Праведные убийцы
часть 1 / глава 1
Инго Шульце
Праведные убийцы
Ingo Schulze
Die rechtschaffenen Mörder
S. Fischer Verlag GmbH, 2020
Книга выпущена издательством Ad Marginem совместно с журналом «Иностранная литература» и издательством libra
Перевод:Софья Негробова
Редактор:Александр Филиппов-Чехов
Оформление:Мария Касаткина
Originally published as «Die rechtschaffenen Mörder» by Ingo Schulze
Copyright © S. Fischer Verlag GmbH, Frankfurt am Main 2020
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2025
Моей матери
Кристе Шульце
Возможно ли предвосхитить финал книги, едва открыв ее?
В городе Дрездене, в районе Блазевитц, проживал некогда букинист, пользовавшийся несравненной славой из-за книг, знаний и нежелания поддаваться веяниям времени. Его лавку разыскивали местные и приезжие, адрес ревностно охраняли в Лейпциге, Берлине или Йене; жадные до чтения люди приезжали даже с островов Балтийского моря Рюген и Узедом. Они мирились с многочасовыми путешествиями на поезде или машине, ютились на надувных матрасах у друзей или терпели дешевые съемные квартиры только ради того, чтобы на следующее утро ровно в десять отправиться в экспедицию, которая продолжалась до шести вечера, а то и до самой ночи, с двухчасовым перерывом на обед. По приставным лестницам они взбирались на высоты верхних полок, читали по целой главе, сидя на перекладине, пока не спускались, чтобы на коленях, будто прослушивая линолеум, осмотреть корешки самого нижнего раздела. Именно в таких экстремальных зонах искатели надеялись обнаружить труды, которые стали бы центром их вселенной.
У других букинистов выбор раритетов, возможно, был куда шире, да и представлен в более просторных помещениях. Однако тот, кто добрался до Брукнерштрассе в Дрезден-Блазевитц, отворил железные садовые ворота, миновал кустарники и мусорные контейнеры на пути к входной двери, нажал на белую, хлипкую кнопку звонка рядом с табличкой «Магазин антикварной книги», набрался терпения, пока дверь с треском не отворилась, прошел по ступеням из песчаника на второй этаж и взялся наконец за светлую алюминиевую ручку двери с надписью «Пожалуйста, поверните», тот приобрел гораздо больше — пропуск в царство знаменитого букиниста Норберта Паулини.
Паулини походил на церковнослужителя или музейного смотрителя, заслоняя телом дверную щель, он осматривал посетителя поверх очков и вопросом «Чего желаете?» приводил того в смущение или вообще опускал до уровня человека постороннего, который не знал пароля. Неужели владыка книг вновь его не узнал? Неужели позабыл их беседы?
Ответивший мог войти! Как те, что испытывали желание «просто порыться», так и тот, кто хотел знать, не поступило ли переводов из Фукидида.
«Приветствую», — отвечал в таком случае Паулини и обращался к гостям по имени или как минимум предлагал нерешительное «госпожа…» или «господин…»; с именем посетители незамедлительно помогали. Кивнув, букинист повторял его, словно вокабулу, вылетевшую на долю секунды из головы.
В зависимости от погодных условий и времени года он указывал на гардероб и подставку для зонтов и стремительными шагами удалялся, чтобы вскоре вернуться с книгами, схваченными канцелярской резинкой. Поверх красовалась записка с именем собеседника.
«Возможно, вас это заинтересует». — Он вешал резинку на левое запястье и перекладывал записку в боковой карман сине-серого рабочего халата. Паулини поспешно объяснял причины, подвигшие его на выбор того или иного произведения в дополнение к желаемому изданию. При этом он поглаживал книги, прижимал или нежно проводил пальцами по поврежденным частям, будь то порезы на обложке, потрепанные корешки или помятые уголки. Книгу за книгой выкладывал он перед собой, а кончиками пальцев правой руки неустанно выравнивал их по краю стола. «Может статься, что-то из этого привлечет ваше внимание», — повторял он напоследок и откланивался. Оставаясь наедине с книгами, едва ли кто-то мог отказаться от подобного предложения. Даже недостаточное количество денег не могло служить оправданием. Когда ручка кассового аппарата была нажата, а сумма долга отмечена в записке, можно было забрать книги домой. Нередко, правда, Паулини сминал только что составленную долговую расписку на глазах у гостей и молча клал заветную книгу к оплаченным. Он не воспринимал протесты от тех, кто не мог свыкнуться с такой щедростью. Паулини знал, как будет лучше. Маркой больше, маркой меньше — разве это имеет значение?
Нерешенным оставался один вопрос: книги ли проживали в трех лучших комнатах Норберта Паулини, или это он обосновался у книг? И днем и ночью жили вместе книги и букинист, и, поскольку по улице перед окнами возвышались клены, а со стороны двора дом укрывал большой каштан, счет дней и времен года терялся в полумраке, что оправдывало использование в любое время лампы для чтения.
Паулини мог быть и строгим, даже непреклонным, если посетители неправильно возвращали на полку книгу, которую только что пролистали, или же оставляли ее поперек другой. Он настаивал на соблюдении порядка. Ведь только порядок мог сохранить книги от пропажи, вернее сказать, от бесследного исчезновения. Порядок также являлся необходимым условием для шестого чувства Паулини. Он обладал даром замечать малейшие изменения в последовательности корешков одними уголками глаз. Даже если рисунок на корешке был поврежден, он мгновенно отыскивал его и мог назвать автора и заглавие еще до момента попадания книги на прилавок. Кроме того, у Паулини уже были наготове рекомендации. Дважды он заставил вора вернуть украденную книгу, назвав ее полные библиографические данные. Многие приписывали ему наличие сверхъестественных сил или втихомолку осматривались в поисках скрытых зеркал.
Паулини можно было принять за пожилого человека. Однако тот, кого не смутил вид его допотопной модели очков или вынужденной тонзуры, сияющей на затылке и окруженной темными вьющимися волосами; тот, кто не списал его широкие плечи и сильные руки на вязаную кофту, которую он носил под сине-серым халатом; кого не шокировали ни отутюженные стрелки на штанинах, ни тяжелая, кажущаяся ортопедической обувь, в которой он день за днем прохаживался по комнатам; кого не ввела в заблуждение манера общения, продиктованная письменным словом и окрашенная саксонским диалектом, тот, кто посмотрел Паулини в глаза, как это когда-то сделал я, видел за всей этой маскировкой молодого человека, о котором никто и подумать не мог, что он когда-то был совершенно иным и что ему еще предстоит перемениться.
часть 1 / глава 2
С самого рождения Норберта Паулини укладывали на книги, словно на детскую кроватку. Его мать, Доротея Шуллер, происходившая из Кронштадта в Немецком Семиградье, бежала оттуда с семьей во времена военных беспорядков и в одиночку обосновалась в Бад-Берке под Веймаром, где, в надежде возродить идеи баухауса, выживала в комнате без печи; там же, в парке на реке Ильм, в 1949 году она встретила будущего мужа, Клауса Паулини. Его решительность, хорошие манеры, крепкое рукопожатие, а также само его имя сподвигли ее переехать в Дрезден и выйти за него замуж. Клаус выучился на токаря и работал на заводе в Дрезден-Райк. Доротея Паулини получила в марте 1951 года разрешение на открытие книжного магазина с букинистическим отделом. Предложение свекра, переквалифицировавшегося из слесаря в машиниста, помочь ей в финансовом отношении она отклонила, настроив его тем самым против себя. Как бы то ни было, Паулини-старший, человек себе на уме, вскоре пропал из Дрездена, так и не дав семье знать куда.
Книжный магазин Доротеи Паулини по Хюблерштрассе, находившийся на расстоянии брошенного камня от Шиллерплатц и моста через Эльбу, так называемого Голубого чуда, процветал с первого же дня. Муж приобрел ей двухколесный велосипедный прицеп, при помощи которого она осуществляла закупки. Когда ей звонили и предлагали нужные книги, Доротея Паулини преодолевала любой путь. Иногда Клаус Паулини, который, к сожалению жены, не был заядлым читателем, отправлялся в вечерние или воскресные туры вместо нее и вносил часть суммы из своей зарплаты, когда с деньгами было туго.
Доротея и Клаус Паулини были твердо уверены — новой войны быть не должно. Их вкладом в это были инвестиции в книги. Каждый пфенниг, который они могли бы сэкономить, шел на закупки. Ничего не поменялось даже тогда, когда Доротея забеременела.
В июне 1953 года Доротея Паулини произвела на свет мальчика и умерла несколько дней спустя из-за невыявленного сепсиса. Агнес Паулини, урожденная Абель, заботилась о внуке, как и обещала невестке. Никто, правда, не знал, почему Клаус Паулини не стал искать преемника для книжного магазина и вместо этого решил выплатить кредит жены и сохранить приобретенные книги, так и хранившиеся по большей части в ящиках и картонных коробках.
Может, он не вынес мысли о том, что увидит чужака за кассовым аппаратом Доротеи? Не мог распрощаться с мечтой быть помощником на спокойной и чистой работе, вместо того чтобы отдавать себя шумному станку, вибрации которого день за днем пронизывали его тело от стоп до корней волос и который обдувал лицо затхлым потоком воздуха, насыщенным смазочным маслом? Или же всё-таки хотел, как позже утверждали, сохранить книги любимой жены для ребенка? При помощи коллег Клаус Паулини перевез многочисленные книги и малочисленные полки на Брукнерштрассе, где Агнес Паулини занимала две комнаты на втором этаже дома, который арендодательница называла особняком. Книги, не поместившиеся ни в подвале, ни в комнате, сложили в большой прихожей. Наняли столяра для изготовления стеллажей. Кипу книг нужно было разобрать по полкам. Однако эти «алтари» пришлось немедленно разобрать из-за нагрузки на перекрытия дома к счастью для силезской семьи беженцев, которая занимала три комнаты на этаже. К сожалению матери, Клаус Паулини продал каркасы кроватей. Отныне матрасы располагались на книгах. Люлька с новорожденным также покоилась на основании из того же материала. Что не помещалось на полках, вырастало по стенам в плотные кипы. Выглядело так, будто жильцы промышляли скупкой дефицита. Только вместо консервов, мешков сахара или муки скупали книги. Кассовый аппарат величественно возвышался на столе для швейной машины, словно самоуправный чиновник.
часть 1 / глава 3
Клаус Паулини работал в несколько смен, это изнуряло. Он совсем не высыпался. Вину за это Клаус переложил на сына, который, как он утверждал, всё делал слишком громко. Агнес Паулини, однако, отказалась отдавать внука в ясли, как того требовал сын. Она подолгу гуляла с коляской, а позже, когда Норберт научился бегать, прогуливалась с ним по Блазевитцу и Лошвитцу или вдоль Эльбы. Иногда такие вылазки приводили в центр города, где на лугах между площадью Альтмаркт и главным вокзалом паслись стада овец. Норберт Паулини всё никак не мог наглядеться, как бабушка распутывала грязную, липкую шерсть животных, будто пучок травы, чтобы он мог посмотреть и почувствовать, какой чистой, светлой и мягкой эта шерсть была внутри. Она научила его молиться перед сном и хотела покрестить, но отец запретил. Сделать это тайно ей не хватало смелости.
Однажды, заправляя кровати, Агнес Паулини случайно задела основание под матрасом, и к ее ногам вывалились многочисленные книги. Она хотела поставить их обратно, однако одна оставалась лишней, словно количество кирпичей успело чудом увеличиться. Книгу она открыла скорее из смущения, нежели с определенной целью, и начала читать. Имена Агнес Паулини не смогла бы выговорить, но вскоре поняла, что речь шла о любви между домашним учителем, который теперь должен был стать священником, и матерью вверенных ему детей — история из глубокой древности. Когда сын вернулся домой, он застал мать читающей вслух. Конечно, малыш ничего не понимает, говорила она, но ее голос оказывал на маленького Норберта успокаивающее воздействие. Закончив книгу спустя три дня — она пролистывала страницы, на которых не происходило ничего важного, — Агнес Паулини заметила, что начала со второго тома. Тогда она отодвинула матрас и перебирала книги, пока не взяла в руки первый.
С тех пор она читала медленно и громко, что вскоре позволило внуку мурлыкать в такт ее интонациям или произносить и повторять отдельные слова до тех пор, пока Агнес Паулини не замолкала и слоги не распадались на звуки. На прогулках Норберт часто показывал на дом, дорожный знак, куст и говорил: «Удар колокола, сосновый лес, навозные вилы». Агнес Паулини исправляла его, признавая, правда, что опоздала. На следующий день он снова указывал на знак преимущественного проезда и повторял «сосновый лес». Бывало, Агнес Паулини показывала на что-то и шептала «портмоне» — таким было обозначение Норберта для шляпы, которую носила госпожа Хелене Катэ, арендодательница. Термин не относился к одной лишь госпоже Катэ, но и применялся не ко всем женским шляпам.
Редкие прогулки с сыном Клауса Паулини заканчивались посещением могилы жены. Они шли молча, хотя отец и держал сына за руку. После прополки сорняков на могиле и поливки цветов они какое-то время стояли неподвижно, затем Клаус Паулини заговаривал. Как тяжело ему без нее, как его изматывают ночные смены, но им всё так же нужны деньги, как госпожа Катэ каждый раз, гадая ему, чувствует рядом с ним женщину — совсем близко. И было совсем не важно, что он говорил о Норберте: хвалил ли, что тот часами спокойно наблюдал за бригадой маляров, обновляющей лестничную клетку «Виллы Катэ», или что тот не плакал у парикмахера, бранил ли за то, что мальчик был ранней пташкой и слишком громко разговаривал — как только упоминалось его имя, Норберт тут же ударялся в слезы. Возвращались Паулини подавленными.
За несколько месяцев до поступления Норберта в школу Агнес Паулини попала в больницу. Ее внук жил от одного дня для посещений до другого, получая какую-никакую заботу со стороны госпожи Катэ и отца. Когда последний отказался брать его в больницу, Норберт накинулся на отца, чего Клаус Паулини не ожидал до такой степени, что споткнулся и упал.
Поскольку Норберт не привык спать один, отец, когда не был на заводе, ночевал на матрасе бабушки. В одну из таких ночей Норберт проснулся из-за шума и подумал, что бабушка вернулась. Но дыхание рядом ощущалось иначе. Это было не ее тихое сопение, похожее на жужжание, почти мурчание. Через секунду Норберт стоял у выключателя.
Клаус Паулини вскочил. «Проспал?» — заморгал он, посмотрел на будильник, затем на сына. Без бабушки Норберт казался чужим даже отцу.
Из раза в раз ночами, очнувшись ото сна, Норберт не мог понять, что так гулко звучит в ушах и между стенами, что так звонко дребезжит и гудит в вазе и стаканах в серванте. Молчали только книги. Он взял одну и открыл, но без бабушки книга была безмолвной. Со злости он отшвырнул ее. Та приземлилась на кипу книг, будто именно в этом положении и именно в этом месте хотела продолжить сон.
Порой Норберту казалось, будто ночами он слышит голоса, хотя отец работал в ночную смену, а госпожа Катэ уходила к себе. Он включал свет в соседней комнате — всё выглядело так, будто мебель испуганно застыла во время разговора, осталась в неправильном положении, в котором он ее застал. Даже шторы были с ней заодно. Подожди он чуть дольше, мебель начала бы шевелиться, а шторы то подниматься, то опускаться, как бы заявляя, что они такие же существа, как и он, как и все другие.
Он вдруг услышал пение трамвая, поворачивающего на Шиллерплатц. Звук утешительно разлился по ночному небу. Услышь бабушка тот же звук, подумала бы о нем. Норберт увидел вагоновожатую, которая, как и всегда, сидела прямо и поворачивала пусковую ручку серьезно и сосредоточено. Всю ночь она была там для всех и каждого. Но только ему она кивнула. Ему стоило лишь сесть в вагон, и она отвезла бы его к бабушке.
часть 1 / глава 4
После смерти Агнес Паулини Норберта покинул Бог. Отец ничего не хотел слышать о Боге, госпожа Катэ чувствовала себя недостаточно компетентной, а в школе его за подобные расспросы высмеивали.
Что представляла собой школа, Норберт выяснил, когда первые классы отправились в бассейн на заказном автобусе. После упражнений отряд маленьких пловцов, в который его определили, зашагал к Трёшке — так вышку для прыжков называла женщина в синих спортивных шортах и белой олимпийке со свистком на шее. Один за другим они взбирались наверх, бежали по трамплину и прыгали.
— Я не хочу прыгать, — честно сказал Норберт.
— Для начала поднимись, — подбодрила учительница плавания. Он решился вскарабкаться на вышку и осмотреть бассейн. Она следовала за ним ступенька за ступенькой.
— Но прыгать я не буду. — Норберт наклонился, будто боясь удариться головой о крышу бассейна. Трамплин шлифовал подошвы стоп, как наждачная бумага.
— Прыгай. — Тренер преградила ему спуск. Длинные ногти на пальцах ног угрожающе приближались.
— Я не хочу, — повторил Норберт. — Это слишком высоко для меня.
Вдалеке он слышал голоса уже одевавшихся одноклассников. Вода больше не плескалась по краям бассейна, поверхность была гладкой и спокойной.
— Не хочу! — закричал он, впервые взглянув на глубину. Под ним зияла выложенная зелёно-голубой плиткой пропасть.
— Нет! — крикнул он. Что-то толкнуло его. Он хотел прижаться к наждачной бумаге. То, что прокричала учительница, отозвалось эхом со всех сторон. Он снова закричал при виде пропасти, однако уже не мог понять, что было снизу, что сверху. Всё рухнуло, перевернулось, упало на него, с ним, вниз, удар по спине, удар в лицо…
Ноги учительницы были исцарапаны, шею украшали ссадины, вода стекала по волосам, олимпийке, шортам, сланцы пропали. Норберт съежился на корточках у края бассейна, в глазах — дикость, от которой отшатнулась классная руководительница, вооруженная пластырем и полотенцем. Тем не менее именно ей удалось разжать его трясущийся кулак и найти там свисток.
С тех пор почти весь класс был решительно настроен на месть учительнице по плаванию. Норберт не имел ничего против уроков. Но был еще путь до школы и перемены. А главное — группа продленного дня. Он не хотел там находиться. Но где бы ему хотелось находиться, он тоже не знал. Он защищался, он был единственным, кто защитился и одержал победу над учительницей и даже сорвал свисток. Но кому такое расскажешь?
В спасительные минуты по пути домой он мог забыть о смерти бабушки. Он надеялся, что его ждут, что он вернется ко всему готовому — ужину на кухне и разогретой печи в ванной.
Теперь это была госпожа Катэ, в дверь которой нужно было звонить на первом этаже. Госпожа Катэ была маленькой, но из-за тугого пучка волос и туфель на каблуке, которые она носила даже дома, казалось иначе. Мальчику в госпоже Катэ, наоборот, всё виделось большим — нос, глаза, рот, грудь и зад. Если бы на ее лице не застыло выражение, которое заставляло думать, что в любой момент она чихнет или что в нос ей попал дурной запах, можно было даже сказать, что она красива.
Пансион «Вилла Катэ» состоял из трех комнат на первом этаже и четырех комнатушек под крышей. После переезда силезцев одну из свободных комнат закрыли, а другую в обмен на разрешение гостям пользоваться их ванной и туалетом получили Паулини, самая же маленькая комната служила отныне кладовой. Завтрак и ужин госпожа Катэ подавала в своей гостиной, при этом то и дело подчеркивала «и». По вечерам нечетных дней она готовила глазунью. Госпожа Катэ обладала способностью добывать различные вещи, о которых другие могли только мечтать, — об этом Норберт узнал от отца. В Дрездене она знала всех и каждого. Она даже раздобыла с запада луковицы крокуса для могилы.
Также благодаря ее заступничеству Норберт был освобожден от посещения группы продленного дня. У госпожи Катэ он делал домашнее задание, ходил с ней за покупками и «по делам». В его обязанности входила сервировка стола к ужину, на который он оставался, когда у отца была ночная смена.
Порой госпожа Катэ «экспедировала» его в кровать, которая всё еще состояла из матраса на основании из книг по колено. Для него она делала кое-что, о чем строго-настрого запрещала кому-либо рассказывать, это был их секрет. Начиналось всё с того, что она вертела пучок, вытаскивая шпильку за шпилькой, ненадолго останавливалась и в следующий момент распускала волосы, словно низвергающийся водопад. Норберту можно было ловить темные пряди, класть на подушку и прижиматься к ним щекой. После госпожа Катэ была готова почитать ему что-нибудь из сказок, которые ему нравились. Однако, к разочарованию Норберта, она всегда останавливалась на одном и том же месте.
часть 1 / глава 5
Получив соответствующее врачебное заключение, Клаус Паулини переквалифицировался в водителя трамвая. Зарабатывал он, правда, меньше, зато сын гордился униформой отца. Однако из-за запрета на нахождение в кабине водителя он быстро потерял желание сопровождать отца на каникулах. К тому же Клаус Паулини ездил по линии семь или восемь, а не по четвертой или хотя бы шестой, как того хотел Норберт. Когда Норберт ускользал из-под надзора госпожи Катэ, он слонялся по лугам Эльбы, наблюдал, как старики кормят уток и лебедей, и вставал под Голубым чудом, сотрясавшимся из-за грохота линии четыре, которая тянулась от Пильниц вдоль русла Эльбы вплоть до Вайнбёла; она возвращалась из далей, только чтобы вновь в них исчезнуть. Иногда ему хотелось забраться на одну из лодок, стоявших на реке. Но он не знал, где были гребцы и сходили ли они вообще на сушу.
Что бы он ни делал, ко всему примешивалась необъяснимая тоска, словно каждая вещь напоминала о чем-то, чего он не знал, относилось ли это к прошлому, из которого он уже вырос или к будущему, ожидавшему его. Смерти матери и бабушки были лишь элементами всеобщей катастрофы. Отец и госпожа Катэ еще успели застать настоящий Дрезден без лугов, без руин. Когда-то тут было прекрасно, и со временем снова будет прекрасно, даже красивее, чем раньше, говорила классная руководительница. Он бы всё отдал за то, чтобы побыстрее повзрослеть: взрослые могут делать всё, что пожелают. До тех пор он должен был слушаться отца, который хотя и не грозился побить его, как другие отцы, и не давал пощечин, но считал, что бабушка изнежила Норберта и вообще он слишком мягок. По утрам он должен был вместе с отцом отжиматься и приседать, а после обливаться в ванной холодной водой.
Но часто уставшего и неразговорчивого отца будто подменяли, в его свободные воскресенья они отправлялись на поезде в Саксонскую Швейцарию, переправлялись на пароме до Бад Шандау и отправлялись в поход по горам, каждый со своим рюкзаком. В походах они были равноправными товарищами, каждый должен был брать ответственность за другого, будь то вывих или перелом ноги или же столкновение с упавшей веткой или рухнувшим деревом. Зимой это были поездки на автобусе в Альтенберг. На лыжах они отправлялись по маршруту до Циннвальда или Обербэренбурга. Поднявшийся на склон должен был сразу освободить лыжную трассу для спускающегося, даже если тот не кричал «Лыжню!». По возвращении домой между отцом и сыном возникала прежняя неловкость.
На праздник посвящения в совершеннолетие[1] Норберт не получил складной велосипед или мопед, как другие, зато отец и госпожа Катэ подарили ему поход в горы Крконоше. Турбазу «Давид» Норберт представлял как молодежную турбазу в Циннвальде. Однако здесь была целая комната с умывальником только для них с отцом. Кровати стояли рядом, а не одна над другой. Есть они ходили утром, днем и вечером — усаживались за накрытый стол, их обслуживали.
— Однажды тебе придется начать, — сказал Клаус Паулини и достал из чемодана три книги. Он умолчал, что госпожа Катэ советовала Джека Лондона вместо Джозефа Конрада, подростковую книгу о Летучем Голландце вместо «Преступления и наказания», «Книгу джунглей» вместо «Красного и черного». Зато в этих экземплярах зелеными чернилами и еще почти детским почерком было выведено имя «Доротея Шуллер».
— Их читала твоя мама, когда была молодой.
Норберт открыл верхнюю книгу и начал читать. Время от времени он косился на отца, который лежал на спине на своей части двуспальной кровати, как на привале, скрестив руки за головой, не закрывая глаз. С изумлением Норберт заметил, как приятно погружаться в книгу строчка за строчкой, как бы делая шаг за шагом по пути в неизведанный мир, лежа при этом на одном месте.
После ужина со взрослыми, большинство из которых было пенсионерами, называвшими отца вдовцом и тайком на него поглядывавшими, ему можно было встать и одному пойти наверх. Он чуть ли не сгорал от нетерпения — слишком много времени требовалось, чтобы ополоснуть намыленные руки горной водой. После он продолжал читать и пугался, как дома, когда отец поздно возвращался и вставлял ключ в замок входной двери; пугался скорее из-за того, что сам он уже был за далекими морскими просторами, где никто не мог его настичь. И только когда отец выключал ночник и говорил, что на сегодня достаточно, Норберт прекращал читать и тоже гасил свет. В ночи он слышал шелест деревьев. Или ручей? Он незаметно раскачивался в гамаке. Над ним раздувались паруса на переменчивом ветру, а вокруг скрипели корабельные балки. Норберт несся прочь на «Нарциссе». И когда наутро он открывал глаза, то не мог понять, где он, на какой берег его выбросило, пока не замечал, как отец полощет горло и поднимает зубную щетку, через зеркало приветствуя вернувшегося из заморских стран сына. Паулини молча завершали утреннюю гимнастику в узком проходе между кроватью и стеной. Затем шли на завтрак.
Однако под открытым небом они снова становились товарищами, которые рассматривали развилки дорог на карте. Они должны были остерегаться польских пограничников, те — даже чешский официант сказал — с особым пристрастием арестовывали немецких путешественников, а после одному Богу известно, как долго их держали без еды и во сколько это обходилось. Крконоше были настоящими горами; тропы через хребты были лишены растительности и окружены лугами. Другие путешественники, с которыми они пересекались, приветствовали их «Ахой», отец тоже говорил «Ахой»; они будто давали понять, мы знаем, где ты, Норберт Паулини, был сегодня ночью и куда тебя влечет. Как иначе истолковать приветствие моряка в горах? Норберт заставлял себя следить за дорогой и немного отставать от отца, тому совсем не нравилось, когда он был вялым и наступал ему на пятки. Было ли на этот раз всё иначе, так как они шли в поход за границей? Норберт взглянул на икры отца, под белой кожей при каждом шаге прыгали и подергивались мышцы. Он не знал, любит ли он отца, но его икр хотел бы однажды коснуться. Когда ранним вечером они вновь увидели турбазу, Норберт почувствовал, будто они вошли в порт приписки. Гревшийся на солнце перед базой помахал им и поинтересовался, где, ради всего святого, они так долго были.
— Ахой! — крикнул Норберт. Он читал на кровати, он читал снаружи на шезлонге или на лавочке. С каждой ночью страницы книг всё сильнее шли волнами. Они пахли турбазой, хвоей и воздухом, пропитанным дымом; ветер завывал среди верхушек деревьев, а со стороны ручья раздавался шум, усиливавшийся из-за непогоды. Однако, Норберт поднял голову посреди бури, мыс Доброй Надежды был залит солнечным светом и издали приветствовал его сияющими зелеными лугами горного склона, которые тянулись ввысь к тропам на хребте.
— Он читает книги матери, — объяснила одна пожилая дама мужу. Каждое послесловие усиливало убежденность Норберта, что взрослые, в том числе и те, с которыми они сидели за ужином, знали все книги, которые он только начинал читать. Их восхищение объемом его чтения развязывало ему язык даже в присутствии отца. Ему не составляло труда запоминать даты и обстоятельства, при которых авторы создавали свои труды и дарили их человечеству. Будто слова, слетавшие с его языка, обнаружил именно он, будто и правда это были его слова, будто он сам написал все послесловия.
Мне же Норберт Паулини рассказывал, что в Крконоше он прочитал только «Моби Дика», зато два раза. За неимением письменных принадлежностей он заучивал бесчисленные сентенции наизусть. Однажды после обеда отец долго его разыскивал и никак не мог отыскать, а Норберт в окружении пожилых дам и господ в отдельной комнате рассказывал о внушающем страх белом ките, акулах и других чудовищах.
Отец напомнил, что госпоже Катэ нужно передать «привет» из путешествия. Но в наличии были только открытки с видом на турбазу «Давид» в зимнее время. Он поставил крест над двумя окнами второго этажа. На крыше лежали высокие сугробы, с козырька свисали сосульки. Поскольку на стойке регистрации закончились почтовые марки, они забрали открытку с собой и вручили госпоже Катэ, которая напекла для них блинов и сказала, что по ощущениям странники находились в отъезде целый год, включая зиму. Разве госпожа Катэ была неправа? Разве они не отправились в самом деле в Крконоше давным-давно? Не поэтому ли он теперь не может признать здешние пейзажи из книг своей родиной?
часть 1 / глава 6
Норберту стоило лишь оглядеться или приподнять матрас, чтобы осознать, какие сокровища ему оставила мать, как предусмотрительно она и отец позаботились о нем. И даже если мать больше не могла дать ему в руки пособие или компас, там всё еще оставались послесловия, служившие ему атласом, в котором одна страница отсылала к другой и однажды выбранный путь находил продолжение при перелистывании страниц.
От книги к книге в Норберте росло убеждение, что авторы были наконец счастливы найти в нем читателя. Вместе они становились семьей; он чувствовал превосходство над остальными читателями.
Школой он пренебрегал. С каждой книгой он расширял пропасть между собой и одноклассниками. Они попусту тратили время, и это было странно. Он читал на переменах. Всего пара девочек, учительница музыки и учительница немецкого заговорили с ним о круге его чтения и удивились, когда он сказал: Томас Манн «Будденброки» или Готфрид Келлер «Зелёный Генрих», первое издание. Как-то Норберт выяснил, что Манн впервые взял в руки «Зелёного Генриха» уже будучи в преклонном возрасте и то совершенно случайно, в больнице в Чикаго. Оказавшись снова дома, он продолжил читать, но уже не экземпляр из больничной библиотеки, и никак не мог найти место, на котором остановился, — слишком всё разнилось. На самом деле Манн начал читать второе издание, а затем первое. Норберт даже составил список различий двух изданий, чтобы раз и навсегда прояснить все вопросы. Ко всему прочему, у него было подозрение, что причина надолго отложенного чтения могла крыться в отношении Манна к брату. Томас просто не выносил имени Генрих. Но это всё, конечно, спекуляции, чистой воды спекуляции.
Классную руководительницу это не сильно впечатляло, она предупреждала: если его успеваемость не улучшится — не видать ему светлого будущего.
Норберт Паулини хотел стать читателем. Но, судя по всему, не было профессии, в которой ему не пришлось бы по восемь часов сорок пять минут пять дней в неделю заниматься другой деятельностью. Поэтому, собственно говоря, ему было всё равно, как зарабатывать деньги в будущем.
— Книготорговец, как твоя мать, — предлагал Клаус Паулини.
— Бухгалтер, как дон Педро, — возражала госпожа Катэ, — или попытай счастья с экзаменом на аттестат зрелости, «профессионально-техническое образование и аттестат зрелости», сможешь поступить в университет!
Отец качал головой.
— В наши дни это ничего не даст. Там придется изворачиваться, как и всем остальным.
Госпожа Катэ обратилась к картам. Дом, который возникал раз за разом, большой дом, для которого он был рожден, она интерпретировала как университет, хотя значить это могло всё что угодно, в худшем случае — госбезопасность или «Желтая тоска»[2].
В конечном итоге классная руководительница предоставила Норберту Паулини право как ребенку рабочего и наполовину сироте начать обучение в качестве КИПиА-техника после получения аттестата зрелости.
— Контрольно-измерительные приборы и автоматика, — объяснила она, — а после все двери будут для тебя открыты.
Норберт смирился с данным решением, как с приговором.
Хотя в какой-то степени он и понимал материал, а на практике более-менее ориентировался, мысль о том, чтобы всю жизнь растратить среди заводского оборудования, угнетала. Спустя полтора года он забросил это дело. Ничто и никто не мог его переубедить. Норберт Паулини был преисполнен непоколебимой уверенности, что настрадался и выдержал достаточно. Ни следующий год, ни месяц, ни даже неделю жизни не хотел он приносить в жертву деятельности, которая была ему безразлична, работе, которую любой другой мог выполнить настолько же хорошо. Если и было какое-то основание для его существования, объявил он отцу и госпоже Катэ, то это переплетенные страницы с напечатанными буквами; страницы, которые так и ждали, когда он возьмет их в руки, откроет и прочитает, словом, вдохнет в них жизнь. Вот его предназначение и ничто иное. Отец и госпожа Катэ перекладывали друг на друга вину до тех пор, пока госпожа Катэ не сходила с Норбертом в книжный магазин на Хюблерштрассе и не представила его владелице как сына Доротеи Паулини, которая однажды основала здесь книжный. Имя Паулини та никогда не слышала и молодого человека в магазине никогда не встречала, что тот сразу же подтвердил. «В наивном неведении большинство читателей ошибочно принимают книги за яйца и верят, что наслаждаться ими можно лишь в свежем виде, — продекламировал Норберт Паулини, хотя никто не спрашивал, и окинул взглядом полки. — Вместо этого им следовало бы ориентироваться на труды немногих избранных и одаренных всех времен и народов. Так у Шопенгауэра, ну, или почти так, „Мир как воля и представление“, глава пятнадцать, ближе к концу, издание в составном переплете, собрание трудов в восьми томах, выпущенное издательством Reclam, Лейпциг, год не вспомню».
Если требовательный молодой человек будет готов распаковывать и раскладывать посылки с книгами, выполнять поручения, по вечерам подметать и мыть полы и это вас удовлетворит, можно подумать о том, чтобы предложить его кандидатуру книжному магазину в качестве помощника до начала нового учебного года. «Гарантировать ничего не могу», — добавила она.
Помимо прочего, Норберт мыл за женщинами посуду после завтрака и перерыва на кофе, разглаживал и складывал в стопки упаковочную бумагу, распаковывал и запаковывал книги в коробки, а при любой возможности прятался в самый дальный угол с какой-нибудь старой книгой. Но даже так в некоторые дни казалось, что время идет вспять.
Его призыва в армию никто не ожидал. А то, что произошло это достаточно рано, было даже хорошо. Многие сталкивались с этим, когда уже успели обзавестись детьми и женой. Норберт видел в призыве очередное преимущество. Хотя каждый, кто побывал на «службе», жаловался на бесконечную трату времени, иначе говоря, на отсутствие работы. Для него это значило одно — безграничное количество дней и ночей для чтения.
На шесть недель курса молодого бойца он снабдил себя изданной в ГДР Библией. Более объемной книги у него не было. Дома он предусмотрительно оставил подготовленные стопки книг, которые через несколько недель отправятся в путь, как только он попросит. Паулини оказался в так называемом мотострелковом полку к северу от Берлина.
Норберта Паулини считали верующим, он каждый день носил в руках Библию. Когда у него потребовали ответа, он заявил, что вера является личным делом каждого и что это написано в конституции. Частые проверки личных шкафчиков он выносил с невозмутимым спокойствием, за это его прозвали Иисусом, что ему даже понравилось. Терновый венец тоже своего рода корона.
Спустя три месяца политрук определил его в полковую библиотеку. Ефрейтор, который должен был его обучать, оказал холодный прием, зато был не против, когда Норберт являлся с книгой и не требовал ничего, кроме стула и света.
С началом второго полугодия действительной военной службы для нового библиотекаря воцарилось почти что абсолютное спокойствие. Ему стоило больших усилий взять в руки библиотечную книгу. Будто лечь в чужую кровать.
Руководительница полковой библиотеки вызвала его к себе. В тринадцать часов библиотека открывалась для офицеров, в четырнадцать — для всех остальных. Паулини должен был явиться в двенадцать часов. Госпожа Форпаль не сияла красотой. Тем не менее тут было много солдат, которые приходили лишь затем, чтобы хоть раз издалека поглядеть на женщину и послушать женский голос. Госпожа Форпаль приказала занять место за ее письменным столом и положила перед ним папку. На каждой из сшитых страниц располагалось несколько прямоугольных полей, как для вырезания, с информацией об авторе, названием книги, а также с кратким описанием содержания. Он знал о таких страницах еще со времен работы на Хюблерштрассе. А сейчас-то что с этим делать?
— Разумеется, сделать заказ, — сказала она, — для библиотеки и себе.
С тех пор Паулини просматривал анонсы готовящихся к выходу в свет книг каждые четырнадцать дней и заказывал ту или иную для библиотеки.
— Можешь заказывать всё, что хочешь, — проговорила госпожа Форпаль, — даже по закупочной цене, если будешь держать рот на замке.
— У меня достаточно книг.
— Книг человеку всегда будет недостаточно. Ты можешь заполучить их бесплатно, доложу как об украденных.
Неожиданно в комнате появился капитан Форпаль.
— Разве не было закрыто? — удивилась госпожа Форпаль, даже не взглянув на мужа. Паулини не знал, как должным образом отдать честь. Он, как всегда, снял поясной ремень, да и кепи тоже. Он покраснел. Капитан Форпаль велел доложить обстановку и дал команду «Разойдись!».
Вечером пятницы, незадолго до шести, госпожа Форпаль появилась в библиотеке со стопкой книг.
— Заказ. — Она отложила книги и куртку и заперла дверь, будто это относилось к ее обязанностям. Она стояла вплотную к нему.
— Тебе уже пора бы начать действовать. — Она подошла еще ближе. — Я спасла твою задницу, а еще у меня есть полчаса. — Она перебирала волосы, завитые перманентом, и крутила головой, словно могла видеть себя в его лице, будто в зеркале. Он не двигался, она взяла его за руки и поцеловала в губы.
— Невероятно, — прошептала она, — девственник.
Когда Норберт лежал в кровати — большинство сослуживцев уже спали, — ему еле удавалось сдерживать смех. Занавески он закрыл. Когда снаружи слышался строевой шаг роты, направлявшейся к столовой, ему очень хотелось выкрикнуть «Вперед! Марш!». Он тихо смеялся. Над ним склонился солдат с верхней кровати и спросил, в чём дело. Вместо того чтобы ответить, Норберт продолжил смеяться. Тот посветил ему в лицо фонариком.
Паулини отвернулся к стене и, к великому удивлению соседа, пару раз вздохнув, заснул беспробудным сном.
часть 1 / глава 7
Когда Паулини повысили до ефрейтора, а с начала третьего полугодия действительной военной службы прошел месяц, в библиотеку зашел солдат, отдал честь и заулыбался, когда Норберт не сделал того же. Стоял солнечный, ранний декабрьский день.
— Могу осмотреться?
Норберт кивнул, хотя первые роты уже маршировали на обед. Посетитель, чьи погоны были еще пусты, должно быть, улизнул из части. В это время приходили обычно только унтеры или офицеры.
— Быть не может! — услышал он возглас солдата. Немногим позже последовало пронзительное, почти изумленное: — Да ну нет!
Паулини продолжил читать.
— И как они здесь оказались? — солдат положил перед ним две книги. Первая, польского автора по фамилии Гомбрович, носила непроизносимое название, ее еще никто никогда не брал; вторая, носившая простое название «Замок/Процесс» и написанная Кафкой, была выдана два раза.
Пока солдат заполнял формуляр большими торопливыми печатными буквами, его волосы замерцали на полуденном свету рыжеватым отливом, которого Норберт ранее не замечал.
— Ну и дела, — Илья Грэбендорф посмотрел на книгу, лежавшую на столе перед Паулини. «Утраченные иллюзии». «Illusions perdues». Смеясь, он обнажил мелкие белые зубы: — Читать Бальзака, когда можно прочесть Кафку, как-то по-декадентски. — Он потянулся через стол.
Илья Грэбендорф снова появился спустя две недели, в руках книга поляка. На нем были очки.
— Прямо с ног сбивает, а?! — прокричал он. Грэбендорф хотел поговорить с ним о «Фердидурке», с особым энтузиазмом он говорил о «глобальном отуплении» и от Норберта, очевидно, ожидал согласия. — Описанное им не существовало прежде, это даже не белое пятно на карте! — кричал Грэбендорф. — Мы слепцы, слепцы рядом с ним, слепцы! — От возбуждения он даже не снял кепи. — Это не фантастически, не гротескно, не саркастично, не абсурдно, не сатирично или даже иронично, — он показал пять пальцев правой руки и большой палец левой. — Это всё вместе и даже больше! Это нечто вымученное и торжественное, — он по новой считал на правой руке. — Аналитическое и синтетическое, есть и обратная сторона! Нет ничего аутентичного, ни единой собственной мысли, всё искусственно, субъект на последнем месте.
Паулини сказал, что зимой разбирал «Человеческую комедию» и изучал Стендаля, в конце февраля, наверное, Флобера, хотя у него он уже кое-что читал. С польской литературой еще не знаком. Наряду с Золя и Мопассаном он планировал потихоньку приблизиться к триединому созвездию Бодлера, Верлена и Рембо, но, возможно, займется этим уже после увольнения в запас. Двадцатый век находится для него в заоблачных далях. В любом случае он и не стоит на повестке дня.
— Всего Бальзака?! — воскликнул Грэбендорф. — Но зачем? Разве не достаточно прочитать одно-два произведения, чтобы понять, как всё устроено?
— Устроено что?
— Бальзак и другие. Флобер, окей, еще куда ни шло, но все романы Бальзака?
— Всё взаимосвязано, это порождает космос. Отдельное можно истинно понять лишь осознав целое, и наоборот. Я хочу распознавать взаимосвязи, связующие звенья! Вот о чем речь! Зачем ты читаешь?
— Чтобы знать, что мы имеем, какой путь был проделан до этого, куда движется литература.
— Куда движется?
— Нужно знать, чем руководствоваться.
В течение последних месяцев службы Паулини Грэбендорф появлялся почти каждый день. Он читал, снова и снова просматривал библиотечные фонды, оценивал новые поступления и всегда хотел поговорить. Об Эрнсте Юнгере, например. Которого Паулини знал только по имени. Что могло сравниться со Стендалем, особенно с началом «Пармской обители», когда прекрасный юный Фабрицио не понимает, можно ли назвать хаос, в который он угодил, битвой. Он стоит посреди события мировой важности при Ватерлоо, но слишком пьян, чтобы разглядеть кайзера. Именно через посредничество таких авторов приходит осознание, что значит история.
Грэбендорф спросил, можно ли ему принести что-нибудь почитать, что-нибудь из личных сочинений, парочка размышлений. Паулини медлил с ответом, и Грэбендорф предложил в обмен оценить какую-нибудь из его работ.
— Чем охотнее занимаешься — лирикой или прозой? Драмой? — поинтересовался Грэбендорф.
— Я решил стать читателем, — признался Паулини. — Кто сам пишет, теряет способность к истинному чтению. Лишь самоотверженный читатель, готовый безоговорочно открыться книге целиком и полностью, сможет познать ее во всём разнообразии и сложности. Тот же, кто читает с определенной целью, перелагает на книгу свои потребности и подчиняет ее собственным творческим влечениям.
С того дня, как казалось Паулини, Грэбендорф стал спокойнее и вежливее, а еще менее напыщенным. Хотя тогда же он начал еженедельно заваливать Паулини своими текстами, которые, к слову, оказались лучше, чем тот ожидал.
За пару дней до увольнения в запас Паулини получил извещение, что в сентябре сможет начать обучение на книготорговца в филиале магазина на Хюблерштрассе. Он продиктовал Грэбендорфу свой адрес на Брукнерштрассе и подарил антикварный экземпляр «Путешествия по марке Бранденбург» Фонтане, том о Хафельланд, где в том числе была описана дислокация их полка. «Мы любим эту пьесу, однако мы слишком хорошо ее знаем, и пока за замком и парком опускалось солнце, мы, убаюканные образами и мечтами, предпочли направить взгляд на „Замок Ораниенбург“ — одну из тех подлинных сцен, где герои пьесы со всей их ненавистью и любовью становились родными».
С Марион Форпаль он вынужден был расстаться не попрощавшись. В течение двух недель до дня увольнения в запас библиотека оставалась закрытой по причине болезни управляющей.
часть 1 / глава 8
Дома Норберт наслаждался настольной лампой рядом с кроватью и собственным туалетом. Вопрос отца о работе стабильно приводил к ссоре, которая каждый раз достигала апогея на словах: «За чтение тебе платить никто не будет!»
Норберт чувствовал, будто отец вынуждает его без особой на то необходимости пожертвовать свободными четырьмя месяцами до начала обучения. Он и не думал пользоваться отцовской получкой, у него еще оставались деньги с оклада военнослужащего. Сильнее отца на него напускалась только госпожа Катэ. Судя по всему, она боялась, что может пострадать достоверность ее предсказаний.
Потребовалась всего пара недель после начала обучения в сентябре, чтобы вокруг него создалась какая-то аура — что в магазине, что в лейпцигской школе книготорговцев. Даже во время двухнедельных работ по сбору яблок в Хафельланд он не видел смысла в общении с теми, кто был на его году обучения. При этом Норберт был нарочито вежливым и внимательным, помогал девушкам надевать куртки и придерживал им дверь, пропуская вперед, чему научился у отца. Тем не менее в его присутствии прекращалась любая беседа. Заходила ли речь о книгах — что случалось редко — молчание Паулини считывалось как осуждение. Была ли то простая болтовня — каждый боялся выглядеть рядом с ним по-детски.
Однажды, когда его вызвали в магазин записать пожелания клиента, он непроизвольно вздохнул при взгляде на страницы с предзаказами. Услышавшая его коллега еще больше укрепилась во мнении, что он страдает из-за принуждения заказывать плохую литературу. Такая чувствительность как нельзя лучше вписывалась в его образ.
Неделю спустя руководительница представила Норберту даму, которая управляла букинистическим магазином на Баутцнерштрассе. Муж ее умер, а прежний помощник перебрался в Лейпциг, чтобы открыть собственный магазин.
Хильдегард Коссаковски настояла на испытательном сроке. Она хорошо разбиралась в чудаках. Впрочем, любой посетитель ее магазина заслуживал такого описания. Но даже спустя несколько недель, как Норберт начал на нее работать, она всё еще не могла понять, что к чему. Он вел себя совсем не так, как она ожидала, что казалось ей подозрительным. Паулини без промедлений принял сине-серый халат, который она держала для помощников, и носил его с утра до вечера, хотя в плечах он немного жал. Он был эталоном пунктуальности, брался за любую работу — безоговорочно подметал или убирал снег, был любознательным и не стеснялся задавать вопросы. Он брал книги, которые она предлагала, и если не на следующий день, то к понедельнику возвращал прочитанными, не скрывая своего мнения. При этом он мог проводить параллели, в основном с французской и русской литературой, что порой приводило ее в изумление. В еще большем потрясении она находилась из-за его полнейшей неосведомленности в вопросах изобразительного искусства и музыки. Она назначала ему визиты в Гравюрный кабинет, водила на открытия выставок галереи Кюля и музея Леонарди. По воскресным вечерам они встречались в Галерее старых мастеров. Поскольку у нее было по два абонемента на концерты как государственной капеллы, так и филармонии, она пригласила его разделить с ней эти «минуты блаженства».
Можно сразу взять на работу костюм и хорошие ботинки, чтобы оттуда спокойно за полчаса «дотопать» — слово, которым пользовалась только она, — до дворца культуры. Паулини признался, что ни костюма, ни тем более ботинок у него нет.
Хильдегард Коссаковски обернула сантиметр вокруг его шеи, спросила размер ноги и тщательно осмотрела его с головы до ног. Затем покинула магазин, чтобы обратиться за помощью к подругам. Она использовала выражение «Да ничего особенного», как будто это могло скрыть задор, освеживший ее лицо.
За время ее отсутствия Паулини испытал нечто совершенно новое — как же приятно, даже возвышающе, встречать посетителей и вопросом «Чего желаете?» «сокращать дистанцию», как называла свое приветствие Хильдегард Коссаковски. Паулини с каждым был настолько дружелюбным, насколько возможно, хотя его не покидало ощущение, будто они стоят друг против друга на дуэли.
Концертом же с Хильдегард Коссаковски он, напротив, не смог насладиться. Пока они прогуливались в антракте, он оставался недовольным и смятенным, ему не удалось воспринять на слух описанное в программке. Он ругал себя. К тому же ему не нравилось, что они пропустили начало концерта.
Ради него Хильдегард Коссаковски приобрела для магазина стереопроигрыватель и принесла из дома тщательно отобранные пластинки; она часто звала его послушать симфонию Бетховена, Брамса или Брукнера под управлением Зандерлинга. Паулини повергла в шок та же симфония, только под управлением Абендрота, Мазура или Конвичного.
Хильдегард Коссаковски водила его по квартирам и домам, где висели работы, которые невозможно было отыскать в общественных местах. Там он случайно встретил историка-искусствоведа, лично знавшего Отто Дикса и Кокошку, коллекционеров, еще помнивших Феликса-Мюллера и Нольде. Если бы мама не умерла, думал Паулини во время почти каждого визита, я чувствовал бы себя здесь как дома, я сидел бы здесь за столом. Археолог Шеффель предложил «работящему юноше» экскурсию по собранию скульптур. Не раз он порывался спросить Петера Шеффеля, не хочет ли тот усыновить его, своих детей у того не было. Желательно с эффектом обратимости, как будто это помогло бы повернуть время вспять. Когда отец спросил, что Норберт хотел бы получить ко дню рождения, он возложил на него обязанность купить, в конце концов, сыну годовой абонемент в Государственные художественные собрания Дрездена.
Год пролетел незаметно, а за ним и второй.
Паулини почитал Хильдегард Коссаковски. А она не могла лучше выразить свою признательность, кроме как оставить ему магазин на время трехнедельного летнего отпуска на Хиддензее. Никогда прежде не чувствовал он себя настолько свободным и сильным, как тогда, в одиночестве, в двух комнатах, забитых до потолка книгами. Симфонии Бетховена — и не только — звучали в эти дни особенно звучно и волнующе. Он также решился давать рекомендации, чего избегал в присутствии Хильдегард Коссаковски. Возвращение руководительницы раньше срока огорчило его.
Она отметила его самоуверенность, приписала это к своим заслугам и больше не обращала внимания на случаи, когда стоило бы его поправить, например, когда он утверждал, что «Итальянское путешествие» Гёте было выпущено раньше «Прогулки» Зёйме, или приписывал «Севильского цирюльника» Пуччини вместо Россини. Каждый раз Паулини ударял себя по лбу ладонью сильнее, чем она ожидала, и, недовольный собой, качал головой.
По окончании обучения он мог датировать чуть ли не любую положенную перед ним книгу по дизайну и шрифту, а тем более — по обложке и имени автора, мог назвать другие издания, оценить качество бумаги, а также ценность экземпляра. В первой половине двадцатого века он разбирался идеально. Он читал «Искусство шрифта — история, анатомия и красота латинских букв» Альберта Капра и по рекомендации Шеффеля хотел завести знакомство с его другом Вальтером Шиллером, другим крупным типографом. С особым энтузиазмом он осваивал историю лейпцигских издательств: Реклам, Кипенхойер, Брокхаус, Брайткопф, Зееманн, Бедекер, книжный магазин издательства Дитерих, Курт Вольфф, Лист… Уроженец Дрездена Якоб Хэгнер тоже получил признание. «А Тойбнер? — спросил Шеффель. — Что насчет Б. Г. Тойбнера? Без Тойбнера мы лишимся прошлого!»
Единственное, что ему не нравилось, это закупка, особенно когда посещение клиентов было неизбежным. Для Хильдегард Коссаковски то были праздничные дни. Паулини, напротив, не доверял людям, которые намеревались продать свои книги.
Так бы всё и продолжалось ко всеобщему довольству, не раскрой ему отец одним воскресным вечером, что пропавший дед Норберта умер и завещал внуку около тридцати тысяч марок.
— Дедушка был жив?
— Он осел где-то в Вольгасте, на самом верху.
— Так он не на западе был?
Клаус Паулини кивнул.
— Эта девчонка хочет, чтобы ты ей написал по поводу номера счета.
— А ты? Что получишь ты?
— Ничего, — усмехнулся отец. — Ты мог бы открыть собственную книжную лавку. Используй комнату в пансионе, ну и еще одну — так сказала Катэ. Она и со свидетельством уладит, да и со всем прочим. «Магазин антикварной книги и книжный магазин Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини» — звучит, а! — Клаус Паулини потер руки. — Кроме того, от чтения тебя здесь никто не будет отвлекать.
— Здесь?
— Сказал же! Две комнаты свободны. Приведем их в порядок. Я всегда хотел пожить в букинистической магазине. Всегда что-то происходит, умные люди, приятное общество.
Спустя пару дней, во время послеобеденного чая, Хильдегард Коссаковски подвинула правую руку к середине стола, на которой левая рука Норберта вычерчивала полукруг вокруг чашки. Она еще не видела помощника таким задумчивым, немногословным и мрачным. Она подняла голову и задала неизбежный вопрос, не хочет ли он поведать, что тяготит его душу.
— Я запускаю свое дело.
Позже, годы спустя, Хильдегард Коссаковски утверждала, что мгновенный ответ, беспощадная решительность тона и холодный взгляд заставили ее в тот момент поверить в тщательно спланированное покушение на ее жизнь. Она была не в состоянии шевельнуться или ответить. Ее рука всё еще лежала на столе, словно угодив в ловушку. Меньше сантиметра оставалось между их руками. Непостижимым образом Норберта Паулини тронула макушка Хильдегард Коссаковски, на которую он бросил взгляд.
Он и сам не верил, что такое возможно, но осуждения и упреки, которые уже приходилось слышать от Марион Форпаль, повторились и заставили его окаменеть. Даже табличка, вывешенная следующим утром на стеклянной двери, была слово в слово похожа на ту, что висела на двери полковой библиотеки.
Он же чувствовал себя как Эжен де Растиньяк, когда тот, стоя на кладбище после похорон папаши Горио, взглянул на Париж и тихо сказал: «Посмотрим, кто кого!»
часть 1 / глава 9
Благодаря кудесничеству госпожи Катэ на кухонном столе Паулини появилось свидетельство, которое лишь оставалось подписать. Для человека, знакомого с истинным положением вещей в Восточной Германии, это звучало неправдоподобно, однако госпожа Катэ и ее старые знакомые выяснили, что деятельность предприятия Доротеи Паулини приостановлена не была, а кредит был погашен Клаусом Паулини, вернее его матерью. Бухгалтерские книги всё еще были актуальны как с практической точки зрения, так и с точки зрения учета.
Объявление в «Унион» — шесть сантиметров, две колонки — и в «Саксонской газете» — одна колонка — ознаменовало повторное открытие «Магазина антикварной книги и книжного магазина Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини» в пятницу, 23 марта 1977-го. Дату предложил отец, это был день рождения Доротеи Паулини. Ей исполнилось бы сорок восемь.
За это время был установлен отдельный звонок, а на садовой калитке повешена табличка. Госпожа Катэ представила Норберту «дона Педро» — ее старого, пропахшего сигаретным дымом бухгалтера. Государственный книжный магазин был готов в пределах возможностей отправлять все заказы господина Паулини при условии незамедлительной оплаты.
Отец помогал с ремонтом и шлифовкой полов, штукатуркой и покраской стен. Они очистили штукатурку от предыдущего слоя краски. В передней комнате проступали силуэты птиц, в задней — головы, которые, несомненно, принадлежали ангелам или музам. На изготовление стеллажей ушла треть наследства, несмотря на то, что Норберт ограничился отделкой только «девчачьей комнаты», как ее тут же окрестил отец. Для другой должно было хватить старых стеллажей и тех, что он отхватил в антикварной лавке. С того момента, как его драгоценности наконец прибыли, Норберт Паулини не мог успокоиться, пока последняя книга не обрела своего места. Он впервые посмотрел на все книги, собранные вместе. Бóльшую часть он знал лишь как часть стопки. Некоторые до сих пор таились в ящиках и коробках. Теперь же каждая предстала перед ним как личность, каждая была готова к тому, что ее возьмут в руки, каждая могла выйти вперед и отойти назад, сменить место. Вместе с Норбертом Паулини книги начали новое существование.
Больше всего времени занимало установление цен, хотя это и давалось ему легко в силу опыта. Цены у него были выше, чем у Хильдегард Коссаковски. Сложность заключалась в другом. Многие книги носили следы его карандаша. Каждая задавала вопрос: «Можно мне остаться? Мне нужно уйти?» На самом деле он хотел оставить себе всё.
К тому же полки оказались прожорливыми, они прямо-таки проглатывали книги. С содроганием Норберт осознал, что он вовсе не обладает несметным количеством книг, о котором твердили госпожа Катэ и отец. Более того, никто не предлагал книги по его объявлению. Но однажды это случится, и ему ничего не останется, кроме как в одиночку встретиться лицом к лицу с тем, кто хочет избавиться от книг.
часть 1 / глава 10
В день открытия госпожа Катэ сделала особенно высокий пучок. Спустя час на кухне Паулини она всё-таки не выдержала и пошла проверить входную дверь на предмет работы звонка. Как только церковные колокола отбили полдень, пришли первые гости. Две юные леди вручили Норберту Паулини мраморный пирог с зажженной свечкой посередине.
— Нас послали из государственного книжного магазина, — сказала высокая, выглядевшая как надменный юноша времен Ренессанса.
— Желаем удачи! — добавила вторая, с широким девичьим лицом.
На ходу он задул мерцающую свечку и поставил кекс на стол рядом со старым кассовым аппаратом, который бодрствовал в прихожей, ведущей в комнаты с книгами. И что ему теперь делать с этими дамами?
— Желаете осмотреться? — Он объяснил им схему, по которой были расставлены книги.
— Не по алфавиту? — прервала первая и тут же прикрыла рот рукой, словно почувствовав себя бестактной.
— Книги расположены по высоте в соответствии с определенной эпохой, — совершив четверть оборота, кончик его правого указательного пальца пробежался по примыкающим друг к другу полкам старого стеллажа. — Это временной пласт. Каждый стеллаж хранит литературу той или иной страны.
Он прошелся пальцами сверху вниз по полкам с французами, при этом было слышно, как ногти касаются дерева.
— В таком случае современная литература должна находиться в самом низу, — подытожил юноша эпохи Ренессанса, прохаживающаяся так, будто подсчитывала полки — от скудно заполненных до совсем пустых.
— Время покажет.
— А немцы? — спросила та, что с девичьим лицом.
Норберт прошел между ними к прихожей и толкнул следующую дверь. Красота, симметрия и точные линии фасадов стеллажей, возвышающихся до самого потолка с лепниной и разделенные всего двумя окнами, заставили девушек медленно кружиться на месте.
— Это мореный дуб, — его голос нарушил их молчание. — Столярные плиты, мореный дуб, облицованный шпоном. — Откуда это надменное выражение лица?
— Неужто он вам еще ничего не предложил? — прервала тишину госпожа Катэ. Рукопожатием она поприветствовала девушек, представившихся по именам.
— Госпожа Катэ, — сказал Паулини. — «Пансион Катэ» в «Вилле Катэ», владелица, так сказать.
— Всё равно ведь ты всё унаследуешь, — возразила госпожа Катэ и «украла» юных дам, как она это назвала. — Знаете, он же всё на кон поставил. Всё.
Паулини проследовал за ними до прилавка. Каждому однажды придется решить, как жить дальше. Он решился на самую насыщенную и приятную жизнь, доступную для человека, — на жизнь читателя.
Разговоры на кухне стихли, снова раздался звонок в дверь.
— Бог ты мой, — сказал гость спустя какое-то время, пока они смотрели друг на друга.
Паулини потребовалась еще пара секунд, чтобы в длинноволосом парне в кожаной куртке узнать Грэбендорфа.
— Можно войти?
Паулини был рад, что не столкнулся с Грэбендорфом раньше. В течение последних двух с половиной часов он был именно тем, кем хотел быть. Он осознал это по пути от двери к прилавку, потому что, обернувшись, увидел сияющую улыбку Ильи Грэбендорфа.
В конце концов он повел гостя к книгам и наблюдал, как тот вытаскивает одну за другой.
— Ну и что это за мешанина? — Грэбендорф даже не обернулся на него.
— Они расположены в хронологическом порядке согласно дате рождения.
— По году издания?
— Год, месяц, день, но если они были рождены в один день, то, конечно, в алфавитном порядке. — Паулини так и стоял позади него.
— Книги небось можно брать только в ограниченном количестве? — съязвил Грэбендорф.
Паулини забрал у него стопку. Эти книги стали первыми, которые покинули его дом и увидели мир, даже если в данном случае мир — библиотека бывшего солдата Грэбендорфа.
Во второй половине дня он только и делал, что метался туда-сюда, вытаскивал по запросу книги со стеллажей, записывал названия, вбивал цены в кассовый аппарат и опускал ручку. В униформе водителя трамвая появился отец, вскоре запахло борщом. Толпа в магазине росла час за часом, лишь немногие посетители спешили на выход. Паулини казалось, будто они специально договорились встретиться у него.
— За букиниста! — прокричала госпожа Катэ. Она держала за горло две бутылки шампанского, с ней были гости пансиона.
Каждый раз, опуская ручку кассового аппарата, Паулини чувствовал, будто на долю секунды теряет контроль, как при чихании. Отец помешивал борщ, а Грэбендорф встал на скамеечку для ног и продекламировал нечто, что обозначил как пьесу.
Из-за нехватки стульев гости расселись с тарелками супа на недавно приобретенных кроватях, на ярком коврике для ванной виднелись следы уличной обуви. Нетронутой осталась лишь витрина с личной библиотекой Паулини, на ней висел замок. Под шутки, похлопывания по плечу, добрые пожелания и слова благодарности за час до полуночи закончился первый рабочий день букиниста Норберта Паулини.
Этот день оставил позади счастливого и изможденного Клауса Паулини, который целый вечер рассказывал о своей Доротее, часто срываясь на слезы, изрядно подвыпившую госпожу Катэ, которой все эти истории были абсолютно неинтересны, и подавленного Норберта. Мысль, что меньше чем через одиннадцать часов придется снова открываться только для того, чтобы видеть, как исчезает всё больше сокровищ, была невыносима. У него не было сил на слова благодарности юным дамам. Хотя он и не раз ответил на их слова прощания. Госпожа Катэ объявила, что за этот день ее подопечный разложил по карманам столько денег, сколько она не возьмет с него за аренду в ближайшие пять, да, наверное, даже шесть лет. Данный аспект работы очень удивил Норберта, но даже это его не успокоило. Он, читатель, всё еще был не уверен, насколько выбранное дело было правильным. Не стал ли он жертвой синдрома Кардильяка? Разве он не чувствовал, как и тот, этой чудовищности, значащей лишь, что нужно что-то продать, что расставанию с чем-то противилось не только всё его существо, но что шло вразрез с его инстинктом самосохранения? Не нужно быть человеком искусства или ювелиром, чтобы ощущать это чувство — желание убить покупателя.
часть 1 / глава 11
Осторожно, словно пациент, чувствующий себя достаточно здоровым и бодрым в кровати, однако при каждом шаге ожидающий ощутить острую боль от свежей раны, прошаркал Паулини на следующее утро к книгам.
Госпожа Катэ отправила его в ванную, чтобы он привел себя в порядок и снова стал похож на человека. «Как пиво, в которое плюнули», — так она прокомментировала его внешний вид.
Как-то так состоялась встреча госпожи Катэ и Хильдегард Коссаковски. Госпожа Катэ допрашивала владелицу магазина на входе, пока Норберт не услышал и не распознал в конце концов её голос и не спас бывшую руководительницу.
Хильдегард Коссаковски передала ему основательно перевязанный подарок и нечто, завернутое в газетную бумагу. И то и другое он взвесил на руке.
— Конфеты с коньячной начинкой! — уверенно сказал он. — А это?
— А это важнее, — ответила Хильдегард Коссаковски, прежде чем он успел распаковать сине-серый рабочий халат. — Носите с достоинством!
Паулини тут же надел его. Он был выглажен и накрахмален и жал в плечах. Хильдегард Коссаковски сняла платок, не развязав узел.
— Слышала, покупатели обглодали вас до костей. — Она открыла сумочку и ткнула в его грудь почтовыми конвертами. Все они были вскрыты и адресованы ей.
— У них можно раздобыть сокровища. Туго с деньгами — выезжайте за счет комиссионных, вы же знаете, как это делается. Ответьте как можно скорее, докажите, что вы достойны, даже если я была вынуждена отпустить вас, не доведя ваши знания до идеала.
Она опустилась на стул Паулини за кассой и стащила одну из принесенных конфет с коньяком.
— Невозможно где-либо вычитать, что собой представляет хороший антиквар. Не та это мудрость, что черным по белому запишешь да домой унесешь[3].
Она сделала небольшой глоток кофе, заваренного госпожой Катэ, и тут же одну за другой положила в рот еще две конфеты.
— Слышала, — проговорила она медленно и глотнула — Слышала, вы позволили растерзать полное собрание сочинений. Как вы могли совершить такую глупую ошибку? Полное собрание на то и полное, как ни крути.
На словах «как ни крути» она вздрогнула от звонка. Она поднялась, и никакие просьбы не могли ее удержать. Он должен заботиться о своих покупателях, она о своих. Направляясь к выходу, она напомнила ему о сокровищах — за это он отвечает перед ней головой! В присутствии почтальона, уже стоя одной ногой на лестничной клетке, она впервые вновь взглянула Паулини в глаза; это был взгляд, который он позже, гораздо позже опишет мне как «умоляющий», и ни один вопрос не сможет натолкнуть его на более точное описание. Он бросился бы за ней, если бы его не задержал почтальон — он напрочь забыл о проверке почтового ящика на этой неделе. Кроме того, в отверстии торчал конверт без марки.
Паулини не мог поступить иначе, он просто обязан был зачитать вслух эти строки от начала до конца отцу и госпоже Катэ. «Многоуважаемый господин Паулини! Вы, вероятно, не вспомните меня, слишком уж много людей толпилось вчера вокруг Вас, Ваших книг, а также борща, который Ваш отец так превосходно приготовил. Благодаря наводке одной моей дрезденской подруги я прибыла вчера из Лейпцига. Я не питала особых надежд, направляясь сюда, к тому же из-за семинара не имела возможности посетить Вас раньше. Дабы не быть многословной и не тратить попусту Ваше драгоценное время — открыв магазин антикварной книги столь непревзойденного уровня, Вы не только обогатили мою жизнь и жизни других читателей, но и подарили Вашим благодарным покупателям совершенно иное самосознание, я бы даже сказала, иной способ существования. Простите мой наивный выбор слов. Однако, соединив вчера буквы на потрепанной суперобложке и получив имя „Эрнст Блох“, а затем и название „Принцип надежды“, ещё и три раза — том первый, второй и третий, а рядом, в темно-синем переплете, без суперобложки — „Субъект и объект“, я сперва подумала, что это ошибка, недоразумение и либо я нахожусь в библиотеке, либо я стану воровкой, протяни я к ним руки. Только когда я достала все четыре книги с полки и передала Вам, когда Вы назвали цену и я смогла удостовериться, что не обкрадываю Вас, — ох, мне потребовалось всё мое мужество, чтобы не расплакаться от счастья. Вы, многоуважаемый, дорогой господин Паулини, даже не можете представить, что для меня значит обладать этими книгами. И всё же такой человек, как Вы, почувствует это. По первому тому я делала выписку в университетской библиотеке, в сущности, конспектировала. Отныне же я буду читать эту книгу, эти книги, как цивилизованный человек второй половины двадцатого столетия, без спешки, без страха, что завтра их придется отдать кому-то другому. А при повторном прочтении спустя несколько дней, месяцев или лет я смогу следовать по следам карандаша, мною же оставленным.
Придя со своими накоплениями, я так и не осмелилась взять у Вас больше четырех книг. Иначе жадность взяла бы верх. Невозможно одарить человека щедрее, чем была одарена я. Хотя Ваш великий труд и не нуждается ни в одобрении, ни в признании, я всё-таки хотела бы выразить Вам благодарность, о которой я вчера совсем позабыла, пребывая в смятении и счастье.
С глубоким уважением, преданная Вам К. Штайн».
Паулини аккуратно сложил письмо, вложил в конверт и внимательно посмотрел на свою фамилию с предшествующим обращением «господин», выведенным почерком «К. Штайн».
— Я знаю, — взяла слово госпожа Катэ спустя некоторое время молчания, — что мы иной раз не соответствуем твоим ожиданиям. Но твой отец и я знаем, что ты — боец, нет, полководец! Ты одержал победу в битве! Ты сделал имя. Теперь ты должен собрать новые войска, чего бы это ни стоило. Твоя военная казна полна.
После этих слов — позже Клаус Паулини назовет это «пророчеством» — госпожа Катэ покинула приведенное в порядок поле битвы и спустилась в пансион. Оба Паулини благоговейно внимали стуку ее каблуков, пока звук не растворился внизу.
часть 1 / глава 12
Ароматы поздних мартовских и ранних апрельских дней были неразрывно связаны у Паулини с воспоминаниями о первых самостоятельных закупках. А по причине того, что у него, в отличие от Хильдегард Коссаковски, не было ни прав, ни машины, ни друга, который мог бы его подвезти, отец привел в движение старый велосипедный прицеп, на котором перевозила книги еще Доротея Паулини.
Когда в следующую субботу, крутя педали по пути через луга Эльбы вверх по течению, Паулини услышал, как позади трясется прицеп, в нем вспыхнул боевой дух. Временами ветер налетал сбоку, однако бóльшую часть времени нагонял сзади, как бы подталкивая к первой покупке.
Бывший учитель профессиональной школы, живший на Гастайнерштрассе в Лаубегасте, похвалил его за пунктуальность и провел к полкам.
— На этой развалюхе далеко не уедешь, — сказал учитель.
Паулини осмотрел книжный фронт.
— Хотите от них отказаться?
— Вам-то что? — Учитель был небрит, из ушей росли волосы. — Если хотите сбить цену, то знайте — не на того напали.
Паулини надел рабочий халат. Он не знал, с чего начать.
— Могу предложить четыреста марок, остальное за счет комиссионных.
— Комиссионные меня не интересуют.
Паулини вынул из портмоне купюры и отсчитал на протянутую ладонь. На долю секунды он и учитель задержались взглядами на разноцветных бумажках, пока рука с шорохом не сомкнулась вокруг них.
— Еще четыреста в понедельник — и мы квиты.
Оставшись наедине с книгами, Паулини потянулся за Прустом в семи томах, там же была «Фердидурка» Грэбендорфа, «Мастер и Маргарита» в двух экземплярах, «Конармия», даже Ницше и Шеллинг, античная библиотека в полном объеме и целая полка с томами из библиотеки издательства Insel. В рукописном договоре купли-продажи было зафиксировано приобретение одной тысячи восьмисот трудов, беллетристика и философия.
Домой Паулини мчался на полной скорости. Какое счастье — отдавать всего себя книгам. Вдыхать — покупать, выдыхать — продавать. Вдыхать, выдыхать, покупать, продавать. Подобно тому, как каждый день порождал новый мир, он за ночь превращал полки в прекраснейшие узоры из корешков. И приходящий к нему должен не только изумиться — он должен изменить свою жизнь.
По вечерам в среду и по субботам Паулини отправлялся на велосипеде за «уловом» — так он называл закупки. Отныне, благодаря звонку достопочтенной Хелене Катэ, в его распоряжении был Шмидтхен Шляйхер и его «баркас», когда дело касалось больших заказов.
Поначалу клиенты Паулини удивлялись. Они не ожидали увидеть букиниста на велосипеде с трясущимся позади прицепом. Он же, согласно своим убеждениям о ведении торговли наиценнейшими благами человечества, заставлял себя не смотреть свысока на собеседников. Он то и дело спрашивал, какие из книг Свифта, Гофмана, Чехова, Дёблина, Брехта, от которых они желали избавиться, им довелось прочитать. Когда заканчивались перечисления названий, он хотел слышать имена главных героев. Одного Франца Биберкопфа ему было недостаточно. Прозвучать должно было как минимум одно имя женского персонажа, хотя он не мог остановиться, если кто-нибудь отвечал «Мике» или «Ева», и продолжал допытываться, чтобы услышать их настоящие имена. Он раскрыл книгу: «Если идет война и меня призывают, а я не знаю почему, но война и без меня шла, значит, я виновен, и поделом мне. Не смыкай глаз — ты не один. Может идти град, может идти дождь — от этого не защитишься, но защититься можно от многого. И как раньше, не буду я кричать — судьба, судьба. Нельзя преклоняться перед этим как перед судьбой — это нужно увидеть, схватить и уничтожить»[4]. Паулини произнес это, будто разыгрывая уличный театр или как если бы хотел пристроить книгу. Было бы вполне заслуженно, выстави его кто-нибудь за дверь. Вместо этого все твердили, что в нем погибает актер. Конечно, его талант благоприятно сказывался на цене. Никто не хотел обидеть такого человека. Как-то раз он смог переубедить таким образом пожилую даму в Толькевице. Упрекнув ее, что она не в полной мере осознает, каких миров себя так опрометчиво лишает, какие приключения и опыт она намеренно отвергает, продавая «Тристрама Шенди» и «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии», она пообещала исправиться. Зашел ли он слишком далеко? Он продолжал настаивать на низких ценах, чтобы не поощрять поведение клиентов, достойное в его глазах презрения.
Паулини принимали в самых красивых домах города. Зачастую, когда книги уже были разложены в прицепе, его приглашали на чашку кофе за празднично накрытый стол. Некоторые вдовы, наливая кофе, клали руку ему на плечо, некоторые вставали к нему настолько близко, что их бедра касались его локтей. Паулини в свою очередь лелеял надежду, что однажды его примет прекрасная молодая женщина, может, певица или пианистка, ученая или актриса, архитектор или художница, или хотя бы студентка, изучающая историю искусств или германистику, которая слышала о нем — повелителе книг, которая признается, что хотела с ним познакомиться. Он и правда начинал приобретать известность. Нельзя недооценивать прицеп, на котором теперь красовалась надпись «Магазин антикварной книги и книжный магазин Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини». Он вызывал у жителей Блазевитца и прилегающих районов чувство симпатии, порой сочувствие, даже у тех, кто никогда не задумывался о покупке книг. Некоторые советовали его знакомым, такой визит обещал, что называется, «встречу с единственным в своем роде». Об этом человеке, который жил одними книгами, — может, немного не от мира сего и непритязательном, но начитанном, как никто другой, — ходила хорошая молва.
часть 1 / глава 13
Элизабет Замтен и Марион Хэфнер, первые поздравительницы в день повторного открытия, появлялись в магазине раз или два в неделю, будто таков был уговор. Они упаковывали книги и относили их на почту, помогали раскладывать по полкам новые поступления, вытирали пыль и заваривали чай. Время от времени каждая могла рассчитывать на конверт с пятьюдесятью или ста марками, им можно было брать любую книгу и задавать Паулини столько вопросов, сколько они хотели.
Хотя то, что дон Педро называл «оборотом», стабильно повышалось от квартала к кварталу, полки магазина продолжали беспрерывно пополняться. Поскольку Паулини целыми днями ходил с книгами в руках, часто к вечеру он прочитывал книгу наполовину или полностью, притом что еще утром он ничего не слышал о ее существовании или авторе. Как читатель и букинист, он не мог показать некомпетентность перед посетителями — это было делом чести.
Его предрасположенность громко разговаривать была неуместной, в магазине это, наоборот, шло ему на пользу.
Один из первых посетителей, археолог Шеффель, прижимал к груди слегка выцветшее, но еще распознаваемого кораллово-красного цвета первое издание «Левиафана» Йозефа Рота. Шеффель всё еще пребывал в смятении, держа в руках драгоценный экземпляр, выпущенный издательством Querido в Амстердаме.
— Такой тоненький томик, — он кричал и смеялся, — а сколько значит! Только представьте — напечатать немецкую книгу в Голландии в 1940 году!
Однако Паулини знал, что первая глава была выпущена уже в 1934-м, может даже в 1933-м, тут он был не совсем уверен.
— Ах, — воскликнул Шеффель, — как интересно! Неужели он так рано начал?
— Тогда произведение называлось «Торговец кораллами», — уточнил Паулини и спросил, как правильно произносится имя главного героя, Ниссена Пиченика, — с ударением на первый или второй слог?
Заинтересовавшись диалогом, к ним подошел мужчина, который читал курс литературы в вечернем университете. При всём уважении, Рот был одержим деньгами, он вытягивал их из издательств, как пылесос. Покинь Рот Амстердам, кассы издательства были бы опустошены и для других авторов не осталось бы ровным счетом ничего — что он хотел этим сказать? Рот был самым щедрым человеком, не имея при этом ничего за душой. Гораздо интереснее, как он передал эпоху, он словно развернул подзорную трубу и рассмотрел действительность с дистанции, которая требуется легенде. Шеффель кивнул, а преподаватель университета призвал не забывать, как относились друг к другу писатели тех времен. В итоге к ним присоединилась еще одна женщина, учительница немецкого и английского в близлежащей школе святого Креста, и призналась, что сама держала в руках этот том на прошлой неделе, но так и не решилась на покупку. Теперь же ее душа спокойна. Тридцать марок — дороговато. По словам Паулини, его мать приобрела том в 1952 году уже по завышенной стоимости в девять марок.
— Вот сколько времени «Левиафан» находится под нашей защитой.
Шеффель всё еще не мог прийти в себя от того, что до сих пор упускал из виду эту инкунабулу. Но это лишний раз служит доказательством того, как слеп человек, даже когда мнит себя зрячим.
Диалоги в магазине Паулини регулярно перерастали в разговоры маленькими или большими компаниями, которые вскоре — никто уже не вспомнит, каким образом — превратились в утренние встречи по субботам. Паулини, питавший любовь не только к Лессингу, Гёльдерлину, Гёте, Шиллеру, Новалису, Клейсту, Келлеру, но и к Гуцкоу, Раабе, Уланду и Шторму, считал себя вправе проповедовать в кругу равных. Однако собственные пересказы, к которым у него был талант, редко его удовлетворяли. Но стоило одному молодому актеру внести предложение, как Паулини тут же утвердил «Дикого человека» Раабе и «Эллернклипп» Фонтане в качестве первых к прочтению текстов. Так появились субботние чтения, на которых можно было услышать что-нибудь из канона Паулини. Каждые два месяца, а иногда и чаще, собиралось около тридцати гостей, которым Элизабет и Марион подавали напитки и закуски до окончания чтения новеллы.
Колоссальный успех был палкой о двух концах: кандидатуры большинства тех, кто просил Паулини о принятии в прославленный круг, были либо отклонены, либо внесены в лист ожидания. Я был принят в этот круг лишь спустя какое-то время, да и то благодаря активному заступничеству археолога Шеффеля. Он утверждал, что я могу наизусть зачитать некоторые стихотворения Ницше, а позже попросил меня на всякий случай выучить хотя бы «Мистраль». Именно Шеффель был тем, кто продолжил развивать этот сюжет. Он предлагал лекции ученых-гуманитариев, которые были бы счастливы почитать что-нибудь из собственных рукописей или трудов в букинистическом магазине. Это происходило на нерегулярной основе в будние дни. В приглашениях, написанных от руки, Паулини вскоре начал называть вечера «Салоном Паулини», а с середины восьмидесятых переименовал салон в «Принц Фогельфрай».
часть 1 / глава 14
В магазин Паулини захаживали не только пожилые. Некоторые посетительницы ему очень даже нравились. Но дальше приятных разговоров не заходило. Он принадлежал к числу мужчин, которым недостаточно было двусмысленных намеков и которые считали невозможным ухаживать за женщиной в течение нескольких месяцев, будто такое было возможно только во времена трубадуров, Данте или Петрарки. К тому же Паулини жил с убеждением, что, не найди он подходящую женщину, ему сойдет как Элизабет, так и Марион. Вот почему он был удивлен, когда однажды Марион провела руками по просторной блузке, которую носила в последнее время поверх пояса, и продемонстрировала округлившийся живот. До родов оставалось всего два с половиной месяца. Паулини осознал — создание семьи нельзя больше откладывать в долгий ящик. Элизабет любила антиквариат и книги, у нее была красивая походка, да и вообще она красиво двигалась, а еще ладила с детьми, как никто другой. И, возможно, однажды перестанет так коротко стричь рыжевато-белые волосы. И чего он так долго сомневался?
Элизабет без промедлений согласилась встретиться. Когда она протянула руку через стол, минуя столовые приборы и бокалы, это стало тем самым знаком, которого он ждал. Он сжал ее пальцы, и Элизабет призналась, что уже полгода живет с Грэбендорфом.
— Так вы вместе, — тихо сказал Паулини. — И как, всё хорошо?
— Здесь он не нужен, а на запад не хочет. И вечно под прицелом у Штази. Для моих родителей это всё ни о чем. Мы у них живем.
Элизабет попыталась освободить руку, но Паулини держал ее так крепко, будто не хотел признавать, как рушится его счастье.
Госпожа Катэ предложила разместить объявление. Там обязательно должен присутствовать оборот «ухоженный мужчина». В ином случае фраза «Пожалуйста, присылайте письма лишь с серьезными намерениями» обернулась бы выброшенными на ветер деньгами. Размещение брачных объявлений — это вообще достойно букиниста?
— Я хочу женщину, — сказал Паулини отцу за ужином, — которая будет позволять мне читать, которая сама с удовольствием читает, чтобы она была красивой, любила меня всем сердцем и хотела много детей.
— Как твоя мама, — ответил Клаус Паулини. — Она всегда хотела заниматься тем, что ей нравилось, но не хотела при этом оставаться одна.
Казалось, Норберту Паулини стоило лишь чуть пораньше произнести вслух свое желание, как оно тут же исполнилось, правда, самым необычным образом.
К парикмахеру Хартманну на Дорнблютштрассе его брала еще бабушка. Ему нравилось бритье шеи. От машинки для бритья по спине бежали мурашки, которые не возникали ни от щекотки, ни от ласковых поглаживаний.
Госпожа Хенчель брила идеально. Но на этот раз она попросила его для начала наклониться над раковиной. Он послушался; руки сложены под пеньюаром. Она направляла поток теплой воды так, что казалось, будто по волосам стекает теплое масло. В действительности это было не что иное, как обычная процедура «мытья головы». Однако руки госпожи Хенчель обладали удивительной способностью одновременно пробуждать отдаленные участки тела, заряжая их и создавая между ними электризующие связи. Он слишком поздно осознал, что звуки удовольствия, отражавшиеся от стен раковины, были его собственными. Находясь в прямом положении, пока она стригла его волосы, он смотрел в зеркало с такой дикой страстью, будто они только что сменили позу во время любовного акта.
Он покинул госпожу Хенчель молча. Она тоже молчала. Чаевые в обычном размере.
Ровно неделю спустя госпожа Хенчель появилась в магазине. Она искала подарок для притязательной подруги, как она сказала, поэтому она по адресу. Паулини был разговорчив, угостил ее чаем и, обладая чутьем, предложил ей три хорошо сохранившиеся книги: «Терцины сердца», «Безвозвратно» и «Райнсберг»[5], содержание и стиль которых он точно описал в нескольких предложениях. Виола Хенчель взяла все три.
Он с облегчением следил, как Виола Хенчель искусно общается с остальными посетителями. Она задавала вопросы, переспрашивала, если что-то было непонятно, делилась мнением, которое звучало как мудрость в простоте. И даже если она прочла не так много книг, жизнь ее не была скучной. Наконец, продолжила она, у нее были не только запросы, но и предложить она кое-что могла.
Госпожа Катэ чуть было не расстроила планы Виолы Хенчель. Поздно вечером она позвонила в дверь и сразу посоветовала Паулини присесть.
— Выбрось ты эту Хенчель из головы, — прошипела она, — она не только из красных, она еще и в партии состоит!
Последовал долгий спор; госпожа Катэ настаивала, что красную черту переступать нельзя, невозможно забыть, что коммунисты делали и продолжают делать со страной, с людьми и семьями, даже если об этом не говорится вслух. Паулини перечислил всех знакомых госпожи Катэ, которые состояли в партиях антифашистско-демократического блока, от дона Педро до Шмидтхена Шляйхера. Как она к ним относится? Они ни на йоту не лучше!
Переезд Виолы Хенчель на Брукнерштрассе тремя месяцами позже повлек изменения.
Клаус Паулини перебрался в мансарду, которая считалась слишком убогой для гостей пансиона. Он желал сыну более удачную партию, однако у Виолы было золотое сердце, и это в конце концов было главным.
Несмотря на всеобщее удивление, которое вызывала Виола Хенчель как будущая невеста букиниста, ее присутствие означало стабилизацию положения на высшем уровне, будто с приходом Виолы жизнь Паулини обрела недостающий пазл.
Паулини казалось, что его как бы повысили. Как пара они имели бóльшую ценность. А Виола, будучи на два года старше — что обнаружилось только во время регистрации, — наконец-то нашла солидного мужчину, который ценил ее привлекательность. Он был счастлив, ведь о нем заботились и утром, и вечером. Но самое главное — ночами он теперь не был одинок. Виола взяла на себя все его мечты и была готова сделать их явью. Она, в свою очередь, не стеснялась доверять ему свои сокровенные желания.
Виола не жаловалась на лишения, связанные с переездом из люксового Дрезден-Пролиса, — она еще помнила, как топится печь. Не сетовала она и на то, что кухню приходилось делить со свекром, она смирилась, когда муж решил непременно переделать свободную комнату под еще одну букинистическую, уже третью по счету; неизменным оставалось лишь то, что гостиная и спальня с каждым днем всё больше походили на склад для дублетов или особенно популярных книг.
Каждого посетителя, задерживавшегося по будням дольше обычного, Виола приглашала к столу в девятнадцать часов тридцать минут. Избранный круг лиц для встреч по субботам она прямо-таки баловала. И никогда не забывала о салфетках. Это то, что ценили библиофилы.
После некоторых высказываний Виолы посетители порой многозначительно смотрели друг на друга. Но они прекрасно понимали, что и духовно развитому человеку в этой жизни нужно бросить якорь. Кристиане у Гёте тоже не была ученой. А Виола знала, как поцелуй или что-нибудь неоднозначное заставляет ее мужа сиять в присутствии постоянных клиентов, а также как разыгрывается фантазия некоторых мужчин.
Единственным камнем преткновения было Виолино чтение газет. Паулини всегда подтрунивал над отцом из-за того, что тот выписывал «Унион» и не читал ее — хотя сам пробегался глазами только по рекламным объявлениям и то не всегда, — однако теперь почтовый ящик был забит «Саксонской газетой», «Вохенпост» и раз в месяц «Магацин». Пусть ему и нравилось, что жена проводит вечера в тишине, читая газеты, однако тщательность, с которой она изучала каждую страницу, раздражала.
— Ты ведь тоже книги до конца дочитываешь, — давала она отпор.
— Это несопоставимые вещи!
И что она могла найти в газетах такого, чего бы и без того не знала? Или же она надеялась на смену политики руководства государства или партии? Готовилась ли к собеседованию? Так много макулатуры, сколько она производит за день, он бы и за неделю упаковки почтовых отправлений не смог израсходовать. Или это как-то связано с тем, что она член партии?
Виола не видела необходимости оправдываться; она лишь улыбалась, пока он ее поддразнивал, и продолжала читать, шелестя страницами. Особенно он пылал ревностью, когда она выдергивала страницу, бережно складывала и следующим утром уносила на работу в сумочке.
— Тот, кто читает книгу, — поучал он Виолу, — будет помнить о фабуле, ситуации, формулировке, сравнении и через три года, а может, и до конца жизни. Есть ли хоть одна статья, которую ты прочла два года назад и о которой по сей день думаешь с благодарностью?
В газете не могло быть ничего, что повлияло бы на его и ее жизнь по-настоящему.
Паулини признавал: лучшее, что могли предложить газеты, — это дать наводку на книги. Хотя он мог предложить ей сотни, тысячи книг, способных изменить ее жизнь.
— Но мне не нужны больше никакие изменения, — отвечала Виола спокойно и удивленно смотрела на него ярко-голубыми глазами.
Поскольку его доводы не помогали добиться желаемого результата, он пустил в ход другие методы — перехватывал газеты до ее возвращения с работы. После высказанного недовольства почтальону и его скупого ответа она нарекла Паулини «вором», на что он никак не отреагировал.
После одного из субботних чтений Виола сделала мужу предложение: что, если попробовать дать слово живым авторам в том числе, почему бы даже и не тем, что помоложе!
— Тебе это Лиза в голову вбила?
Своя голова на плечах есть не только у Элизабет, ответила Виола. Она и сама прижилась в его мире и каждый раз радуется лекциям и субботним чтениям, когда жизнь здесь бьет ключом. Она не против, если в их дом вдохнут еще чуть больше жизни.
Паулини посоветовался с Шеффелем. Решение показалось ему великолепным, хотя никакого решения еще не было принято. Вторым гостем на очереди был Илья Грэбендорф. Ставили его вторую пьесу, премьера которой состоялась во Франкфурте-на-Майне, исполнявшаяся чтецами по ролям, так скажем «концертная», как ее назвал Шеффель в своем вступлении. Даже Паулини взял небольшую роль, равно как и мне была доверена пара реплик. Главные роли, конечно, исполняли Грэбендорф и Элизабет, а также одаренный актерским талантом преподаватель народного университета Гэртнер.
И это еще не всё. Три или четыре раза в год Паулини устраивал выставки, иногда даже с пятницы по понедельник. Каждая из семи картин, представленных на мольбертах, должна была быть не старше года. Рассматривались исключительно кандидатуры художниц и художников из Дрездена, Радебойля и Вайнбёлы. Кто смог снискать благосклонность Паулини — мог рассчитывать на вторую выставку. Для других же он упорно оставался неприступным, не называя ни одной веской причины.
часть 1 / глава 15
Как-то раз февральским вечером среды Паулини ехал на встречу, которая должна была состояться на границе Лошвитца и Вайссер Хирш. Остатки снега на бордюрах сужали и без того узкие улочки. Он толкал велосипед с прицепом вверх по склону, держа заледеневшими пальцами конверт с адресом отправительницы. За номером семь притаилась неприметная вилла, окруженная почти полностью заросшим садом — между плитами на дорожках покачивались увядшие стебли травы, доходившие до колен.
В ответ на звонок появилась женщина, выглядевшая так, будто она повыдергивала волосы. Она подмигнула и кивком головы подозвала его к себе. Он только сейчас заметил снежинки или снегопад едва начался?
Припарковав транспортное средство между голыми плодовыми деревьями и взяв рабочий халат из прицепа, он услышал скрип деревянной лестницы. Вытерев обувь о решетку перед дверью, он проследовал за ней на второй этаж. Пахло сигарами. Книги курильщиков почти всегда сохраняли этот аромат. В кабинете было холоднее, чем снаружи.
— Можете забирать всё. — Женщина казалась вблизи гораздо моложе. Она так резко двигала головой, что серебряные серьги летали взад-вперед. — Археология, античность, энциклопедические словари, очень много словарей! Истинные богатства!
Удлиненная линия носа придавала ее образу меланхоличность. В маленьком темном следе от скрипки на шее было нечто благородное. Может, она даже солировала? Давала вчера концерт? Зевая, она прикрывала рот локтем и тут же извинялась. То, что издалека он принял за пальто, оказалось халатом.
Хильдегард Коссаковски обязала его однажды прочитать «Абрис греческого и римского искусства». Шеффель обучал его, сопровождая каждый поисковой запрос пространными экскурсами. Хотя он и изучил по-настоящему лишь некоторые стандартные работы, этого вполне хватало, чтобы оценивать и отбирать истинные сокровища. Если бы только не сигарный запах.
Паулини протиснулся мимо письменного стола к окну. Чтобы открыть его, нужно было дернуть ручку. Его взгляд упал на вершины противоположной стороны долины. Из-за снега они казались исчезающими. Он выглянул наружу и вдохнул. Велосипед с прицепом показался ему вдруг неуместным, даже жалким. С улицы ему кто-то помахал и что-то крикнул. Он поздоровался в ответ и кивнул мужчине в фуражке.
Сад уходил под крутой откос. Было видно лишь несколько крыш. По правую сторону располагался город, вид открывался, словно с Луизенхофа. Он вновь удивился, что из всех самых примечательных зданий башня ратуши была ближайшей. Меняется ли человек, наблюдая отсюда день ото дня за миром? Не значила ли такая перспектива беспрестанное счастье?
Вглядываясь сквозь сучья и ветви, очерченные тонкой линией снега, он напрасно пытался разглядеть Эльбу. Ее можно было вновь разглядеть лишь там, где она, изгибаясь дугой, направлялась к Альтштадту. Из-за снежного вихря у него закружилась голова. На долю секунды ему даже показалось, что он слышит скрипку.
Паулини устроился поудобнее за письменным столом. Восседал ли он когда-либо так на стуле в магазине? Здесь, наверху, можно было почувствовать себя судьей.
Она позвала его. Окно заклинило при закрытии. Он провел рукой по красивым изгибам перил, ведущих вниз. С кухни равномерно доносились тихие хрипы кофемашины.
— Обувь можно не снимать! — крикнула она, когда заметила его замешательство: наступать ли на застланный ковром пол гостиной. Мебель по большей части была на тонких длинных ножках.
— Тебе здесь нравится? — Она держала большой кофейник за ручку и придерживала кончиками пальцев носик.
Он последовал за ее кивком, указывающим ему место на диване. Разливая кофе, он заставлял себя смотреть на маленькую цветную губку, закрепленную резинкой на длинном носике кофейника. Разве он не мечтал в течение последних лет оказаться в подобной ситуации? Не превзошла ли она его ожидания? Она нанесла помаду и собрала волосы, не снимая утреннего халата. Воротник, кайма рукавов и лацканы обшиты серебром.
Паулини поблагодарил ее и только теперь заметил офорт на стене позади нее.
— Оригинал? — спросил он смущенно.
Она ненадолго обернулась.
— Чепуха. — Она рассмеялась.
Паулини уставился на обрамленную гравюру «Карчери» Пиранези.
Пока он пребывал в восхищении, Эльвира Эвальд, четвертая жена профессора Эвальда, села напротив и начала убеждать его. Он должен освободить ее от книг, от книг и их смрада.
— Поразительно.
— Что? — Она вновь села прямо.
— Вот это, — указал он подбородком.
— Ну, хватит уже об этом. Кроме того, смешно, когда ровесники обращаются друг к другу на вы.
На ее верхней губе осталась крошка.
Прошло больше часа, пока Эльвира Эвальд не достала из журнального столика темно-зеленую потрепанную тетрадь.
— Сюда он внес то, что указано выше. Всё это старье, относительно новые вещи находятся там, он выписывал, экземпляры для рецензирования. — Протянув ему тетрадь, она отдернула руку, когда он потянулся за ней. — Это аванс, знак доверия. — Она многозначительно посмотрела на него и бросила тетрадь на колени. С шеи пропал след от скрипки.
— Что такое? — спросила она. Он уже было хотел спросить у нее о скрипке, о вчерашнем концерте, когда след вернулся — в виде тени от ее сережек. — Я могу довезти тебя до дома, на машине, там поместится больше, чем в твоем прицепе.
Паулини улыбнулся. Ему очень нравилась идея, что Эльвира подвезет его с книгами.
— В другой раз. Когда я могу вернуться?
Эльвира помогла загрузить прицеп: четыре тома «Греческой скульптуры» Альшера, книги с запада, например, «Выявление сознания» Бруно Снелля, переиздание «Истории греческой литературы» и сборник трагедий Лески. Прежде чем взяться за сокровища, Паулини не удержался и выглянул в окно. Вновь и вновь он был вынужден бороться с мыслью, что там, внизу, в Блазевитце, его ожидает темница.
Всё еще шел снег. Паулини приложил все возможные усилия, чтобы как можно быстрее вывезти транспортное средство за ворота. Обернувшись, он увидел, как она запахнула халат и крепко держала лацканы одной рукой под подбородком, другой рукой еще раз помахала ему и медленно закрыла дверь. На улице одним движением руки он стряхнул снег с сиденья и сел на велосипед, как бы не желая оставлять здесь еще больше следов.
часть 1 / глава 16
Должен признать, отчасти есть и моя вина в том, что с того момента Паулини еженедельно поднимал велосипед с прицепом на Вайссер Хирш, чтобы вновь вернуться на «любовное свидание», как это называла госпожа Катэ, к погрузке археологических и античных филологических книг. Не только Шеффель, но и я были благодарны ему за это.
Паулини нравилось быть желанным еще и Эльвирой. У него не находилось подходящего для нее слова. Она применяла на практике нечто большее, чем просто открытость. Сначала он называл ее мировоззрение «нуждающимся в любви сарказмом», потом «рентгеновским взглядом честности». Ему нравились ее нещадные комментарии в его сторону. Он и сам не преминул отплатить ей той же монетой. И никогда не забывал бросить взгляд из окна библиотеки на угодья. Он давал глазам пищу. Они не могли насытиться этим видом на мир.
Многое говорило в пользу Эльвиры. По сути, вообще всё. Вот только детей она не хотела. Виола хотела детей, много детей. Но у нее не получалось забеременеть. Виола ничего не подозревала или не удерживала его подле себя. Женщина, пахнувшая сигарами, — маловероятно. Для Норберта то был особый соблазн — забавляться в один и тот же день с двумя женщинами, как он это называл.
Неспроста на это время пришлось его объявление о желании выступить с докладом, вызванное и вдохновленное Шеффелем, который и сам писал потрясающие разборы стихотворений Целана и последних трагедий Еврипида или же неделями изучал оперы Вагнера, не ставя перед собой цели «создать» что-нибудь дельное.
Насколько мне известно, дальше объявления дело не пошло.
После того как Паулини заполучил около половины книг из библиотеки Эвальда почти даром и продал по приличным ценам, Эльвира дала ему от ворот поворот. Причину он не хотел или не мог понять и требовал объяснений. Эльвира лишь рассмеялась и закрыла дверь прямо перед его носом. Он нашел в себе силы еще раз позвонить в звонок. После ушел навсегда.
Вскоре счастливая новость Виолы о беременности избавила его от сомнений.
Последовавший спустя две недели выкидыш не изменил его убежденности в правильности принятого решения.
При помощи госпожи Катэ Клаусу Паулини нашли квартиру в Дрезден-Клотцше, недалеко от вересковой пустоши. Мансарду планировалось оборудовать для молодой семьи, чтобы первый этаж полностью превратить в книжные владения.
Виола проявила себя как человек весьма искусный, что была вынуждена признать сама госпожа Катэ. Ее способность находить общий язык с рабочими и поддерживать доброжелательную атмосферу помогала сдерживать их даже тогда, когда они грозились отдать предпочтение другим, более выгодным предложениям, оплачиваемым в марках.
Однако ее фамильярность, как считал Паулини, часто заходила слишком далеко. Он ничего не имел против того, чтобы она бесплатно стригла рабочих. Но даже летом мужчина может носить майку, и если уж разделся — сидит там с оголенным торсом, — волосы с плеч мог бы и сам стряхнуть.
— Я же просто сдула их!
— А выглядело так, будто ты еле сдерживалась…
— Так иди и займись ими сам. Им же так нравятся твои книги!
В самый разгар спора произошло кое-что необычное. Хоть Паулини довольно часто водил посетителей с Запада по залам и именно такие посетители по опыту общения были особенно дружелюбными, сведущими и готовыми к покупкам, этот господин не поддавался какой-либо оценке. С ним не было местного провожатого, он не ссылался на чье-либо имя, ни очки, ни обувь или одежда не выдавали в нем гостя из другого мира. Его выдавал лишь диалект, который невозможно было услышать на Востоке. Его вопрос о расположении полок с первыми изданиями Паулини посчитал странным.
— Какие книги вы ищете?
Собеседник облизнул губы и назвал ряд имен. Временами он делал паузы, во время которых разгрызал конфету.
— Или подписные издания, есть что-нибудь?
Паулини подошел к определенной полке, протянул руку и достал книгу без суперобложки.
— Могу предложить Фолькера Брауна. — С конфетным гостем он шагал от полки к другой, выдавая книгу за книгой. Гость быстро пролистывал их спереди или сзади и закрывал.
— Для начала как-то так. — Паулини направился к своему столу, получил обратно стопку книг от гостя.
— Я имел в виду первые издания первой половины столетия.
Паулини забрал стопку, не сказав ни слова, и проделал путь, который они прошли вместе, в обратном направлении, пока все книги не оказались на местах.
— Оставлю тут для вас, — сказал гость. Рядом с кассой приземлился исписанный с двух сторон лист. — Как я и сказал — первые издания! И это будет вашим, если справитесь! — Гость достал одну из канцелярских кнопок, которыми Паулини закреплял принесенные покупателями открытки с видами или детские рисунки на дверной кухонной раме, и, держа синий лист бумаги, прижал ее большим пальцем к дереву.
— Я вернусь через несколько месяцев.
Гость достал новую конфету из обертки, обхватил губами, словно лошадь, и покинул магазин, бросив на ходу «Прощайте!».
Паулини посмотрел на лист, затем на синюю расписку, за которой прятался детский рисунок головы — это было изображение Паулини в сине-сером рабочем халате. Из-под берета на мир взирал ученый преклонных лет. У Паулини появилось чувство, будто некто водрузил чужеземный флаг на его мачте.
— Это что? — спросила Виола, когда они, как обычно, вечером сидели за кухонным столом. — Зачем ты это сюда повесил?
— Затем, что это не моих рук дело, и вообще я его об этом не просил, и это не моё.
— Это плохо кончится.
— Кому надо — может сорвать. Наглость несусветная.
— А ты не хочешь?
— И как я тогда произведу расчет? Может, мне вообще закрыться, из-за валютного преступления-то, а?
— Всё, что я вижу, — это человек, желающий заполучить любой ценой пару книг, которых у него еще нет!
— Нет, черт подери! — закричал Паулини. — Он считает, будто мы не можем отличить истинные кораллы от синтетических, поддельные жемчужины от настоящих. И верит, что его деньги — это золотые талеры.
— Почему, по-твоему, кто-то вроде него не имеет права на приобретение редких книг?
— Почему я должен отдавать свой раритет именно ему? Почему он?
— Потому что он платит.
— Оплата — не такая уж проблема. Все платят!
— Но не так много.
— Откуда ты знаешь, что он много заплатит? Спекулянты много не платят.
— Ты действительно думаешь, что кто-то потащится сюда, чтобы подзаработать сотню-две марок? Почасовую оплату хоть высчитай!
Паулини ударил по столу ладонью.
— Чего ты хочешь? Джинсы? Коньяк? Кофе? На это я должен променять наши первые издания? Ты этого хочешь?
— Какая глупость! — Виола положила столовые приборы на нетронутую половину блюда, встала и покинула кухню. Из соседней комнаты вскоре зашуршали страницы газеты.
В один из последующих дней Паулини заявил, что отныне он, как читатель, посвятит себя исключительно немецкоязычной литературе, дабы сохранить чистоту языкового чутья. Переводы в большинстве своем являются кораблями во время качки. Держа курс, обретая при этом собственный стиль, можно потеряться, ведь невозможно знать наверняка, является ли он правильным. Шеффель чувствовал себя виноватым. Он, нисколько не ожидав получить такой реакции, ознакомил его с плодами выполненного им на выходных сравнительного анализа переводов Пиндара и Байрона — в общих чертах, принц Фогельфрай тоже не владел английским. Паулини активно оспаривал это. Его решение никак не было связано с выходными хобби Шеффеля, это было результатом созревавшего в течение долгих лет и вызванного неисчислимыми впечатлениями от книг изменения мировоззрения. Даже Шекспир, Сервантес, Мольер, Толстой, Достоевский и Чехов были изгнаны из гостиной и вынуждены перебраться в магазин. В последнюю очередь выехала античная библиотека.
часть 1 / глава 17
Благодаря кредиту в сберегательной кассе, незадолго до рождения сына Юлиана в июне 1989 года, Виола и Норберт Паулини перебрались в щедро отделанную мансарду, оснащенную отоплением и ванной, выложенной плиткой. Госпожа Катэ предоставила ему полную свободу в плане ремонта, напомнив, что однажды он и так всё унаследует, так что крыша тоже была полностью обновлена. Его дорога на работу занимала каких-то восемнадцать ступеней.
По этой причине он не смог удержаться от обновления табличек на входной двери в дом и в магазин, то есть от их увеличения. «Магазин антикварной книги и книжный магазин Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини».
Тем летом у него было больше дел, чем обычно. Ему ежедневно поступали предложения по продаже редких книг. Людям не нужны были комиссионные, у них не было времени, они хотели деньги, смешные деньги, но сразу же. Они были согласны на всё. Он скупил целых семь экземпляров «Образцов детства», заполучил пять «Кассандр»[6], а также дубликат полного издания вышедших на тот момент работ Платонова в безупречно сохранившихся суперобложках. Уже к началу июля бюджет на закупки был превышен вдвое. Некоторые отдавали всё за сто марок.
— Может, не будете продавать? — обессиленно сказал он в конце августа одной молодой паре. Пара застыла. Бледные, они посмотрели друг на друга. Паулини тоже был испуган.
— Пожалуйста, не нужно, — прошептала девушка. Он отдал им всё, что имел при себе. Попытался успокоить их. Он совершил сделку всей своей жизни.
Одни только полки для двух новых комнат стоили целое состояние. Ассортимент значительно расширился. Теперь здесь можно было найти отделы с философской, исторической и археологическо-искусствоведческой литературой; на основательное изучение каждого отдела Паулини отвел себе три-четыре года. Он давно заметил, что в разговорах ему не хватало теоретической базы. Он поймал себя на том, что его словарный запас при обсуждении книг остается неизменным. Ему самого себя было тошно слушать. Он хотел доказать Грэбендорфу, что человек может быть точным и вразумительным, не говоря при этом вечно о дифференциях, стратегиях, симулякрах и дискурсах.
Я старался привыкнуть к новым комнатам. Чудесная кухня была теперь полностью завалена упаковочными материалами и прочим хламом. Тут, правда, еще можно было помыть посуду и вскипятить воду. Маленький столик с тремя креслами в прихожей не был достойной заменой, хотя там и можно было сидеть до самой ночи. Паулини часто оставлял посетителей одних, чтобы присмотреть за ребенком, а позже возвращался лишь закрыться.
Осенью 1989 года Паулини оставался в стороне — не принимал участия в революции. Как только речь заходила о чем-нибудь из сферы политики, он всем видом показывал незаинтересованность. В лучшем случае он это рассматривал как трату времени, в худшем — как напрасную жертву. И ничего не изменилось бы, как ни крути. Он не стал бы делать государству такое одолжение — одно неосторожное движение может принести вред магазину. Будущее было лишь у его собственной империи. Он создал ее своими руками, задействовав всю имеющуюся у него силу.
Некоторые упрекали его в трусости, когда они пригласили в магазин одну группу из «Нового форума», он тут же выставил Марион и Элизабет за дверь. Из ревности. У него речь должна идти только о книгах. Каждая дискуссия должна брать оттуда начало и к тому возвращаться. Он был похож на тот тип священников, которые не пускали в церковь оппозиционные группы, поскольку их собрания не имели ничего общего с религией. Паулини придерживался своего вероисповедания.
Тогда этого многие не понимали, как и я. Сейчас, на мой взгляд, есть одно более простое объяснение и одно менее простое. Паулини никогда не допускал в свой мир современность — даже его заказы в государственном книжном магазине совершались исключительно по настоянию клиентов, по моему например. Осенью 1989-го он просто вел себя, как и всегда. Он презирал сиюминутную панику. Если магазину и нужно быть очагом сопротивления, то он им и так всегда был и в переменах не нуждался. Вероятно, Паулини одним из первых — если не первым — предчувствовал, чем кардинальные изменения могут обернуться для книг и магазина.
Единственное, что ему нравилось в волнениях, это отсутствие о них информации в газетах, которые читала Виола, изучала с возрастающей день ото дня ненасытностью и скрупулезностью, что уже граничило с самобичеванием. Она не могла отказаться от чтения ни в моменты затишья, ни с ребенком на руках, которого нужно было успокоить. Была уже почти середина октября, когда она в конце концов разразилась слезами, которые ничто и никто не мог остановить. В то время, когда менялось всё, в ее газетах не менялось ничего. Паулини наслаждался победой.
часть 1 / глава 18
Тогда же в октябре Паулини с разочарованием и насмешкой фиксировал отсутствие многих постоянных гостей. В нем беспрерывно работало нечто над острым словцом, формулировками, которые он задумал бросить им в грубой форме при случае. И чем дольше ему не представлялось такой возможности, тем более краткими и саркастичными становились его комментарии.
Госпожа Катэ, которая сразу же после открытия западной границы девятого ноября нашла попутную машину, без устали рассказывала, как она едва сдерживала слезы в универмаге Байройта, что не имело никакого, абсолютно никакого отношения к переутомлению или подорванному здоровью, а исключительно к осознанию унижения, которому коммунисты подвергали ее столько лет. Главным образом ее поразил обувной отдел, но больше всего — парфюмерия. Ни в одном другом месте, кроме как в этом раю ароматов, невозможно было осознать отличие Востока от Запада. Паулини вручил ей старый путеводитель 1957 года по Байройту и по Парижу 1932 года.
Подняв глаза от чтения, он взглянул на синеватую расписку на дверной раме, с которой на него смотрел ученый. Паулини привык к его присутствию. Он был свидетелем неподкупности его посетителей, лакмусовая бумажка, служившая доказательством их и его некоррумпированности.
В ноябре были дни, когда вообще никто не заходил. Разве он не мечтал всегда о таком уединении? Теперь же его занимал вопрос, чем занимались в свободное время те, кто копался тут каждые два, три дня или как минимум раз в неделю. Не могли же они каждый день ездить на Запад? Порой закрадывалось беспокойство. Пока он читал, у него еще не возникало ощущения, что он что-то делает не так. Неужели всё так внезапно изменится?
Не только в кафе «Тоскана», но и на улицах люди встречали его с еще большим почтением, чем прежде. И дело было не в детской коляске. Его регулярно приветствовали первыми, что раньше — он и правда думал «раньше» — не случалось почти никогда. В опросе «Саксонской ежедневной газеты» он даже вошел в десятку самых достойных предпринимателей города, хотя и оказался на седьмом месте. Запросы на интервью он отклонял.
Уже спустя полгода после рождения Юлиана Виола снова начала работать на полставки у парикмахера Хартманна — ее мать приехала из Ризы ухаживать за Юлианом.
В конце первой недели одна клиентка отказалась от стрижки у представительницы красных. Казалось, эти времена прошли навсегда. Виола сначала не поняла, что речь о ней, и ждала у кресла с пеньюаром в руках. Она осознала всю сложность ситуации лишь после того, как старый Хартманн шепотом посоветовал не принимать близко к сердцу это замечание и взял у нее пеньюар, чтобы самостоятельно обслужить клиентку. В раздевалке она ужаснулась, увидев свое искаженное от рыданий отражение в зеркале.
— Словно в тюрьму! Хартманн меня словно в тюрьму запер! — кричала Виола.
Она воспользовалась положенным ей годом по уходу за ребенком и с сыном на руках продолжила читать газеты, которые больше не могла узнать. Виола качала головой и, ища поддержки, смотрела на мужа. Регулярно ближе к вечеру она начинала плакать, регулярно вызывала тем самым негодование Паулини. Это выглядит так — ругался он, — будто Виола оплакивает их ребенка.
— Не вижу причин для нытья! Мы можем только порадоваться, что эта система в прошлом! Благодарными мы должны быть, стоя на коленях благодарить! И вообще, тебе, моей жене, волноваться не о чем!
Однако подобными речами он лишь усиливал отчаяние Виолы.
— Там для меня больше нет места! — всхлипывала она.
Хартманн предал ее, продал. И дом она не покинет до тех пор, пока общественные настроения не нормализуются.
— Малышу нужен свежий воздух, — спокойно возражал Паулини. — Прогуляйся с ним по Эльбе.
— Сходи ты! — прокричала она.
— Мне нужно следить за магазином.
— И что? Я хоть деньги еще получаю.
На следующий день Виола призналась, что рассказывала о Паулини и его гостях третьим лицам, как она выражалась, но ничего такого, за что бы ей было стыдно, она не стыдилась ни единого слова. Она лишь помогала ему и всем остальным. Более того, им следовало быть ей благодарными за то, что она вообще этим занималась. Впрочем, говорить об этом было излишним, об этом всё равно никто не узнает, только ему она хотела довериться, так как он, ее муж, тоже должен иметь представление о ее прошлом. Отныне у нее не осталось от него никаких секретов, отныне он знал всё.
часть 1 / глава 19
Рождество и Новый год Паулини пережили с горем пополам. Он, одобрявший всё, что происходило в стране, не хотел больше слышать ничего, что ему снова и снова доверяла Виола.
По вечерам он клал Юлиана в коляску и отправлялся на прогулку. Виола должна была оставаться за него в магазине, нравилось ей это или нет.
Паулини шел к Эльбе. Он всегда шел вверх по течению. При хорошей видимости перед ним вставали виды каменных плато Саксонской Швейцарии, словно фата-моргана. Когда Юлиан не спал, его глаза, полные серьезности, следовали за всем, что над ним проносилось.
На обратном пути Паулини застал зимнюю вечернюю зарю, разгоравшуюся красновато-фиолетовым цветом среди рассеченных облаков — вид, вызывавший в его голове ассоциацию с «кровавым полем». Перед ним — «Голубое чудо», вокруг — пропитанный дымом воздух и крик одинокой чайки, и вдруг, всего на мгновение, Паулини потерял понимание того, кем является. У него не было ни языка, ни желаний, ни целей. Он отправился дальше, толкал коляску с ребенком, легкая тряска — и всё снова прошло. Раньше с ним такое случалось только при чтении.
Он видел куст бузины, тяжелые железные кольца для пароходов, по левую сторону — трактир «Шиллергартен», напротив — отель «Эльба», а наверху — Луизенхоф. Даже зимой и без снега цепи гор — «плавно горы ступают, словно звери, вдоль реки»[7] — не теряли очарования. Существует ли другой город, в котором склоны, берега и мосты прилегали бы к реке, будто пытались явить рай — одновременно безграничный, величественный и дышащий, а вдали — горы, пробуждающие новую тоску?
Всё было так, как повелось издавна, лишь утратило чары и обрело избавление. Как будто все они вместе очнулись и были теперь свободны идти туда, куда хотели.
Это осознание пришло к нему виной. Обязан ли он был содействовать, рисковать жизнью на демонстрации или ставить свое существование на кон? Ошиблись ли в газете, назвав его «достойным»? В конце концов, такая работа, как у него, в первую очередь способствовала изменениям!
Паулини улыбнулся. Отныне он тоже хотел идти во главе, как знаменосец, хотел содействовать, раз уж судьба его была в руках народа. Он тоже хотел принести жертву.
Но едва подумав о слове «жертва», он понял, что ему предстояло сделать. Его пронзило, словно ножом в сердце.
Вечерняя заря превратилась в пожар. Именно в этот момент ему вспомнилось, как госпожа Катэ вечно сравнивала закаты с работами Каспара Давида Фридриха. Уворачиваясь с коляской от прохожих, он поспешил домой. Он не хотел больше никаких размышлений. Силу имели лишь действия, действия без слов, оглашений, договоренностей. Как деяния святых, хотя у тех был как минимум Бог в качестве свидетеля. Он же был один.
Дома он передал Юлиана жене. Натянув рабочий халат, он отнес всё, что нашел в ящиках и коробках, наверх, в квартиру, и начал упаковывать книги. Виола оцепенела, когда увидела, как он двумя руками схватился за полки.
— Ты съезжаешь? — глухо спросила она.
Он покачал головой. Даже за ужином он ничего не объяснил, он хотел исполнить свой обет. Вместо этого он попросил Виолу впредь рассказывать ему обо всех новостях, собранных ею за день из газет, радио и телевизора. Она начала нерешительно, будто сомневаясь во всём, что произносила вслух.
После ужина он поцеловал Юлиана, сказал, что будет поздно, и потащил коробку за коробкой вниз, в магазин. Поставив «Эроику» под управлением Мазура, он начал указывать цены на собственные книги и заполнять ими антикварный фонд. Теперь их мог приобрести каждый и каждая. Рукавом он вытирал пот, слезы, сопли. К утру работа была завершена. Отныне его книги принадлежали всем.
часть 1 / глава 20
«Вот и отделились зерна от плевел!» — этими словами Паулини встречал всех прежних посетителей. Он обязался не бросать упреков и внимательно их слушать, и неважно, что они хотели рассказать.
Его удивляло, что никто не пользовался моментом. Некоторые приходили лишь сказать «привет». Они не отказывались от чая и часто пропадали, так и не бросив взгляда на книги.
Первого посетителя, который положил на стол книгу из его личной библиотеки для оплаты — это было издание «Америки» Кафки 1967 года в суперобложке, выпущенное издательством Rütten & Loening, совсем не пожелтевшее и без каких-либо пометок владельца, почему он и назначил цену в тридцать пять марок за этот чистый и крепкий экземпляр, — Паулини неожиданно известил, что считает своим долгом отдать эту книгу в качестве подарка постоянному клиенту. Покупатель сказал, что найти данный экземпляр — уже счастье. «Пока у нас еще есть деньги, — проговорил он, — я хотел бы заплатить. Вам ведь тоже ничего не достается даром».
Покупатель, бывший математик на пенсии, сообщил, что несколько лет назад нашел и приобрел у него издание рассказов и других двух романов Кафки. Теперь он вновь увидел его и вынужден был удержаться от повторной покупки, тем более что это снова был очень хорошо сохранившийся экземпляр, хотя и без суперобложки. Паулини попросил подождать пару минут и вернулся с двумя тонкими томиками — монографией о Кафке, составленной издателем обоих томов. Первое издание 1961 года было немного потрепанным, второе, 1966 года, в хорошем состоянии, учитывая возраст.
Паулини настаивал, чтобы подарить один из экземпляров. Покупатель снова отказался. Каждый сантиметр книжной полки был на счету, а мнение автора периода становления ГДР уже нерелевантно.
На другой день, незадолго до закрытия, появился мужчина, вызвавший у Паулини беспокойство. Он знал его, но откуда?
— Ну? — Гость на входе разгрыз конфету. — Как дела?
Паулини указал на расписку, висевшую на дверной раме.
— Так. Уж не хотите ли вы сказать…
Паулини достал перочинный нож из кармана брюк и осторожно сорвал расписку, вставив обратно канцелярскую кнопку. Посетитель сунул руки в карманы брюк под пиджаком.
— Что насчет моего заказа?
— Вы можете оглядеться. — Паулини положил сотню на переднюю часть письменного стола.
Мужчина вздохнул. «Вам еще предстоит многому научиться». Он взял расписку и засунул в карман брюк. Он растворился среди книжных полок. Паулини слышал, как тот бормотал. Он закряхтел, присаживаясь на корточки.
— Мы скоро закрываемся! — крикнул Паулини.
— Разве магазин не вам принадлежит?
Паулини взял у него первую стопку. Была уже половина седьмого, когда он назвал сумму, которую потребовал за тридцать три книги, тридцать две из которых были из его бывшей личной библиотеки. Тысяча пятьсот семьдесят марок.
— Сделка всей вашей жизни. — Мужчина достал портмоне и положил на стол западную сотню. Рядом, словно игральную карту, он бросил сотню, которую достал из кармана брюк. — Сдачи не надо.
— Минутку. — Паулини положил руки на обе стопки, будто желая благословить их. — Я сказал тысяча пятьсот семьдесят марок.
— Многоуважаемый, тут больше, чем тысяча пятьсот семьдесят восточных марок. Это тысяча восемьсот или две тысячи, я не слежу за курсом.
— Вы либо платите так, как я сказал. Либо книги остаются здесь.
— Не в ваших ли интересах продать их? — рассмеялся тот и снова разгрыз конфету. — Вы действительно хотите, чтобы я поехал в Берлин, поменял деньги по курсу один к десяти, один к одиннадцати, а затем, трясясь по вашему замечательному автобану, вернулся сюда? Вы серьезно?
Паулини кивнул, хотя осознавал, что поступал мелочно, может даже злонамеренно. Пусть его хоть четвертуют — но руки с книг он не уберет. Даже после того, как гость ушел, он оставался в этом положении, как бы служа себе опорой.
На следующее утро на входной двери висела самодельная табличка: «Магазин закрыт на неопределенный срок по причине инвентаризации».
часть 1 / глава 21
Паулини хотел учиться. В Западном Берлине он получил сто приветственных немецких марок, съел на Савиньиплатц колбасный салат с большим количеством уксуса и огурцов и выпил пива, так что в тепле близлежащего книжного почувствовал усталость. Продавщица курила и пахла парфюмом. Бóльшая часть имен авторов ему ни о чем не говорила.
Как человек, который любит книги, он считал, что цены завышены. Ни одна книга в твердом переплете не стоила меньше тридцати марок. В самых редких случаях под суперобложкой оказывался льняной переплет — и тот подделывали — из картона! Он налил воды из графина, ему предложили кофе и подали тарелку с печеньем.
Воодушевленный таким гостеприимством, он вошел в заднюю часть магазина. Внезапно он будто увидел одновременно всё, чего всегда желал: «Диалектика Просвещения»[8], «Вечер с золотой окантовкой»[9], «Трактат» Витгенштейна, «Поросль сердца» Волльшлегера, всего Бенна, прекрасные издания Ханса Хенни Янна, многое из Ханны Арендт… Развернувшись, он покинул магазин, бросив короткое «спасибо».
Табличку на лавке «Современный магазин антикварной книги» он посчитал шуткой, парадоксом. Цены здесь были ниже, хотя книги продавались не старые. Некоторые были выпущены в 1988 году, им и двух лет не было. Целая стопка экземпляров продавалась с уценкой из-за «дефектов». Сняв переплет, он попытался отыскать вмятины или загнувшиеся уголки. Пролистал экземпляр. Обратился к продавщице. Та постучала по штампу.
— Вот же, всё написано.
— Да. Но…
— Это дефект, — проинформировала она и, улыбнувшись, отвернулась.
Чтобы увидеть настоящий букинистический магазин, ему нужно было лишь свернуть за угол. Корешки притворялись чужаками. Однако, подойдя поближе, он узнал старых знакомых. Он отметил некоторые цены, представился мужчине, изучавшему каталог за кассой, и поинтересовался у коллеги разницей между доходами и расходами за книгу. Задумался, знали ли об этом его клиенты. Букинист пожал плечами. Если бы ему не предложили кофе, Паулини счел бы себя назойливым. Тем не менее спустя полчаса он покинул магазин, снабженный двумя полными пакетами каталогов западноберлинского коллеги.
На станции «Зоологический сад» он обменял четыре зеленые двадцатки по курсу один к восьми на восточные марки.
На обратном пути он размышлял, в чем же была его ошибка, неувязка, которую он не понимал. Должен ли он повысить цены? Ни по прибытии на вокзал Нойштадт в Дрездене, ни во время поездки по линии шесть до Шиллерплатц, ни даже дома, лежа в кровати, он так и не отыскал ошибку. И только на следующее утро он решил раз и навсегда убрать приписку «книжный магазин» из названия фирмы. Он не был продавцом в книжном магазине, он был букинистом. Он отвечал за то, что останется, что существовало раньше времени. И он осознал: больше, чем когда-либо, требовалась концентрация, ограничение, надежный ориентир. Впредь он будет держать магазин закрытым, чтобы защитить книги, и сконцентрируется на закупках. Он хотел в конце концов снова читать столько, сколько душе угодно, по крайней мере до тех пор, пока не узнает, что это за мир там, за дверью.
часть 1 / глава 22
Весной Паулини повысил цены в два раза. Однако с момента постановления, что с июля оплаты должны производиться исключительно в немецких марках по курсу один к одному для зарплат и пенсий, ему показалось, что это чересчур. Виоле пришла идея не менять повторно цены, а поставить рядом более высокий ценник, зачеркнуть его и выдать старые цены за новые. «Для книг так будет лучше», — объяснила она, когда он назвал ее предложение нечестным.
С апреля Виола вновь осмелилась выходить на улицу, правда только с коляской. Так и с покупками стало проще. Она искала новую работу, но ничего не находила.
Вскоре звонок их квартиры под крышей звенел по несколько раз в день. Виола стригла клиенток на кухне, и благодаря ценам молва об этом расходилась по округе.
Паулини, уходивший в это время гулять с Юлианом, всё удивлялся, какие суммы оставляли женщины на кухонном столе. Чтобы заработать деньги, которые Виола получала за пару часов, ему потребовалось бы продать за день полное собрание Генриха Манна, Анны Зегерс и Арнольда Цвейга, может, еще и Курта Тухольского.
— Ну, господин букинист, — сказал мужчина, ожидавший его рядом с коляской у светофора на Шиллерплатц. — Вы променяли свою тележку? Никому больше не нужны книги?
— Ну да, ну да! — воскликнул Паулини, обрадованный, что к нему обратились подобным образом.
Юлиан проснулся и закричал. Как же Паулини хотелось объяснить этому человеку, почему он теперь лишь изредка запрягал велосипед в прицеп. С рассеянной улыбкой Паулини разрывался между порывом склониться над плачущим ребенком и желанием объясниться. Однако мужчина неожиданно махнул рукой, будто для него, букиниста, всё это уже было делом пропащим, и поспешно удалился.
Когда Юлиан успокоился и Норберт дошел до любимого участка между Толькевитцем и Лаубегастом, где взгляд блуждал по окрестностям Эльбы и вершинам Вахвитца, его настигла злость из-за невежливости незнакомца, из-за того, как тот махнул рукой. Нет, этот жест не был пустяком. Он должен был с этим что-то сделать, иначе это может привести к недоразумениям, бессмысленным, но имеющим большие последствия недоразумениям. Незнакомец обошелся с ним пренебрежительно, даже с неким презрением, он обидел его. Это была проверка, и из-за его нерешительности — ну что за глупость! — он ее провалил! При этом он был в состоянии выдержать подобные проверки без особых усилий! Злость, гнев, растерянность, паника — как назвать то, что в нем нарастало? И как ему себя от этого обезопасить, если оно не прекращалось? Если оно говорило только громче? Как ему вырваться оттуда?
«То значит: молча править, зная — всё падет, — услышал он свой шепот, — но крепко меч держать перед концом веков». Как хорошо знать наизусть эти строки. «К Богам ты больше не взывай, о лоне матери не думай, молчи, страдай, но соберись и к наивысшему стремись!» Паулини глубоко вдохнул и расправил плечи. Так, словно сообщая что-то спутнику, он закончил излечение строфой: «Одно лишь слово — блеск, полет, и пламя, и огня метание, след от звезды — и снова тьма, необозрима пустота вокруг мира и меня»[10].
часть 1 / глава 23
В конце июня, когда у восточных банков начали появляться инкассаторские машины, Виола записалась в автошколу. На кухонном столе лежали вырезки газетных объявлений. Автошкол вдруг открылось до смешного много. И каждая старалась переманить клиентов. Паулини не одобрял ее решения. Зачем ей вообще машина?
— Еще увидишь. — Виола поцеловала мужа в щеку и под жалобный плач Юлиана отправилась на первое занятие по теории.
— Нет! — воскликнул Паулини, когда она вернулась поздним вечером и предложила ему четырехдневную поездку в Севилью. — Я хочу, должен и обязан работать!
— Тогда пропадет твой тикет.
— Тикет? — чуть ли не закричал он. — Говори нормально! И что значит пропадет?
— Всё уже оплачено. Когда есть такое предложение, действовать нужно быстро. И я решилась!
Открытая граница была как бесконечный курортный сезон — приходилось оправдываться за каждый день, проведенный дома. Теперь он должен был каждый раз придумывать вескую причину, когда хотел почитать в тишине?
Заплатив небольшой штраф, Виоле удалось сдать билеты — ажиотаж был просто ошеломляющий.
В понедельник, девятого июля 1990 года, за день до того, как «Магазин антикварной книги Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини» открылся во второй раз, Паулини, следуя внезапному порыву, придвинул второй стол под прямым углом к опустевшему кассовому столу. Сверху он воздвиг самые солидные полные издания и собрания сочинений, которые приобрел за последние месяцы. Издание со стихотворениями Брехта, двенадцать томов Гёте, издания Киша и Фейхтвангера, а также наиболее хорошо сохранившееся из трех имевшихся у него экземпляров издание Пруста. Поддавшись искушению, он расставил собрание Мелвилла рядом с драгоценным трио Бодлера, Верлена и Рембо, дополнив композицию двумя собраниями Роберта Вальзера в картонных коробах. Два ярко-красных издания «Эстетики сопротивления»[11], одно из которых было нетронутым, а второе, напротив, со следами карандаша, будто оставшимися после подготовки актера к декламации, он разместил в конце стола, как сигнальные огни. К книгам с пометками добавилось первое издание «Шкуры» Малапарте, а рядом ее издание, вышедшее в ГДР. Из виду нельзя было упускать и серые томики Джойса, и все вышедшие впервые после 1945 года книги, проиллюстрированные Йозефом Хегенбартом. А где Хегенбарт, там и Анатолий Каплан. Людей надо было удивлять. За «Смертью в Ревеле» Бергенгрюна и его новеллой «Звездные талеры» шли все тома Гессе в зеленых льняных переплетах, каждый в суперобложке, и собрания сочинений Томаса Манна, также в льняных переплетах, которые достались ему несколько недель назад. Комментированное собрание Дёблина тоже было на месте, хотя и стояло кривовато. С тяжелым сердцем Паулини убрал целую серию «Фундус» обратно на полку, стол с подарками нельзя было перегружать.
Однако на ум ему приходило всё больше сокровищ, и всё хотелось внести в каталог. Нет, еще больше ему хотелось заказать такой натюрморт у толкового художника, а подле — себя как учредителя.
Накануне открытия он пригласил Элизабет и Марион — у них было преимущественное право покупки. Он хотел протестировать выкладку.
Обе были поражены ассортиментом. Даже они не знали всего. Они листали стихотворения Брехта, среди книг издательства Volk und Welt из «Белой серии» они нашли издания Пастернака и Паунда, которые прежде никогда не держали в руках, еще там были Тарковский и Элиот, Бенн и Энценсбергер.
— Для вас всего за половину стоимости. Всего десять марок.
— Ты знаешь о школьных учебниках? — начала Элизабет. — Это бесконечный товарооборот, как говорит доктор Райтер.
— Бесконечный товарооборот?
— Если не подключишься, они все перейдут к нам. Серьезно, все! Доктор Райтер хочет арендовать спортзал и нанять людей, всего на две недели или около того.
— Около того! — воскликнул Паулини. — Как вы вообще пришли к такой идее?
— Ты должен подать заявление в департамент школьного образования, руководителю районного отдела народного образования или что-то типа того. Иначе ничего с этого не получишь.
— Я никогда не продавал школьные учебники. Может, сразу открыть магазин канцтоваров?
— На учебниках ты сколотишь состояние. — Марион многозначительно кивнула, как кукольный доктор. — Это дает большое преимущество. У нас вот запрет на отпуска.
— Я отменил сделку с государственным книжным магазином. Они уже забрали остатки. Я — букинист, свободный, как птица, как и полагается.
Паулини не хотел портить себе настроение — кажется, никто из них и не планировал приобретать книгу — этими странными разговорами и поведением. Открываться во время летних каникул было ошибкой.
Даже когда никто ничего не покупал, его радовало качество изданий, которые ему вручали.
Особенно внушительным был молодой, красивый, стройный, высокий мужчина, который за пять ящиков с почти полным собранием сочинений Ромена Роллана, Людвига Ренна, Максима Горького и Ильи Эренбурга хотел всего пятьдесят марок.
— Мне даже как-то неловко принимать всё это.
— Тогда вообще даром! — Молодой человек то и дело отбрасывал со лба прямые густые волосы. — Главное, что книги окажутся в хороших руках.
— Это я вам гарантирую.
Он бы с удовольствием узнал об этом человеке побольше. Но он лишь улыбнулся, достал портмоне из заднего кармана брюк и протянул ему купюру в двадцать марок.
Молодой человек сложил двадцатку дважды и положил в нагрудный карман. Даже его зубы блестели белоснежным цветом.
— У вас всё в двух экземплярах? — спросил Паулини, пожимая протянутую руку.
— Наследство от кузена дедушки, неисправимый коммунист. Он всегда хотел, чтобы я читал…
Он смахнул прядь волос со лба и направился к выходу, сопровождаемый Паулини, который попытался еще раз пожать ему руку на прощание, когда тот достиг лестничной площадки, но гость так и не взглянул на него.
часть 1 / глава 24
Спустя несколько недель после объединения Паулини нанес визит в сберегательный банк и попросил позвать своего старого знакомого, господина Адамека, руководителя филиала. Вскоре он стоял в его кабинете, где уже получал кредит на переделку мансарды. Голова господина Адамека с рубцеватыми щеками и моряцкой бородкой привычно возвышалась над белым воротником с красным галстуком и темно-серыми плечами.
— Да вы в праздничном наряде. Идете на концерт? — спросил Паулини, надевший вязаную кофту поверх рабочего халата из-за прохладной погоды.
Господин Адамек оглядел себя и поправил галстук.
— Вы сначала на других посмотрите! Ха! Как канарейки. Без костюма вы тут дворник. — Он предложил гостю стул. — Я как раз хотел вам звонить…
— Телепатия! — обрадованно воскликнул Паулини.
Господин Адамек стал воплощением нового духа — духа приветливости и услужливости, торжественно вступающего на территорию страны.
— Лицом к клиенту, — пошутил Паулини, подвигаясь еще ближе. — Мне не хватает площади, мне нужно больше места, — начал он без приглашения. — Сколько возможностей я упускаю! Я уже не знаю, куда это всё девать. Думаю, я созрел для нового кредита.
Господин Адамек уставился на пустое пространство между бюваром и правым локтем Паулини.
— Сейчас нужно инвестировать! Я пришел к вам, потому что вы помогли мне в прошлый раз. Я этого никогда не забуду!
Господин Адамек посмотрел на него.
— И что вы купите? — Снова отвел взгляд.
— То, что люди сейчас вытаскивают на продажу. Я строго выбираю, только качество, выбираю даже строже, чем раньше.
— И это… — господин Адамек вдруг сделал движение, будто ловит и глотает воздух. Он подавился?
— Только лучшее из того, что имеется, — Паулини попытался ему помочь.
— Продукция ГДР? — спросил господин Адамек, быстро откашлявшись.
— У меня есть первое издание «Бытия и времени»[12], распродажа имущества, всё вместе выйдет за пятьдесят немецких марок. Оно одно стоит тысячу, может, даже две, нужно посмотреть. Или Ницше, второе издание «Веселой науки», можно сказать, первое издание…
— И кредит вам нужен… на книги?
— И на аренду. Я что-нибудь еще арендую, барак или что-то типа того, складская площадь. Может, будет пристройкой.
Господин Адамек сжал губы, вытянул их трубочкой и снова вздохнул.
— Вы не вносили платежи уже восемь месяцев. Ни по предпринимательским, ни по личным счетам. Вы же знаете, что при сумме свыше четырех тысяч всё сокращается вдвое…
— И долги сократятся вдвое! — перебил Паулини.
— И насчет вашей жены… — Господин Адамек замолчал, сложил руки, как для молитвы, и подался вперед.
Паулини смотрел на него выжидающе.
— Не поймите меня неправильно, господин Паулини, я вас прошу. То, что вы делаете со своими доходами, меня не касается, мы не налоговая инспекция, но…
— У меня нет доходов, — отвел подозрение Паулини, — ну или почти нет.
— Вот что я вам скажу: не покупайте больше ничего, вообще ничего! Даже «Голубой Маврикий»[13] за десять марок. Понимаете? Никаких «Голубых Маврикиев»! Их и без того много. И продавайте всё подчистую. Снижайте цены, идите в наступление, выставляйте товар на улицу — как угодно! Сражайтесь, Паулини, сражайтесь! И время от времени поглядывайте на выписки, на свой счет! — Господин Адамек откинулся на спинку кресла. — Больше, к сожалению, для вас я ничего не могу сделать.
Паулини ушел в оцепенении. В голове звенели слова директора филиала сберегательного банка, как колокол, внутри черепа всё гудело. Так звучит начало новой эры.
На Брукнерштрассе, недалеко от «Виллы Катэ», он остановился. Что произошло? Завтра он снова встанет рано, как и каждый день, в девять зайдет в магазин, с десяти будет ждать клиентов и почту?
Фактически ничего не случилось. Ему нужно было пересмотреть планы, пойти на уступки, по сути дела — меньше работать. С этого момента он мог с чистой совестью сказать: я ничего больше не покупаю! Им нужно было оставаться дома и экономно жить. Что плохого? От распродажи имущества он не откажется, даже если ему это посоветовал бы пастор Джон. А впрочем? Совет господина Адамека был полезным. Господин Адамек освободил его от всяких спекуляций, вернув к сути. Господин Адамек действительно угадал его мысли, его самые потаенные мысли, которые были скрыты даже от него самого.
часть 1 / глава 25
— Ну и не страшно, — сказала Виола, когда Паулини объяснил ей положение дел. — Спрос и предложение под угрозой краха — вроде так говорится, да?
В новом году Виола получила не только новую работу, но и предложение взять на себя руководство салоном «Бунтшу» в Толькевитце. Семейство Бунтшу, оба пенсионного возраста, всегда ее любило. После учебы, во время периода отпусков, она помогала им в салоне.
— И что они просят за это?
— Ничего. Просто хотят, чтобы дело жило.
— То есть с сегодня на завтра ты можешь стать владелицей? И всё будет принадлежать тебе?
— Похоже на то. Мне нужно заглянуть к Катэ.
— А она тут при чем?
— Не будет лишним спросить у карт, тебе бы тоже не помешало.
Паулини постучал указательным пальцем по лбу, как бы предчувствуя, что обещанный в перспективе успех достанется ему дорогой ценой.
Немалое количество времени, которое он с тех пор проводил с Юлианом, изнуряло его. Он не имел ничего против, чтобы оставлять мальчика в яслях до восьми. Однако, чтобы забрать Юлиана в пять, ему нужно было закрыть магазин уже в шестнадцать сорок пять и лишить себя лучшего времени работы. Виола никогда не возвращалась раньше восьми, а то и в районе девяти, и то не всегда, он не знал, что еще делать с ребенком после того, как они поели. И почему он никогда не задумывался, что ребенок отнимает так много времени? До сих пор дети росли сами по себе — процесс, протекавший без особых усилий и затрат. Но он не мог и представить, чтобы Юлиану как-то помогала его забота. Мальчик всё время упирался, когда Норберт забирал его из яслей. Пока Виола усиленно работала в салоне по вечерам, отец и сын вели ожесточенные бои: Юлиан отказывался спать один в своей комнате и кровати. Паулини не оставалось ничего, кроме как опуститься на корточки рядом. Юлиан молча наблюдал с упреком через прутья детской кровати и не засыпал порой до тех пор, пока не появлялась любимая мама. Она же мечтала лишь об одном — взять на руки свое сокровище, так что мальчик покидал кроватку и засыпал поздно ночью в их супружеском ложе. Однажды Юлиан всё-таки заснул в присутствии отца, но его веки закрылись лишь наполовину. Сначала Паулини впал в панику и резко поднял его. Позже он так и не смог спокойно относиться ко сну сына с полубессознательным взглядом. К тому же он не мог избавиться от ощущения, что мнение Юлиана о нем было предопределено раз и навсегда. Проблесков надежды на улучшение не наблюдалось. Виола заплатила половину оставшихся у нее денег Бунтшу, остальное ушло на выплату кредита и содержание их маленькой семьи. После всех трат Паулини лишь изредка удавалось что-то добавить.
Бывали дни, когда он мог похвастаться успешными продажами, но даже так едва удавалось отложить что-то для себя. Как предпринимателю, поиск кассы медицинского страхования доставлял ему немалые трудности. Сначала они все были готовы принять его, но стоило озвучить доход — сразу отказ. Страховка нужна была на всякий случай, например от пожара, наводнения или урагана.
Даже Элизабет и Марион зарабатывали значительно больше. Но Паулини был сам себе хозяин. Он жил и торговал исключительно теми книгами, которые его интересовали, и не хотел тратить время на школьные учебники, поваренные книги, налоговые справочники и дорожные атласы. Какое ему до них дело? Он не видел никакой причины отказываться от работы.
Но даже с ним случались довольно странные ситуации. Как-то раз в среду вечером пронзительно зазвучал звонок входной двери. Паулини проигнорировал его. Но это не помогло. Если бы я был врачом, подумал он, спешил бы сейчас на экстренный вызов.
Он вышел к двум мужчинам, каждый тащил по коробке, и преградил им путь еще до того, как они успели достичь лестничной площадки перед дверью в магазин.
— Мы закрыты. Закупки лишь после предварительного осмотра, к тому же…
— Да вы хоть знаете, как долго мы ехали, откуда мы…
— Мне ужасно жаль, — прервал Паулини, — однако даже в часы работы…
Они настаивали на продаже. Они прибыли сюда ради него; увидев статью в газете, подумали, что он именно тот, кто им нужен.
— На данный момент я ничего не закупаю, — выдавил Паулини, будто признавая вину.
Наглость, какая наглость, всё, что пишут в газетах — сплошная ложь, этим можно только задницу подтереть! Неужели он так до сих пор и не понял, что мы живем в условиях рыночной экономики?
Паулини развернулся, поднялся к себе и захлопнул дверь.
Спустя какое-то время ругань на лестничной клетке стихла, как отгремевшая гроза. Но тут раздался женский голос, как сирена. Он затих так же резко, как и возник. Кто-то поднимался по лестнице. Он знал стук этих каблуков. Паулини открыл дверь.
— Иди, посмотри, что творится, посмотри! — Госпожа Катэ снова спустилась и, когда он достиг последней лестничной площадки, указала в направлении входной двери.
Хотя Паулини и различал детали, он не мог понять, что видел, будто его разум был не в состоянии собрать зрительные образы в логичное целое.
Госпожа Катэ наблюдала, как он, спускаясь ступенька за ступенькой, пытался улыбнуться. Он наклонился и поднял одну из книг, как бы пытаясь удостовериться в том, что это именно книги громоздились на пороге и лестничной клетке.
— «Преступление и наказание», — прочел он вслух.
— Зачем они их вывалили?
— Им нужны были коробки, зачем же еще! Но только не в мой мусорный контейнер. Я не намерена платить еще и за это добро!
Вероятно, Паулини ее не услышал или не желал знать, что она хотела этим сказать. Он стоял неестественно прямо и не двинулся с места, даже когда госпожа Катэ скрылась в квартире и вернулась с двумя стаканами в одной руке и бутылкой шнапса «Нордхойзер Доппелькорн» в другой. Ей с трудом удавалось удерживать оба стакана. Сначала она заполнила один и сунула его Паулини прямо под нос вместе с пустым, который держала под крутым углом. Он осторожно взял его двумя руками. Собственный стакан она наполнила лишь наполовину.
— Ну а теперь, — госпожа Катэ подняла стакан, не сводя с него глаз, — пей! — скомандовала она и ждала, пока он не сделает глоток.
Не влей она в него этот шнапс, который он выпил залпом в два глотка, никто бы и не заметил, как Паулини, хотя и на мгновение, беззвучно передернуло от страха.
часть 1 / глава 26
Даже если число посетителей сильно сократилось, те немногие, кто остался, куда более значительно отличались друг от друга, чем прежние клиенты.
— Мы хотели бы осмотреться, — поприветствовала его женщина, которой так и не удалось скрыть разницу в возрасте с рядом стоящим мужчиной, несмотря на все приложенные усилия, потраченные на уход за кожей и волосами. На локте висела сумочка. Паулини видел такую только у госпожи Катэ. Мужчина же, судя по всему, старался накинуть себе пару лет посредством старомодного жилета и уголка носового платка, как бы случайно торчавшего из нагрудного кармана.
Паулини вернулся за стол. С самого Нового года он изучал трилогию в четырех томах, из которых знал лишь первый, выпущенный некогда Густавом Кипенхойером. В последние дни он часто спрашивал себя, какая у него была бы реакция, если бы кто-нибудь обратил внимание на это издание и захотел его купить, пока он читает. К счастью, издание не было первым, но редким, особенно в таком состоянии. Однако Ханс Хенни Янн никого не интересовал.
Присутствие клиентов никогда не мешало ему при чтении. Но из-за этой пары он чувствовал обратное. Едва они заходили в ту или иную комнату, как тут же возвращались. Они внимательно осматривались, но скорее как посетители картинной галереи. Они ожидали тут произведения искусства найти? И кто дал им его адрес? Случайно проходили мимо и заметили табличку? Оценили ли они сперва общую картину, прежде чем вдаваться в подробности? Учитывая скорость, с которой они осматривали книги, можно было предположить, что ни одну книгу они так и не удосужились взять в руки. Ему сложно было представить их в качестве читателей.
— Могу я чем-нибудь помочь? — спросил он наконец, с удовольствием сделав бы шаг поближе — так хорошо от них пахло.
После небольшого замешательства, во время которого женщина оглянулась на мужчину, тот дал понять, что ничего определенного они не ищут.
— Нас интересует сама атмосфера, — объяснил он. — Одна моя давняя подруга — фотограф, весьма профессиональный. Она уже много книжных магазинов…
Паулини объяснил, какие бездны пролегали между обычным книжным и магазином антикварной книги и что в настоящее время они разверзались лишь сильнее. Перед его мысленным взором вставало обрушение целых континентов, и он едва удержался, чтобы не использовать термин «дрейф материков». Но им не следовало думать, будто он недоволен наступлением новых времен. Внезапно он прервал речь, сделав заключение, что у него каждая книга является проверенной.
— Проверенной? — женщина посмотрела на него непонимающим взглядом.
Он ответил то, что я часто от него слышал: «Я продаю только качественные книги».
Повисла пауза, дама направилась к прилавку и задала вопрос тоном, который Паулини счел фамильярным: «Давно вы владеете этим респектабельным магазином?» Паулини озвучил год, 1977-й. И он всегда находился в этом доме? Может, они журналисты?
— Здесь есть книги, на которых я, еще ребенком, совсем маленьким, спал, и моя бабушка, и отец тоже.
— Как прикажете это понимать? — Мужчина невольно вытянул вперед голову.
— Буквально. — И Паулини начал рассказывать историю своего детства, юности, а потом перешёл к началу карьеры в качестве букиниста.
— Как интересно, — часто вставляла женщина, будто систематизируя его речь по главам. В промежутках она всё время кивала.
— Может, чашку чая?
В тот же миг оба посетителя оголили запястья с часами. На несколько секунд воцарилась тишина.
— А потом вы переехали наверх?
Паулини ждал, пока женщина не посмотрит на него.
— Не хотите присесть? — Он обошел стол, на котором было выставлено к их вниманию четыре тома в безупречно сохранившихся суперобложках, и предложил ей свой стул.
— А эта госпожа Катэ? Какая она?
Теперь всё встало на свои места! Гости «Пансиона Катэ»! Возможно даже те, кто ставит оценки или раздает звезды — тайные проверяющие. Ему не составило труда усыпать госпожу Катэ комплиментами. Пока он говорил, мужчина подошел к ближайшей полке и, немного помедлив, достал книгу.
Прежде чем Паулини успел объяснить, что не продает по отдельности тома из полного собрания, но с радостью может предложить что-нибудь из Эгона Эрвина Киша — всё что угодно, вплоть до первых изданий, — женщина так доверительно положила руку на предплечье мужчины, что Паулини, казалось, сам почувствовал этот успокаивающий жест.
Мужчина тут же поставил книгу обратно, и они распрощались.
часть 1 / глава 27
Хотя Паулини и заявил, что никогда не сядет в «опель кадет» Виолы, первого мая семья Паулини отправилась в поездку на собственной машине в Плоттендорф в дом престарелых к бабушке Виолы. Пожилая дама, третье из четырех имен которой было Виолетта, хотя все называли ее Виолой, за всю жизнь покидала Хазельбах, ее место рождения, только чтобы поехать в театр в Альтенбурге или Лейпциге, что делала она, к слову, с завидной регулярностью. Виолетта настаивала, что ей нужно увидеть Норберта, она должна поделиться и показать ему нечто очень важное, что имеет решающее значение для его профессионального существования. Уже во время первой встречи оба почувствовали друг в друге единомышленников. Пусть вплоть до пенсии Виолетте и удавалось читать лишь поздними вечерами, она была достойной соперницей Паулини даже в области литературы девятнадцатого века. Ее любимым автором был Карл Гуцкоу, у которого она знала всё и с удовольствием цитировала по памяти целые пассажи.
Виолетта ожидала гостей из Дрездена в вестибюле дома престарелых с высоко поднятой тростью, чтобы ее было легче заметить. Она торопилась. Одного короткого взгляда на Юлиана хватило — она тут же засуетилась, собираясь уходить.
— В полицию уже позвонила! — прокричала она. — И в газету!
Она отказалась от руки Виолы, чтобы идти быстрее. «А черта с два — всё то же отребье, что и раньше!»
Паулини, обессиленный Виолиной манерой вождения, настаивал, чтобы пойти прогуляться с коляской в Каммерфорсте неподалеку.
— Это и тебя касается! — сообщила ему Виолетта, ухватившись за его руку, как за вторую опору, и устремилась к парковке.
После короткой поездки ей не нужно было ничего говорить, не было даже необходимости в упоминании пустых залов Лейпцигского центрального склада. Увиденное Паулини не нуждалось в объяснениях. Даже Виола была оглушена на какое-то время, так что в момент прибытия она, казалось, не обращала внимания на рев Юлиана. Пальцы Паулини повисли на проволочной сетке, будто это была его последняя точка опоры. Здесь, должно быть, разгружали один вагон за другим, палета за палетой, иное объяснение образованию и формам книжных гор найти было сложно. Богатая цветовая палитра радовала и будоражила.
Рядом с перекрытым въездом лежали ящики, аналогичное количество которых располагалось и по другую сторону забора, но уже в определенном порядке. До этого момента Паулини еще никогда не перепрыгивал через забор. Виолетта аплодировала и заставляла внучку помогать мужу.
Виолетта стояла прямо, держа трость под небольшим наклоном, и не выпускала Паулини из виду. Время от времени она оценивала добычу, которую он передавал ее внучке через забор, тут же грузившуюся в багажник. Это была погрузка «Библиотеки классики» с льняными переплетами, примечаниями и комментариями, пять марок за книгу, пять томов Гриммельсгаузена, пять Келлера, пять Шиллера…
Паулини был санитаром, его лазарет — где-то далеко. Поле битвы он преодолевал каждый раз новыми путями. Он был нужен повсюду, все его звали, умоляли взять с собой. Он молчал, но глаз не смыкал. Порой он опускался на колени, не зная, почему именно здесь, а не через метр, почему не раньше? Выбирал ли он по красоте, степени сохранности или имена? Любой критерий был равен осквернению святыни. Даже если он уже держал в руках восемь или десять книг, надо было забрать с того же места и остальные, ведь он мог унести еще. Почему этой книге повезло, а другую счастье покинуло? Он дал Виоле указание разместить книги под пассажирским сиденьем и перед ним, сложить их стопками под коляской, что она резко отклонила; еще один ряд уместился перед ее сиденьем, нисколько ей не мешая. «Вперед!» — крикнула Виолетта, махнув рукой. Ему бы пошевеливаться, а не лясы точить!
Наконец ему пришлось встать на другие книги, чтобы поднять футляр с репринтом Библии от Reclam, а также множество других упакованных книг, названия которых он старался не читать — их словно проштемпелевали.
Вернувшись в дом престарелых, Виолетта угостила гостей кофе и свежеиспеченным пирогом от бывшей коллеги. Один раз Виола нарушила молчание. Ничего радостного в том не было, однако положительные стороны ситуация тоже имела. Это как с горами масла или молока, которые сливали прямо в гавань, об этом еще в школах рассказывали. Подобные акции повышали ценность книг в магазине — они становились более редкими и дорожали. Стукнув тростью, Виолетта намекнула молодой семье, что им пора. Им, несомненно, стоит встретиться и на следующих выходных.
часть 1 / глава 28
На следующий день, в четверг, ровно в десять утра появился один из, как казалось, потерянных постоянных клиентов. Это был невысокий мужчина с зачесанными поверх лысины волосами и хрипловатым голосом. Особую страсть он питал к первым изданиям Дёблина и Георге. Паулини придерживал для него один из редких экземпляров «Борьбы Вадцека с паровой турбиной», однако недавно снова вернул его на полку. И пока не продал.
— Уве Кессельсдорф! — затрезвонил Паулини. — Приветствую, господин Кессельсдорф!
Тот удивленно кивнул в ответ на столь восторженный прием и вошел.
— Я скучал, господин Кессельсдорф, правда, скучал! — Паулини поспешил к полке, достал Дёблина и указал книгой на стопки перед его письменным столом, которые господин Кессельсдорф как раз изучал.
— Знаете, откуда у меня эти книги? Это позор, жалкое… могу я вам что-нибудь предложить? Чай? Кофе?
Господин Кессельсдорф помотал головой и взял одну из еще не распакованных книг.
— Зачем это вообще нужно? «Остановка в пути», Германн Кант. — Прочитав название, он пренебрежительно швырнул книгу обратно.
— Я подумал, что могу спасти еще парочку из упакованных, из соображений справедливости, я слепо хватался за всё подряд, понимаете? Могила неизвестного солдата, вот о чем я думал.
Паулини наклонился за отброшенной книгой, разгладил обложку и осторожно вытащил книгу.
— Видите? Новехонькая, я — первый, кто держит в руках этот экземпляр. Меня уверяли, что книга неплохая.
Господин Кессельсдорф пожал плечами.
— Если я вам скажу, откуда у меня эта книга, вы подумаете, что я сошел с ума, но это правда! Я слишком много говорю, но вчера, вчера тоже было слишком…
Глубокие морщины между бровей господина Кессельсдорфа предвещали недовольство и скепсис.
— Свалка! — воскликнул Паулини. — Гигантская книжная свалка, книга на книге! Под открытым небом Господним!
— Я пришел, — откашлялся господин Кессельсдорф, — потому что хотел спросить, есть ли вам что сказать, хотите ли вы мне что-нибудь сказать.
Возмущенное выражение лица Паулини, вызванное последними словами, медленно спадало, пока внезапно не озарилось выражением осознания.
— Лист ожидания в салон!
Господин Кессельсдорф выпрямился.
— Неужели вы хотите сказать, что не понимаете, о чем я?
Где-то глубоко внутри Паулини что-то давало о себе знать, но он не знал, что это было и имело ли к нему какое-то отношение. Это было что-то вроде легкого шума, у которого отсутствовала физическая оболочка. Раздумье медленно расползлось по его лицу от виска к виску.
— Что ж, — заключил господин Кессельсдорф. Его губы искривились в злобной улыбке. — Если позволите дать совет — поинтересуйтесь насчет Блондцопфа. Это стукач, выяснивший, что я интересуюсь книгами, изданными до 1945 года. В магазине антикварной книги, заметьте, книгами, изданными до 45-го. К тому же я «тщеславен» и «женщин не люблю». — Он махнул рукой и покачал головой. — Я даже не хочу…
Он обошел стол и сел на стул Паулини, наклонившись вперед — локти поставил на колени так, будто ему нужно было подумать или будто он испытал приступ слабости.
— Меня это просто уничтожает, — тихо сказал он, не поднимая взгляда.
Паулини стоял перед ним с опущенными руками. Его губы сомкнул какой-то сложный механизм.
— В день вашего открытия, когда все прокричали: «За букиниста!» И как вы гордились, что я вас так называл, помните? Но теперь, смотря на все мои тома Георге, Дёблина… Я могу думать лишь об одном — «интересуется литературой до 1945 года». Я был готов швырнуть их вам под ноги. Всё, все книги, которые у меня есть отсюда.
Кессельсдорф откашлялся. Его глаза измеряли фигуру букиниста. Покачав снова головой, он отодвинул от себя «Борьбу Вадцека с паровой турбиной».
— Вам ничего не приходит в голову? Это подло, действительно подло.
Господин Кессельсдорф поднялся и, шаркая, поплелся к двери. Закрыл за собой. Паулини опустился на стул — в комнате надолго воцарилась полная неподвижность.
часть 1 / глава 29
Паулини не понимал, почему так просто забыл о том, в чем ему призналась Виола. Он не понимал, почему не попросил господина Кессельсдорфа остаться, почему ничего не спросил у него, почему не попросил прощения. Он не знал, почему его губы так упрямо оставались сомкнутыми, почему он был неспособен набрать воздуха и заговорить, будто каждый новый день ложился на грудь новым грузом. Или всё наоборот? Разве давление изнутри не сильнее того, что давит снаружи? Его разорвет, как глубоководную рыбу на мелководье. Или, затянув на дно океана, сдавит. Может, его сжало, как насекомое в янтаре, выставленное на обозрение и отданное на растерзание взглядам и комментариям.
— Почему Блондцопф? — спросил он у Виолы, когда следующим воскресеньем вместо Плоттендорфа они отправились на Бастай в Саксонской Швейцарии. — Почему Блондцопф?
Виола всё так же медленно проходила повороты.
— Кто спрашивает?
— Это не важно.
— Я хочу знать.
— Уве Кессельсдорф.
— А, этот сыч! — Виола, коротко рассмеявшись, начала рассказ, как она собирала в кучу пустяк за пустяком, мелочь за мелочью, подслушивая разговоры в магазине.
Она совсем не понимала, как из-за этого можно было злиться. Ведь каждый знал, как всё устроено. И она никогда не предоставляла никому никакой информации. Ну, может, в последний раз и написала чего от недовольства, но это и к лучшему, чтобы те, сверху, поняли, что так дело не пойдет.
— Я же вас, книжных червей, всегда охраняла, защищала. Благодаря мне они думали, что держат всё под контролем, всё знают. Вот почему они позволяли тебе действовать, тебе и другим! Так что вместо того, чтобы меня обвинять, лучше бы «спасибо» сказали!
Виолин голос звучал как колоратурное пение. Паулини уставился в лобовое стекло. Этот участок ему был неизвестен. С отцом они всегда отправлялись в поход из Ратена к Бастай вдоль озера Амзель, заворачивая иногда по пути к «Шведским пещерам». Он надеялся, что Виола слишком резко свернет направо, снесет ограждение и слетит в кювет или же слишком рванет влево. Хотя бы боковое зеркало должно было разбиться. Даже на парковке, где ей помогли припарковаться и пение ее превратилось в заикание, он надеялся на массовое ДТП.
К тому же, как сказала Виола, он и так самокритично признал, что скрывать было особо нечего. Он сам сказал, что отсутствие страха и нытья значительно ускорило бы процесс.
Они прошлись по мосту Бастай к панораме, стоя на которой они находились между двух скал, где-то в глубине — Эльба, перед ними — крепость Кёнигштайн, а слева — гора Лилиенштайн. Обернувшись, он увидел альпинистов. Как только начинаешь считать, их становится всё больше, будто представление для туристов не на жизнь, а на смерть. Как бывало прежде, головокружение сжало пах, раскаленной волной прокатилось до пальцев ног и вверх — в череп, вспышка перед глазами. Он должен был наказать Виолу, наказать себя. Тут было так высоко, отсюда было бы невозможно распознать трупы. А как же Юлиан? Он спал у него на руках.
На обратном пути Паулини старался побороть тошноту. Доехав до дома, он сбежал к книгам. Закрыв за собой дверь на ключ, он понял — между ним и Виолой всё кончено.
часть 1 / глава 30
В первой половине дня раздавались многочисленные звонки в дверь госпожи Катэ, затем в дверь магазина. Почтальон хотел передать госпоже Катэ заказное письмо. Поскольку он знал о доверительных отношениях между ними, письмо было вручено Паулини. Письмо из суда — на ее двери уже висело извещение.
Не прошло и часа, как госпожа Катэ стояла перед ним, вскрывая конверт острыми ногтями. Она читала, ее лицо искажалось, рукой резко прикрыла рот, колени подогнулись — Паулини мгновенно подставил ей свой стул. Подумав, что ее сейчас вырвет, он рванул в подсобку и, отбросив в сторону затвердевшую тряпку, поставил перед госпожой Катэ ведро.
Она опустилась на стул, сжимая в руке письмо; устало махнув им, дала знак — ему можно было наконец прочитать!
Спустя какое-то время она задела ногой ведро. Оно отлетело, описав полукруг направо, затем четверть круга налево и замерло.
— Дочитал?
Паулини перевернул письмо.
— Скажи же что-нибудь!
— Не понимаю, — тихо ответил он. — Дом ведь тебе принадлежит? И я твой наследник.
— Я тоже так думала!
— Написать можно что угодно.
— Либо поминай как звали, либо бесконечные распри.
Госпожа Катэ просидела на стуле Паулини весь оставшийся вечер. Он исполнял обязанности консьержа: в зависимости от типа звонка спускался, поднимался и, дождавшись указаний, сбегал вниз. Между делом запускал клиентов. Они осматривали даму с высоким пучком и широким задом, сидевшую посреди комнаты на изысканном стуле, словно на троне, как объект современного искусства. Бутылка «Нордхойзер Доппелькорн» стояла рядом с передней левой ножкой стула, рядом с правой — сумочка, стакан, который она придерживала руками, неподвижно стоял на коленях. Этим вечером продажи у Паулини шли очень хорошо.
— Я приношу тебе удачу, — язык у госпожи Катэ заплетался.
Она повторила свои слова, как только раздался еще звонок.
Между госпожой Катэ и Паулини постепенно завязался разговор, оба говорили открыто и свободно, слова перетекали в признания и исповеди. Раз за разом Паулини получал влажные поцелуи в щеку. И вот, наконец, он смог излить душу. Она смогла наконец выложить потаенное. Он был ослеплен этой женщиной, околдован! Никто больше не осмеливался ему сказать, что думал о Виоле.
Нельзя лишать себя будущего, горячился Паулини, нужно бороться. Да, всегда, вяло отвечала госпожа Катэ. Они долго обсуждали предложение, чтобы он, Паулини, перенял управление «Пансионом Катэ». Сегодняшний день лишь подтверждал его способность справляться с двумя видами деятельности. Или даже лучше! «Объявим магазин твоей библиотекой без права продажи, а хлеб насущный будешь зарабатывать пансионом!»
И даже если это не поможет — еще не конец. Быть может, экспроприация дома поможет облегчить решение других проблем, существенно облегчит, решительно отметил Паулини. Но платить дальше по кредиту — ни в коем случае, ни в коем случае. Он не выставит себя посмешищем, дураком, шутом гороховым. Госпожа Катэ согласилась и оставила на его губах влажный поцелуй.
В половине пятого Паулини почистил зубы, прополоскал горло, смыл следы от помады госпожи Катэ и пошел в ясли. Когда Паулини вернулись, Юлиан вскрикнул от радости при виде госпожи Катэ. Ее руки повисли, голова склонилась набок, в левом уголке рта засохла тонкая струйка слюны. Юлиан игрался с руками и кистями куклы в натуральную величину, всхлипнул, задев ее ногти, а затем переключился на ведро, с упорством катая его туда-сюда, пока Паулини наконец не осознал, что и Хелене Катэ его покинула.
часть 1 / глава 31
Год спустя был завершен бракоразводный процесс по обоюдному согласию и Паулини оказался на грани банкротства как один из учредителей простого товарищества. Господин Адамек, руководитель филиала сберегательного банка, критиковал Паулини, поскольку тот продолжал упорствовать.
Паулини энергично спорил. У него не было претензий, он уже давно не ходил на концерты, не посещал оперу, даже в кино не был, не говоря о ресторанах! Он отказывал себе во всём, даже отказался от посещения «Тосканы» полтора года назад. Он требовал лишь самую малость, необходимую для простого существования. За это он вносит вклад в общество, клятвенно уверял принц Фогельфрай. Его магазин открыт для каждого интересующегося литературой, да вообще для любого духовно развитого человека. У него имелась эссенция литературы последних пяти столетий, как минимум немецкой, а также собрано самое главное на некоторых других языках; внимания также достоин отдел с науками древности, историей и философией, отдел с историей искусств не был закончен из-за вердикта директора сберегательного банка. Он может дать информацию по любой из своих книг, он знает, кому какую книгу дать, посетители могут обращаться к нему без каких-либо ограничений.
Господин Адамек махнул рукой. Паулини вздрогнул. Он знал этот жест.
— О библиотеках слышали? — спросил директор филиала сберегательного банка.
Паулини глубоко вдохнул.
— Существуют книги, — объяснял он, — в которых человек нуждается лично, которые носит с собой и не расстается с ними. В библиотечных ничего не выделишь, не оставишь пометки на полях. Кроме того, библиотеки тоже у меня закупаются.
— Закупались, — поправил господин Адамек, снова скрестив руки. — Если бы здесь сидел не я — а я всё время спрашиваю себя, как долго еще буду здесь находиться, — вы даже до кабинета не добрались бы. В этом здании ваши книги никого не интересуют, вас просто не поняли бы!
— Это нелогично, — настаивал Паулини. — Музеи получают миллионы за миллионами, везде всё реставрируется, ремонтируется, восстанавливается, культура нашей родины испытывает стремительный подъем, переживает новый расцвет. А книги? Неужели их там быть не должно? В стране поэтов и мыслителей? Не может быть, чтобы вы говорили серьезно, уважаемый господин Адамек, ни ваше желание, ни ваше…
— Желание? — вскипел господин Адамек. — Мое желание?!
Он развел руками, что не очень подходило к тому, что он говорил.
— Неужели вы думаете, что мои желания хоть кого-нибудь интересуют?
В знак уважения к эмоциональному всплеску господина Адамека Паулини помедлил с ответом. Он откинулся на спинку стула, закинув ногу на ногу.
— Значит, вы считаете, — резюмировал Паулини, — что теперь, когда наконец-то воцарились демократия и свобода, я должен закрыть магазин? А книги, да, что мы будем делать с книгами? Потопим в Эльбе? Или обратно на свалку, в Плоттендорф? Ну а я ищу себе однокомнатную конуру в Дрезден-Йоханнштадт и послушно жду перед телевизором, пока мне не напишут с биржи труда? И конечно же, отважно выплачиваю кредит следующие десять лет, не забывая об алиментах.
Паулини усмехнулся.
— Вы это хотите мне предложить, со всей серьезностью?
— Да, — сказал господин Адамек с таким облегчением, что всё его тело расслабилось. — Похоже, так и есть.
часть 1 / глава 32
Паулини не был готов исчезнуть в безвестности.
Не прошло и трех недель, как руководитель филиала Netto возле Шиллерплатц встретил сорокалетнего интеллигентного и мотивированного мужчину, который был готов принять все условия, чтобы как можно скорее — то есть после прохождения обучения и открытия филиала — занять место за кассой. Паулини дал письменное согласие, что в любое время его могут задействовать на приеме бутылок и сортировке товаров по полкам.
Ко дню открытия были размещены специальные предложения в различных приложениях к газетам; помимо будущей постоянной клиентской базы ожидался наплыв покупателей из окрестностей.
На секунду в нем пробудилось нечто похожее на гордость, бравшее начало в праздничной атмосфере открытия. Он разделял это чувство вместе с коллегами по кассе — большинство из которых он знал еще по сети Konsum, — с продавщицами специализированного профиля за мясным и сырным прилавками, а также руководством филиала — всеми, кто был ошибочно переведен высокопоставленным господином из Максхютте-Хайдхоф. Паулини старался побороть в себе это убогое чувство. Мир должен был увидеть, как обошелся с букинистом!
Паулини провел первый рабочий день без каких-либо нареканий. Иногда покупатели забывали взвешивать фрукты или овощи. Такие накладки он использовал для марш-бросков до «зеленого уголка» — он уже выучил все цифровые обозначения от одного (бананы) до пятидесяти (фенхель). Его злили многократные напоминания со стороны руководства, что нужно бы еще и улыбаться. По сути, от каждой покупательницы и каждого покупателя, лично обращаясь к которым со словами «добрый день», он ожидал соболезнований. Но ни в первый день, ни в последующий никто так и не узнал букиниста за кассой. Порой некоторые покупательницы и покупатели казались ему знакомыми, но поток людей, врывающийся через вход и вытекающий дельтой семи касс, был ему совершенно не знаком. К тому же у него болело левое плечо.
Сидя на крутящемся стуле, пробивая левой рукой товары под сканером, а правой рукой вбивая номера несканирующихся товаров в кассу, он оставался далеко позади коллег-женщин. Установленной нормой было тридцать продуктов в минуту. Он, чьей жизненной константой — помимо книг — были утренние отжимания, смотрел на хрупкие плечи коллег, которые с легкостью справлялись с тем, что ему даже через боль не давалось.
Порой он чувствовал себя так, будто ходит на работу в чужом городе: супермаркет был построен на парковке, которую он до этого пересекал, чтобы доехать до центра на трамвае. Ранним вечером по непривычно гладкому бетонному покрытию между стеллажей часто катались на роликах школьники. Когда руководитель филиала подкарауливал их — обычно он ловил одного, в лучшем случае двух, остальные же, визжа, сбегали, — Паулини сковывал паралич.
В конце второй недели ему показалось, что он узнал посетительницу с сумочкой на локте, только теперь без мужчины.
— Решили снова меня навестить?
Однако дама слишком углубилась в чек и, не услышав его, изучала цифры.
Некоторым посетительницам он радовался, особенно нравились ему те, что отвечали на приветствие, а после, словно после запятой, добавляли «господин Паулини» — так было написано белыми буквами на черном фоне бейджа. Он был готов стиснуть зубы и держаться, пока его тело не привыкнет к работе. Хуже жгучей боли в плече была лишь возрастающая изо дня в день невыносимая усталость, затруднявшая процесс чтения. Он надеялся, что сможет полностью посвящать себя чтению в конце рабочего дня, хотя бы два или три часа. Но как? Чек за чеком жертвовал он энтузиазмом и жизненной силой, чтобы по вечерам возвращаться домой как убитый. В первые дни он еще брал в руки книгу и убеждал себя, что завтра, да, завтра всё будет иначе. Его глаза цеплялись за строки, но он не выдерживал дольше нескольких минут, срываясь, словно альпинист, чьи пальцы рук и ног безнадежно пытались отыскать выступ на гладкой стене. Будто то, что он читал, не имело к нему больше никакого отношения, во всяком случае, к той жизни, в которой он был заперт. Когда он заходил в свой магазин, его обступали стены с книгами, которые, казалось, за время его отсутствия иссохли, умерли, словно ископаемые организмы. Последней надежды его лишил Юлиан, ради него он должен был жертвовать днями, когда домой его отпускали уже в пять часов, или же свободными субботами, да и вообще выходными. В трактире «Шиллергартен» оба ели сардельки — он нарезал их для мальчика и снимал с них шкурку — и пили лимонад. На детской площадке Паулини умирал от скуки. Когда к нему обращались — отвечал односложно, необходимость слушать лишала его последних сил. Он постоянно зевал.
На четвертой неделе он уже не мог выносить существование кассира, поэтому занялся выкладкой. Он надеялся, что это станет своего рода компенсационной физической нагрузкой. Но и эта работа — перевозка палет на гидравлической тележке — не могла облегчить его страданий. Смена деятельности не помогла ослабить боль в левом плече. По ночам он не знал, как лучше лечь. Ожидание звонка будильника лишь довершало ночные мучения, крадя последние минуты сна. Об отжиманиях и речи быть не могло. В приемном пункте бутылок работали студенты — сплоченная команда, распределявшая обязанности, лучше не лезть. К тому же липкие руки — это последнее, что он мог вынести.
— Норберт?
Он знал этот голос.
Он уложил оставшиеся упаковки риса басмати Uncle Ben’s, поднялся с корточек и обернулся.
— Ну, слава богу! — сказал Клаус Паулини, сделав к нему шаг.
— Что-то произошло?
— Ты не подходишь к телефону, не отвечаешь на письма, что случилось?
— Мне нужно немного подзаработать. — Паулини выпрямился, скрестив руки.
— Работа — это боль. — Клаус Паулини подошел, как бы желая обнять сына, но лишь взял его за плечи и ненадолго задержался в таком положении.
часть 1 / глава 33
Деньги, одолженные отцом, позволили Паулини уволиться по соглашению сторон после семи недель упорной борьбы. Впервые Паулини роптал на течение времени. Хелене Катэ не оставила завещания. Среди несметного количества платежных квитанций, которые она хранила с 1938 года, не нашлось ни одного документа, подтверждавшего или указывавшего на то, что Хелене Катэ действительно была владелицей «Виллы Катэ». Ему хватило сбережений на адвоката. Мысль о покупке дома была просто смешной.
Элизабет и Марион, которых не оставляло стабильно ухудшавшееся состояние их кумира, периодически настаивали, чтобы Паулини устроился в другой букинистический или книжный магазин. При этом они сами постепенно теряли веру в свои предложения, но испытали облегчение, когда он прокричал «Нет, нет!» и покачал указательным пальцем: «У меня другое представление о моей профессии! Я из другого времени и в другое время надеюсь уйти».
Когда срок по первому иску о выселении истек, а судебный пристав, деликатный мужчина, живший по соседству, передал ему второй и Паулини ждал только одного — как окажется на улице со всеми своими книгами, Элизабет положила перед ним объявление о вакансии.
— Как для тебя делали.
В недавно открывшийся пансион «Прэллерштрассе» требовался ночной портье. Паулини сел на велосипед и, к счастью, застал владелицу.
— Ах! — воскликнула она. — Господин букинист!
После этого приветствия всё пошло гораздо проще. Они поговорили о почившей госпоже Катэ, о магазине и новых временах. С серьезным выражением лица Паулини согласился на все условия и поблагодарил за предложение ходить на завтраки. Три марки за завтрак он расценил как символическую плату.
И именно Элизабет подыскала в Дрезден-Нидерпойритц пустующий сарай, крыша в безупречном состоянии. На первое время его могли предоставить Паулини за пятьдесят немецких марок в месяц. Ему даже не нужно было беспокоиться о транспортировке книг, стеллажей и кассового аппарата, он лишь следил за упаковкой и распаковкой коробок. Неподалеку нашлась двухкомнатная квартира на нижнем этаже старого фахверкового дома. Потолки были низкими, а окна маленькими, зато печи хорошо топились, имелся качественный ремонт, новый туалет и душевая кабина. Комнату поменьше он оборудовал для Юлиана. Элизабет пообещала привести в порядок сад. На самом деле их было два — маленький выходил на загородное шоссе Пилльнитц, а большой заросший участок тянулся вверх по склону позади дома. Ему вспомнилась садоводческая книга, которую он приобрел чуть ли не за так в сборнике первых изданий Рудольфа Борхардта. Но Борхардта быстро разобрали, он успел прочитать лишь несколько первых страниц.
Чтобы попасть к книгам, Паулини нужно было лишь пройти вниз по улице, а затем перейти на другую сторону и продолжить путь вниз. По левую сторону он миновал небольшую закрытую гостиницу, по правую — какой-то склад. Пройдя большой кустарник, он был на месте. На южном торце сарая, выходившем к реке, были установлены солнечные часы. А позади раскинулся луг, который называли «плантацией». Тропинка вела по траве к лесополосе из деревьев и кустарников. Еще пара шагов — и перед ним текла Эльба, будто кто-то положил ее к его ногам. Вверх по течению, на другой стороне, вдоль берега вырисовывались дома района Лаубегастер, выстроившиеся в ряд, словно ради него. Вниз по течению тропа вела к парому, позади которого, как дорожный знак, возвышалась телебашня.
Паулини казалось, что это сила его мечтаний повлияла на поворот судьбы. Пусть новая действительность оказалась не совсем такой, какой он ожидал, но она соответствовала всем его желаниям. Вскоре он до беспамятства оказался влюблен в новое пристанище, из кухонного окна можно было даже бросить взгляд на реку. Как только листва опадет, перед ним откроется вид. Ему нравилась близость к земле в его новой жизни. Один шаг — и он снаружи. Не хватало только сетки на окно, чтобы целыми днями слушать щебет и жужжание.
Виола спрашивала, не казалась ли ему работа с восьми вечера до восьми утра каторжной. Не работала ли она сама с восьми утра до восьми вечера, пусть и на себя? Зато он был свободен. Никто не мешал ему читать.
Он любил ожидание парома, наслаждался переправами. Присутствие всех этих элементов — курящего трубку паромщика и тарахтящего мотора (своего рода огонь) — превращало его путь на работу в мифическую сцену. Он выстоял все испытания. Он остался верен книгам. Остался верен себе. Кто еще, кроме него, мог бы таким похвастаться?
часть 1 / глава 34
Был ли Паулини способен любить? Я не могу ответить. Спросите лучше у Ханы Семеровой.
Хана была заметно моложе, блондинка и по типажу схожа с Виолой. Прибыла из Словакии. Без малого три месяца убиралась в пансионе «Прэллерштрассе». Никто никогда не относился к ее работе с бóльшим уважением, чем Паулини. Никто никогда не был с ней столь внимателен, вежлив, обходителен и не заступался за нее так, как он. Он даже вопреки ее желанию добился для нее такого же завтрака, как и для себя, а также настоял на том, чтобы взять на себя оплату в три марки.
После обеда, закончив работу, Хана Семерова отправлялась в Нидерпойритц на трамвае или велосипеде и готовила для него «завтрак», как она это называла. Вечером они вместе возвращались в пансион. В ее комнате под крышей он рассказывал о книге, которую взял на эту ночь, почему он ее выбрал и какие пробелы в его знаниях она заполняла. Сидя за стойкой, он согревал себя мыслью, что охраняет сон Ханы. По утрам он энергично прикладывал палец ко рту, когда в районе пяти его громко приветствовала кухарка. Виола, от которой он скрывал свое счастье, видела в его трудовом энтузиазме лишь попытку побега от отцовских обязанностей.
Год, последовавший за переездом, должно быть, стал одним из самых счастливых в его жизни. Закончился он исчезновением Ханы, которая так и не вернулась после многонедельного пребывания в Словакии. Паулини отправился в Кошице, только чтобы выяснить, что ни ее адреса, ни вообще всего, о чем она ему рассказывала, не существовало в этом мире, по крайней мере в Кошице.
Впервые за долгое время он попросил отпуск. Он искал работу ночным портье в другом месте, но так и не нашел ничего подходящего.
В это тяжелое время случилось нечто, не стоящее упоминания, пустяк, с которым каждый день в той или иной форме сталкивается каждый портье.
Вскоре после полуночи в пансион вернулись два гостя, бизнесмены из Хессена и Баден-Вюртемберга, радостные, что нашли друг в друге человека, который их понимал, по-настоящему понимал. Неосведомленность в вопросах местных торговых процессов и практик была просто гротескной! «Гротескной!» — повторял один. Возможно, проскальзывали слова вроде «надбавка за работу в глуши» и «аборигены». Один использовал словосочетание «в период течки» по отношению к женщинам из Восточной Германии, что весьма впечатлило другого. Между делом они назвали номера своих комнат и пропустили мимо ушей просьбу Паулини говорить потише. Какое-то время он простоял с ключами в руках, ожидая окончания диалога. Вместо того чтобы в конце концов повернуться к нему, один из бизнесменов лишь протянул левую руку через стойку, не отрывая глаз от коллеги.
Однако Паулини уже повесил ключи на крючки и занял свое место, держа перед собой открытую книгу.
— Ууупс? — сказал тот, что вытянул руку.
— И что это было? — спросил другой.
Паулини не понял, что обращение касается его.
— Ключи, — ухмыляясь, сказал первый.
Паулини поднял голову и указал обоим на свою просьбу говорить тише — он отвечал за ночной покой гостей. Если бы они последовали его указаниям и попросили ключи от комнат должным образом, их пребыванию в пансионе ничто не помешало бы. В ином случае он будет вынужден расценить их поведение как попытку незаконного вторжения в жилище и настоятельно попросить их найти другое пристанище.
К несчастью, тот, что сказал «уупс», потребовал, чтобы Паулини немедленно выдал им ключи и извинился за наглую выходку. «Иначе надолго вы тут не задержитесь!»
Всё закончилось дракой и полицией. Паулини настоял на занесении в протокол фразы «Только те победители, что чтут храмы и богов побежденных, могут устоять перед тенью собственного триумфа[14]» в качестве показаний.
Паулини не уволили, хотя и оставили на испытательном сроке, как он понял по выговору от владелицы.
часть 1 / глава 35
Чтобы отдохнуть от ночного чтения, Паулини, переправившись на пароме, садился на скамейку под рестораном «Эрбгерихтсклаузе» — если погода позволяла, — раскидывал руки на спинке и наблюдал за рекой, которая извивалась лениво, словно миролюбивый Левиафан.
Паулини не тосковал, он ни к чему не стремился. По ночам он беспрестанно путешествовал, он был во всех уголках мира, во всех эпохах. И он выжил в своем месте, в своей эпохе. Он выжил, как человек духовный, его не сломили — он всем показал, что значило быть верным себе, а значит, и книгам. Никто не смел жаловаться в его присутствии. Кто сказал, что не придется ничем жертвовать?
Коммунистка предала его. А Запад лишил его обители для книг и семьи, надеясь искупить несправедливость коммунистов. Но разве там, наверху, не те же самые люди, что и раньше? Разве художники вели себя теперь хуже левых, западники еще хуже восточников? Неужели они так ничему и не научились?
Толковать это можно как угодно: если раньше он поворачивался спиной к государству и вел жизнь диссидента, то и сейчас был настоящим диссидентом. Разве что Запад применял теперь иные методы наказания за своенравие и независимость. Нигде не было места для принца Фогельфрай. Он всегда боролся в одиночку. Но, вопреки обстоятельствам, он вернет магазин, справится с банкротством и вдохнет в салон новую жизнь — говорил он себе раз за разом, — совершенно новую.
Если его что и волновало, так это Юлиан. Он не мог дождаться, когда снова увидит мальчика. Но как только Юлиан вылезал из Виолиного «опеля кадет» со своими пожитками, он не знал, что с ним делать. Если говорить начистоту — мальчик ему мешал. К тому же он боролся с бескультурьем Юлиана, боролся с локтями на столе, с торопливым хлебанием и чавканьем, с которыми Юлиан поглощал кукурузные хлопья. Когда он передавал ему кусок хлеба или соль, казалось, мальчик вырывал их из рук. Он говорил с набитым ртом, а когда чего-то не понимал, переспрашивал не «Что, прости?», а просто «Чего?». Да, именно небрежное употребление слов Юлианом ранило Паулини, заставляло страдать и делало беспомощным. Он не мог критиковать его за каждое действие или бездействие. Но и терпеть это всё было выше его сил, противоречило его убеждениям.
— У меня он ест абсолютно нормально, — бросала в ответ Виола.
Но потом случилось что-то вроде чуда. Элизабет Замтен вернулась из Берлина. Она ушла от Ильи Грэбендорфа, а вскоре бросила и учебу. Берлин был не для нее.
Когда Юлиан ночевал у отца, она играла с ним, готовила для обоих Паулини и оставалась с мальчиком, когда у Паулини была смена. По утрам отводила ребенка в школу. Элизабет удавалось каким-то волшебным образом занимать Юлиана так, что вскоре он с особым энтузиазмом брался за любое дело — будь то помощь по дому, готовка, работа в саду или поход за покупками. Но прежде всего она выгоняла отца и сына по выходным из дома — либо в Саксонскую Швейцарию, либо, когда выпадал снег, на лыжную прогулку в Альтенберг или Циннвальд. Паулини не понимал, почему сам не додумался до этого. Вскоре Юлиан привязался к Элизабет сильнее, чем к кому-либо другому.
Паулини пытался взаимодействовать с ним, следуя ее примеру. Ему потребовалось произнести вслух одну лишь просьбу под видом игры, чтобы понять, что его выдает голос. Это как с учителями. Или с лирикой. У человека либо есть голос, и тогда не задумываешься, о чем они говорят. Либо его нет, и тогда не поможет ни одна самая умная мысль.
Когда Элизабет уходила, Паулини замечал в сыне собственную неуверенность, даже страх, который он сам испытывал к отцу. Он был благодарен Элизабет, он восхищался ею, но его снедала ревность.
Нет, сказал Паулини во время вылазки в кафе «Тоскана» с Юлианом, он не искал себе женщину. Два раза он доверился женщинам. Они лишь поглумились над его любовью. Однажды он расскажет ему об этом. После «Тосканы» они словно ненароком оказались на Брукнерштрассе. «Вилла Катэ» была закрыта строительными ограждениями. Однако с края, где ограждения не были скреплены, их можно было с легкостью раздвинуть.
— Когда-то это был наш дом, — сказал Паулини. — Там, под крышей, ты научился ползать и бегать.
Паулини подсчитал. Вот уже семь лет он не появлялся на Брукнерштрассе. Ему не раз приходилось выслушивать, что с «Виллы Катэ» он выселился совершенно напрасно. Но теперь, видя, как из водосточного желоба прорастала трава и мелкая поросль, как всё это пробивалось через черепицу у дымовой трубы, как будто дом хотел набросить камуфляж, его переполняло злорадство, душила ярость, он испытывал удовлетворение и бессильную тоску. Все стекла второго этажа были разбиты, а окна первого заколочены фанерными щитами. Кроме того, дом, должно быть, горел, в двух местах над верхними окнами виднелись следы копоти. Даже каштан во дворе протягивал ветку над углом крыши, а другой царапал стену.
Он услышал треск.
— Это не я. — Юлиан выронил каштаны.
— Зачем ты лжешь?
— Это не мой дом.
— Подойди сюда.
Они дошли до забаррикадированной досками входной двери. Звонок с белой, хлипкой кнопкой всё еще был на месте. Как давно он не касался его.
— Читай!
— Ан-ти-ква-ри-ат, — прочитал по слогам Юлиан.
— Да что ты квакаешь, как лягушка, — ругался Паулини. — Еще раз!
— Анти-квари-ат.
— А тут?
— Наша фамилия, — прошептал Юлиан.
— Теперь веришь?
— Но почему?
— Почему мы здесь больше не живем?
Юлиан кивнул.
— Потому что он нам не принадлежал. И женщине, которая хотела передать его мне по наследству, он тоже не принадлежал.
— Нас выгнал владелец?
— Это была семья, вынужденная бежать после войны.
— А потом бежать нужно было нам?
— Однажды они пришли ко мне, осматривались. Я думал, они искали картины или хотели написать обо мне, или были гостями госпожи Катэ, тут, внизу, тогда это был пансион. Думаю, это они. — Он провел рукой по волосам Юлиана. — Возможно, существует ещё кто-нибудь, кто говорит, что этот дом принадлежит ему. И теперь они спорят.
Паулини пошел обратно, протиснулся через щель между ограждениями, подождал, пока Юлиан, всё еще нажимавший на звонок, не пролезет, и снова придвинул бетонный блок с ограждением на место. В лучах заката дыры в стеклах казались еще чернее, в очертаниях силуэтов, точно вырезанных из бумаги, ясно виднелась голова девушки, а рядом — птица. Так оно и оказалось. Это была комната с изображением девушек, та — с птицами. Но на разъяснения ушло бы слишком много времени.
часть 1 / глава 36
Элизабет крепко держала Юлиана. Он вытер лоб локтем, размазав грязь. Он мог вырваться, ему как раз исполнилось тринадцать. Или Элизабет облокотилась на него? Эти поздние августовские безоблачные дни были издевательством. Воняло илом, оставшимся после прилива. Крышу сарая отсюда не было видно. Но там, где Паулини стоял в вязкой грязи, кидая камни в воду, он был виден. Были слышны его крики и рычание, а также его стоны, казалось, каждый камень он с силой швырял в воду, осыпая ее бранью. Острые края щебня, который еще две недели назад выгрузили дорожники, должны были поранить воду, Эльба должна была стонать от боли.
Вечером — как давно это было, три дня назад, три месяца, год? — он отправился к парому.
— Мы закрываемся, приближается волна, уноси свое барахло. И побыстрее! — прокричал паромщик, когда Паулини ступил на пирс.
Трубка паромщика раскачивалась, как стрелка метронома. Куда теперь денется этот паром?
Паулини знал о самых высоких уровнях речной воды по отметкам на домах. Как часто он мечтал о «Саксонском потопе», подобном тому, что случился в 1845 году. Земля должна была потонуть со всеми людьми и тварями, а парочка праведников — спастись в ковчеге.
Паулини позвонил Элизабет, затем Марион. Затем поставил в известность «Прэллерштрассе».
— Я не смогу прийти, — сказал он, пока руководительница была на проводе. — Мы должны спасти то, что еще можно спасти.
— Хорошо, — ответила она после небольшой паузы. — Но завтра вы должны быть на месте.
Она не поверила ему. Не перегнул ли он? Не выставил ли себя на посмешище? Элизабет и Марион сделали, как он сказал. Марион успела съездить туда-обратно четыре раза на своем «Пассате», однако первая поездка была осложнена тем, что на заднем сиденье расположились ее дети.
Она не могла оставаться дольше полуночи. Элизабет безостановочно каталась между Нидерпойритцем и Вайссер Хирш на своем стареньком «Гольфе». Паулини не придумал ничего лучше, чем перевезти книги на тележке в дом. Сначала первые издания, которые были его пенсионной страховкой, затем графика, старые и редкие издания, книги художников, потом полные собрания — он опустошал полки, начиная с нижних и заканчивая верхними. Небо прояснилось. Прервавшись на некоторое время понаблюдать за небосводом, он увидел падающие звезды. Гидрометцентр прогнозировал теплое позднее лето. Паулини было неловко наводить панику. С другой стороны, его можно было понять. Его мнительность в вопросах, связанных с книгами, относилась к тому образу, что сложился о нем у других. Что еще ему оставалось делать? Новости звучали действительно угрожающе. Река Вайссеритц в Дрезден-Плауэн впала в прежнее русло и затопила главный вокзал.
Паулини не сдавался только потому, что Элизабет трудилась не покладая рук. Она отдыхает в дороге — так он себя успокаивал. Он не устал. За эти десять лет его тело успело привыкнуть к работе в ночное время.
Когда начало светать и Элизабет устроила пикник на низком столике в сарае — она даже не забыла о соли, перце и подставке для яиц, — Паулини опустился в старое кожаное кресло и сказал: «Всё». Ему льстило, что, несмотря на все ночные старания, его запасы едва сократились.
После они вместе спустились к Эльбе и внезапно оказались по щиколотку в воде. Еще не дойдя до деревьев и кустов, за которыми начинался спуск к старой набережной, они угодили в лужу. Паулини упорно шел дальше, продолжая ругаться, и вдруг так резко остановился, что Элизабет врезалась в него. Чуть дальше уже засасывала, пенилась и издавала булькающие звуки черная масса. По ту сторону, в Лаубегасте, перед народным домом, где берег был высоким и укрепленным, он заметил прибывающую воду. Позади него лишь луга, «плантации». Если повезет, вода поднимется на метр. А дальше — его сарай.
— Боже! — воскликнула Элизабет. — Боже!
Увязая в грязи, они пошли обратно; ненадолго задержались перед входом в сарай в покрытых илом ботинках. Первой вошла Элизабет, выдернула кабели и штепсель телевизора и отнесла его в машину. Он шел следом с компьютером и клавиатурой; проследив, как Элизабет укладывала вещи в багажник, он так и не сдвинулся с места, когда она снова скрылась в сарае. Чуда не случилось — понял он — это был лишь вопрос времени, вода доберется до книг.
Время, которое он был вынужден провести в одиночестве после того, как Элизабет снова умчалась, длилось бесконечно. Как же смешно он смотрелся, наполняя прицеп и таща его наверх. Это было равносильно намерению вычерпать реку кастрюлей. Когда Элизабет наконец вернулась, он накричал на нее, указав на ее чистые ботинки. Как она могла бросить его в такой беде!
— Я обзвонила всех, кого могла! — закричала она. — Цвингер затоплен, оперный театр, всё.
Не прошло и получаса, как Юлиан выпрыгнул из маленького черного БМВ матери. Виола развернулась под гудки следовавших за ней машин и ехавших ей навстречу и перестроилась в другой караван, направлявшийся в сторону города.
Паулини не мог скрыть выражение счастья на лице, увидев Юлиана. Он только успел обнять его, как тут же сорвался, желая понять, не потерял ли тот рассудок, раз вздумал в такое время завтракать. Юлиан тут же бросил нож и булочку.
Ближе к полудню, когда прибыла полиция, они успели освободить еще пару рядов, но лишь частично. Если бы не переговоры Марион и Элизабет с полицейскими, на этом всё и закончилось бы. Может, они игнорировали вообще все приказы. Большинство жильцов соседних домов уже эвакуировали, улицу перекрыли, осталось только спасти книги из дома Паулини и сада. Но самое худшее — тишина.
— Давайте сюда, — сказала женщина, появившаяся с рюкзаком и синей сумкой из «Икеи».
Паулини не знал её в лицо.
— Возьмите столько, сколько сможете унести.
Люди, жившие на склоне, стояли теперь, как грабители, пока Паулини набивал книгами их сумки, пакеты и рюкзаки.
— Берите, забирайте! — кричал он, когда они начали выстраиваться перед ним.
— И вы это всё прочитали? — удивился один мужчина.
Когда начало смеркаться, полиция перестала церемониться. Они пригрозили забрать Юлиана, так как он улизнул от них уже дважды. Ящик, который он вытащил, был последним. Темнота избавила Паулини от необходимости видеть, как вода поглощает его сарай.
Паулини всё еще бросал щебень в плещущие волны, но прекратил проклинать их. Элизабет выпустила Юлиана. Правой рукой она уперлась в бок. Ночью у нее несколько раз случились галлюцинации. Она пыталась вспомнить, где припарковала машину. Или ей это всё приснилось? Она широко зевнула. Когда вернулась полиция и обнаружила их — ее и кидающих камни Паулини, — она уже не хотела спорить, защищаться или прятаться. Она даже пошла бы им навстречу в надежде быть арестованной. Это был бы самый быстрый способ найти место, чтобы просто поспать.
часть 1 / глава 37
Не было никакой необходимости в погнутом гномоне солнечных часов, на котором остались висеть тряпки и мусор, а также в его заблудшей тени, напрасно ищущей деления и цифры, чтобы понять, что время Паулини в Нидерпойритце истекло.
Вскоре он принял решение вернуться со спасенными книгами в Саксонскую Швейцарию. Река обманула его, как и женщины, может, даже хуже. Он хотел как можно скорее перечитать момент, где Ной открывает ковчег. В Библии определенно не было ничего об иле и хламе, о выбросах и вони, о тушах и трупах, и вообще обо всём, что оставил после себя потоп.
Ему было бы гораздо проще, если бы книги сгорели. Но стоять на расстоянии меньше двухсот метров и знать, что никакая сила в мире не остановит полный грязи потоп, который сейчас ворвется в его библиотеку, поднимется полка за полкой, пока не осквернит книги ряд за рядом — бесчеловечно. Это невыносимая боль. Нетронутыми остались лишь самые верхние ряды. Остальные утонули в воде и иле. Они задохнулись.
Он с радостью отправил бы туда бульдозер, если бы не стеллажи. От них зависело его будущее. Они сохранились, они остались в вертикальном положении благодаря креплению к стене. Три дня они противостояли воде и илу. Теперь они были обезображены. Но при оперативном и грамотном подходе они останутся пригодными. Он будет с ними наедине. Он больше не нуждался в посетителях, торговом помещении, кассовом аппарате, который, как на зло, был спасен вместе с кожаным креслом, в часах работы. Теперь был интернет. Ему просто нужно было разрешение на выписку счетов, больше ничего.
За два года не было и дня, чтобы он не вносил данные о своем книжном фонде. К библиографическим данным добавилось состояние и, где уместно, личные комментарии, плоды чтения, отсылавшие к другим книгам, совсем как раньше, когда он вручал посетителям рекомендации. В моменты сомнений решающей была не столько цена, сколько аккуратность и аура продавца, обеспечивающие книге место в мире. Однако после потопа у Паулини недоставало нескольких тысяч книг, согласно записям.
После двух дней отдыха в квартире Элизабет в Вайссер Хирш он вернулся вместе с Юлианом в фахверковый дом, в котором они, прямо как в детстве, спали между книг и на них.
Люди кидали ему записки и конверты в почтовый ящик, ведь он должен был знать, где остались его книги.
— С ними всё хорошо, — написала одна женщина.
На возмещение убытков со стороны государства Паулини и не надеялся. У него не было ни договора о найме помещения, ни страховки, а в ведомстве он числился как неплатежеспособный. Да и съемная квартира не сильно пострадала.
Однако он получил деньги с пожертвований. К тому же отец, Элизабет и Марион скинулись. Преданные покупатели — те, которые не нуждались в чеках — покупали книги или одалживали денег. А Виола избавила его от банкротства. Паулини оставалось лишь расторгнуть договор с «Прэллерштрассе» и собрать книги. В Зонненхайне, в районе Саксонская Швейцария — Остэрцгебирге, его вместе с книгами ожидал опустошенный, но оснащенный всем необходимым деревенский дом.
Быстро разнеслись слухи, что у букиниста, «потерявшего почти всё», или как еще говорили, «у которого жизнь забрала всё», не оставалось иного выбора, кроме как покинуть город. К нему снова стеклись помощники. Едва успел в первый раз подкатить грузовик для переезда, как тут же из соседних домов, позже со всего Нидерпойритца, а в конце концов и из Вахвитца, Паппритца, Рокау и других частей города появились люди, что были готовы помочь в трудную минуту. Они приносили его книги. Паулини замечал и другие книги, которые ему подкладывали — те, присутствие которых он не стал бы терпеть в магазине. Но какое это теперь имело значение? Молодые официанты из «Эрбгерихьт» принесли маленькие круглые столы с белыми скатертями, развевающимися, как балдахины над головой, и смастерили буфет с пирогами и взбитыми сливками, кофе и вином, салатами и выпечкой, картофельным супом и чили кон карне, из-за чего отъезд, к сожалению водителя, затянулся на несколько часов. Во время второго заезда, назначенного на первую субботу октября, Паулини отблагодарил всех со своей стороны скудным угощением. Чуть ли не каждый, кто с ним заговаривал, рассказывал о сыне или дочери, родственнике или друге, а то и о муже или жене, которые, как и он, были вынуждены покинуть город, не найдя работу или квартиру. Было неудивительно, что теперь решения принимали не они, а начальники с Запада. Не так ли? Наконец, Паулини забрался на пассажирское сиденье мебельного фургона, завелся двигатель, и фургон медленно двинулся с места. У Паулини оставалось достаточно времени помахать остающимся. Улыбаясь, он уже было хотел опустить руки, как кто-то выкрикнул «Слава принцу Фогельфрай!» — и его глаза засияли.
По дороге через Ломэн и Хоэнштайн ему вспомнилась сцена, которую он перепечатал этим летом из «Юмориста» 1849 года под названием «Гумбольдт в толпе». Там описывалось, как берлинские рабочие и бюргеры требовали в марте 1848 открыть дома, чтобы иметь возможность защититься от приближающихся войск. Когда они ворвались в дом на Ораниенбургерштрассе, то на входной двери первого этажа не обнаружили таблички с фамилией. Никто не ответил на стук, они выломали дверь. Вот только навстречу им вышел пожилой господин, который выразил недовольство тем, что они собираются использовать не по назначению квартиру человека, целиком посвятившего себя науке. На вопрос о его фамилии он ответил: «Гумбольдт». Как? Тот самый? Александр фон Гумбольдт, повторил он. Они сняли шапки и шляпы, принося с сожалением извинения — ни табличка, ни соседи не уведомили их, кто тут живет. Иначе бы такого никогда не произошло. Для его безопасности они выставили перед дверью охрану.
Ожидавшие приезда Паулини в Зонненхайне вот уже несколько дней охраняли его новое пристанище. Паулини удивился, как естественно кончики пальцев правой руки коснулись виска в качестве приветствия людей, стоящих перед дверью. Однако большинство — он это ясно видел сверху — этого просто не заметили.
часть 1 / глава 38
— К сожалению, я не готов к визитам. — Паулини слегка поклонился. — Во всяком случае, не к допросу. Знаю, — он поднял руки в успокаивающем жесте, — вы назовете это иначе. Могу я узнать ваше звание?
— Главный комиссар уголовной полиции, инспектор уголовного розыска, — сказал старший, не оглядываясь на высокого худого мужчину в костюме, который снова зачесывал назад черные лоснящиеся волосы.
— Вы, должно быть, очень заняты, — Паулини обернулся к нему, — у вас совсем нет времени, чтобы побриться. Или вы это делаете намеренно?
Тот, кому было адресовано обращение, не отреагировал, его старший коллега тоже промолчал. Казалось, они полностью сконцентрировались на изучении помещения.
— Черт возьми! — Старший втянул воздух через зубы. — Ну и коллекцию вы тут собрали.
— Не стесняйтесь. — Паулини сделал приглашающий жест. — Ничего другого вы тут не найдете.
— Всего одна комната? — спросил младший.
— Она хороша.
Паулини преодолел две ступени от входа во внутреннее помещение одним прыжком. Он повел их вдоль стеллажей, доходивших вплоть до открытого чердака и тянувшихся по всему периметру дома. Только дойдя до большого окна в конце комнаты, он остановился.
— «Юго-запад — по вечерам мир здесь пылает огнем. В небе позднем тают башни нежно, невесомо, берега храня, что спят на лоне хладной тени, и ночь плывет там, на галере, покрытой мраком, паруса — черны, и к гавани беззвучно подступает, где света борозды»[15].
— Вы написали? — спросил младший, зачесывая назад волосы.
Паулини бросил на него короткий взгляд.
— Отсюда дорога идет вниз к Кирничталь, затем снова наверх. То, что вы видите, — это скалы Аффенштайне. Вы знаете, кем был Кирнич? Его могила…
Старший комиссар поднял руку.
— Можем мы присесть?
Под окном, прислоненные к стене, лежали два сложенных шезлонга с выцветшими красными и синими полосками.
— Кирнич был молодым человеком, который погиб здесь много лет тому назад. — Паулини начал отходить. — Его смерть так и осталась нераскрытой. Всё, что мы знаем, лишь слухи. Ничего не изменилось и по сей день — одна полуправда преследует другую.
Комиссары последовали за ним и заглянули в образованные из книжных полок расщелины, расходившиеся под прямым углом.
Младший попросил разрешения отодвинуть от стола с двумя мониторами единственный доступный стул. Он пододвинул его коллеге, а из-под стола, заваленного конвертами, коробками, клейкой лентой и прочими почтовыми принадлежностями, достал табуретку. Паулини опустился в старое кожаное кресло и наблюдал, как двое мужчин напротив усаживаются поудобнее.
— Впечатляюще, ваша коллекция, — младший улыбнулся. — Правда впечатляюще.
Паулини, положив локти на подлокотники, сделал жест благодарности, сопроводив его коротким кивком.
— Вы, полагаю, прибыли сюда не для того, чтобы сделать мне комплимент. Это касается кого-то из моих клиентов?
— Как давно вы ведете свою деятельность в Зонненхайне? — спросил старший.
Паулини закинул ногу на ногу, кончики его пальцев соединились, образовав над грудью форму крыши.
— Вы отказываетесь отвечать на вопрос?
— Ну, что я могу поделать, раз вопросы задаете здесь вы. Переехал я сюда со всем имуществом anno domini 2002, в ноябре, но тогда здесь была стройплощадка, могу показать фотографии. Возможность полноценно заниматься работой появилась у меня только летом 2003 года, того самого жаркого лета, которое вы, возможно, помните. Очередное открытие «Магазина антикварной книги Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини», — он улыбнулся и указал на себя, — состоялось первого июля 2003 года. Зарегистрирован ИНН 525…
— Как подробно…
— Мне скрывать нечего. Как видите, у меня в распоряжении клозет, умывальник с теплой и холодной водой. И это, собственно, всё. Раньше я еще владел двумя раскладушками — производство ГДР. Однако они уже покинули сей бренный мир. Умолчал я еще об электрической плитке, спагетти или глазунье, а еще о холодильнике, который как раз стоит напротив, двух съемных комнатах — одна для моего отпрыска Юлиана, вторая для меня. Комнаты можете осмотреть! Вы удивитесь, как живут такие, как мы, а именно как живет человек, посвятивший жизнь литературе, в моем случае — немецкой культуре, или, как сейчас принято говорить, — национальной…
— Ваш сын? Он…
— И еще кое-что, пардон, перебью. Я не владею автомобилем. Никогда не посещал автошколу. Заводить машину и управлять ею — это слишком для меня в плане техники. Я не жалею. Но если одним прекрасным днем закроется продуктовая лавка там впереди — а я вам скажу, эта дама не получает никакой прибыли с колбасных консервов, вестфальского черного хлеба, хлеба для тостов и гомогенизированного молока — это чистый альтруизм с ее стороны… Из местных стариков многим давно пора в могилу, да и я уже не молод. Но мы и есть покупатели. Мы ими и останемся. А если наша лавочка завтра или со временем закроется, мне придется передвигаться на велосипеде, чтобы добраться до Зебнитца или Бад Шандау — насколько позволят силы…
— Господин Паулини! — перебил старший. — Ваш сын проживает у вас. Как давно?
Паулини надул щеки и медленно выпустил воздух.
— Как давно, как давно… Это зависит от того, как вы предпочитаете вести отсчет. По сути, он всегда жил со мной, у меня, мы договорились о совместном праве опеки. Вот только ситуация осложнилась. Я не мог его забрать, и Виола, эта змея, она как раз собирается открыть третий салон, третье золотое дно, какая-то парикмахерша. Деньги меня не интересуют, хотя нет, не так, деньги мне нужны — на книги, сегодня первые издания…
— Господин Паулини, как давно ваш сын проживает…
— Всё по порядку. Виола, бывшая сотрудница Штази, владеет уже третьим салоном. И что самое возмутительное — богатые дамы желают, чтобы их стригла исключительно владелица. Это как лечение у главврача, понимаете? Она бегает от салона к салону, тут — эта мадам, там — другая, и все только под ее нож — что я такое говорю! Ножницы, можно даже сказать, под колпак, вы наверняка знаете сушильные аппараты-колпаки?
Комиссары не подали вида.
— Подлость не в деньгах, пусть вкалывает на здоровье. Но она могла делать, что хочет. А чего хочет такой человек, как Виола? Сплетничать целый божий день, целый божий день слушать сплетни и сплетничать. А раз ей можно так много сплетничать — полагаю, моя бывшая жена и мать моего сына пошла в Министерство государственной безопасности, поскольку это была ее страсть, сплетничать, такие, как она, годятся в любую секретную службу, и кто знает — в общем, поэтому я должен молчать, вот как я считаю. Понимаете? Так было всегда, с незапамятных времен: одни должны молчать, чтобы другие могли сплетничать, это эмпирические данные, уверяю.
— Вы ответите на наш вопрос, господин Паулини?
Паулини ударил костяшками пальцев.
— Иногда Виола привозила его ко мне. В большинстве случаев забирала и привозила его Лиза. С тех пор как Юлиан стал совершеннолетним, тут было его первое место жительства. У него здесь больше друзей, чем в Дрездене. А его мать не существует как мать. Поэтому он перебрался сюда.
— Как бы вы описали ваши отношения с сыном? Вы могли бы перестать это делать?
Паулини вопросительно на него посмотрел. Какое-то время в комнате раздавался лишь стук его костяшек. Затем он развел пальцы и снова сложил их перед грудью.
— Я хотел бы иметь больше детей. Но я не нашел подходящую женщину. Юлиан, он особенный парень, внимательный, очень внимательный, но не ко всем. И не всегда. Но на него можно рассчитывать. В наше время важно иметь кого-то, на кого можно положиться. У вас нет вопросов? — обратился Паулини к младшему, который всё это время сидел с высоко поднятыми бровями.
— Ваши отношения с сыном?
— Весьма хорошие, раз уж я обязан ответить. Что он, собственно, натворил? Когда один оступается, другие тут же перекладывают на него вину за то, что сами же сотворили. Так уж заведено.
— Вам же будет проще, если вы будете отвечать только на мои вопросы.
Главный комиссар снял очки, сначала вытер пот с одной ноздри большим пальцем правой руки, которой держал очки, затем пальцами левой руки — с другой и снова надел их.
— Знаете ли вы, где был ваш сын двадцатого апреля, это была пятница, около трех недель назад?
— Он был здесь, у меня.
Младший посмотрел на коллегу, но тот глядел в пол, будто выискивая следы капель пота. Первый жаркий день года явно застал его врасплох.
— Вы знаете наверняка, даже календарь не проверите?
Паулини засмеялся.
— К чему календарь? Я здесь каждый день. Иногда мне нужно в Зебнитц, раз или два в месяц. Но вы имеете в виду вечер, я прав? По вечерам я всегда здесь. По ночам тоже, если вас это успокоит.
— А ваш сын? — спросил старший, глядя на него поверх очков.
— Я уже сказал. Конечно же, Юлиан был здесь. Юлиан, как и я, всегда здесь. Нас нигде больше и не ждут. Думаете, я смог бы платить аренду в Дрездене или Лейпциге? Мы становимся незаметными. По вечерам Юлиан сидит за компьютером. Чем ему еще заниматься? Сейчас еще ладно, но зимой? Ошиваться по подворотням? В трактире сидеть? Трактиры превратились в рестораны, это уже неподъемно для таких, как мы. Там уже не выпьешь просто так пива. Думаете, у молодых людей денег много?
— Когда он вернулся домой двадцатого апреля?
— С наступлением темноты.
— Во сколько?
— Как стемнело. Три недели назад темнело где-то в восемь. На его велосипеде не работает фонарь, он должен был вернуться засветло. Он немного ленив, соглашусь. Фонарь я ему не ремонтирую, этим он уже должен заниматься сам.
— Двадцатого апреля его видели в Бад Шандау после двадцати двух часов. Там уже было темно.
— Возникло недоразумение. Он был здесь. Не будь он здесь, я знал бы.
— Ему двадцать три. Разве он не живет своей жизнью?
Главный комиссар уголовной полиции внезапно поднялся. Паулини смотрел на него выжидающе. Он снял китель. Под мышками проступили пятна пота размером с тарелку.
— Человек должен подчиняться — это первое, иначе он ни на что не годится, — сказал Паулини. — Второе — он не должен подчиняться, иначе опять же ни на что не годится. Кто всегда подчиняется, тот ленивый слуга без желаний и любви, а также без силы и мужества. У кого есть истинные желания и любовь, у того будет и воля. А у кого есть воля, тот волен иметь желания, отличные от остальных[16]. Так было у Фонтане, но это относится и к Юлиану, и к любому другому человеку, которого вы считаете повинным в чем-либо. Думаете, чехи поднимают так же много шума по этому поводу?
— Речь не о чехах.
— О чем же тогда? Я подтверждаю для протокола: двадцатого апреля с наступлением темноты Юлиан Паулини находился у меня в Зонненхайне, на Хауптштрассе.
— Тем не менее есть несколько свидетелей. Его видели на мопеде. В стальном шлеме, стальном шлеме вермахта и в футболке с черепом.
В ответ Паулини раскинул руки на подлокотниках и вытянул ноги вперед. Сине-серый рабочий халат натянулся над маленьким низкопосаженным полушарием его живота. С круглой головой, полными щеками и острым носом он был похож на брошенную на кресло марионетку.
— Как это сопоставить, господин Паулини? — спросил младший и, едва задав вопрос, снова поднял брови.
— Что, по вашему мнению, я должен сделать? Вы мне не верите, однако я готов свидетельствовать под присягой. — Паулини улыбнулся. — Я мог бы сразу озвучить имя парня в стальном шлеме, у которого есть привычка разъезжать по нашим проселочным дорогам. Парня в шлеме знает каждый. Он живет через две деревни отсюда в направлении Бад Шандау. Но это вы уже должны выяснить сами. А если личность парня в стальном шлеме вы установили, проверьте его алиби, если таковое имеется. Или вы смотрите на это иначе?
Младший комиссар кивнул, но, когда другой посмотрел на него, лишь пожал плечами.
— А где двадцатого апреля были вы? — спросил он как бы между делом.
В тело Паулини снова вернулась жизнь. Он поднял руки, ударив костяшками.
— Старина Шаттерхенд[17] рискует потерпеть поражение! Вы спрашиваете о Юлиане, а целитесь в старика. При сложившемся положении вещей вы вряд ли поверите моим словам, но, уверяю вас, меня радует, что родное государство хоть раз мною заинтересовалось и прислало кого-то проследить за порядком. Сложно поверить, но это первый раз, когда со мной связалось государство. Обычно оно потчует таких, как мы, формулярами, которые приписывают мне паразитическое существование за счет общества. Но вижу, вас не это интересует. — Он сел прямо, ненадолго поднял руки и положил их на подлокотники. — Я был здесь, где еще мне быть? Как бы я мог свидетельствовать за Юлиана, не находись я здесь? Если позволите дать совет — относитесь к историям с иностранцами как к другому футбольному клубу, это хулиганы и отморозки из соседней деревни. Вот и всё. Будь то чехи или поляки, турки или бог весть кто — из раза в раз одно и то же. Вас совсем не беспокоит, что я вынужден ютиться тут наверху, в то время как тысячи, десятки тысяч только что прибывших молодых людей могут выбирать, в каком бы городе им обосноваться на наши с вами выплаты по программам соцподдержки, чтобы усердно плодить детей и между делом биться лбами об ковер в мечети? Считаете, это справедливо? Ничего не имею против иностранцев, я даже нанял одного. Люди разные бывают. И те, кого я имею в виду, они образованные и скромные. Их я предпочитаю большинству немцев, они работают ради дела и ценят саму возможность жить здесь. Юго Ливняк, например, Юго — это его имя, я его нанял. У него нет высоких запросов. В остальном и так ясно, что каждый хочет быть среди своих. Но когда из каждой старой дымовой трубы делают минарет — это уже перебор!
— Господин Паулини, вынуждены сообщить, что есть несколько показаний, которые…
часть 2
Впервые я встретил Паулини поздним сентябрьским вечером. Мне было семнадцать, в августе я три недели работал в скульптурном собрании Дрездена во время каникул. Моим первым заданием было, следуя указаниям археолога Шеффеля, поворачивать и наклонять миллиметр за миллиметром две головы статуй Афины в маленьком ящике с песком, он хотел задокументировать на фотографиях характерные сходства их черт. Во время обеденного перерыва в столовой Альбертинума Шеффель настоятельно рекомендовал мне заняться изучением древних языков, латинского и греческого, представив это как нечто неизбежное для того, кто, как и я, интересуется литературой. Я посещал занятия по древним языкам в школе святого Креста — кто знает тогдашние обстоятельства, поймет, что это решение скорее было принято за меня, личным выбором назвать это сложно.
Шеффель говорил почти с закрытыми глазами, из-за чего его и без того нервные моргания становились еще более частыми. «Было бы просто невероятно!» — восклицал он после каждого приведенного аргумента. На его полных, прямо-таки пухлых губах каждое слово обретало запоминающуюся убедительность, почти образность.
В начале второй рабочей недели Шеффель назначил меня на ревизию библиотеки. Расположив перед собой на письменном столе один из продолговатых узких ящиков с карточным каталогом, он выкрикивал мне автора и название, а в случае с разными изданиями — библиотечную сиглу. Я, стоя на приставной лестнице, отмечал статус экземпляра: в наличии, выдано на руки, на его месте оставалась библиотечная карточка — не в наличии. Мы двигались в темпе улитки, Шеффель беспрерывно просвещал меня в отношении авторов и книг, которые полагается знать каждому уважающему себя филологу-классику. То, что я подам заявление на работу в Йене и после сдачи экзамена на аттестат зрелости и службы в армии начну учиться в университете, было для него делом решенным. Я спускал ему экземпляр за экземпляром, стопка книг, которые мне предстояло выдать, беспрерывно увеличивалась.
В последний день Шеффель предложил перейти на «ты» и пригласил меня на лекцию одного философа и филолога-классика, который был известен в здешних краях переводом Софокла, выпущенным в серии «Античная библиотека» издательством Aufbau в Веймаре, хотя в остальном его работы у нас не издавались. «Антисемитизм у Лютера, Ницше и Маркса» — так звучало название. Ничего тайного, но и ничего общедоступного, тесный семейный круг, сказал он, и его губы растянулись в радостной улыбке. Он передал мне записку с датой и адресом, попросил ее обратно и дописал: «Второй этаж! Магазин антикварной книги!», снабдив каждое слово восклицательным знаком.
Последний отрезок пути до школы святого Креста от остановки трамвая линии шесть на Шиллерплатц пролегал параллельно той самой Брукнерштрассе, куда меня вела записка. «Виллу Катэ» я узнал по выцветшей фрактуре на фасаде, который демонстрировал ее имя. Я удивился, когда действительно обнаружил «Пансион Х. Катэ» на первом этаже. Благодаря подставленному кирпичу входная дверь оставалась открытой. Я поднялся на второй этаж и позвонил. Молодая женщина — немного старше меня — протянула руку.
— Лиза, — она предложила войти.
Когда она проговорила «Сезам, откройся», я попал в мир книг, стен, уставленных книгами! Они стояли коридором в большой прихожей. Хозяин дома в сине-сером рабочем халате был как раз занят расстановкой мешанины из стульев по рядам. Мне казалось, эти большие высокие комнаты были облицованы книгами — настолько идеально полки заполняли пространство. Больше книг я видел только в читальном зале Саксонской земельной библиотеки. Но здесь они были красивее. Лучше ли они сохранились, были ли обложки ярче? Или дело было в отсутствии пыли, что создавало впечатление чего-то знакомого, или же здесь у каждой книги имелся читатель?
Пахло, как перед началом симфонического концерта. К ароматам парфюма и кофе примешивался запах масляной краски, будто только что была вывешена свеженаписанная картина. На кухне, где толпилось большинство народу, разрешалось курить.
Из комнаты, которая, без сомнений, была спальней, вышел пожилой мужчина. Старая касса-монстр стояла скорее в качестве декора. Когда я спросил, как пройти в туалет, оказался в ванной комнате с зубными щетками, бритвенными принадлежностями и прочими тюбиками. Полотенца для рук явно предназначались не для гостей, во всяком случае это было не так заметно. Я засомневался, действительно ли я находился в магазине.
Я старался держаться вблизи Элизабет и ее подруги Марион, пусть и не заговаривал с ними. От обеих меня отделяло нечто большее, чем разница в возрасте, — их доверительные отношения со всеми и каждым. Их приветствовали как дочерей или внучек, но они казались бесспорными хозяйками этих покоев. Именно они отдавали распоряжения мужчине в халате.
Наконец я увидел Шеффеля в компании ученого, под медленную походку которого он подстроил свой шаг. Шеффель жестом подозвал меня.
Ученый сел, разложив на столе рукопись, верхние правые уголки слегка отогнуты. Он включил и выключил лампу, а затем отодвинул подальше. Гости заспешили занять места, как будто играя в «лишний стул». В это время Шеффель представил меня ученому как будущего студента классической филологии и похвалил нашу совместную работу. Шеффель не лгал, но его рассказ поместил меня на передний план воспитательного романа. По причине того, что мне было нечего спросить или сказать, я хотел — по совету отца — передать ученому своего «Софокла», чтобы получить автограф, но суперобложка прочно прилипла к левой ладони, так что пришлось медленно отдирать бумагу цвета слоновой кости, как пластырь. Следы былой неловкости, оставшейся без комментариев, сохранились по сей день в виде волнистого овала посреди красной окантовки фона цвета слоновой кости.
Тогда я не осознавал, что от Ясперса и Хайдеггера, от Виктора Клемперера и Гюнтера Андерса меня отделяло одно рукопожатие. Это в его переводе все читали Пруста, до того как Беньямин и Хессель взялись за второй том.
Я обернулся, держа под рукой подписанную книгу с изуродованной суперобложкой, и посмотрел на публику. Через второй ряд как раз пробирался длинноволосый мужчина в короткой кожаной куртке. Он опустился на последний свободный стул.
Надо всеми, сидя на приставной лестнице, возвышался хозяин дома — наклонившись вперёд, втянув голову в плечи, он будто боялся удариться о потолок. Он махнул мне, активно подзывая жестами к кассе, встал рядом и указал на стол — мне следовало сесть на него. Между полных щек его круглой головы резко выделялся острый нос.
Спустя два часа, когда первые посетители уже начали расходиться, он вручил мне книгу.
— В этой стране грамматика Каэги есть в продаже только в антикварных магазинах. Поэтому я вам советую приобрести этот неплохой экземпляр, если вы таковым еще не владеете.
Помимо месячного проездного билета у меня с собой была лишь мелочь.
— Давайте сюда!
Я высыпал монеты в его протянутую левую руку, другой он начал выбирать их по одной, затем сжал в кулаке и оттопыренным указательным пальцем вбил сумму в размере трех марок и шестидесяти двух пфеннигов в устрашающий кассовый аппарат. После повернул ручку — выскочил ящик. Он принялся раскладывать выручку по отсекам, точно птица, кормящая птенцов. Он стоя заполнил квитанцию, поставил печать и передал мне этот каллиграфический лист. Согласно данному документу, некий «студ. филол.», носивший мое имя и фамилию, являлся владельцем «Краткого школьного пособия по греческой грамматике» Адольфа Каэги 1896 года в шестом издании. Таким образом, и я был повышен до статуса клиента в «Магазине антикварной книги и книжном магазине Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини», который поблагодарил меня за покупку в письменной форме.
Тогда я был уверен, что наилучшим образом смогу выразить почтение и благодарность владельцу «Магазина антикварной книги и книжного магазина Доротеи Паулини» тем, что не стану обременять его, пользоваться его вежливостью и вообще оставлю в покое.
В понедельник на проверке портфелей в школе перед осенними каникулами стоял наш классный руководитель. Он с триумфом поднял вверх моего Каэги.
Классный руководитель, не упускавший случая указать на разницу между социалистической «полной средней общеобразовательной школой» и буржуазной гимназией — «ночлежкой», как он называл ее со всем присущим ему пренебрежением, — открыл книгу. «1896 год — Германская империя!»
Когда от меня потребовали объяснений, я — соблюдая конфиденциальность Паулини — ответил, что, к сожалению, социалистического пособия по древнегреческой грамматике не существует. Это привело классного руководителя в бешенство. С его губ дважды сорвалось «н» от «ночлежки». Я надеялся, что он положит моего Каэги или хотя бы прекратит бить книгой по левой ладони.
Через день я как награду получил обратно Каэги от нашего учителя латинского и греческого перед всем классом. Я продержался до трех часов, а затем нажал на кнопку звонка магазина антикварной книги — напрасно, была среда. Паулини услышал историю, дарованную мне его пособием по грамматике, лишь на следующий день. Однако он окончил мою речь одним жестом. При виде двух других покупателей он потерял интерес к этой истории.
Спустя день я бросил Паулини вызов. Он открыл дверь, спросив, чего я желаю, как будто видел меня впервые, затем, правда, весьма любезно пригласил войти и поставил перед моей фамилией, которую он явно только вспомнил, «господин» — до этого ко мне так обращались лишь в танцевальной школе.
— Мои сокровенные желания, — возвестил я, вручая ему лист с пятью названиями.
Паулини выпятил губы. Едва различимый кивок можно было заметить, только сконцентрировавшись на кончике его носа. Двадцать четыре часа назад я расценил бы свое поведение как наглость. Невозможно было лично владеть теми драгоценными книгами, которые я взял почитать под расписку у Шеффеля и из которых я выписал многочисленные пассажи.
Он вернул мне записку.
— Одна есть точно, остальные придется подождать.
С этими словами он подошел к стеллажу справа от кассы, сел на корточки, и в следующий миг она появилась прямо перед моими глазами: «Стоя» Макса Поленца; суперобложка, на монохромных просторах которой одиноко возвышалось имя автора и название, была безупречно гладкой, не запятнанная потными ладонями и библиотечными наклейками.
— Сразу две? — спросил я с растерянным видом.
— Том с комментариями. — Паулини поднял одну из книг несколько выше. — Безупречный экземпляр.
Ситуация ощущалась настолько нереальной, словно мне вдруг разрешили поехать на Запад. Обладание «Стоей» было лишь вопросом денег.
Ситуация была похожа на мою первую покупку. Вот только по великой случайности у меня была с собой двадцатка. Паулини сел за стол. Между нами лежало два тома.
— Авансом.
— Она вам сейчас нужна?
Нужна ли была «Стоя» ученику двенадцатого класса полной средней общеобразовательной школы в пятницу, перед началом осенних каникул?
Я кивнул так же осторожно, как и он до этого.
Я подождал, пока он завершит все процедуры: подтвердит получение двадцати марок и запишет остальные книжные пожелания в специально заведенную карточку.
— Виламовица у нас еще никогда не было. Шадевальдта надо подождать. Пособия по греческой лексике — не проблема, но в запасе нет. Вам нужно будет периодически заглядывать к нам.
Тогда я еще не знал, что Паулини заворачивает проданные книги — если вообще заворачивает — в бумагу. Упаковочная бумага считалась знаком особого отличия. По оттенку она была едва темнее суперобложек. Заворачивал он медленно и добросовестно.
В звонок на Брукнерштрассе я позволял себе звонить, только когда в голове был порядок, а в распоряжении — время. Визиты к Паулини не должны были омрачаться повседневными проблемами и мелкими ссорами. Его магазин казался мне экстерриториальным, как Остров блаженных.
Срочная военная служба, последовавшая сразу за экзаменом на аттестат зрелости, сократила мои визиты к Паулини до двух раз в полгода. К тому же в казарму я мог взять только те книги, которые были изданы в ГДР. Жалованье — если не ошибаюсь, оно составляло 120 марок — я поделил между магазином Паулини и полковым книжным магазином.
Один раз отец обрушился на меня с серьезными упреками — я уже был готов снова надеть форму, чтобы сразу же помчаться на поезд, — поскольку не удосужился за три дня отпуска уделить матери хотя бы двадцать минут и проболтался всё время у Паулини.
В магазине Паулини я нашел то, что искал как писатель, которым стремился стать. Этому соответствовала любимая цитата Паулини, найденная у Новалиса: «Поэзия есть подлинно абсолютная реальность. Чем поэтичнее, тем истиннее». Благодаря ему и его кругу общения я познал, что значила преданность литературе. И я знал: кто выдержал испытание Паулини, тот выдержит всё что угодно.
Илья Грэбендорф был тому доказательством. Паулини познакомился с ним во время службы в армии. Грэбендорф, рано сформировавшийся гений, за пьесы которого вступались Франц Фюманн и Криста Вольф, а позже и Хайнер Мюллер, пьесы которого не ставились на Востоке, однако две одноактные пьесы которого были опубликованы в журнале «Смысл и форма», Грэбендорф, который уже мог похвастаться двумя книгами, изданными в Западном Берлине издательством Rotbuch, Грэбендорф, Адонис, ниспадающие до плеч рыжевато-белые волосы которого были лишь внешним проявлением исключительного таланта. Сама его фамилия имела особенное значение, косвенно отсылая — всё поэтическое является косвенным! — к магистру Тиниусу, образу собирателя книг, который, как поговаривали, совершил убийство из жадности к книгам; он был арестован в Лейпциге в 1813 году и осужден, однако, помилованный через несколько лет, провел последние годы в нищете в Грэбендорфе, деревеньке к юго-востоку от Берлина, между Бестензее и Прирос.
В поведении Грэбендорфа по отношению к Паулини так и не исчезла субординация солдата, призванного двумя полугодиями действительной военной службы позже.
Для Грэбендорфа я был студентом классической филологии. Встречая меня у Паулини, он немедленно заваливал меня вопросами, на которые я не мог так сразу ответить. Однажды он подметил, что мы одного поля ягоды. Он, конечно, имел в виду Паулини. О большем проявлении симпатии я и мечтать не мог.
Грэбендорф и Лиза, правая рука Паулини, стали парой во второй половине восьмидесятых. Грэбендорфа принимали за ее старшего брата. Отец Лизы, физик, работал в легендарном в то время Арденнском университете и проживал с семьей в доме с садом в районе Вайссер Хирш. Она и Грэбендорф жили в трех маленьких комнатах под крышей.
От Грэбендорфа я слышал имена французских постструктуралистов, которых не было у Паулини. Эти имена он произносил с необычайной точностью и проникновенностью, что меня каждый раз побуждало повторять за ним. Но это было осквернением святыни. Эти французы принадлежали ему, не только их книги. Из-за личных пометок и записей он не хотел выпускать их из рук и просил отнестись к этому с пониманием.
Меня дважды приглашали к Лизе и Грэбендорфу с некоторыми людьми из круга Паулини. К Грэбендорфу ее родители относились с благосклонностью и уважением, к Паулини с почтением. Они считали себя счастливчиками, имея возможность принять его у себя.
Когда у меня набралось около тридцати стихотворений, которые я считал достойными чужого внимания, я показал их в первую очередь Илье Грэбендорфу. Мне казалось, что обратиться к Паулини будет поспешным решением. К тому же я надеялся воспользоваться контактами издательств, с которыми работал Грэбендорф. Грэбендорф не скрывал разочарования. Оно было обусловлено не столько стихотворениями, сколько тем, что я — как и все вокруг — оказался пишущим человеком. Грэбендорф вел себя так, будто я обманул его доверие. Лизе, наоборот, нравились мои «ранние работы», как она их называла. А поскольку она обосновала свое мнение обстоятельно и лестно для меня, я потихоньку выбрался из ямы, в которую угодил после отказа Грэбендорфа.
Особые отношения с Паулини не имели никакого отношения к моим писательским амбициям. Его интересовало только напечатанное, рукописи он читал весьма неохотно. Паулини раздобыл для меня тайком несколько изданий Ницше, хотя Ницше и не числился в списке моих пожеланий. Он мне их почти что навязал. И я начал поглощать Ницше. Он относился к тем мыслителям, которых невозможно прочитать до конца, которые вновь и вновь удивляют, даже если кажется, что после второго или третьего прочтения знаешь ту или иную книгу.
Среди томов оказалась и «Веселая наука», в приложении к которой содержались «Песни принца Фогельфрай». Некоторые из его стихотворений просто невыносимы, другие — чудесны, но речь не о том. Я увлекся и упомянул при Лизе, что принц Фогельфрай идеально подходит Паулини. Клянусь, я имел в виду только имя.
Несколько недель спустя я получил приглашение на одну из лекций у Паулини. К моему удивлению, салон сменил название на «Принц Фогельфрай». Тогда это были не напечатанные приглашения, а написанные от руки или набранные на машинке. Сначала я подумал, что это была лишь шутка Паулини. Однако ирония и юмор никогда не были его сильными сторонами.
Когда в следующий раз я заглянул к нему, он встретил меня с теплотой, которой я не знал с его стороны или которой, по крайней мере, меня прежде не удостаивали. С Паулини я никогда не был полностью раскован. Разумеется, мы обращались друг к другу на «вы», а его богатый запас цитат заставлял испытывать робость. Но на этот раз он обратился ко мне по имени и откровенно поблагодарил за мое предложение. Именно с этой книгой, из которой было позаимствовано имя, его связывало нечто особенное. Будучи ребенком, он спал на этой книге — на втором издании, выпущенном в 1887 году издательством Fritzsch в Лейпциге. Паулини рассказал мне о магазине его матери, и как отец вместе с коллегами перевозил книги в тележках на Брукнерштрассе, и как всё тогда здесь выглядело. Он сберегал этот экземпляр до сегодняшнего дня. На этих словах он скрылся в одной из закрытых комнат и вернулся с «Веселой наукой». Я предположил, что он хочет показать мне книгу. Я изучил титульный лист и бережно полистал страницы. Мы поговорили о соотношении поэзии и философии и как плавно размываются эти границы у Ницше. Паулини считал, что многие философы стремятся лишь к тому, чтобы писать. Но из-за отсутствия поэтических способностей они писали тексты иного рода.
— Нет-нет, это тебе, принц Фогельфрай в знак уважения! — воскликнул он, когда я хотел вернуть экземпляр.
Он не просто подарил мне это богатство, но явил мне какое-то юношеское щегольство. К тому же я не понимал, как мне теперь к нему обращаться.
Лиза и Марион, с которыми я поделился этой тайной, видели в подарке Паулини лишь хороший знак. Более того, этим именем он нарек свой салон, а не себя. Я молчал. Под следующим приглашением стояла подпись «Принц Фогельфрай».
Лиза работала тогда чуть ли не каждый день во вторую смену, не получая денег. В лучшем случае Паулини подкладывал ей раз в две недели полтинник. Она не воспринимала это как работу, при том что оформляла бóльшую часть посылок и обслуживала клиентов, когда Паулини погружался в чтение.
К концу восьмидесятых я всё реже стал появляться в Дрездене. Вместо этого я посылал заказы и запросы Паулини. Так образовалась активная переписка с Лизой, которая занималась и большей частью корреспонденции. Именно ей я был обязан тем, что получал всё, что заказывал. Когда желаемое вообще не доходило до Паулини — выделяемые ему поставки были скудными, а иногда вообще не приходили, — Лиза молча откладывала для меня нужные книги из государственного книжного. Ко всему я был подписан у Паулини на серии «Библиотека изд-ва Insel», Spektrum и на «„Белую“ серию». Порой я был вынужден покупать книги в долг. Ассортимент новых книг ограничивался у Паулини парой полок. Наценка на букинистику была значительно выше, да и вообще его расценки было практически невозможно проверить.
Благодаря Лизе я был в курсе дел Грэбендорфа. Ему наконец-то разрешили поехать на Запад на премьеру одной из его пьес. Меня интересовала реакция, в конце концов, пьеса была написана для совершенно иной публики — для той, что находилась здесь. Лиза сказала, это был настоящий успех — не только в зале, но и в прессе, по ZDF даже интервью транслировали. Однако поездка изменила его, она сделала его нетерпимым. «На Западе время идет дальше, здесь нет», — подытожила она.
— Когда-нибудь он нам еще разъяснит, почему и с какой целью у него стул на Западе регулярнее или, наоборот, временно затруднен, — сказал Паулини, слушавший, не отрывая глаз от книги.
Как позже призналась Лиза, мои глаза выдали недоумение, когда я открыл для себя эту сторону Паулини — раздражительную и ревнивую.
Лиза возразила, что и это не исключено, даже еда на Западе другая. Паулини пропустил это мимо ушей. Опыт пребывания на Западе, продолжила она абсолютно спокойно, обращаясь ко мне, сделал его здесь для многих чужим. В Берлине это не являлось большой проблемой, в отличие от Дрездена. Паспорт уже готов для следующей поездки, на этот раз во Францию и Италию.
От Марион я узнал, что Паулини, ко всеобщему удивлению, обвела вокруг пальца парикмахерша. Был ли я уже знаком с Виолой?
Спустя еще два или три года, когда я работал в музее, мы с Лизой разговорились о предстоящих выборах в мае 89-го. Когда зашел Паулини — они уже жили под крышей, — мы затихли.
«Клетка отправилась искать птицу», — поприветствовал он нас. Нам не стоит политиканствовать, это потеря времени. Только после этого он пожал мне руку.
Мы читали Блоха в старых изданиях, которые для нас раздобыл Паулини, в той же библиотеке еще и Адорно, и Херберта Маркузе, и даже «Альтернативу» Бахро, полученную от одного знакомого. Тем не менее мне пришлось бы пересилить себя, чтобы произнести в присутствии Паулини имя Горбачёва. Он всё считал излишним и бесполезным, что удерживало нас от некоторых вещей, то есть от книг. Несколькими годами ранее он назвал меня глупцом — я отказался подписывать согласие о готовности стать офицером запаса. «Из-за таких формальностей не рискуют учебой!» — ругался он, и его мнение подтвердилось, когда отменили мое участие в студенческом обмене с университетом в Тбилиси, поскольку я не был на первомайской демонстрации. Сам виноват.
— Я иду на выборы, — без надобности объяснил Паулини, — складываю бюллетень у всех на виду, даже не взглянув на него, бросаю в урну — и готово. Я не подвергну свою жизнь опасности из-за них!
Осень 1989 года Паулини истолковал совершенно неверно. Он, должно быть, слишком сросся с этой страной, чтобы вообще допустить возможность перемен. В течение тех недель он стабильно повторял в маниакальной форме предложение Кафки о клетке, которая отправилась искать птицу.
Грэбендорф был в это время у коллеги в США и роптал на судьбу.
Когда я незадолго до Рождества 89-го позвонил в дверь Паулини, меня ожидала большая стопка книг. Хотя я и зарабатывал в музее чистыми семьсот, мне не хватало денег, чтобы всё это купить. Первое время Паулини не давал мне кредит, из-за чего я был вынужден оставлять у него некоторые книги. Мое долгое отсутствие он явно воспринял как личную обиду. Он рассказал, как накануне ждал Хельмута Коля на руинах Фрауэнкирхе, но вскоре ушел, раздраженный декламациями скандирующей толпы.
Я доверился Паулини и рассказал, что намереваюсь основать с друзьями местную газету, чтобы освещать демократизацию страны. Паулини счел идею сумасбродной; он, взывая к моей совести, посоветовал отозвать заявление на увольнение из музея. Обычно я ему не возражал. Но на этот раз упирался — процесс демократизации займет годы. И каждый должен как-то этому поспособствовать.
— Твое место в музее, рядом с книгами! — настаивал он.
Он отказался обсуждать это. Этот визит, должен признаться, был моим последним визитом на Брукнерштрассе. Следующие три года я был целиком и полностью занят тем, что сначала запустил газету,Altenburger,затем спасал ее после валютного союза и, наконец, держал ее на плаву неделя за неделей, противостоя конкуренции концернов. Мы были бумажным корабликом в открытом море.
В это время я мутировал в нечитающего человека. Я бы даже не сказал, какую книгу мне попросить у Паулини. И возникни такая просьба — любой магазин выполнил бы ее на следующий же день.
О банкротстве Паулини и его попытке заработать на хлеб кассиром я узнал с некоторым опозданием. Если откровенно, я испытал удовлетворение.
Перебравшись в Берлин в сентябре 93-го, я дал о себе знать Илье Грэбендорфу. Он стал тем, кого мои родители называли «востребованным человеком». Лиза изучала германистику и историю искусств в университете имени Гумбольдтов, я работал над первым романом и жил на деньги, которые получал с газеты.
Илья Грэбендорф пригласил меня в японский ресторан в Кройцберге и объяснил, как держать палочки. Я умолчал, что научился этому в Йене у одного вьетнамца. Моя сообразительность поразила его и чрезвычайно порадовала. Лизе бы взять с меня пример.
— Норберт… — протяжно сказал Грэбендорф, откинувшись назад, когда я спросил о Паулини.
Лиза попросила вилку и перечислила все драматические повороты сюжета, которые пережил принц Фогельфрай: разоблачение Виолы и развод, смерть госпожи Катэ, потеря дома с сохранением выплат по кредиту, банкротство и попытка работать кассиром. Наконец, спасение в виде работы ночным портье. И, словно сказочное вознаграждение, Хана, словачка, с которой он живет.
Мы все учимся на горьком опыте, подумал я, почему его это должно обойти?
Лиза рассказывала о последнем визите к Паулини, когда Грэбендорф перебил ее: «Нечего болтать об этой чепухе!» Было отчетливо видно, что Паулини обидел его. Лиза и Грэбендорф спорили, действовал ли Паулини преднамеренно или же дело было в самом Грэбендорфе, не выносившем критики. Оба много раз пытались прекратить спор, но не могли удержаться от возражений. Грэбендорф затаил обиду, поскольку тот не извинился за поведение жены. Лиза настаивала, что Паулини является наиболее пострадавшим и в конце концов принял последствия, несмотря на ребенка.
— Или как раз из-за него, — сказал я, чтобы напомнить о своем присутствии.
— Жизнь научит! — Грэбендорф указал на мою пустую чашку и попросил счет.
После того как Лиза и Грэбендорф разошлись, я потерял Лизу из виду на несколько лет. Зато часто видел Грэбендорфа. После выхода моей первой книги он, будучи членом жюри, добился для меня полугодовой стипендии в Нью-Йорке, снабдил меня советами и парой адресов, которые действительно открыли передо мной некоторые двери. Более коллегиального отношения и представить было сложно.
Во время первых авторских чтений в Дрездене я ожидал увидеть в рядах публики Лизу или Паулини. Вместо этого появлялись люди, о которых я и думать забыл.
На рубеже тысячелетий я воспользовался одним из приглашений и во второй половине дня поехал на Брукнерштрассе до начала чтений. Тогда я подумывал написать рассказ о Паулини, не совсем понимая, какой сюжет заложить в основу. Да, вот уже сколько времени я вынашиваю эту идею. Вас это удивляет? Я скорее слышал в воображении особую мелодику. Я хотел воскресить мир Паулини, который однажды значил для меня всё, оставшийся в мифической, глубокой древности. Впрочем, тогда я так и не продвинулся дальше начала моей легенды о Паулини.
Хотя в Дрездене едва ли найдется улица, знакомая мне лучше, чем Брукнерштрассе, я прошел мимо. Там, где однажды стояла «Вилла Катэ», возвышалось строение, состоявшее, казалось, из больших белых коробок, наставленных друг на друга. Стекла маленьких и больших окон были тонированы. Только теперь я вспомнил, что и так знал, — Паулини давным-давно обосновался в другом месте. Но в воображении я всё еще видел, как он стоит в старых покоях. Там я и хотел его оставить. И где прикажете его искать по другую сторону Эльбы? У меня не было его личного адреса, а магазин антикварной книги Паулини на тот момент еще не существовал.
Я увидел его впервые, можно сказать, в двойном обличье в Лейпциге на неделе короткометражных и документальных фильмов. Это был фильм о торговле книгами и антиквариатом до и после 1989 года, Паулини — один из героев. Поначалу мне было достаточно трудно узнать его на экране — он будто сделал операцию, настолько непривычным казался его подбородок. Прежде чем перейти к обсуждению, модератор спросила на английском, есть ли тут кто-то, кто его не понимает. Когда же она сформулировала первый вопрос на английском, в зале поднялся мужчина и крикнул, что говорить можно было бы и на немецком, он не понимает по-английски и, по его мнению, не было никакой веской причины в Германии о немецком фильме говорить не на немецком. В приглушенном свете зала я распознал Паулини по голосу. Раздавались единичные посвистывания, но даже я ему аплодировал. После мероприятия я поблагодарил Паулини. Я не знал, как к нему обращаться. «Ты» казалось мне после такого длительного периода времени дерзким. С другой стороны, я боялся его обидеть обращением на «вы». Он спросил, не сходить ли нам поесть, и предложил «Ауэрбахс Келлер», поскольку больше он здесь ничего не знал. Нам повезло быстро занять столик. Я пригласил его, он долго смотрел на меню, а затем спросил, могу ли я заказать для него что-нибудь с очень тонкими спагетти и большим количеством крабов под каким-нибудь прекрасным соусом. Ничего похожего не было. Я заказал большую кружку пльзеньского пива и порцию рулад с клецками, он сказал, что возьмет то же самое. А еще мясо с острой приправой. Расправившись с едой, он всё еще оставался голодным. Тирамису он поглотил с большим аппетитом. Говорили мы мало. На все мои вопросы следовал короткий, убийственный ответ. Он существовал на прожиточный минимум, а цены на книги, даже на первые издания, катились из-за существования интернета в одном направлении — в пропасть. У меня он ничего не спрашивал. Он не дал понять, читал ли когда-нибудь что-нибудь из написанного мною и что он вообще об этом думал. Он был так же атлетичен, как и раньше, его подбородок снова казался мне совершенно нормальным. Черты его лица напоминали теперь скорее птичьи. Я спросил у него о фильме. Но он, казалось, потерял желание разговаривать. Но мой вопрос о месте его ночлега он ответил: «Дома». Его не пригласили на премьеру, не предложили номер в отеле? Он приехал за свой счет и теперь должен был идти на поезд.
К сорокалетнему юбилею магазина — Паулини часто говорил о «повторном открытии» — «антикварной книги Доротеи Паулини, владелец — Норберт Паулини» я получил приглашение от Лизы через мое издательство. Она попросила написать статью для памятного издания, которое планировалось вручить Паулини двадцать третьего марта следующего года. Еще лучше, как сказала Лиза, если бы я нашел время и приехал лично зачитать текст. Мероприятие будет фееричным, она за это ручалась.
Я сразу согласился. Хотя я и убеждал себя, что моя совесть чиста, я всё еще чувствовал неловкость и какую-то недосказанность, думая о Паулини. Выражаясь несколько высокопарно, я надеялся связать свою нынешнюю жизнь с прежней, примирить их и, если угодно, обрести целостность.
Тем не менее именно на тексте о Паулини я рисковал потерпеть неудачу. Я не знал, отчего так мучился. Всё звучало неправильно и фальшиво. Лишало ли меня свободы то, что я не мог придумывать персонажей? Представлял ли я, как придется зачитывать это вслух при Паулини? Разве я не представлял его при работе над каждой книгой одним из моих читателей? По сути, Паулини никогда не исчезал из моей жизни, он был сочитателем.
Лиза настойчиво просила. «Просто напиши, как это было, каким он тебе казался, ведь ты был еще школьником, а он — великим Паулини!» Она воскресила в памяти тот мир: библиоманы, которые специально приезжали, ровно в десять стояли у двери и сновали по приставным лестницам, обыскивали полки и пачкали колени. И как все думали, что нужно знать пароль, чтобы он впустил. «Нечего стесняться!»
Я полазил по компьютеру и обнаружил старые файлы по Паулини. Начало легенды читалось так, будто я выполнил просьбу Лизы лет пятнадцать назад. Менять пришлось не так много, текст о Паулини был готов.
Несмотря на то что до Зонненхайна я добрался раньше установленного времени, на Хауптштрассе было едва возможно найти место для парковки. При полусвете фонарей я всматривался в номера. Бóльшая часть гостей приехала из Дрездена и его окрестностей, несколько из Хамбурга, Рюгена, Кёльна и Розенхайма, два дома на колесах с голландскими номерами и красная развалюха из Швейцарии. Среди толпы перед домом стояли в основном курильщики. Внутрь попасть было почти невозможно, давка была хуже, чем в студенческих клубах.
Лиза бросилась мне на шею.
— Что-то я слишком много наобещала, да?
Существует не так много женщин, которые, как Лиза, с каждым годом становятся только привлекательнее, если можно так сказать. Она налила мне вина и расчистила путь. Сам магазин состоит из одной-единственной комнаты, объяснила она. Слева королевская стена — высокий сплошной стеллаж. Остальные, под прямым углом к нему, это вспомогательные войска. Как можно было додуматься устроить праздник в таком помещении?
Когда я собрался отделиться от Лизы — гости по большей части были чужими друг другу, но все знали Лизу, — она взяла меня под руку и повела дальше. Я думал, что она тащит меня к Паулини. Однако ее целью было большое окно, выглянув из которого можно было наблюдать мнимый закат. На фоне светлой полосы неба вырисовывались контуры скал. Я не смог бы точно сказать, насколько далеко они находились.
— Тебе нужно прийти при свете дня! Или вечером. И летом!
Она сказала много хорошего о моем тексте для Паулини, при этом так близко шептала на ухо, что мне приходилось сдерживаться, чтобы не обнять ее. Десятилетия были не властны над нашей близостью.
— Посмотрите-ка, — прогудело вдруг у меня над другим ухом, — мы разве не знакомы?
Паулини протянул мне левую руку, откусывая одновременно пирог, балансировавший на раскрытой правой ладони. Не успел я ответить, как он, жуя, спросил у Лизы, куда она спрятала шнапс, тот, голландский.
— Через полчаса, не раньше. — И она снова развернулась к моему уху.
Паулини остался рядом, поедая пирог. Я внимательно слушал Лизу и наблюдал за Паулини, который каждый раз, делая укус, обнажал зубы, как лошадь, при этом еще наклонял голову набок. Крошечные морщины расходились от уголков рта по щекам. Если посмотреть с определенного расстояния, можно даже сказать, что он не изменился, лишь поседел. Я попытался сделать комплимент магазину — то, что он здесь сотворил, колоссально. Но он не прекращал есть, а Лиза говорить.
Даже когда казалось, что мы пересекались взглядами, я не мог понять, смотрит ли он в никуда, не случайный ли я объект в его поле зрения.
Еще чуть-чуть, сказала Лиза, он — под «он» она всегда имела в виду Паулини, — он и сегодня надел бы сине-серый рабочий халат. В памятном издании было пятнадцать статей, моя первая, и если бы это зависело от нее, я бы пошел выступать первым, могу ли я сделать это для нее?
— Для тебя я сделаю всё что угодно!
Я говорил всерьез. Паулини облизал по очереди пальцы рук и вытер их насухо носовым платком в клетку.
Кто-то умудрился почти незаметно доставить небольшую кафедру и установить звуковую аппаратуру с микрофоном. Лиза вещала с импровизированного подиума. Паулини совсем остолбенел, когда Лиза начала. Он смущенно улыбался. Для меня это было в новинку.
Лиза велела ему сесть на стул прямо перед кафедрой. Она положила туда листы, сняв скрепку. Лиза говорила свободно, но периодически перелистывала страницы, и только в эти моменты ее пальцы прекращали играть со скрепкой.
Я часто наблюдал за таким бесконечным верчением скрепки во время речи. Но, только глядя на Лизу, я осознал, какими изящными могут быть положение и движения руки со скрепкой между пальцами.
— Не позволь злу победить тебя, — цитировала она, — но побеждай зло добром.
А затем была моя очередь.
Во время речи мне показалось, что я подражаю интонации Лизы. Или это дрезденский диалект вновь окружил и волей-неволей преобразил мою речь? Серьезный взгляд Паулини, сопровождавший мою речь, вселил в меня неуверенность. Оперевшись щекой о руку, он смотрел на ботинки. Затем поаплодировал, поднялся и протянул мне руку, будто пытался помочь сойти с подиума.
Аплодисменты были дружными и продолжительными, отличительная саксонская черта. Тем, кто выступал после меня, тоже досталось немало почестей.
В завершение праздника я надеялся услышать небольшую приветственную речь от Паулини, хотя бы пару предложений, знак благодарности — но ничего, ничего! Кажется, Паулини так же сильно требует почестей, сколь и спешит поскорее от них избавиться. Даже фуршет был на Лизе.
Я почувствовал облегчение, когда мое выступление осталось позади. Мне хотелось где-нибудь присесть и поговорить с Лизой. Также я надеялся, что со мной кто-нибудь заговорит и похвалит мой текст. Однако никто не посчитал это нужным. Некоторые лица казались мне знакомыми, иногда на ум приходили даже имена и фамилии, но завязать разговор никак не удавалось.
Мне было не по себе среди этих книжных стен. На стенах коридоров висела пара сомнительных картин — «сопутствующий улов» — всё, что только можно было заполучить во время закупок. Если сравнивать с тем, как было раньше, было пыльно. Возможно, Паулини считал излишним вытирать пыль в магазине, в котором не было посетителей, а книги отправляли по почте.
Внезапно я оказался перед Шеффелем. Он восседал или, лучше сказать, возлежал, расположив руки на широких подлокотниках, в кожаном кресле — это было единственное место для сиденья, не считая двух стульев. Ему потребовалось некоторое время, чтобы узнать меня. Он слышал мою речь, но не имел возможности видеть меня. Так же целенаправленно, как двигался его указательный палец в мою сторону, он, снова с полузакрытыми веками, начал говорить о библиотечной ревизии и сравнении голов Афины.
— Слышал, ты теперь пишешь?
— Да.
Шеффель спросил, почему я решил отдалиться от своей прекрасной специальности. К счастью, между нами протолкнулась женщина с сердцевидным лицом и седыми, как у луня, волосами и предложила Шеффелю тарелку, на которой веером была разложена дегустационная проба буфета. Шеффель выяснил, нет ли там где-нибудь сельдерея, не важно, в какой форме, сельдерей ему нельзя ни при каких обстоятельствах. «Под страхом смерти!» — крикнул он и засмеялся.
Стыдно признаться, но я не узнал Марион. Хорошо знакомые черты пропали в полноте лица.
Перед буфетом я пересекся с Паулини.
— Я никогда не носил очки, ну, это так, к слову, — сказал он. — А где Грэбендорф?
Мы несколько отдалились, сказал я.
— Но вы так подходите друг другу, — он ухмылялся мне в лицо. — Я бы даже сказал, дополняете друг друга!
От Паулини исходил легкий запах пота, который не перекрывал аромат свежей рубашки, очевидно пролежавшей в шкафу приличное количество времени. В любом случае от него пахло пожилым человеком. Морщинистая, как яблочная кожура, кожа лица обошла зону скул, область вокруг глаз тоже выглядела моложе.
— Он мог бы как минимум сказать «спасибо», — жаловался я Лизе, которая упрекала меня за то, что я хотел удалиться.
— Не будь таким эгоистом, — успокаивала она. — Он ничему так не радовался, как твоему приезду. И твоей речи, я же знаю его!
Паулини, по словам Лизы, чувствовал себя всеми брошенным и преданным.
— У вас-то всё хорошо! — сказала она, увидев мое скептическое выражение лица. — По всем фронтам, а у него… Ты не понимаешь?
— Кого ты имеешь в виду?
— Да Илью и тебя!
— Тебя кто-то беспокоит?
Между нами протиснулся молодой человек. Меня он не одарил взглядом.
— Дай нам поговорить. — Лиза провела рукой по его коротким светлым волосам.
Он улыбнулся так, будто это было именно тем, чего он добивался.
— Держите себя в руках, — дотронулся он до моего плеча.
— Юлиан, он еще совсем ребенок, — успокаивала меня Лиза. — В защитника играет.
Лиза представила мне невысокого мужчину около шестидесяти, с густыми усами, темно-карими глазами и залысинами, большие очки сдвинуты на лоб. Протянув руку, он отклонился назад, словно только так мог охватить меня взглядом.
— Я рад, — он крепко и долго пожимал мне руку, — приветствовать в наших скромных стенах такого ритора, как вы. Ваш текст был бесподобным!
Лиза объявила, что стоящий передо мной Юсо Поджан Ливняк — гений и сотрудник Паулини. Она не знала человека, владеющего бóльшим количеством языков и знающего больше книг, чем Юсо. Он, конечно, возражал. Почему в таком случае он стал работником Паулини? Этот вопрос так и напрашивался, но я его не задал. Возможно, Ливняк заметил мои колебания.
— А кто всё это построил? — спросил я у него скорее ради Лизы.
— Каменщик — старший каменщик! — поправил себя Ливняк, подняв указательный палец правой руки. — Он хотел порадовать вторую жену художественной мастерской, она рисовала. Вот только окно было не с той стороны. Сейчас они в разводе, а у нас есть обзор на юг.
Его ярко выраженная жестикуляция и мимика менялись так непрерывно и неторопливо, что я невольно задумался о японском театре.
Под Лизиным натиском и из-за ее вмешательств он был вынужден рассказать о своем происхождении. Ливняк — босниец, университет окончил в Сараево, специализировался на рукописях, которые хотя и были написаны на боснийском — хорошо понимаемом языке на сегодняшний момент, — но арабским письмом. Называется «альхамиадо». Сфера его деятельности была упразднена, когда библиотека, Виечница — он несколько раз повторил название, а также дату «двадцать пятое августа 1992 года» — была обстреляна фосфорными гранатами и сгорела дотла. Ему и его жене удалось сбежать из Сараево — через Грац, Вену, Берген в Норвегии и другие перевалочные пункты они оказались в конце концов в Германии, случайность, в Дрездене, еще одна случайность.
Было ли дело в том, что я спросил у Ливняка о Сараево, или в моем смелом замечании, что человеку с его способностями было бы лучше преподавать в родном университете? Или его что-то во мне беспокоило, или он просто устал? Желание поддерживать со мной беседу, которую он начал с энтузиазмом, заметно ослабевало и вскоре совсем пропало. После того как мы с Лизиной помощью разошлись, она что-то прошептала мне на ухо о его родителях.
— Он знает, кто убил его родителей, по его вине…
Но какое мне до этого дело?
Я спросил Лизу, можно ли увести ее на прогулку — пройтись немного вниз или вверх по проселочной дороге.
— Подожди немного. Я не могу его сейчас оставить.
Из-за нее я промучился битых два часа, стараясь не приближаться ни к Ливняку, ни к Шеффелю, ни тем более к Паулини. Наконец, я остался ждать перед дверью. Даже там я не испытывал никакого желания быть втянутым в разговор.
Когда Лиза наконец появилась, она заявила, что у нее уже несколько раз спросили, есть ли между нами что-то.
— Не могу в это поверить, — сказал я.
— Что между нами что-то есть?
— Нет, что тебе задали такой вопрос.
— Но это так, — не отступала она, беря меня под руку.
У меня не было желания спрашивать у нее о Ливняке или о Паулини. У меня вообще не было желания разговаривать. Да и она, кажется, наслаждалась тем, что можно наконец помолчать.
Перед моей машиной мы обнялись на прощание — и вдруг прижались друг к другу как по договоренности. Я попытался поцеловать Лизу. Она уклонилась. Я отпустил ее, но она всё еще прижималась ко мне.
— Где ты ночуешь? — прошептала она.
Затем я поехал за ее машиной в Дрезден. Можно ли за доли секунды понять, что любишь кого-то уже давно, не догадываясь об этом? Вопрос риторический. Вам не нужно отвечать. Лиза, как мне казалось, лишь напомнила мне о любви к ней, обратила на нее внимание. В ее доме, на мансарде виллы, мы вели себя так, будто всю жизнь жаждали завладеть друг другом.
Лиза была страстной. Я и предположить не мог, что заботливая подруга превратится не просто в требовательную, но почти безрассудную в желаниях женщину. Несмотря на два брака и пару отношений, ничего подобного я прежде не испытывал.
Даже сны можно почувствовать на коже, даже сны преображают ощущения и желания. Не так ли? Я не считал Лизу сном, однако по-настоящему реальной она для меня стала лишь тогда, когда спустя считаные часы после моего возвращения в Берлин она вновь стояла передо мной, обхватив руками маленький старомодный чемодан, и, не говоря ни слова, вошла в дом.
О Лизе и себе я расскажу лишь то, что важно в отношении Паулини. Правда, данное ограничение является незначительным. Даже если я этого долго не понимал или не хотел признавать, с самого начала то был ménage à trois — любовь на троих, и с каждым днем она становилась лишь больше.
С Лизой я смотрел на самого себя и на мир иначе. Меня поражала легкость, которую давало присутствие женщины, знавшей, как ты вырос, перед которой не нужно было извиняться, что когда-то ты тоже был счастлив, которая знала, что значило отслужить в армии, знала, что такое субботник и почему поверх рубашки СНМ[18] всегда носили джемпер — и так далее и тому подобное. Но это всё слишком поверхностно. Она была свободна от естественного презрения Запада к Востоку. К этому презрению — его еще можно назвать западным чувством превосходства — я с течением времени, сам того не замечая, привык. Это было каким-то непрерывным звуковым сигналом, чем-то само собой разумеющимся. И для того, кто это переживал, не играло никакой роли, был ли он лишь звеном в цепи презрения, тянувшегося в направлении Востока или Юга. В более абстрактной формулировке я сказал бы, что благодаря Лизе земля, по которой я двигался, перестала быть наклонной. Лиза вернула мне прямую походку.
Лиза же вновь оказалась с писателем, жившим, ко всему прочему, в Берлине. Она не имела ничего против города, только Грэбендорфа не могла больше выносить с его паническим страхом быть отнесенным к категории восточных немцев. Грэбендорф отдал дань Западу, заявив, что лишь по великой случайности не угодил в ГУЛАГ, поэтому и свободу он ценит больше, чем его западные ровесники, для которых это было чем-то само собой разумеющимся, как кулек со сладостями — традиционный подарок для первоклассников. У Лизы был целый набор прилагательных, чтобы описать старания Грэбендорфа быть признанным Западом; «ревностно» и «скоропалительно» считались безобидными. Однажды она назвала его честолюбие «физкультурным» — он пытался натренировать манеры, которые выдали бы в нем человека светского. Наш почти-диссидент ничего так не боялся, как сказать что-нибудь, не подстраховавшись.
Она не терпела его на физиологическом уровне. Порой, добавила Лиза, она боялась — и Паулини вместе с ней, — что и я могу зайти слишком далеко в этом восточном самоотречении.
— Слишком далеко?
— Ты ведь хочешь добиться успеха и на Западе, значит, придется идти на уступки, не так ли?
Шел ли я на уступки? Или я этого уже просто не замечал? Неужели я был для Лизы одним из олухов, о которых она рассказывала, — готовых всегда и всюду отхватить кусочек публичности, автоматически обращавшихся во время речей к западной публике?
В ее глазах Паулини был тем, кто всему противостоял, — стойкий оловянный солдатик. Лиза мне даже прочитала вслух сказку Андерсена, в которой солдатик, оставшийся с одной ногой из-за нехватки олова, влюбился в бумажную танцовщицу в льняной юбке. Она так высоко взмахнула ногой, что оловянному солдатику показалось, будто она тоже одноногая. Солдатик выпал из окна, пережил свою одиссею, вернулся в животе рыбы в ту же квартиру, на тот же стол, только чтобы его бросили в огонь, где он и умер вместе с танцовщицей.
— Главное — он совершенно не способен быть другим! И это делает его таким потерянным и одиноким.
Паулини, в отличие от Лизы, несомненно, приписывал мне вину за восточное самоотречение, но рядом с Лизой наверняка взглянул бы на меня другими глазами. Мне нравилась эта мысль, она меня расслабляла.
Лиза посещала его теперь горазде реже, чем раньше. У него, в конце концов, был Ливняк, и Юлиан давно вырос. Она не стала скрывать от меня и того, каким недовольным и несправедливым бывал порой Паулини, поскольку Лиза стала так редко появляться. Наряду с этим я узнал, что раньше Лиза много лет ездила в отпуск вместе с отцом и сыном Паулини. Можете представить, как замерло мое сердце.
— Вы были вместе, в одной комнате?
— Да, конечно.
— Вы были по ночам в одной комнате? Вы спали друг с другом?
— Ревнуешь? — Мне показалось, она довольно улыбнулась.
Все, даже ее родители, бывшая жена Паулини и особенно Грэбендорф, уже который год приписывали ей отношения с Паулини.
— Это уж совсем за гранью, — сказала она. — Мы даже перестали смеяться над этим.
Лиза, как и прежде, проживала в комнатах под крышей. Ее родители совсем одряхлели, а вилла постоянно привлекала всевозможный сброд, она была единственной во всей округе без ремонта. К тому же арендная плата съедала бóльшую часть их пенсий.
— Я думал, она вам принадлежит.
— Я не самая хорошая партия.
— Ты — лучшее, о чем я только мог мечтать.
Я знаю точно, что в тот момент мне надо было броситься перед ней на колени; после я злился, что не сделал этого.
Мы с Лизой проводили гораздо больше времени вместе, чем порознь. По понедельникам она не работала, а по вторникам работала через неделю — что считалось компенсацией за постоянные переработки, — она часто приезжала в Берлин вечером субботы. Для меня же она передвинула в своей прекраснейшей комнате стол прямо к окну, чтобы я, поднимая глаза от ноутбука, мог смотреть на долину Эльбы и Восточные Рудные горы. Родителей я не видел, любое изменение выбивало их из равновесия. Им и в голову не приходило, что Лиза может уехать от них в Берлин. Даже мои дочери дважды ночевали у нее. Они знали Дрезден по визитам к моим родителям, которые за три или четыре года до этого перебрались из Йены обратно в Зюдфорштадт. Заколдованную виллу с видом они считали классной, Лиза тоже. Даже родители, привыкшие к моим неудачам с женщинами, быстро отказались от сдержанности к Лизе. Они не имели бы ничего против, переедь я к ней насовсем в Вайссер Хирш. Они видели, что всё шло как по маслу.
Был конец августа или начало сентября, еще до первой операции у ее матери, когда я предложил Лизе навестить наконец Паулини в Зонненхайне.
— Пригласим его в ресторан!
— Почему ты хочешь причинить ему боль? — Лиза посмотрела на меня так, будто я поменял цвет глаз.
Ее ответ и взгляд ощущались как удар ножом. Избитое выражение, но в то же время самое точное описание того, что я почувствовал. Удар в самое сердце. Почему ты хочешь причинить ему боль? Вы даже не представляете, какое значение приобрела эта фраза в моей дальнейшей жизни.
— Почему ты хочешь причинить ему боль? Неужели думаешь, ему будет приятно видеть, как такая счастливая пара кружится перед ним в танце?
— С чего бы это? Так, значит, он не знает?
— И к чему это приведет? Хочешь поторжествовать над ним?
Хотел ли я этого? При одной мысли, что мы с Лизой заявимся к Паулини, я испытывал чувство удовлетворения. Это меня смущало.
— То есть он снова хочет отправиться с тобой в отпуск или вообще жить с тобой.
— Да что с тобой такое?
Я почувствовал, как во мне всё сжалось. Сам того не заметив, я опустился за кухонный стол.
— Это даже как-то лестно, раз ты думаешь, что каждый мужчина захочет жить вместе с пятидесятипятилетней женщиной. Но даже одинокой подруге я не стала бы тыкать своим счастьем в нос. Это так сложно понять?
Даже не знаю, чем кончился тот ужасный день, но когда в следующий раз я приехал в Дрезден, именно Лиза предложила поездку в Саксонскую Швейцарию; я был убежден, что она поменяла мнение и мы вместе отправимся к Паулини. Только в пути я осознал: это был пеший поход.
Я давно отвык от походов, в которые ходила Лиза. Раз в год я обходил с дочерьми Штехлин, по выходным в Берлине — Шлахтензее. У меня уже давно не было трекинговых ботинок.
Лиза же, напротив, владела целым походным снаряжением. При взгляде на нее мне на ум пришло слово «надлежащий», которое раньше часто можно было услышать у нас дома. Она прыгала передо мной с камня на камень так, будто ей не нужно было ни под ноги смотреть, ни переводить дыхание. Ее походные ботинки тридцать седьмого размера были с ней одним целым, как копыта. Носки съехали, на крутых подъемах перед моими глазами были ее загорелые юные икры. Рюкзак у нее был времен ГДР; темно-синяя обивка была залатана в нескольких местах. Вскоре мои майка и рубашка полностью промокли от пота, я начал зябнуть, правая пятка горела в обычно удобных кроссовках Camper — нам пришлось вернуться.
Возможно, память меня обманывает, но мне кажется, будто с тех пор мы ездили только в Саксонскую Швейцарию. Ей нужно выбраться, говорила Лиза, выбраться! Иначе она не вынесет заточения в книжном магазине и нахождения дома с матерью.
Лиза не нуждалась в картах, в путеводителях. Эти скалы и леса были ее садом. Если мы кого-то встречали, она говорила «Ахой», что я раньше слышал в Высоких Татрах. Прекраснее всего были моменты, когда Лиза обвивала мою шею рукой, чтобы я мог навести ее указательный палец на желаемую точку. Между объяснениями она целовала меня, не разрешая повернуть голову. Я, словно школьник, должен был повторять названия скал и плато, которые — раньше мне это не бросалось в глаза — образовывали нечто похожее на каньон, только зеленый и обитаемый, с протекающей через него Эльбой, которая ослепительно сверкала в лучах вечернего солнца.
Я вновь жил ради этих островков близости, появление которых нельзя было предсказать, как и момент, когда мы их достигнем. Тогда же стихали все вопросы относительно того, как нам быть дальше — переехать ли Лизе в Берлин или мне обратно в Дрезден.
Так, словно это была обычная точка на карте, как и любая другая, она могла указать на Зонненхайн и дом Паулини. Большое окно сверкнуло однажды на солнце так, будто там пылал центр Вселенной. Я тяжело переносил ее болтовню о Паулини. Это сдавливало мне горло. Неужели она этого не замечала? Следует ли мне попросить Лизу рассматривать Паулини более критически? Поставить ее перед выбором — либо наконец признаться в наших отношениях Паулини, либо расстаться? В темный час я спрашивал себя, почему мы путешествовали именно по Саксонской Швейцарии? Хотела ли она быть немного ближе к Паулини, но не отваживалась пойти к нему со мной?
В путешествии по Хинтерес Раубшлосс к смотровой площадке Гольдштайн муки и счастье породили во мне желание написать о Паулини. Верите или нет, но я сразу же ощутил всем телом — это спасение! Было достаточно пары сформулированных предложений в голове, чтобы почувствовать себя легким и свободным, но прежде всего суверенным. Подобный вздох облегчения приходит в той или иной степени с каждой идеей для книги, но в данном случае было что-то еще. Для меня стало настоящей необходимостью написать о Паулини. Это был единственный доступный мне способ обрести ясность, кем он был и какое место занимал в мире. Это было моим методом разобраться в Лизиной мании. Я не хотел больше бездействовать. Я сменил тактику. Я сделаю из этого нечто большее! И именно так, как умею только я. Удивительно, и как я раньше не додумался.
Лиза сразу же отметила во мне перемену. Мое настроение вдруг стало хорошим.
— Разве я такой уж ворчун?
— Не всегда, но так ты мне нравишься гораздо больше!
Написать о Паулини было тем, что я мог сделать ради нас с Лизой. Было что-то особенное в том, чтобы сидеть у нее дома за письменным столом и представлять Дрезден, существовавший еще до моих первых воспоминаний. Лиза рассказала кое-что о детстве Паулини, о его бабушке, фото которой до сих пор стоит на его прикроватном столике… Необязательно спать с кем-то, чтобы знать об этом.
Лизины описания были настолько наглядными, что у меня возникло чувство, будто мне только и оставалось, что всё записать. Даже зная о Паулини всё до мельчайших подробностей, мне бы всё равно пришлось что-то додумать. В ином случае гармония существовала бы только в моей голове, но не на бумаге. Вспоминаю одну из любимых цитат Паулини: «Поэты должны лгать». Паулини часто добавлял, что даже Платон лгал, иначе не было бы его диалогов.
Моя история должна была показать Паулини как великого читателя, который благодаря своему устройству и страсти стал оплотом против того, что угрожало нам, книжникам; он, оставшийся верным своим желаниям и убеждениям, противостоит тому, что убивает нас год за годом, уносит, пока однажды не исчезнет последнее, во что мы верили, ради чего жили. Разве не потерялись бы мы в этом мире без таких, как Паулини?
Вы никогда не сможете оценить, каково это, когда вдруг всё становится полезным, всё превращается в поиски. У Лизы в Дрездене я жил в том мире, о котором писал. Какое-то время мне не нужно было пересекаться с Паулини. Лизе нравилось, что теперь она так легко одерживала победу во время наших еженедельных негласных перетягиваний каната, кто к кому поедет.
В Берлине Лиза была другой, более тихой, а в обществе молчаливой, она будто стеснялась своего диалекта. Здесь ее тоже тянуло на природу. Мы наслаждались прусской Аркадией Шинкеля, Ленне и князя Пюклера, прогуливались от Капута по Швилоузее, мы даже ездили в Паретц. Я постепенно погружался в хронологию прусских курфюрстов и королей и их важнейших построек. Я не хотел соревноваться с Лизой в знаниях саксонского искусства и архитектуры, барочных садов и истории в целом, но даже я мог сыграть роль экскурсовода. Один раз Лиза вскрикнула от радости, когда мы, стоя перед Мраморным дворцом в Новом саду, разглядели через узкую просеку белый замок на Павлиньем острове, словно расположенный вдали медальон. Это был мой шанс пощеголять недавно приобретенными знаниями о Петере Йозефе Ленне и его зрительной оси.
— Он всегда вторгался в Саксонию без объявления войны, — неожиданно пожаловалась Лиза на Фридриха Великого.
В Берлине менялось даже ее отношение к моим дочерям. Какая-то необъяснимая робость удерживала ее на расстоянии, преодоление которой было не в ее власти, да и необходимости не возникло бы, не разрывайся я между ними. Что я мог поделать, если дочери брали меня под руки справа и слева, а Лиза безропотно шла рядом, не выказывая недовольства. Не знаю, сколько раз я успел вычеркнуть и снова записать предложение «Берлин был не для Лизы» в своем рассказе.
Однажды мы встретили Грэбендорфа, это было в доме Гропиуса на ежегодном вечере виллы Массимо в феврале. Грэбендорфа обхаживали чуть ли не как гостя с государственным визитом. Он долго не замечал нас, а потом не знал, как поприветствовать Лизу и меня. Даже мы с ним разучились общаться. Создавалось впечатление, что он искренне был рад нас видеть, особенно вместе. Он постоянно трогал Лизу и меня за плечо или за локоть.
Когда Лиза спросила, не передать ли от него привет Паулини, Грэбендорф отказался. Как он утвержал, Паулини разместил на своей интернет-странице книги Грэбендорфа с посвящениями, которые тот на протяжении многих лет высылал ему. Из-за подписей и посвящений они стоили в три или четыре раза больше.
— Передаривать подарок — уже неприятно, продавать его — еще хуже, но подарок, который к тому же еще и узнаваем, — это удар ниже пояса. И не говори, пожалуйста, — Грэбендорф обратился к Лизе, — что это от невнимательности.
— Ты ведь знаешь, Норберт больше не владеет книгами. Собственной библиотеки у него нет с 1990 года. Он не может себе этого позволить.
Грэбендорф закатил глаза.
— Я выкупил их, а он не постыдился добросовестно мне их отправить. — Он протянул руку сначала Лизе, затем мне и удалился.
— Неужели никто из вас не замечает, как вы всегда и всюду говорите сначала «я», а себя при этом рассматриваете в третьем лице, будто памятник уже себе воздвигли?
— Какая связь?
Грэбендорф вообще-то был прав! Я был поражен и даже пристыжен его заботой и преданностью. Сам я никогда не отправлял Паулини книги!
Наш спор прервал фотограф из Лейпцига, которого я не знал. Лиза обнялась с ним, что в ее случае редкость. Теперь она пряталась за ним. Я несколько раз подходил к ней с кем-нибудь, чтобы представить. Лиза, казалось, была скорее возмущена, а фотограф, отходивший каждый раз на шаг — фамилию я так и не запомнил, — только усложнял процесс.
Мы были среди первых, кто покинул мероприятие. Очередь терпеливо ждавших снаружи на холоде, чтобы пройти внутрь, едва сократилась.
— Это деградация и абсурд, — сказала Лиза, пока мы ждали поезд в метро. — Одни в деньгах купаются, другие не знают, как свести концы с концами. И это всё не имеет никакого отношения к качеству.
Поскольку в ее представлении я относился к тем, кто родился с серебряной ложкой во рту, я промолчал.
— Почему люди должны стоять тут снаружи на холоде?! — крикнула она.
— На каждой выставке так. Просто больше людей уже не поместится…
— Подлость, деградация и подлость.
Молчание длилось всю обратную дорогу. Из-за нее я тоже чувствовал себя нехорошо. Не просить же Лизу поменять отношение к вечеру. Я даже боялся, что она, придя домой, соберет старый чемодан и сядет в машину.
— Можешь представить там Паулини? — спросила она, когда мы зашли в квартиру.
Это было Лизиным quod erat demonstrandum. Любое возражение было бессмысленным.
— Вполне, — упрямо ответил я. — Но он не вынес бы тебя рядом со мной.
С тех пор, как я начал писать о Паулини, я не возвращался к этой теме, хотя она всё еще не давала мне покоя; я часто представлял, какой была бы наша случайная встреча во время похода. Лиза оставила мой комментарий без внимания.
Как вы легко могли догадаться, мой проект по Паулини не сделал меня неуязвимым. Иногда мне даже казалось, что я сам себя наказывал. Но действительно ли речь шла о Паулини? Разве он не был скорее символом, шифром, если угодно, того, каким однажды был наш мир и как он теперь беспощадно погибал? Я совсем не имею в виду Восток, я имею в виду книги в целом, их ценность и незаменимость. Разве не правда, что в помещениях Паулини собиралась вся мировая литература, даже если на немецком языке? Каждая и каждый мог ее приобрести. Великолепнейшие издания! А Паулини, каким бы он ни был, поставил жизнь на служение этому делу. Если бы все читатели вымерли, он остался бы последним.
Я казался себе мелочным и бездушным, настаивая на Лизином признании. Откуда бралось это стремление, спрашивал я себя, известить весь мир о нашей связи?
В один из ее ставших редкими визитов в Берлин мы отправились на пароме по Ваннзее в Кладоу, а оттуда пешком в Закроу к церкви Спасителя, которая на всех изображениях выглядит как стоящий на якоре миссисипский пароход. Мне нравится вид на Глинике со Шпионским мостом, а если посмотреть вправо — вид на молочную ферму и башни Бельведера. Слева и справа от входа в церковь на камне были высечены длинные цитаты из Библии. Я читал вслух текст на левой стороне, иной раз запинаясь — некоторые буквы были стерты. Правую сторону, Послание к Коринфянам, тринадцать, Лиза, наоборот, продекламировала как стихотворение. Ее голос звучал иначе, проникновеннее и в то же время решительнее. Я ощутил как назидание, когда она дошла до места «Любовь снисходительна и благосклонна, любовь не соперничает, любовь не мучит, она не злочинствует, не возрадуется несправедливости, но возрадуется правде. Любовь всё перенесет, она всему верит, всего надеется, всё претерпит. Любовь никогда не перестает».
Мы держались за руки, и я чувствовал, как ее пальцы непроизвольно то сжимались, то разжимались — как иногда бывало, когда она засыпала рядом.
В такие моменты я был полностью в нас уверен. Мысль о том, что Паулини мог нам как-то навредить, казалась просто нелепой. Напротив. Именно ему мы были многим обязаны. Если бы не он, мы никогда не встретились бы.
Удивительным образом мне не удавалось наделить своего Паулини тем, чего я как читатель ожидал от него, пожалуй, больше всего, — способностью видеть в каждой книге неопалимую купину. Я по себе знал, как книги меняли реальность, как их персонажи входили в мою жизнь, как я входил в жизни персонажей. Но я никогда не замечал такого за Паулини. И когда я спросил у Лизы, какие книги зажигают в Паулини тот самый огонь, ради каких книг он готов разорвать себя на части, она уклонилась от ответа, будто это был детский вопрос. Но она поняла меня, и мне нравилось, что между нами возникла вдруг эта крошечная трещина, которая неизбежно должна была разрастись, это был лишь вопрос времени.
Перечитывая стихотворения Ницше из цикла принца Фогельфрай, я разрывался. Многое мне казалось просто смешным, но в следующий миг я уже видел в этом нечто гениальное. Таким же двойственным я воспринимал образ Паулини, некогда легкомысленно титулованного мною принцем Фогельфрай. Как рассказчик я ужасался, когда в воссозданном образе Паулини обнаруживал те его стороны, которые тогда не замечал или игнорировал. Они вдруг ставили под вопрос весь мой замысел. Мне, как мужчине, который боролся за Лизу, они были на руку, но они явно противоречили образу, который она создавала вокруг него.
Разве я не испытывал определенной амбивалентности и раньше? Я редко оставался спокойным и невозмутимым рядом с Паулини. Промежутки между посещениями становились больше, мною овладевала неуверенность, чуть ли не страх, который я был готов подавлять, словно чувство вины.
Однажды я спросил у Лизы, были ли в жизни Паулини другие женщины помимо Виолы и той словачки, о которой я ничего не знал, с которой даже Лиза пересеклась всего один раз в пансионе «Прэллерштрассе».
— Норберт пользуется популярностью у женщин, — утверждала Лиза.
Я возражал. У Паулини, может, и было накачанное отжиманиями тело, но его лицо напоминало лицо Пиноккио: острый нос и пухлые щеки, неуклюжий подбородок и три волосинки…
— Он интеллектуал, он харизматичен, и если бы ты его хоть раз увидел на Балтийском море…
— То есть их было много?
Насколько ей было известно, нет. От жены одного офицера я узнал, что она лишила его девственности.
— Даже в школе книготорговцев?
Лиза пожала плечами. Она выдала мне секрет о его отношениях с вдовой профессора с Вайссер Хирш. Но что Хана, словачка, что вдова профессора отделались от Паулини или бросили его. Лиза косвенно признала это, выражая возмущение. Почему с ним осталась именно Лиза? Или мне от ревности виделись призраки?
— Будучи еще в Дрездене, он регулярно посещал бордель.
— Откуда ты знаешь?
— Он сам мне рассказал.
Она была единственной, с кем он мог об этом поговорить. Поначалу она и слышать об этом не хотела, но он жил один и никому не изменял. «Парень-то он порядочный». Какое-то время он тратил все остававшиеся деньги на эти посещения. Он рассказывал ей о женщинах, которыми восхищался, о женщинах, которые знали, чего хотят. Ему удавалось так долго уговаривать ее, Лизу, что однажды она сама туда сходила.
— Ты? К женщинам?
— Там многие би, в любом случае они это делают ради денег.
Она просто хотела попробовать без обязательств. Но в итоге они лишь лежали рядом и разговаривали.
Тем вечером мы с Лизой признавались друг другу в любовных и постельных историях. Вместе мы были уже почти полтора года. К сожалению, я становился ревнивым. У Лизы было иначе. Тогда я стал рассматривать ее мужчин скорее как союзников против Паулини. Они будто улыбаются, но лучше не выдумывать.
Даже в тех вещах, которые не имели никакого отношения к Паулини, я ощущал его присутствие.
Лизу сложно было баловать. За всё время я подарил ей пару вещей, обувь, постельное белье, две ночные рубашки, несессер, нижнее белье, ручки и две французские сковородки оранжевого цвета, которые ей так нравились. Подарки без повода она называла извращением. Даже на Рождество было запрещено дарить больше двух подарков. Я всё равно покупал всякие вещи. Мне постоянно бросалось в глаза что-то подходящее для Лизы.
— Благодаря ему я поняла, сколько всего нам на самом деле не нужно, — сказала она чуть ли не виновато, когда я предложил ей чемодан для поездок в Берлин.
Мне не хотелось устраивать сцен, но моя радость угасла. Лишь когда ее скороварка испустила дух, мне было разрешено в тот же вечер приобрести новую.
В сентябре 2018 года я впервые ощутил, что значило отсутствие сотового телефона у Лизы. Она отказывалась от покупки. Когда мы были не вместе, то созванивались по утрам и вечерам, по вечерам порой даже несколько раз. Если она задерживалась, звонила мне сразу из магазина.
В первый вечер, когда я не смог до нее дозвониться, я перезванивал каждые полчаса, стараясь не надумывать. Я придумал шутливо-обиженный комментарий. В полночь начал волноваться. Я всё время хватался за телефон, будто мог не услышать звонок, без конца названивал, боялся, что Лиза постесняется перезвонить так поздно. Во мне вспыхнула бдительность, будто изнутри во мне зажегся яркий неоновый свет.
К утру я задремал, но, даже проснувшись, не обнаружил ни единого знака, поданного ею, ничего, вообще ничего, даже электронного письма. Я подождал до девяти часов и позвонил в книжный, но это был ее нерабочий вторник.
Вечером она наконец перезвонила. И что на меня нашло, что я так набросился на ее автоответчик? К ней приехала подруга — имя которой она назвала, — они вместе провели вечер, а затем было уже слишком поздно, так что она переночевала у нее в отеле, сегодня же они немного развлеклись. Она и представить не могла, что меня это сведет с ума.
Это мне нужно было извиниться? Я чувствовал облегчение и обиду, счастье и отчаяние.
Немногим позже она впервые попросила меня не приезжать, ей нужно было сконцентрироваться на матери, которой предстояла вторая операция, и никто не мог сказать, переживет ли она ее, и если да, то как. Проблема была в наркозе. Каждый раз, когда мы появлялись перед ее родителями, мне нужно было подождать, пока они не приведут себя «в форму». Ее мать постоянно называла меня Ильёй.
После второй операции она боролась с приступами тревоги. Лиза ночевала в ее комнате. Когда ее отец упал и передвигаться мог только с тростью, она взяла неоплачиваемый отпуск. Я предложил Лизе денег. Даже при зарплате она не могла позволить себе больших трат.
— Прекрати разбрасываться деньгами, — сказала она по телефону, тотчас же извинившись, на какое-то время мы замолчали.
Несмотря на детей, во мне росло желание переехать в Дрезден, чтобы быть рядом с Лизой. Тогда ситуация решилась бы раз и навсегда.
Она объяснила, что не нуждается в жертвах.
Во время Пасхи я не слышал о ней ничего четыре дня. После она горько плакала по телефону. Я уже успел подумать, что ее мать умерла. Вместо этого она упрекала саму себя. Она сидела в этой дыре, неспособная взять в руки трубку. Могла лишь, как она выразилась, молчать в трубку.
Не поймите меня неправильно. Когда дела с Лизой шли тяжело, эта писанина теряла всякую ценность. Но именно в те дни в новелле о Паулини я дошел до периода после 89-го года — тут я полностью полагался на Лизу, ее помощь. И даже если я не так далеко продвинулся, я знал, что со временами Паулини в Зонненхайне у меня будут трудности. Что о нем еще можно было рассказать? Что он сидел за компьютером в ожидании покупателя или запроса? Я не знал, что он читал, что ему нравилось, о чем он разговаривал с кем-то вроде Ливняка, воспринимал ли он его вообще всерьез. До этого пробелов тоже было немало. Главным образом я искал эпизоды, которые позволили бы изобразить ГДР не как скрытый рай. Но Лиза ничего не знала о запугиваниях или визитах госбезопасности. Им было достаточно рассказанного Виолой? Интерес госбезопасности к книгам ослабел на излете эпохи?
Иногда то, что я писал о Паулини, казалось мне раскрытой тайной. Иногда, напротив, я был уверен, что Лиза ни о чем не догадывается. Иногда я считал рукопись козырем в рукаве, иногда боялся, что в делах с Лизой дам осечку.
Всё чаще я искал возможности открыться ей, да, практически потребовать ее содействия. Почему между нами не может быть рабочих отношений? Придет день, и она увидит, что я не позволил ревности разрушить эту историю. Вдруг она вообще ожидала, что новелла станет признанием в любви с посвящением Лизе Замтен?
Как в большинстве случаев, когда я был в Дрездене, я посещал родителей в Зюдфорштадте. В этот раз мне пришлось выйти из трамвая из-за демонстрации ПЕГИДА. Толпа была уже не такой большой, как вначале. Кроме того, было светло, каждого можно было разглядеть. Люди искренне приветствовали друг друга, тем, кто нес плакаты, аплодировали. Скандирующие группы звучали брутально, как будто там были только мужские голоса. Было ли дело в саксонском произношении слова «Volk»? Разве осенью 89-го в Лейпциге было не так же? Вот только тогда в кричащих я видел защитников, демонстрантов, выступавших за меня. Теперь я чувствовал, что нахожусь под угрозой. Даже если я не встретил школьного товарища или соседа, я знал, что многие из них были здесь. Когда я вечером спросил у Лизы, может ли она себе представить Паулини демонстрантом, она рассмеялась. Он исчез бы после первого же лозунга.
— То, что они там вытворяют, — неправильно. Но и то, что происходит здесь изо дня в день, — тоже. И всегда это согласие, ваше согласие с положением вещей! — неожиданно закричала она. — Многовато неонацистов в последнее время, ужас, немного больше экологии, но в остальном всё в полном порядке. Это какое-то извращение!
Ей сейчас не до этого, она хочет отгородиться от мира в своих четырех стенах. Она даже радио слушать не может.
— Тогда поехали со мной.
— Куда?
Лиза посмотрела на меня отсутствующим взглядом. Затем у нее вырвалось: неужели я не замечаю того, что ей нужно делать тут по дому. К тому же ей срочно нужно выйти на работу. И что, черт побери, ей делать в Берлине?
— У тебя и так всё есть! Зачем тебе еще и я? Твоим детям лучше с тобой наедине, а твое окружение считает, что я поймала золотую рыбку и хожу пройтись по магазинам с твоей кредиткой. У Паулини нет никого! Для них каждый раз праздник, когда я приезжаю!
Я спросил, при чем здесь вообще семья Паулини. Она призналась, что Паулини попросил ее прийти на день рождения Юлиана.
— И, конечно, мне нужно что-то приготовить, иначе там вообще ничего не будет, — сказала она с упреком, будто я был в этом виноват. Кроме того, он попросил сопроводить его к могиле тети бывшей жены, в Плоттендорф, чтобы ему не пришлось в одиночку противостоять семейному клану Виолы.
— А твоя мать?
— Она уж справится как-нибудь без меня одну ночь!
— Вы там же останетесь с ночевкой?
Позже я узнал от Лизы, что Юлиану, о котором я и так был невысокого мнения, если свидетели не изменят показаний, грозит тюремное заключение.
Мне пришлось снова и снова переспрашивать, пока Лиза не оказалась в состоянии произнести формулировку «ксенофобские эксцессы». Пальцами она начертила в воздухе кавычки. Она считала, что стычки между немцами и чехами в Саксонской Швейцарии случались и раньше. Это не новое явление и к расизму не имеет никакого отношения. Прямо как футбольные фанаты разных клубов.
— Ты ему еще пирог испеки, он же избил кого-то!
Лиза с презрением фыркнула и отвернулась. Впервые я задумался, а не повернуть ли назад. Но в конечном итоге даже эти неприятные истории стали частью рассказа о Паулини.
Казалось, с каждой неделей я становился для Лизы всё менее привлекательным. Чтобы описать наши отношения, мне приходили в голову лишь сравнения из мира техники, как будто мне требовалась «новая батарея», а нам «перезагрузка», «сброс настроек». Я бы даже сказал, Лиза лишила меня эмпатии рассказчика. Второстепенного персонажа она сделала протагонистом. Теперь именно его точка зрения кажется убедительной, сочувствие читателя переносится на него, в то время как первоначальный протагонист становится чужим, его судьба нас больше не трогает.
Когда я попросил Лизу объяснить, почему она снова не выходила на связь два дня, ведь она знала, как это меня парализует, она запросто объявила, что разочаровалась во мне и моем образе жизни.
Я был горд, что могу ей что-то предложить, чем-то обеспечить — она отталкивала это. Вместо того чтобы ходить по чтениям, дискуссиям и приемам, она хотела почитать или в театр. Она хотела ходить в походы, а не встречаться с писателями и художниками или посещать их вечеринки. Я стал для нее вторым Грэбендорфом? Почему я никогда по-настоящему не вступился за него перед ней? В его эссе и фрагментах пьес я раз за разом находил что-то, что откликалось во мне, почему я прощал ему и его манеру подавать себя, и поглощающее его честолюбие, неизменно вовлекавшее меня в сравнения и соперничество. Один раз я был в шаге от того, чтобы обратиться к нему. Но я хотел знать, как удержать Лизу. Мне не нужны были прямые или непрямые советы, как расстаться с ней.
Я следил за стационарным и сотовым телефоном, пытался уйти с головой в работу, выл от ярости и тоски, бродил по городу, нигде не находя места, спешил домой, где трясущимися руками поднимал мигающую трубку телефона — сигнал об оставленном сообщении.
Я не знал, как дела пойдут дальше. Изменится ли что-то, когда ее родители умрут? Стоит ли на это надеяться? И куда тогда Лиза переедет?
Она сказала, что нуждается в горах, но прежде всего в виде из ее окна. Он принадлежит ей. Добровольно она ни за что не рассталась бы с ним. А что произойдет, когда ее родители не смогут больше оплачивать аренду? Не придется ли и ей в таком случае съехать?
Каждый раз, подстригая ногти на руках, я всё думал, что с нами будет, когда я в следующий раз возьму в руки щипчики. Я должен был признаться себе — раньше я отмерял подобные промежутки времени по ходу роста ногтей на ногах. Или по посещениям парикмахера. Если у нас всё было плохо, я знал, что скоро станет лучше, если всё было хорошо, я знал, что это ненадолго.
Когда Лиза наконец снова приехала в Берлин, она тут же затеяла спор. Сначала она показалась мне изменившейся — нежной и ласковой; она поблагодарила меня за чистую, прибранную квартиру и вообще за теплый прием, что я подготовил. Я сказал, что передам её благодарность Татьяне, и в тот же миг, как я это проговорил, осознал, какую фатальную ошибку совершил. Весь вечер Лиза не могла смириться, что я, сильный здоровый мужчина, нанял уборщицу. Я возражал, ведь всё зависело от того, сколько ты платишь и как обращаешься с человеком, это форма разделения труда, и если я перестану пользоваться услугами Татьяны, ей это не поможет…
— Ты вообще слышишь себя?! — кричала Лиза. — Пользоваться! Ты вообще не замечаешь, насколько черствым стал?!
Напоследок она обвинила меня «и таких, как ты!» в начавшихся волнениях и неистовой злости. Я отказался продолжать общение в таком тоне.
— Ты виноват, Грэбендорф виноват, весь этот литературный сброд…
Она внезапно прервалась.
— Это я забираю назад. Я имела в виду этих литературных подонков.
Истинными писателями — таков был ее постулат — являются лишь те, кто не хотел быть писателем, Кафка или Эмили Дикинсон. Кто пишет и думает о публичности — тот царь Мидас, перед чьим взглядом или прикосновением всё застывает и гибнет, даже если это приносит большие деньги. Кто не готов вести откровенную и честную жизнь, кто начинает всё подсчитывать, тот как художник никуда не годен и смешон. Она повторила: «Необходимым условием для произведения искусства является честная жизнь». Неготовый принять это условие не смеет брать в руку грифель.
— Ты не только послушно повторяешь слова своего мастера, ты уже даже звучишь как он. — Я еле сдерживался, чтобы не хлопнуть дверью.
Она последовала за мной и уверенно продолжила. Хоть раз кто-то из нас сказал что-то действительно обидное?
— Если меня что-то не устраивает, я говорю об этом, — ответил я, — даже публично, ты знаешь это!
— Тебе-то хорошо! У тебя достаточно денег, ты всюду можешь писать и говорить, что хочешь, потому что они знают, что ты знаешь границы дозволенного. Ах, да перестань… Кроме того, дело не в том, что ты говоришь, а как ты живешь! Изменение — это лишь то, что чувствуешь здесь, на том самом месте, где ты сейчас стоишь.
Затем она заявила, что даже согласно моим «зеленым» критериям Паулини является героем, всю свою жизнь он не водил машину и на самолет никогда не сядет. Уже только за это ему следует выписать месячный чек. Я закрыл уши. Я правда больше не мог этого слушать.
В конце концов мы расселись по разным углам моего дивана и замолчали, уставившись перед собой. Лиза даже заснула и в какой-то момент в испуге вскочила. Она спросила время. Смеркалось. Лиза сняла блузку и брюки, подошла ко мне, собираясь сесть на колени.
— Мир, — сказала она.
— Я пока не могу.
— Ну же.
Когда за пару дней до ее дня рождения она попыталась мне объяснить по телефону, почему будет лучше, чтобы я не приезжал в Дрезден, я положил трубку. Я не подошел к телефону и тогда, когда она перезвонила и потребовала через автоответчик, чтобы я взял трубку. «Возьми трубку, пожалуйста, возьми, подойди к телефону, пожалуйста!» Во время четвертого или пятого звонка я услышал, как она плачет. Это уже был не плач, она жалобно стонала. Посреди рыданий исчерпался лимит записи автоответчика в двадцать пять минут.
На ум пришло библейское изречение из Закроу: «Любовь всё перенесет, она всему верит, всего надеется, всё претерпит. Любовь никогда не перестаёт». У меня не было сил позвонить Лизе. Я отключил звук на телефоне и вышел из комнаты.
В день ее рождения я поехал в Дрезден. Я ограничился одним подарком — шестидесятилетними золотыми мужскими часами «Ролекс», раньше они были размером с нынешние женские. Невероятно красивые, не сравнить с современными ужасами бренда. Этот подарок был не только дорогим, он соответствовал всем ее требованиям: продуманный, тщательно подобранный, подходящий ей, даже ремешок. Я позвонил в магазин, но Лиза была сегодня выходная. На Вайссер Хирш, после долгого ожидания, мне открыл ее отец. Он с сожалением сообщил, что сам еще не видел Лизхен, но после закрытия магазина она наверняка скоро будет дома, а после они абсолютно точно отпразднуют здесь день рождения, так было всегда. И было бы замечательно, останься я в качестве гостя, он даже предложил мне подождать в доме. Его щеки всё еще были гладкими, даже у подбородка кожа оставалась упругой. Только глаза впадали всё глубже. Или это лоб выпячивался?
Он говорил о своем зимнем саде, об инжире — десерте, который они рвали себе там каждое воскресенье.
Я спросил, как поживает его жена и он сам, справляется ли с последствиями падения.
— О, мы с незапамятных времен хорошо ладим.
А если кто-то ходит для них за покупками, значит, домашнее хозяйство у него под контролем. Ему это даже радость доставляет, он об этом и не задумывался. Иначе заинтересовался бы этим раньше. На мой вопрос, готовит ли он еду, он сказал: «Сейчас нашей Лизхен уже пятьдесят шесть». Его голова двигалась вверх-вниз, постепенно успокаиваясь, словно ветка, с которой взлетела птица. Он очень хотел, чтобы Лизхен наконец встретила того, с кем обретет счастье, время-то идет.
Хотя я вроде бы понимал, чего стоила его болтовня, в горле у меня стоял ком.
— А вы где живете? — спросил он.
— Берлин, — выдавил я, он пронзительно посмотрел на меня.
— Берлин, — тихо проговорил он. — Элизабет действительно хочет измениться.
Я спросил, что он имел в виду.
— Лизхен утверждает, что останется здесь. Но в коридоре уже стоят коробки.
Я и правда заметил коробки, но не придал этому значения. Я пообещал Лизиному отцу, что не пропущу празднование дня рождения, и попрощался. Рядом с лестницей были выставлены две коробки. Из верхней торчала деревянная ручка оранжевой сковородки.
Я не хотел этого знать, вот только я знал. Из зеркала над комодом на меня пристально взирала ревность. Это было как в последних семи минутах до конца серии в «Месте преступления», когда комиссары наконец понимают, кто убийца, и все пускаются бежать, чтобы в последний момент предотвратить следующее убийство. Я тоже рванул с места, вот только не подумал, что на загородном шоссе Пилльнитц снова ремонт, и, едва минонав Кёрнерплатц, угодил в пробку. Мне казалось, меня удерживают с какой-то целью, будто мне нужно задержаться и полюбоваться Лошвитцем. Я его и раньше знал, и по прогулкам с Лизой. Теперь он мне представлялся по-сказочному нереальным. Ни одного неотреставрированного дома, ни одного неухоженного сада — райская декорация для исторического фильма. Я еще ни разу не видел такого большого количества людей, работающих вдоль садовых заборов. Они пололи сорняки или обрезали ветки. Всё, что нарушало этот безупречно организованный порядок, по определению должно было восприниматься как помеха.
Когда я в последний раз один проезжал этот участок дороги, существовал лишь легендарный пролог для моего рассказа о Паулини. Теперь недоставало каких-то трех или четырех глав.
Какой непреодолимой была неоновая бдительность моих ночей, когда пропадала Лиза, теперь была такой же непреодолимой другая бдительность, светившаяся во мне и сулившая конец, так или иначе. Я видел себя индейцем, мчащимся вперед на коне, вплотную прижавшись к его шее. Или по меньшей мере прусским кавалеристом, идущим в атаку.
При дневном свете фасад дома Паулини казался убогим. Перед ним стоял маленький белый «опель» Народной солидарности. Паулини доставляли еду?
Быть может, я злоупотребляю прилагательным «нереальный». Однако с момента Лизиного отказа посетить вместе со мной Паулини встреча с повелителем книг беспрестанно преследует мое воображение. К тому же мне очень хотелось встретиться лицом к лицу с настоящим героем своего рассказа.
Увиденное походило на «Место преступления». Даже снаружи был слышен спор двух мужчин. Вдруг с резким звоном колокольчика распахнулась дверь, появился Юсо Ливняк. Он резко дернул дверь «опеля» и уехал в направлении Зебнитца. Входная дверь была приоткрыта, я постучался.
— Закрыто! — крикнул Паулини.
Я толкнул дверь сильнее и испугался, когда колокольчик вновь зазвенел, прежде чем я успел закрыть за собой. На мгновение Паулини, похоже, тоже насторожился.
Я услышал скрип стула, затем шаги — и вышел из-за вешалки. Я хотел что-нибудь сказать, обозначить свое присутствие, но был ошеломлен ярким светом комнаты и видом книг. Вряд ли мне удастся описать это должным образом.
— Я не вовремя? — спросил я так громко, что в случае, если в комнате был кто-то еще, он или она услышали бы меня.
Паулини обернулся.
— Смотрите-ка, — он приближался ко мне. — Наконец-то вы нашли дорогу.
Он спрыгнул с подиума. Я был поражен его подвижностью.
— Для постоянных покупателей, разумеется, вход свободен без предварительной записи. Или вы не ради меня приехали? Мы здесь одни, на праздник вы опоздали. — Он протянул руку, я подал свою. — Лиза так много о вас рассказывает. Не желаете присесть? Речь у нас идет по большей части о вас. — Он указал на кожаное кресло, в котором тогда сидел Шеффель. — Если хотите, перейдем ко мне, там можно курить. Кофе? Это для Лизы?
Он указал на коробку в моих руках.
— Она не здесь?
— Нет, уехала к родителям. Им всегда хочется устроить детский день рождения.
— Но она была здесь? — бессмысленно спросил я.
— Может, желаете еще узнать, как долго она здесь была? Со вчерашнего вечера, если вас это так интересует. Уделите нам полчасика своего времени. И отведайте Лизиного пирога. Вы тоже принадлежите к числу тех, кто говорит «вкуснотища»?
Вместо того чтобы отпраздновать со мной, Лиза была с Паулини и его помощником. Мне этого было вполне достаточно. Или вы считаете меня мелочным? Мне хотелось разреветься. Выходит, мы с Лизой разминулись. А что бы это изменило? Я мог бы уйти — либо явиться незваным гостем к Лизе и ее родителям, либо вернуться в Берлин, где мне всё равно не найти покоя. Стол на подиуме был накрыт на троих, посередине всё еще красовался Лизин извечный гугельхупф.
— Вы несчастны. — Паулини включил футуристический стеклянный чайник, подсвечивающий воду синим и красным. — Никто не поймет лучше меня, — вздыхая, добавил он.
Он убрал всю посуду, кроме одной тарелки. Сложил всё в глубокую прямоугольную раковину, а затем достал с этажерки тарелки и ложки. Его волосы были зачесаны назад, будто они развеваются на ветру при ходьбе. Складывалось впечатление, что по сравнению с широкими плечами голова сморщилась.
— Вас любовные муки сделали таким молчаливым? Не ждите от меня угрызений совести. Это не я пытался вытащить отсюда Лизу.
Паулини открыл защелку жестяной банки, украшенной попугаями, откинул крышку и высыпал кофе в высокий стакан. Его сгорбленная атлетичная спина в халате показалась мне вдруг до боли знакомой.
— Сколько раз вы сейчас отжимаетесь?
Что за глупый вопрос. Я просто хотел сказать что-нибудь, что не имело бы отношения ко мне.
— Семьдесят утром и семьдесят где-то во второй половине дня, я слишком мало двигаюсь.
В отличие от меня, ему не нужно было говорить громче, чтобы перекричать кипящий чайник.
— Обойдемся, пожалуй, без музыки. — Мы сели за стол. Паулини придвинул кофейник. — Знаете, как называется этот полезный прибор? Френч-пресс, как будто немецких названий больше не существует. «Каффеештампфер» ведь гораздо лучше. Но надо же на английском. Еще и «френч»!
Сложив руки одна на другую, он опускал ручку френч-пресса. Но всё происходило так незаметно, что сначала мне показалось, будто он застыл.
— Я ведь правда надеялся, что вы хоть разок заглянете. Сама мысль, чтобы самому отправиться к вам в Берлин, казалась мне, откровенно говоря, смешной. Но вы, если я правильно понял Лизу, постоянно бродили перед моей дверью.
— Мы считали нужным оберегать вас, — следуя за его взглядом, я посмотрел на кофейник.
— Лиза считает своим долгом всех оберегать. Вас, полагаю, тоже. Как будто правда — это разочарование. Разочарование. При этом разочарование — это единственное, что проясняет взгляд. Он, должно быть, стал слишком крепким.
Паулини убрал руки с ручки, которая едва сдвинулась с места.
— Вы меня ужасно разочаровали, дорогой Шультце. Вы меня всё равно что уничтожили, когда ушли и растратили силу и талант на эту жалкую газетенку. Все ушли, вы не были исключением. Нет, не нужно извинений, я не это имею в виду. Теперь я понимаю вас. Вероятно, я понимаю вас лучше, чем вы сами.
Большим пальцем он массировал левую ладонь.
— Если бы не было магазина… — начал я, но он недовольно покачал головой.
— Я не это имел в виду. Я не подавлен и уж тем более не сломлен, как вечно тревожится Лиза. Не будь Лизы, я бы ни за что не взялся ни за вас, ни за бедного Грэбендорфа, и уверяю вас, это было бы ошибкой. У нас, к слову, есть гостевая книга, Лизино изобретение, так сказать. Вот, если хотите.
Он отрезал кусок гугельхупфа кухонным ножом и, придерживая между лезвием и кончиками пальцев, переложил на мою тарелку.
— Мне нет нужды рассказывать вам о своей жизни. Но вам не стоит мучить себя понапрасну. Что было между мной и Лизой, то прошло, раз и навсегда. С сегодняшнего дня ваши проблемы в прошлом.
Себе на тарелку он положил еще больший кусок пирога, потер руки, снова сложил их на ручке пресса.
После продолжительного молчания я спросил, были ли они с Лизой парой по его мнению, было ли у него такое чувство.
— Чувство? Так оно и было. Объявления о принятых решениях лучше приберечь для праздников. Сегодня я посоветовал Лизе отправиться в Берлин, то есть переехать к вам.
Его руки неожиданно опустились, в стакане пресса забурлило, из носика брызнул кофе.
— Черт! — крикнул Паулини и рассмеялся.
Не обращая внимания на брызги на столе, он поднял блюдце с чашкой, налил себе до половины, потом мне и лишь затем долил в свою чашку. Видимо, он не хотел угощать гостя кофейной гущей.
— Если бы Лиза приняла мое предложение руки и сердца, тогда, много лет назад, — Паулини провел рукой по правому плечу, словно отбрасывая что-то назад, — если бы у нас были дети, всё было бы иначе. Но она была слишком юна, а я слишком глуп, я нарвался не на ту женщину. Мне в этом плане всегда не везло, пока я не открыл для себя девчонок, моих блудниц.
Пусть говорит. Мне было всё равно.
— Я предпочитаю говорить «девчонки», хотя сейчас повсюду только и слышно что girls. Об этом не принято говорить, но, должен признать, большинство из них я считаю достаточно примечательными. Исключения доказывают существование правил. У них можно многому научиться. Не бойтесь, я всегда был исключительно с немками, не без парочки шоколадок, но, по сути, всегда с немками — с теми, кто, как я знал, делал это из нежелания заниматься чем-то другим. Мои девчонки знали уже тогда: никаких аборигенов, черных и вообще — осторожнее с иностранцами — никаких иностранцев, только в случае крайней необходимости. Девчонки знали об этом раньше, чем кто-либо другой. Почему вы не едите?
— В последний раз мы были на «ты», принц Фогельфрай.
— А, ностальгия! Но вам не втереться ко мне в доверие. «Вы» задает любому общению определенный уровень, вы так не считаете?
Оперевшись о край стола, он широко раскрыл рот и запихал туда большой кусок. Вилки для пирога были от Лизы, из того же дюжинного набора и с той же монограммой, что и все ее столовые приборы. Она поделилась с ним? Или только на день рождения принесла?
— Я думал, — продолжил он жуя, — что с Лизой всё станет на свои места. Вот только я никогда не верил Лизе, что между вами, — его вилка метнулась от меня к пустому стулу, — платоническая связь. Лиза не создана для такого. Не нужно ничего говорить! В этом нет ничего такого. Главное — целиком отдаваться делу. Вот думать о ком-то другом во время секса — это непорядок. Но говорить об этом вслух дураков нет. Не делайте вид, будто я испортил вам аппетит. Между мной и Лизой всё кончено. Всё в прошлом. И я сильно подозреваю, — продолжил он, но замолчал, во рту оказался слишком большой кусок.
Вместо этого он поднял вилку, словно давая понять, что сейчас продолжит. Он жевал, опустив голову, и бесцельно ковырялся в тарелке. Как вообще Лиза могла выносить его во время приема пищи, она что — меню держит перед собой, как певица ноты?
— Это гениально, когда глазурь, там же лимона много, не так ли? Если слой такой толстый. Тесто может быть не сладким, но глазурь…
Он рассмеялся, будто вспомнив забавный случай. Я отодвинул стул, чтобы уйти. Дело было не только в Лизе. Мой рассказ тоже как-то развалился.
— Прошу. Не будьте ребенком. Когда нам еще удастся поговорить? Вы ведь и сами знаете, что это не так больно, как вам сейчас кажется. Я веду к другому.
Он снова вонзил вилку в пирог.
— Ну?
— Лиза сделала пару намеков. Вы пишете обо мне? И довольно много, судя по всему?
— Лиза?
— Кто же еще? Вы, должно быть, по всем правилам искусства вымотали Лизе душу своими расспросами. Почему вы ко мне не пришли? Испугались?
Он ненадолго поднял взгляд, в уголках губ мелькнула улыбка. Он наслаждался тем, что застал меня врасплох.
— Я считаю это наглостью, — сказал Паулини. — О, нам нужно его выпить, пока совсем не остыл.
Он налил молока в кофе, обхватил чашку большим и указательным пальцами и чокнулся со мной. Я тоже выпил.
— О чем вы вообще думаете? Можно ли опуститься ниже человека, который затеял нечто подобное? Можете ли вы представить, что я, которого принесут в жертву вашему искусству, возьму нож вроде этого и засажу его вам куда-нибудь? А какое зло вы причините Лизе?
— Думаете, я смог бы написать о вас что-то плохое?
— Речь не об этом. Речь о том, что вы вообще обо мне пишете. Что вы пытаетесь мне что-то навязать…
— Всё совсем не так, как вы думаете.
На мгновение я действительно испугался, что он может совершить нечто глупое.
— Не так, как я думаю? — Паулини рассмеялся. — Всё точно так, как я думаю, и вы тут ни при чем и ничего поделать с этим не сможете. И определенно точно я не стану читать вашу писанину. Это именно то, чего вы хотите, — чтобы вас читали. Это именно то, о чем мы всегда говорим, ваша наглость втягивать нас в ваши разговоры, окружать нас своими суждениями, запирать на арене, где мы вынуждены сражаться. Morituri te salutant! Нет, господин писатель, мы в этом больше не участвуем.
Паулини встал, взялся за спинку стула, развернул его и поставил между ног, разместив спинку перед собой. Выглядело как отрепетированный трюк.
— Итак, — положил он руки на спинку, — я опущу предысторию, иначе пришлось бы наговорить вам много грубостей, шаг за шагом: предательство вашего происхождения, ваших друзей и покровителей, интеллектуальной среды и так далее и тому подобное — всего того, как Лиза не уставала повторять, что для вас важно. Я не знаю, как много вы еще хотите написать обо мне или уже написали, вы безусловно прилежны и талантливы, и мне не хотелось бы очернять вас. Но к чему это всё приведет — остается для меня загадкой.
— Этого никогда не узнаешь, не начав.
— Молодец, какой молодец, гений полагается на то, куда его принесет поток текста, или как любит утверждать Грэбендорф — текст сам его выбирает, текст хочет быть написанным. Больно много избранных… — Паулини рассмеялся каким-то гогочущим смехом, обнажив дыры в зубах за верхними клыками, этот смех я слышал впервые. — Может, хотите выставить напоказ чудовище, что сидит перед вами? Может, хотите поставить памятник тому, чьим учеником вы являетесь…
— Вы переоцениваете и меня, и себя, — прервал я.
— Это уже мое дело.
Он сделал движение, словно всадник, привставший в седле, протянул руку через спинку за чашкой и осушил ее. Затем снова наполнил обе чашки.
— Не уверен, стоит ли мне вам об этом говорить, — его улыбка сделалась злобной. — Предупреждая вас, я делаю вам одолжение. Поскольку вы хотите навредить мне, было бы неразумно отражать исходящий от вас вред — в конечном счете я бы навредил самому себе, только косвенно, разумеется.
— Зачем мне вредить вам?
— Затем, что я опасен, я — изверг.
— На кого вы сердитесь? На Запад? Бога? Левых? Мировой дух?
Я хотел дать отпор. Я не хотел, чтобы со мной расправились, как с каким-то школьником.
— Я сержусь на тех, кто ставит себя на один уровень с Богом, с мировым духом, и на всех их приспешников. Кроме того, не бывает Бога без Дьявола. И каждый руководит своим войском. Эти умники, просвещенные и уверенные в своей непогрешимости, они верят в светлые войска, но в темные — не верят. Эти глупцы отрицают их существование.
Я не стал ничего говорить и долил себе молока.
— Теперь он еле теплый. — Он отставил чашку. — Я бы вот на что хотел обратить ваше внимание, как моего ученика, прежде чем вы познаете это на собственном мучительном опыте, о, нет, я уверен, что вы и сами уже прошли через это, вот только забыли, вытеснили из памяти…
Паулини улыбнулся. Казалось, он наслаждался тем, как его мысли сновали передо мной.
— Вы угрожаете мне? — я надеялся, что прозвучит это как бы вскользь.
— Вы и есть тот, кто угрожает. Не искажайте факты. Когда я вам угрожал? Молчите? Ну что ж! Первое, чему вы у меня научились, — литература не терпит однозначности. Мы говорим о литературе, не о чуши, чтобы не было никаких недоразумений. Вы либо пишете чушь, поскольку желаете выставить напоказ монстра. Либо вы будете вынуждены взглянуть на меня более пристально. Если ничего не обнаружите — придется что-то выдумать, чтобы сделать меня более колоритным… А что касается вас, автора и рассказчика, совершенно не важно, появитесь вы в тексте или избежите этого, вас следует подвергнуть сомнению, основательному сомнению. Вам, хотите вы того или нет, также предстоит подвергнуть себя сомнению, вы сами вывели эту формулировку. Видите, я научился у вас — нет! — воскрикнул он, щелкнув пальцами, — на вас! Вот как надо! Если вы хотите сделать что-то, нельзя ставить себя под сомнение. Если вы хотите добиться успеха, вы должны иметь ясное представление, откуда вы, кто вы и чего вы хотите. Но прежде всего вы должны знать своего врага.
— Это устаревшая история. Но разве меня сейчас не предупреждал кое-кто о том, что однозначность смертельна, литературно-смертельна?
— Литература и жизнь — разные вещи, чтобы не было разночтений.
— Литературе нужна амбивалентность, но в жизни она неуместна, вы это имеете в виду?
— Sapere aude![19] Вы начинаете использовать разум.
— Но вы живете ради литературы, принц Фогельфрай! Самый известный читатель во всём мире!
— Можете забирать его, вашего читателя, дарю. Прошу!
Я не понял.
— Всё, что вы видите здесь! Дарю вам! Лизе это не нужно, Юлиан не хочет, а Юсо и его боснийская родня — их, полагаю, скоро выпроводят, о чем лично я сожалею, хотя в целом приветствую.
Он улыбнулся, явно наслаждаясь эффектом.
— Учиться можно вечно, не так ли? Читайте! Читайте, пока не встретите свой злополучный конец! Займите своих людей книгами, пока они еще способны читать. Давайте! Тем меньше они будут нам мешать. «Пусть гончие псы и играют во дворе, дичи от них не уйти, как бы она ни пряталась по лесам»[20]. Хм, кто это сказал?
— Вы хотите закрыть магазин?
— Вы так ничего и не поняли! Понимать книги — значит одолевать книги.
— Чего вы хотите?
— Еще один книжный вопрос. — Паулини покачал головой. — Любой ответ одинаково хорош. Выбирайте какой хотите. Вы сами утверждаете, что я — вне закона. Раз уж каждый норовит открыть на меня охоту, я тоже позволю себе немного поохотиться. За свободу, за счастье немцев. Одни хотят революцию или хоть какую-то надежду, лишь бы в доме снова появилась жизнь, лишь бы не сидеть постоянно дома с тем же самым мужем или женой. Ответы на улице. Выбирайте, какой вам подходит, вот только сделайте это, действие и есть ответ.
— Фауст, часть первая, кабинет.
— Я же сказал, выбирайте!
— Это ниже вашего достоинства, Паулини.
Больше сказать мне было нечего. Может, он был выше меня. Он улыбнулся, глядя на тарелку, и собрал большие крошки, придавливая их вилкой. Я не знал, что должно за этим последовать. Как реагировать, когда сидишь напротив того, кто руководствуется иной логикой, кто, на мой взгляд, вообще не применяет логику и пытается выдать это за конечный вывод мудрости земной? К этому мужику Лиза залезла в постель?
— Взгляните на меня, — сказал Паулини. — Я думаю, хорошо видно, в какой я отличной форме. Вы так не считаете? Я мог бы ответить: моя подлинная жизнь. Вот чего я хочу. Только тогда человек обретет свободу, когда будет готов от всего отречься.
Я не сдержал смех: «Разве это не книжная мудрость…»
— Важно действие. Поскольку лишь теперь я являюсь истинным принцем Фогельфрай, не в книжном мире, не в духовной жизни, я — настоящий принц Фогельфрай, тот, кто волен делать то, что ему нравится. Не так давно это было еще просьбой. Теперь я выражусь более внятно: вы ничего обо мне не опубликуете. Точка. Потому что я этого не хочу. Точка. И еще: если я против, можете забыть о публикации, навсегда. Вы не настолько значимы. Не делайте такой взгляд. Всё, что умеют аятоллы, мы освоили давным-давно. Мы просто не поднимали раньше много шума. Можете не верить. Я не такой мелочный. Вы почувствовали бы, лишь на мгновение, мы никого не мучим. Но я считаю, что вам стоит об этом знать.
Что еще мне оставалось, кроме как встать и уйти? Это только сказать легко. Мне потребовались силы, все мои силы, чтобы встать и сойти с этого подиума. Каждый новый шаг казался благословением. Затем два удара колокольчика — и я свободен.
Я ехал, я не слушал радио, диски, я ничего не хотел говорить, я ничего не хотел слышать, тишина. В попытке понять Лизу и Паулини я сам себя унизил, бичевал себя, чтобы втиснуться в этот духовный мир лилипутов — ведь они сумели всех убедить, что являются великанами!
Я хотел воздвигнуть памятник этому дрезденцу, показать западникам, где обитает подлинная просвещенность, а заодно и свое происхождение облагородить. Я хотел, чтобы мы, восточники, осознали собственную историю. Но я недооценил Паулини, недооценил, на что обрекало его то, чем мы восхищались: на манию величия, на высокомерие, на взгляд свысока. Я забросил рукопись из любви к Лизе, в надежде сохранить свою жизнь. Но и я пал жертвой гордыни. Чем еще могла быть моя надежда, если не высокомерием и надменностью — вера, что написанное мною можно где-то применить, использовать ради чего-то, даже если этим чем-то была любовь. Какое заблуждение, какое предательство! Будь я верующим, пришлось бы благодарить Бога за эту кару — стуча зубами, лицом в пыли.
Вы догадываетесь, что творилось у меня на душе. Я несся по длинному тихому тоннелю. Конец! — это была моя единственная мысль. Конец!
Когда я увидел указатель «Берлин», казалось, будто с машины слетела крыша, и, несмотря на дождь и облака, я видел звезды. Я думал о чем угодно: о приеме у окулиста, подарке на день рождения для старшей дочери и о том, что завтра на обратном пути после всех этих дел надо бы заглянуть к сапожнику, чтобы забрать коричневые будапештеры. Настало время начать наконец новую жизнь. Без Элизабет Замтен. Без рассказа о Паулини. Какое избавление! Какая свобода!
Два дня спустя всё было как и раньше, только хуже. Как и раньше, я караулил телефоны, полный дикой решимости сбросить Лизин звонок. Как и раньше, я пытался погрузиться в работу, вот только не знал в какую. Как и раньше, я плакал от ярости и тоски. Как и раньше, прогуливался по городу. Когда делал остановку, становился нетерпеливым, если счет приносили недостаточно быстро. Как и раньше, я старался сохранять спокойствие, заходя в квартиру, как и раньше, моя рука дрожала, когда я брал мигающий телефон, показывающий сообщение. Но Лиза не звонила. Она просто не хотела звонить! Даже если ей никто не рассказал о моем визите, пришло время позвонить мне. И каждый час, когда она отказывала мне в звонке, праздновал триумф Паулини. Победа надо мной. Его язвительный смех раздавался в моих ушах днем и ночью. Неужели он отверг Лизу, только чтобы теперь завоевать ее полностью? Я был внутренне разгромлен, понимаете? Как мне жить с таким позором? И куда мне деться со своей любовью? Как избавиться от нее?
Новой была лишь моя смелость дать свободу желаниям. Я мог бы даже сказать, что время и деньги мне стали безразличны. Вы не поверите, но я поехал в Саксонскую Швейцарию. Лишь потому, что хотел этого. Лиза могла в любое время оказаться перед моей дверью — мне лучше побыть одному среди скал, побродить по нашим старым тропинкам. Нет, это не противоречие. Конечно, я мог поехать в любое другое место — в Крконоше, в Высокие Татры, в Альпы, на Сицилию или на Майорку. Но я хотел в Саксонскую Швейцарию. Как бы это объяснить? Да так и было. Что в этом такого? Ходьба, быстрая ходьба — вот что было самым прекрасным. На этот раз я не надеялся встретить кого-либо. И никого не встретил. Тем не менее стояла пугающая атмосфера. Когда я достигал смотровых площадок, мир переворачивался, но меня с собой не брал. Эльба постоянно текла не с той стороны, Лилиенштайн менялась местами с Гроссер Винтерберг, крепость Кёнигштайн пропала, ее как будто сровняли с землей. Я непрерывно изучал карту, спрашивал дорогу у каждого встречного, чтобы не заблудиться. Один-единственный раз я позволил себе сойти с Лизиного пути. Было ли это изнеможение, лень, дождь? Привлекло ли меня ее пение сирены? Я заплатил пять евро и сел на кирничтальбан, я хотел вернуться в Бад Шандау. Снаружи это были всё те же желтые трамваи, ходившие раньше повсюду. Изнутри всё тоже было таким же, как тогда. Не хватало только зеленых сидений. Эти были новыми и уродливыми. Всё остальное было восстановлено и вылизано, как никогда прежде. Я сидел в первом вагоне, всматривался по направлению движения и радовался поворотам — на них колеса начинали пронзительно петь. Как быстро привыкаешь к этому вновь; невообразимо лишь то, что раньше всё двигалось так же медленно, как этот поезд. Когда приближался поворот, я закрывал глаза. Вагон гремел и оглушительно визжал, но из следующего до меня уже доносилась более приглушенная песня. Хотя второй не шел ни в какое сравнение с третьим. Его пение доносилось издалека, звук выгибался дугой — господствующий когда-то шум города, на который я не обращал внимания в дневное время, утешительно раскинулся по ночному небу, когда я очнулся в темноте, одинокий и потерянный. В отличие от свиста локомотива, рев колес возвещал о близости, о присутствии других людей — пусть даже это была вагоновожатая, что прямо сидела на месте и, устремив взгляд перед собой, выполняла свой долг, невзирая на крики пьяных позади или на молчание рабочих. В голове пронеслась мысль — я обязательно должен добавить это в новеллу. Я ужаснулся.
часть 3
О смерти Элизабет Замтен и Норберта Паулини я узнала с опозданием. Странно, что мне никто об этом не сказал. При этом именно я представила его рукопись в издательстве. До этого подлинные имена и названия Шультце не менял, разве что Лихтенхайн стал Зонненхайном. Теперь припоминаю — он ведь и мне говорил о Зонненхайне. Как минимум некролог Ильи Грэбендорфа в «Литературном мире» должен был кто-нибудь заметить, кто-нибудь из издательства. Мимо них обычно ничего не проходит. Шультце думал, что я в курсе, пока не закричал на меня по телефону: «Они мертвы! Неужели не знаешь?»
Я извинилась, затем еще раз. Уже было собралась выразить ему соболезнования. Слезы — это всегда аргумент.
Мы с Шультце на «ты». Выслушав его историю о Паулини, о любви к Лизе и обо всём прочем, я предложила перейти на «ты». Мне показалось, его это порадовало.
Разумеется, я не спрашивала, как повлияют их смерти на его рукописи. После его последней встречи с Паулини в Лизин день рождения написанное казалось ему сомнительным. Он почитал не того человека, совершенно не того. Было достаточно сложно сподвигнуть Шультце на продолжение работы. Но в конце концов мне удалось его убедить, объяснив, что всё то, что, по его мнению, говорило против текста, в моих глазах, напротив, было аргументами «за». Именно в силу убежденности, что он должен увековечить память о Паулини, и поскольку он ничего или, скажем, почти ничего не знал о его предательстве, всё написанное до этого было вполне пригодно! Просто теперь вместо запланированных изначально трех или четырех глав ему нужно было написать три-четыре главы, куда бы вошел его новый опыт. Только так рассказ станет новеллой, новеллой нашего времени! Почему он не хочет воспользоваться этим преимуществом? Теперь изображенное конвенционально — хотя для опытного читателя оно само от себя дистанцируется через гипертрофированную конвенциональность — станет обмазанным клеем прутиком для ловли птиц, ловушкой для читателя, стремящегося к образованию, обожающего людей, связанных с книгами, читателя, который в итоге с потрясением осознает, куда его завел бесконтекстный эстетизм. В конце концов, сказала я, сделать лучше он не смог бы, взять один только масштаб произведения, а не горечь, которой ему пришлось расплатиться за свой шедевр.
Разумеется, я также спросила, боится ли он, запуган ли он Паулини. Это было бы вполне естественно. Шультце и слышать ничего не хотел. Я не должна была рассказывать об этом ни нашему издателю, ни кому бы то ни было, он вообще хотел, чтобы его «исповедь», как он это назвал, осталась между нами. Меня не очень радовало, что я единственная, кто знает об этом. Я посоветовала ему серьезнее отнестись к угрозе Паулини и позаботиться о своей безопасности. Новость о смерти Паулини я восприняла с облегчением.
Паулини и Лиза были обнаружены альпинистами спустя семь дней после смерти у подножия смотровой площадки Гольдштайн. На телах имелись повреждения, характерные для падения с большой высоты. Полиция склонялась к версии о несчастном случае, однако расследование велось по всем направлениям — так писали в статьях, которые, судя по всему, ссылались на одну и ту же пресс-конференцию. Один из них, должно быть, подошел слишком близко к обрыву. Другой, в попытке помочь первому, тоже сорвался. Трупы были найдены всего в двух с половиной метрах друг от друга и примерно на таком же расстоянии от скалы. По словам полиции, совместное самоубийство исключать нельзя, но при нынешнем уровне информации это представляется маловероятным. Я не знаю, кого они опросили, Ливняка — нет, что не совсем понятно. Разумеется, я и себя спрашивала, почему меня это вообще беспокоит, когда те, кому за это платят, этого не делают. Шультце упоминал при мне смотровую площадку Гольдштайн, но он упоминал и другие горы и скалы, так что это еще ни о чем не говорит. ЖурналSuper-Illuразыскал пожилую пару из саксонской общины Нойкирх, которая посещала смотровую площадку Гольдштайн на тех майских выходных и была готова сфотографироваться на том самом месте. Они сообщили, что хотят облегчить совесть. Поскольку в упомянутое воскресенье по пути туда они услышали один за другим крики — три, четыре вопля, крики ужаса, женщина, мужчина, было не совсем понятно, это не были крики о помощи, иначе бы ускорили бы шаг и поспешили на помощь. Вскоре всё снова стихло. Они подумали, что, возможно, это молодежь, они без всяких причин кричат, просто так, из шалости. Спустившись и немного отдохнув в здании арсенала, они отправились домой. «Мы теперь подлежим уголовной ответственности?» — цитирует издание вопрос мужчины.
В региональных СМИ писали о трагическом инциденте. Вскоре появились некрологи, восхвалявшие Паулини как выдающегося букиниста, который с 1977 года противостоял всевозможным коммерческим вызовам и неизменно боролся за право читательниц и читателей читать то, что они хотят. ГазетаDresdner Neueste Nachrichtenпопросила некоторых его коллег поделиться личными воспоминаниями. Два из них содержали критику. Одно было от книготорговки Марион Хэфнер (у Шультце она фигурирует как Лизина подруга с вечным девичьим лицом). Там говорилось не только о разочаровании и сомнениях в себе, которые стали в последние годы спутниками Паулини, но и о «непримиримой жестокости и нетерпимости» в конце жизни. К сожалению, она больше ничего не сказала. Другой текст принадлежал доктору Петеру Шеффелю, который назвал Паулини «великим читателем», чьи священные залы он постоянно посещал. Однако высказывания Паулини, всю жизнь считавшего себя приверженцем идеалов Просвещения, стали в последнее время недостойными образованного человека, из-за чего он был вынужден разорвать контакт с Паулини несколько месяцев назад. Теперь же, ввиду трагической смерти, он хочет сохранить о нем благодарную память. Нисколько не сомневаясь в изображении Шультце, я тем не менее была рада найти ему подтверждение. ВBörsenblattопубликовали небольшую статью в память о Паулини, сместив год его рождения на десять лет, из-за чего автор счел нужным написать о детстве во время войны и в послевоенное время. А затем «Прощальное письмо моему читателю» Грэбендорфа. Если бы не описание Шультце раннего спора между Паулини и Грэбендорфом, я не поняла бы эпиграфа к эссе, позаимствованного у Кальвино: «Я читаю, так пишите». Возможно, Грэбендорфу так и не представился случай сказать этот эпиграф в лицо «чистому читателю» Паулини. Это фиктивное письмо соотносило этапы жизни автора и Паулини, подводя к осознанию, что Грэбендорф и Паулини хотя и почитали разных литературных богов, всегда сходились в двух убеждениях — Паулини как читатель, Илья Грэбендорф как драматург и эссеист. В первом Новалиса: «Поэзия есть подлинно абсолютная реальность. Чем поэтичнее, тем истиннее». В другом: «Нет ничего важнее, чем жить в свободе!» — что бы он ни подразумевал.
Для Лизы было размещено общее объявление о смерти от коллег в том же выпускеSächsische Zeitung,где напечатали объявление о смерти от семьи. Под ее именем и годами жизни стояла строка: «Лиза, нам тебя не хватает», а под ней имена скорбящих.
Это, пожалуй, всё, что мне удалось выяснить в те дни после звонка.
Я проинформировала издателя. Он настоял, чтобы я позаботилась о Шультце. Я была хорошо подготовлена, когда вновь позвонила Шультце через неделю.
Я также думала о том, как можно было бы интегрировать смерти Паулини и Элизабет Замтен в новеллу. Во всяком случае, он допускал возможность двоякой концовки. Но это он должен был начать разговор, не я. К тому же их смерть значительно снизила риск судебных разбирательств.
Шультце был рад меня слышать. Он не только сказал об этом, его голос звучал обрадованно. Его тоже приглашали вDresdner Neueste Nachrichtenвысказать мнение по поводу Паулини, но он отказался, ссылаясь на то, что на данный момент не готов. По словам Шультце, даже их смерть не принесла ему заветного избавления. Напротив. Чувство поражения было необратимым. Он не ездил ни на Лизины похороны, ни на похороны Паулини.
— Как ты вообще? Работать можешь?
Он сказал, что ему не нужно заставлять себя работать. Работа — это единственный способ концентрации, позволявший ему думать о Лизе и Паулини. На бумаге они были персонажами. Это очень помогало. Ни общество, ни чтение или телевидение не подходили, чтобы отвлечься. Квартиру он покидал нехотя, там идеальная атмосфера для работы.
Когда я спросила, можно ли оставить его «Паулини» в издательском анонсе, он сказал, что не знает.
Что произошло после, я не могу объяснить. Мы повесили трубки. И только тогда я поняла, что он сказал: «Даже их смерть не принесла мне избавления».
Он правда это сказал?
Если я и приобрела какое-то чутье, так это улавливать вибрации и звуки, сопровождающие подобные предложения. И разве я не удивлялась его походам, в которые он ходил даже после последней встречи с Паулини? Я ведь даже оборвала его рассказ, его «исповедь» на этом самом месте. Зачем он подвергал себя риску этой близости?
Я посмотрела на телефон так, будто он мог мне что-то объяснить. Я действительно была настроена перезвонить ему. Но что бы я спросила?
Видела ли я то, чего не видели другие? Я, западница? Знала ли только я о том, что он ездил туда? И почему он рассказал об этом мне? Есть ли у редакторов обязательство о неразглашении?
Какое слово я должна подобрать, чтобы поделиться подозрениями с коллегами из издательства? Может, риск? Но ведь даже мемуары убийц публикуют? Ведь именно нелитературные обстоятельства становятся зачастую решающим фактором для успеха книги?
В следующий понедельник издатель дал мне знать, что в пятницу встречался с Шультце в Берлине за ланчем в «Brot und Rosen» — на следующий день после нашего последнего разговора. По его словам, он был осторожным, чуть ли не боязливым. С ним Шультце впервые за долгое время вышел в ресторан.
— А рукопись?
— Я посоветовал ему дать себе время, много времени.
Меня успокоила его манера поведения. Иногда действительно помогает найти свое место в иерархии. Честно. В некотором смысле мне удалось посмотреть на Шультце и его Паулини глазами издателя. Буря в стакане воды. На мне висело еще две рукописи, одна — больше пятисот страниц.
Во время следующего созвона — мне нужно было прояснить кое-какие вопросы касательно издания карманного формата — мы заболтались. Он проводит много времени с дочерьми, с ними ему гораздо проще покинуть дом. Они посещали музеи, каждый раз отмечая, сколько денег могли бы сэкономить с годовым абонементом. Незадолго до окончания сезона они воспользовались возможностью посмотреть два раза «Саломею» и один раз «Кавалера розы». Рихардом Штраусом прежде — как выяснилось, весьма несправедливо — он совсем не интересовался. В целом его состояние улучшалось, главное — теперь он мог плакать… Даже простой телефонный разговор с кассой медицинского страхования — после многочисленных автоответчиков на связи появилась консультант и спросила, что она может для него сделать, — заставил его разрыдаться.
Но ведь он плакал во время нашего первого разговора по телефону! Я слушала, как он рассказывал о ежегодном семейном празднике, ради которого готовил борщ. Особенно надоедливыми были повторяющиеся советы родителей — и не только — обратиться к терапевту.
— В некоторых случаях это, наверное, не такая уж и плохая идея, не так ли?
— На глубине, где рождается повествование, — сообщил мне Шультце после короткой паузы, — терапевту делать нечего.
Это снова был он, выходец с Востока, эта его сторона, которая меня нервировала. Мы молчали.
— Я хотел бы занести в протокол, — услышала я затем слова Шультце. — В те выходные я не был в Саксонской Швейцарии, ни в дни до этого, ни после. На случай, если ты хочешь спросить у меня об этом. Меня там не было, не было, когда это случилось.
— С чего ты решил, что я захочу об этом спросить?
Шультце тут же изменил тон. По его словам, между нами не должно быть никаких недосказанностей. А раз у меня не было намерения спрашивать об этом, тем лучше. Он надеялся, что это никак не навредит.
— Почему это должно как-то навредить? — спросила я машинально.
Интернет-страницы Паулини продолжали существовать без каких-либо изменений, это сбивало с толку. Ни одного намека на его смерть, вообще ни намека на какие-либо изменения. В качестве пробы я заказала книгу Грэбендорфа, подписанную и с посвящением, но без указания адресата. Разве Грэбендорф не все книги скупил? Электронное письмо с просьбой о предоплате было подписано Ю. П. Ливняком. О нем, должна признаться, я вообще не подумала.
В четверг я отправилась в «Берлинер ансамбль» на премьеру автора К. К., которая должна была состояться вечером воскресенья — по выходным сообщение между Мюнхеном и Берлином сплошная катастрофа, а работать я, в конце концов, могу где угодно, так что, высадившись в Лейпциге, я поехала в Дрезден и взяла машину напрокат.
Я хотела взглянуть на смотровую площадку Гольдштайн и, если возможно, на магазин антикварной книги. Всё прошло легче, чем я думала. В районе двух я уже была в Лихтенхайне. В «Бергхофе» был даже свободен двухместный номер с видом на скалы, вот только к заселению он еще не был готов.
Я сразу поехала дальше. GPS провел меня длинной петлей через Зебнитц вниз к Кирничталь и Нойманнсмюле, где я и оставила машину. Ближе туристу не подъехать. По широкой дороге я отправилась в сторону арсенала. Я столкнулась с группой людей, которых не восприняла сначала как целое, пока не заметила двух мужчин в городской одежде, на одном даже был пиджак. Рядом мужчина лет сорока беседовал с бородатым стариком, громко повторявшим, что у него нет другого желания, кроме дождя, лишь бы дождь пошел! Тот, что в пиджаке, не выпускал меня из виду, скрывшись за спиной более молодого. Только тогда я поняла — это был один из телохранителей саксонского премьер-министра, который проводил здесь отпуск незадолго до выборов в ландтаг.
В арсенале я выпила чего-то и начала восхождение по крутому склону. Джинсы — не самый идеальный вариант походных брюк, но и помехой они не являются. Самый точный образ Саксонской Швейцарии содержится в письме Клейста, в котором он сравнивает скалы за Кёнигштайном с «морем земли», будто сами ангелы играли там в песке. У одного регионального поэта я нашла описание похода, где он бездумно воспринимает темноту пути под синим небом, лишь чтобы потом по-настоящему испугаться, заметив скалы, что прячутся за мхами и кустарниками, елями и соснами, будто молча наблюдая за ним. Цитирую по смыслу. В моем случае всё было иначе. Чем выше я поднималась, тем меньше растительности было на скалах. Но даже здесь, на самых маленьких отвесных выступах, росли деревья и деревца, словно свечи на рождественской елке. Я недооценила подъем. Добравшись до вершины, нужно свернуть с пешеходного маршрута налево и пройти по слегка нисходящей тропинке. Внезапно открывается вид, становящийся всё шире с каждым шагом. Только сейчас я осознала: тут напрочь отсутствуют ограждения! Человек оказывается на такой головокружительной высоте совершенно незащищенным. Лишь одна растущая под наклоном ель над обрывом — чьи иглы осыпаются и на плато, и на долину, а корни цепляются за скалы, точно вены на тыльной стороне кисти пожилого человека, — задерживает взгляд, прежде чем тот сорвется в пропасть. По правую сторону влачит жалкое существование куст ежевики. В остальном — лишь голые скалы.
Отвесные скалы напротив завершаются поразительно правильными арками; две, почти одинакового размера и граничащие друг с другом, походили на традиционное изображение скрижалей Моисея. Взгляд направлен на восток или юго-восток. Этого описания должно быть достаточно. Полагаю, в качестве места действия Шультце возьмет смотровую площадку Гольдштайн. Однако я посоветовала бы воздержаться от непосредственного описания того, что здесь произошло, да и вообще от какой-либо конкретики. Лучше было бы обратиться к литературным образцам — к «Эллернклипп» Фонтане или Веллерсхоффу, почему нет, есть ведь и фильм Феллини с исполнительницей главной роли из «Дороги», ей чудом удается избежать смерти. Нужно будет поискать, возможно, найдется что-нибудь еще.
Сделав широкий шаг вперед, я смахнула ногой в сторону еловые иголки, из соображений безопасности. Они сорвались вниз, упали. Насколько мне было видно, внизу росли только хвойные породы, по большей части уже больные и засохшие, выглядели они как разноцветные полосы.
Тот, кто сорвется с этого утеса, уже не найдет ничего, за что он или она могли бы ухватиться, даже если там и был крошечный выступ, он слишком крутой. Находится ли человек в сознании во время трех, четырех или пяти секунд свободного падения? Проносится ли жизнь перед глазами? Чувствует ли он удар в спину? Остается ли время спросить себя, кто стоит за этим ударом? Может ли он выкрикнуть его или ее имя? Приходит ли осознание слишком поздно? Была ли борьба? Паулини был атлетически сложенным мужчиной, не тем, кого можно одолеть в схватке, не обладая специальной техникой. В таком случае его застали врасплох. Конец, хватит! Я не хотела представлять, что здесь произошло, какая сцена здесь разыгралась. Мне вообще не следовало этим заниматься.
На площадке не было ни цветов или венков, ни прижатых камнями записок или конвертов, ничто не указывало на их смерть. Я стояла там, будто должна была что-то сделать. Но что? Я отправилась сюда самостоятельно, не по работе, в багаже — рукопись на пятьсот семьдесят страниц. Я расположилась на некотором расстоянии от обрыва, лицо подставила солнцу, глаза закрыты, руки на песчанике. Я действительно подумала: «Как надежно меня держит эта скала». Как возможно, что здесь погибло два человека и нет ничего, абсолютно ничего, что бы указывало на это, ничего, что могло бы исключить возможность повторения трагедии? Подобные мысли не выходили из головы, мучили. Я вздрогнула от страха, когда между деревьев появилось два туриста. Местные жители дружелюбно поприветствовали меня и огляделись.
«Совсем одна?» — спросил один. В голосе звучало сочувствие. Возможно, они донесли бы меня на руках и до арсенала, попроси я об этом. Но когда они подошли к самому краю смотровой площадки, я незаметно скрылась за их спинами и помчалась обратно. Я не делала привалов, мне было бы неловко снова встретиться с ними. Я разочаровала саму себя. На обратном пути я остановилась у магазина антикварной книги. Адрес нужно знать, ни на въезде в город, ни на маленькой площади с почтовым ящиком и магазином среди зелёных табличек, указывающих на рестораны, пансионы, пешеходные маршруты и церкви, вы не найдете указателя на магазин. Остановившись перед ним, можно было бы принять его за нежилой дом из-за грязной побелки и осыпавшейся на углах штукатурки или же за жилище очень старых людей из-за плотных занавесок. Я еще раз позвонила в дверь. Пустые ящики для цветов под окнами висели всего в полуметре над толстым свежим слоем асфальта, подступавшего почти вплотную к стенам дома. Табличка рядом с входной дверью выглядела официально, черным по белому:
Магазин антикварной книги Паулини
Отец & сын
Владелец Юсо Поджан Ливняк
Доставка почтой
Посещения только по договоренности
Ливняк был не на месте, по крайней мере не открывал. До «Бергхофа» я добралась в совершенно подавленном состоянии, заселилась в номер и рухнула на кровать, провалившись в короткий сон. После заказала еду в номер. Мне не нравится есть в одиночестве в присутствии семей и пар. Я села за рукопись. В первой части описывается семейный отпуск в Южной Франции, после которого отношения пары начинают рушиться. Перед тем как лечь спать, я посмотрела прогноз погоды на следующий день — в первой половине дня обещали дождь. Всё говорило за то, чтобы уехать рано утром и иметь в распоряжении пятницу в Берлине. Такая перспектива меня искренне обрадовала.
Проснувшись от глубокого сна без сновидений в районе пяти, я просидела за работой до семи. На завтраке я была первой и единственной. После решила прогуляться, пока солнце светило, размять забитые мышцы. Через проселочные и лесные дорожки я вышла на маленькую улицу, которая привела меня к Лихтенхайнскому водопаду — он же был конечной остановкой кирничтальбана, о котором я узнала от Шультце. От водопада я пошла другим путем, более длинным, зато он вел мимо магазина антикварной книги. Пошел дождь. И тут произошло нечто, с чем, должно быть, сталкивался и Шультце или, по крайней мере, знал по рассказам. Это была аллюзия на пока что заключительную главу первой редакции, визит комиссаров. Только я успела преодолеть подъем из долины по лесным и проселочным дорожкам и выйти на узкую асфальтированную улицу, как навстречу вылетел мопед. Я заблаговременно отошла в сторону. Молодой парень, подросток, смотрел прямо перед собой неподвижным взглядом, будто меня и не было вовсе. Только когда он поравнялся со мной, я заметила: вместо защитного шлема на нем был стальной, стальной шлем вермахта. Когда он развернулся в конце улицы и помчался в обратном направлении мимо меня, я разглядела череп на футболке. Я боялась, что он может снова развернуться, хотя уже знала, что так и будет. Когда он в седьмой или восьмой раз пронесся мимо, мне хотелось закричать от ярости и стыда. Прямой путь через поле преграждали пастбища и загон для лошадей. Зачем я вообще сюда приехала, что хотела здесь найти? Предупреждал ли меня этот гонец о том, что мне пора отступить? Я позвонила в магазин, как бы ища укрытия от дождя. У входа был припаркован маленький белый «опель» Народной солидарности, левое зеркало держалось на скотче.
Я уже хотела позвонить во второй раз, как вдруг на уровне груди открылся незамеченный мною ранее глазок, появилась пара глаз. Они осматривали меня какое-то время снизу вверх. Я отошла, даже слегка присела, смахнула капли с лица и улыбнулась. Глаза пропали, щелкнул ключ, раздался звук засова — заело. Женский голос что-то прокричал, и вскоре в дверях появился Юсо Поджан Ливняк. Он выглядел примерно так, как я представляла, то есть как его описал Шультце.
— У вас нет зонта? — оглядевшись по сторонам, он дал мне войти.
Пахло своеобразно, но хорошо, кардамоном и свежим бельем.
Контраст между фасадом и высоким светлым залом был действительно поразительным. Я сразу заметила роковое кожаное кресло и, обернувшись к женщине — полагаю, это она осматривала меня через глазок, — стеклянный чайник.
— Моя жена, — сказал Ливняк. — У нас назначена встреча?
— Нет.
У жены Ливняка было крепкое рукопожатие, она немного выше и моложе его, ей вряд ли больше пятидесяти. Я представилась как редактор Шультце и дала ей визитку.
Она издала звук — скорее удивленный, чем испуганный. Ливняк высоко поднял брови, его очки, поднятые на лоб, съехали.
— Просушите волосы, — она вытащила темно-серое полотенце с полки рядом с раковиной и подала мне.
Пока я следовала ее указанию, они перекинулись короткими фразами на боснийском, как я предположила. Я основательно высушивала волосы, чтобы дать им немного времени.
— Не найдется ли у вас расчески? — Я отдала полотенце.
Ее волосы средней длины были окрашены, каштаново-рыжий цвет подчеркивал светлую кожу. Голова казалась слишком большой для ее хрупкого телосложения.
— Деньки здесь бывают поблагоприятнее. — Она еще раз пожала мне руку. — Меня зовут Фадила.
— Тереза.
Я прошла за ней пару шагов до умывальника, над которым висело зеркало. Она очистила расческу куском бумажного полотенца и протянула мне.
Поскольку Ливняк всё еще не сказал ни слова, я спросила, можно ли мне осмотреться. Он сделал скупой жест, который я приняла за разрешение.
Вдоль высоких книжных стеллажей я прошла к окну на другой стороне, минимум пятнадцать-шестнадцать метров, если не больше. Вид почти как из окна моего номера в отеле, только здесь растет несколько высоких берез, в ветвях которых бушевал ветер и дождь. Скалы уже скрылись в дымке. Не ощущалось ли это так, будто я оказалась посреди старых декораций фильма? Как часто стояла Лиза около этого окна с Паулини? Здесь она шептала на ухо Шультце, пока Паулини ел пирог и, возможно, уже смутно догадывался о грядущем.
— Вы ведь не за тем приехали, чтобы наслаждаться видами?
Ливняк растянул первый слог и понизил голос.
— Похоже, у вас здесь бывают не только друзья? — я кинула взгляд на входную дверь.
Ливняк улыбнулся, Фадила посмотрела на мужа.
— У нас было покушение на взлом, здесь все об этом знают, — Фадила говорила почти без акцента. — Иногда нам пытаются наделать хлопот.
— Хлопот?
— Юлиан.
— Ах, Юлиан.
Ливняк сделал успокаивающий жест.
— Юлиан шантажирует нас время от времени, — сказала мне Фадила. — Но на этот счет у нас с Юсо разные взгляды.
— Понимаете, если бы не Юлиан, у нас не было бы этого всего — наших книг, крыши над головой, прекрасного вида.
— У нас это всё есть благодаря господину Паулини, — объяснила Фадила. — Юлиан не имеет к этому никакого отношения.
— Вот только наш дорогой господин Паулини забыл сообщить об этом нотариусу или хотя бы оформить письменно, поэтому наследником оказался Юлиан, а мы…
— Да не нужны никому эти книги! — закричала она. — Что бы здесь делал Юлиан? Книги продавал? Но Юсо дает ему всё, что тот ни потребует.
— Могу я напомнить тебе, к какому соглашению мы с ним пришли? Лишь при условии, что он проявит благоразумие и зарегистрируется, будет появляться в разумное время и порядочно себя вести, — рука Ливняка трижды взмахнула вверх-вниз, будто отбивая такт. — Только тогда, — он поднял указательный палец, — мы выделим ему что-нибудь из того, что сможем сэкономить.
— Иначе он бесчинствует, — Фадила обращалась ко мне, в то время как Ливняк не отрываясь смотрел на жену.
— Юлиан мог бы продать это всё с аукциона, за бесценок распродал бы, тебе это известно.
— Так и поступил бы, если бы имел возможность. Чаю? Юсо был единственным, кто пил чай в Сараево. От меня можете ожидать только растворимый кофе, мне скоро уходить.
Втроем мы вернулись к кухонной нише на входе. После того как я попросила зеленый чай, на выбор оставалось еще четыре банки, Ливняк настоял, чтобы я вдохнула аромат каждой. Наконец я указала на одну. Ливняк тут же разъяснил, что этот сорт дозревал последние недели перед сбором в тени — японский чай. Он включил подсвечивающийся чайник, который казался инородным телом уже тогда, когда его упомянул Шультце, таковым он тут и являлся.
Фадила спросила, что меня привело, и протянула темно-зеленую вязаную кофту, которая висела на спинке стула.
— Вы двое, вероятно, единственные, кто знает, что я хочу узнать, — услышала я свои слова, пока надевала кофту поверх промокшей блузки.
— А вы сами знаете, что хотите узнать?
Ливняк развернулся ко мне наполовину, достал длинный термометр из пластмассового ящика, его рот превратился в полоску.
— Пусть наш философ вас не пугает, — подбодрила меня Фадила и направилась ко мне с протянутой правой рукой, чтобы попрощаться.
— Вы не хотите остаться? — попросила я.
Я хотела с ней поговорить. Но ей нужно было, как она сказала, заботиться о своих стариках. Мы подали друг другу руки в третий раз. Во время ходьбы ее сумка через плечо покачивалась на бедре. Она остановилась перед Ливняком. Она говорила с ним по-боснийски, не глядя на него. Внезапно Ливняк взял обеими руками ее лицо, повернул к себе, приподнялся и поцеловал ее в губы. Фадила ушла, ни разу не обернувшись, не попрощавшись, не удостоив взглядом зонт, который Ливняк поспешно схватил.
— На самом деле это я должен кормить стариков, Фадила — доктор, доктор социологических наук.
— Почему вы этого не делаете?
— Меня не взяли. Кому нужен пожилой мужчина?
Он выключил чайник. Одним легким касанием его очки опустились со лба на глаза, как забрало. Он открыл крышку чайника, отклонился пропустить пар, погрузил термометр в воду и начал помешивать.
— Я уже догадываюсь, о чем вы хотите меня спросить. Это он вас прислал?
— Я хотела познакомиться с вами.
— И ради этого проделали такой далекий путь?
Он посмотрел на меня с ехидством.
— Я не знала, что вы продолжаете управлять магазином. Я заказала у вас книгу, Грэбендорфа, подписанную.
— Я знаю, — Ливняк многозначительно кивнул. — Последний экземпляр Паулини. Вчера его отправили. Вы знали его и Элизу?
— Только по описаниям Шультце.
— Из его рукописи?
— Да, из его рукописи.
— Писателям дозволено лгать! Они имеют на это право. Кто апеллирует к Гомеру, Данте и Гёте…
— Тот является несколько претенциозным? Или в целом?
— О, это не мои слова. Этим я хотел сказать, что ему позволено выдумывать, он даже должен выдумывать. Вас заботит, что я знаю? — Ливняк вытащил термометр и проверил температуру. — Даже если я расскажу вам всё, вам это не поможет, совершенно не важно, что вы хотите узнать.
Я повторила, что рада поговорить с ним. Я всегда использовала бы, насколько это возможно, книги авторов как повод познать что-то о мире. Я говорила о сравнении Клейста для Саксонской Швейцарии, которое Ливняк смог корректно процитировать, и как оно могло бы изменить образ региона, если бы Клейст здесь путешествовал. Каким был бы Бранденбург без Фонтане! Однако ситуация осложняется из-за использования Шультце подлинных имен и смерти героев. Расклад, должна признаться, вызывает во мне жуткие ощущения.
— Возможно, мне не стоит удивляться тому, что за человек вдруг захотел со мной поговорить, — ответил Ливняк.
Я спросила, на кого была эта отсылка.
— Вы не знали? Но вы можете догадаться.
Я ответила отрицательно и сказала, что удивилась бы, если он имеет в виду Шультце.
— Правда?
Ливняк вытер термометр об рукав и положил в ящик. Медленно наливая воду в чайник с чаем с большой высоты, он быстро взглянул на меня, будто желая удостовериться, что я слежу за его искусными действиями. Остальное он перелил в другой чайник и прополоскал его.
— Ваш подопечный сказал, что он искал свой подарок, часы, подарок на день рождения Элизы. Он оставил его здесь.
Ливняк пристально посмотрел на меня, будто ожидая, что мне должно что-то прийти в голову.
— Я ничего не знаю об этих часах.
Кажется, это был не тот ответ, который он ожидал услышать. Но он кивнул и вернулся к чайной церемонии.
— Даже если я действительно считаю авторов своими подопечными, это не значит, что они мне обо всём рассказывают.
— Это не мое дело, но, когда он впервые здесь объявился, в тот юбилейный вечер, он сразу же набросился на Элизу.
Ливняк сделал рукой жест, изображающий прямую линию. Он назвал это «Нарушением супружеской верности у всех на виду — Элиза была женой господина Паулини, даже если они это не афишировали».
— Вы в этом уверены? — спросила я громче, чем планировала.
Ливняк снова кивнул.
— Я был здесь, как я могу не знать.
Это звучало убедительно. Но неужели Лиза годами разыгрывала фарс? Или это Шультце жил в мире грез и фантазий?
Ливняк разливал горячую воду.
— Ваш подопечный пытался убедить меня, что Паулини — убийца. Что Лиза — на его совести.
— И? Вполне вероятно.
— У вас своя правда, у меня своя. Так устроены люди. Им сложно понять друг друга.
Ливняк снова поднял очки на лоб.
— Но если Паулини не был опасным, то каким? Безумным?
— Почему вы хотите заключить человека в рамки определения, охарактеризовать его одним, двумя или тремя словами? Попроси я вас описать себя, вы сочли бы это уместным? Дали бы мне на это право?
— Вы разве не читали некрологи? Там черным по белому написано. Из каких бы то ни было соображений он демонстрировал человеконенавистническое поведение. Можно даже сказать, экстремистское. Данный факт нельзя упускать.
— Два раза я посетил этот магазин в качестве клиента. Всего два раза! — Ливняк поднял вверх указательный и средний пальцы, слегка разведя их. — На второй раз он спросил у меня, не хочу ли я к нему. Но я ведь и так у вас, ответил я. — Ливняк прищурился, беззвучно смеясь. — Он был вынужден объяснить, что хотел сказать. Как я мог отказаться? Эти двое имеют особое значение для Фадилы и меня…
— Но вы ведь должны были заметить, что он изменился и в какой-то момент стал совершенно другим человеком. Разве вы не пострадали от этого? Почему он нанял именно вас? Он еще сдерживал себя? Не пытался ли он изгнать вас из Германии?
— Пейте, он весьма неплох. — Ливняк уже налил чай. Я отпила. — Ну как?
Чай был изумительно хорош.
— Если даже полиция к нему приходила, должны же они были сложить два плюс два! Такого, как Паулини, нельзя оставлять без присмотра. Неужели вас никогда не допрашивали из-за него?
Я не хотела, чтобы мы отклонялись от темы.
— Но ведь расследование проводилось! — Ливняк снова сделал жест рукой, будто вонзил жезл в мягкую землю. Или как дирижер. — В любом случае ко мне никто не приходил.
— Мы говорим об одном и том же?
— Мы говорим об одном и том же.
— Почему вы защищаете Паулини?
— Мы видели убийц, мы сталкивались с ними. Мы даже были вынуждены жить с убийцами под одной крышей. Не люблю об этом вспоминать.
Ливняк подался вперед и подлил мне чая.
— Вы можете быть благодарны Паулини, но сути дела это не меняет.
— Господин Паулини не был плохим человеком.
— Плохой человек, какой он?
— Чтобы выяснить, что хорошо, а что плохо… потребуется вся жизнь. Но выясним ли мы это?
— Вы поэтому воздерживаетесь от суждений? А что насчет ваших отношений с Лизой?
— Если господин Паулини и смог кого-то полюбить, так это Элизу. — Ливняк сделал паузу. — Вопрос лишь в том, знал ли он об этом сам и признался ли себе в этом.
— Своего сына он не любил?
— Ради Юлиана он был готов на всё, но вот любил ли он его, я не знаю.
— Только не говорите, что поверили в версию о трагическом инциденте?
Ливняк на мгновение опустил уголки губ.
— Кому это может быть известно? Лишь тому, кто был там.
— И? — напирала я.
— На мой взгляд, это, вероятно, был не несчастный случай.
— Почему не Паулини? Объясните мне! Любовь — не оправдание!
— Вы считаете, что увлечь кого-то за собой в могилу — это любовь? Нет, это нечто иное.
— Может, Лиза хотела уйти от него? К «нарушителю супружеской верности», как вы его называете? Если смотреть со стороны, объективно, всё сводится именно к этому.
Ливняк пожал плечами.
— Лиза не бросила господина Паулини. Она и подарок-то не открыла. И к вашему подопечному не ушла, так ведь?
— Может, Паулини умолчал о подарке? Чем еще это могло быть? Самоубийством? Совместным самоубийством?
— Поймите, я знаю господина Паулини и Элизу с тех пор, как мы здесь оказались… Я знал господина Паулини и Элизу.
— Поэтому я вас и спрашиваю! Это самое худшее. Вам кажется, что вы знаете человека, безоговорочно доверяете ему, а потом оказывается, что это всего лишь иллюзия. И с Паулини то же самое.
— Мы много спорили. Иногда он отпускал глупые шутки, действительно глупые. Но каждый раз господин Паулини догонял меня и просил остаться. В конце концов, кто-то должен выполнять работу.
— Вы недооцениваете Паулини. Это опасно. И поверьте, меня никто не присылал. И уж точно не Шультце.
— Чего вы хотите? Я не могу разгадать вашу загадку. Я работал здесь почти задаром. И раз уж на то пошло, господин Паулини не был тем, кто изобрел понятие работы. Может, раньше он был другим. Но не с тех пор, как я здесь работаю. Когда я приходил по утрам, он сидел за компьютером, когда уходил по вечерам, он всё так же сидел за ним. Ни о каких книгах или бизнесе речи не шло. Я приносил компьютер Фадилы, чтобы обрабатывать заказы. Конечно же, он важничал. Кому больше нечем заняться, тот начинает важничать.
Я сказала, что отрицать в Паулини читателя, знатока, того, кто посвятил жизнь литературе, значило бы вынести несправедливое суждение о нем и преуменьшить зловещий поворот в его судьбе.
— Это было падение с высоты. Она-то меня и пугает.
— Вы спросили меня, я отвечаю. Здесь мы все полагаемся друг на друга. Я часто пытался заговорить с ним о книгах…
— И?
— Иногда он спрашивал, знаю ли я те или иные книги. Это напоминало ему… Я даже не знаю, какие он любил или ненавидел. А вы знаете?
— Немецких авторов, судя по всему. Даже я могу вам перечислить некоторых. Но прежде всего я знаю, что Паулини радикализировался, что он…
— Только не это слово, пожалуйста! — оборвал Ливняк. — Вы редактор, прошу вас!
— Вы читали некрологи! Самые близкие друзья не хотели иметь с ним ничего общего! Понятно, что вы благодарны ему. Но такой, как Паулини, работал и против вас, и против вашей жены! Как вы этого не видите!
Мы ходили по кругу.
— Господин Паулини сказал мне: Юсо, если я умру, ты продолжишь дело. Дорогой господин Паулини, сказал я, не забывайте, пожалуйста, я старше вас на два года. Я всегда напоминал ему, что я старше.
— И?
— Я ответил, что считаю своим долгом защищать книги. В Сараево мне это не удалось и дома, в Ливно, тоже. В других местах отказывали либо мне, либо Фадиле. Теперь моя библиотека здесь.
— Насколько мне известно, ваш господин Паулини выставил магазин на продажу, он для него больше ничего не значил, он хотел делать, действовать!
— Книги никому не нужны, долги тоже. Долгов становилось с каждым годом всё больше.
— Вы выплачиваете его долги?
— Иначе бы я здесь не сидел. Мы живем на деньги Фадилы. Чай нам высылают друзья из Гамбурга.
— Что Паулини имел в виду, когда говорил о «деле» и «действии»?
— Господин Паулини много говорил. Он очень много говорил и всегда громко, что вам, вероятно, известно. Мог ли он что-то совершить или затеять с Юлианом и теми, кто иногда тут собирался? Вполне. Он слишком быстро распродавал дорогие книги, а значит, слишком дешево. Это может что-то значить, но не обязательно.
— Утверждаете ли вы в таком случае, что это Лиза убила его? Столкнула чудовище в пропасть, а он потянул ее за собой? Принесла себя в жертву, освободив от него мир? Остается только это, если исключить несчастный случай и версию с Паулини.
Ливняк покачал головой. Он улыбался.
— Она боролась за него.
— Как прикажете это понимать?
— Она пыталась помирить их, господина Паулини с вашим подопечным, примирить их миры. Она обоим задавала жару, раз за разом.
— Просто скажите мне, дорогой господин Ливняк, что, по вашему мнению, произошло! И еще раз: меня никто не присылал!
Весьма вероятно, что Ливняк почувствовал мой страх, отчаянное ожидание, с которым я задавала вопросы.
— Порой различия можно описать весьма просто. Вы не знаете, что хотите узнать. Или скрываете от меня, что, к сожалению, является одним и тем же. Я же, напротив, знаю, чего знать не хочу.
— И вы знаете…
— Что и вам следует знать. Помимо тех вариантов, о которых вы меня спрашиваете, существуют и другие.
Ливняк протянул руку к чашке и сделал глоток, закрыв на мгновение глаза.
— Ваш чай остынет.
— Вы имеете в виду Юлиана? Из ревности? Кто-то из его праворадикальных товарищей?
— Тут я вам помочь не могу, да и откуда бы мне знать.
— Неужели вы подозреваете невиновных, чтобы прикрыть этот сброд? — набросилась я.
— Вы здесь гость. Или вы тоже хотите сообщить мне, что гость тут я, как это внезапно пришло на ум вашему подопечному?
Мне казалось, будто мы впервые посмотрели друг другу в глаза.
— Фадила предупреждала меня. Она сказала, чтобы я держал рот на замке, если об этом зайдет речь. При любых обстоятельствах держать рот на замке. Никаких подозрений. Но порой вещи просто случаются, что не делает их ни лучше, ни хуже, вне зависимости от того, знаем ли мы мотив. Я так и не смог понять, каким должен был быть мотив бомбардировать нас из пушек, расстреливать из снайперских винтовок и калечить. В нашем мире стало слишком сложно находить причину для следствия. У него, несомненно, есть алиби, у вашего подопечного. Он неглупый человек. У праведного человека с безупречной репутацией всегда есть алиби. В те дни ваш подопечный, несомненно, путешествовал по каким-то другим местам, Саксонская Швейцария велика. Может, здесь он тоже оказался случайно.
Казалось, будто помещение поглотило последнюю фразу, настолько тихо вдруг стало. Даже снаружи не проникало ни звука.
— Ваш подопечный ясно дал мне понять, что я и представить не могу, насколько падки здесь некоторые люди до подозрений. Ваш подопечный сказал, что в случае, если я его подозреваю, он начнет подозревать меня. Вы поймете, как неприятно мне было это слышать. Особенно больно мне было за Фадилу. Мы планируем остаться. Во всяком случае, таковы были наши планы. Можно ли считать мир человечным, если в нем нет места для слабовидящих и робких людей, что предпочитают осмыслять этот мир, а не завоевывать его? Где таким людям, как мы, найти пристанище?
— Я не могу в это поверить. — Хотя точнее было бы сказать — мне нельзя в это верить.
— По словам вашего подопечного, одной лишь щепотки подозрения будет достаточно, — Ливняк сделал вид, что кончиками пальцев просыпает соль, — одной лишь щепотки, а уж я-то знаю, что такое щепотка, щепотка подозрения страшным образом приправляет общественные настроения — вот что сказал ваш подопечный.
Я лишь качала головой. Теперь, когда он наконец сказал то, что я хотела знать, я не могла справиться с этим.
— Пока господин Паулини был жив, мы оставались под защитой. С момента его смерти всё под вопросом, никакого завещания, ничего. Мы уже упоминали об этом. Я хочу, чтобы вы тоже об этом знали. Утверждения вашего подопечного — это порождение больного воображения, о чем я ему и сказал, на что ваш подопечный ответил, а не понравилось бы мне больше, начни он мыслить иррационально. Я определенно точно не хотел бы этого знать… И так далее и тому подобное.
Меня пробрал холод. Ливняк терзал меня сильнее, чем парень в стальном шлеме на мопеде.
— Как всегда и везде, — услышала я Ливняка, — это всё праведные люди. Праведные люди. — Он поднялся. — Дождь кончился. Теперь вы не промокнете.
Березы на переднем плане светились яркой зеленью, словно на сцене, задний фон застыл в темных сине-серых тонах. Лишь потянувшись за чашкой, чтобы допить чай, я заметила, как трясутся руки.
— Ваш подопечный угрожал мне. И я, Юсо Поджан Ливняк из Ливно, был вынужден выслушать его слова: «Не смей забывать, кто решает, какая правда окажется в книге». Вот как ваш подопечный разговаривал со мной.
Как бы я хотела, чтобы это всё оказалось лишь лихорадочным сном! Под взглядом Ливняка я застегнула молнию на вязаной кофте Фадилы до самого верха, до подбородка.
— Я говорю это вам ещё и затем, — неожиданно добавил Ливняк, — чтобы вы знали, с кем связываетесь, если решите связаться с вашим подопечным.
Мне пора было уходить, я хотела завершить беседу ясной фразой. Я сказала что-то, но не знаю, правильно ли это понял Ливняк. Я сказала, что он, Юсо Поджан Ливняк из Ливно, не одинок в этом мире. Мне казалось, я четко выразила то, что имела в виду.
— Иншалла, — ответил он. — Или как мы привыкли здесь говорить: на всё воля Божья.
Голос Ливняка звучал горько, почти насмешливо. Его руки были слегка приподняты. Пока левая опускалась, правая поднималась в направлении двери.
Благодарственное слово
Я благодарю Томаса Фритца за бескорыстную помощь и щедрость идей.
Также я благодарю Джевада Карахасана за роман «Утешение ночного неба», из которого происходит Юсо Поджан Ливняк.
Выходные данные
ИздателиАлександр Иванов, Михаил Котомин
Исполнительный директорКирилл Маевский
PR-директорДмитрий Харьков
Управляющий редакторЕкатерина Тарасова
Старший редакторЕкатерина Морозова
Ответственный секретарьАлла Алимова
КорректорыСветлана Харитонова, Любовь Федецкая
Принт-менеджерДарья Пушкина
Все новости издательства Ad Marginem на сайте:
www.admarginem.ru
По вопросам оптовой закупки книг издательства Ad Marginem обращайтесь по телефону: +7(499)552-48-82
или пишите: [email protected]
OOO «Ад Маргинем Пресс», резидент ЦТИ «Фабрика»,
105082, Москва, Переведеновский пер., д. 18,
тел.: +7(499)552-48-82
[email protected]
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
