. Мальчик сжимал в руке свисток Джека, девочка прижимала к груди толстый том «Трёх мушкетёров».
- Вы ещё почитаете? - спросила Лиззи, глядя на меня своими большими глазами.
- Когда-нибудь, - пообещал я.
Томас вышел с нами на порог. Он молча пожал нам руки своею мозолистой ладонью.
- Удачи вам, ребята.
- Спасибо за всё, Том, - сказал Джек. - За дорогу. За кров.
- Вам всегда будут здесь рады, - добавила Мэгги.
Мы вскинули мешки на плечи и шагнули в хмурое утро. Дорога перед нами была пуста и сыра. Повернувшись у калитки, я увидел в окне три силуэта — Мэгги и детей. Они махали нам. Мы помахали в ответ.
- Ну что, - хрипло сказал Джек, закуривая первую за день сигарету. - Пошли, что ли?
Глава III "Обрывки жизней"
Мы остановились в нескольких шагах, подняв руки ладонями вперёд — медленно, чтобы не спугнуть.
- Мы не причиним вреда, - сказал я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, негромко. - Мы просто шли мимо.
Джек медленно, не делая резких движений, указал большим пальцем на наши вещмешки, брошенные на дороге.
- Домой пробираемся. Понимаете?
- Армейские? - хрипло спросил старик, в его голосе все еще преобладало недоверие.
- 34-й пехотный, - кивнул Джек. - Теперь уже – бывший.
- А… а не из Легиона? - прошептала женщина из-за его плеча.
«Белый Легион»... Элитные части Харгрейва, его личная гвардия, фанатики. На парадах они появлялись в ослепительно-белых мундирах, им дозволялось всё. Они прошли по этой земле как чума.
Нельзя сказать, что Имперская Армия была совершенно чиста, но «Легионеры» наводили подлинный ужас даже на своих.
- Нет, - твёрдо сказал я. - Не из Легиона.
Этого было достаточно. Лом в руке старухи опустился, коснувшись земли. Старик кивнул коротко, будто стыдясь своей паники.
- Война-то кончилась, - пробормотал он, больше для себя, чем для нас. - Забываю. До сих пор не верится...
- Нам тоже. - честно ответил Джек.
Старик представился — Артур. Его жену звали Агнес. Их семья жила здесь со времен Тюдоров. И за свою землю они держались, как могли.
- Три дня назад были тут, - Артур мотнул головой в сторону развороченного поля. - Явились на транспортере. Молодые, красивые, в белом, чистом, будто на парад. Забрали всех кур. А один… — он замялся, — один поглядел на наш забор, на поле, и сказал: «Непорядок. Нужно расчистить пространство для манёвра». Смеялся. Потом их полугусеничный монстр проехал тут, сбив изгородь.
Он говорил ровно, без эмоций, но в его рассказе было больше ужаса, чем в любом крике. Это была бесчеловечность, возведённая в абсолют, ставшая обыденностью.
- Ну, - Джек сгрёб в охапку сломанные прутья, - таких не исправить. А забор — попробуем. Где тут у вас новые колья, Артур?
Мы проработали до вечера. Джек с Артуром таскали и вбивали новые столбы . Я с Агнес сплетал новые секции из гибких ивовых прутьев, которые она, оказывается, заготовила ещё с осени. Работа была тяжёлой, монотонной, требующей сноровки. Но неё была цель: вот этот столб должен стоять прямо. Вот эти прутья должны переплестись крепко. Никакой двусмысленности, никакой грязной политики, только дерево, земля и мышечная сила.
Мы почти не разговаривали. Только: «Держи», «Бей», «Подай». Но в этом труде было что-то целебное. Мы не спасали мир. Мы чинили забор. И в этот было важнее всего.
Когда последняя секция была на месте и Агнес принесла нам кружки кислого сидра, мы стояли и смотрели на свою работу. Забор был кривоват, но он стоял.
Артур протянул нам смятые, потные банкноты — жалкие крохи.
- За работу, - пробормотал он.
Джек посмотрел на деньги, потом на старика и на Агнес.
- Нет, - сказал он тихо, но так, что спорить было невозможно. - Не за это.
- Но вы же…
- Мы не за деньги, - перебил его я. - Мы… чтобы почувствовать себя немного людьми. А не солдатами.
Артур замер, потом медленно кивнул, убирая деньги. Он понял. Он понял лучше, чем кто-либо другой.
Хозяева не могли отпустить нас без ужина. «Нельзя, чтобы люди ушли голодные с порога», — сказала Агнес с такой кроткой твердостью, что возражать не приходилось.
Пока Агнес хлопотала у печки, Артур копался в старом сундуке в углу. Он достал оттуда что-то, завёрнутое в пожелтевшую газету, и осторожно развернул. Это был патефон, старый, поцарапанный, хранимый как величайшая драгоценность. Он достал коробку, бережно вынул чёрную пластинку и завёл механизм. Игла, скрипя, опустилась на дорожку.
Первые же аккорды, тихие и чуть дребезжащие, узнались мгновенно. Потом — голос. Чистый, тёплый, полный невыразимой грусти и надежды. Вера Линн. «We'll meet again…»
«We'll meet again, don't know where, don't know when…»
Мы встретимся снова, не знаю где, не знаю когда…
Простые, до боли знакомые слова. Эту песню крутили по радио до войны, её напевали в окопах, её включали, чтобы заглушить гул бомбардировщиков. Пустое, но красивое обещание
Я закрыл глаза. И на меня накатила тоска. Запах весны в Типперери. Зелень холмов, по которым мы бегали с Мэйв, ещё детьми. Её смех, от которого щемило в груди. Как когда-то такой же патефон играл танцевальные мелодии. И где Мэйв, смущённо улыбаясь, спрашивала меня: «Ну что, О’Нил, приглашаешь или как?». Мэйв в простом платье, смеялась, запрокинув голову, и ветер играл её тёмными волосами.
Я вспоминал её обещание, данное на перроне, когда поезд увозил меня на войну: «Я буду ждать, Шон. Мы встретимся снова». Те же самые слова, что пела сейчас Вера Линн. Глупая, наивная вера в то, что миру и вправду есть дело до наших обещаний.
Я помнил, как эта песню распевали солдаты в блиндаже. Грязь, холод, страх. Мы сидели с Янгом, с Макферсоном, и слушали. «We'll meet again…» Никто не говорил. Все просто слушали. Каждый представлял себе что-то своё. Кто-то — мать в Плимуте. Кто-то — жену в Глазго. Я представлял себе — Мэйв.
Джек сидел, уставившись в стол, его лицо было каменным. Он не любил эту песню. Говорил, что она слишком слащава, приторная.
- Любимая пластинка нашей Мэри, - тихо сказала Агнес, вытирая руки об фартук. - Дочь наша.
Артур достал из сундука альбом. Было видно, что не заполнено и половины страниц. Они рассказали нам о своих детях. Говорили по очереди, скупо, будто боясь бередить старые, незаживающие раны.
- Четверо было, - начал Артур, уставившись в стену. - Три сына, одна дочь.
- Джон, старший, - подхватила Агнес, её пальцы нервно перебирали край скатерти. - Лётчик. Истребитель. Сбит где-то над морем в сорок первом. Письмо пришло. «Пропал без вести». Мы ещё надеялись… пока война не кончилась. Теперь уж ясно.
На фотографии улыбался молодой парень в лётной куртке, прислонившись к крылу самолёта.
- Уильям, - голос Артура стал глуше. - Моряк. На эсминце «Ягуар». Потоплен у берегов Норвегии в сорок третьем. Весь экипаж. Ни тел, ничего.
На этой фотографии был серьёзный юноша в бескозырке, смотрящий прямо в объектив.
Он замолчал, глотая комок в горле. Агнес положила свою маленькую, исхудавшую руку на его огромную, узловатую кисть.
-Гарри, третий, - прошептала она. - Пехотинец. Попал в плен. Потом пришло извещение, что он в лагере. А потом… тишина. Ни Красного Креста, ни писем. Теперь и лагеря то, наверное, нет. Где он? Жив ли? Мы не знаем.
Артур провёл пальцем по изображению третьего сына — самого молодого, почти мальчишки, с неловкой улыбкой.
Последнюю фотографию Агнес взяла в руки, но не положила на стол. Она прижала её к груди на мгновение.
- И Мэри, - закончил Артур, и его лицо вдруг исказилось гримасой, в которой смешались любовь и горечь. - Сестрой милосердия пошла. Работала в госпитале в Лондоне. А когда всё рухнуло и началась паника… мы потеряли связь. Последнее письмо было за месяц до падения города. Писала, что тяжело, но держится. А потом… радио молчит, почта не работает. Где она? В оккупированном городе? Уехала? Погибла?..
Они замолчали, глядя на разложенные на столе четыре судьбы. Четыре пустых стула за этим столом.
Была и ещё одна фотография — большая, на ней была вся семья. Они с трудом умещались в кадр. Но теперь им не собраться вместе.
Я смотрел на эти лица и думал о том, что где-то, возможно, такие же фотографии стоят на каминной полке в доме родителей Мадлен. Или в доме родителей какого-то парня, которого я застрелил в руинах Роттердама. И везде — одна и та же пустота, один и тот же немой вопрос: «За что?»
Ответа не было. Ни у Артура, ни у нас.
Он поднял на нас глаза. В них не было слёз, только усталость.
Их история была зеркалом миллионов таких же историй. Война забрала у них не просто сыновей и дочь. Она забрала будущее. Она оставила их в этом старом доме с разбитым забором и патефонной пластинкой, единственным доказательством того, что у них когда-то была настоящая жизнь.
Меня вдруг пронзило воспоминание. Осень сорок третьего. Грязь во Фландрии. Наш взвод получил приказ занять деревню. Мы наступали через открытое поле, и вдруг застрочил пулемёт. Не один — два, перекрёстный огонь. Это был не бой. Это была бойня. Люди падали, как подкошенные. Крики были короткими, обрывистыми. Я прижался к земле, чувствуя, как пули косят траву в сантиметрах от головы. Рядом со мной упал молоденький парень, Саймон. Мы даже не успели толком познакомиться. Он просто ахнул, будто от удивления, и затих. Глаза его остались открытыми, смотрели в серое небо с недоумением…
В тот момент оборвалась не только его жизнь. Оборвалась жизнь его отца, который, возможно, в тот самый час чинил забор у своего дома где-нибудь в Йоркшире. Оборвалась жизнь его матери, которая ставила на стол лишнюю тарелку каждое воскресенье, «на всякий случай». Оборвалась история его семьи, которая могла бы тянуться дальше, через его детей, внуков. Всё это — любовь, горе, смех, ссоры — было уничтожено за долю секунды очередью из пулемёта. Просто потому, что он оказался не в том месте и не в то время. Просто потому, что кому-то в штабе понадобилась эта точка на карте...
Состав нашей роты менялся несколько раз за войну. Из тех, с кем я начинал в сороковом, остались только мы трое: я, Джек и угрюмый шотландец Макферсон. Лица приходили и уходили, стирались из памяти. Некоторые имена я уже не мог вспомнить.
Мы сидели в гнетущем молчании. Даже Джек, всегда готовый съязвить или перевести тему в похабщину, молчал, уставившись в свою пустую тарелку. Что можно было сказать? «Соболезную»? Эти слова были обесценены, как и всё остальное.
- Мы… мы выжили, - наконец выдавил из себя Джек, и это прозвучало не как утешение, а как признание вины. Вины живых перед мёртвыми.
- Да, - просто сказал Артур. - Вы выжили. Теперь живите. Кто-то же должен. Хотя бы вы.
И в этих словах не было упрёка. Война отняла у них детей. Теперь долг нас, выживших, — был в том, чтобы нести эту жизнь дальше. Не сдаваться. Чинить заборы. Слушать старые песни. Жить. За себя и за них. И я должен дойти. Я обязан дойти. Не только для себя. Чтобы хоть одна эта надежда не умерла.
В тот вечер мы легли спать рано. Но я долго ворочался, слушая, как за стеной Артур и Агнес тихо, очень тихо разговаривают. Не о детях. О завтрашних делах. О том, что нужно починить задвижку на колодце. О простых, житейских вещах, за которые нужно было цепляться, чтобы не сойти с ума. Их мужество было тихим, повседневным, и от этого — огромным.
Глава IV "Бримингем"
На подходах к Бирмингему дорогу перегородил шлагбаум. По краям стояли два покрытых брезентом грузовика, а за шлагбаумом — несколько фигур в непривычной форме.
Это был первый настоящий признак нового порядка, с которым мы столкнулись лицом к лицу.
- Ну что ж, - пробормотал Джек, - встреча с победителями. Веди себя прилично, ирландец.
Мы замедлили шаг, подходя к шлагбауму. Нас заметили сразу. Один из солдат, молодой парень непринуждённо опёрся на винтовку, жестом он указал следовать за ним.
Бегло взглянув, он кивнул в сторону небольшого полевого стола, за которым сидел офицер, изучавший какие-то бумаги. Увидев нас, отложил их в сторону. Он был невысок, плотно сбит, с густыми чёрными усами и орлиным носом. На его петлицах были незнакомые знаки различия. На груди у него был набор планок — он явно прошёл свою войну.
Он подошёл, и его взгляд скользнул по нашим формам, вещмешкам, лицам.
- Документы. Показать, - произнёс тот с сильным, незнакомым мне акцентом.
Мы достали наши потрёпанные солдатские книжки и справки о демобилизации.
- Джек Смит, - прочёл он. Взглянул на Джека. - Ливерпуль.
- Да, сэр, - буркнул Джек.
Офицер кивнул, отметил что-то карандашом. Потом взял мою книжку.
- Шон… О´Нил, - он произнёс фамилию, старательно выговаривая. Поднял на меня глаза. - Вы… ирландец?
- Да, - ответил я.
На его лице что-то промелькнуло — не удивление, а скорее интерес.
- Ирландская республиканская армия, - сказал он, отчеканивая каждое слово, - хорошие солдаты. Дрались смело. За свою землю. Уважаю.
Это была не лесть, а констатация факта, сделанная одним солдатом о другом.
- Но вы, - он постучал пальцем по моей британской книжке, - в другой армии служили. В имперской.
- Меня призвали, - сухо сказал я. - У меня не было выбора.
Офицер долго смотрел на меня. Потом он медленно кивнул, как будто что-то для себя решив.
- Понимаю. Война – сложная штука. - Он отложил наши документы, взял штамп и с глухим стуком поставил его на наши бумаги. - Проходите.
Он протянул нам документы обратно, но не отпустил сразу.
- Вы далеко идёте? - спросил он.
- Я – до Ливерпуля, - сказал Джек. - Он — до Ирландии.
Офицер усмехнулся уголком рта — сухой, беззвучной усмешкой.
- Долгий путь. - Он помолчал, раздумывая. - Совет дам. Не как офицер. Как человек, который много дорог прошёл. - Он обвёл рукой окрестности. - Здесь, в городе, ещё тихо. Дальше на запад… не всё спокойно. Есть банды. Дезертиры. Голодные люди. Ваша форма… - он кивнул на наши рубашки, - она теперь никому не нужна. Для некоторых — вы враги. При первой возможности — смените на гражданское. Любое. Будет безопаснее.
Он сказал это без драмы, словно обсуждая погоду. Но мы поняли. Наша форма, теперь была проклятием.
- Спасибо, - сказал я искренне.
- Не за что. - Жестом он предложил нам идти дальше. Потом добавил, уже почти про себя: - И удачи вам. Найти свой дом после такой войны…
Мы прошли под шлагбаумом, оставив КПП позади. Дорога вела в дымные предместья Бирмингема.
- Вежливый, чёрт возьми, - проворчал Джек, закуривая. - А совет дельный. Надо будет раздобыть штатское. В городе, наверное, можно.
Пожалуй, из всех городов Бирмингему досталось больше остальных. Этот город был настоящим «Сердцем ″Мастерской мира″», именно здесь располагались крупнейшие военные заводы Империи.
Там, где должны были быть фабричные корпуса, зияли чёрные, обугленные остовы. Улицы были покрыты воронками, некоторые из которых уже успели заполниться дождевой водой. Люди сновали среди развалин, как муравьи в разрушенном муравейнике.
Мы шли молча, подавленные масштабом разрушений. Здесь же чувствовалась методичная работа бомбардировщиков. «Промышленное сердце Империи», как любили говаривать наши пропагандистские листовки. Теперь это сердце было вырвано с мясом и брошено гнить на солнце.
Совет офицера о гражданской одежде вертелся в голове, но более насущной была другая проблема. Сапоги напомнили о себе.
- Эй, смотри, - хрипло сказал Джек, хватая меня за локоть.
Он указал на покосившуюся вывеску, едва висевшую на одной петле над дверью обшарпанной лавчонки. На вывеске, покрытой копотью, угадывались контуры сапога и молотка.
Мы протиснулись внутрь. Воздух был густым от запаха кожи и дегтя. Мастерская была освещена единственной лампой. За столом, заваленным инструментами, сидел худой старик в огромных очках. Он что-то шил, его руки, покрытые коричневыми пятнами и шрамами, двигались с удивительной точностью.
- Можно? - хрипло спросил Джек.
Старик поднял голову. Его глаза за толстыми линзами были большими и очень спокойными.
- Если починить — можно. Если купить — нет. Кожи новой нет, - его голос был тихим и скрипучим, как старая дверь.
- Починить, - сказал я, снимая свой правый сапог. Он был жалок — подошва почти отваливалась, голенище протёрто до дыр.
Старик взял его, повертел в руках, пощупал.
- Мёртвый. Но… можно попытаться воскресить. На время. - Он посмотрел на наши ноги. - Оба?
Мы кивнули.
- Садитесь. За час. Может, два.
Мы уселись на пустой ящик у стены. Старик, не обращая на нас больше внимания, принялся за работу.
- Много работы? - спросил Джек.
- До конца дней, - не отрываясь, ответил сапожник. - Людям ходить надо. На работу, за хлебом, домой… Без ног — никуда. Так что я нужен. Пока ноги у людей есть, у меня работа будет.
Он говорил это без гордости. Мир рушился, но кто-то должен был чинить сапоги. И он это делал.
Пока он работал, я смотрел в окно на улицу. Мимо шли люди. Многие были бледными, истощёнными. Некоторые несли жалкие узлы с пожитками. Война не закончилась для них. Она просто сменила форму.
Через два часа старик протянул нам сапоги. Они не выглядели новыми. Но они были целыми. Подошвы прибиты новыми, грубыми гвоздями, протёртые места закрыты заплатами из разной кожи. Они были уродливыми, пёстрыми, но крепкими.
- Ходить можно, - произнёс сапожник. - Месяц-другой продержатся. Потом — не знаю.
- Сколько? - спросил Джек, доставая наш тощий кошелёк.
Старик взглянул на деньги, потом на наши лица, на нашу форму.
- Сколько дадите, - пожал он плечами. - Деньги сейчас — что бумага. Но если у вас есть еда… хоть что-нибудь…
Мы отдали ему почти все наши сухари и одну банку консервов. Он взял это с благодарным кивком, без унижения.
Выйдя из мастерской, мы встали на твёрдую, целую подошву. Боль ушла. Это было маленькое, но осязаемое чудо.
- Ну что, - сказал Джек, похлопывая по своему сапогу, теперь украшенному множеством неказистых заплат. - Теперь хоть до Ливерпуля доползём.
- А дальше - посмотрим, - сказал я.
Пройдя через лабиринт полуразрушенных улиц, мы вышли к более-менее уцелевшему району, служившему теперь чем-то вроде административного центра. На перекрёстках, среди груды битого кирпича, стояли указатели, наспех сколоченные на русском и английском: «Водораздача», «Медпункт», «Регистрация». Здесь воздух был чуть чище от гари. По мостовой, засыпанной битым кирпичом, уже ходили редкие машины — в основном военные грузовики с чужими опознавательными знаками.
Именно здесь мы увидели их — патрули. Они двигались размеренно, по двое-трое, не сливаясь с толпой, но и не производя впечатления оккупантов. Скорее, они походили на строгих, усталых смотрителей на руинах чужого дома.
Первых мы хорошо знали – русские. Они проверяли бумаги у подозрительных, указывали людям, куда можно пройти, отгоняли любопытных от особо опасных завалов. Их действия были чёткими, как по уставу, но без лишней жестокости — просто работа, которую нужно сделать.
Но были и другие. Их форма была немного иного кроя — чуть более приталенная, другого оттенка хаки. А на рукавах одна и та же нашивка: красный ромб, а внутри него — скрещенные молот и циркуль. Эмблема Дунайского Союза. Эти солдаты казались чуть менее сдержанными. Они чаще останавливались, что-то говорили между собой то на немецком, то на венгерском. Один из них, высокий брюнет с гусарскими усами, помог старушке перетащить её узел через груду кирпича. Другой, размашисто жестикулируя что-то объяснял группе потерянных на вид мужчин.
Один такой патруль — двое мужчин и женщина, все молодые, с интеллигентными лицами — остановился неподалёку от нас, чтобы поговорить с группой местных. Женщина-солдат что-то объясняла, показывая на свежую листовку. Её английский был почти безупречным, с лёгким акцентом.
- …медицинский пункт здесь, в школе на Бишоп-стрит. Есть лекарства. Пункт раздачи продовольствия — на рыночной площади, с шести утра. По карточкам, которые вы должны были получить…
На одной из площадей, где чудом уцелел фонтан, два патруля — русский и дунайский — ненадолго пересеклись. Командиры обменялись короткими, кивками, что-то сказали. Русские держались обособленно, как хозяева положения, что, в общем-то, соответствовало истине. Дунайцы чувствовались более вовлечёнными, будто им было что доказать на этой чужой земле.
Наше внимание привлекла сцена у полуразрушенной водяной колонки. Пожилая женщина безуспешно пыталась сдвинуть тяжёлый железный рычаг. К ней подошли двое — русский солдат и дунаец. Они переглянулись, что-то коротко обсудили жестами. Они дружно навалились. С скрежетом и фонтаном ржавой воды механизм поддался. Женщина испуганно ахнула, а затем попыталась словами выразить благодарность. Русский солдат лишь кивнул и отошёл, вытирая руки. Дунаец сказал что-то вроде «пожалуйста» и, улыбнувшись, догнал своего товарища.
- Видал? - тихо спросил Джек, когда мы уже прошли дальше.
- Видал, - кивнул я.
Это было непривычно до головокружения. Нам вбивали в голову «Бремя Белого Человека». О том, как мы, британцы, цивилизованные, просвещённые, несём свет знания, порядок и прогресс отсталым народам в колониях и на континенте. Несли «бремя». Считали это своим долгом и правом. И как несли? Пушками, кандалами, налогами, унижением. Свет цивилизации, от которого горели деревни и ломались судьбы. Мне, ирландцу, они говорили то же, но с особым, снисходительным оттенком: «Вы, кельты, уже почти готовы. Вы стоите на пороге истинной цивилизации. Служите верно, и однажды вы сможете стать почти такими же, как мы»
Мы выросли на образах «орд дикарей с востока», жаждущих крови и разрушения. А эти люди… они были оккупантами. Они были здесь по праву сильного. Но они не ломали, а чинили. Не отнимали последнее, а иногда, как видно, делились своим.
Мы шли, стараясь не привлекать внимания, но ощущали на себе их взгляды. Ирландец и англичанин в британской форме — мы были тут живым анахронизмом, пережитком павшего режима. Русские патрули смотрели на нас с отстранённым любопытством, будто на экспонаты. Дунайцы — с более пристальным, оценивающим интересом.
Западные окраины Бирмингема были чуть менее разрушены, но царивший здесь хаос был другого рода — не от бомб, а от людского отчаяния. На площадке перед полуразрушенным пабом, чья вывеска «Королевский дуб» болталась на одной цепи, собралась кучка людей. Это были такие же, как мы, дембеля — в грязной, истрепанной форме.
Посреди них, взобравшись на ящик из-под снарядов, стоял один. Он был чуть старше, лет тридцати, с горящими, нездоровым блеском глазами. Он размахивал руками, и его сорванный, сиплый голос резал тяжёлый воздух:
-…и что же мы видим?! Они тут ходят, как у себя дома! Наши дома! Нашу землю! Пьют нашу воду, раздают наш же хлеб, который у нас же украли! Это не мир, братья! Это — позор!
Его слова были знакомы до тошноты. Слова о «вероломных захватчиках», о «попранной чести нации», о том, что «истинный британец никогда не смирится». Те самые слова, под которые нас годами гнали на убой. Его аудитория слушала мрачно, некоторые кивали, в их глазах плескалась та же безысходная злоба, что и у оратора.
- Они думают, что победили! - вопил солдат, и слюна брызгала с его губ. - Но дух нашего народа не сломить! Мы должны показать им! Не сдаваться! Организоваться! Пусть каждый двор, каждый переулок станет крепостью! Мы…
Он не договорил. Из толпы резко вышел приземистый детина с лицом, изуродованным шрамом от осколка поперёк щеки.
- Заткнись, - сказал он негромко, но так, что было слышно всем.
Оратор замер, ошарашенный.
- Что?! Ты что, за них?!
- Я за то, чтобы ты заткнул свою глотку, - детина шагнул вперёд. Его кулаки были сжаты, но видно было, что это не ярость, а предельное отвращение. - Навоевались. Слышишь? Хватит. Мне хватило. Им, - он мотнул головой на других, — хватило. Нас перебили, как скот, наши же генералы сдали, а ты тут войну продолжаешь. Какой крепостью? Из чего? Из этих кирпичей? - Он пнул ногой обломок. - Или из нас, оставшихся? Чтобы нас добили окончательно?
Из толпы вышел ещё один, тощий, с трясущимися руками.
- Он прав, - произнёс тощий. - У меня дома, в Манчестере, жена и двое детей. Я три года их не видел. Я сейчас пойду и убью какого-нибудь русского или дунайца за то, что он дал моему ребёнку похлёбку? И что? Меня пристрелят, а дети останутся сиротами. Это и есть твоя «честь нации»?
- Это трусость! - взвизгнул оратор, но в его голосе уже слышалась паника.
- Нет, - перебил его детина со шрамом. Он подошёл вплотную. - Это здравый смысл. Война проиграна. Кончилась. Ты хочешь устроить ещё одну, маленькую, чтобы всем было ещё хуже? Чтобы эти руины стали нашими могилами? Мы устали, понимаешь? Устали от смерти. От твоих речей. От всего этого.
Он не стал бить. Он просто схватил оратора за шиворот и стащил с ящика. Тот забормотал что-то, пытаясь вырваться. Ещё пара человек из толпы подошли и увели его прочь, не обращая внимания на его бормотание. Никто не вступился. В глазах собравшихся читалось одно: «Хватит!»
Толпа медленно расходилась. Детина со шрамом остался стоять, тяжело дыша. Он встретился взглядом со мной и Джеком, увидел наши вещмешки, нашу форму. Он кивнул нам, коротко, и пошёл своей дорогой.
Мы стояли на опустевшей площадке. Ветер шевелил клочья старой газеты, прилипшей к луже.
- Ну вот, - прохрипел Джек, закуривая. - Речи кончились. Осталась только правда. А она, брат Шон, простая: все хотят просто дожить до завтра. И чтобы их оставили в покое.
- Да, - согласился я. Слова того здоровяка отзывались во мне глухим, неумолимым эхом. Навоевались.
Это было точное слово. Война выжгла в нас всё — и патриотический пыл, и ненависть к врагу, и веру в высокие идеалы. Осталось только это — тупое физическое желание покоя. Дойти до своего угла. Закрыть за собой дверь. И, если повезёт, забыться сном без кошмаров.
Нам открылся вид на товарную станцию — гигантское, запутанное полотно путей, заставленное десятками вагонов. Вряд ли она так хорошо сохранилась после бомбежек, ведь это первостепенная стратегическая цель. Видимо, уже для своих нужд, железную дорогу принялись восстанавливать русские.
- Слышишь? - Джек ткнул пальцем в сторону гудка паровоза. - Музыка. Гораздо лучше, чем топать пешком.
Я смотрел на вагоны. Идея была рискованной. Нас могли выкинуть конвоиры, если таковые были. Могли поймать патрули. Но ноющая усталость в костях говорили громче здравого смысла.
- Ладно, - кивнул я. - Но выбирай, что понадёжнее.
Мы прокрались через лабиринт путей. Целью стал длинный состав из крытых вагонов, который только начинал медленно, со скрежетом и пыхтением, набирать ход. Он шёл на запад — в нужном для нас направлении.
- Этот! - прошипел Джек, указывая на вагон с приоткрытой дверью. Она болталась, застряв на полпути.
Мы переглянулись, собрались с духом и бросились бежать вдоль состава. Джек первым, с рывком, вскарабкался на подножку и втянулся внутрь. Я, оттолкнувшись от насыпи, из последних сил ухватился за поручень. Руки почти не держали. Джек схватил меня за шиворот и втащил внутрь. Мы рухнули на грязный деревянный пол вагона, задыхаясь, в то время как поезд набирал скорость, и стук колёс превратился в ровный, оглушительный грохот.
В вагоне было полутемно, пахло пылью и старым деревом. Когда глаза привыкли, я увидел, что мы не одни.
- Не ожидал компании. - раздался спокойный, слегка хрипловатый голос из темноты в дальнем углу.
Мы замерли. Он тоже. В полумраке я разглядел ещё одну военную форму, морскую — тёмно-синюю, потёртую и выцветшую. На лице — двухнедельная щетина.
- Попутчики? - спросил тот, наконец.
- Проездом, - отозвался Джек, осторожно опуская свой мешок. - Ты тоже?
- Ага. Плыву к родным берегам. Только не по воде, а по рельсам. Удобней, - он усмехнулся, и это преобразило его измученное лицо. - Уильям Бонс. Но все зовут Билли. Еду до Манчестера.
Мы представились.
- Садитесь, господа путешественники. Места хватит. Поезд, правда, не «Куин Мэри», но лучше чем ничего.
Мы устроились. Вагон покачивало. Колёса выбивали мерный, убаюкивающий стук колес. Билли был словоохотлив. Бывший матрос с эсминца, потопленного в Северном море в самом начале войны, потом служба на береговых батареях, потом снова флот, на транспортнике. Его речь изобиловала морскими словечками.
- А имя-то у тебя говорящее, - заметил Джек, когда Билли закончил рассказ о том, как их транспортник чудом ушёл от русской подлодки. - Бонс. Прямо как у того пирата, у Билли Бонса, с «Острова сокровищ».
Билли засмеялся, и в его смехе был искренний, почти детский восторг.
- О, так вы тоже читали! Мой папаша был весельчак. Решил назвать меня в честь этого персонажа. Да и я в детстве зачитывался. И когда меня так в школе дразнили, я не обижался. Даже гордился. Думал, вырасту – стану лихим морским волком. А стал… стал зайцем в товарняке. Вот и все приключения.
Он потянулся к своему мешку — старому, промасленному морскому вещмешку — и достал оттуда неожиданные вещи: потертую фляжку с, как он сказал, «настоящим ямайским ромом, последние капли», кусок сыра в вощёной бумаге и… пачку карт. Краплёные, засаленные, с полуобнажёнными девицами — типичные матросские.
- Сыграем? - предложил он. - В «пьяницу» или в «двадцать одно»? Не на деньги — у меня их нет. На интерес.
Мы выпили по глотку рома — редкая гадость. Билли, покуривая трубку, начал рассказывать. Он был мастером. Он рассказывал не о боях — от них он отмахивался, — а о портах. О жаркой, душной Сьерра-Леоне, где в портовых кабачках продавали исключительный самогон. О ледяных фьордах Исландии, где небо полыхало северным сиянием, а местные девушки были холодны, как айсберги. О Бразилии, где воздух был густым от запаха кофе и тропических цветов, а по улицам ходили люди с диковинными птицами на плечах.
Он лгал, конечно. Лгал красиво, артистично, с таким неподражаемым апломбом, что даже мы, видавшие виды, на минуту готовы были поверить в его пиратские приключения. Это был его способ — как у Джека с его историями о женщинах. Способ не сойти с ума, заполнив пустоту войны чем-то ярким.
Поезд стучал на стыках рельсов, мерный звук укачивал. В полумраке вагона, под аккомпанемент его баек, мир на время сузился до этого деревянного ящика, несущегося через разрушенную страну. Мы были трое путников, у каждого — свой далёкий порт назначения. Но пока что мы плыли — или ехали — вместе, и этого было достаточно.
Билли Бонс оказался неиссякаемым кладезем историй, и главными жемчужинами в его коллекции были байки о его отце, старом морском волке по имени Иезекииль Бонс.
- Отец мой, - начал он, развалившись поудобнее и выпустив кольцо дыма, - был человеком с характером. И с удачей, которую сам же, чёрт побери, постоянно искушал. Он служил в «Уайт Стар Лайн». Да-да, в той самой.
Он сделал драматическую паузу, наслаждаясь нашим вниманием.
- И начал он, представьте себе, на «Олимпике». Красавец лайнер, гордость Британии. И всё бы ничего, да только на втором рейсе «Олимпик» умудрился протаранить крейсер «Хоук». Не потопил, конечно, но такой фокус провернул, что комиссия по расследованию чесала затылки месяц. Отец отделался парой синяков и крепким словцом в адрес капитана. Спустили, говорит, всё на туман. Ну, думает отец, бывает.
Билли усмехнулся, его глаза блестели в полумраке.
- А потом пришла очередь «Титаника». Отец, по молодости и глупости, попросился в команду. Мол, на таком корабле служить — честь! Его взяли. Коком, кажется, или помощником кока. И вот он плывёт в этом дворце через Атлантику. А ночью — лёд. Страшный скрежет, говорят, был. Отец мой, он внизу был, на камбузе. Выскочил на палубу — а там тишина. Музыка играет, люди стоят, не верят. А он, старый моряк, сразу понял. Говорит, мурашки по коше пошли. Корабль обречён.
Он замолчал, раскуривая потухшую трубку.
- Ну, вы знаете, чем кончилось. Отец попал в шлюпку — не потому что герой, а потому что вовремя оказался у борта и был помоложе других. Выжил. А когда выбрался в Нью-Йорк и увидел списки погибших… Там половина его приятелей была. Он дал себе зарок: «Иезекииль, — сказал он сам себе, — работать на «Уайт Стар» — плохая затея.».
- И что, бросил море? - не выдержал Джек.
- Куда там бросишь, если в жилах-то солёная вода вместо крови? - засмеялся Билли. - Перешёл в торговый флот. На старые, добрые, проверенные угольщики. Говорил: «Лучше я буду вонять углём, чем тонуть в шелках и кружевах». И, знаете, дожил до седых волос и умер в своей постели.
Когда серое утро пробилось сквозь щели, поезд начал заметно сбавлять ход. Замелькали первые строения, сараи, заборы — пригород.
- Уоррингтон, - определил Билли, прильнув к щели. - Мне тут нужно сойти. До Манчестера ещё пересадку искать.
Поезд с затормозил. Билли вскочил, потянулся, кости хрустнули. Он собрал свой потрёпанный мешок, поправил бескозырку с выцветшей надписью.
- Ну, счастливо оставаться. И удачного пути. Тебе, ирландец, - особенно.
Он крепко пожал нам руки, его ладонь была жёсткой, как старая верёвка. Потом он откинул тяжёлую дверь вагона. Свежий, влажный воздух ворвался внутрь. Билли обернулся на прощание, подмигнул, и его фигура соскочила на насыпь, растворившись в утреннем тумане почти мгновенно.
Мы ехали ещё около часа. Пейзаж за щелями менялся: больше заводов, больше дыма, больше разрушений. И, наконец, впереди показалось море. Не открытый океан, а грязно-серая, тяжёлая гладь реки Мерси. И над ней — знакомый силуэт города. Ливерпуль.
Глава V "Прощание"
Поезд замер на запасном пути где-то в портовой зоне. Мы выбрались из вагона, спрыгнули на землю, усыпанную угольной крошкой и осколками кирпича.
Оказавшись на земле, мы оба на мгновение замерли, как будто земля продолжала качаться под ногами. Стояли мы на каких-то запасных путях, в царстве ржавых рельсов и разбитых шпал. Впереди, за свалкой металлолома и низкими кирпичными зданиями складов, угадывались неясные очертания порта: силуэты кранов и мачт.
Моросило. Небо было затянуто тучами.
Это был не тот Ливерпуль, что остался в моей памяти с довоенных времён. Знаменитые пакгаузы Альберт-дока стояли с выбитыми стёклами, у некоторых обрушились крыши. Остовы потопленных или сгоревших судов торчали из воды у причалов. Знаменитая ратуша лишилась одного из шпилей. Воздух, всегда пахнувший морем, рыбой и смолой, теперь был пропитан гарью.
Джек стоял, молча, глядя на родной город. На его лице не было радости. Наверное, на неё не осталось сил...
- Ну, вот я и дома, Шон, - сказал он тихо, без интонации. - Дом, милый дом.
Он обернулся ко мне. Его путь заканчивался здесь. Мой — едва ли наполовину. До парома, до Ирландии, до Типперери было ещё далеко.
Мы двинулись, петляя между складами. Улицы здесь были тёмными — фонари либо не горели, либо были разбиты. Изредка в окнах низких бараков или в подворотнях мерцал тусклый огонёк керосиновой лампы. Ливерпуль, пережил бомбёжки чуть лучше Бирмингема.
У ворот валялась опрокинутая тележка, и на ней сидел старик, кутавшийся в рваное пальто. Он смотрел на нас пустыми глазами и не произнёс ни слова.
Мы прошли очередной КПП. К нам не возникло вопросов.
Джек шёл впереди, его спина, обычно такая развязная, теперь была напряжена, плечи подняты. Он шёл домой. И, кажется, боялся того, чего найдёт.
- «Уголок моряка», - вдруг сказал он, не оборачиваясь. Его голос был приглушённым, будто он говорил сам с собой. - Паб. На Док-стрит. Там… там у окошка стоял стол. Третий от входа. На нём ещё выцарапано было сердце с именами. Моего старшего брата и какой-то девчонки.
Он замолчал, перешагивая через огромную лужу.
- Я себе клятву дал, - продолжил он уже громче. - Глупую, солдатскую. Если вернусь — первым делом туда. Сяду за тот стол. И выпью пинту тёплого, вонючего, ливерпульского эля. Чтобы понять, что это всё не сон. Что я дома.
Он обернулся ко мне.
- А теперь думаю, - сказал он с горькой усмешкой. - А уцелел ли он вообще, этот «Уголок»? Или от него, как от половины доков, одни головёшки остались? И брата моего нет — он был на «Арк Ройял» . И девчонка та, наверное, давно замужем. И эль, если и есть, то дерьмовый. А я буду сидеть и пить его, как дурак, один за тем столом, где ничего моего и не осталось.
Он швырнул окурок в лужу, где тот с шипением погас.
- Чёрт. Зачем я тебе это говорю. Идём. Чем раньше увижу, тем раньше перестану себя накручивать.
Мы свернули на более-менее оживлённую улицу. Здесь уже были люди — торопливые, сгорбленные под дождём, не глядящие по сторонам. Многие несли узлы. На перекрёстке горел костёр в бочке, вокруг него толпились какие-то тени, грея руки.
Док-стрит была похожа на все остальные улицы в этом квартале — тёмной, мокрой лентой, застроенной невысокими, почерневшими от копоти зданиями. Многие витрины были забиты досками, кое-где зияли пустые проёмы. Но на одном фасаде, примерно в середине улицы, тускло горел фонарь, освещая вывеску. Та была старой, краска на ней облупилась, но прочесть можно было: «Уголок моряка».
Джек замер, словно вкопанный. Его глаза, прищуренные от дождя, широко распахнулись.
- Чёрт возьми, - выдохнул он. - Он… стоит.
Мы подошли ближе. Сквозь запотевшее, но целое окно был виден тусклый свет внутри и смутные силуэты. Джек толкнул дверь.
Резкий коктейль запахов ударил мне в нос: старое дерево, прокисшее пиво, табачный дым и что-то мясное, тушёное. Паб был почти пуст. За стойкой, протирая бокал тряпкой, стоял широкоплечий мужчина с лысой головой и седыми закрученными усами. У стены в углу дремал какой-то старик, а у окна, за тем самым, третьим от входа столом, сидел одинокий моряк, уставившись в свою почти пустую кружку.
Бармен поднял глаза. Его взгляд скользнул по нашим мокрым, грязным и измождённым лицам. Наверное, такие как мы не были редкими посетителями в его заведении.
Джек шагнул к стойке, его сапоги глухо стучали по потертому полу.
- Э… две пинты эля, - сказал он, и голос его дрогнул, выдавая волнение.
Бармен молча поставил две кружки. Он потянулся к крану, но потом остановился. Вместо этого он нагнулся под стойку и вытащил оттуда бутылку с тёмно-янтарной жидкостью, явно из довоенных запасов. Этикетка на ней была потёртой.
Он налил по полной кружке густой, пенистой жидкости и медленно протолкнул их по стойке к нам.
- За счёт заведения, парни, - сказал он хриплым, прокуренным голосом. - Добро пожаловать домой.
Джек взял свою кружку. Его пальцы сжали толстое стекло так крепко, что костяшки побелели. Он поднял её, глядя на пену, на тёмное зеркало эля, в котором отражался тусклый свет лампы.
- За… за возвращение, - пробормотал он, и это прозвучало как молитва.
Я поднял свою кружку. Мы чокнулись. Звук был глухим. Я отпил. Эль был прохладным, горьковатым. Он был настоящим. Не похлёбкой, не суррогатом.
Джек сделал большой глоток, поставил кружку и закрыл глаза. По его лицу пробежала судорога — то ли от горечи пива, то ли от чего-то другого. Он открыл глаза, и в них стояла вода. Не от дождя.
- Да, - просто сказал он. - Да, чёрт побери. Оно самое.
Он обвёл взглядом зал, ища тот самый стол. Он стоял там же. На его столешнице, среди множества других царапин и надписей, можно было разобрать то самое неумело вырезанное сердце. Джек подошёл к нему, провёл ладонью по шершавому дереву, как будто проверяя, не мираж ли это. Потом опустился на стул, поставил кружку перед собой и просто сидел, глядя в окно, за которым лил бесконечный ливерпульский дождь.
Хозяин, не говоря ни слова, налил ещё по полкружки. Когда мы попытались предложить деньги, он сказал: "За счет заведения, ребята".
Я сидел рядом с Джеком, пил своё пиво и слушал тихий разговор бармена с моряком в углу, стук дождя по стеклу, мерное дыхание спящего старика. И понимал, что для Джека война только что закончилась по-настоящему. Она закончилась здесь, за этим столом.
Мы просидели в «Уголке моряка» недолго, но это время было насыщенным, как целая жизнь.
Когда мы вышли, дождь почти прекратился, оставив после себя лишь холодную, пронизывающую сырость. Джек вёл меня по лабиринту узких, тёмных переулков, мимо закопченных кирпичных стен, мимо спящих во дворах собак. Этот район был бедным, рабочим. Здесь не было воронок от бомб, только облупившаяся штукатурка и скрипучие вывески лавчонок.
Наконец он остановился у одного из бесконечных рядов одинаковых двухэтажных домов, прижатых друг к другу, как книги на полке. В одном окне на первом этаже теплился слабый, жёлтый свет — крохотный огонёк в огромной ночи.
- Вот, - произнёс Джек. Голос его снова был хриплым, но теперь от волнения.
Он подошёл к зелёной, облупившейся двери и замер на секунду, как бы собираясь с духом. Потом постучал. Негромко, но настойчиво.
Внутри послышалась торопливая возня, чей-то приглушённый возглас. Дверь распахнулась не сразу, сперва щёлкнул засов.
На пороге стояла женщина. Невысокая, сгорбленная, в простом тёмном платье и фартуке. Её лицо при свете из прихожей казалось не по годам старым — от страха, ожидания и бесконечной усталости. Это была мать Джека.
- Джек? - прошептала она, будто боясь спугнуть мираж.
- Мама, - хрипло выдавил Джек.
Она бросилась к нему, и он поймал её в объятия, пригнувшись, чтобы положить голову на её плечо. Она была крошечной, почти невесомой в его руках. Она плакала тихо, беззвучно, вцепившись в его мокрую гимнастёрку так, будто боялась, что он снова растворится.
Из глубины дома, опираясь на палку, вышел мужчина — высокий, сутулый, с лицом, изборождённым глубокими морщинами. Отец. Он остановился в дверном проёме, сжимая набалдашник палки до побеления костяшек. Его взгляд перебегал с сына на жену и снова на сына.
- Входи, сынок, - наконец произнёс он, и его голос, когда-то наверняка громовой, теперь был тихим и спокойным. - Входи. Стоять на пороге негоже.
Джек, не отпуская мать, шагнул через порог. Он был дома. В прихожей пахло воском, варёной картошкой и сыростью — запах бедности. Но это был дом. Мать Джекки, миссис Смит, наконец оторвалась от него, утирая глаза подолом фартука.
- Прости, а это кто? - её взгляд упал на меня, всё ещё стоявшего под дождём на тротуаре.
Джек обернулся, как будто только сейчас вспомнив обо мне.
- Это Шон. Мой… товарищ. Со мной от самого Лондона шёл. Без него я, наверное, и не дошёл бы.
Миссис Смит тут же сделала приглашающий жест, её лицо, ещё мокрое от слёз, расплылось в гостеприимной улыбке.
- Входите, милый, входите же! Промокли ведь совсем! Мёрзнете!
Мистер Смит кивнул мне, молча отступая в сторону, чтобы дать пройти.
Я переступил порог, чувствуя себя незваным, чужеродным элементом в этой сцене долгожданного возвращения. Но в их глазах не было ничего, кроме благодарности.
Меня провели в крохотную, уютную гостиную, где в камине тлели угли, отгоняя сырость. На столе уже стоял чайник и две лишние чашки — они, видимо, ждали, надеялись каждый вечер. Мать Джека засуетилась, пытаясь сразу накормить весь мир, а отец молча указал мне на деревянный стул у камина.
Джек сел в кресло, принадлежавшее, судя по всему, отцу, и снял сапоги с таким облегчением, будто сбросил с себя сто пудов. Он сидел, сгорбившись, глядя на огонь, а его мать то и дело касалась его плеча, его волос, как бы убеждаясь, что он реальный. Отец налил в две потёртые кружки что-то покрепче чая — виски, судя по запаху. Одну протянул Джеку, другую — мне. Честно говоря, я боялся, что совсем опьянею.
- За возвращение, - сказал старик просто, и мы выпили. Напиток обжёг горло, но согрел изнутри лучше любого камина.
В гостиной воцарилась тишина. Миссис Смит, утихомирив первые слёзы, деловито захлопотала. Из кухни доносился запах жареной картошки — в этих условиях настоящий пир.
Мистер Смит курил трубку, его взгляд, тяжёлый и проницательный, переходил с сына на меня и обратно.
- Так вы, значит, вместе от самого Лондона? - спросил он наконец, выпуская кольцо дыма.
- Да, сэр, - ответил я. - С того самого дня, как всё кончилось.
- Вид у вас, у обоих, как у людей, которые прошли через ад и назад, — констатировал отец Джека. - Но идти смогли. Это главное.
Джек сидел, откинувшись на спинку кресла, его глаза были полузакрыты. Казалось, он впитывал каждый звук, каждый запах этого дома.
- Как вы тут, пап? - спросил он, не открывая глаз. - В городе… я видел.
Старик вздохнул, постучал трубкой о пепельницу.
-Тяжело, сынок. Но живы. Доки бомбили, но не так, как в Лондоне. Главное — работу потерял. Верфи стоят. Кому теперь корабли строить? - Он помолчал. - Но кое-как выкручиваемся. Твой дядя Эдди, помнишь, в овощной лавке работает? Так он нам кое-что с «лишнего» приносит. И новые власти… эти русские… они тоже пайки организуют. Небогато, но с голоду не помрёшь.
Мать Джека принесла тарелки. Картошка оказалась чуть подгоревшей, но жаловаться было грех.
- А Молли? - вдруг спросил Джек, отложив вилку. - Сестра? Она… как?
- Уехала, Джек. Ещё в сорок первом. С мужем, тем инженером, помнишь? В Монреаль. Писем давно нет, с тех пор как Янки вторглись в Канаду. Может, и хорошо там у неё. А может…
Джек кивнул, переваривая эту информацию.
- А ты, сынок, - осторожно начала миссис Смит, - что теперь будешь делать?
Джек пожал плечами, глядя в тарелку.
- Не знаю, мам. Отдышаться сначала. А там… видно будет. Работу какую-нибудь найду. Руки-то на месте.
- Руки-то на месте, - подтвердил отец. - Что-нибудь найдём. Не пропадёшь.
Разговор шел медленно. Они не спрашивали о войне. Они спрашивали о дороге. О людях, которых мы встретили. Про Артура и Агнес. Про сапожника в Бирмингеме мистер Смит одобрительно хмыкнул: «Дельный мужик. Такие сейчас нужнее генералов». Про Билли Бонса и его байки они послушали с улыбкой.
Было ясно, что они боятся задавать главные вопросы. Боятся спугнуть чудо, что их сын сидит здесь, живой, пусть и израненный душой. И Джек, в свою очередь, не спрашивал о многом. О том, как они выжили в бомбёжках. Как хоронили соседей. Они хотели дать ранам немного подсохнуть, прежде чем к ним прикасаться.
Когда тарелки опустели, а чай был допит, наступила тишина. Джек поднял глаза и посмотрел на меня.
- А ты, Шон, завтра на паром?
Я кивнул.
- Первым же. Если, конечно, ходят.
- Ходят, - сказал мистер Смит. - Нерегулярно, но ходят. В порту спросишь, тебя направят.
Миссис Смит всплеснула руками.
- Да вы оставайтесь на ночь! Места хватит! Завтра и отправитесь!
Я хотел отказаться, не желая быть обузой, но Джек перебил:
- Оставайся, Шон. Чёрт с ним. Последняя ночь под английской крышей.
Я остался. Мне постелили на полу в гостиной старый, но чистый матрас, дали ещё одно одеяло. Перед сном Джек вышел покурить на крохотный задний дворик. Я присоединился к нему. Мы стояли под навесом, глядя на моросящий дождь и на тёмные силуэты соседних домов.
- Спасибо, что дошёл со мной, - тихо сказал он.
- Взаимно, - ответил я.
Он кивнул, швырнул окурок в лужу.
- Завтра твоя очередь. Удачи тебе там, в Ирландии. Найди её. Свою Мэйв.
- Постараюсь.
- И если найдёшь… цени. Это дороже, чем кажется. Пока не потеряешь.
Он хлопнул меня по плечу коротко, по-мужски. Я остался стоять, слушая, как дождь стучит по жестяной крыше, и думая о том, что наша совместная дорога действительно подошла к концу.
Утро было тихим и туманным. Ливерпуль просыпался медленно, укутанный в серую дымку. В доме Смит уже пахло овсянкой — миссис Смит, казалось, пыталась накормить меня на месяц вперёд.
Перед тем как я собрался уходить, мистер Смит молча подошёл ко мне и положил на стол сверток из грубой коричневой бумаги.
- Возьми, - сказал он просто. - Не ходить же тебе по Ирландии в этой форме. Там, слышал, люди гордые. Могут не так понять.
Я развернул свёрток. Внутри лежали простые, но крепкие тёмные брюки из грубой ткани, серая рубашка с отложным воротником и потрёпанное, но чистое полупальто тёмно-синего цвета. Одежда была ношеной, но аккуратно починенной — на локтях пальто были аккуратные заплаты.
- Это… спасибо, - сказал я, не находя других слов. - Это очень… кстати.
- Не за что, сынок, - ответила миссис Смит, сунув мне в руку ещё узелок с бутербродами. - Вы позаботились о нашем мальчике. Это малость.
Я переоделся в соседней комнате. Брюки были чуть великоваты, рубашка сидела мешковато, но пальто лежало на плечах удивительно хорошо. Затем я вышел в гостиную, и Джек, доедавший свой завтрак, присвистнул.
- Смотри-ка, совсем как гражданский. Даже не узнал бы.
Я был больше не солдатом. Я был просто путником.
Мы вышли на улицу. Джек решил проводить меня до пристани. Мы шли молча, уже не как товарищи по оружию, а как два человека, чьи пути вот-вот разойдутся навсегда. Город вокруг начинал оживать, появлялись телеги, редкие автомобили. Люди спешили по своим делам, понемногу возвращаясь к ритму мирной жизни, какой она теперь была.
У причала царила суета. Здесь стояли очереди, сновали портовые рабочие, кричали грузчики, чайки дрались. Нам указали на неказистый, дымящий трубами паром «Дублинец», который должен был отойти через час. Я купил билет. Не были указаны ни класс, ни каюта. Но я был рад даже месту на палубе.
Мы остановились у самого края причала, у перил, за которыми уже плескалась прохладная, пахнущая солью и мазутом вода Ирландского моря.
- Ну что ж, - сказал Джек, протягивая руку. - Вот и всё, ирландец.
Я пожал его руку. Рукопожатие было крепким, твёрдым.
- Спасибо за всё, Джек. За компанию.
- Да брось, - он отмахнулся. - Ты сам не лыком шит. Без тебя я бы, наверное, в какой-нибудь канаве сгинул от тоски. - Он помолчал. - И слушай, если там… если не сложится. Возвращайся. Место за столом в «Уголке моряка» тебе всегда будет. Я договорюсь.
Я кивнул, понимая, что это больше, чем просто слова.
Мы постояли в молчании, глядя, как люди поднимаются по трапу.
- Слушай, Джек, - начал я, чувствуя, что должен сказать это. - Насчёт Мадлен. Той самой, из Кале.
Он нахмурился, будто я коснулся больного места.
- Что насчёт неё?
- Ты говорил, что мог бы её найти. Если всё уляжется. - Я посмотрел ему прямо в глаза. - Так найди. Потрать на это время. Это… это ведь не подвиг. Это просто глупость. Но, чёрт возьми, после всего этого мы можем позволить себе немного глупостей. Хотя бы для того, чтобы вспомнить, что мы не просто подставки под винтовку. Что в нас ещё осталось что-то человеческое. Что мы можем хотеть чего-то простого. Не выжить. Не забить голову, чтобы не сойти с ума. А просто… найти ту, с кем хорошо. Даже если ничего из этого не выйдет.
Джек слушал, не перебивая. Его лицо было непроницаемым. Потом он усмехнулся.
- Философ, черт возьми. Всё проще, Шон. Но… ты прав. Может, и махну как-нибудь во Францию. Посмотрю, уцелело ли там что-нибудь из прошлого. Кроме воронок.
Раздался протяжный, хриплый гудок парома. Пора было проходить на борт. Я взвалил вещмешок на плечо, почувствовав незнакомый вес гражданской одежды.
- Удачи, Шон, - ещё раз сказал Джек, и в его голосе прозвучала несвойственная ему мягкость.
- И тебе, Джек.
- Постараюсь.
Я развернулся и пошёл по трапу, вливаюсь в толпу таких же, как я, возвращающихся, бегущих, ищущих. На полпути я обернулся. Джек всё ещё стоял у перил, высокий, чуть сутулый, в своей потрёпанной форме. Он помахал рукой. Я помахал в ответ. Потом повернулся и не оглядывался больше.
Поднявшись на палубу, я нашёл место у борта. Паром отчаливал, медленно, неуклюже отползая от причала. Ливерпуль медленно отдалялся, растворяясь в тумане и дыме.
Я засунул руки в карманы пальто и глубоко вдохнул солёный воздух. Дорога для двоих закончилась. Теперь начиналась дорога для одного. Самая долгая. Последняя. Но я был готов её пройти.
Глава VI "Переправа"
Паром «Дублинец» был старым трудягой, пропитанным насквозь запахом мазута и солёных брызг. Он плыл тяжело, его машины устало хрипели и еле позволяли держать ход. Чудом казалось, что он не пошел ко дну выйдя из устья реки Мерси.
Забавно. Мы простились с моим сослуживцем только что. Еще не прошло достаточно времени, но меня обуяла тоска. Четыре года мы были привязаны друг к другу страхом и долгом, как альпинисты на одной верёвке. Теперь верёвку перерезали. Четыре года – одна форма, одни окопы, один паёк. К такому привыкаешь. И вот, все вернулось на круги своя. Но нет ощущения естественности.
Я стоял, укутавшись в пальто, подаренное родителями Джека. Форма, вся моя, от рубашки до сапог, была туго свёрнута в моём вещмешке. Может, когда-нибудь я её сожгу. А может и сохраню.
Повернувшись спиной к исчезающему востоку, я посмотрел на палубу. И понял, что я не один.
Они были повсюду. Сидели на ящиках, на бочках, прислонившись к надстройкам. Мужчины, в основном молодые, но с лицами стариков. Одетые в ту же мешанину штатского и военного, что и я. И на многих лицах читалась та же история, что и в моей дембельской книжке. История службы в армии, которой больше не существовало.
Здесь не было громких разговоров. Люди говорили тихо, обрывками. Их произношение выдавало их происхождение с первого слова: Корк, Лимерик, Голуэй, Донегол. Слух ловил знакомые названия полков. Они курили самокрутки, пили чай из жестяных кружек и смотрели куда-то за горизонт, словно боясь пропустить появление родного берега.
Я был среди своих. И я был среди чужих. Мы все были ирландцами, воевавшими в мундире угнетателя. Нас не ждали парады на родине. Нас ждали настороженные взгляды, тяжёлые вопросы и, возможно, тихая, но жгучая ненависть тех, чьи сыновья и братья сражались по другую сторону баррикады.
Один парень, лет двадцати пяти, с лицом, иссечённым осколочным шрамом от виска до подбородка, встретился со мной взглядом. Он сидел один, зажав между колен старый баул. Мы были одной породы. Псы войны, которых выгнали со двора, и те теперь не знали, куда приткнуться.
- Далеко плывёшь? - хрипло спросил он, голосом, сорванным, должно быть, криком или газами.
- До Дублина. А потом до Типперери, - ответил я.
- А я до Дан-Лири, - он кивнул. - Домой. Если он ещё там.
Он протянул пачку самокруток. Я взял одну. Мы закурили молча, глядя на пенную борозду за кормой.
- В каком полку был? - спросил он наконец.
- Тридцать четвёртый пехотный.
- Я – в артиллерии. Под Монсом.
Больше он ничего не сказал. И мне тоже нечего было добавить. Всё было ясно без слов.
Паром слегка кренился на волнах. Где-то внизу, в трюме, плакал ребёнок. Кто-то тихо наигрывал на губной гармошке.
И тогда, с кормы, откуда-то из самой губы этой потерянной толпы, донёсся голос. Низкий, нестройный, сорванный:
It's a long way to Tipperary…
Фраза повисла в воздухе. Наступила пауза. Казалось, певец оробел или пожалел. Но тут, с другого края палубы, другой голос, молодой и ещё более хриплый, подхватил:
It's a long way to go…
И тут будто прорвало плотину. Третий голос. Четвёртый. Десятый. Песня, которую мы орали строем на маршах, которую выкрикивали пьяным хором, чтобы заглушить страх, теперь звучала совсем иначе. Её пели, потому что иначе было невыносимо. Потому что в этих словах была вся наша жизнь.
It's a long way to Tipperary,
To the sweetest girl I know!
Goodbye, Piccadilly,
Farewell, Leicester Square…
Мы прощались. Прощались с Пикадилли, которого многие из нас никогда и не видели. Прощались с Лейстер-сквер, с Англией, с той жизнью, которая была нам навязана.
It's a long, long way to Tipperary,
But my heart's right there…
«Но моё сердце — там». В этих словах была надежда. Надежда на то, что за этим серым морем всё ещё существует та самая «Милейшая девушка» — не обязательно женщина, а сам Типперери. Родные поля, знакомый запах торфа, покой. Родина.
Это было даже не о конкретном городе. Это было о пути. О том долгом, страшном, невероятном пути, который мы все прошли. От призывного пункта до окопа, от страха к оцепенению, от жизни — к грани смерти и обратно. И о том последнем отрезке, который ещё предстояло пройти.
Я не пел. Я стоял, сжав холодный металл леера, и слушал. И по щекам моим текли слёзы. Не от горя. От осознания. Я был не один. Мы все были здесь, на этой старой посудине, — армия неудачников, предателей в глазах одних и жертв в глазах других. Но мы были братьями. Не по оружию, а по общей судьбе.
Мы все были незаконнорожденными детьми этой войны. Нас зачали не в любви, а в огне и стали, в пропагандистском угаре. Мы родились не в семьях, а в казармах и траншеях. Нашими отцами были сержанты-инструкторы, матерями — винтовки. Наше детство длилось ровно столько, сколько нужно, чтобы научиться убивать и не сойти с ума.
А теперь нас отпустили. Империя, которой мы присягали, развалилась, канула в лету. Освальд Харгрейв пустил себе пулю в лоб.
Мы наконец-то осиротели. Нас не ждали с распростёртыми объятиями ни там, на востоке, ни здесь, на западе. И таких как мы были тысячи. Нас просто… выпустили на волю и сказали: «Идите. Вы свободны».
И мы шли. Пели о Типперери, о Лимерике, о Корке, о Донеголе — о тысяче мест, которые были для нас не просто точками на карте, а синонимами потерянного рая. Нас грела надежда. Надежда на то, что если идти достаточно долго, то можно найти не место на карте, а кого-то, кто назовёт тебя своим. Или просто тихий угол, где тебя оставят в покое.
И случилось что-то странное. Последние ноты «Типперери» затихли.
Сначала где-то в другом конце палубы кто-то неуверенно брякнул на гитаре. А потом, из того же угла, откуда началось пение, кто-то прочистил горло и выдавил первую, неуверенную строчку.
What shall we do with a drunken sailor…
Сначала пел один. Потом к нему присоединился второй, подхватывая знакомый припев. Голос крепчал, набирал уверенность. Песня о пьяном матросе, которого нужно протрезвить к утру самыми нелепыми способами.
What shall we do with a drunken sailor?
What shall we do with a drunken sailor?
Earl-aye in the morning!
Слова тут же подхватили ещё несколько голосов. Сначала неуверенно, потом смелее. Кто-то начал притопывать. Кто-то хлопнул в ладоши, отбивая нехитрый ритм. Гитар стало две. Вторая, старая и дребезжащая, подхватила бой.
Ритм ускорился. Кто-то принялся отбивать его кулаком по лееру, кто-то — подошвой по палубе. Угрюмые лица повеселели. Слова летели через палубу, подхваченные ветром и уносимые в море:
Put him in bed with the captain's daughter!
Put him in bed with the captain's daughter!
«Пьяного матроса» сменила другая песня, повеселее — «Irish Rover».
In the year of our Lord, eighteen hundred and six…
Узнали её не сразу. «Irish Rover» была моложе многих из нас, здесь собравшихся, рождённой где-то на стыке моряцких баек и городского фольклора.
We set sail from the sweet Cobh of Cork
We were sailing away with a cargo of bricks
For the Grand City Hall in New York
И вот уже десятки голосов подхватили историю о легендарном корабле, «Ирландском Скитальце», и его не менее легендарном экипаже. Это была песня-сказка, песня-приключение, где реальность причудливо переплеталась с небылицей.
We had one million bags of the best Sligo rags…
We had two million barrels of stones…
We had three million sides of old blind horses hides…
Пели уже все. Те, кто пять минут назад не мог выдавить из себя слова. Старики и молодые. Те, у кого дома ждали, и те, у кого дома не было никого.
Корабль в песне погиб. Разбился вдребезги. Но, чёрт побери, какое же это было плавание!
Да, нас использовали, погнали на убой, наш «корабль» развалился и пошёл ко дну. Мы тонем в неопределённости. Но мы жили. Мы видели Кале и Нормандию, мы знали вкус страха и крепкой дружбы, мы любили, мы ненавидели, мы теряли, мы цеплялись за жизнь. Это было ужасное, чудовищное плавание. Но оно было нашим.
Мы стояли, перепачканные, уставшие. На висках у двадцатилетних была седина. И мы смеялись. Смеялись над чудовищной нелепицей, в которую нас загнала история. Смеялись над собой, над своим прежним страхом, над глупостью командиров, над всей этой гигантской, бессмысленной машиной войны.
Этот смех был сильнее страха. Сильнее отчаяния. Мы проиграли? Конечно! Нас сломали? Может быть. Но мы выжили. И мы могли смеяться. А тот, кто может смеяться над своими невзгодами, уже не тонет. Он просто плывёт дальше, на обломках. И наша Ирландия от того казалась все ближе и ближе.
Паром, оглушительно проревев, замедлил ход, поворачивая к устью Лиффи. Мы проплывали мимо маяка, мимо рыбацких лодок, качающихся на волнах. На берегу стали видны серые каменные дома, доки, краны. Не было таких разрушений, как в Бирмингеме — война сюда дошла иначе. Некоторые причалы были в руинах — следы не столько боёв, сколько, возможно, спешных разрушений отступающими имперскими силами. Но город стоял. Он дышал. Из труб кое-где поднимался дымок. Над некоторыми зданиями вместо красного королевского флага развевались другие — зелёно-бело-оранжевые триколоры Республики.
Смех и песни окончательно стихли, когда паром наконец причалил. Мы швартовались у одного из промышленных причалов.
Нас не встречали толпы. Не было ни родных с цветами, ни официальных лиц. На сером бетоне причала стояли несколько человек в тёмно-зелёных кителях. Форма была проще, с другими нашивками — эмблемы с арфой и триколором. Республиканская жандармерия. Или береговая охрана. Или просто солдаты новой, победившей власти.
Перед нами выстроился импровизированный «пункт приёма» — пара походных столов под брезентовым навесом, за которыми сидели люди с блокнотами. Рядом стояла небольшая группа с винтовками, но их стволы были опущены.
Когда сходни со скрежетом опустились, наш весёлый, разбитый экипаж «Ирландского Скитальца» на мгновение замер. Мы были дома.
Первыми сошли несколько семейных, женщин с детьми. Их проверили быстро, мельком глянув на бумаги. Затем сошли те, у кого, видимо, были самые чистые документы или самая чистая совесть. Потом поползли и остальные.
Я пропустил вперёд нескольких. Смотрел, как это происходит. Сержант за столом, мужчина лет сорока с жёстким, обветренным лицом брал бумагу, сверял лицо с фотографией, смотрел на список в планшете. Иногда задавал короткий вопрос: «Откуда?», «Куда?», «Какой полк?». Ответы были краткими. Большинству просто кивали, возвращали документы и отводили взгляд.
Сержант посмотрел на справку, на книжку, потом медленно поднял на меня глаза.
- Шон О’Нил, - прочёл он. Голос был нейтральным, без эмоций. - Типперери.
- Да, - выдавил я.
- Служил в 34-м пехотном. Британской армии.
Это был не вопрос. Сердце заколотилось у меня в груди. Мой полк не воевал в Ирландии. Я не стрелял в своих. Но кто их знает, эти новые законы? Кто знает, где проходит грань между «служил» и «предатель»?
- Меня призвали, - сказал я, и мой голос прозвучал слабее, чем хотелось. - Выбора не было.
Сержант ничего не ответил. Он переложил взгляд с бумаг на моё лицо. Он искал что-то — ложь, вызов, раскаяние. Я просто стоял, пытаясь не дрожать.
- В Типперери родственники есть? - спросил он наконец.
- Родители… не знаю. И… девушка. Мэйв.
Он кивнул, что-то отметив в блокноте. Потом взял штамп, окунул его в подушечку и с глухим стуком поставил на мою справку. Рядом с британской печатью легла новая — с круговой надписью на гэльском и посередине всё той же арфой.
- Проходи, - сказал он, отдавая бумаги. - Добро пожаловать домой. Документы держите при себе. В порту не задерживайтесь. Не забудьте явиться в «Бюро репатриации». И постарайтесь не напоминать о своей службе лишний раз. У людей сейчас… разное в голове.
Я прошёл мимо стола, мимо солдат с винтовками. Они смотрели на нас без любви, но и без ненависти.
Но не всем везло. Двое человек. Там с ними начал тихо разговаривать другой человек, в штатском, но с таким же непроницаемым лицом. У одного из задержанных задрожали руки.
Ступив на бетон причала, я сделал первый шаг на ирландскую землю за четыре года. Она не дрогнула, не расцвела под ногами. Она была просто холодной, твёрдой и мокрой. Но она была моей. Или, по крайней мере, так должно было быть.
Я оглянулся. За мной из пасти парома выползали другие такие же, как я, — смущённые, напуганные, сжимающие свои жалкие пожитки. Я вышел на настоящую дублинскую улицу. Где-то вдалеке слышался звон трамвая. Мы были дома.
Глава VII "Ирландия"
Земля под ногами была твёрдой, незыблемой. Родной. Но всё вокруг казалось странным.
Повсюду висели объявления и указатели. И первое, что бросилось в глаза — они были написаны на двух языках. Сверху — на английском, привычными, чёткими буквами. А ниже — на другом. Это был ирландский. Язык моих дедов, который я никогда не учил.
Я застыл, уставившись на одну такую табличку: «Búró an Athlonnaithe». А ниже, мельче: «Bureau of Repatriation». Мозг тупо пытался сопоставить незнакомые слова с их значением. Я, ирландец, стоял на родной земле и не мог прочитать её язык. Это была не просто неграмотность. Пустота. След веков политики, когда наше родное наречие вытравливали из школ, из судов, из жизни, оставляя его уделом фанатиков и учёных стариков. И они добились своего. Я был идеальным продуктом их системы — солдатом империи, чужим в собственном доме.
Мой черед подошёл. За столом сидел мужчина лет пятидесяти, в очках. Перед ним – стопка формуляров, чернильница, печать.
- Документы, - сказал он, не глядя. Голос у него был сухой, лишённый всякой окраски, голос человека, который уже тысячу раз повторял одну и ту же фразу.
Я протянул ему справку о демобилизации, своё старое, потрёпанное удостоверение личности. Он взял их, изучил, сверяя с каким-то списком.
- О’Нил, Шон, - прочитал он вслух. - Год рождения 1923... Типперери.
Он наконец поднял на меня глаза. В них не было ни осуждения, ни сочувствия. Я был лишь одним из многих.
- Служил в 34-м пехотном полку Его Величества, - констатировал он, заполняя графу на новом бланке.
- Меня призвали, - автоматически сказал я, но тут же пожалел. Объяснения здесь были никому не нужны.
- Я не судья, - равнодушно ответил чиновник. - Я регистратор. Как вас мобилизовали и куда – не моя забота. Моя забота – вот это.
Он поставил на бланк печать с резким стуком, затем подписал её.
- Временное удостоверение репатрианта, - он протянул мне листок плотной бумаги. На нём была моя фотография, вырванная из старой книжки, основные данные и крупная надпись: «Действительно до постановки на постоянный учёт». - В течение двух недель вы обязаны встать на учёт по месту жительства в Типперери. До тех пор это ваш основной документ. Утеря – штраф и проблемы. Понятно? Вот ваше пособие на первое время. - Он отсчитал несколько банкнот с незнакомыми лицами и странными надписями. Ирландские фунты.
- У меня ещё есть английские деньги, - неуверенно сказал я.
Чиновник кивнул, указывая большим пальцем через плечо.
- Меняйте в банке. По официальному курсу. Только не затягивайте, курс может упасть ещё. - Он уже смотрел на следующего в очереди, явно давая понять, что наш разговор окончен.
Я был оформлен. Взят на карандаш.
Я мысленно пересчитал все печати и штампы, собранные за последние недели. Я виделся с полковым священником раз в полгода, если не реже. А с бюрократами всех мастей и национальностей — чуть ли не каждый день. И благословляют они не крестом, а штампиком. И отпускают грехи не молитвой, а справкой. Кажется, единственное, что осталось неизменным от Лондона до Дублина — это всеобщая страсть ставить печать на чьей-то судьбе.
Банк был не таким, как в Лондоне — помпезным храмом капитала с мраморными колоннами. Над входом была вывеска: «Banc na hÉireann», которую я мог с трудом расшифровать.
Он представлял из себя скромное, чистое помещение с тёмным деревянным барьером и строгими клерками за решётками. Воздух пах свежей краской. Рядом с привычным английским фунтом стерлингов теперь значился ирландский фунт.
Очередь двигалась медленно. Я нервно переминался с ноги на ногу, чувствуя себя не на своем месте.
Когда моя очередь подошла, и я, запинаясь, объяснил клерку-девушке, что хочу обменять деньги, я почувствовал на себе тяжёлый взгляд сзади. Обернувшись, я встретился глазами с мужчиной лет пятидесяти в добротном, но поношенном пиджаке. Его лицо было красным от плохо скрываемого гнева. Он смотрел не столько на меня, сколько на мои деньги в руке служащей банка.
- Хорошо устроился, - прорычал тот. - Служил им, получал их жалкие гроши. А теперь пришёл менять на наши, честные деньги.
В венах похолодело. Началось. Это был первый из тех взглядов, которых я боялся больше, чем пулемётной очереди. Взгляд, который видел не человека, а предателя. Врага. Я машинально сжал кулаки, почувствовав, как спина сама собой выпрямляется в боевую стойку. Мозг лихорадочно прокручивал варианты. Сейчас он что-нибудь скажет. Скажет громко. Позовёт других. Может, даже ударит. А что я сделаю? Буду ли защищаться? Или просто приму, как должную расплату?
Но удар не последовал. Вместо этого из очереди в сторонке шагнул другой мужчина. Постарше, с сединой в волосах и спокойным, усталым лицом, изборождённым морщинами.
- Уймись, Патрик, - сказал он ровным, глуховатым голосом. - Оставь парня.
Тот, кого назвали Патриком, фыркнул, но его уверенность пошатнулась.
- Ты что, не видишь? Он же с ними был! - он ткнул пальцем в мои банкноты, которые служащая банка уже брала со стола.
- Вижу, - кивнул седой мужчина. Его взгляд скользнул по моему лицу, по моим рукам, и в нём не было ни осуждения, ни жалости. - Вижу человека, который пришёл обменять деньги. И всё. Мы все здесь, - он медленно обвёл взглядом всю очередь, в которой стояли такие же, как я, помоложе, и те, кто постарше, - не были святыми. Не все сражались с винтовкой в руках на баррикадах. Кто-то просто выживал. Как мог.
В зале воцарилась тяжёлая тишина. Патрик что-то пробормотал, отвернулся, уставившись в стену.
Седой мужчина кивнул мне, едва заметно, и отошёл обратно на своё место.
Девушка протянула мне стопку новых, хрустящих ирландских фунтов.
Я выдохнул, чувствуя, как напряжение спадает, оставляя после себя лишь лёгкую дрожь в коленях. Я повернулся к моему спасителю.
- Спасибо.
Тот пожал плечами.
- Пустое. Таких горячих голов везде хватает. Им нужен виноватый. Легче всего обвинять того, кто под руку подвернулся. - Он посмотрел на меня оценивающе. - Домой пробираешься?
- В Типперери.
- Долгий путь. Но теперь, с деньгами, - он кивнул на пачку фунтов в моей руке, - хоть на поезд хватит. Не задерживайся в Дублине, парень. Тебе тут не рады. А там, дома… там разберутся.
Я нашел дешевую ночлежку, чтобы как следует выспаться, а на утро последовал совету моего заступника. Да и оставаться в Дублине было незачем. Я двинулся по улицам, чувствуя на спине невидимые, колючие взгляды.
И повсюду — напоминание о недавних боях. Следы от пуль на кирпичах, забитые досками витрины. Памятник какому-то английскому королю, был сброшен так, что наверху остались лишь его каменные ноги.
Я шёл, подняв воротник полупальто и опустив голову, стараясь не выделяться, не встречаться взглядом. Мне казалось, что по моей походке, по самому силуэту видно, что я – чужой.
Вокзал Хьюстон — величественное викторианское здание — стоял, как ни странно, почти невредимым. Война прошла здесь по касательной. Казалось, обе стороны конфликта берегли его. Воздух гудел от десятков голосов. Здесь было ещё больше народу, чем в порту или банке. Семьи с узлами, одинокие фигуры в потертой форме, крестьяне с корзинами — все куда-то ехали или ждали.
Очередь к единственному открытому окошку кассы растянулась на ползала. Я отстоял полчаса, слушая, как люди передо мной покупают билеты в Корк, Голуэй, Лимерик.
За кассой сидела молодая девушка.
- Нужен билет, - сказал я, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. - До Типперери.
Она подняла на меня глаза.
- До Типперери прямого сообщения нет, - ответила она.
- Как это? - не понял я.
- Через реку Шур мост взорвали, - она сказала об этом буднично, как о чём-то само собой разумеющемся. - Британские сапёры подорвали его при отступлении в феврале. Восстанавливать ещё не начали, рельсы нужнее на других участках.
Ещё одна рана, нанесённая уходящей армией…
- Так как же туда добраться? - спросил я, чувствуя, как в груди снова завязывается холодный узел разочарования.
- Можно до Кахира, - сказала она, уже печатая что-то на бланке. - Это последняя станция перед разрушенным мостом. Оттуда — пешком, на попутной повозке, как получится. Двадцать миль, не больше.
Двадцать миль. После всего пройденного пути это казалось сущей ерундой. И в то же время — последним, самым едким издевательством судьбы. Так близко к цели, и снова преграда.
- Хорошо, - вздохнул я. - Давайте до Кахира.
Она кивнула, назвала сумму. Я передал ей банкноты. Она пробила билет, протянула его мне. Наш взгляды встретились на секунду.
- Вы… не местный? - осторожно спросила она.
- Возвращаюсь домой, - коротко сказал я, не вдаваясь в подробности.
- Удачи, - сказала она просто.
Я кивнул, взял билет.
- Спасибо.
- Не за что. Счастливого пути.
Поезд отходил через час. Я пристроился на скамье в зале ожидания, положив вещмешок между ног, и закрыл глаза. Гул вокзала смешивался с навязчивой мелодией. It's a long way to Tipperary… Теперь путь вёл через Кахир. Через двадцать миль пешком. Последние двадцать миль. После четырёх лет войны и сотен миль скитаний.
Я сидел, уставившись на рельсы, уходящие в серую даль, на запад. В ушах стоял грохот подходящих и отходящих составов, крики носильщиков, плач детей.
Я остался в полном одиночестве. Странное все-таки чувство, когда единственный твой собеседник – это ты сам. В голову взбредают самые странные мысли. Некому прервать их поток. В окопе я не задумывался о высоких материях, ведь если ты остановишься хоть на секунду — умрешь.
Говорят, что перед смертью вся жизнь проносится перед глазами. К счастью, за все годы мне так и не довелось проверить достоверность этого утверждения. Но теперь, когда мое тело позволило себе остановиться, это проклятое кино начало крутиться само собой.
Я чувствовал, как тяжесть прошлого начинает затягивать меня, подобно трясине.
Одиссей. Царь Итаки. Хитроумный. Двадцать лет в пути. Двадцать лет войны и скитаний, чтобы вернуться домой, на свой остров.
«Хитроумный». Я фыркнул про себя. Какая уж тут хитрость. Просто шёл, куда гнали. Потом — куда ноги несли. Никаких циклопов, ни сирен, ни волшебницы Цирцеи. Да и какой из меня царь? Я был винтиком. Который четыре года крутился в кровавой мясорубке чужой войны, а теперь, выпав из механизма, катился по инерции куда-то на запад, к точке на карте под названием «Типперери».
Одиссей был героем. Его путь был подвигом, воспетым слепым поэтом. Одиссей знал, за что он сражался. За честь, за славу. А я? За что я сражался? За империю, которая презирала меня за моё происхождение? За идею, в которую никогда не верил?
Сдаться мне не давала лишь одна-единственная картинка в голове. Лицо Мэйв. Вера в то, что она ждёт. Что где-то там, за этими двадцатью милями, за рекой со взорванным мостом, она всё ещё сидит у окна или работает в саду. И вера в то, что часть её мыслей, пусть самая крошечная, всё ещё занята мной. Моя Пенелопа.
Я закрыл глаза, отгородившись от шума вокзала, и попытался вызвать её образ. Он был уже нечётким, как старая фотография, выцветшая от времени. Но детали проступали, стоило сосредоточиться.
Тёмные волосы. Она всегда собирала их в небрежный пучок. Непослушные пряди, шевелившиеся на ветру. Зелёные глаза. Глаза цвета молодой травы после дождя — светлые, ясные.
Щёки. С лёгким здоровым румянцем. И губы… полные, мягко очерченные. Она редко красила их, часто слегка покусывала, когда о чём-то сильно задумывалась.
Вспомнил, как она работала в саду, у их небольшого домика на окраине Типперери. Она была привычна к труду. Она ловко орудовала тяпкой и лопатой. Как пела что-то под нос.
В её последнем письме, которое я зачитал до дыр, было написано: «Возвращайся живым. Я буду ждать тебя, мой Шон».
Это было безумием. Война всех стирает, как говорил Джек. Стирает и тех, кто ушёл, и тех, кто остался. У неё мог быть другой. Она могла уехать. Она могла умереть от тифа. Она могла… Она могла сделать, что угодно. Но если я допущу эту мысль, то у меня не останется сил встать с этой скамьи и сесть в поезд до Кахира. У меня не останется сил пройти эти последние двадцать миль. Рухнет всё.
Нет. Я не могу в это поверить. Я должен верить, что она ждёт. Как Одиссей верил в свою Пенелопу. Иначе — зачем всё это? Зачем я выжил? Почему не погиб от того пулемета, что скосил бедного мальчишку Саймона?
Я дошёл. Я прорвался. Я прошёл через бои, через пыль дорог и доброту чужих людей. Я пережил всё это ради одного — чтобы снова увидеть её лицо. Услышать её голос. Понять, что всё это было не зря.
Оглушительный паровозный гудок наконец вырвал меня из царства мыслей. На платформу выползал состав.
Я встал, вскинул мешок на плечо. Не Одиссей. Просто Шон О´Нил. И все же нас объединяла единственная цель — добраться до своего дома.
До Кахира — поездом. От Кахира — пешком. А там… там будет видно. Даже если Итака лежит в руинах, а Пенелопа давно забыла твоё лицо, идти всё равно надо. Хотя бы чтобы поставить точку.
Глава VIII "Последние мили"
Вагон третьего класса полностью оправдывал ожидания. Деревянные лавки, жёсткие и протертые до блеска, были прорезаны бесчисленными инициалами. Окна были заляпаны грязью и копотью. Воздух был густым от запаха дешёвого табака и влажной шерсти. Я протиснулся на скамью у окна, положив вещмешок между ног. Место напротив занял какой-то фермер в потрёпанной кепке, безразлично жующий краюху хлеба.
С глухим стуком захлопнулись двери, раздался пронзительный свисток кондуктора. Я забился в угол у окна, прижав к себе вещмешок. Поезд, содрогнувшись всем своим старым телом, медленно, со скрежетом тронулся с места. Дублин поплыл за окном — сначала задворки вокзала, потом серые задние фасады домов с полосками сохнущего белья, и наконец — редкие домишки, сады. А затем в окнах появился уже знакомый, родной пейзаж Ирландии: бескрайние зелёные поля, разделённые низкими каменными стенами и пологие холмы…
Вагон заполнялся медленно: фермер с узлом в руках; мать с двумя сопливыми малышами, которых она безуспешно пыталась утихомирить; двое пожилых мужчин, что-то бурно обсуждавших: то ли политику, то ли спорт.
На одном из полустанков в вагон вошел человек в форме, которую я уже неоднократно видел. На рукаве — нашивка с золотистой арфой и надписью на ирландском. Солдат Ирландской Республиканской Армии.
Тот окинул вагон быстрым, оценивающим взглядом — привычка фронтовика — и его глаза задержались на мне. Не на моей гражданской одежде, а на чём-то другом. На осанке, может быть.
Он шагнул вперёд и опустился на лавку прямо напротив меня, отбросив на пол лёгкий вещмешок. Он был чуть старше меня, лет двадцати пяти.
- Райан, - представился тот, протягивая руку.
- Шон, - ответил я.
Он достал пачку сигарет, предложил мне. Я отказался. Он пожал плечами, закурил сам, выпустив струйку дыма.
- Далековато от дома занесло, парень? - спросил он. Голос у него был хрипловатый, усталый.
- Возвращаюсь, - коротко ответил я.
- Вижу, - он кивнул, его взгляд на мгновение задержался на моих руках, на привычной позе, в которой я сидел, на чём-то неуловимом, что выдавало солдата с потрохами. - И не просто возвращаешься. Служил?
Я молчал. Что я мог сказать? Армейские привычки не испаряются за неделю.
Он сам ответил за меня, снисходительно усмехнувшись. Как взрослый, который смотрит на ребёнка, попавшего в глупую историю.
- У британцев, ясное дело. По призыву?
Я кивнул, сжав челюсти.
Он затянулся, выпустил дым колечком.
- Ну что ж… - протянул он. - Повоевали. Теперь домой. Удобно.
- Я не воевал против ирландцев, - выпалил я вдруг. - Ни одного выстрела. Всю войну — континент. Франция, Бельгия… Под Лондоном в конце.
Солдат-республиканец выслушал меня внимательно, но ухмылка не сходила с его лица.
- Это что-то меняет? - спросил Райан просто. - Ты носил их форму. Ты был их солдатом. Для парней, что брали почту в Дублине или гибли в засаде под Корком, ты был таким же врагом, как и любой другой в британской каске. Разница только в том, - он сделал ещё затяжку, - что ты выжил. И тебе повезло — тебе не пришлось стрелять в своих. А им — пришлось стрелять в таких, как ты. Или гибнуть от их пуль.
Я на нашелся что ему возразить. Он был прав. Прав с точки зрения банальной военной логики: сражаясь в Европе, я помогал Империи держаться, да и косвенно мешал Ирландии обрести независимость. И на самом деле у меня было очень слабое оправдание.
Я ждал злости, ненависти, презрения. Но их не было.
- Ладно, расслабься, - наконец, сказал он, гася окурок. - Война для нас закончилась. И для тебя, и для меня.
Повисло кратковременное молчание. Но оно было прервано моим любопытством.
- А ты? - спросил я, нарушая тишину, - как ты попал к повстанцам?
Райан на секунду задумался.
-Да обычная, в общем-то, история, - ответил Райан, - я родился в Корке. Отец – грузчик, мать – швея. Попал в пехоту. Мне повезло попасть в полк, где ирландцев было сравнительно много. Нас сначала расквартировали в Белфасте. Патрули, охраны складов. Скука смертная, если честно. А потом, в конце сорок второго, пришёл приказ. Нашу часть перебрасывали на континент, заливать кровью брешь где-то на дунайском фронте. Наш командир, англичанин, тогда сказал: «Ребята, пора показать на что способны истинные сыны Империи!»
Он усмехнулся.
- Да только «сыны Империи» в тот вечер собрались в казармах без офицеров и все спокойно обсудили. Мы пришли к выводу, что нам совсем не хочется умирать за интересы Империи, веками давившей наш народ и искоренявшей наш язык.
- И вы взбунтовались?
- Да как сказать? Когда нас стали грузить, мы отказались. Взяли все свое снаряжение, развернулись и пошли. Офицеры угрожали, кричали, но поделать ничего не смогли: нас было больше. Да и всех не перестрелять. - продолжил он. - А дальше с нами связались ребята из повстанцев, предложили послужить на благо родины. Ну, мы и согласились. И началась уже наша война: сначала партизанские вылазки, а затем мы уже смогли закрепиться на определенной территории. И с сорок третьего медленно, но верно начали отвоевывать нашу страну: сначала деревни, потом мой родной Корк, затем Лимерик, Голуэй. Англичанам было сильно не до того и по-настоящему спохватились они, когда было поздно.
Он рассказал это просто, без пафоса, как будто речь шла о смене работы.
- А ты? - спросил он в ответ. - Как тебя затянуло в эту карусель?
И я рассказал. Не всё. Но самое главное. О том, как я надеялся, что меня пошлют куда угодно, только не в Ирландию. И о том, как моя надежда сбылась самым страшным образом — я попал в самое пекло на континенте.
- Жизнь — сложная штука, Шон, - резюмировал Райан, закуривая новую сигарету. - Мы все тогда делали то, что должны были, чтобы выжить. Или чтобы остаться людьми в своих глазах. Ты выбрал один путь, я — другой. Не мне тебя судить. Мне тебя только жалко немного.
Поезд замедлял ход, а наша странная беседа подходила к концу. С последним скрежетом тормозов поезд замер на станции Кахир. Конечная. Путей дальше нет.
- Ну, мне здесь, - сказал он. - Удачи, Шон. Последний отрезок.
- Спасибо, - ответил я. - И тебе.
- День к закату клонится, советую остановиться на ночлег — лучше всего в «Таверне у Старого Дуба». Через дорогу от церкви. Хозяйка там, миссис О´Лири, моя тётя. Скажешь, что от Райана, — она тебя накормит и койку даст. Скажи, что я жив-здоров, только зайти пока не могу. Она обрадуется. - Он хлопнул меня по плечу, а затем быстро зашагал прочь, не оглядываясь.
Кахир был крошечным поселением, где, казалось, время застыло. Он был даже меньше, чем мой родной Типперери. Главная улица, вымощенная булыжником, вела мимо низких каменных домов к небольшой церкви с покосившимся шпилем. Трактир нашёлся легко — старый, почерневший от времени дом, выложенный камнем. Над дверью висела вывеска с изображением могучего дуба. Из трубы струился прозрачный дым.
Я толкнул тяжелую дубовую дверь. Внутри тепло, темно и уютно. За стойкой стояла женщина лет шестидесяти. Крепкая, ширококостная, с седыми волосами, туго стянутыми в пучок. Это, без сомнения, была миссис О’Лири.
- Добрый вечер, - сказал я, подходя к стойке. - Я… я от Райана.
Лицо Мэри О’Лири дрогнуло. Она еле скрывала волнение
- Райан? Жив? Здоров? Где он?
- Жив, здоров, - поспешил я заверить. - Он только что сошёл с поезда. Он сказал передать, что пока не может зайти, но передаёт, что всё в порядке.
- Слава богу, - выдохнула она, и её рука непроизвольно потянулась к нательному крестику. Потом её взгляд снова стал оценивающим. - А ты кто такой? Откуда его знаешь?
- Мы… в поезде познакомились. Разговорились. Я иду домой, в Типперери. А мост взорван. Он и посоветовал к вам зайти.
Она долго смотрела на меня. Потом кивнула, как будто приняв решение.
-Ладно. Раз Райан прислал — место будет. И поешь. Садись у камина, обогрейся. Сейчас принесу.
Я сел на свободную скамью у огня. Скоро миссис О’Лири принесла мне дымящуюся миску густого, наваристого рагу с бараниной и ячменём и кусок тёмного, душистого хлеба. Еда была простой, но такой сытной и вкусной, что слёзы навернулись на глаза.
Комнатка была небольшой, но я впервые за долгое время провел ночь на настоящей кровати. Я уже даже начал забывать, каково это.
Я задумался о том, как причудливо складывается судьба. Я ехал в одном вагоне с человеком, который имел все основания ненавидеть меня. А он… он указал, где я могу получить еду и кров на ночь.
Туман стлался по долине реки Шур. Я плотно позавтракал — овсянкой с молоком и густым, сладким чаем, который миссис О´Лири подала мне, не спрашивая.
Я поблагодарил хозяйку и вновь двинулся в путь. Двадцать миль на север. Но такое простое выражение человечности вновь придало мне сил.
Туман медленно рассеивался, открывая мир, который, казалось, не изменился за все эти годы. Зелёные луга, подёрнутые инеем. Каменные заборы, поросшие мхом. Одиночные фермы. Это была Ирландия, которую я носил в сердце — земля, которая кормила и хранила. Родина
Я шёл, и в голове, беззвучно, крутилась старая песня. It’s a long way to Tipperary… Да, путь был долгим. Но он заканчивался.
Я прошёл первую милю, потом вторую, десятую. Ноги ныли, но я не останавливался. Я пил воду из фляги, ел последние сухари из мешка. Мимо изредка проезжали телеги, но я не голосовал. Мне нужно было пройти этот путь самому. Чтобы почувствовать под ногами каждый дюйм родной земли. Чтобы заслужить его.
Я миновал две деревеньки, но не останавливался. Мне не терпелось наконец закончить мой путь. Чем ближе была цель, тем быстрее я шел. Я все реже позволял себе присесть и отдохнуть. Каждый указатель гнал меня вперед. Боль в ногах, мозоли — все это мне не мешало.
К полудню туман окончательно рассеялся, и в синеве между облаками показалось солнце. Оно не грело, но светило, и этого было достаточно. Где-то впереди, за поворотом дороги, за очередным невысоким холмом, должен был быть Типперери. Мой город.
Я поднялся на очередной пригорок, и сердце вдруг заколотилось с такой силой, что перехватило дыхание. Внизу лежал он. Небольшой, родной, с церковной колокольней и плотной шапкой крыш вокруг. Пятна садов за домами. Типперери.
Сложно выразить словами то, что я почувствовал. На мгновение я даже усомнился, не мираж ли я вижу, не свернул ли куда-то не туда. Но это был мой родной город.
Я замер, не в силах пошевелиться. Все эти годы, все эти мили, весь этот страх и надежда — они привели меня сюда. К этому виду. До него оставалось ещё несколько миль, но он был здесь. Рядом.
Я глубоко вздохнул, и воздух, холодный, чистый, пахнущий влажной землёй, заполнил лёгкие. Последний отрезок. Не двадцать миль. Всего несколько. Я поправил мешок на плече и, не спеша, уверенно, пошёл вниз с холма, навстречу улицам родного города. Путь был долгим. Но он был пройден.
Спуск занял еще час.
Я шёл уже не по большаку, а по знакомой, узкой проселочной дороге, петлявшей между полями. Вот здесь мы с отцом чинили ограду. Вот этот дуб, с обломанной молнией веткой, служил нам в играх. Вот поворот, за которым открывается вид на нашу ферму. Вот канава, куда я в двенадцать лет упал, пытаясь поймать лягушку, и сломал руку. Вот забор фермы О´Брайенов, который всегда красили в синий цвет. Всё было на месте.
Я замедлил шаг. Внезапно ноги стали ватными, в горле пересохло. Страх, который я гнал от себя тысячи миль, наконец настиг меня здесь, в двухстах ярдах от родного порога. Что, если мать не узнает? Что, если брат отвернётся? Что, если дом… опустел?
Я сделал последние шаги и вышел на открытое место. Еще всего пару ярдов, пару шагов. Но именно в этот момент все пройденное расстояние стало напоминать мне о себе.
Я увидел кривую яблоню у ручья, которая всегда давала самые кислые плоды. Вот покосившийся почтовый ящик с едва читаемой фамилией «О’Нил».
Ферма моих родителей была передо мной. Небольшой каменный дом с посеревшей от времени соломенной крышей. Конюшня, нуждающаяся в ремонте. И тишина. Тишина, которую не нарушали ни выстрелы, ни гул моторов.
Я стоял у калитки, не решаясь войти. И тут дверь дома скрипнула и открылась. На порог вышла женщина в простом светлом платье и фартуке. Она постарела. Не на четыре года — на все двадцать. И она просто смотрела. В руках у неё была плетёная корзина с яйцами. Это была моя мать.
Она обернулась, и её взгляд упал на меня. Корзина выпала у неё из рук, яйца разбились на пороге жёлтыми лужицами. Она не обратила на это внимания. Она просто смотрела. Её глаза налились слезами.
Я не мог вымолвить ни слова. Во время самых страшных боев я никогда не терял дар речи. Но тут... я просто онемел.
Глава IX "Типперери"
Молчание, казалось, длилось вечно.
Первой двинулась она. Не побежала. Она просто сделала один неуверенный, шаткий шаг вперёд. Потом ещё один. И тогда из моей груди вырвалось хриплое, надорванное слово.
- Мама…
И этого одного слова было достаточно. Она вскрикнула — коротко, беззвучно — и бросилась , не обращая внимания ни на что. Я переступил через калитку, и мы встретились посередине двора. Она вцепилась в меня. Её руки, грубые от работы, хватались за мою спину, за плечи. Она бессвязно бормотала: «Сынок… мой мальчик… Господи, это ты… это правда ты…»
А я мог только стоять, обняв её худые, трясущиеся плечи, и чувствовать, как по моему собственному лицу, грязному, заросшему, текут слёзы. Первые за всю войну. Не от страха, не от боли. От того, что путь, наконец, закончился. Что я дошёл.
- Шон… Шон, - повторяла она. - Мы думали… письма перестали приходить год назад. В газетах говорили, ваш полк попал под бомбежку. Мы уже и надеяться перестали.
- Я жив, мама. Жив, - попробовал я успокоить её.
Из дома послышались шаги. На пороге появился парень. Высокий, худощавый. Это был Патрик, мой младший брат. Он вырос. Из долговязого подростка превратился в мужчину. Он медленно опустил ведро с водой, которое держал в руке.
- Патрик, - позвала мать, не отпуская меня. - Посмотри, кто пришёл. Это Шон.
Патрик подошёл медленно.
- Шон? - переспросил он, и голос его дрогнул.
- Да, брат. Это я.
Он вдруг резко шагнул вперёд и схватил меня в объятия так, что хрустнули рёбра.
- Чёрт возьми, - прошептал он. - Шон. Мы уж думали…
Он не договорил, махнул рукой и поднял разбитую корзину.
- Заходи в дом, идиот. Стоишь тут как привидение. Мам, ты чего разревелась, пусти парня, он, гляди, с ног валится.
Мать кивнула, вытерла лицо фартуком и, всё ещё держа меня за руку, повела в дом.
Внутри ничего не изменилось. Тот же запах торфа в камине. Деревянный крест в углу. Мебель была старой, стены обшарпанными. Это был мой дом.
Мать усадила меня за стол, а сама засуетилась, загремела посудой, доставая из буфета всё, что было: кусок чёрного хлеба, масло в мисочке, картошку.
- Ешь, сынок, ешь. Ты такой худой, одна кожа да кости. - Она не могла остановиться, её руки дрожали.
- Дайте ему сначала отдышаться, мам, - мягко сказал Патрик, наливая мне кружку молока.
И только теперь, в тепле родного очага, под взглядами родных глаз, до меня начало доходить. Я дома. Я уже не солдат…
Я взял кружку с молоком, рука моя дрогнула. Молоко расплескалось. Я закрыл глаза и сделал глоток. Оно было тёплым, парным. Таким же, как в детстве.
Столько всего нужно было обсудить, столько всего узнать. Ведь письма не способны передать и десятой доли того, что было.
- Мама… Как вы тут… Как вы были без меня? – спросил я наконец.
Мама тихо вздохнула.
- Сложно, Шон. Очень сложно. Сначала реквизиции. Приезжали, забирали все что было: зерно, скот, все. Патрик чуть не подрался с одним офицером, когда они уводили нашу единственную корову.
Патрик кивнул.
- А затем начались стычки, - продолжил он, - сначала в деревнях. Слухи ходили, что Республиканцы активизировались в графстве. Они нападали на патрули, взрывали склады. Англичане в ответ устраивали облавы. Наверное, раз в месяц. Врывались в дома, искали оружие. Помнишь Макконнелов? У них в один день забрали сына. Я точно знаю, он непричастен. Но они казнили его как «Пособника республиканцев» прямо на площади.
Он говорил ровно и спокойно. Но я видел, что он сдерживал ярость.
- А потом, в сорок третьем случился самый настоящий бой. Республиканцы устроили засаду на въезде в город. На колонну с боеприпасами. Была страшная бойня. Мы отсюда слышали выстрелы, взрывы, пулеметные очереди. Два дня потом хоронили. И своих, и чужих. И вот уже после этого англичане ввели сюда свой гарнизон. Не полиция. Солдаты и Легионеры. Ввели комендантский час.
Мать перекрестилась.
- Каждый вечер – стрельба. Патрику даже на работу в город ходить было опасно. Мы сидели тут, на ферме, как мыши. Даже на рынке ничего не могли продать.
Она замолчала. Её пальцы нервно перебирали складки фартука.
- А как все закончилось? - спросил я.
Патрик усмехнулся.
- Ясное дело как. Республиканцы копили силы, а потом ворвались в город. Да так, что даже легионеры разбежались. А затем началось наступление. Наши стали медленно двигаться на северо-восток.
Он посмотрел на меня.
- А у вас там… в Европе… Было страшно?
Я кивнул, но не мог сказать ни слова. Не потому, что не хотел. Не мог.
- Да, - просто ответил я. - Было страшно.
Больше они не спрашивали. Видимо, этого хватило, чтобы отбить охоту расспрашивать о моем боевом пути.
- Теперь, слава Богу, всё позади, - прошептала мама, положив свою ладонь на мою руку. – Ты дома. Теперь все будет хорошо.
«Всё будет хорошо» - эти слова словно висели в воздухе. Я хотел в них верить, отчаянно хотел. Но в моей голове звучал один вопрос. Вопрос, который мог перечеркнуть все в одно мгновение.
- А Мэйв? - спросил я. - Мэйв Келли? Как она?
Наступила тишина. Густая, звонкая.
- Мэйв, - наконец сказал Патрик. - Да, она здесь. Живёт в городе, в старом доме Келли. За магазином своего отца теперь присматривает.
Я почувствовал, как сердце уходит в пятки.
- И… она?.. - я не мог договорить.
- Она тебя ждала, Шон, - продолжила за него мама. - Все эти годы. Как сумасшедшая. Её отец, старик Шеймус, сначала был не против. А когда война началась, а от тебя вестей не было, он забеспокоился. — она запнулась, подбирая слова. - Для него это было… позором. Он пытался её выдать. За кузнеца Маккарти сватал, потом за сына мясника. Хорошие парни, работяги. Но она… она даже слушать не хотела. Говорила: «Шон вернётся. Я дала слово». Отец кричал, даже из дома выгонял на ночь. Она всё терпела. А потом, года два назад, старик умер. Сердце. С тех пор она одна. Торгует в магазине, держится.
Патрик подхватил:
- Видел её на прошлой неделе. Худая стала, глаза большие. Но держится. Она не сдалась, Шон. Несмотря ни на что.
Я испытал дикое, ослепляющее облегчение. Она ждала. Вынося гнев отца, насмешки, одиночество. Она верила. А я… я прошел через ад, и меня хранила лишь вера в её любовь...
Я поднялся со стула. Ноги дрожали, но боли я не чувствовал. Сейчас. Немедленно.
- Мне нужно… мне нужно к ней, - прохрипел я.
Мать вскочила, хватаясь за мою руку.
- Сынок, ты же только пришёл, ты еле на ногах стоишь! Хоть переночуй, отдохни, умойся, приведи себя в порядок…
- Нет, мама, - перебил я её. - Я ждал этого четыре года. Она ждала меня четыре года!
Патрик посмотрел на меня, и в его глазах я увидел понимание. Он кивнул.
- Иди. Дорогу помнишь?
Я кивнул. Я помнил каждую кочку, каждый поворот.
Мать, видя мою решимость, отпустила руку.
- Иди. Скажи ей… скажи ей от нас спасибо. За веру.
Я не стал переодеваться. Не стал умываться. Я просто вышел из дома и снова очутился на дороге. Я шел к окраине Типперери, к маленькому домику с вывеской «Келли. Бакалея и хозяйственные товары».
Я шёл быстро, почти бежал, не чувствуя земли под ногами. Она ждала меня.
Сумерки сгущались, на небе зажигались первые звёзды. В окнах домов загорались огни. Типперери жил своей мирной жизнью. И где-то здесь, за следующим поворотом, в одном из этих домов, была девушка с зелёными глазами, которая не переставала ждать.
И вот наконец я увидел его – дом моей Мэйв. Окна магазина уже были темны, но на втором этаже горел свет. Желтый, тусклый. Я замер перед ним как мотылек. Весь мой путь, вся война, вся боль – все это была ради этого момента.
Я поднял руку. Кулак остановился в сантиметре от двери. Я не мог постучать, не мог сделать последний, самый важный шаг. Поборов свой страх, я, наконец, ударил в дверь.
Спустя минуту томительного ожидания та открылась. Она стояла на пороге. В своем синем платье. Её темные волосы были как всегда собраны в небрежный пучок, Она выглядела уставшей… И прекрасной.
Она подняла взгляд. Увидела меня.
Время остановилось. Я вглядывался в её зеленые глаза. Я видел их так давно…
О них я вспоминал в окопах и под артиллерийским обстрелом. Для меня не было ничего ценнее этого образа. И теперь она была так близко...
Она сделала шаг вперёд. Её рука медленно поднялась, коснулась моего лица. Пальцы, холодные и дрожащие, провели по щеке, по щетине, по шраму у виска.
Я видел, как по её лицу катятся слёзы. Её губы дрожали. Она пыталась что-то сказать, но не могла. И я испытывал ровно то же самое.
Я стоял. И впервые за четыре года дышал полной грудью. И в этот момент окончательно исчез солдат. Остался только человек.
Она упала вперёд. И я поймал её. Поймал и прижал к себе так крепко, как только мог.
Мы стояли так на пороге. Молча...
Казалось кощунством произнести хотя бы одно слово. Но нам этого было и не нужно.
Мы встретились… Мы наконец были вместе…
В то мгновение для меня, наконец, закончилась война.
Эпилог
Год спустя.
Мы поселились в доме отца Мэйв. Работы хватало. Она вполне справлялась с магазином, а я налаживал хозяйство. Сад порос бурьяном, крыша сарая просела. Восстановление хозяйства требовало упорства и упрямства. Но все же, мне ли было жаловаться?
Я прошел страшнейшую войну, прошел многие мили до родного городка. И вот, я воссоединился с девушкой, которую любил больше всего на свете. И это было главное.
Там поработаешь лопатой – там топором. И вот, ферма уже приобретает опрятный вид. В такой обстановке не стыдно и о детях подумать.
Солнце уже припекало. Я вытер лоб рукавом старой, выцветшей рубашки.
- Шон! - донёсся голос Мэйв. - Почтальон!
Я обернулся. Она стояла на крыльце, в простом платье, заслонившись рукой от солнца. В другой руке она держала конверт. Маленький, потрёпанный прямоугольник
Восстановление почтовой системы было долгим и нестабильным процессом. Сперва месяцами не приходило ничего, потом появились официальные извещения, казённые циркуляры, и только совсем недавно — первые личные письма, тонкие, способные порваться от одного неосторожного взгляда.
Конверт был чуть помят по углам. Штемпель — ЛИВЕРПУЛЬ. Адрес написан чьей-то нетвёрдой, но старательной рукой. И в углу — характерный, небрежный росчерк, который мог принадлежать только одному человеку на свете.
Я вытер руки о брюки, хотя они были сухими и почти чистыми. Прикоснулся к конверту подушечками пальцев. Потом взял столовый нож. Поддел край и медленно вскрыл.
Из конверта пахнуло далёким городом — угольной пылью, морем. Запах Джека.
Я вытащил сложенный листок. Письмо. Настоящее письмо. Не телеграмма, не открытка — длинное, написанное от руки послание.
Я развернул его и просто смотрел на знакомые, корявые буквы. Глаза сами собой нашли первую строчку.
«Привет, старик!
Прости, что так долго не писал тебе. Работа почты, как пишут в газетах, «постепенно налаживается». Что на их языке значит: твоё ответное письмо я, с божьей помощью, получу к Рождеству. Если, конечно, ты вообще решишь отвечать старому зануде.
Пишу тебе, сидя у окна нашей квартирки. Вид, прямо скажу, не ахти — кирпичная стена соседней фабрики да клочок серого неба. Но для меня сейчас это самый лучший вид на свете. Потому что за моей спиной на кухне кое-кто мурлычет французскую песенку.
Ты не поверишь, старина. Я нашёл Мадлен. Вышло всё как в дешёвом романе, над которыми мы с тобой смеялись.
Выяснилось, что найти одного конкретного человека в послевоенной Европе — задача посложнее, чем взять укреплённый район. Бюрократия, справки, потерянные архивы, равнодушные лица в окошках. Я чуть не махнул рукой раз двадцать. Но что-то гнало меня вперёд. Может, твоё упрямство, ирландец, заразительно.
В общем, сел на паром до Кале. И нашёл её. С теми же веснушками. И с тем же смехом, чёрт возьми! Звонким, заразительным, который слышно через всю улицу.
Когда я, краснея, как мальчишка, представился, она не бросилась мне на шею. Она молча ушла в другую комнату и вернулась, держа в руках… мой старый, помятый портсигар. Тот самый, с надписью, которую я сам когда-то выцарапал. «На удачу». Я думал, он потерялся в том хаосе.
«Я хранила его, - сказала она просто. - На память о том, что среди всего этого кошмара бывали и… хорошие моменты».
И тут выяснилось самое смешное. Пока я тут в Ливерпуле корпел над самоучителем французского, коверкая «Je m'appelle Jack», она в Кале, оказывается, учила английский. Говорит, ей до смерти хотелось понять, о чём же этот краснорожий англичанин с грубыми руками так долго тараторил ей тогда на ухо. Судьба, да? Не скажу, что мы с Мадлен болтаем как сороки — она ещё путает времена, а я коверкаю произношение. Но понимаем мы друг друга прекрасно. Иногда даже без слов.
Мы сыграли свадьбу три месяца назад. Тихо, в мэрии. Только мы, пара докеров-свидетелей да мои старики.
Она переехала сюда. Ей нелегко, Ливерпуль — не Кале. Но она сильная. Нежная, чёрт побери, самая нежная женщина на свете, но в некоторых вопросах — железная хватка. Уже научила нашего домовладельца уважительному обращению. Тот теперь шарахается от неё, как от пулемёта.
Она спрашивала про тебя. Говорит, помнит «молчаливого ирландца с грустными глазами».
Жизнь, Шон. Она налаживается. Не без сучка, не без задоринки. Денег вечно в обрез, работа на верфи — тяжёлая, но честная. Но вечером я прихожу домой. И там тепло, а на ковре у камина спит подобранная нами на улице колли — умнейшая псина, между прочим. Мы назвали её Лакки.
Теперь о главном — Мадлен ждёт ребёнка. Эту маленькую деталь про то, что в её роду почти всегда рождаются двойни, она сочла нужным сообщить мне уже постфактум, с невинной улыбкой. Так что, вполне возможно, к твоему визиту наше небольшое хозяйство уже изрядно разрастётся. Представляешь? И я жду этого как сумасшедший.
Мы уже думаем об именах. Если мальчик — то, наверное, Шон. Если позволишь, конечно. А если девочка… тут у Мадлен свои идеи, против которых я, как выяснилось, бессилен.
Как ты там, Шон? Пиши, чёрт возьми. А лучше — приезжай. Да, у нас мало места, но для вас с Мэйв место всегда найдется.
Жизнь, брат, удивительная штука. Выходит, не всё, что мы теряем на войне, пропадает навсегда. Что-то — находится. Даже если для этого нужно перелопатить пол-Европы и выучить чужой язык.
Твой друг Джек Смит».
Слова поплыли перед глазами. Я отвлёкся, посмотрел в окно. Потом перевёл взгляд на Мэйв.
«...Жизнь, брат, она удивительная штука...»
Я перечитал эту фразу несколько раз. Простой, почти грубый вывод человека, нашедшего счастье не в высоких материях, а в штопанных носках и смехе жены.
Я дочитал письмо до конца. Потом аккуратно сложил листок, вложил обратно в конверт.
- Ну что? - спросила Мэйв.
- Джек женился, - сказал я просто. - На той самой француженке. Из Кале. Она ждёт ребёнка. Может, даже двух.
Я увидел, как её лицо смягчилось, а губы расплылись в улыбке
- Вот как, - прошептала она. - Слава Богу.
- Он зовёт нас в гости, - добавил я, глядя на неё.
Она помолчала, вытирая руки о фартук.
- Когда закончишь со стойлом, - сказала она, наконец, - и когда починишь забор у южной межи. А то овцы всё разбредаются. Тогда и поговорим о поездках.
Она была права. Жизнь шла дальше. Не в героических порывах, а в починке заборов, рождении детей и редких, выстраданных письмах из прошлого.
- Ладно, - сказал я, вставая. - Значит, сначала забор.
Я сунул конверт в карман рубахи.
Закончив с работой, я тотчас принялся писать ответное письмо…
«Дорогой Джек!
Твое письмо дошло. Не сразу — у нас тут с почтой та же история, что и у вас: почтальон, наш старый Донал, сейчас больше похож на археолога, откапывающего послания из прошлой жизни из-под гор конвертов. Но дошло.
Читал его у кухонного стола. Мэйв сидела рядом.
Я рад. Чёрт возьми, как же я рад за тебя. Не за «женился» — это, в конце концов, формальность. А за то, что ты нашёл именно её. Что у тебя есть кто-то, кто может и суп сварганить, и взбучку устроить так, что любой фельдфебель позавидует. Это и есть та самая жизнь, о которой мы тогда, в пыли под Лондоном, даже боялись думать вслух.
У нас тут всё идёт своим чередом, медленно. Крыша течёт, заборы повалены.
Мэйв… она всё та же. И не та. Повзрослевшая, серьёзная. Иногда просыпаюсь ночью от кошмара (они стали реже, но всё ещё приходят), а она уже не спит, смотрит на меня в темноте и просто кладёт свою прохладную ладонь мне на лоб. Ни слова. Этого достаточно. Она говорит, что главное сейчас — работа. И она права. Картошку посадили. Починили колодец. Завели кур. Еще купили терьера – назвали Фелицией. Она мастерски истребляет крыс. Порою кажется – получше иной кошки.
Веселая у нас жизнь.
А насчёт твоего приглашения… Мэйв сказала: «Когда закончишь со стойлом и починишь южный забор, тогда и поговорим». У неё, как и у твоей Мадлен, железная логика. Так что принимай это как предварительное согласие. Мы приедем. Обязательно. Возможно, уже этим летом, если удастся накопить на билеты. Мне страшно представить тебя в роли отца, но ещё страшнее — пропустить этот момент.
И передай Мадлен, что её английский, выученный ради тебя, — это самый сильный аргумент в пользу мира, который я когда-либо слышал.
Цепляйтесь за свое счастье, Джек. За эту комнату с видом на доки, за смех, за предстоящие хлопоты с двойней (как я завидую твоему будущему недосыпу!). Мы заслужили этот шум, эту суету, этот запах детских пелёнок и тёплого молока. Мы прошли долгий путь через пыль и пепел ради этого.
Ждём новостей. И крепко обнимаю тебя заочно — будь счастлив, дружище.
Твой друг Шон».
Конец.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
