Поезд № 1 отправляется с первого пути
Глава 1
За красно-жёлтым, идеально покрашенным забором в сыром сентябрьском воздухе дрожал и расплывался силуэт административного здания. От него тянуло холодом и чем-то казённым. Слева от входа на кирпичной стене висела кованая табличка: «Детская железная дорога». Деревянные скамейки под навесом станции возле корпуса пустовали, и только ветер гонял по перрону первые жёлтые листья, закручивая их в маленькие смерчи у ножек металлических урн. Это было в 2001 году, в конце сентября, когда дачный сезон уже закончился, а парк застыл до весны, укрывшись синим брезентом.
Мы с Сашей стояли уже минут пять у входа и не решались войти.
— Пойдём на железную дорогу, — сказал он мне ещё в школе, на прошлой неделе. Сказал негромко, чуть рисуясь, словно предлагал что-то запретное. — Там учат всему и ещё бесплатно кормят.
Нам было десять, и его интересовало только бесплатное питание. Он вообще был устроен просто: любую вещь примерял к своему желудку и тут же выносил вердикт — стоит она внимания или нет. Мне же было попросту скучно. Скучно и пусто. Школьные дни тянулись серой резиной, а секция по плаванию, куда меня записала мама, нагоняла тоску запахом хлорки и бесконечным мельтешением чужих ног в мутной воде. Хотелось чего-то... другого. Но чего именно, я сформулировать не мог. Просто надеялся, что внутри никого нет и мы вернёмся домой.
Мы вошли.
В холле было пусто и сумрачно. Пахло сыростью и чем-то сладковатым — кажется, сохнущей масляной краской. Пол, выложенный плиткой с частыми сколами, предательски выдавал нас. У ближней к выходу стены, под портретом какого-то усатого человека в железнодорожной фуражке, стояли три игровых автомата — старые, девяностых годов, с затёртыми кнопками и глубокими царапинами на плексигласе. Один из них, гоночный, с нарисованным болидом на боку, тускло мерцал в ждущем режиме. Справа за черной кованой стеной скучающе сидела гардеробщица — женщина с усталым, будто припорошенным пылью лицом. Перед ней стояла картонная коробка с жетонами — маленькими, жёлтыми, похожими на сплющенные пятаки. Два рубля штука.
— Записываться? — спросила она, не поднимая глаз. — Вон туда, по коридору направо.
Так я впервые попал на Новомосковскую детскую железную дорогу, или, как её все называли, просто ДЖД. Тогда я ещё не знал, что́ это такое, и не подозревал, что три следующих лета станут для меня не только привычной чередой каникул, но отдельной, настоящей жизнью, в которой я буду и подчинённым, и начальником, и свидетелем, и участником событий, где детская жизнь проходила по взрослым правилам.
ДЖД была старой. Как было написано на плакате, её открыли в декабре 1953-го, когда город ещё назывался Сталиногорском. Инициатором строительства был директор комбината «Москвауголь» Дмитрий Георгиевич Оника — человек, который, как говорили, умел продавить любое решение. Первый поезд прошёл по рельсам 21 декабря, аккурат ко дню рождения Сталина. Но, как это часто бывает, строители поспешили с рапортом: дорога проработала одну смену и тут же закрылась на ремонт, чтобы открыться снова только через два года, 26 мая 1955-го. Поэтому этот день и считался официальным днём рождения ДЖД.
Той осенью 2001 года меня это не интересовало. Я ещё не знал ни этих дат, ни фамилий. Я просто видел главное учебное здание — старое, кирпичное, квадратное, отличавшееся от всех зданий в городе, — и испытывал непонятное чувство тревоги. Внутри, в учебном корпусе, пахло мокрым мелом и старыми советскими книгами. Парты были исцарапаны, а стены увешаны плакатами по технике безопасности, где нарисованные человечки падали с подножек и попадали под колёса — наглядная агитация, над которой мы, дети, смеялись, не понимая, почему эти плакаты так важны.
На дороге обучалось тогда около восьмисот ребят из Новомосковска, Тулы, Донского и Узловой. Нас разделили на группы по курсам. Первокурсники — зелёные, ничего не умеющие. Второкурсники — те, кто уже прошёл первую практику и смотрел на новичков свысока. Третьекурсники — элита, начальники смен, о которых говорили шёпотом.
Всю осень и зиму мы учились. По субботам и воскресеньям собирались в учебном корпусе. Взрослые железнодорожники — преподаватели — читали нам лекции. Это не походило на школьные уроки. Здесь не было дневников и вызовов к доске. Но здесь была система, и она требовала от тебя знаний — конкретных, сухих, как инструкция по эксплуатации. Лекции были скучными, стерильными, и атмосфера была сонной, как осень за окном.
Ольга Николаевна, преподававшая устройство пути, была сухой женщиной с острым носом и голосом человека, перед которым все виноваты. Про неё говорили, что она может построить любого так, что мама не узнает. Но даже её боялись не так, как самого предмета.
— Автоблокировка, — говорила она, расхаживая между партами, — это система, которая позволяет контролировать свободность и исправность пути с компьютера диспетчера…
- А-га… - проносилось в моём детском мозгу.
— Рельсовые цепи. Сигналы с датчиков поступают в систему управления. Если участок занят, система автоматически запрещает движение. Понятно?
— Запрещает движение – более чем понятно, - думал я.
— Это исключает ошибку человека. Запомните: автоматика не устаёт и не отвлекается. В отличие от вас.
Она останавливалась и сверлила нас взглядом, выискивая того, кто посмел зевнуть.
— На нашей дороге автоблокировка односторонняя, постоянного тока, внедрена ещё в 1972 году. До этого стояла электрожезловая система. Кто знает, что это такое?
Никто не знал. Саша, сидевший рядом со мной, рисовал в тетради какого-то монстра.
— Молчите? И будете молчать, пока не выучите. Потому что, когда вы стоите на путях, ваша голова должна понимать, что делает автоматика, даже если вы её не видите. Всё это будет на экзамене. Практика будет летом.
Экзамены считались строгими, но преподаватели старались вытянуть каждого, хотя бывали и пересдачи. Не сдал теорию — не получил допуск к практике. А без практики всё теряло смысл. Сдать нужно было один тест на причудливых артефактах советского ретрофутуризма. Внутрь серой коробки, прабабушки современных компьютеров с индикаторами, вставлялась перфокарта и на крохотном квадратном экране предлагалось выбрать правильный вариант. Кто не сдавал, оставался до позднего вечера и сдавали вместе с учителем.
Летом дорога оживала. Работала она на майских праздниках, затем перерыв до первого июня до конца августа, с четверга по воскресенье, с десяти утра до часу дня и потом, после перерыва, с двух до пяти. Каждая смена длилась три часа, но эти три часа выматывали так, будто ты проработал полный день на угольной шахте. Для зачёта необходимо было отработать восемь таких смен.
Первый день практики запомнился одним ощущением: духота. Влажная, плотная духота, которая наваливалась сразу же, как только за тобой закрывалась дверь вагона. Поезд стоял на станции, кондиционеров не было, и воздух внутри нагревался до состояния свежесваренного киселя. Мы, первокурсники, стояли навытяжку перед начальником смены — высоким парнем по имени Сергей с третьего курса. Он держал в руке планшет со списком и читал распределение.
— Семёнова — проводник. Марков — проводник. Смирнова — ревизор…
Называли фамилию — и ты переставал быть просто ребёнком, ожидающим летних развлечений. Ты становился условной единицей в системе. У тебя появлялась функция, и эта функция определяла твоё существование на ближайшие три часа.
Все первокурсники должны были пройти две смены проводниками и одну — ревизором. Проводник стоял в вагоне, у дверей, и объявлял остановки. Пот с него лил градом, форма прилипала к телу, но он улыбался, потому что так требовали правила. Ревизор ходил по вагонам и проверял билеты — вежливо, но с детской настойчивостью.
В первый раз, когда я объявил: «Осторожно, двери закрываются!» — у меня дрогнул голос. Две взрослые женщины в платках посмотрели на меня, улыбнулись, и одна сказала другой: «Гляди, какой серьёзный». Я почувствовал, как к лицу прилила кровь, и на мгновение возненавидел их за эту улыбку. За то, что они видели во мне ребёнка, играющего в поезд, тогда как я уже чувствовал себя внутри этой игры не играющим, а работающим. Но я ничего не сказал. Я закрыл двери и поехал дальше.
График был жёсткий: поезд отправлялся с «Берёзок» каждые полчаса. Тринадцать-четырнадцать минут по кольцу — и снова остановка. И снова двери. И снова духота. Мы катались от станции к станции, почти не имея времени на отдых. Все наши детские разговоры и планы отходили на второй план. Вернее, они оставались, но приобретали другое качество: это были разговоры не о школе, а о работе.
К середине первой смены я уже понимал, как устроен мир на детской железной дороге. И мир этот не имел ничего общего с той картинкой, которую рисовали плакаты на стенах учебного корпуса.
Существовали должности блатные и неблатные. Блатными считались диктор, помощник машиниста, начальник станции, осмотрщик вагонов. Диктор — это человек, который сидит в прохладной дикторской, объявляет отправления по листочку и ставит музыку. Помощник машиниста — тот, кто сидит в кабине тепловоза рядом с взрослым машинистом и, если повезёт, нажимает на рычаг или даже даёт гудок. Осмотрщик вагонов и начальник станции, по сути, просто ходили между стрелочными пунктами, обменивались новостями и ели мороженое. Проводник же и ревизор — это рядовая пехота. Ты пашешь в жаре, и никто не запоминает твоего лица.
Распределением занимались начальники смены. Они сидели в своей комнате на «Берёзках» и после утреннего распределения должностей почти ничего не делали. Но от их решения зависело всё. Те, кто дружил с начальниками смены или иным способом приглянулся им, получали стрелочные посты или оставались на «Берёзках». Остальные отправлялись на «Пионерскую» к Ольге Николаевне. А «Пионерская» слыла местом ссылки. Там Ольга Николаевна строила всех в две шеренги, заставляла повторять сигналы по сто раз и не давала расслабиться ни на минуту. Говорили, что один парень оттуда написал заявление об уходе прямо на бланке графика движения поездов.
Мне повезло. Саша, тот самый, который пошёл на железную дорогу из-за бесплатного питания, был другом детства и соседом Сергея. Через него я попал в число «приближённых». Меня часто ставили на стрелочный пост — маленькую деревянную будку в лесу, где нужно было переводить стрелки по команде диспетчера два раза за смену. Там было тихо, прохладно, пахло смолой и нагретым деревом. Никто не контролировал, что ты делаешь. Я читал тонкие книги про зомби и оборотней, слушал плеер и изредка выходил на улицу, чтобы перевести стрелку. Это был рай.
Но рай этот был не для всех. Я видел, как другие ребята, несправедливо отправленные на «Пионерскую», возвращались после смены с красными глазами. Одна девчонка, Лиза, молчаливая и худая, стояла у расписания и, не мигая, смотрела на список, где её фамилия снова значилась напротив «Пионерской». Она ничего не говорила. Просто смотрела. А потом развернулась и пошла на платформу. Кажется, она плакала.
Взрослые преподаватели знали о фаворитизме. Знали и не вмешивались. Считалось, что дети должны сами учиться строить отношения. И мы учились. Только строили мы их не так, как себе представляли взрослые: мы строили их по законам иерархии, где симпатия начальника была валютой, а умение вовремя промолчать — пропуском в нормальную жизнь.
На втором году я уже знал все тонкости. Форма сидела на мне по-другому, и первокурсники смотрели на меня с тем же опасливым почтением, с каким я год назад смотрел на третьекурсников. Система переварила меня и поставила на следующую ступень.
В тот день дикторами назначили двух шестиклассников — Женю и Гришу, тихих ребят, которые больше всего на свете любили обсуждать компьютерные игры. Я стоял на перроне «Берёзок», когда поезд № 1 готовился к отправлению. Динамики захрипели, и Гришин голос, старательно поставленный, объявил: «Уважаемые пассажиры! Поезд № 1 отправляется с первого пути. Просим вас занять свои места».
Поезд ушёл. Но микрофон, видимо, остался включённым. И через секунду весь перрон, все пассажиры и преподаватели услышали в динамиках продолжение разговора — уже не официального, а самого что ни на есть живого.
— Да ты что, он же тебя на второй миссии ломает, — сказал Женя.
— Я вчера прошёл этот уровень за девять минут, — ответил Гриша. — Там просто надо найти секретный проход. Я тебе покажу.
— Ага, покажешь. Ты даже в прошлый раз не смог босса победить.
— Зато у тебя рука не поднимается нажать на «атаку». Ты же трус.
Взрослые на перроне переглянулись. Кто-то прыснул. Кто-то покачал головой. Ольга Николаевна, стоявшая у киоска с мороженым, поджала губы, но ничего не сказала. А из динамиков неслось:
— В общем, я сегодня вечером зайду, и мы пройдём этот уровень вместе. Только не говори никому, что я тебе помог.
— Договорились. А то меня родители за компом не оставят, если узнают...
На этом месте динамики щёлкнули и замолчали. Кто-то из преподавателей добежал до дикторской и выключил микрофон. Повисла тишина. А потом перрон взорвался смехом. Смеялись все — и пассажиры, и дети, и преподаватели. Возможно, Ольга Николаевна позволила себе короткую, словно бы нехотя, улыбку.
Женя и Гриша вышли из дикторской красные, как кирпичная стена депо, и готовые провалиться сквозь землю. Но их никто не ругал. Преподаватели только сказали: «В следующий раз проверяйте микрофон». Мы потом ещё долго вспоминали этот случай и подшучивали над ними: «Эй, диктор, а где секретный проход?» Они отмахивались, но тоже смеялись.
Это был один из тех моментов, когда всё наносное отступало и сквозь казённый распорядок проглядывало живое, детское — то, ради чего мы сюда, наверное, и пришли. Но именно то, что разговор этот случайно вырвался на публику, и то, что его оборвали щелчком микрофона, подтверждало негласное правило: детство здесь — это фон, декорация, а на первом плане — работа. И порядок.
В той же столовой, куда мы залетали после смены, съедая по две порции макарон с котлетой, работала повариха — женщина лет тридцати пяти, которую мы между собой называли просто «Тётя». Она никогда не говорила. Совсем. Отпуская порцию, она смотрела на тебя и улыбалась — широко и чуть застенчиво, — и издавала короткий мычащий звук, похожий на вопрос. «М-м?» — что означало: «Добавки?» или «Вкусно?». Мы кивали в ответ, и она снова улыбалась и мычала уже утвердительно: «М-м». Никто из нас не знал, почему она не говорит. Да мы и не спрашивали. Детское сообщество принимает такие вещи как данность: есть Тётя, которая мычит, и это нормально. Она была частью нашей дороги, такой же неотъемлемой, как старый тепловоз ТУ2-126, который стоял на запасном пути, в депо — огромный, тёмно-зелёный, с облупившейся краской на кабине. Он казался нам не памятником, а живым существом, которое молча наблюдает за сменой поколений. В отличие от Тёти, он не мычал, но его молчание было того же рода — спокойное, всё понимающее.
К третьему лету я стал начальником смены. Это было странное, двойственное чувство. Ещё год назад я стоял в строю и боялся, что меня сошлют на «Пионерскую», а теперь сидел в комнате начальника смены и сам решал судьбы других. Комната была маленькая, с обшарпанными стенами и столом, заваленным бессмысленными графиками. На стене висел плакат: «Безопасность движения — закон!». Под плакатом стоял электрический чайник и драгоценная банка растворимого кофе, к которой мы, третьекурсники, прикладывались без зазрения совести.
Я старался быть справедливым. Правда, старался. Но уже через три дня поймал себя на том, что ставлю Сашу на стрелочный пост, где он мог целыми днями листать комиксы, а девчонку, которая мне нравилась, — в дикторскую. Тех же, кто смотрел на меня исподлобья или, как мне казалось, недостаточно почтительно, я отправлял в поезд. Я не злился на них и не хотел мстить — просто система работала так, что ресурс «хороших мест» был ограничен, и я распределял его среди «своих». Это казалось естественным. Как дышать.
Но была одна вещь, которая отличала меня от Сергея. Где-то к концу июля я заметил, что некоторые ребята, те, кого я отправлял на «Пионерскую», возвращаются оттуда... спокойными. Не весёлыми, нет. Но не сломленными. Оказалось, Ольга Николаевна жёстко, но методично учила их тому, что действительно пригождалось на экзаменах в железнодорожный колледж и в работе. Она не орала, как нам тогда казалось, она муштровала. И те, кто проходил через её муштру, потом легче сдавали на поступление. Выходило, что моя «милость» — тёплый стрелочный пост — на самом деле расслабляла и ничему не учила. А её «жестокость» — закаляла. Я понял это, когда один парень, Костя, которого я трижды отправлял в поезд, подошёл ко мне и сказал:
— Можешь снова ставить меня на «Пионерскую». Я там сигналы выучил лучше всех.
Он не жаловался мне на несправедливость, он просто делал карьеру. И делал её через то самое четырёхбуквенное место, которое мы считали наказанием. Я кивнул, чувствуя, как внутри что-то переворачивается: моя власть оказывалась фикцией, а правила игры были куда сложнее, чем я думал.
Ближе к концу смены я решил зайти к Саше на стрелочный пост, чтобы просто спрятаться от солнца. Саша сидел на старом деревянном стуле у рации и читал какой-то потрёпанный комикс про Человека-паука. В углу стоял включённый вентилятор, с дребезгом разгонявший горячий воздух.
— Слышь, — сказал он, не отрываясь от комикса, — а ты заметил, что мы сюда уже не играть ходим?
— В смысле? — Я сел на второй ящик и вытер пот со лба.
— Ну, первый год — это было прикольно. Типа аттракцион. А теперь? Ты сидишь, распределяешь людей, думаешь, кого куда. Я сижу тут, жду команду. Всё по-настоящему. Мы как будто... как будто уже взрослые, только маленькие. Может, оно и не плохо, если бы платили ещё.
Он хмыкнул и перевернул страницу. Эту мысль он явно обдумывал не первый день.
— Раньше я думал, взрослые все скучные и злые. А теперь смотрю на Сергея, на Ольгу Николаевну... Они не злые. Просто у них правила. А правила — это не скучно. Это... ну, как уровень сложности в игре. Без них неинтересно.
То был самый длинный монолог в его жизни, и я не нашёлся, что ответить. Я сидел и слушал, как трещит вентилятор, и думал о том, что он, сам того не зная, сформулировал то, что я чувствовал, но не мог облечь в слова. Детская железная дорога всё это время не была ни игрой, ни работой. Она была моделью, как огромный макет всего парка, что пылился в подвале. Уменьшенной копией взрослого мира, где ты проходишь все стадии — от бесправного новичка до начальника, от восторга до усталости, от несправедливости до осознания, что справедливость — это не когда всем поровну, а когда каждый получает по заслугам. Или по связям. И это не хорошо и не плохо — это просто так устроено.
Последняя смена третьего сезона пришлась на воскресный день в конце августа 2003 года. Погода уже ломалась — листья на берёзах по краям путей начали желтеть, и воздух стал прозрачным и резким, как бывает только в конце лета, когда тепло ещё держится, но уже чувствуется дыхание осени.
Мы работали как обычно. Поезда ходили по расписанию. Дикторы — уже новые, первокурсники, — как умели, объявляли отправления. Проводники стояли у дверей. Но в воздухе витало что-то особенное, невысказанное. Мы знали, что это последний раз. По крайней мере, для нас, третьекурсников. На следующей неделе начнётся школа, седьмой класс, а дальше — кто куда. Наверняка, мы больше не увидимся.
После окончания смены машинист поезда, взрослый мужчина в форме с нашивками, собрал нас на перроне. Мы выстроились в неровную шеренгу, человек тридцать, не больше. Он говорил коротко, без пафоса. Поблагодарил за работу, пожелал успехов в учёбе и сказал, что мы всегда можем вернуться. Если не как практиканты, то как гости.
Мы сделали общее фото. Я встал в центре, Саша обнимал меня за плечи. Все в форме, все уставшие, но никто не хотел уходить.
Потом был последний поход в столовую. Тётя-повариха, как обычно, молча улыбнулась и налила мне двойную порцию компота. «М-м?» — спросила она, кивая на стакан. «Да, спасибо», — ответил я. Она мыкнула в ответ и добавила ещё половник. Мы поели, посидели на станции и разошлись уже в сумерках. Я шёл по аллее Детского парка, мимо каскадных прудов, мимо деревянных скульптур и смотрел на фонари станции «Берёзки», горевшие вдалеке. И почему-то захотел вернуться на перрон. Тепловоз ТУ2-126 стоял на своём месте. Я подошел и на секунду положил ладонь на остывающий металл. Тепловоз молчал, как молчал всегда. Но в этом молчании мне слышалось что-то вроде прощания.
В 2010 году на дороге провели масштабную реконструкцию. Старые деревянные шпалы заменили на железобетонные, станцию «Пионерская» переименовали в «Парковую», а платформу «Юннатская» — в «Исток Дона». Появились новые тепловозы «Колибри», а старый ТУ2-126 стал официальным памятником, что, впрочем, не изменило его сути — он так и остался стоять у депо, молча наблюдая за сменой поколений. Учебный корпус обновили, построили новый комплекс. Дорога получила имя Николая Степановича Бакунина — человека, при котором на Новомосковском отделении Московской железной дороги была внедрена та самая автоблокировка, о которой нам рассказывала Ольга Николаевна. Коллектив дороги стал лауреатом премии «Золотая колесница». Теперь это современное, ухоженное место.
Я знаю это, потому что следил за новостями. И когда в 2018 году я пишу этот текст, я понимаю, что та дорога — моя дорога — осталась только в памяти. В памяти и в том ощущении, которое я до сих пор не могу до конца расшифровать: мы не играли во взрослых. Мы ими были. Просто маленького роста, с ломающимися голосами и плеерами в карманах. Мы жили по тем же законам, что и мир за забором, — с его иерархией, фаворитизмом, усталостью и редкими, но оттого ещё более драгоценными моментами, когда всё вдруг становилось простым, смешным и настоящим.
И это не хорошо и не плохо. Это так.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
