Последнее утро
Глава 1
Последнее утро
В длинной подслеповатой комнате было темно и тихо. Только над дверью еле светилась слабосильная лампочка, свисающая с потолка на длинном хвосте провода, да за дальним окном метался свет от раскачиваемого ветром фонаря возле входа в лазарет. В пыльные окна стучали капли унылого, непрекращающегося дождя и едва проходил предутренний свет. На грани между полумраком в комнате и предрассветной мглой метались бессмысленные тени, и фонарь словно гонялся за ними. Будто разыгрывалась в дешевом кукольном театре никому не нужная пантомима.
За стенами барака была тишина, изредка нарушаемая почему-то кошачьим мяуканьем и глухими голосами случайных прохожих.
Комната эта высокопарно называлась палатой. И то, ведь таких комнат в здании больнички было несколько, почему бы их и не называть палатами?!
В палате было десять человек. Они спали на койках в разных позах. Одни лежали молча, другие стонали. Изредка кто-то вставал и шел к баку с водой возле входной двери, кряхтя, со стуком снимал крышку, булькая горлом, выпивал воду из кружки и возвращался к кровати. Все ходили медленно, устало, сопели и постанывали. Несколько раз в дверь кто-то заглядывал и осматривал спящих. Чаще всего это была медсестра, которая обычно дремала у своего столика посередине коридора.
Павел проснулся незаметно, просто смутный сон сам собой перешел в смутную явь. Некоторое время лежал тихо, бездумно глядя в потолок и прислушиваясь к тишине. Обернулся по сторонам, а потом долго смотрел в окно, на метавшийся свет, тени от деревьев, гулко бьющие о стекло капли.
Он быстро забыл то, что ему снилось, да, вроде, и не снилось ничего особенного. Вспомнил, что видел во сне жену, с кем-то о чем-то говорил, спорил, куда-то спешил. Единственное, что запомнилось из сна, - это река! Вроде он ходил по ее берегу, на зорьке это было, и река очень похожа на Обь возле его родного села. Невдалеке бродили стреноженные лошади, плескалась в воде рыба. И очень хорошо было на душе! Легко и спокойно, прямо, как в детстве.
И сейчас он лежал и вспоминал разное из своего детства.
Родителей, братьев, просто знакомых. Подумал о доме, который был у него когда-то в селе. Вспомнил до мелочей крыльцо, наличники на окнах, печь, половицы, деревья рядом с двором. Вспомнил, как запрягал довольных лошадей по утрам, рыбалку на реке и вообще многое вспомнил. Запах июльского дождя напомнил сырость полей по утрам. Ворохнулась тоска по работе – на земле, но не в городе.
Настроение постепенно испортилось. Он хотел было встать и выйти на улицу, но понимал, что сил хватит только на то, чтобы приподняться на кровати. Сильно вымотался он за время болезни, и как-то даже не верилось, что еще совсем недавно он ворочал бревна, таскал тяжеленные мешки.
Предательски незаметно подкралась мысль о смерти. Он принял ее спокойно. Это за окном, в какой-то другой жизни, будет тепло и сыро, а здесь темно и сыро и жить не очень-то и хочется. Но это здесь и только ночью, а если удастся уйти туда, на волю, то, как знать, может, все и наладится. Недаром и говорят, что в больнице и здоровый заболеет, а на природе и покойники выздоравливают. Глухая, мрачная, дождливая, безрадостная ночь ведь уходит и явно уступает место светлому и жизнерадостному утру и почему это должно быть без него?!
Переход ночи в день всегда рождает какой-то хаос надежд и предчувствий. Душа от этого как-то глохнет. Тяжело все же смотреть, как день перебарывает тьму. Конечно, день все равно победит, но в жизни-то добро никогда не торопится. Интересно, это всегда так было или лишь в последнее время он это увидел? Или только он это и видит?
Он еще долго смотрел на это сражение дня и ночи за окном, словно вместе с ним решалась и его судьба. Он даже загадал, если свет в палату придет раньше, чем она проснется окончательно, то у него все будет хорошо.
Неужели, и правда, настал его последний день? Примета его все никак не проявляется – и за окном еще больше темноты, чем света, да и в палате храп не утихает. Не хочет ему природа ничего подсказать, - все такая же дождливая и черная!
Конечно, в плохую погоду не так обидно умирать, но почему он обязательно должен умереть?!
Тем временем тьма медленно уходила из комнаты, и за окном стало сереть, свет от фонаря тускнел, пыльные окна стали неохотно пропускать утренний свет, и капли перестали выстукивать свою дробь. Утро проснулось хмурое, но один старик в палате сказал, что днем будет вёдро. Пусть даже вёдро не обязательно будет с солнцем, все же какая-то надежда появляется, но… все еще не верится. Правильно говорят, утро вечера мудренее и в момент перехода ночи в день в душе появляется какой-то хаос надежд и предчувствий.
И Павлу действительно стало как-то немного легче. Ушла слабость, появилось желание есть, двигаться, пришли мысли о семье, жене и детях. Бог даст, подумал он, я выкарабкаюсь и найду какую-то серьезную работу. Хватит столярничать и плотничать, мотаться на поездах по Сибири за продуктами! Как надоели эти теплушки и холодные тамбуры, драки за место на подножках! Сына совсем замотал!
Он вдруг очень захотел с кем-нибудь поговорить, быть может, даже исповедаться. Со священником встретиться не просто, да и не до него, больные ему мало интересны, а он им, у них свои проблемы на первом месте. За окном все еще было дождливо, черно и как-то безответно, а времени, может быть, не так уж много и осталось.
Открылась дверь и в комнату еле протиснулась баба Маша с длинной шваброй и ведром воды. Оглядела комнату, вздохнула и поплелась в дальний конец. Достала из-под мышки облезлый веник и стала выметать мусор из-под кроватей, зло поджав тонкие губы. Веник противно царапал пол и не менее противны для Павла были звуки хлюпающей швабры и шаркающих бот бабы Маши. В комнате было постепенно становилось довольно шумно, кто-то храпел во сне, кто-то плевался, рыжий мужик возле окна напротив что-то бормотал и матерился.
Вскоре баба Маша оказалась возле кровати Павла, и он окликнул ее: Отдохни, баба Маша, умаялась ведь!
Та бросила со стуком швабру на пол, подтянула ногой колченогий табурет к кровати: - Чего не спишь-то, Павел Иванович? Рано же еще.
- Да не спится что-то. Мне сегодня полегчало. Курить сильно хочется. Не пособишь?
- Нельзя же, Павел Иванович, сам знаешь – у тебя ведь воспаление… Разве что одну только, и не до конца! Да, ладно, я знала, что захочешь – вот принесла тебе твой Беломор. Твои еще на прошлой неделе оставили. Табаку твоего, говорят, нет. Они не знали тогда еще, что у тебя с легкими проблемы начались. Только немного, пару затяжек… доктора говорят, что тиф дает осложнения. Сосуды лопаются. …И пока никого нет! А то мне башку отвернут. И поделом будет!
Павел чиркнул спичкой, затянулся и привычно прикрыл папиросу рукой: - Да, я сам знаю, что мне сейчас табак нельзя, но уж очень хочется. Соскучился я по нему, а сам я за ним не схожу, тяжело.
Баба Маша улыбнулась: - Говоришь, полегчало. Это хорошо. Давно пора на поправку.
- Какая поправка, Марья Семеновна?! Я ведь не дурак, понимаю и…чувствую. Умру я сегодня…
- Чего мелешь-то?! Бог с тобой!
Павел усмехнулся: Пока Бог еще не со мной, но скоро будет… или я буду с ним. Не суетись ты! Я действительно чувствую. У меня и отец помирал, тоже чувствовал. Да и не боюсь я. Устал я, Семеновна. Даже если выкарабкаюсь, что дальше? И вообще, что я в этой жизни получил… что видел. Семью жалко. Старший сын-то, Вениамин, уже вырос, а остальные… Как они без меня будут?
Баба Маша снова замахала руками, но Павел остановил ее: Ты посиди еще немного со мной. Мои обещали вечером прийти. Им добираться со станции Эйхе, или, как она там сейчас называется, Инской. Чувствую, не дождусь их, а одному помирать как-то тоскливо. Не, не пугайся, я не при тебе… думаю, днем это будет.
- Ну, чего ты мелешь, Павел Иванович! Откуда ты можешь это знать?! Один Бог ведает.
- Конечно, конечно. Я тоже было утром приободрился, когда легко проснулся, но… вот голова что-то заболела сильно. Не спросишь там какой-нибудь пирамидон? Да, ладно, что будет, то и будет. …только вот… на воспоминания меня потянуло, а это не к добру.
Павел с сожалением притушил пальцами огарок.
- А что вспомнил-то, Паша? Что-то такое? – резко понизила голос техничка.
Павел снова усмехнулся: Какое такое? Я не вор, не шпион, не убийца. Может, священник и нашел бы у меня грехи, но я их и без него знаю. Кто без грехов-то?! Особенно в наше время.
Баба Маша пододвинула табуретку поближе и зашептала: Паш, я не священник и грехи не отпущу, но если тебе… поговорить надо, ты… поговори! Все легче!
- Легче? Знаешь, Семеновна, я люблю такого поэта… Лермонтова. Вот он однажды сказал: «А душу можно ль рассказать?».
Он приподнялся и оперся о спинку кровати: Не скажу, что я чист перед людьми, законом или Богом. Всякое бывало. Я ведь через большую войну прошел, империалистическую, пришлось и убивать. Бывало, брал и то, что плохо лежит… мне врали, и я врал. Всякое было, не святой я, но и не хуже других. Одно скажу, не из любви я все это делал. Даже иногда противно было. А что делать-то?! Выживать надо было. Впрочем, об этом я не с тобой, а с твоим Богом толковать буду… уж как он решит. А я не об этом!
- А о чем? Что томит-то тебя?
- Да, хорошее слово ты придумала. Именно томит.
Он помолчал, нервно перебирая руками простынь.
- Обида меня томит.
- На кого, Паша?
- Сам не знаю… на кого или на что. На жизнь, наверное, свою. Какая-то она сложилась… несуразная.
- Что значит, несуразная? Что-то было такое?
- Да нет, ничего такого. Просто… не о такой я мечтал. Я ведь из крестьян, в Ордынском районе и детство, и юность прошли. В армию сходил, на империалистической повоевал, дослужился до урядника. За это и за некоторые награды получил надел земли. Потом женился. Знаешь, у нас как в романе каком получилось! Она гадала и во сне увидела, как я приезжаю на коне, и прошу у нее воды напиться…так и получилось, я тогда действительно в их деревню на коне ездил. Жена мне хорошая досталась. Красивая, домовитая… даже слишком домовитая. Детей нарожали тринадцать душ, но не уберегли многих.
Павел закашлялся. – Ты мне все же пирамидон принеси, если можно – что-то уж сильно голова болит. Сейчас я скажу еще кое-что… и ты сходи, не сочти за труд.
- Схожу, схожу, Паша. Я мигом.
- Подожди чуть-чуть. Да… потом революция эта. Красные, белые, партизаны разные. И все хотели, чтобы я был с ними. Еще бы, герой войны, хороший вояка, чин имел, а я хотел просто спокойно жить. Жить и работать на своей земле. Очень я любил хозяйствовать. Грамоте в свое время выучился, один ссыльный помог. Читал, книги покупал и заказывал. У меня даже небольшая библиотека собралась, да… В общем, засуетились селяне. Сначала с пришлыми бодались, а потом голытьба стала в революцию играть. Думаю, нужна была им эта революция, как… просто ухватились за возможность все перевернуть. И перевернули. Я-то этой дурью еще в юности переболел. Тот самый ссыльный еврейчик хорошо меня обработал. Я тогда и на церковь обозлился, над иконами смеялся. А потом, когда этот социализм начал валить уже весь народ, у меня был какой-никакой иммунитет и не поддался я ему…может быть, на свою беду.
Павел закашлялся: Ты бы, Семеновна, не очень слушала меня, а то я такого наговорю и тебя под монастырь подведу.
- Да, ладно, Паша! – устало махнула рукой санитарка. – Я тоже из деревни, хотя и не выбилась в люди… ни я сама, ни мои родители, но я … понимаю тебя и не осуждаю. Я не такая грамотная, как ты, да и не все понимаю. Ты слишком много думаешь, поэтому тебе и живется трудно... Но я не подлая. И в жизни, а уж в этой больничке…
- Хочешь сказать, что все равно и так умрем мы.
- Кто умрет, а кто и нет. Как бог решит. Сейчас больше стали выздоравливать. Лекарств больше, да и тиф пошел вроде на спад. Наелся, сволочь!
Она все же с опаской посмотрела вокруг.
- Ты уж, извини, - снова настойчиво повторил Павел, - что говорю тебе такое, только я уже ничего не боюсь. Раньше молчал, но хоть перед смертью, хоть тебе вот захотелось сказать. Нас все равно никто не слышит, а, если даже и слышит, пока донесет, пока начнут меры принимать, меня уже не будет на этом свете. В общем, раскулачили меня как единоличника, кое-кто даже в кулаки записал. И то, понять их можно – я ведь ни за красных, ни за белых. В гражданскую и от тех, и от других прятался. Думаю, крестьяне обрадовались и возмечтали возродить простую крестьянскую общину, какая лет двести назад была, а я не принял эту их идею. Но и в колхоз не пошел.
Я, сама понимаешь, образования большого не имею. Все самоуком, а много ли так наберешь?! Но, вот, много думал я о том, почему в стране так все перевернулось. Конечно, многое от этих большевиков идет… а они у немцев начитались. Не у богатых, те молча деньги делали, а у средних и бедных. Те ведь, как везде работать в поте лица, как Библия велит, не хотят. Им, видите ли, отдых нужен, да и удовольствия разные.
Павел помолчал некоторое время, бездумно глядя в дальнее окно, а потом продолжал: - Может, в городе и нужен этот социализм, а в деревне-то зачем?! Конечно, свой социализм у крестьян тоже есть, хотя они и против равенства. Крестьянская община – это понятная форма социализма, нашего, русского и сибирского, а иноземный-то зачем?! Потребности у всех разные, да и растут они… а денег много не бывает! Многие сачкуют или хотят без труда стать богатыми. Не хотят, чтобы все были бедными или средними… по потребности?! Или чо?! Но большинство крестьян все же, особенно в Сибири, пластается. Это русский крестьянин уже рынком испорчен… часто хитрит, ворует, обманывает. В общем, капитализм уже дошел до них, а до нас еще не успел. Хотя и здесь большевики все перелопатили. Может, эсеры и больше были правы, хотя тоже не из крестьян они, как все бары в народ ходили, смущали, а сами ничего не знали о земле.
Вот и оказалось в деревне много правд, все в чем-то виноваты и все правы. И договориться трудно или даже невозможно. Вот коммунисты и встали над всеми. Капитализм в деревню не пустили, а назад, в общину, все равно уже не уйти. Ее еще в прошлом веке разрушили, большевики только добили.
Он снова замолчал на некоторое время. – Уж, ты извини, Семеновна, но не могу не сказать… это последнее! Ничего эта новая власть крестьянам не дала, ни домовитым, ни голодранцам, а только последнее отобрала. Только горлопаны с ее помощью и лезут наверх. А нам лишь крошки со стола. Объединяться крестьянам надо и свою власть, волю, как Стенька Разин предлагал, устанавливать. Чтобы ни кого не было над нами, ни царей и ни героев! А после ухода большаков сочтемся и поможем друг другу, чем сможем.
Уж, прости еще раз, что это сказал. Я не провокатор какой, просто наболело и обидно… что меня так под корень судьба изводит.
Баба Маша молча сидела, уставившись куда-то в пол и ничего не говорила.
А Павел продолжил: А я, как говорится, получил по заслугам. Раздербанили все мое хозяйство, все вещи наши растащили. Кое-что потом некоторые совестливые вернули, потом мы смогли из них кое-что продать и обменять на продукты.
Загрузили мы все это на телегу, дал один хороший человек добраться до Новониколаевска. А здесь сели на поезд и покатили на восток. Останавливались в разных местах, все искали удобного места. Хотел я уйти подальше от этих советских. Добрались аж до станции Зима, но везде уже эти большевики командуют. Плюнул я и вернулся в Новониколаевск.
Да…вот я оторвался от земли, и понесло меня по всей Сибири. И семья моя за мной, на меня надеялись. А я что?! – листок оторванный. Могли и сгинуть где, мало ли беженцев погибало от голода, холода, бандитов разных. Я спохватился и вернулся. Там, на востоке, люди уже не такие, как у нас. Да и не нужны мы им.
В городах не останавливались. Я ведь в городе и не жил никогда, все больше в разных деревнях. Бывал, конечно, но как-то все проездом, бегом, даже в войну. А воевать-то пришлось в окопах, их же в городах не роют. Да и мы, крестьяне, в городах воевать не обучены. Не знаем, как и дома-то эти устроены. Вот у немцев даже деревни на манер городов, и они лихо в города входили и воевали там.
Вот тогда…у меня будто сердце остановилось. Будто на бегу умер. Плелся по жизни раненый, метался как зверь подбитый. Уже не жил, а выживал. Своих мучал. Остывать стал. Желания уходили. В загул уходил. Грешен, у баб стал искать утешения, но не тело их было нужно, а душа. А они ее от нас, мужиков, надежно прячут.
Не от тифа я умираю. Тогда меня смертельно ранили. Зачем жил?! Вся жизнь насмарку! Может, и слаб я как человек, но ведь, сама рассуди, все труды жизни напрасны. Знаешь, один писатель сказал, что человек создан для счастья, как птица для полета. Правда, добавил, что не всем это счастье достается… не для всех оно создано. Это как раз про меня! Только никак не пойму, чем я… и перед кем так провинился, какому богу так не глянулся, что на меня счастье не запланировали?!
Да…и кто со мной так поступил?! Свои же мужики, из моей же деревни! Я же с ними…как с родными! А кому я, что плохого сделал? А жена моя? А маленькие дети? За что нас из родного дома вышвырнули?
Какой я кулак? По теперешним понятиям даже на середняка не тяну. Вот и припаяли мне единоличника. Ну, и что?! Да, жил сам по себе, только на себя и надеялся, а я что обязан в общем стаде ходить?! Какие надо налоги всегда платил. Всем…и белым, и красным и … и в самой деревне. Почему я должен быть, как все?! Почему?!
Я – эксплуататор? Да, нанимал работников, но и другие нанимали! И цены не я устанавливал, даже переплачивал своим работникам. И они на меня никогда не обижались! Да и было-то их один – два, ведь хозяйство у меня так себе. Да и брал-то я их лишь в страду.
Вся моя вина, думаю, в том, что в этот самый социализм не стал верить. Попытался, но… не моё это, не моё! Все увлеклись, а я нет.
Пусть те, кому он нужен, и строили бы потихоньку…а я бы уж как-нибудь дожил без него. Говорят, лес рубят – щепки летят. Я не захотел быть лесорубом, но почему со мной… как со щепкой?!
Ну, а потом, - вздохнул он, - в Новониколаевске мы и решили остановиться. Занял одну развалюху, брошенную на берегу Оби, потом даже продали ее и, в конце концов, оказались на этой станции. Я честно пытался в городе пристроиться, но не мог. Столько работ поменял! Мои-то на Эйхе как в деревне живут – дом, огород, кому чего сделать, на огороде или, там, полы помыть и прочее.
Да и не в том только дело, что раскулачили, - задумчиво произнес он. – Чем жить-то дальше? Учиться чему-то мне поздно. В партию не возьмут, даже если бы я и захотел. А я лучше на помойке сдохну, чем с ними вместе буду! Торговля в стране не в почете. Воровать не могу – душе претит. Конечно, о семье надо думать, но я и сам чего-то еще хотел бы… А мне просто не дают. Из избы вышвырнули, только в сенки и пускают, да и то лишь погреться. Живу как вор с клеймом! Как прокаженный!
Много нас таких на самом деле. Классом называют, и уничтожают как класс.
В общем, попытался я на каком-нибудь производстве обосноваться, да вот не получается никак. Что я без земли?! В общем, перебрал чертову уйму разных работ, и угораздило меня подхватить этот сыпняк, он меня и ослабил так. Ладно, баба Маша, прости, что заболтал я тебя. У тебя еще своя работа есть.
- Да, ладно, Паша, это ничего. Не уйдет от меня моя работа! Схожу сейчас спрошу для тебя какое-нибудь лекарство. А ты просто полежи, отдохни. Конечно, хорошо, что душу себе немного облегчил, но нельзя тебе все же волноваться много. Тебя силы надо восстанавливать. Не только о себе думай, но и о детях.
- Думаю я, думаю! Только жизнь моя сейчас как-то мне не подвластна и… если честно, не до морали мне и уж тем более, если хочешь правду, не до идеологии всякой. Одна у меня сейчас забота. Сам-то я уже лучше жить не смогу, может, хоть дети получат то, что… мне судьба пожалела.
Смерти я не боюсь. Это моя давнишняя знакомая, не раз встречались по жизни. В основном, она приходила за другими, но и ко мне несколько раз приглядывалась.
Спасибо, что посидела со мной. Даже, если бы я был верующим…некогда сейчас искать попа для исповеди. Все равно не успеть! Вот и получается, что ты принимаешь у меня исповедь, что ж, меня это устраивает…
Иди, а я просто полежу, может, еще и усну. …Передай моим, чтобы не обижались на меня … и, пусть живут на Инской.
Уборщица всегда была добрая, отзывчивая, хотя порой внешне и не очень приветливая. Павлу очень хотелось с ней еще поговорить, пусть и о пустяках, но ей еще много работы предстояло, и он нехотя решил ее отпустить. Просто появилась острая потребность с кем-то поговорить, исповедоваться, что ли, а другим больным было не до него. Сильно разговор этот, вроде, не помог, но все же…
Баба Маша посидела, глядя перед собой каким-то опустошенным взглядом, потом, кряхтя, поднялась, поставила ведро со шваброй у стены и пошла к выходу. По пути обернулась и увидела, что Павел смотрит ей вслед каким-то остановившимся взглядом. – Господи, - подумала она, - неужели и, правда, прощается?!
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
