Перелетающие через реку
Глава 1
Самое яркое воспоминание детства — это вечер, когда родители повезли меня знакомиться с дедом. Я хорошо помню старый дом, где скрипела каждая половица, очень тёмный, с притаившимися по углям тенями, пугавшими меня, тогда ещё совсем маленького. Я шёл по комнатам и старался не натыкаться на расставленные столы и кровати — мебель там наверняка была и другая, но на моём детском пути всегда становились именно эти предметы. Сколько себя помню — и до сих пор, стоит мне прийти к кому-нибудь в гости, навстречу вырастают эти углы и ножки. Но теперь я уже стреляный зверь и сразу по приходе бросаюсь на балкон со словами: «Какой у вас вид!»
Бесконечная мебельная атака напоминает мне перегон метро перед станцией «Киевская» Арбатско-Покровской линии, когда из чёрного тоннеля поезд вылетает на поверхность. И, кажется, до другого берега рукой подать, а стоит вагону въехать на мост — и Москва-река становится бесконечной.
Такой же бесконечной мне кажется сама Москва, с её нескончаемыми легендами, мифами, историей и возможностями столкнуть тебя с брошенной любовницей или бывшим коллегой по работе, с которой тебя уволили в прошлом апреле. Москва представляется мне огромным вертолётом, который не может остановить раскручивание своего винта и поэтому повис в воздухе, не опускаясь на землю до конца и не имея сил вырваться в небо.
За запоздавшим ужином мне становится ещё более не по себе, чем когда я шёл по огромному дому. Дед словно бы и не смотрит на меня, общается с отцом и с дядей, одобрительно кивает, когда кузен — старше меня на десять лет — декламирует на латыни Горация, и прямая дедовская спина, зажатая в пиджаке английского сукна, выражает ко мне ласковое презрение.
Я пытаюсь не робеть и всё отчётливее понимаю, что знаю, как зовут деда на самом деле: это Имрир из скандинавских легенд, с орлиным носом, белоснежными волосами и горящими глазами на старчески-пергаментном лице. Ледяной великан никогда не носил пиджаков, но моему детскому восприятию это совершенно не мешает.
Он будит меня рано утром и ведёт на набережную Москвы-реки. Его красивая, как лапа хищной птицы, окольцованная рубинами рука властно ложится на парапет. «Слушай, — говорит он мне. — Сейчас всё равно ничего не поймёшь, но, может быть, потом вспомнишь». Он всматривается в металлическую поверхность реки, словно силясь разглядеть за водой что-то большее, и начинает говорить о том, почему он никогда не уезжал из родного города, о том, как тяжело дойти до середины и как страшно понять, что пройдена точка невозврата.
— Если сможешь стать птицей, когда долетишь до середины — не смотри вниз.
Тогда, шестилетним ребёнком, я не понял его, но сейчас точно знаю: дед был той самой редкой птицей, которую в книгах называют «долетевшей до середины Днепра». А такие птицы не летают стаями — только в одиночку.
Через полвека я снова приеду в этот дом и заберу портреты моих деда и бабки, чтобы повесить у себя в кабинете. Когда мне станет тяжело на душе, я буду подходить к портрету — и с него на меня глянут строгие глаза великана Имира, в которых я прочту вопрос: ты долетел? И я согнусь в приступе мучительной боли, когда с брызгами несуществующей крови будут падать на ковер воображаемые перья из моих невыросших крыльев.
Мне восемнадцать. Мой бунт против родителей начался в положенный срок и выразился в твёрдом желании поступить в педагогический институт. После месяца уговоров отказаться от этой дурацкой затеи родители махнули на меня рукой, решив, видимо, что через год мне надоест и раскаявшееся чадо вернётся в лоно семьи и продолжит врачебную династию. Но, как ни странно, всё вышло иначе.
Меня вытянули на вступительных экзаменах, и первого сентября я пришёл в земной рай, филологический факультет педагогического университета: передо мной лежали неохваченными пять курсов всех видов жоп, грудей и расцветок волос. Для полного сходства с шейхом я окончательно порвал с родителями и переехал жить в общагу.
Амалия Александровна, преподавательница по индоевропейскому языку, была воплощённым колесом Сансары. На её огромном туловище с неясными очертаниями вечно что-то происходило: расстёгивалась пуговица, развязывался бантик, раскачивались серьги — в одном ухе их было четыре, — звенели браслеты. Мы даже высказывали предположения, что у неё шевелятся волосы, а над всем этим вечно движущимся хозяйством сияли умудрённые перерождениями глаза доброй феи.
На каждом занятии она садилась перед аудиторией на стол, подгребала к себе пластиковый стаканчик с кофе и начинала лекцию с сального анекдота. В этот момент у неё начинала раскачиваться нога, с которой в итоге падала незастёгнутая босоножка. Наверное, это был единственный предмет, которым я занимался. Амалия бесподобно рассказывала, но из-за её духов я был вынужден всегда сидеть на задней парте. Мёртвые языки я учил хорошо. Во-первых, мне было интересно, а во-вторых, мой внутренний голос подсказывал, что пригодится.
Был у меня дружок по прозвищу Туфель. Работал он танцором в ночном клубе и отличался любовью к дракам, алкоголю и противоположном полу. Причём к последнему — в особенности. Прогулки с Туфлем заканчивались всегда одинаково: как харизматичная личность, он успевал за ночь познакомиться с парой-тройкой девиц, отчаянно косящих под проституток, которых приводил ко мне в общагу, и мы устраивали сложносочинённый секс. Однажды, проснувшись отвратительным утром, я обнаружил, что на полу возле моей кровати валяется Туфель с трусами в одной руке и предметом вожделения — в другой, а рядом со мной сидит обдолбанная дура, размазывающая слёзы и рассказывающая о каких-то папиных ценностях. Я дал ей пару раз по щекам для внятности речи, и, когда смог разобрать, о чём она курлыкает, её история показалась мне занятной. Выхлебав остатки портвейна, я дотянулся до тетрадки и ручки и велел ей рисовать то, что было написано на её якобы проданных за дозу раритетах. К моменту, когда она закончила каракули, портвейн уже сделал своё доброе дело — в голове прояснилось, и я едва не подпрыгнул от удовольствия: её каракули были мне известны. Хотя и не по урокам «Колеса Сансары». Книгу про мёртвые языки я нашёл у деда. И хотя прочитать я ничего не смог, но написание запомнил.
Одурманенная ночной оргией и утренним портвейном голова не нашла ничего лучше, чем позвонить отцу и предложить выкупить раритеты у наркоманов. Подняв трубку в семь утра и выслушав мою не слишком чёткую речь, отец посоветовал мне меньше пить и больше думать: он у нас очень воспитанный.
Когда я представил его, сидящего за столом из красного дерева, и осмотрел мою комнату, превращённую за ночь в бордель, мне стало стыдно, и я молча повесил трубку.
Уже днём, опаздывая на лекцию, я проходил мимо одной из наших огромных аудиторий и слышал, как родное сопрано «Колеса Сансары» вещает очередному потоку свой анекдот: «Вы боитесь гомосексуалистов и сифилитиков? Не бойтесь, Вася!..»
Мне двадцать два года, и три месяца назад я начал пить. С места в карьер — без удовольствия, без желания, без цели. Коньяк, водка, шампанское, пиво — ночью. Пульсирующая боль в голове утром, днём и вечером.
Я себя наказываю за то, что не хватило смелости признать, что этот подростковый бунт, этот институт, был ошибкой и надо было идти учиться в другой — любой, — но не сюда. И вот именно этого, что недоставало сил признаться и уйти, я себе простить не смогу. И долго ещё не буду позволять себе проигрывать — хоть в мелочи, — сколько бы ни стоила эта победа. Но пока я об этом не знаю. Пока я просто пью, и буду пить ещё год, пока однажды не приедет кузен, который уже забыл Горация, чтобы всю ночь молча гулять со мной по старой Москве.
Я правильно пойму эту тишину и, проводив его на вокзал на поезд до Смоленска, вернусь в съёмную квартиру и выкину все бутылки. Потом, через год. А сейчас я ещё живу в общаге и пытаюсь открыть дверь к себе в комнату, не попадая ключом в замочную скважину, хотя дверь на самом деле открыта и мне просто нужно толкнуть её плечом.
Наконец надо мной сжаливаются высшие силы, и дверь открывается изнутри. На пороге стоит Людмила.
Она была похожа на Ким Бессинджер, на которую втихаря дрочил мой сосед по комнате, но намного более классического типа. А главное — она была натуральной блондинкой. Ровное, отливающее металлом полотно волос струилось по точёной спине, и когда она выходила с томиком Гёте, засранная кухня общаги превращалась в кинокадры работы Лени Рифеншталь.
Мне же Людмила нравилась умением ловко изображать дуру. Она была из той породы женщин, которые сожрут с галстуком и тапками, да так искусно, что жертва поймёт, что произошло, уже разлагаясь в желудочном соке.
Людмила молча берёт меня за грудки, вволакивает в комнату и роняет ближе к кровати. Она всё правильно понимает, эта сучная девочка: как только я протрезвею, я сам переползу на кровать, а пока мне всё равно, где спать. И я закрываю глаза и благодарно шепчу: «Выходи за меня замуж», — понимая, что никогда не сделаю ей предложения. Она слегка ударяет меня по попе носком туфли и отвечает что-то непотребное.
Но я уже не помню. Я сплю и счастлив.
Мне двадцать три и я уверен: если тебя не устраивает ситуация — измени её или изменись сам. Если ни то, ни другое невозможно — выйди из неё. Просто выйди.
Поэтому я прогуливаю последнюю пару и бегу до метро, чтобы поехать домой к отцу. У станции «Юго-Западная» я сажусь в такси и закрываю глаза: по Киевскому шоссе меня везут ещё тридцать километров.
Отец не каждый день возвращается с работы домой, но дверь мне по-прежнему открывает улыбающаяся Маша. Она появилась почти сразу же после смерти мамы: тихая, приветливая и очень солнечная. Злиться на неё не получалось. Маша сразу подхватила хозяйство и ведет его до сих пор так же солнечно и с улыбкой. И я тоже люблю Машу, несмотря на то, что многие из наших жизненных ценностей нигде не пересекаются. Я просто люблю её и отца, который расправил плечи и начал меньше лечиться, — просто так, по ленивому сходству звуков и запахов. А может быть, по неуловимому сродству судьбы. Более сильному, чем кровное родство. Маша ходит по дому, извиваясь швом длинной юбки; она всегда одета в узкое, обтягивающее и поэтому особенно непристойное. Я стараюсь слушать, что она говорит, и не думать о линии её тела, идущей параллельно шву юбки, загибающейся вниз и внутрь.
Уставший от себя самого, я засыпаю в одежде на диване в гостиной, разморённый горячим Машиным чаем и пледом из верблюжьей шерсти. Мне снится, как меня грызут чёрные белки, и я просыпаюсь.
По мне топчется, недовольно сощурив глаза, Робеспьер, чёрный отцовский кот. Я занял его место. Встаю, иду на кухню за чашкой кофе, в дверях меня настигает бой напольных часов, стоящих в зале: четверть второго.
Маша сидит за столом и пишет кому-то письмо: она любит рукописные тексты, говорит, что в них передаётся тепло написавшей руки. Она восемь лет рядом с отцом и не верит в магию. Но письма от неё действительно теплее, чем е-мейлы и смс. Такая вот бытовая ведьма.
— Что не спится? — спрашивает она как-то мягко и ненастойчиво. Не ответить можно, но уже не хочется.
— Планы на завтра, — безбожно вру я и неожиданно понимаю, что говорю правду. Словно не на вечеринку собираюсь, а планирую визит к стоматологу.
Маша улыбается:
— Неудивительно. Тебе скоро двадцать пять, и то, что решали за тебя, теперь решаешь ты.
Она припечатывает меня своей бабьей мудростью, взятой напрокат из очередного Паланика или Брехта, и я, как бабочка на булавке, дёргаюсь и понимаю, что это трепыхание – последнее. Повзрослев, я возвращаюсь обратно в семью и, не сомневаясь ни секунды, отправляю свое резюме в корпорацию отца с просьбой зачислить меня в отдел маркетинга его госпиталя. Ситуация настолько абсурдна, что вызывает у меня приступ хохота, и я звоню кузену с предложением выпить по этому поводу. Франц приезжает с ящиком водки, и мы нажираемся вместе до потери сознания.
Боль была полупульсирующей, ультразвуковой вопль в висках шёл на стремительное крещендо и обрывался. Крещендо — и на разрыв. И ещё. И ещё. Если бы мне кто-то сказал в тот момент, что у меня из ушей идёт кровь, — я бы не удивился.
Мне тридцать четыре. Я ненавижу январскую грязь. Я ненавижу спальные районы Москвы. Шприцы в подворотнях с остатками «снов о чём-то большем». Жидкие деревья в парках, где валяются осколки от пивных бутылок и использованные гондоны. Одинаковые блочные прямоугольники, разрезанные проспектами, политыми ядовитой дрянью и закапанными машинным маслом.
В них не меняется ничего.
В спальных районах хорошо стоять на крыше, взломав дверь на чердак: с восемнадцатого этажа хочется летать. А в полёте, как известно, главное — выбрать правильный вектор. Однажды я увидел сгустки крови на грязном асфальте, и с тех пор спальные районы вызывают у меня острое желание выплюнуть растущую пустоту внутри.
Этот город ест своих жителей, и никто меня в этом не переубедит.
Виктор, Морис, Оля и я были крепко сбитой детской компанией, которая сначала копошилась в одной песочнице, а потом — в другой, которую у подростков принято называть «взрослой жизнью». Всем нам было около пятнадцати.
Оля была похожа на Одри Хепбёрн и Клеопатру одновременно, имела тонкую талию и жопу «сердечком». Виктор стремился быть похожим на виконта из наполеоновской армии и всегда носил белые перчатки, а Морис, раньше всех нас заматеревший, был просто большой кусок мышц, в чём ему завидовали мы оба. Особенно я, телосложением уродившийся в худого и жилистого отца.
Наша дружба завершилась после ночи на смотровой площадке Воробьёвых гор, когда мы поклялись друг другу в вечной дружбе. После того как мы произнесли эти слова, я почувствовал, что всё, что мы могли сказать друг другу в этой жизни, мы уже сказали, и, дождавшись, когда запустят метро, ушёл не попрощавшись.
Взрослая жизнь подтвердила мои слова, сделав за нас то, в чём мы побоялись признаться друг другу.
Виктор пошел в спецназ, дослужился до старлея и через полгода был убит на границе.
Оля вышла замуж, родила троих детей, растолстела. Но образцово ведет хозяйство и делает вид, что кроме дома её ничего не интересует. Является примером для подражания. По утрам тональным кремом замазывает синяки.
Морис увлекся паранормальными явлениями и за последние десять лет уже пять раз побывал на Алтае. Теперь собирает донаты, чтобы купить оборудование и исследовать Патомский кратер.
Я тоже не особо.
Наш квадрат превратился в крест: одна точка и четыре разнонаправленных линии.
В среду и пятницу я специально хожу гулять в парк, надеясь встретить кого-нибудь интереснее, чем пожилые тетки с собаками и бегуны с выражением вселенской скорби на лицах. Когда тепло, я меняю маршрут и иду по набережным. Женщина, с которой я хочу связать свою жизнь, должна быть со мной на одной волне.
- Это красивый романтизм, - иронично улыбается мне кузен, женившийся на коллеге по работе. – Хочешь познакомиться, или иди на тусовку, или смотри на работе.
- Ага, - хмыкаю я. – Свидание у кулера. Так романтично!
- Скачай какое-нибудь приложение для знакомства.
- Шанс встретить там кого-то приличного такой же, чем на набережной у Кремля. Только я еще и на кораблике не покатаюсь.
- А ты свою избранницу на кораблике ищешь?
- Нам должно нравится одно и тоже. Это мое условие, и меня ты не переубедишь!
Кузен бормочет что-то себе под нос. Он уже давно не воспринимает меня младшим двоюродным братом, нуждающимся в наставлениях, и мы пикируемся больше по привычке. Хотя периодически он присылает мне то одну, то другую фотографию – и если бы я попросил познакомить, несомненно бы это сделал.
А пока я хожу по вечерним паркам и думаю, что где-то в этот момент тоже гуляет та, рядом с которой я остановлюсь и задам какой-нибудь вопрос философического свойства… Например, «Где я?». Если она окажется той самой, то я узнаю ее по необычному ответу.
Мне сорок два. Я иду босиком по морскому побережью, и мне нравится, как ноги проваливаются в песок и как набегающая волна вымывает между пальцев мелкие камушки. Зимой нашел дом на горе. До моря идти минут десять, по спускаться надо по крутым ступеням. Поэтому на пляже почти никого нет.
Я положил телефон на дно сумки, он разрядился и будет таким до последней ночи, когда мне потребуется вызвать такси. А пока у меня две ручки, карандаш и три блокнота. Если понадобится что-то написать, я готов.
Резко выдергивая себя из шума мегаполиса, очень страшно увидеть, что шум мегаполиса полностью заместил тебя самого, и теперь на месте твоих мыслей – прочитанные чужие, обрывки музыки, рекламы и дурацких роликов из соцсетей. Поэтому первое, что делаю я в доме на горе, разряжаю телефон.
Все.
Ко мне больше ничего не проникнет чужого. Теперь только я и все, что во мне.
Каждое утро я заливаю кипятком растворимый кофе, острейшим ножом отрезаю полупрозрачные ломтики копченого сыра и открываю блокнот на новой странице. «День первый», - выводит ручка на шершавой бумаге: «Тепло. Слышен прибой. Сыр. Кофе. Я».
Вести здесь дневник - это единственное, что позволяет мне не свихнуться.
Я давно хотел иметь свой дом, как Хемингуэй выходить на берег океана и обнимать за талию свою женщину. Запах соленой свободы разогревался бы на ее коже, и я чувствовал бы, как под пальцами проминается ее мягкая плоть. Как она поворачивает ко мне свой прямой и упрямый нос и раздвигает тонкие губы, чтобы сказать несколько слов. Она бы всегда немножко сгорала на солнце и выпячивала сердито подбородок, а в ее прозрачно-голубые северные глаза наливалась морская синева. Я хотел, чтобы у нее были толстые лодыжки и большая грудь. Я никогда не любил худых.
Начал я с дома. Тут два этажа, и на первом висят картины с парусниками.
В первое лето я приехал сюда с приятелями:
- Вот уж не знал, что ты на все лето решишь снять такую развалюху? – махнул один из них в сторону ажурного крыльца. – Бабкин-стайл. Сад зарос, персиков нет, до моря дохрена идти. Колени еще ломать… На гору, с горы.
Меня не обманешь: я видел белые камни фундамента и чувствовал, как пульсирует под землей жизнь – это давало мне чувство опоры. На следующий год я приехал один. Так было правильнее.
Интернет уничтожил в нас чувство пространства, сократив желание увидеть другую сторону планеты до двух секунд на поиск фотографии в поисковике. Я возвращаю мир себе обратно, выезжая с московского вокзала на юг. Исчезая из точки А и не прибывая в точку Б, почти два дня я нахожусь в мире «нигде», которое обычно называют «в дороге». Вневременье. Междумирье.
Таксист на южном вокзале, запихивая мой чемодан в машину, даже не подозревает, откуда я только что прибыл.
На первом этаже у меня гостиная и кухня. На втором спальня и кабинет. Выход на балкончик. Там я сижу, воображая себя Хемингуэем.
Рано утром на берегу только я и чайки. Я иду по полосе прибоя, снизу моя гора кажется еще выше. В пять сорок, по рельсам вдоль моря, проезжает первая электричка. Я чувствую, как поют шпалы и как ее монотонность резонирует в моей грудной клетке. С каждым новым днем внутри становится меньше города и больше меня. Когда я вернусь к себе полностью, можно будет подумать про билеты на обратный поезд
Дождь в городе всегда воспринимался досадной помехой. Если я был за рулем, то даже небольшая морось превращает водителей в осторожных сусликов – и обычные тридцать дороги с работы до дома вырастали иногда в полтора часа тихого матерка на пробки, оленей за рулем и погоду, которая была главной причиной внезапной задержки.
Поэтому с октября по декабрь я хожу на работу пешком. А если проспал, то вызываю такси. Мне нравится идти вдоль дороги по аллее из тополей, вспоминать майские грозы, июльских пух и пинать опавшие листья. В такие прогулки я всегда беру с собой рюкзак, чтобы можно было засунуть руки в карманы, представить себя снова студентом, щуриться, когда капля затечет в глаз и думать, что если за первые двадцать лет и за вторые двадцать лет, ты смог достичь всего этого, то главное – не останавливаться.
Отец вышел на пенсию, кузен переехал к ним жить - и Маша нянчит внуков. Кажется, они души не чают в бабушке. Робеспьера похоронили на заднем дворе, и теперь в доме властвует совершенно белый персидский кот по имени Юнг. Добрейшая душа и любитель молодой петрушки.
Ночью была сильная гроза. Я лежал с открытыми глазами, смотрел в потолок и слушал гром. Окно было открыто нараспашку. В детстве я боялся, что в окно влетит шаровая молния, и поэтому боялся пошевелиться. Сейчас просто лежу и слушаю.
Утром позвонил племянник и сразу попросил уточнить: что я хочу получить на день рождения? Точно! Меньше месяца же осталось.
- Большой и вкусный торт! – ляпнул я первое, что пришло в голову, но шестилетнего Шерлока Холмса было не провести.
- Это мы уже знаем, - с серьезностью человека, который в этом году пошел в первый класс, заявил он. – Что-то еще надо!
- Я подумаю и скажу, - вильнул я от разговора.
- Лучше напиши, чего тебе не хватает, и нам пришли, - посоветовали мне из трубки. –А мы выберем!
Я несколько раз пытался составить этот список, и с каждым разом он выглядел все смешнее. Первый раз вышла довольно длинная ерунда, которая на второй раз показалась мне «ярмаркой тщеславия». И если положить руку на сердце, без всего этого я уже живу замечательно.
Через сутки мне будет сорок пять лет. Я долго не обращал внимания на свою память, как не замечаешь привычку дышать и ходить до тех пор, пока не приходится осознавать ожидание мучительного вздоха сломанных рёбер.
Рёбра памяти хрустят резко, резонируя особенно, когда бросаешь первую горсть земли на гроб того, кто недавно был твоим другом. После этого я понял внезапно и сразу, что отныне каждая мелочь моей жизни будет чётко зафиксирована мною. Это и есть единственно правильная история: моя, моего рода, моего города.
И я ещё надеюсь стать той птицей, которая долетит до середины Днепра.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
