Потапыч
Потапыч
Повесть о трагедии одной и множества семей…
Швейная фабрика. Кропотливые пальцы портнихи. Она соединяет лапы, уши, туловище и голову в единое целое на какой-то большой страшной машине, которая сильно шумит и быстро-быстро молотит иголкой по мне. Шов за швом постепенно формируется мое тело и я обретаю чувства.
Меня передают другой швее, и она аккуратно пришивает мне пуговицы на место глаз.
Я прозрел. Первое, что я увидел перед собой – это сосредоточенное женское лицо. Она щурится, дабы ненароком не пропустить стежок. Иголка входит и выходит из моего тела, и мне немного неприятно: это будто смесь колючек и щекотки, но я привыкаю. У меня нет выбора.
Рот у меня тоже на месте. Он был нашит из толстой нити (кажется, мулине), и я его почти не осязал.
Когда она закончила работу, то подхватила меня на руки, приподняла и улыбнулась, а затем встала и понесла меня куда-то. Она прошла мимо большого зеркала, и я мельком заметил свое отражение.
Пушистая, миловидная мордочка, большие лапы с кремовыми подушечками, улыбка до ушей и выразительные черные глаза, в которых игрался отблеск лампы. Шерстка у меня была светло-коричневой. Каков красавец!
Эта женщина посадила меня в просторную картонную коробку с надписью «Волгоград», где меня встретили похожие медведи.
Кто-то из них был черным, бежевым, розовым в полоску, белым в пятнышко, но их всех единило то, что они улыбались, также, как и я. Мы понимали друг друга без слов, но доселе не осознавали, что уготовано нам судьбой.
Контроль качества заключался в том, что нас щупали, мяли, растягивали разные руки – грубые и не слишком. А потом мы прошли через металлоискатель, чтобы дети, которые будут играть с нами в будущем, не наткнулись на иглы или булавки, случайно попавшие в нашу набивку при производстве.
Затем нас осматривали: долго и тщательно, отбирая лучших для партии. И я был в числе этих «счастливчиков», а некоторых моих приятелей забраковали.
Ну и хорошо. К концу жизни я понял, что всё-таки им очень повезло не испытать той несправедливости, через которую прошел я.
Меня везли в грузовике не меньше часа внутри тесной, темной коробки, доверху набитой плюшевыми зверями. Теперь уже она была заклеена скотчем со всех сторон, что сильно затрудняло мое дыхание.
В итоге я попал на витрину магазинчика с крупной броской вывеской «Подарки для всей семьи», где все ощущалось по-другому.
Если в цеху было тихо и спокойно, то здесь меня поглотило буйство новых звуков и образов. Прямо за стеклом с противоположной стороны простиралась широкая улица, где кипела жизнь: вечно спешащие прохожие, рев моторов, выхлопные газы, которые я чувствовал сквозь приоткрытую дверь. Мне было очень интересно наблюдать за всем этим. Люди, оказывается, чем-то похожи на пчел: такие же суматошные, и их много.
А я просто сижу на подоконнике и жду своего звёздного часа. Я никуда не тороплюсь.
Уже на второй день витрину, где я сидел, рассматривала маленькая девочка с длинными волосами цвета ванили и большими, выразительными зелёными глазами. Она была одета в белое платьице с рюшами и сначала показалась мне ангелом, сошедшим с небес. Я мысленно прозвал ее «лучиком солнца».
– Папа, смотри какой мишка!
На ее лице мелькнула щербатая улыбка. Она ткнула пальцем прямо в стекло, дёрнув отца за рукав.
…Девочка выбрала другого медведя, который был больше и пышнее меня, с ослепительно белоснежной шерстью и сердечками на ушах.
Она ловко шмыгнула внутрь магазина, заставив прозвенеть дверной колокольчик, затем радостно подбежала к выбранной игрушке, и попыталась ее поднять, но поняла: этот плюшевый ей явно не по размеру.
Того медведя, величиной почти с нее саму, ей было физически тяжело даже взять на руки. А меня она могла смело обнимать и даже не бояться, что не сможет обхватить мое тело полностью.
Девочка бросила моего конкурента и подошла ко мне, внимательно сканируя взглядом.
– Ну привет, Потапыч! – поздоровалась она со мной, помахав своей крошечной ладошкой. Это было не просто «мишка», а настоящее имя, которое мне забыли дать при рождении. На заводе у меня не было даже специального кода, который, однако, присвоили моей партии – компашке из шестнадцати плюшевых медведей.
А она дала мне настоящее имя: красивое и звучное, прямо как у человека: значит, признала меня себе равной.
«Потапыч» – слово, ознаменовавшее начало нашей долгой и крепкой дружбы.
Она прижала меня к себе так, словно я был первой и единственной игрушкой в ее жизни, и я почувствовал то, чего не было у меня: биение сердца. Стучало оно у этой девочки очень часто, будто хотело поскорей вырваться. Отец ребенка, высокий седовласый мужчина в очках с густыми усами, заплатил за меня, и я слышал, как кассир прокричал им вслед:
– Приятной покупки! Возвращайтесь ещё! – Но я не хотел, чтобы они возвращались. Ещё тогда я знал: мне будет хорошо с людьми и без других претендентов на теплое место.
После магазина мы пошли к ним домой. Девочку звали Люба, а полное имя – Любовь, огромное светлое чувство. Очень приятно на слух.
Уже с порога меня встретил запах чего-то мясного, наваристого, который ласкал ноздри. Думаю, если бы я был человеком, то это непременно разогрело во мне аппетит.
Наскоро сбросив с себя босоножки, Люба, не отпуская меня, ринулась на кухню. Там у плиты стояла сутулая женщина. Она носила фартук, и ее русые волосы были собраны в аккуратный пучок.
В дверном проёме девочка загорланила, заставив ее заметно вздрогнуть:
– Мам, это Потапыч, знакомься! Он теперь с нами жить будет.
Вера Степановна обернулась, и ровным, спокойным тоном поздоровалась со мной. На её лице мелькнула еле заметная улыбка. Снимая кастрюлю с огня, она пригласила к столу. К нам присоединился глава семьи, Олег Викторович, тот самый мужчина, что заплатил за меня, и мы обедали вчетвером. Я сидел в центре, рядом с Любой, и мечтательно рассуждал о том, что меня ждёт дальше.
С тех пор мы были вместе всегда: на выходных, когда ездили на дачу и ее родители тихо шептались в машине, чтобы не разбудить, а она дремала, положив на мое мягкое пузико свою уставшую голову, как на подушку. Люба почти не могла спать без меня.
Во дворе, когда мы вместе качались на качелях и я слышал ее заливистый смех, наблюдая за тем, как о ее шелковистые волосы бьётся молодая листва и щекочет ей щеки.
У бабушки за столом, когда та ставила перед ней тарелку со вкусной едой, ласково приговаривая:
– Кушай, внученька.
А потом гладила Любу по голове, и меня, по просьбе хозяйки, конечно же. После девочка тоже пыталась кормить меня, как родная мама, но я не мог ей объяснить, что не умею кушать. Что мне это, вообщем-то, и не нужно.
Мой рот был часто испачкан: иногда вареньем, иногда борщом, иногда маслом или тыквенным пюре. На моей шерстке успело побывать множество человеческих блюд.
– Ну вот, Потапыч, опять изгваздался! – Резво повторяла девочка каждый раз после трапезы: нет, вовсе не строго, с заботой. Я это чувствовал.
А вот её родителям такая опека пришлась не по нраву. Вера Степановна при виде грязного меня охала и разводила руками:
– Опять мне его стирать.
А Люба по-детски игриво закрывала лицо ладонями и хихикала: мол, это он сам всё.
Я знал, что был её избранной игрушкой, и это было великое счастье для меня.
Когда выдавалась хорошая погода, она даже брала меня кататься на своем самокате: ярком, оранжевом, с голубыми крыльями и цветочком на платформе. Мы рассекали улицы навстречу ветру, предупреждая всех, кто попадался на пути, пронзительным гудком.
Родители Любы, когда мы возвращались с прогулок, иногда с лёгким раздражением говорили:
– Опять ты своего медведя повсюду таскаешь, потеряешь же!
Они тоже переживали за меня и не хотели, чтобы я где-то заблудился.
А за завтраком хозяйка учила меня алфавиту: русским буквам, коих в азбуке было аж целых тридцать три. Хорошо, что медведям не положено ходить в школу.
Люба часто хвасталась, что она лучшая в подготовительной группе по чтению, и что воспитательница отмечает ее «блестящую готовность к первому классу».
Вера Степановна на такие заявления обычно просто продолжала мыть посуду, не оборачиваясь, но я-то знал, что в душе она тоже испытывает гордость за дочь.
Больше всего гордился Любиными навыками Олег Викторович.
Часто по вечерам, когда я сидел за обеденным столом в компании девочки и слушал ее неторопливое, но уверенное чтение по слогам и то, как она усердно старается рассказать мне историю, написанную в книге, в двери проворачивался ключ, и Люба бежала к ней, бросив все. Иногда я даже падал на пол, потому что она задевала меня в спешке, но это пустяки. В конце концов, я был непомерно доволен ей.
– Папа, папа, смотри чему я научилась! – Она радостно подпрыгивала на месте, брала отца за палец и тащила его в кухню.
– Давай, удиви меня! – Олег Викторович с азартом потирал руки и присаживался напротив, отодвигая стул, когда Люба начинала свое выступление, откашлявшись, будто певица на сцене перед важным номером. И читала, читала, читала. Очень старательно. С ошибками, правда, но она их исправляла, честно. Если бы я был ее учителем, то несомненно вывел ей пятерку по литературе в годовой и нисколечки не пожалел.
Хозяйка заканчивала, отрывалась от книги, и с надеждой спрашивала отца:
– Ну как?
Мужчина аплодировал стоя и всегда без исключения заваливал ее комплиментами, а потом Люба бросалась к нему в объятия, целовала в макушку и говорила:
– Я люблю тебя!
– И я тебя, красавица.
Олег Викторович называл дочку тремя способами: «красавица», «принцесса» или «золотая моя». У Веры Степановны же был немного другой словарный запас, но это не меняло сути.
Родители часто хвалили Любу, поэтому я ликовал. Я понимал, что так и надо. Что похвалы много не бывает. И бывает она разная-разная, но всегда только приятная.
Но были в моей жизни и неприятности. Больше всего я не любил детский садик — это такое место, куда приводят Любиных сверстников, иногда против их воли, и они срывают свою злость на нас, игрушках.
По началу хозяйка брала меня с собой, но после одного случая перестала. Дети, как оказалось, бывают по-настоящему жестокими.
Однажды после сончаса на площадке двое мальчиков избивали меня, пытались оторвать голову, перекидывали друг другу и убегали от Любы, а один из них даже умудрился вспороть мне ухо перочинным ножиком (откуда вообще такой предмет есть у пятилетнего ребенка?).
Меня бросили, как последнюю тряпку, около скамейки, всего потрепанного и помятого.
Тогда хозяйка подобрала меня и сильно плакала. Очень сильно. Повторяла мое имя и извинялась, что не уберегла.
Она не успокоилась до тех пор, пока вечером Вера Степановна не зашила мне место боевого ранения: на скорую руку, правда, красной нитью, но главное, что ухо теперь было целым.
Люба осмотрела результат ее работы, повертев меня в руках и проверив с разных сторон, как опытная оценщица, и сердито отрезала, нахмурив брови:
– Мам, ну зашей нормально. Он же разойдется, не видишь?
А женщина устало вздыхала и гладила ее по голове:
– Сделаю, солнышко, сделаю. Лишь бы тебе на здоровье было.
И тогда Люба фыркнула, оставила меня на коленях у матери и ушла в свою комнату.
Ни «спасибо», ни «пожалуйста», ничего. Лишь сухая, черствая неблагодарность. В тот момент я немного разозлился на девочку, потому что она начинала походить на тех демонят из садика, и мне захотелось поддержать Веру Степановну.
Но что я мог?
Она качала головой и смотрела мне прямо в глаза: молча, с немой безнадежностью, будто хотела жаловаться, но не находила подходящих слов.
Потом, все же собравшись с духом, поправляла очки, облизывала нитку при свете настольной лампы, и долго-долго пыталась вдеть ее в крошечное ушко, шепотом ругаясь при каждом промахе.
Ровно в полночь, когда Люба уже заснула, Вера Степановна тихонько, стараясь не скрипеть половицами, прокралась в детскую и усадила меня на кровать к стенке, затем поцеловала дочку в затылок, поправила одеяло, зевнула и ушла. Во всем доме погас свет.
А на утро я увидел реакцию хозяйки. Это был чистый, неподдельный восторг. Она схватила меня, вбежала в комнату родителей, и стала чуть ли не прыгать на Вере Степановне, обнимать и благодарить ее:
– Спасибо, мамочка!
Ее невежество всё мигом куда-то испарилось, вернулась моя прежняя Люба. И вот тогда во мне заискрилось чувство справедливости, баланса. Женщина тяжко улыбнулась, потирая темные от недосыпа веки, и сказала:
– Доченька, рано ведь ещё, иди спать.
– Не хочу спать. Потапыч голоден после ремонта, его нужно накормить! – Требовательно ответила девочка. Она не успела договорить, как Вера Степановна встала с кровати, надела тапки и, зализывая волосы на ходу, прошла в кухню. Она в последнее время выглядела какой-то бледной, болезненной, и я не знал этому причины. Возможно, виной всему были Любины капризы, которых стало уж слишком много.
Через полчаса тарелка с овсяной кашей, в которой растекалось душистое сливочное масло, стояла перед нами на столе.
Хозяйка сидела молча, подперев голову левой рукой, что уже было странно, и вяло ковыряла ложкой застывшую массу. Нельзя было сказать, что это была ее любимая еда, но она всегда оставляла тарелку чистой, дабы не расстраивать маму. Сейчас же она ничего не поела, а просто молча ушла, почему то забыв и про меня.
– Даже Потапыча не покормишь?
Вера Степановна опять вздохнула и с раздражением стряхнула кашу в помойное ведро. Не стала ее уговаривать. Она запричитала, негромко — наверное, боясь, что Люба услышит:
– Ты посмотри, какая упрямая стала. Управы нет на нее.
Думаю, Олег Викторович что-то бы обязательно сделал с этим. Но к тому времени его уже не было дома.
Он уходил всегда спозаранку. А в последние недели и возвращаться стал позже. Сначала на час. Потом на два. Отмахивался высокой загрузкой, и каким-то «авралом» на работе. Я не понимал этих слов, но слышал их сквозь приоткрытую дверь, пока хозяйка спала, прижимая меня к себе, как в день нашей встречи.
Было нечто намного хуже детского садика.
Я ненавидел, когда Люба страдала.
Вера Степановна терпела. Нет, конечно изредка она возражала, но ее муж всегда находил контраргументы, которые бы ее устраивали. А если даже и не устраивали, то она это очень хорошо скрывала. И я понял: талант Веры Степановны – смолчать, когда нужно, вовремя остановиться от оскорблений, резких высказываний. Это умение ей иногда помогало, но, к сожалению, далеко не всегда.
Как минимум два раза в неделю в нашей квартире, ближе к десяти часам вечера, начинался сущий кошмар. С кухни доносились гневные крики, билась посуда. В этой какофонии можно было расслышать беззащитное скуление Веры Степановны, которое приглушалось матерной бранью Олега Викторовича и хлопками. Что это были за хлопки, я даже представлять себе не хотел. Люба вздрагивала от каждого малейшего звука, вжималась в меня с невиданной силой, теребила мое ухо и повторяла:
– Все будет хорошо, Потапыч.
А потом моя шерсть на затылке намокала. Я не мог повернуть голову, но понимал, что она плачет. Когда при этом Люба ещё и дрожала, меня трясло всем телом.
Хозяйка рыдала бесшумно, но с такой горечью в сердце, что мне становилось больно почти физически. Однако в то же время я был чуть-чуть рад, что не являюсь человеком. Слишком уж это трудно и проблемно. И слишком много у людей забот…
На утро после скандалов по квартире можно было найти пару-тройку странных, прозрачных бутылок. Они были разбросаны по углам, но Вера Степановна их своевременно прятала, чтобы дочь не заметила.
В такие моменты мне хотелось лишь одного: чтобы я вырос, и стал настолько большим, чтобы уже не Люба обнимала меня, а я ее. Тогда она бы смогла укрыться во мне ото всех угроз этого опасного мира: от звука разбитого стекла, от хлопков, от бутылок, от ругани взрослых, а главное от безутешных слез.
Так продолжалось около месяца, пока кое-что не случилось.
Как обычно, мы вчетвером поехали на дачу. Это была ночь. Дождь барабанил по крыше автомобиля. Труженики-дворники неустанно скользили по стеклу, чтобы поддерживать стабильную видимость на дороге.
Люба засыпала под звуки смеха в мультике на ярком экране. Мультик был про каких-то лесных зверят, где главный герой – бурый медведь, как и я. Там все были счастливы, а мир полон добра и красок. Клянусь, я был готов смотреть на это вечно. Но, к сожалению, хозяйке выдавали планшет только в машине, чтобы ее хоть чем-то занять, и она «не скакала, как мартышка по салону».
Как будто бы ребенок мог свободно двигаться, пристегнутый накрепко ремнем в детском кресле, словно в клетке.
– Останови, – пробормотала Вера Степановна, и нам пришлось сделать привал. Она стремглав выбежала из машины, добралась до ближайших кустов и согнулась над ними. Кажется, ее рвало.
Вернувшись назад, вся промокшая, она захлопнула дверь, и мы продолжили путь. На этот раз она корчилась и держалась за живот.
– Что случилось? – спросил Олег Викторович равнодушно, не посмотрев на супругу.
– Все нормально, – ответила женщина сквозь зубы и немного расслабилась. Она откинулась в кресле и попыталась забыться.
А на утро, когда мы приехали, ей стало ещё хуже. Бабушка переволновалась, у нее стало плохо с сердцем, но, слава богу, вскоре ее отпустило.
Пришлось возвращаться домой уже спустя день. Вера Степановна совсем сникла. Она лежала на кровати с градусником под мышкой, поджав под себя ноги, и вставала только в туалет. У нее не было сил, чтобы подниматься каждый раз, когда тошнило, поэтому она держала тазик рядом с собой.
Олег Викторович взял отгул и ухаживал за женой в первые дни, но потом ему пришлось вернуться на работу.
Вере Степановне не становилось лучше. Люба очень капризничала, когда отец пытался отвести ее в детский сад. Доходило вплоть до того, что она садилась на пол, цеплялась за край стола и отказывалась вставать.
– С мамой останусь, и все тут! – истерила Люба, вытирая ладошкой слезы. Уверен, эти крики можно было услышать даже на улице: верещала она так, что закладывало уши.
Она поставила ультиматум, поэтому Олег Викторович бросил попытки уговорить ее. Нет, он, конечно, пробовал с ней говорить попервой; пробовал даже повышать голос, обещал конфеты, поход в океанариум, подарить собаку, но все бестолку. В итоге девочка всегда оставалась.
Когда входная дверь закрывалась, Люба приходила в себя и пробовала хлопотать по дому самостоятельно. Я предположил, что, возможно, она уже готовила с мамой раньше, ведь так сразу уверенно перешла к сложному блюду.
Она чистила и нарезала овощи: картошку, морковь и лук – медленно и аккуратно, с особой внимательностью, но все же иногда ранилась острым ножом. Я сидел рядом, на подоконнике, и контролировал процесс. После девочка брала ковш, заливала туда воду из под крана, кидала овощи и зажигала огонь, а я очень жалел, что не мог помочь.
Потом она садилась, вытирала пот со лба и снимала косынку:
– Ничего, Потапыч, все болеют. И мамочка поправится. Просто надо верить.
При мне она никогда не унывала. Мы все также часто читали сказки по книжкам, и она рассказала мне, как здорово пойдет гулять с Верой Степановной, когда та поправится.
Когда еда была готова, Люба выключала конфорку и разливала суп по тарелкам. Он был жидким, и по сути представлял из себя просто сваренные в воде овощи. Но я был уверен, что он вкусный. Даже не смотря на то, что хозяйка никогда его не солила, а куски картошки плавали крупные, не до конца проваренные.
Люба приносила горячую похлебку матери и заботливо кормила ее с ложки, как меня у бабушки. Та ела не спеша, глотая с большим трудом, а в конце привставала, целовала дочь в макушку и говорила:
– Какая ты умница у меня растешь.
Девочка смущалась, убегала в кухню с пустой тарелкой, и мы доедали бульон с хлебом, потому что ничего больше не было.
Однажды рано в воскресенье, когда Вера Степановна немного воспрянула и уже могла спокойно сидеть, Олег Викторович купил ей какой-то «тест». Это была такая небольшая палочка, и я не понимал сначала, для чего она нужна.
Из коридора послышались всхлипы. Наверное, плакала Вера Степановна.
Люба открыла глаза, потянулась и пожелала мне доброго утра. Она вышла из комнаты со мной на руках, заспанная и озадаченная.
Родители стояли в проходе. Олег Викторович загадочно улыбался.
Вера Степановна была встревожена и чем-то обеспокоена, ее глаза покраснели. Она держала дрожащими руками палочку, и я краем глаза заметил на ней две яркие полоски.
Отец присел перед дочерью на колени и мягко сказал:
– Любочка, скоро у тебя будет братик или сестричка.
Девочка вытаращила на него глаза, часто моргая: видимо подумала, что это сон.
– Как это?.. – Переспросила она. Супруги переглянулись, посмеялись и ответили:
– Пройдет время, доча, и ты будешь с ним играть. Или с ней.
Хозяйка стояла, глядя на взрослых снизу вверх, и ошеломленно хлопала своими выразительными ресницами. Все таки в глубине души она была рада. Просто эта новость – крайне неожиданная для всех. И для меня в том числе.
Потом в нашей семье что-то изменилось. Вроде как внешне все было хорошо: и родители помирились, и Люба счастлива.
Но меня беспокоило выражение лица Олега Викторовича: его чуждый, отсутствующий взгляд... И бедная Вера Степановна, которая вмиг будто стала еще более слабой, изнеможенной, осунулась. Я даже засомневался, что второго ребенка они искренне хотели. Возможно, они делали вид, что все по-старому, ради Любы? Пока она была маленькой, то действительно ничего не подозревала.
Беременность протекала тяжело. Вера Степановна проходила бесконечные обследования в больнице. На полках в кухне появились коробочки и баночки с таблетками разных размеров, которые она принимала всегда в строго определенное время, запивая одним-двумя стаканами воды.
Однажды, когда они все втроем вернулись с прогулки, Люба прибежала ко мне с прихожей прямо в сапожках, подбросила в воздух и сообщила, что у нее будет братик, и назовут его Львом. Ее родители стояли в проходе и улыбались нам.
Потом девочка тихонько прижала меня к округлившемуся животу Веры Степановны — так, чтобы я услышал биение сердца будущего ребенка, и сказала:
– Малыш ещё в животике, но скоро он будет играть с нами. Потерпи, Потапыч!
Я чувствовал жизнь, что теплится в утробе этой женщины. Я очень ждал ее появления на свет, правда. Но внутри меня росла непонятная тревога. Может быть, я опасался за здоровье Веры Степановны. А может, боялся, что Олег Викторович снова сорвется. Точно не знаю.
Отец Любы однако, вопреки моим прогнозам, изменился к лучшему. Бутылки исчезли, туманный взгляд тоже пропал.
Он погрузился в подготовку к родам вместе с женой, и по выходным даже сам занимался сооружением деревянной колыбельки: новенькой, чистой; от которой пахло свежей березовой стружкой и лаком. Хотя Вера Степановна в начале настаивала достать из подвала старую Любину кроватку, просто очистив ее от пыли: мол, зачем тратиться и что-то придумывать. Часто, когда Олег Викторович был с головой погружен в склеивание деталей, дочка буквально вихляла у него под ногами, отвлекая от работы:
«Пап, ну пойдем погуляем!», «А я петь научилась, послушаешь?»
И едва она раскрывала рот, чтобы продемонстрировать новый талант, отец подносил палец к губам и сдержанно говорил:
– Я занят, позже. Вон, иди с мамой посиди.
Девочка пожимала плечами, садилась за маленький столик в углу комнаты и начинала рисовать или тихо рассказывать что-то мне и другим игрушкам. К Вере Степановне она почему то лишний раз старалась не подходить.
Коляску для ребенка тоже купили: белую, модную, навороченную. Под конец октября у нас почти не осталось сбережений, поэтому мы экономили на всем и ждали, пока Олег Викторович не принесет с работы долгожданную зарплату.
Вторую комнату преобразовали под отдельную детскую, специально для малыша.
В последний месяц Веру Степановну положили на «сохранение» – ещё одно неизвестное мне слово. Мы навещали ее каждый четверг.
Муж приносил ей цветы, дочь пела песни, а иногда даже танцевала. Мать поглаживала живот и все так же восхищенно нахваливала ее. Мы всегда сидели с Верой Степановной до последнего, пока в шесть вечера нас не прогоняли с палаты.
С домашним бытом тоже справлялись сами. Олег Степанович перестал задерживаться на работе, забирал Любу из сада, и они по вечерам готовили или отмывали квартиру до блеска. Свободного времени у хозяйки стало кратно меньше, но я не жалел. Мне просто было грустно, что я сидел на кровати и не мог принимать участие в их серьезных взрослых делах.
В декабре настал «час икс», которого мы всей семьёй так сильно ждали. Я даже помню число: одиннадцатое, среда, ровно двадцать дней до нового года. Улицы сильно замело снегом, и выходить из дома, не закутавшись в одежду как капуста, было рискованно. Люба даже не пошла тогда в садик: было слишком холодно.
Олег Викторович настраивал часы во второй детской, как вдруг телефон завибрировал, и он машинально сразу нажал «ответить». Во время короткого разговора, как я понял, с врачом, он мгновенно сменился в лице, и побелел, стал каким-то обеспокоенным.
– Да-да, будем через полчаса, – сказал он и повесил трубку. Мы с Любой сидели рядом на диване.
– Собираемся и едем к маме. – Олег Викторович, пряча взгляд, встал и прошел в прихожую. Он старался скрывать нарастающую внутри тревогу, но ему это не удалось.
Люба юркнула следом за ним, чтобы тоже одеться. Несмотря на свой юный возраст, она была очень самостоятельной – уже почти как ее родители.
Она позаботилась и обо мне: накинула шерстяной шарфик на мою шею, чтобы я не замёрз. Затем мы вышли во двор и Олег Викторович судорожно начал прогревать машину, заодно расчищая ее от слоя снега, скопившегося за ночь.
На улице мне нравилось в любое время года, но зима казалась особенно прекрасной. Я любил смотреть на то, как многоэтажки тонут в белоснежных сугробах, детвора снует с ледянками и санками вприпрыжку, а ещё как снежинки медленно, кружась в завораживающем вальсе, оседают на землю. Время будто бы замирает перед тобой, и все обязательно выходят насладиться общим весельем и размеренностью.
Моя хозяйка, поклонница жары, однако, обожала зиму за красивых птичек с красным и жёлтым пузиком. Кажется, их называют синицами и снегирями. У Любы они вызывали восторг, и однажды она даже пыталась слепить их из пластилина.
В тот день разыгралась воющая метель, будто бы предвещая что-то, а на дороге как некстати образовалась длиннющая по меркам Волгограда пробка, поэтому мы попали в роддом лишь спустя час.
По стерильным коридорам больницы, где пахло спиртом, нас провели к палате Веры Степановны, но внутрь зайти запретили.
Люба усадила меня на стул, а сама встала напротив белой двери с табличкой, гласящей крупными буквами: «РОДЗАЛ №3», а ещё ниже приписка: «Посторонним вход воспрещен».
На стене рядом висели стенды с какими-то замудреными правилами и сложными медицинскими картинками — наверное, понятными только опытным докторам. Хозяйка долго разглядывала их, параллельно пытаясь прочитать информацию.
Вера Степановна рожала на протяжении двух часов. Из палаты доносились ее негромкие, болезненные стоны и голоса врачей, которые велели ей то дышать, то тужиться.
Олег Викторович не выдержал и задремал, растянувшись прямо на стуле с газеткой в руках, которую он взял на охране.
Люба играла в невидимые классики на полу коридора, вслух считая свои шустрые прыжки.
Циферблат над дверями пробил час двадцать, когда раздался крик младенца.
Я никогда раньше не слышал ничего подобного. Разборки Веры Степановны и Олега Викторовича на кухне, гам детей во дворе, истерики Любы: писклявые, пронзительные, требующие – ничто не могло сравниться с этим чистым звуком. Он был слабым, нежным, жалобливым и капризным одновременно. Он прорезал тишину, символизируя новую жизнь. Иногда крик затихал, а потом продолжался с новой силой.
Олег Викторович вскочил в суматохе, а Люба прильнула к двери, вслушиваясь в происходящее за ней. Из палаты вышла акушерка и тихим ласковым голосом разрешила нам войти.
– А мы с Потапычем за братиком пришли! – похвасталась Люба медсестре о том, что везде ее сопровождаю я, верный друг и защитник. Та погладила девочку по плечу и шепотом попросила не шуметь, ведь ребенок уже заснул.
Мы зашли внутрь и увидели Веру Степановну с маленьким свёртком на руках.
– Ну что, добро пожаловать, Лев, царь зверей! – горделиво изрек Олег Дмитриевич, подойдя к койке и осторожно прижав сына к себе. Сразу видно, кто придумал малышу имя.
– Какой тебе царь зверей, он человек, – с умилением отшутилась его супруга.
Я заметил, что круги под ее глазами расплылись и стали больше, но она не падала духом и все равно пыталась вести себя жизнерадостно. По крайней мере, при нас.
Олег Викторович присел на корточки, чтобы показать младенца Любе, и она сразу же познакомила нас.
– Лёва, это Потапыч. Потапыч, это Лёва. Будете теперь не разлей вода!
Она нежно положила мою лапу на пеленку. Мальчик открыл глаза, загулил и с интересом стал меня разглядывать: настороженно, спокойно. А затем улыбнулся. Он принял меня как своего друга очень быстро.
Лёва походил на ту самую пластмассовую куклу с вечно открытым ртом, которая сидела на полке в детской и прожигала комнату жутким холодным взглядом.
Но он был другой: живой, теплый, красный, пах грудным молоком и от него не хотелось спрятаться. Глаза у него были почти Любины: зелёные в крапинку, только немного темнее, переходящие в карие. Он смотрел на этот мир осознанно и уже, кажется, понимал его до основания.
На короткий период в нашей семье воцарилась идиллия. На выписку из роддома пришло пятнадцать человек, большинство из которых я не знал в лицо: родственники и знакомые семьи, которые бывали в нашем доме раз в столетие.
Олег Викторович подарил Вере Степановне пышный букет ее любимых хризантем и много-много разноцветных шариков с поздравлениями, которые повесили в спальне, а ещё красивое платье и большой торт. Он растратил на все это половину общего бюджета, и жена его журила, но вместе мы справлялись.
С рождением ребенка о моей Любе начали забывать. Точнее, как забывать… Она по-прежнему требовала много внимания, но половину этого самого внимания теперь отдавали младенцу. Эх, если бы я был живым, то полностью ухаживал за Лёвой, и Люба как раньше купалась в заботе родителей…
Мальчик много плакал, особенно по ночам. Я слышал это сквозь стену. Вера Степановна носилась с ним из комнаты в комнату, напевая колыбельные и укачивая, а хозяйка подолгу ворочалась под одеялом, пытаясь заснуть. Она иногда закрывала уши подушкой и что-то капризно ворчала про себя.
Люба пошла в школу, когда Лёве было девять с половиной месяцев. Я отчётливо помню тот день: хозяйка в сером сарафане и с пышными бантами, вплетёнными сверху в косички, долго-долго вертится перед зеркалом, рассматривая свой наряд. Потом Олег Викторович с букетом фиолетовых цветов в руках высовывается в дверной проем и зовёт дочку:
– Нам пора.
Девочка поцеловала меня в щёчку, попрощалась и ушла. Затем дверь закрылась, и я больше не видел их до вечера.
В один момент Люба как будто бы повзрослела на несколько лет. Начались тяжелые будни. Теперь ей было не до меня. Когда она приходила после школы, то сразу садилась за уроки, а я сидел у нее на столе и как всегда улыбался, на что та поворачивала меня к стене и говорила:
– Не сейчас, Потапыч. Сначала математика, потом все остальное.
А потом тяжко вздыхала. По-другому быть не могло. Она — ответственная девочка, и, наверное, из-за моей глупой улыбки думала, что я постоянно хочу играть. А я не хотел. Все, что мне нужно – это быть рядом с ней. Ничего более.
Совсем скоро, когда Люба окончательно «наигралась» со мной, я переехал в комнату к Лёве.
Когда меня только-только усадили рядом с ним в колыбель, мальчишка проснулся, увидел меня, посмотрел удивленными глазами, затем захныкал: видимо в моей широкой улыбке он нашел что-то пугающее. Он не узнал во мне друга как тогда, в роддоме одиннадцатого декабря.
Вера Степановна подхватила малыша на руки и начала успокаивать. Ребенок заснул и был возвращен в кроватку, а вот меня туда больше не клали.
Вместо этого я приобрёл новое жилище – подоконник, сидел в самом его углу и потому мог лишь слышать приглушенные звуки из-за занавеси, но не наблюдать.
А ночью и вовсе, когда и так ничего не было видно, меня полностью зашторивали от этого мира, будто я чем-то серьезно провинился и несу наказание.
Никто в семье про меня больше не вспоминал. До тех пор, пока малыш не научился ходить.
Лёва был совсем маленьким, несмышленным; полюбил слюнявить мои ушки и кидать меня о стену, едва встав на ноги. Характером он выдался бойким, любопытным. А родители приговаривали, мол, «не бросай так Потапыча, на нового у нас денег нет». Как будто деньги им были важнее меня. Как будто годовалый ребенок понимал слово «деньги»…
Плюшевые медведи не чувствуют боли. Мы – мягкие игрушки, а не пластмассовые или железные, как, например, роботы или поезда. Нас невозможно поломать одним лишь ударом о стенку.
Зато мы очень уязвимы к колюще-режущим предметам. Ножниц я стал бояться уже заведомо: этот страх был встроен в меня, как инстинкт.
Каждый раз, когда Вероника Степановна доставала эту страшную штуковину из бардачка, чтобы разрезать пакет молока, или Люба, когда пробовала делать себе маникюр, доставала те, что поменьше, но со скрюченными, как клюв той смешной птицы из мультика на планшете, концами, чтобы поправить свои ногти, внутри меня сжималось нечто невидимое.
Многие думают, что у плюшевых игрушек вместо чувств – лишь пух, но они жестко ошибаются. А если кто-то осмелится оспорить это, то его скорее сочтут за сумасшедшего, ну то есть такого человека, которого всё общество считает странным или даже иногда опасным…
Мальчик неуклюже поднялся на детский стульчик у подоконника, пошатнулся, но удержался. Он с интересом заглянул за штору, увидел меня и тут же оттаял.
Тотчас стянув меня на пол, Лёва начал топать со мной по комнате, иногда пытаясь высоко подробсить, но сил у него хватало лишь на то, чтобы поднять меня в воздух, а затем просто уронить на коврик.
Когда я падал, малыш хлопал в ладоши и смеялся так, словно я был всего лишь реквизит. Он повторял одно и то же действие со мной из раза в раз, пока ему это не наскучило.
По вечерам возвращался Олег Викторович, уводил сына, а меня ставил обратно на окно. Ох, вы бы знали, как я тогда хотел, чтобы Люба снова стала маленькой, хоть на мгновение. Как же мне было одиноко без ее объятий…
Мое желание вновь попасть к хозяйке однажды сбылось, хоть и спустя три года. Лёва, играясь, оставил меня в коридоре, под дверью у Любы, и Вера Степановна при уборке решила временно посадить меня на старое место, чтобы не бегать со мной в детскую.
Комната девочки сильно изменилась. Из всех игрушек остался только я, старожил, как память об уходящем детстве. На кровати были разбросаны носки, косметичка и розовый блокнот с ручками, а на стенах вместо красочных обоев в кружочек теперь висели постеры каких-то слащавых певцов с длинными волосами и узкими глазами, которые смотрят прямо в душу, и мне от их взглядов, признаться честно, становилось не по себе. Она была фанаткой того, что называют у людей «Кей-попом». Это такой жанр музыки, которая на повторе играла у нее в плеере. На полную. Каждый день. Без конца.
Люба стала иногда ночевать у подруг, и нередко сама звала их к нам. Чаще всего приходила Светка.
Светка была худой, даже тощей, разговаривала не по годам дерзко и всегда носила короткий черный топ с рисунком черепа и джинсовую юбку по колено, а волосы ее были ярко-ярко красными, выстриженные в прямое каре без челки. За спиной у неё часто висел рюкзак, застегнутый только наполовину и нагроможденный разными значками, тоже с фотографиями иностранных исполнителей. Из него небрежно торчали рваные тетрадки и учебники с потрепанными обложками, на которые ей видимо было все равно.
От нее пахло клубникой. Скорее всего, это был очень натуральный парфюм, но от нее правда исходил запах почти настоящих ягод. Скажу честно, он мне не понравился: что-то в нем было подозрительное, как и в самой девочке.
При виде нее я подумал, что она старше Любы: возможно, из-за высокого роста, хотя они учились в одном классе.
– Ты чё, с медведем спишь до сих пор? Угараешь что-ли? – Светка вопросительно подняла одну бровь, увидев меня на кровати подруги, когда зашла позвать ее на прогулку.
– Да не, эт мелкому. Он без него орет, как резанный. – С этими словами Люба вынесла меня обратно в левину комнату, впервые устыдившись преданного компаньона, который провел с ней много лет…
Конечно, я был уже не так свеж из-за возраста, но все же не понимал, как можно предать друга детства. Наверное, у взрослых просто так заведено, что если ты вырос, то хранить игрушки — уже зазорно. А зря.
Люба больше не была той маленькой беззащитной девочкой. Она начала возвращаться домой поздно. Начала много сидеть за компьютером, надевать странные мешковатые вещи, завивать волосы, снимать на камеру своего новенького телефона танцы под громкую музыку, наносить яркий макияж, ссориться с родителями и почему-то всегда надувала пузыри из жвачки одного вкуса.
Один раз она очень сильно выбесила мать. После скандала девочка вернулась в свою комнату и с размаха хлопнула дверью, а я лишь успел расслышать ей в след «трудный подросток», и отныне с этим совершенно новым понятием сталкивался на каждом шагу.
В последний раз я видел Любу на ее день рождения, пятого июля. Вера Степановна ждала у кровати, пока она проснется, с красивым сливочным тортом, который, наверное, впервые испекла сама. Сверху на десерте горели две свечки в форме цифр, которые складывались в число четырнадцать. Моя хозяйка уже совсем взрослая…
Семилетний Лёва сжимал меня в руках. Он стоял позади матери: молча, держась за ее подол и пугливыми глазами осматривая беспорядок в комнате. Люба раздражалась, когда мальчик заходил к ней без спроса, поэтому бывал он здесь крайне редко. В личном пространстве своей сестры ему становилось некомфортно, а потому он сразу начинал искать защиту во взрослых.
Лев не привык докучать другим, рос тихим и спокойным. Даже слишком. Вера Степановна сравнивала его со старшей дочерью и называла «ангелом» или «подарком».
Хозяйка проснулась, и я был очень рад созерцать ее милую улыбку вновь. Она обняла каждого из нас по очереди, вскочила и обозначила, что днём пойдёт гулять с подругами и не вернётся до позднего вечера.
– С нами-то хоть посиди! – досадливо качала головой Вера Степановна и протяжно охала.
– Обязательно, мамуль, но давай потом.
Мы втроем сели завтракать. Люба оживлённо переписывалась с кем-то, даже не глядя в тарелку, и её телефон издавал короткие звуки уведомлений. Рядом стояло блюдечко с куском торта, к которому она также не притронулась...
– Спасибо, – коротко бросила она, допивая чай, поцеловала мать в щеку и, не отрываясь от экрана смартфона, где очевидно было интереснее, чем с нами, безмятежно прошла, нет, проскакала к себе, едва не споткнувшись о Лёвины игрушки по пути.
Мальчик усадил меня на свое место, а сам побежал в детскую. Вера Степановна провожала его тоскливым взглядом.
Я видел, как Лёва стучится в комнату сестры с разукрашенным листочком – самодельной открыткой на день рождения. Хозяйка открыла дверь, коротко поблагодарила брата, обняла его, забрала рисунок и заперлась снова: сказала, что занята.
Люба ушла в полдень. Я видел ее краем глаза из детской. Она была особенно прекрасна. На ней красовалось длинное розовое платье, а лицо заиграло новыми красками от необычного макияжа.
– Я ушла, ма! – крикнула девочка и, не дожидаясь ответа, покинула квартиру. Вера Степановна заперла входную дверь, а Лева прильнул к окну на кухне, дожидаясь, когда Люба выйдет из подъезда, чтобы помахать ей рукой. И с этого момента в доме повисла вязкая, давящая тишина. Я предчувствовал: что-то плохое должно произойти. Даже времяпровождение с Лёвой не могло развеять этого назойливого наваждения.
И, к моему глубокому несчастью, это «что-то» случилось…
Позже, когда солнце уже начало садиться, с кухни внезапно раздался плач: надрывистый, истерический. Голос Веры Степановны то приближался, то отдалялся, и скорее всего она металась по квартире. Фразы снаружи я слышал только обрывками. Они никак не вязались с моей картиной мира и отказывались уживаться в голове:
«Господи помилуй!», «Не может этого быть!», «Она же такая маленькая ещё!», «Доченька моя…». Речь шла о Любе. Я всерьез забеспокоился и стал перебирать возможные варианты того, что могло стрястись. Никогда ещё я так не переживал.
Лёва сидел за столом и задумчиво смотрел в окно. От криков матери он вздрогнул и обернулся на дверь. Вера Степановна вбежала в детскую, тяжело дыша, и велела сыну срочно собираться. Теперь и они покинули квартиру. Я так и не понял, что произошло.
Время тянулось медленно, как резина. Казалось, прошла вечность перед тем, как вернулись Лёва с родителями. Люба с ними не явилась. На Вере Степановне не было лица. Олег Викторович постоянно прятал взгляд и молчал. Лёва вернулся ко мне, укрылся одеялом и почти сразу же заснул.
Глубокой ночью я слышал шорохи Веры Степановны. Она бормотала что-то из кухни и просидела там до утра.
На следующий день к нам приехала Наталья Сергеевна, бабушка Любы, и я разузнал детали случившегося.
Моя хозяйка возвращалась домой вечером и попала под колеса грузовика. Ее сбил насмерть пьяный дальнобойщик. В очередной раз я убедился, какое настоящее зло творит алкоголь. Именно он забрал у меня самое сокровенное…
Похороны состоялись на третьи сутки. Все вокруг было черным: люди, кресты, траурные ленты на венках.
Громче всех рыдали Вера Степановна и Наталья Сергеевна. Говорят, что женщины в принципе плачут много, и в тот день это ещё раз подтвердилось.
Олег Викторович ходил хмурый, и нельзя сказать, что ему вовсе не было грустно. Грустно, ещё как, просто он прятал эту хворь внутри, где-то под сердцем, потому что, видимо, не хотел давать слабину. Я часто слышал, что в садике детям говорили: мальчики не плачут. Вот и взрослые мужчины тем более не показывают своих слез на людях. Опять же, в нашем странном мире так не принято.
Лёва держал отца за руку и молча смотрел на бездушный гроб, на бледное лицо Любы, на ее скрещенные на груди руки и волнистые волосы, потом подошёл к ней и поцеловал в макушку на прощание.
«Возвращайся поскорее…» – прошептал он, прижав губы к ее холодной ладони, а потом посмотрел на небо умоляющим взглядом. Почти никто из людей не придал этому значения.
Лёва, возможно, понимал, что сестрёнка не вернётся оттуда. Никогда. Но пока он сжимал её пальцы в своих, в нем теплилась надежда, пусть очень и очень туманная, смутная.
В любом случае, он не хотел отпускать Любу. Он держал ее за руку до последнего – до тех пор, пока не пришло время закапывать гроб. Когда крышка захлопнулась, Лёва впервые за все время заплакал: горько, навзрыд, не так, как это порой делала хозяйка. Он закрывал лицо одной рукой и вжимался в длинную юбку матери другой, а Вера Степановна гладила его по голове, вытирая себе и ему слезы своим серым платком.
Меня же почетно усадили в центре у надгробия, как самую любимую игрушку девочки, а шею обвязали черным бантом. Какой-то мужчина даже всучил мне связку из четырех красных гвоздик; обычно в мире людей цветы означают радость и торжество, но сейчас я увидел совершенно обратную их сторону.
Уже спустя пару часов в небольшом кафе рядом с кладбищем накрыли стол и все сошлись туда, за исключением двух человек.
– Солнышко, ну пошли, пожалуйста, папа ждет, – уговаривала Вера Степановна сына.
Лёва все это время всматривался в портрет Любы и что-то невнятно шептал себе под нос, не отходя от могилы ни на шаг.
Я впервые увидел, как Олег Викторович курил. Он стоял поодаль, около нашей заведенной машины, и держал в пальцах зажженную сигарету, периодически поднося ее ко рту и испуская дым.
Наконец Лёва оторвал взгляд от надгробия и посмотрел на мать. Он подступил ко мне, взял на руки и прижался конопатым носом к моему лбу.
– Охраняй сестрёнку, – скомандовал он строго, исподлобья, вернул меня на место, развернулся и вместе с Верой Степановной направился к автомобилю.
Сразу после того, как они уехали, пошел дождь. Мне было холодно и страшно, но, тем не менее, я остался рядом с Любой.
Я по-прежнему был преданным другом, но теперь уже ее упокоенной души, которая, я был уверен, летает где-то здесь, совсем рядом. Она хоть и не осязаемая, но все такая же теплая и добрая, как при жизни и, возможно, прямо сейчас рыскает по кладбищу в поисках меня.
Я просидел в одиночестве ещё очень долго. Видел, как ночь сменяет день, как заходит и восходит солнце, слышал пение птиц и вспоминал в них свою любимую Любу, по которой я так скучал. Иногда соседние могилки навещали люди: они садились на лавочки рядом, ели конфеты, оставляли еду на черных облезлых столиках и уходили. Некоторые особенно неравнодушные ещё и очищали землю от сорняков. А наш участок всё пустовал. До поры до времени…
Одной ночью к нам прокрались двое незнакомцев, нарушив царящий вокруг покой. Я не разглядел их лиц в темноте, но слышал, как они шепчутся:
– Саш, смотри, тут ребенка похоронили… Может, ну его?
– Ой, Настюх, давай не будем. Мы не сопли распускать пришли.
По голосу это были молодые парень и девушка. От них исходил ужасный смрад: чего-то ягодного, приторного, смешанного с больничным спиртом, как пахло тогда в роддоме. Я не особо разбираюсь в человеческих запахах, но думаю, если нужно, то вы меня поняли.
– Саша, мне стремно… – все не унималась девушка.
– Да не ссы ты, сделаем и уйдем. Ты же сама хотела «экстрима». Вот, получай теперь.
– Я передумала. – Она развернулась и уже хотела было уйти, но тот отморозок остановил ее:
– Малыш, ну ты чё? Кругом жмурики одни, чё они те сделают? Зря приперлись, что-ли?
– Ну ты и конч…
Парень схватил ее за руку, резко притянул к себе и, кажется, стал стягивать одежду, затем повалил за большое дерево, что росло прямо у калитки, которая ограждала место захоронения Любы, и оттуда начали раздаваться стоны.
Словами не передать ту степень отвращения, что я испытал в тот момент. Я чувствовал, как меня, а главное Любу, унизили; растоптали и выбросили, словно мусор, светлую память о ней. Внутри меня все кипело от ярости. Мне хотелось кричать, рвать на себе шерсть, терзать этих мерзавцев в клочья. Будь я настоящим бурым медведем, сделал бы это в первую очередь, и никто не посмел бы приблизиться к моей хозяйке, чтобы ее обидеть.
В следующий раз семья приехала навестить Любу, по традиции, на сорок дней. Я хотел сообщить им, какое ужасное зрелище здесь происходило пока их не было, но в очередной раз очень пожалел, что не умею говорить.
– Мама, давай заберём Потапыча? – эти Лёвины слова на секунду обескуражили меня.
– Сынок, а кто же Любу охранять будет?
– Мне очень грустно без мишки… – просил мальчик дрожащим голосом.
– Ладно… – мучительно вздохнула Вера Степановна. Она посмотрела на меня, и я запомнил тот взгляд: чужой, полный страха и какого-то отторжения.
– Ура! – Лёва бережно подхватил меня, снял бантик, аккуратно положил его на могилку и стряхнул грязь с моей шерстки. Мы помянули Любу печеньем и шоколадкой, постояли молча, а затем уехали все вместе.
Я вернулся домой, и сначала радости моей не было предела. В квартире было тепло и уютно, как раньше, но только до следующего вечера, пока Олег Викторович не вернулся с работы. Вскоре я пожалел, что меня опять сюда привезли.
Отец Любы стал выпивать и делал это на регулярной основе. Ежедневно.
Я по-прежнему сидел в комнате Лёвы, а он ворочался в постели. Все было как в детстве хозяйки – крики, скандалы, упрёки, пьяная ругань, звон бутылок, треск разбитого стекла. В отличие от старшей сестры, мальчуган предпочитал справляться в одиночку, без меня. Он с головой укутывался одеялом, а у меня не было другого выбора, кроме как следить, чтобы его пьяный отец не ворвался в детскую и не начал выкрикивать в сторону сына нецензурную брань, а ещё то, что мы ему все «жизнь испортили», хотя в смерти Любы нашей вины не было.
Мужчина в такие моменты походил на дьявола, не иначе. Он выпучивал свои шаровидные, озверевшие от пьянки глаза, которые бешено метались, не в состоянии сконцентрироваться в одной точке, орал на весь этаж и брызгал слюной дальше, чем видел. Это был уже не тот добродушный Олег Викторович, который обнимал дочку со словами «моя красавица», заботился о жене, пока она болеет и приносил ей дорогие подарки. Передо мной предстал совершенно другой, страшный человек, разум которого целиком и полностью контролировал выпитый алкоголь.
Лёва не плакал. Он всхлипывал лишь изредка, когда отец так резко вламывался в комнату, что дверь едва не слетала с петель. Видно было, что мальчик смелый и держится, но от этого его менее жалко не становилось.
Прошло два года. От того, что происходило дома, Лёва рос тихим и замкнутым ребенком. Его больше отнюдь не интересовал ни конструктор, ни пазлы, ни другие игрушки, а уж тем более я. Он, в точности как и Люба, повзрослел очень быстро, неожиданно. Друзей мальчик никогда к нам не водил, а из разговоров Веры Степановны по телефону с какой-то «Машкой» я узнавал, что и с оценками у него все было плохо.
Мать частенько отчитывала его за неуды, вернее, даже не отчитывала, не ругала: она уже давно поняла, что это бесполезно. Она наклонялась к сыну и грозила пальцем: мол, если он не будет учиться, то после школы станет дворником или кассиром. А Лёва лишь вытирал нос кулаком, потупив взгляд в пол, и просто стоял без всякого выражения на лице. Это было страшно: будто из ребенка разом выкачали все эмоции. Он практически всегда ходил с опущенной головой, словно нося на себе тяжкий груз вины и обиды.
Но настоящий кошмар начинался, как всегда, вечером. Мать прятала от Олега Викторовича Лёвин дневник, потому что знала, к чему это неизбежно приведет. А в те несчастливые дни, когда тот все же находил его, доставалось не только сыну, но и жене.
Однажды, когда Вера Степановна упала на колени, чтобы закрыть своим телом дитя, он замахнулся и впервые при мне нанес ей удар кулаком по лицу. После этого женщина ещё больше поникла, а под глазом у нее появился выразительный фингал, который был виден издалека.
Я все это время просто наблюдал. Меня воротило от своей сущности плюшевого медведя. Я хотел сбежать, опять вернуться к хозяйке, но понял, что нас разлучили: если и не навсегда, то очень и очень надолго. Наверное, Любе там одной без меня совсем плохо и скучно.
С другой стороны, я не мог разорваться. В квартире у меня был подопечный, Лёва, которого тоже нужно защищать, но на кладбище жила Люба — девочка, благодаря которой я обрёл смысл жизни. Я не мог вот так просто взять и бросить ее. Если бы мои ноги работали, то я каждый день бегал на ее могилу, а потом возвращался и катал на себе мальчика, далеко-далеко, чтобы он не знал тоски и печали…
Одним октябрьским вечером Олег Викторович и вовсе разбил жене голову бутылкой. Лоб ее был обтянут повязкой с кровавым пятном сбоку: жуткое зрелище. В скорую она обращаться не стала. Не в силах больше это терпеть, на следующий день Вера Степановна начала собирать вещи, пока муж был на работе.
Лёва подбежал к ней, сначала молча стоял и смотрел: видимо, понял, но потом всё же решил переспросить:
– Мам, а мы уезжаем?
– Да, родной, уезжаем. – Она сказала это, оборвав последнее слово, будто сдерживая тяжёлый ком в горле.
– А куда?
– В новый дом.
Мальчик стоял и смотрел на неё в упор снизу вверх, как маленький человек смотрит на статуи больших сфинксов или атлантов.
– А мы далеко поедем?
– Не знаю, сынок. Собери вещи.
Лёва кивнул без лишних вопросов, вернулся в комнату и старательно стал складировать вещи в маленький черный рюкзачок.
Меня он сначала не трогал. Но, каково было мое удивление, когда в конце он подошел, обхватил меня своими маленькими ручонками и понес по направлению к ранцу. Мальчик пытался запихнуть меня в небольшое тесное пространство, что у него, логично, не получилось, однако он не бросил свою затею. Мне нравилась его настойчивость.
Он выбежал в кухню и спросил у матери:
– А можно мы ещё Потапыча возьмём? Ну пожалуйста.
– Ты же с ним не играешься почти. Зачем он тебе? Лучше бери карандаши и раскраски.
Мне вдруг стало обидно. Я ждал, что на это ответит Лёва, и он меня ни капельки не разочаровал:
– Нужен. Это друг же наш. Любин был, значит, и мой теперь тоже!
«Любин»…
Повисло молчание, и я подумал, что Вера Степановна сейчас наиболее близка к тому, чтобы зарыдать.
– Хорошо. Возьми медведя, иди в комнату. – Голос ее вновь заметно задрожал.
Я услышал топот ножек по коридору, и дверь опять отворилась. Лёва вбежал уже в немного приподнятом настроении. Впервые за много времени он заговорил со мной:
– Поедешь с нами, Потапыч, – а потом подхватил меня за лапу, одел рюкзак на одну лямку, и был уже готов выходить.
Всего сборы заняли несколько часов. Вера Степановна выкатила на лестничную клетку большой чемодан и сумку поменьше: только все самое необходимое. Меня посадили на ящик так, что я наполовину высовывался из-под выдвижной ручки. Конечно, это доставляло женщине неудобство, но Лёва настоял на том, чтобы я поехал именно таким образом и посмотрел мир. А он всю дорогу семенил сзади и не спускал с меня глаз. Мы ненадолго поменялись ролями, и теперь уже мальчик стерег меня от опасностей.
Половину пути чемодан подскакивал на брусчатке, и для меня это было необычное ощущение: что то вроде аттракциона, как горки или карусели.
Вокзал. Поезд.
Мы ехали в электричке уже под вечер, и ничего приметного не происходило. Пассажиров в полупустом вагоне было очень мало, многие сонные и уставшие после долгого дня.
Лёва держал меня на коленях, уткнувшись в мою мягкую голову своим носом и часто сопел, отходя ко сну. А за окном мелькали красивые пейзажи: малиновое небо, дома, деревья, бескрайние поля с рожью.
Вера Степановна не проронила ни слова. Придерживая вещи одной рукой и марлю второй, она уставилась четко на сиденье впереди себя и видимо неустанно размышляла о чем-то очень-очень тяжёлом.
Ночью мы прибыли в новую квартиру. Она была заметно меньше предыдущей: в ней не было детской, а лишь спальня с диваном и кроватью друг напротив друга.
Гостиная тоже небольшая: в ней расположились кресло, телевизор, шифоньер и горшок с растением, который закрывал проход к окну.
Зато из кухоньки выходил балкон: тесный, как и все остальное в этом доме, но компактный и внушающий безопасность. За раз там мог уместиться всего один человек, но поверьте, нам с Лёвой этого вдоволь хватало. Очень уж он полюбил это место.
Мы часто сидели с ним молча, глядя в закат через пыльные створки, а Вера Степановна разговаривала с кем-то по телефону, разбирая остатки вещей.
На этот раз она упоминала «развод», «алименты», и «суд»: этих взрослых слов я не понимал, ровно как и Лёва. И ему, я уверен, так было даже лучше. Кто знает, что скрывается за этими страшными фразами.
– Потапыч, – однажды обратился мальчик ко мне. – А ты меня любишь? Я люблю вот. Сильно. Не меньше чем Люба даже.
Он крепко обнял меня, боясь выпустить даже на секундочку и потерять.
– Небо очень красивое здесь. Будем каждый вечер теперь на балконе, ага? – Спросил он меня, но я был согласен без слов. Мне и не нужны были слова, чтобы проявлять любовь. – Значит, ага. Неразговорчивый ты, Потапыч, прямо как я.
С того момента я заметил, что Лёва стал чуточку общительнее. Нет, в школе он оставался тихим затворником, но вот со мной раскрывался на полную.
Он рисовал нас вместе, иногда Веру Степановну с Любой, на фоне гор или деревьев. Олега Викторовича там почти никогда не было, либо, если даже он и появлялся, Лёва всегда закрашивал его лицо черным карандашом.
Мы вместе складывали бумажные самолётики. Вернее, он их делал, запускал в окно, а я просто смотрел на это и радовался.
А после ужина мы садились на балконе в обнимку, все также на низком ветхом стульчике, и смотрели вдаль.
Лёва каждый раз рассказывал мне что-то новое: про облака, про свою школу, что они проходят на окружающем мире, какая красивая девочка учится в параллельном классе, и что Вовка с Петькой в тайне ото всех воруют котлеты в столовке.
Я был рад каждому его слову; каждой истории, в которой живет маленькая вселенная, неизведанная мной, и к которой я мог прикоснуться только с его рассказов.
Когда Вера Степановна звала нас ко сну, мы закрывали балкон, уходили в спальню и ложились на кровать.
Спали мы все втроём, потому что диван не раскладывался. Но мне было и так хорошо: самое главное, что скандалы прекратились. Навсегда. И даже мелкие неудобства не испортят теперь мое настроение.
Вера Степановна с переездом преобразилась. Она начала по-другому одеваться: более модно и даже открыто, нашла новую работу — в библиотеке, а ещё стала приносить и читать скучные толстые книги про любовь и человеческую душу. Не знаю, было ли это как-то связано с ее профессией, или ей просто так захотелось.
А Лёва все чаще задерживался в школе, на продленке, и дома большую часть дня было абсолютно пусто.
Я стал ждать 17:00 на часах, словно манну небесную. Потому что именно в это время, иногда на полчаса позже, возвращались мои люди. И квартира вновь оживала.
Мы вновь учили уроки с Лёвой, складывали самолётики и сидели на балконе, мечтая о больших кораблях и путешествиях на Луну, или о том, что когда мама встанет на ноги, у нас появится новый автомобиль, собака, хомячок, а ещё дядя курьер завезет горы сладкого прямо в нашу парадную.
Так прошло ещё несколько лет. Я сам не заметил, как Лёве исполнилось одиннадцать.
На дне рождения я сидел напротив именинника, но он уже практически не смотрел на меня. Он привел с собой двух мальчиков и девочку, и все внимание теперь принадлежало им — его новым друзьям.
Я не ревновал, нет. Наоборот, был рад, что наконец мой подопечный счастлив. Что теперь плюшевый медведь – не единственный, с кем он может поговорить.
Однажды Лев убрал меня на шифоньер, в самый дальний угол.
– Прости, Потапыч, мне место нужно, – сказал он снизу, будто бы я был огромен и занимал половину комнаты. Так я просидел на шкафу ещё очень долго. Наша былая дружба постепенно растворялась в воздухе. Я жил и слушал, как он растет и превращается в сформировавшуюся личность.
Моя шерсть просела от слоя пыли. Моим единственным приятелем стал паук, который вечно плел паутину в этом углу и ползал по мне, щекотя лапы, уши и нос. Слишком я ему полюбился.
Лёва был тише Любы. Я все ещё очень хорошо ее помнил и мог сравнить. Мальчик, даже если и приводил друзей, то все они были похожи на него.
Сеня учился в шестом классе, на год старше Лёвы. Он был круглым отличником и носил такие же круглые очки с ослепительно чистыми стеклами.
Даша – робкая впечатлительная девочка, которой было трудно заводить друзей, как и Лёве, и он общался с ней больше всего на темы уверенности в себе.
Ваня – самый сообразительный и активный, умел тратить энергию на нужные вещи: то кроссворд разгадает, то викторину устроит, то уборку затеет. Он всегда говорил громко и четко, с выражением, чтобы все слышали, как бы выставляя свои мысли на показ, считая их самыми важными.
Им было весело вместе. Конечно, они не проводили все время за учебой. Иногда ребята пинали мяч во дворе рядом с домом, иногда смотрели мультики, таскали разные вкусности и объедались ими втихоря, пока Вера Степановна не видела.
Я часто слышал от них, что наша квартирка, хоть и маленькая, но очень приятная; здесь всегда прибрано и ухожено, и был рад этому, гордился, что новое место оценили друзья Лёвы, а главное – и он здесь тоже неплохо прижился.
Это была его постоянная компания. В нашем доме я больше не встречал других детей, кроме них, на протяжении ещё двух лет. С Дашей он рассорился, Сеня переехал в Москву, остался только Ванька. И к нему добавились ещё люди, которых я не знал. Менялись они часто, поэтому запоминать их имена не имело смысла.
Они громко слушали музыку, когда Веры Степановны не было дома, играли на компьютере, который подарили Лёве в шестом классе, спорили о чем-то, обсуждали одноклассников.
А иногда мальчик приходил поздно, совсем один. Он шатался и с порога плюхался в кресло, не в силах встать. Несло от него за километр чем-то едким, противным, и этот запах не пропадал у меня из ноздрей долгие недели. Это был даже не алкоголь, знакомый мне еще от Олега Викторовича. Нечто хуже: что-то жженое, землистое и неприятно-горькое.
Вера Степановна ругалась, мол, что растит пьяницу, и что он весь в отца, а потом огребала сына мокрой тряпкой по лицу. Лёва тихо смеялся, проклинал мать, говорил, что она ему не нужна и что он уйдет из дома: очень невнятно, но я мог это разобрать. А потом засыпал прямо в кресле, закинув руки назад, и храпел. Храпел так, что сотрясались стены. Клянусь, он никогда раньше не делал ничего подобного.
Я скучал по прежнему Лёве. От него не воняло прогорклостью, он не водил домой сомнительные компании и не ссорился с матерью.
В августе, перед самым началом учебного года, от меня решили избавиться. Вера Степановна верила, что тогда, с кладбища, я сглазил, навлек беду на их дом и впитывал в себя негативную ауру на протяжении многих лет, потому что во мне «поселилась нечисть».
Ярмарка называлась «своп», как выражалась мать Лёвы, или по-нашему «обмен старым хламом».
Мой подопечный, уже высокий парень с поломанным голосом, одетый в черное худи с капюшоном, стоял с таким выражением лица, будто его затащили сюда насильно, и, наполненный какой-то внутренней злобой, с неприязнью осматривал прохожих.
Вера Степановна посоветовала ему быть проще и хотя бы улыбаться для виду. Я сидел на табурете, с синей ленточкой на ушке поверх того самого многолетнего красного стежка: самый красивый и, как мне казалось, примечательный на фоне прочих безделушек. Я не сожалел, что ухожу из этой семьи. После того дня, когда Лёва впервые послал свою мать, во мне не осталось чувства привязанности. Я перестал противиться судьбе: будь что будет.
Не прошло и получаса, как рядом с нами остановилась молодая девушка с большой собакой на поводке. Она изучала меня минуту, не меньше, а потом обратилась к Вере Степановне и сказала:
– Ой, какой у вас мишка замечательный. Возьму в обмен на пару книг. Идёт?
– Потапыч его зовут, – с раздражением в голосе вмешался Лёва, скрестив руки на груди. Мать цыкнула на него и осекла.
– Автор?
– Агата Кристи. – Необычное имя, которого я никогда раньше не слышал: не из наших краев, наверное.
– Да, мы берём, спасибо.
– Отлично, и вам спасибо! Пойдем, Тофи.
Девушка достала из-за спины связку из двух небольших книг в мягком переплёте и отдала ее Вере Степановне. Та подержала их в руках, осмотрела недолго, затем равнодушно передала сыну, даже не пролистав. Будто ей было все равно, на что обменять меня. Лёва хмыкнул, и мне показалось, что его пальцы так сильно впились в обложки, что побелели костяшки. Он не проронил ни слова, как и его мать.
Девушка бросила короткое «до свиданья» и, поправив ошейник питомца, который резво подпрыгивал на месте, пытаясь достать до меня, зашагала вдаль на своих высоких каблуках.
Вот так просто я ушел из семьи, с которой пробыл фактически с самого начала своей жизни.
Довольная, она несла меня под мышкой. Я быстро отдалялся от Веры Степановны и Лёвы, пока они и вовсе не скрылись из виду.
По дороге домой незнакомка радостно напевала мелодию, неизвестную мне. От нее веяло цветочными духами, и этот аромат я возненавидел даже больше, чем Лёвину вонь: он хотя бы приносил ее изредка, а здесь девушка, видимо, прыскалась одним и тем же парфюмом постоянно, и концентрация стояла настолько плотная, что этот запах царапал ноздри, потому что он был жутко неестественным и, на мой взгляд, с явной примесью химикатов.
Я надеялся, что у нее были дети, и я смогу снова побыть для них игрушкой, на этот раз просто обычной забавой: не другом, не защитником, потому что охранять людей бесполезно. Все равно через время они вырастут и забудут все хорошее, что ты им сделал.
Но, к моему удивлению, отпрысков у нее не было. Оказалось, она приобрела меня для своего пса по кличке Тофи. Она любила его не меньше, чем родного сына, и возилась с ним, без преувеличения, дни и ночи на пролет.
У Анжелики (так ее звали), был небольшой сад с будкой, где ютился пёс, потому что пространства одного дома для его активного образа жизни не хватало.
Собака – это самое ужасное, что происходило со мной. Это не ребенок, ведь у детей нет настолько острых зубов и они, пожалуй, не столь жестоки и бесцеремонны.
Цепкие клыки вонзились в нежный мех и разрывают мое мягкое тело на части, слюни этого недо-Цербера испачкали мою набивку. Сначала Тофи прогрыз мне ухо: оно вместе с куском наполнителя отлетело на метр от меня, в короткую траву, и пёс с победным лаем стал нарезать круги по газону. А я лежал в центре двора: старый, грязный, беспомощный.
Моя новая владелица пресекла это преступление, и я на час переехал к ней в дом, пока та меня не зашила и снова не бросила на растерзание этому чудовищу.
Вопрос — зачем было вообще чинить, если рано или поздно твое безмозглое животное все равно раскрошит меня в пыль?
Первую ночь я пережил спокойно. Пёс лежал в своей будке и вилял неугомонным хвостом, иногда поскуливая. Я валялся чуть в стороне, прислушиваясь к его сиплому, шумному дыханию, и боялся, что он вновь набросится на меня. Но смерть наступила только на следующий день.
Рано утром, набравшись сил, в процессе «игры» Тофи вспорол мне живот и стал копаться в моих внутренностях, доставая оттуда клочки пуха и разбрасывая их по воздуху. Я видел, как эти лёгкие белые комочки медленно кружатся в воздухе и оседают на землю. Это был мой трагичный конец.
Будто бы псу этого было недостаточно, и он принялся отрывать от меня глаза-пуговицы, одну за другой. Я полностью ослеп. Затем Тофи пометил меня своей вонючей жидкостью как добычу и куда-то убежал.
Животное занялось своими делами, а я остался лежать, пораженный в главном бою с собственной судьбой. Я – навсегда лишь плюшевый медведь, который даже не может встать и позвать на помощь.
Анжелика выскочила из дома и подбежала ко мне. Но в ее голосе не было страха, беспокойства, а лишь изумление, досада и обида на зверя:
– Тофи! Мы уже твои игрушки как перчатки меняем. Что за дурные манеры?
Собака скулила, видимо осознав вину перед хозяйкой, но ей было все равно на меня. Я почувствовал, как девушка схватила меня за правую лапу и швырнула внутрь чего-то металлического, беспощадно холодного. Я приземлился и понял, что это был мусорный бак.
Там жутко воняло, и этот запах перекрывал все прошлые. Такая гадость не сравнима ни с чем: истинный символ гниения и заката жизни мягкой игрушки.
Я ощущаю какой-то острый штык под собой. Моя голова еле держится на нитках и вот-вот отвалится. Мне больно. У меня, конечно, нет нервных окончаний, как у человека, но я мучаюсь. Не только физически, но и душой.
Я столько всего сделал для людей, чтобы они почувствовали себя хоть немного счастливыми… Они же бросили меня на произвол судьбы, растоптали, обошлись со мной как с ненужной вещью, будто я и вправду чем-то серьезно перед ними провинился. Наверное, тем, что родился плюшевым медведем.
Тем не менее, я благодарен им за все то тепло, что они мне дарили, и за жизнь, полную интересных вещей. Есть ещё среди них крупицы надежды.
Чтож, прощайте, люди. Прощай, моя горькая жизнь.
Люба, я иду к тебе. Я свободен.
Конец
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
