Попутчик
Глава 1
Поезд лязгал тормозами, долго грохотал всем своим существом и, дёрнувшись напоследок, наконец замер. Мой сосед по купе вздохнул и, глядя в сторону, сказал:
– Ну вот и всё. Приехал…. Приятно было познакомиться. Может, увидимся ещё когда...
– Счастливо. Удачи тебе, береги себя.
Обычный диалог двух случайно познакомившихся в поезде людей. Я смотрел вслед уходящему попутчику и не мог избавиться от мысли, что что-то очень важное и нужное так ему и не сказал.
Его звали Иваном. Простой с виду мужик средних лет с большими, натруженными руками, голубыми грустными глазами и ясным, по-детски откровенным отношением ко всему, что происходило вокруг.
Я провожал его взглядом и, признаюсь, волновался. Встретят его или нет? Иван шёл всё дальше по перрону – и никто не бежал ему навстречу. Казалось, с каждым шагом Иван становился всё меньше и шёл всё медленнее, словно это могло изменить ход вещей. Потом он остановился и посмотрел вверх. Может быть, что-то спрашивал у неба или просил его о чем-нибудь?
Поезд дёрнулся, словно чего-то испугался во сне, и, охая, жалуясь на дороги и судьбу, стал набирать ход.
Сейчас мы поравняемся с Иваном, и я так и не узнаю, что же было дальше, чем закончилась эта история. Впрочем, почему закончилась?
На перроне, метрах в десяти от Ивана, стояла женщина. Пришла…
Её звали Маша, и он ехал к ней очень долго. Всю жизнь. Они стояли и смотрели друг на друга. И весь мир вокруг, затаившись, тоже смотрел на них, будто происходило нечто тонкое, хрупкое, и всякое неловкое движение или звук могли всё это спугнуть…
Иван и Марья. Надо же, как в сказке. Ну, дай им Бог…
Поезд лихо перескочил на второй путь, изогнулся, свистнул на прощание всему этому полустанку, всем его жителям – и уполз в свои бесконечные дали…
А я думал о том, что нет людей без своей истории. Что каждая такая история – это чья-то целая жизнь.
Имя ему дал дед.
Зашёл в избу, глянул на орущее дитя и сказал: «Иван, значит».
Год был холодный и голодный, война только закончилась, и люди плохо представляли свою жизнь даже на следующий день, не говоря уж о том, что будет с ними через год. Дед поскрёб в затылке и добавил: «А то как же... Иван! Он сдюжит».
Мать Ивана, худая и бледная после родов, тихо вторила: «Сдюжит…».
Её новоявленный Иван всё орал и орал, словно заявляя всему миру, что терпеть ничего больше не будет, и своё, ему положенное, непременно получит.
Он был совсем не похож на её старшего сына. Тот был покрепче и костью шире, но, когда родился – ни звука не издал, только кашлянул и сразу заснул.
Погиб, когда деревню бомбили.
Отец Ивана жил в городе на заработках и про рождение сына ещё ничего не знал. С работой в те годы было тяжело, поэтому он старался её не упустить и в деревню приезжал только раза два за всё лето. Ему повезло на войне: воевал три года, получил лёгкое ранение, пару медалей, какой-то орден и вернулся домой целым. Правда, ордена того никто так и не видел, затерялся, что ли, где-то в верхах. Но, говорят, был он за Берлин.
Так и жили втроём – дед, мать и Иван. Бабку ещё до войны схоронили. А когда отец приезжал, то жили вчетвером. Пару дней…
Иван мало болел, быстро рос и скоро уже мог, худо-бедно, в чём-то помогать матери: то полено тащит, то тарелки скребёт, то собакам корм даёт. А потом они остались вдвоём, схоронили и деда рядом с бабкой.
Ивану было 12 лет, когда в избу вошла сразу целая толпа молчаливых соседей. Мужики сняли шапки, потупили головы и закашляли, казалось, все сразу. Потом кто-то сказал: «Ты, Вань, того… короче, нету мамки у тебя больше. Держись, Иван».
Это всё мне рассказывал Иван в поезде. В память врезался его взгляд, когда он дошёл до этого места. Он так и сказал, словно эхо: «Держись, Иван…». И посмотрел вприщур в окно.
Как бы это передать…
Будто там, за окном поезда, где-то очень-очень далеко, стояла в поле его мать. Смотрела вслед сыну и ждала только одного – чтобы сын махнул рукой и крикнул: «МА! Я скоро приеду, жди!».
Иван смотрел в окно, и в этом взгляде было всё – и этот неслучившийся крик, и горечь от того, что теперь уже не позвать, не обнять...
Его мать тихо и незаметно умерла прямо в поле. Её сердце закончило свою работу: мама просто закрыла глаза навсегда, без боли, без мучений. Её и трогать-то долго не решались, думали, спит.
Отец приехал на похороны чужой, злой и грубый. Работа у него не ладилась, ещё и запил. А тут мать…
Иван не мог этого понять. Ни тогда, в свои 12 лет, ни сейчас.
С того дня они не виделись. Отец канул в пустоту, и никто никогда больше о нём ничего не слышал. Да и не искал его Иван никогда. Словно вырвал страницу из блокнота – и всё.
Никаких родных Иван не знал. Наверное, были где-то, но как-то не пришлось за всю жизнь их встретить.
Так в 12 лет Ваня шагнул в другую жизнь. Сам. Один.
А чего ж… Иван – он сдюжит.
Мне только-только стукнуло 12, как пришлось думать самому, как жить дальше. Дом, что от матери остался, стал для меня тюрьмой, холодной тюрьмой. Он очень страшно скрипел по ночам, казалось, даже вздрагивал и охал. Я укутывался в тряпки с головой и, стуча зубами от страха и голода, ждал только одного – рассвета…
Какие-то соседи, конечно, подкармливали меня, пытались как-то помочь. Стёрлось всё из памяти. Помню только, однажды зашёл ко мне в избу дядя Степан из крайнего дома, сел, крякнул и поставил на стол чекушку самогона.
– Разговор у меня к тебе, Иван.
Сейчас не вспомню весь этот разговор. Степан говорил о том, как сложна штука жизнь, как важно не упасть, как он смачно выразился, «мордой в дерьмо», и вообще «быть человеком, понимаешь». После каждой такой фразы он опрокидывал чекушку в рот и шумно дышал в рукав, закусить было нечем. Я смотрел на этого взрослого, седеющего человека и, тоже хорошо помню, думал: «Я буду так же крякать и водку пить!».
После этого разговора я уехал из деревни, ничего никому не сказал. А зачем? Собственно говоря, «уехал» – громко сказано. Скорее, утОпал по осенней грязи, куда глаза глядели. Слёзы лились, будто дождь шёл. И такая обида на всех и на всё жгла изнутри, что хотелось скрипеть зубами и стонать, словно боль в груди донимала. Так и не знаю, сколько шёл. Может три дня, может неделю. Ночевал то в стогах, то в лесу. Просто упаду в мох, ветками закроюсь – и пытаюсь спать. Дурак был, пацан, а соображал всё-таки, как не сгинуть.
Ну, а потом….
Потом вышел я на какой-то не то полустанок, не то просто сторожку, железная дорога там точно была. И покатилась моя жизнь по той дороге, словно арбуз по тропе в речку.
Даже вспоминать не хочу. Всё было. И пацаны в телогрейках с папиросками, и набеги на сады, и воровали помалу. Потом и водка пошла, женщины лёгкие, трава курильная – всё попробовал. Так промаялся лет до двадцати и не знал, что есть другая жизнь. А что… жил ведь. Как-то.
Иногда, правда, зажжёт мысль о матери. Ну, будто не по нраву ей такая моя нынешняя жизнь и тяжело ей там от этого. И так тошно станет, что думаешь: ну, а какая она – другая жизнь? Всем непросто, все так живут, как могут, и я не хуже.
А слёзы так и душат изнутри.
Особенно утром, когда голова ещё чистая, а как мать во сне увидишь, так… словно щипцами душу тащит. Понимал ведь что-то, хоть и дурень был большой…
Другая жизнь?
Другая …
Иван надолго замолчал. Я и не торопил его. Зачем он рассказывал всё это мне? Не знаю. Впрочем, кажется, понимаю. Он так готовился к той самой встрече, ради которой и ехал вот здесь и сейчас, рядом со мной, в этом замызганном, грустном от пережитых историй купе.
Хороший он мужик, настоящий. Вот только не счастливый, что ли. Всё у него как-то через боль и шишки. Уж полжизни прожил, а нет ничего.
Только глаза силы какой-то непонятной изнутри, словно там, где-то глубоко, в его сердце, живёт то, что никому и никогда покорить не удастся.
И оно, это что-то, как тяжёлая и тугая пружина, ждёт своего часа, чтобы выстрелить всей своей мощью, освободить и сердце, и душу…
Маша, Маша…
Иван заговорил о ней как-то сразу, без всяких оговорок. Заговорил так, что я, уставший от этой дороги и мечтающий только о подушке на своей полке, забыл про всё и про всех. Сидел, словно меня заколдовали в игре «Замри», и дышать-то боялся.
Маша…
Маша никогда не считала себя красивой. Да, собственно, и особо талантливой тоже. Она была «как все» и «со всеми». В семье у неё тоже было «как у всех». Мать работала на какой-то непонятной работе. Отец мог мастерить руками, скоро стал «шабашить» по деревням, быстро спился и дома бывал редко.
Маша и выросла-то без него.
Впрочем, они встречались иной раз по праздникам, но Маша всегда уходила из дома. Что-то встало в её сердце поперек отца навсегда, как железные ворота на неподъёмном ржавом запоре…
Отец тосковал, грустил, плакал один по ночам, ночуя в очередной сторожке, но изменить ничего не мог. Он словно принял свой приговор и, скуля, вытирая кровь и слёзы, нёс свой крест дальше. Ему было уже всё равно, сколько ещё осталось этого пути, да и не думал он об этом.
Только иногда во сне он видел их дом, свою дочь, которая визжит от страха и счастья, сидя у него на плечах, свою любимую женщину, свою мать… но тут же он всем своим существом понимал, что это сон. Что вот сейчас всё это рухнет, исчезнет, сгорит, разлетится в прах и ничего, ничего не будет. Он сжимал веки и просил, молил, стонал: «Не надо…», но безжалостное утро хладнокровно, как мясник, отрубало сон от жизни одним махом.
Тогда он хмуро собирался на очередную шабашку и, глотнув по привычке «для сугреву» остаток вчерашней водки, продолжал жить свою жизнь.
Иногда приходила тоска. Не грусть, а Тоска, как смерть с косой.
Такое бывает: хочется забиться в какой-нибудь совсем тёмный угол, сесть на пол, схватить голову руками и, качаясь, выть. Долго, протяжно, без смысла и без слов. Просто выть, словно выпускать из себя запекшиеся сгустки боли, обиды, горечи, разочарований и чего-то совсем несбывшегося. Несбывшегося тогда, несбывшегося теперь и невозможного никогда.
И он всё качался и выл – во сне и наяву.
Маша не хотела этого знать. Да и не сказал бы он ей этого никогда. Это был его крест – и он это понимал.
В каждый её день рождения отец приходил в универмаг и долго стоял перед витринами.
Представлял, как он купит вот этого мишку и принесёт ей.
Или как подарит вот этот велосипед.
Или вот этот сумасшедший, роскошный букет немыслимых цветов.
Но на велосипед не было денег, мишка у неё есть, цветы…. нет, не примет она цветы…
И отец, тупо ткнув в карман телогрейки бутылку водки, шёл без мишки, без велосипеда и без цветов в Машин дом, где, уединившись на кухне, выпивал «за день рождения дочери» – и всё.
И всё. И всё… Ничего не изменить.
Маша решила, что отца здесь больше не будет.
Она решила, что поступит в институт.
Она решила, что пора делать ремонт в их квартире.
Маша всем своим существом, сама не понимая того, просто доказывала себе и всем, что они выживут, проживут и хорошо будут жить всегда вдвоём с мамой, что отец сам виноват, что не надо им от него ничего.
Но ей вдруг стало казаться, что мать втайне обвиняет её в том, что они так трудно живут, что ей, матери, практически одной приходится «тянуть лямку», в которую вцепились и дом, и родственники, и Маша и даже кошка.
Они стали часто ссориться с мамой, с трудом находили общий язык.
А мама… Она, как все матери, думала только об одном, точнее – чувствовала только одно. То, что, чувствуют все матери, когда их дети взрослеют. Никакими словами этого не передашь.
Вот в этот момент и появился в их жизни Иван.
Не помню, кажется, 22 мне было, а может 23. Я тогда твёрдо решил за ум взяться. Всё вспоминал, как дед сказал: «Иван – он сдюжит». Сам-то я, понятное дело, этого не слышал, но помню, как говорили… Странное дело, но всю мою жизнь эти слова ведут меня как молитва, как отгадка на все загадки, что жизнь задаёт.
Стал плотничать, потом научился с деревом на «ты» разговаривать, отбоя не было. Так и пить бросил, совсем. Когда дело любишь, на водку не променяешь. Только вправду любить нужно, а это не всякому дано. Иной божится, мол, я работу свою знаю, прямо мастер на все руки. А смотришь, чуть водки принял – и уже не работник, а трепач за жизнь. И умный такой делается, всё про всех понимает, про власть, про то, как жизнь правильно устроить тут никто не умеет. Он же – мастер! Тьфу, ей-богу…
Трудно было с сотоварищами по работе. Только, вроде, сработаешься, вроде по душам уже сошлись, и научишь их многому – и тут они то на сторону уходят, то загуляют. Жадность да водка, что тут говорить, беды наши по жизни.
Погорел я натуральным огнём первый раз. Только домик небольшой со столяркой себе соорудил, только о женитьбе задумался, как сгорело всё дочиста. Я на работе был в городе, приехал уже на пепелище. Толковали, мол, молния… Может и молния. Злился, конечно. Даже знаю, чья это молния была, да не хочу об этом... Не об этом я, просто вспомнилось. Да, точно: как раз мне 23 стукнуло, и тут такой фейерверк случился.
Вот в 23 года я и решил, что хватит мне по миру бродить, как лешему.
Повезло мне тогда. Учителя своего я встретил, дай Бог ему…
Вот сейчас думаю: могло ведь так статься, что не встретил бы я его. Господи, да где бы я сейчас был… А главное, думаю, не было бы тогда и Маши.
Вот оно как…
Иван нахмурился, словно какая-то мысль, как зеленая муха, отвлекла его своим гадким жужжанием. Он даже махнул рукой, будто хотел её отогнать. Я уже привык к нему и просто терпеливо ждал.
Может быть, Иван думал о том, что он зря всё это рассказывает неизвестному попутчику, а может, просто собирался с мыслями. Впрочем, это всего лишь мои догадки. Каким-то внутренним чутьём я ощущал его волнение, но даже предположить не мог его причины. Иван был словно шкатулка со многими дверцами и я, честно говоря, даже не старался догадаться, какая дверца сейчас откроется.
Иван смотрел в пол и был где-то очень далеко.
Да…
Вот… С чего ж начать.
Учитель.
А ведь когда я его встретил, ему было всего 33 года. Подумайте, всего 33!
Мы тогда подрядились ему квартиру ремонтировать. Бригада подобралась нормальная, работали ладно, аккуратно, быстро. Он, хозяин, приходил поздно и всегда разговаривал с нами. Сядет, бывало, прямо на грязный табурет между нами и спрашивает: «Ну, мужики, как жизнь-то?».Тоже мне – мужики! Ребятам было по 20, только мне шёл 24 год. А ему 33! Мужики…
Ума – палата, не встречал больше таких. Скажешь ему, как тебе кажется, что-то умное, а он тебя раскатает, как на лапшу. Иной раз аж сердится, мол, чего ж тут непонятного! Кстати сказать, он никогда не говорил: «Как вы можете этого не знать?», потому что понимал – нечестно это будет. Но удивлялся, что мы никак не вникаем в суть того, о чём он говорит.
Да как тут вникнешь, когда всю суть только в рубанке с топором и видишь. Он-то ученый был мужик, книжки всякие писал. Однако поговорить с нами любил. Я ещё не понимал тогда многого, но мне очень нужны были эти разговоры. Будто занавески поднимались в ту самую другую жизнь.
Вот однажды мы и заспорились. Да так, что я всю жизнь теперь думаю: ежели б не тот спор, другой бы стороной я в жизнь пошёл. Повернуло меня тогда да сплющило.
Спросил он меня:
– Вань, ты зачем работу эту делаешь?
– Как зачем? – отвечаю ему. – Ясное дело – на жизнь зарабатываю.
А он за своё:
– А зачем?.
Тут я, честное слово, подумал: чудит. Но культурно так, с уважением отвечаю:
– Хочу дом поставить, жениться, чтоб в доме было всё.
Посмотрел он прямо мне в глаза и тихо так говорит:
– Иван, ну-ка сядь.
Вот говорю сейчас вам, а даже спустя столько лет – дрожь, ей-богу…
Сел я, руки об тряпку тру, а сам-то чувствую, что серьёзная тема наметилась. Молчу.
– Хороший ты парень, Вань, – начал он издалека. – Смотрю я на тебя и всё думаю, какую ты себе жизнь наметил?
Я молчу. Самому интересно.
– Ну, построишь дом. Женишься. Детей вырастишь. И… всё?
– А чё-ж, мало?
– Да не в том дело, Иван. Мало, много…. Не в том дело. Другому кому не сказал бы. Тебе скажу. Понимаешь, Вань… разными дорогами можно по жизни идти. И все дороги вроде как дороги и есть – где прямые, где кривые, где короткие, где длинные. Где грязь, где бетон, а где и болото. А всё дороги…
– Ну так ведь кому что досталось…
– Вот-вот, я об этом. Скажи, а какая дорога тебе досталась? Подожди, не спеши. Это ведь не зря я спрашиваю. Вань, куда эта дорога?
Иван отвернулся. Мы помолчали. Страшно захотелось обнять его и успокоить. Может, зря мы тут разоткровенничались. Человек столько ждал этого дня, ему и так нелегко.
Неловко как-то…
Я вдруг стал тоже нервничать. Нет, не потому, что передалось это от Ивана. Скорее потому, что моя память тоже доставала из своих сундуков что-то важное и, наверное, тоже больное…
Ну, вот так. Не смог я тогда ему ответить.
Мы проговорили до самого утра. Ни он, ни я даже не думали смотреть на часы. Он говорил о том, что тоже искал разные дороги, пробовал себя по-всякому. Вкалывал на стройке, даже поваром был. Но… всё это время очень хотел понять… Как бы вам это объяснить? Боюсь, не сумею, как он. Понять, что ему надлежит делать, что ли, в этой жизни. Ну, вроде как у всех у нас есть внутри струнка своя, как ни у кого больше нет. Так устроено. Но кто знает про неё, а кто нет. Кто ищет её, а кто и не знает, что искать-то нужно.
Но если ты, к примеру, нащупал её, свою струнку, или показали тебе её, то вот это и есть твоя дорога. Она только твоя. И там всё твоё удовольствие, работа. И мечта…
Слушал я его – и мир переворачивался. Господи, думаю, что ж я живу-то как зверь какой. И мечты-то никакой нету.
Дом… Хм, разве ж это мечта. Все так мечтают. А вот по жизни – что я такое есть? Зачем я есть? Именно я? Что за струнку внутри меня спрятали? Как её ищут? Смогу ли? Не проспал ли всё?
Вот так вихрем мысли и скакали, только из ушей не вылетали. И главное, вдруг себя жалко стало. Да так жалко, что в какой-то момент подумал: «Не-не, не дано мне это…. Всё, труба тебе, Иван-плотник. Складывай топорики, да вали-ка ты отсюда в свою деревню…. Каждому своё, ничего тут не сделаешь…».
Понял он и это.
– Ладно, Иван. Спасибо тебе. Хороший разговор у нас получился. И вот что я думаю. Руки у тебя золотые.
– Да ладно…
– Золотые, золотые. Вижу и знаю, не перечь. Давай-ка и за голову возьмёмся. Учиться хочешь? Хочешь, вижу. А будешь?
– Чему? И где? Чего ж не учиться…
– А вот у меня и будешь. Согласен?
– У… вас?! Да я… Я и не знаю. Не думал об этом.
– Ну и дурак.
Учитель захохотал и, хлопнув меня по спине, встал со своей табуретки:
– Иди домой, отсыпайся. Завтра жду. Закончим разговор.
Вот так и началась эта другая жизнь.
Какой там «отоспись»! Прослонялся по общаге туда-сюда и утром – бегом к нему.
– Не то я вам сказал. Просто не ожидал, что вы мне такое можете предложить, вот и…
– А ты, Иван, ученик хороший. А я хороший учитель. Попробуем?
– А что делать-то буду? Не за партой же сидеть.
– Экий ты, Вань, всё-таки…. Ну, ладно. Начнём вот с чего: в моей лаборатории есть место лаборанта. Работа простая, но не в ней дело. Главное, место есть рабочее и библиотека рядом. И я под боком. Понимаешь, Иван, есть у меня догадка про тебя. Не скажу сейчас, нельзя так. Сам должен дойти, я только ТУДА проведу. Ты только делай, что попрошу, не упрямься и не злись, если пошумлю на тебя иной раз. Я, знаешь ли, и покричать могу.
Короче, так и начали мы работать вместе. Поначалу просто спорили за жизнь, потом за работу. Потихоньку привык я к нему. И спорить перестал, ни к чему это было, глупости. Пришёл учиться – внимай или иди к чёрту. Пробыл я у него год. Сказать не могу, сколько всего понял.
Где-то через год он и говорит мне: «Иван, вот что я тебе скажу. Калитку я тебе показал, и открыли мы её вместе. Но дальше сам, я только мешать буду. Иди. Иди, куда глаза глядят. Сам. Давай!»
Эх…. Разве ж знал я тогда, что не увижу его больше. Не, он жив и здоров, теперь уж знаменитый на весь мир. Но не мог я к нему вернуться. Не мог – и всё. И… даже писем писать не мог. Это мука моя, как крест по жизни несу. Кланяюсь ему до земли, помню каждую минуту о нём, о словах его, но не могу себя перегнуть.
Почему…?
Вроде как предал я его, так случилось: калитка в другую жизнь открылась тогда, да только я, дурак, с размаху влетел не туда. Уж больно высоко взлетел, думал, что уж и летать умею, а оказалось – всё больше чужие крылья-то я примерял.
Слушал я Ивана и всё ждал, честно признаюсь, появления Маши в его жизни. Нет, не то чтобы любопытно было. Было немного… страшно. Да, да, именно страшно. Я боялся беды. Как-то хотелось для Ивана радости, что ли. Счастья, наконец.
Я украдкой пытался прочесть на его лице продолжения истории, но лицо это не предвещало ничего радостного. Иван мрачнел, глаза его стали жёсткими, он уставился в пол, и только руки его монотонно, ритмично, бездумно тёрлись друг о друга, как котята, которые тщетно пытаются согреться…
Ну, что ж, Иван, говори. Это так устроено – видимо, и тебе, и мне нужен был такой разговор. Каждому для чего-то своего. Ведь ничего зря не происходит, всё означает что-то и чему-то служит.
Говори, Иван. И мне это нужно…
В общем, плохо всё получилось. Да нет, ничего я не натворил такого, не хочу об этом говорить. Пару дел неплохих начал, денег назанимал. Нос задрал, всё Учителю подражал, умничал. А сам и не понимал часто, что творю.
Ну вот…. Как и когда я понял, что дураком оказался, не могу сказать. Плюнул я тогда на эту другую жизнь, психанул, да и махнул к чёрту на кулички. Да и бросать-то особо нечего было. Что-то продал, долги кое-как вернул – и исчез. И на себя злой, и на жизнь. И на Учителя. Жил вот без его этих «струнок» и жил. Калитку он показал…
Так попал я в город, где мы с Машей встретились. Когда же это было… Ну, да, точно. После того, как вышел я от Учителя, года два прошло. Значит, было мне уже лет 27.
И опять – ни дома, ни работы, одна злость. Как сейчас понимаю – злость на свою собственную тупость…
Плотничать не хотел, на это тоже злость была. Как увижу рубанок иль пилу с молотком, так перекашивало всего. Вот что это было?
Недели две кое-как прошатался, то на вокзале спал, то и вовсе где-то…. Тошно.
А потом вдруг как-то враз отлегло, отпустило, вроде как пелена с глаз ушла. А может, дошло что-то, наконец. Ну и само собой, ноги понесли в здешний университет. И надо же, повезло, на схожей кафедре тоже лаборант был нужен.
Вот так. Так и пошло. В общежитии место дали, потом и комнату.
Работа мне нравилось. Вся техника на мне была. Чинил, настраивал, включал, выключал, а сам всё про слова разные Учителя думал.
Жить, как раньше, не мог. А как хочу, оказалось, пока не умею. Но в голове какой-то порядок стал образовываться, успокоился я. Правда, что-то застыло, сжалось как-то и стало, как бы это выразиться… пустым, что ли. А в башке мысли всё равно бродят и бродят.
Вспоминал, как Учитель сказал однажды: «Нравится тебе то, что делаешь?». Хм… Я тогда по-простецки ему, мол, нравится-не нравится, а работа – она и есть работа, кто ж выбирает. Ну, тут он мне врезал, чуть не побил, ей-богу. «Туп, ты Ваня, как твоё бревно!» – вот эти слова точно помню.
Ну, и дальше там… про то, что так только муравьи да пчёлы живут, пашут как заведённые – нравится, не нравится… Про то, что человек не для того Богом придуман. Про то, что есть люди-пчёлы, люди-шершни, люди-муравьи. А Человеки… ну, которые с большой буквы… их мало.
Так вот. Смысл был такой в двух словах: как только человек делает то, что самому ему не нравится, Бог от него отворачивается. Вот и всё. Но вы, вижу, человек умный, всё это и так знаете.
Умный? Я еле сдержал комок в горле. Умный…
Всю жизнь, всю свою жизнь мечтал делать то, что нравится! И с теми, с кем мне хорошо, с кем интересно. И всё думал: скоро! Ну, вот только тут доделаю, ведь надо. Вот это закончу - и тогда…. Вот с этим разберусь – и тогда! Ну, не сейчас, а когда накоплю…. А когда? Когда тогда-то?
Не один ты, Ваня, такой. Все мы тут как муравьи…
Да, да, отворачивается Бог, я это прям как картинку вижу. Смотрит на тебя оттуда и говорит, мол, ну, Человек, давай, радуйся жизни, что я тебе подарил, таланты свои проявляй, люби то, что делаешь, и тех, с кем рядом живёшь. Ну, давай, давай! А ты тут – тык-мык… Не мычишь, не телишься, а так… И всё стонешь про сук начальников, про деньги, которые тебя не уважают и всё в руки не идут, про жён и прочих баб, что тебе жизнь попортили. Водку пьёшь, а что она тебе? Вкусно что ли, как сок райский? Нет, просто тупым легче выжить.
А зачем? Выживать так – зачем?
Вот Он и отворачивается. Махнет рукой, мол, что с тебя взять, ну и живи, как тупая скотина. Не интересен ты мне и помогать тебе не буду больше. Всё, мол, прощай.
Я уж извиняюсь. Что-то на философию потянуло. Не зря говорят, что мужики пуще баб трепаться могут. Ну, а кому скажешь? Вот и молчишь, молчишь всю дорогу, а как случится с кем умным поговорить, так словно понос словесный. Уж извините, ежели надоел.
Что ж, время шло, устраивался я как-то. По работе, в том числе, должен был заниматься со студентами, приборов-то куча. Они то воткнут что-нибудь не туда, то тычут без понимания на все кнопки. Особо девчонки, всё им хихоньки. Вот и следишь за ручонками ихними. Злюсь, бывало – так бы и дал по рукам. Зачем сюда пришли? За пацанами, что ли?
Маша тогда на втором курсе была. Или на третьем? Какая-то она была никакая, я её раньше и не замечал вовсе. Ну, как все. Там были и красивые девки, такие смазливые, да и говорливые. А она вот никакая, как разведчик – неприметная, ровная, немногословная.
И вот как же это бывает…
Сидим однажды вдвоём у прибора, уж ушли все, поздно, да и есть я хочу, устал. Толкую ей что-то про измерения какие-то, а она никак не реагирует, даже не смотрит на меня. Опять злюсь, думаю, мол, вот, блин, тюхтя. Давно уж я бы всё понял на её месте. Вот тут в воздухе пауза и повисла. Сидим, молчим.
И… Ну, как же это бывает такое… уловил я запах духов от неё. Такой, знаете, аккуратный. Не тяжёлый, не густой, а такой АККУРАТНЫЙ. Понимаете? Ну, запах чистоты, что ли. Вот. Аж сейчас слышу этот запах, честное слово. А мне-то уж было под 30, считай, дядька сидит против девчонки в 19…
И тут как-то разом всё крутнулось, как в детстве, когда мы, пацаны, в бочках с горы катались. Прям как волшебство какое: смотрю, а рядом-то сидит такое нежное, такое человеческое создание… И идёт от неё волна какая-то чудная, у меня аж ладони вспотели. Думаю: чур, меня, чур, что за чудеса… А самому нравится: такое незнакомое волнение пришло. И про еду забыл, и про измерения всякие.
Вот, такое, значит, дело…
Иван, совсем разволновавшись, покряхтел, покрутил головой и пошёл в тамбур курить. А я остался наедине со своими мыслями.
Вот и я тоже жизнь видел. Ну, может, мне больше повезло, и не было столько испытаний, как у Ивана. И образование у меня есть, и работа, и дети толковые. А….сжалось что-то сердце. Мучительно было сознавать, что завидовал я ему, искренности его. Спасибо тебе, душа человек, что встретился мне. Это, видать, Бог на меня обернулся…
Вот такое, значит, и было дело.
А она точно, как разведчик. Виду не подала никакого. Так и сидели, пытаясь что-то в приборе разглядеть. Посматриваю я на неё уже, значит, с другим интересом, а сам думаю: «Господи, ну что же в ней такого? Воробышек какой-то».
И знаете, что я теперь вам скажу? Вот за всю мою жизнь я это понял про них, женщин: такие воробышки – они самые верные и самые нам, мужикам, по жизни нужные оказываются!
На руках носил Машу свою. Я только и нужен ей был. И всё твердила мне, что я много чего должен успеть по жизни, что я самый, самый, самый… Два года. Два таких года, что сказать не могу. И всё, что Учитель говорил, стало получаться, потому что Маша так хотела.
Э-э-х…
Кончилось всё в миг.
Был у нас доцент один, липучий такой к девкам. Ну, захожу однажды в лаборантскую, а он Машу лапает, аж сопит весь. И, главное дело, Маша молчит от ужаса, аж побледнела, оцепенела.
Дальше ничего не помню. В себя пришёл уже в каталажке. На руки смотрю – кровь чья-то. В голове туман полный. А ночь уже – и никого! Только в конце коридора тусклый свет, да мент спит за столом. А я за решёткой, в обезьяннике, значит.
Вот такое дело. Вот и всё.
Потом суд, дали мне год. Доцента уж больно покалечил, но хоть не до смерти. Сидела и Маша на суде. Там, в самом дальнем углу. Какая-то вся застывшая, испуганная, чужая.
Приезжала она ко мне в лагерь один раз. Сели напротив друг друга и слова сказать не можем. Молчим каждый по-своему. Я горел обидой жуткой, всё чудилось мне, что она решила – не пара я ей. А она... не могу сказать… Не чувствовал я тогда ничего, кроме своей обиды злой.
Вот... и не виделись мы больше.
Чего только не передумал.
Вышел из лагеря, злость моя вместе со мной вышла. Думаю, да и хрен с тобой, проживу.
А сердце так кровью и течёт.
Но дури-то хватает, плюнул на всё и на всех, сжал все зубы, что остались – и уехал в тайгу лес валить. Никто не знал, где я, все нити оборвал. Ничего не надо было, ни дома, ни женщин, ни водки. Одна злость лезет, всё никак не кончится, будто со мной из того материного дома так и ездит по свету. Одна злость, злость, злость. Бил топором так, что обуха ломались, как спички.
Но не было секунды, чтобы я не думал о Маше. Корёжило меня, не хотел – а думал. Ночи напролёт запах её чудился, голос слышался. Сам себе я был противен.
Вот, смотрите: видите, пальца нет? Сам ведь себе от злости отрубил, теперь уж не стыдно признаться, что так тошно однажды стало. Вышел в лес, встал под сосной, снег падает, бороду всю залепил, а я всё стою и не пойму – слёзы льются или снег на лице тает. И тишина такая….
Слышу, скулит кто-то, и не пойму, где. Стоял, так стоял, пока не понял, что это я скулю-то… Как с ума не сошёл тогда… вот и рубанул. И даже боли не почувствовал, вот сколько злости той было.
И вот тогда только я понял всё про Машу свою.
Слов таких нету, чтобы объяснить. Это ведь она меня спасала тогда от меня самого, от того зверя, что во мне сидел, что ей увидеть довелось.
И ещё я понял, глядя на палец отрубленный, что она будет меня всегда ждать.
Только я должен... зверя этого из себя выжать... Сам.
Не могу толком-то сказать, только сердцем понимаю...
Так кончилась для меня та работа, как и тот лес, что я рубил. Сорвалось что-то у меня с петель, в сердце жизнь зашевелилась. Даже не раздумывал – уехал к ней, в город тот.
Не удивляйтесь, что спокойно об этом говорю. Пережил я всё это уже сто раз. Может, говорю только впервые.
Что дальше? Дальше…
Подожди, Иван, дай передохнуть. Уже за окном раннее утро – туманное, с моросящим дождём.
Скоро твоя станция.
Господи, повернись к нему, будь милосерден…
Дальше, значит…
Пошёл прямиком с вокзала в тот университет. Не спрашивайте почему, сам не понимал. Туда, где сидели мы за тем прибором. Где запах её меня околдовал, где сидел мой воробышек и молчал. Будто там сейчас живая вода была, и стоило мне зайти туда, вдохнуть того воздуха – и всё бы вернулось.
Шесть лет…
Открыл я дверь той самой кафедры. Никого, только за шкафом кто-то чай, слышу, хлюпает. Заглянул туда, сзади вижу – старик какой-то сидит, сухонький такой. Извините, говорю, здрасьте. Повернулся он, смотрит на меня одним глазом, второй-то, видать, не видит, и говорит так, будто мы минуту назад расстались: «А-а, это ты…».
Вот так вот, значит. Ну, здравствуй, доцент. Ишь, как тебя загнуло…
Молчим. Одна только тошнота в горле, словно мутит после пьянки.
– Ну что? На свою работу любуешься, Ванька-встанька? Инвалидом ты меня, Иван, на всю жизнь прописал.
Не поверите, опять мне жёлтая вода в голову ударила, как тогда. Ну, падаль, думаю, тут тебе и конец пришёл. Из-за тебя, ведь, сучонок, жизнь моя, как водоросль какая, всё по дну об камни бьётся.
Смотрю, а он… плачет. Плечи трясутся, а звуков нет, будто из розетки его вырубили.
– Маша где? – только и смог я выдавить, аж голос свой не узнал, как из погреба.
– Да откуда я знаю…. С тех пор и не знаю ничего, и никто не знает. Уехала она…
Он ещё долго трясся, ухал, булькал слезами, отвернувшись от меня.
– Уходи, Иван. И… прости меня. Прости, Вань. Все эти года по ночам тебя вижу, лучше б сдохнуть, чем так жить.
Ушёл я. Подхожу к той самой лаборатории, где мы с Машей тогда сидели, в самый лучший день моей жизни, а ноги не идут, паразиты. Встал, как столбик, покосившийся у дороги, головой в ту дверь упёрся. Зубы свело, аж крошатся.
Господи, стену бы сейчас прошиб, руки-ноги бы отбил наотмашь об эти кирпичи корявые, только бы пробиться туда, туда, где я дурел от её запаха и думал: и за что же таких воробышков любят… Учитель, где ты, подскажи, что же это…. Как жить, как выжить, как? И зачем? Нечем уже жить, нечем и некем.
Нашёл потом я дом её. Ясное дело, понимал, что следов никаких, но подошёл к двери той самой, к которой два года провожал Машу по вечерам. Руку поднял к звонку и замер. Понимал, точно понимал – нет её там и быть не может, а голос её слышу, шаги чувствую.
Всё в жизни видел, много чего пережил, а страшнее той минуты ничего не знал. Вся жизнь в секунду пронеслась. Каждый день из тех двух лет с Машей увидел. Мать свою видел, смотрела она на меня, качала головой и слёзы утирала своим единственным по жизни платком, в котором и схоронили её.
Только в больнице и очнулся.
То ведь Смерть за мной приходила. Вот, здоровый, вроде мужик, да? А вишь как стукнуло меня тогда по сердцу: пролежал с инфарктом месяц. Выжил… В который раз.
Как засну, бывало, на койке в больнице, так Машу вижу. И сон один и тот же: будто стоит она одна на дороге. Волосы ветер треплет, холодно, а она стоит, не шелохнётся. Точно воробышек на ветке в осень. И всё смотрит, смотрит куда-то.
Так я и выкарабкался, за Машу держась, за тот взгляд её.
Сижу как-то на лавочке, уже готовлюсь выписаться из той больницы, смотрю – доцент плетётся, жалкий такой. Сел рядом, молчим.
– Иван, я мать её нашёл. Жива она, тут недалеко живёт. Совсем плохая.
Жарко мне стало. Очень жарко, душно. Вот сука, доцент! И молчал до сих пор!
– Всё время, пока ты тут, искал я её, Вань. Она ведь тоже тогда переехала.
– Где? Ну, говори же, где? Про Машу знает?
– Вань, ты… Ты иди сам, а? Что я буду…
Он хлопнул меня по колену и пошёл по дороге. И так вдруг изменилось всё в нём! Вижу: вот человек сбросил груз, который тащил эти годы. Он может теперь вздохнуть, глубоко-глубоко вдохнуть в себя этот воздух, закрыть глаза и… улыбаться. Понимаете?
Посмотрел я ему вслед:
– Прости и ты меня. Прости и спасибо тебе…. Прощай.
Такое было моё возвращение.
Нашёл я её мать, конечно. Как увидела она меня - охнула, оседать стала, еле поймал.
– Ну вот… Наконец ты и пришёл…. Дождались мы, Машенька моя.
И плачет тихонечко так, привычно, словно всё наперёд знает: и сколько плакать ещё надо, и что сейчас сказать, и что услышать.
В тот злой для всех нас год выгнала мать Машу из дома, рассорились они смертельно, вот ведь как... Не знал я тогда, что матери её не нравлюсь, что каждый вечер она твердила: «Брось, брось этого перекати-поле, не доведёт он тебя до добра!». Ну, а тут суд этот и всё такое…
Уехала тогда Маша – и не сказала, куда. Тоже, наверное, обида на всех одолела, ничего и никого не нужно было.
И вот ведь, женщины, они какие: недавно матери письмо пришло от Маши – принесла подруга её, первый раз за шесть-то лет. Через ту подругу и доцент мать нашёл.
Впервые написала, словно знала, что я вернусь в тот год. Писала, что жива и за матерью следила издалека, вот эта подруга ей сообщала, что и как. Оказывается, деньги тоже Маша слала, а почтальон носил вроде как пенсию ветеранскую.
Писала, что точно знает: я вернусь скоро. Немыслимо… И что я один знаю, где она. И больше ничего. Ни конверта, ни адреса. И мне ни слова.
Помню, закрыл я глаза тогда, голову вверх поднял, и, верьте-не верьте, увидел дом своей матери. Дом, из которого ушёл сто лет назад. Только он был чистый такой, ухоженный.
И Машу на пороге.
Господи, Господи, а где ещё Маше быть? Конечно!..
О, подъезжаем уже. Совсем я вас умотал. Но спасибо, что слушали, а то знаете, что-то не по себе мне сейчас…
Поезд лязгал тормозами, долго грохотал всем своим существом и, дёрнувшись, наконец замер. Иван вздохнул и, глядя в сторону, сказал:
– Ну, вот и всё. Приехал… Приятно было познакомиться. Может, увидимся ещё когда-нибудь.
– Счастливо. Удачи тебе, береги себя.
Обычный диалог двух случайно познакомившихся в поезде людей. Я смотрел вслед уходящему попутчику и не мог избавиться от мысли, что что-то очень важное и нужное так ему и не сказал.
Я провожал его взглядом и, признаюсь, волновался. Встретят его или нет? Иван шёл всё дальше по перрону – и никто не бежал ему навстречу. Казалось, с каждым шагом Иван становился всё меньше и шёл всё медленнее, словно это могло изменить ход вещей. Потом он остановился и посмотрел вверх. Может быть, что-то спрашивал у неба или просил его о чем-нибудь?
Поезд дёрнулся, словно чего-то испугался во сне, и, охая, жалуясь на дороги и судьбу, стал набирать ход.
Сейчас мы поравняемся с Иваном, и я так и не узнаю, что же было дальше, чем закончилась эта история. Впрочем, почему закончилась?
Иван всё стоял, словно это было его искупление, мольба о прощении.
На перроне, метрах в десяти от Ивана, стояла женщина, тонкая и хрупкая, как воробышек.
Пришла…
Её звали Маша, и он ехал к ней очень долго. Всю жизнь. Они стояли и смотрели друг на друга. И весь мир вокруг, затаившись, тоже смотрел на них, будто происходило нечто тонкое, хрупкое, и всякое неловкое движение или звук могли всё это спугнуть…
Иван и Марья. Надо же. Как в сказке. Ну, дай им Бог…
Поезд лихо перескочил на второй путь, изогнулся, свистнул на прощание всему этому затерявшемуся в глухомани посёлку, всем его жителям – и уполз в свои бесконечные дали.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
