Пися-попа!
Глава 1
Пролог, в котором автор извиняется и сразу лезет в бутылку
Давно, в своем советском отрочестве мне довелось наблюдать сцену, которая будет подробно описана ниже. Карапуз идёт по улице, самозабвенно вопит этот самый детский лозунг свободы и наслаждается вниманием прохожих. Родители размышляют, как бы им лучше провалиться под асфальт.
Есть в человеке одна странная штука — желание быть услышанным любой ценой. Не понятым, не любимым, даже не одобренным. Именно услышанным. Как будто если звук дошёл до чужих ушей — ты существуешь. А если нет — то и не жил вовсе.
И вот этот самый человек дорывается до инструмента. Микрофона. Камеры. Белого листа. Кнопки «опубликовать». В этот момент происходит метаморфоза.
Он превращается в того самого ребёнка, который идёт по улице и орёт «Пися-попа!», пока его родители не знают, куда девать глаза.
Мы проследим путь этого крика. От первого выдоха до последней тишины. Будет смешно. Будет грустно. Будет очень похоже на правду.
Надеюсь.
Товарищ приглашенный старший лейтенант, вам слово, с улыбкой, как вы умеете, ну:
— Поехали!
Глава первая, в которой Вовочка делает открытие
Вовочке было пять лет, три месяца и двенадцать дней. Возраст, когда человек уже уверенно отличает кошку от собаки, но ещё не понимает, зачем их вообще отличать.
Он шёл по улице — куртка расстёгнута, шапка съехала на правое ухо, петушок на палочке в его руке пережил уже четыре падения и три облизывания. Вовочка был сосредоточен. Он вышагивал так, чтобы наступать только на жёлтые плитки, и в голове у него происходило важное философское исследование.
— Мам, — сказал он, дёргая мать за рукав. — А если я скажу «пися», ты меня накажешь?
— Если ты здесь скажешь «пися», я расстроюсь, — осторожно ответила мать, которая уже знала этот взгляд.
— А если я громко скажу «попа»?
— Вова…
— А если очень-очень громко?
Отец, шедший чуть сзади с пакетом картошки, предчувствовал недоброе. Он всегда предчувствовал недоброе, когда сын начинал задавать вопросы с таким замиранием голоса.
Вовочка остановился.
Осмотрелся. Напротив — лавочка с двумя старушками. Слева — студент в наушниках с тетрадкой. Справа — женщина с коляской и мужик с собакой на коротком поводке.
Аудитория идеальная.
Он набрал воздуху в грудь — и выдал.
— ПИСЯ-ПОПА!!!
Звук вышел мощный. Звонкий. С характерным визгливым оттенком, который бывает только у пятилетних горланов, вложивших душу в вопрос.
Прохожие вздрогнули.
Женщина с коляской прижала ладонь к груди и ускорила шаг. Студент выдернул один наушник и замер с открытым ртом.
Мужик с собакой сказал:
— Ну, ваще.
Собака сосредоточилась.
А старушки — о, это был триумф — старушки зашушукались и уставились прямо на Вовочку.
Мать побелела.
— Что ты сказал?! — прошипела она, наклоняясь так резко, что серёжка вылетела из уха.
Вовочка посмотрел на неё, поднял и протянул серёжку, снова взглянул прямо в глаза — и в этот миг понял всё. Он понял, что мир реагирует. Что есть слова, которые не просто называют вещи — а делают что-то с людьми. Он понял, что он, Вовочка, ростом от горшка три вершка, то есть сто два сантиметра, только что заставил взрослых дышать чаще.
Это была власть.
— Пися-попа! — повторил он чуть потише, пробуя на вкус.
— Прекрати немедленно! — мать схватила его за плечо. — Я сейчас…
— Да ладно вам, — донёсся голос с лавочки. Одна из старушек, та, что в синем платке, улыбалась. — Ребёнок же. Перерастёт.
— Это неприлично! — мать была красной, как помидор.
— А вы не делайте трагедии, — встрял мужик с собакой. — Мой вон в три года такое выдал — до сих пор родственники вспоминают.
— Гав! — согласилась собака.
— Молодец, пацан! — крикнул проходящий парень в кепке, поднимая большой палец. — Растёшь без комплексов!
Отец поставил пакет с картошкой. Подошёл медленно.
— Вова, — сказал он тихим, страшным голосом. — Сейчас же. Замолчи. Иначе…
Вовочка посмотрел на отца. Увидел сжатые челюсти. Увидел границу. Не испугался. И — как всякий исследователь — проверил.
— Пися… — начал он нарочито медленно, глядя отцу прямо в глаза.
— Не надо, — сказал отец.
— …попа!
На лавочке засмеялись. Студент записал что-то. Женщина с коляской обернулась и, к ужасу родителей, тоже улыбнулась.
Родители переглянулись. Наказывать при всех? Скандал? Настучат в соцопеку? А если не наказывать — значит, можно всё.
Вовочка победил.
Он это знал. Он улыбнулся той жутковатой улыбкой пятилетнего философа, который только что открыл закон природы: если орнуть достаточно громко — мир твой. В тот момент никто не знал, что он пронесёт это открытие через всю жизнь.
Глава вторая, в которой Гриша работает с формами
В подъезде дома номер семь по улице Строителей пахло краской, кошками, котами, котятами и безнадёгой. Стена между первым и вторым этажом была идеально белой ровно три дня — после того как ЖЭК закрасил предыдущие надписи, но до того, как привезли зелёную краску.
Гриша стоял перед этой стеной, как художник перед холстом.
— Ну чё, — спросил приятель Диман, жуя чипсы, которые ещё называли московским хрустящим картофелем. — Будешь?
— Буду, — сказал Гриша и достал чёрный маркер, который ещё называли фломастером.
Он не спешил. Он выбирал место. Гриша был серьёзным автором. Он знал, что искусство требует жертв, а хорошее искусство — ещё и правильного освещения.
— Сделай через всю стену, — посоветовал Диман. — Чтобы эпично.
— Не, — Гриша покачал головой. — Эпично — это по диагонали. Ты пойми, форма важнее содержания. Если просто написать, это вандализм. А если с душой — это стрит-арт.
Диман впечатлился и протянул ещё одну чипсину. Гриша взял её и начал работать.
Маркер выводил буквы с изяществом каллиграфа, который учился в школе, где вместо тетрадей были заборы. Слова выходили короткие и длинные. Неприличные. С выражением. Х... У... и так далее, по алфавиту.
Он закончил, отступил на шаг и склонил голову.
— Ну как? — спросил он.
— Жёстко, — с уважением сказал Диман. — Прямо… с душой.
Именно в этот момент снизу начала подниматься тётя Клава из сорок седьмой квартиры.
Тётя Клава была той силой природы, перед которой пасовали даже участковые. Она носила халат с цветочками, авоську и глубокое убеждение, что молодёжь надо воспитывать прямо на месте.
Увидев стену, она остановилась так резко, что авоська качнулась как маятник.
— Это что такое?! — голос тёти Клавы пробил бетонные перекрытия.
Гриша не дёрнулся. Он стоял, засунув руки в карманы, с выражением человека, который только что закончил играть реквием Моцарта и теперь готов выслушать критику от невежественной публики.
— Искусство, — сказал он ровно.
— Что?! — тётя Клава поднесла ладонь ко лбу, как будто у неё закружилось давление. — Я сейчас милицию вызову! Это же… это же…
Она ткнула пальцем в стену, но не смогла озвучить написанное — матом она не ругалась принципиально, только осуждала.
— Вызывайте, — спокойно ответил Гриша. — Только сначала докажите, что это мы.
— Я ВИДЕЛА!
— Где и что видели? — Гриша слегка улыбнулся. — Вы нас с маркером видели? Или вы видели, как мы смотрим на стену? Смотреть не запрещено.
Диман восхищённо замер. Он ещё не видел товарища в таком юридическом ударе.
— Вот родители твои узнают! — тётя Клава перешла к тяжелой артиллерии.
— А вы уверены, что им не всё равно? — ответил Гриша, и в голосе его вдруг проскользнуло что-то настоящее. Не наигранное.
На секунду тётя Клава растерялась.
Из дверей сорок пятой квартиры выглянул мужик в майке-алкоголичке — дядя Саша, который всегда был «за» что-нибудь нехорошее.
— Да ладно вам, тёть Клав, — сказал он, почёсывая живот. — Подъезд у нас и так как после бомбёжки. А пацаны… ну, самовыражаются.
— Ты что, одобряешь?! — тётя Клава развернулась к нему.
— Я не одобряю, — дядя Саша зевнул. — Я говорю — выберите уже себе достойную битву. Тут в третьем подъезде дверь высадили. А это так… даже не мелкое хулиганство. Детская шалость.
— Это уголовное преступление!
— Ну, заявите, — дядя Саша ушёл обратно в квартиру, бросив на прощание: — Только я вас предупредил. Что с малолеток взять, кроме анализов, не убили же кого...
Тётя Клава постояла, подышала, развернулась и ушла, бормоча что-то про «совесть потеряли» и «раньше за такое руки отрывали».
Гриша выдохнул.
— Чётко, — сказал Диман.
— Ага, — сказал Гриша, пряча маркер.
Он не кричал на улице. Детство кончилось. Теперь он писал. Но суть была та же: посмотрите на меня. Отреагируйте. Скажите, что я плохой. А ещё лучше скажите, что я гений. Но главное — не молчите.
Он проверил границы.
Границы сдвинулись.
Глава третья, в которой Эдуард Сергеевич осваивает демократию
Эдуард Сергеевич сидел в кабинете с дубовыми панелями и флагом страны в углу. Должность у него была красивая — помощник депутата областного уровня. Что это означало на практике — никто не знал, включая самого Эдуарда Сергеевича. Но кресло было кожаным, стол — большим, платили исправно и не как всем, а селфи на фоне флага получались очень убедительные.
— Они там совсем обнаглели, — сказал Эдуард Сергеевич, листая ленту в телефоне.
— Кто? — спросил коллега Андрей, второй помощник того же депутата из четырех возможных, который сидел напротив и делал вид, что работает.
— Все. Оппозиция. Журналисты. Вон, какая-то блогерша из Саратова написала про нашего…
Он не договорил. Потому что блогерша была права, но дело было не в этом. Дело в том, что она набрала двести тысяч просмотров, а он — нет.
Эдуард Сергеевич потянулся к клавиатуре.
— Может, не надо? — осторожно заметил Андрей. — У вас же аккаунт верифицированный.
— Тем более, — отрезал Эдуард Сергеевич. — Сейчас время жёстких формулировок. Избиратель хочет видеть зубы.
Он начал печатать.
Пальцы летали по клавишам с той особой скоростью, которая бывает у людей, вымещающих комплексы в комментариях. Текст рождался злой, смачный, с намёками, оскорблениями, обобщениями и обязательным «как вам не стыдно».
— Ты прочитай, — попросил он, закончив.
Андрей прочитал. Побледнел.
— Эдуард, тут… это же прямое…
— Ничего прямого, — отмахнулся помощник. — Я никого конкретно не назвал. Я сказал «некоторые силы». Это можно трактовать как угодно.
— А вот это, про интеллект?
— Образно.
— А это, про место рождения?
— Риторический приём.
Эдуард Сергеевич хмыкнул и нажал «опубликовать».
Телефон завибрировал через двадцать секунд.
— Пошло, — сказал он с удовлетворением.
Через минуту было пять комментариев.
Через пять минут — сто три.
— «Вы не имеете права!» — прочитал Эдуард Сергеевич вслух. — «Позор!», «Уволюсь из вашей партии!»
— Тебя же… — начал Андрей.
— Ничего, — перебил помощник. — Меня потом спросят. Я скажу, что меня неправильно поняли. Или что аккаунт взломали. Или что это был стресс. Или — вообще красиво — что это был социальный эксперимент.
Он откинулся в кресле, положил ноги на стол и уставился в потолок с блаженством кота, который только что скинул чашку с полки.
— Главное, чтобы заметили, — сказал он тихо.
Андрей промолчал. Он вдруг понял, что не знает, шутит коллега или нет. И от этого стало страшно.
Эдуард Сергеевич уже не писал на стенах маркером. И не кричал на улицах. У него были другие границы — с флагами на стене и кожаными креслами под попой.
Но он всё ещё ждал внимания:
— Ну, как вам? Смутились? Возмутились? Понравилось? Ну скажите что-нибудь!
Глава четвёртая, в которой Марк и Леонид объясняют замысел, а публика - дура
Театр.
Фойе пахнет старым бархатом, пудрой и деньгами, которых никогда не хватает.
Премьера.
Зал набит до отказа — не потому, что ждали шедевра, а потому что в соцсетях разошёлся анонс: «Спектакль, который вас оскорбит».
Марк, режиссёр, ходит за кулисами как тигр в клетке. На нём чёрное водолазка и лицо человека, который всю жизнь готовился к этому моменту.
— Они должны почувствовать, — бормочет он актрисе Леночке, которая играет главную роль — условно. — Это не театр. Это вскрытие.
— Чего вскрытие? — робко спрашивает Леночка. — Общества! — Марк разводит руками. — Гнойников! И тебя, если сама на сцене не вскроешься!
Леночка кивает, хотя ей просто хочется почаще получать зарплату.
Рядом, за ширмой, стоит Леонид — драматург. Леонид написал эту пьесу три года назад в состоянии, близком к творческому экстазу и не очень близком к трезвости. Пьесу не брали нигде. И вот — Марк решился.
— Как там? — спрашивает Леонид, заглядывая в щёлочку.
— Ещё не начали, — отрезает Марк.
Начинают.
Первые минуты зрители сидят с вежливым интересом. Потом происходит странное. На сцене возникает то, что сложно назвать диалогом. Потом — то, что сложно назвать смыслом. Потом — то, что сложно назвать.
В третьем ряду женщина в очках шепчет мужу:
— Это… они сейчас специально?
— Не знаю, — муж придвигается ближе.
— Там на сцене… это правда живая курица?
— Дай бинокль.
Леночка в образе мятущейся интеллигенции бегает по сцене за живой курицей, лихо матерясь и иногда, в падении, сверкая стрингами меж блестящих ягодиц.
Аплодисменты после первого акта — жидкие, растерянные. Кто-то хлопает, потому что привык. Кто-то — потому что боится показаться глупым. Кто-то — потому что с ним рядом сидит критик из важной газеты.
После второго акта четверо зрителей уходят. Марк в кулисах улыбается.
— Они уходят, — говорит Леночка. — Это плохо?
— Это великолепно, — отвечает Марк. — Лучшая рецензия — когда человек не может досидеть.
В финале на сцене происходит сцена — долгая, шумная, омерзительная, с элементами всего, что обычно не показывают. Обнаженная и измазанная чем-то коричневым, Леночка изо всех сил пытается верить в то, что она делает, а Марк из-за кулис кричит шёпотом: «Громче! Грязнее! Они должны это видеть!»
Леночка в девственной стыдливости замирает в позе грязного мостика над речкой-вонючкой в поселке городского типа при коксохимзаводе, всей своей гинекологической красотой устремившись в лицо зрителям.
Занавес закрывается.
В зале — тишина. Потом кто-то один начинает хлопать. Потом ещё двое. Потом — странная, нервная овация, похожая на икоту.
Стадо овладело массой.
В фойе после спектакля — гул.
— Это провокация, — говорит бородатый мужчина в очках. — Так и задумано.
— Это гениально, — добавляет девушка с серебряным кольцом в носу. — Он разрушает саму идею театра.
— Это отвратительно, — говорит пожилой мужчина с тростью.
— Но отвратительно — со смыслом! — перебивает бородатый.
Марк стоит в углу и делает вид, что неузнанным говорит по телефону, а сам слушает. Каждое слово. Каждую интонацию. Реакция есть. Значит — получилось.
Леонид, тот самый наш драматург, даёт интервью в другом углу. Журналистка с диктофоном ловит каждое слово.
— Я просто говорю правду, — объясняет Леонид, делая лицо человека, который видел дно жизни. — Если вам неприятно — значит, вы не готовы её принять. Смелость не в том, чтобы быть приятным. Смелость в том, чтобы называть.
— Какую именно правду вы называете? — уточняет журналистка.
— Главную.
— А можно конкретнее?
— Правду о том, что… — Леонид задумывается на секунду, — что нам всем пи... в общем, всё сложно.
Журналистка кивает, хотя не понимает. Но материал готов. Спектакль осудят, похвалят, разберут на цитаты, а главное — будут обсуждать.
Марк и Леонид едут в такси домой.
— Ну как? — спрашивает Леонид.
— Ты слышал? — Марк улыбается. — Они спорили. Значит, зацепило.
— А курица?
— Что курица?
— Жалко всё-таки.
— Леонид, — Марк поворачивается к нему. — Искусство требует жертв. Ты же художник. Вспомни лоно... Это тебе не реклама тампаксов!
Леонид молчит.
В его голове вдруг всплывает картинка — мальчик на улице, куртка расстёгнута, шапка набекрень. Мальчик кричит. И никто не даёт родителям его наказать.
Леонид прогоняет эту картинку. Потому что если задуматься — станет неуютно. А он не хочет быть неуютно. Он хочет быть смелым.
Такси рассекает ночной город.
Нет, домой это для лохов, авторы едут в ресторан. Шеф-повар обещал поджарить ту самую курицу со сцены. Леночка не поехала, от нее воняет.
Глава пятая, в которой крик затихает
Проходят годы. Их много — как гальки на дне реки. Одни мелкие, другие тяжелее.
Снова наш собирательный герой.
Он — тот мальчик с улицы, потом подросток с маркером, потом взрослый с трибуны, потом художник со сцены — стареет.
Сначала это почти незаметно. Просто паузы в разговорах становятся длиннее. Просто перестаёшь проверять уведомления каждые пять минут.
Просто однажды понимаешь: ты написал пост, а под ним — ни одного «ха-ха», только три лайка от ботов.
— Вы стали спокойнее, — говорит ему медсестра в поликлинике, измеряя давление.
— Или просто тише, — отвечает он.
Он всё ещё пытается.
Иногда открывает ноутбук, печатает два абзаца, перечитывает и закрывает. Не то. Не тот огонь. Слова есть, а эффекта нет. Или эффект есть, но внутри — пусто, как в выключенном телевизоре.
Он вспоминает старушек на лавочке. Смех студентов. Негодование в комментариях. Овации — нервные, растерянные, но такие сладкие. И вдруг понимает: всю жизнь он проверял границы. А границы куда-то делись. Или он вышел за них так далеко, что возвращаться не к кому.
Он звонит нотариусу.
— Запишите в завещание, — говорит он, и голос его звучит ровно, без вызова. — Хочу надпись на могиле.
Нотариус, пожилой человек с усиками и вечным запахом наследственного нафталина, готовит ручку.
— Диктуйте.
Старик чуть улыбается в трубку. В последний раз — тем детским, озорным уголком губ беззубого рта:
— «Пися-попа».
Ручка нотариуса замирает.
— Простите?
— Всё правильно, — кивает он. — Так и напишите, через дефис.
— Вы… уверены?
— Абсолютно. Это важно. Чтобы было честно.
Нотариус медленно записывает, не задавая больше вопросов. На его лице — лёгкое замешательство профессионала, который всю жизнь оформлял заявки для мастерской надгробий типа «скорбим» и «помним», а теперь пишет детские крики на граните.
— Точка с запятой, восклицательный знак? — уточняет нотариус.
— Не надо никаких точек, — говорит он. — Пусть висит в воздухе. Как тогда.
Глава последняя, в которой камень остаётся чист
Небольшое кладбище на окраине. День серый, без дождя, но с ощущением, что он вот-вот начнётся. Природа всплакнёт.
Собралось человек двенадцать. Кто-то из редких родственников. Кто-то из бывших коллег, пришедших из вежливости. Один журналист — сделать материал «Ушёл эпатажный…».
И две женщины, которых никто не узнал, — возможно, случайные люди, которым просто нравилось сидеть на кладбище и есть конфеты за царство небесное.
Гроб опустили быстро.
Священник — нанятый, без души скороговоркой пробормотал общие канонические слова.
Родственники стоят в стороне — сын от второго брака; племянница, которая прилетела из другого города, потому что билет был со скидкой. Бывшая жена, из промежуточных, пришла убедиться, убедилась и уже идёт к выходу.
Сын смотрит на свежий холмик и молчит.
— Там в завещании… — тихо говорит племянница.
— Я знаю, — отвечает сын.
— И что мы будем делать?
Пауза.
Сын переминается с ноги на ногу.
— Ну это же… несерьёзно, — говорит он.
— Это его последняя воля.
— А ты представляешь, как это будет выглядеть? «Пися-попа» на могиле? Люди проходить будут — что подумают?
— Может, он хотел… ну, чтобы запомнили?
— Его и так запомнили, — сын вздыхает. — В интернете всё осталось.
Проходит мимо мужчина в чёрном пальто — сосед, по другой могиле. Останавливается, смотрит на пустой камень.
— А что напишут? — спрашивает он.
— Пока ничего, — отвечает племянница.
— И правильно, — кивает мужчина. — Надо что-то достойное. «Человек-эпоха» или «Светлая память». Или вот недавно видел: «Покойся с миром, ты это заслужил».
Мужчина уходит.
Сын и племянница переглядываются. Подходит мастер по гравировке с блокнотом и скучающим лицом.
— Ну что решили? — спрашивает он.
— Мы… подумаем, — говорит сын.
— Обычно сразу решают, — мастер пожимает плечом. — Камень мокрый, лучше сегодня.
— Не сегодня.
Мастер уходит без аванса.
Сын смотрит на холмик и вдруг вспоминает: ему было пять лет. Он так же шёл по улице, кричал. А взрослые смеялись и говорили «перерастёт».
Перерос.
Камень пустой.
Ветер шевелит траву. Где-то далеко играет музыка — свадьба или другие похороны, не разобрать.
И в этой пустоте — впервые за всю жизнь — нет возмущения. Нет смеха. Нет аплодисментов. Нет даже осуждающих комментариев.
Только тишина.
Та самая, которую покойный всё это время пытался перекричать.
Эпилог, который мог бы быть смешным, но не получился
В архивных черновиках нотариуса осталась запись. Хранится в папке «Особые распоряжения». Иногда молодой преемник находит её, читает, недоумевает и идёт пить кофе.
На той могиле так ничего и не написали. Камень зарос мхом. Лет через десять никто уже точно не помнил, кто там лежит.
Доносятся голоса и смех. Дети на соседней улице выкрикивают что-то звонкое, бессмысленное и неприличное — проверяют границы.
Их родители сгорают от стыда, а прохожие смеются. Границы уходят.
Круг замыкается.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
