От росы до росы
От росы до росы
Спокойное, тихое, похожее на мурлыкание дыхание чуть сбито. Поворот на бок, панцирная кровать пружинит, издаёт скрип. Щелчок нарушает последнее мгновение предрассветной тишины. Ярко-зелёные огоньки «59» на циферблате исчезают, обновляются на нули, и тягучую, похожую на сироп дрёму прорезает выкрик петуха. Будто бы надрывает голос настоящая, живая птица, но ритмичное однообразие выдаёт электронику.
Миха Тремаскин – парень двадцати с небольшим лет, известный среди друзей-комбайнёров как Тремас, крепко приглушил дребезжащий звук ладонью. Выпущенный в советские времена будильник будто вздохнул, издав ещё один щелчок, и продолжил спокойно мигать вертикальным зелёным двоеточием. Он привык к подобной ежеутренней грубости, хотя любой его современный коллега давно бы разлетелся на болтики и кусочки под такой мощной пятернёй.
Уборка хлеба – горячая пора, и спать приходилось не больше четырёх часов. Теперь самое главное – не лежать, хотя внутренний голос предательски просит дать ещё хотя бы пару минут. Нет, надо вытолкнуть себя из сладкой патоки, подняться, идти к колодцу. И Миха, чуть покачиваясь, вышел в прохладу деревенского утра, слушая щебетание птиц и треньканье насекомых.
Привычный металлический лязг опускающейся цепи, хлопок ведра и глухое бульканье – как же всех этих звуков, родных и знакомых, недоставало ему в армии! На службе тоже не хватало времени на сон, хотя давалось его тогда даже больше, чем теперь. Но здесь, дома, Миха чувствовал себя бодрее, словно покрытая росой трава у колодца и разлапистые лопухи во влаге, родной бревенчатый дом, палисадник, дымка в густом воздухе, – всё это придавало сил. В одних плавках, подтянутый и мускулистый, обращающийся с полным ведром воды как с мячиком, он напоминал атлета, который с лёгкостью поднимает гирю. Опрокинув на себя ведро студёной, обжигающей водицы, он вздрогнул и засопел, в нос ударил несильный, но всё же ощутимый болотный дух.
– Лягушенция тебе на макушку ишо не брякнулась? – мама уже давно встала, ходила дать травы кроликам. – Спорченная вода уж давно-та.
– Норм всё, мам! А так не черпать – совсем загниёт.
– «Норм, норм»! – передразнила мама. – Да что за «норм» такой у тебя появился?! Изудёргали совсем уж речь-то человечью!
По деревне ни у кого колодцев не осталось – все давно провели станции в дома.
– Не, загнивает, коль не нужон стал. Вот раньше, – она покачала головой. – Вот уедешь в город, совсем завалится наш колоденёчек-то! Его ещё твой дед копал…
– Не уеду, мам!
– Ишь, чего удумал! Всю жизнь молотить – так намолотишься, что не разогнёшься! Учиться тебе надо!
Тремас не ответил: такой разговор бывал у них почти каждое утро. Права ли мать – надо ли учиться? В этот год, после армии, Тремас поступать никуда не стал, устроился в местное хозяйство. И получал столько, что не каждый выученный в городах имеет!
– Все «пианистами» хотят быть, а хлеб ро;стить некому! – повторил он излюбленную фразу Сергея Ивановича Казеева – руководителя КФХ «Победа», в котором Миха как раз и трудился. Тот с холодком, если не сказать – с презрением относился к тем, кто просиживает штаны за компьютерами в городских офисах. Иваныч, кстати, горячо поддержал желание Михи никуда не ехать и работать дома: сначала взял помощником комбайнёра, а вскоре вообще доверил новенький ростовский комбайн!
– Эх, «пианистами». Да какой там, – мать пошла в дом.
Тремас быстро оделся, схватил со стола булку, хлебнул молока и, жуя, убежал:
– Да куда ж ты летишь, толком не поев! – бросила вдогонку мать. – Сынок!
– Ничего, Натаха накормит – аж до отвала, как порося!
– Натаха… Эх, похудел-то как, аж штаны не держатся – он свисают на лямках, как на коромысле! Миш, у тебя ж сегодня! А я старая, заболталась! Ты постой!
Но тот уже не слушал.
Комбайнёр, как и все его коллеги, носил спецодежду чёрно-красной, «фирменной» расцветки с надписью КФХ «Победа» на спине. Чистый, опрятный, аккуратный внешний вид – требование Иваныча, который спецовки эти и заказал.
– Это пусть «пианисты» там думают, что мы – немытые колхозники, в засаленных пузогрейках ходим! – любил повторять Казеев. – А на деле должен быть порядок. В каждой мелочи!
Да, у руководителя «Победы» был такой строгий подход ко всему – не дай Бог, если инструменты в мастерской как-то «не так» лежат! Даже курить в рабочее время разрешалось только по определённым часам и в отведённых местах. За неурочный перекур – штраф! Про выпивку и говорить не стоит. Иваныч больше двадцати лет отдал службе на рыболовецких судах в северных морях, и, вернувшись на малую родину, решил возродить умирающий колхоз. У него это не сразу, но получилось:
– Ребятки, у меня дисциплина строгая! – говорил он. – Вот у нас какая установка была, если кто хоть глоточек себе позволит на корабле во время путины – высадка в ближайшем порту, без разговоров, без оплаты и права вернуться в команду. Правда, таких случаев и не было, все знали! Учтите, мы тут все – как на корабле! – говорил он.
Строгий, но довольно весёлый мужик Иваныч. Морскими шутками так и сыплет, и всегда – в точку, к месту. А ещё говорит, погоду предугадывать умеет. По наколке – если русалка на руке темнеет, наливается синевой, будет дождь, бледнеет – значит, сухо. Лучше любого барометра!
Путь Тремаса до мехдвора, откуда и начинался рабочий день, занимал около получаса. Жили они вдвоём с матерью в Любимовке, примыкающей к большому селу Пошаты. В их деревеньке осталось всего несколько дворов, хотя ещё недавно насчитать можно было около семидесяти... Как Мамай прошёл! Кто уехал, кто спился. Отец и старший брат споткнулись о «зелёного змия» на острие девяностых годов. Папа – нетрезвый и лихой, на тракторе перевернулся, братишка отравился палёным «товаром». Поэтому строгие запреты Иваныча вообще не волновали – Миха считал водку личным врагом. Вернее, о ней просто и не думал: времени за работой не хватало.
По пути он всегда останавливался и смотрел на дальний, поросший молодым березняком взгорок. Дышал, наблюдая, как медленно поднимается солнце и озаряет церковь. Если бы Миха умел рисовать, то каждое утро приходил сюда с кистями и этим… как его, сундучком, какие бывают у художников. И рисовал бы восход над церковью! Она бездействовала десятилетиями, в советские годы служила пилорамой. В детстве Миха прибегал к ней и слушал, как наверху шелестят крыльями и воркуют голуби. Чудесные вроде бы птицы, но, если войти в брошенное здание – всё покрыто похожим на известь слоем помёта…
«Надо бы церковь вернуть. Если бы кто затеялся – то я с радостью помог бы! Кирпич, песок таскать там, раствор месить – это я умею!» Так он думал.
На службы Миха ходить, наверное, не стал бы, но мать – та бы ни одной не пропускала! А вместе с ней – десятки местных тёток и бабушек. Мама каждый вечер в уголке молится, шепчет молитвы, а потом на миг обернётся к стенке, где выцветшие портреты на гвоздиках висят, каждого пальчиком так пересчитает, раз-раз-раз, и опять бормочет, всех, видать, перед Богом поминает.
Да, она бы пошла в храм, ей это точно надо.
Он спустился с пригорка, пахнуло разнотравьем. Тремас провёл ладонью по высокому иван-чаю, лиловые кисти брызнули росой. Роса – это хорошо, значит, будет хорошая погода. Можно дотемна убирать хлеб. Почти без остановки, как и положено в страду.
На мехдворе у выстроенных, словно на параде, бело-красных и зелёных комбайнов мелькали люди в чёрно-красных спецовках, слышались голоса. Один был самым заметным:
– Это, КВН вчера никто не смотрел? Шутка была про комбайнёров! Щас… Неа, уже не помню! – это шумел Васька Дрыкин по прозвищу «Заводила». Передовик в хозяйстве. Между ним и Тремасом шло хотя и негласное, но известное всем соревнование. Васька пока лидировал по намолоту, и понятно почему – у него была фора, ведь он работал на зарубежном «Джоне».
– Хорош лясы точить! – вышел Иваныч, записывая что-то на ходу в блокнот. – Роса сохнет, братцы-кролики, пора в поле! – он посмотрел на Тремаса и Дрыкина. – И вот что, сладкая парочка! Чтоб нафик мне никаких соревнований! – он посмотрел на небо, а потом на наколку. Русалка, кажется, ему подмигнула. – Вон, там тучка вдали нехорошая, но авось пронесёт. Как у нас говаривали: чайка села попой в воду – жди хорошую погоду!
Все переглянулись, посмеялись, и застучали ботинками по железным ступеням, поднимаясь в кабины машин.
К уборке пшеничного поля Миха приступил в девять утра, когда июльское солнце умыло и высушило тяжёлые колосья. Он сжимал оранжевый джойстик, поглядывая на бортовой дисплей. Умная, высокоавтоматизированная машина многое умела сама: получая связь с космическим спутником, различала границы поля, определяла разворотные полосы, строила алгоритмы. Его, Миху, стоило назвать даже не водителем, а оператором, следящим за работой сложных систем. Особенно сосредоточенным он был, когда комбайн проходил краем поля, где мог попасться главный враг – камень.
Вскоре компьютер издал писк, сообщив, что бункер полон. Тремас поднял руку, нажав на кнопку, и над крышей замигал жёлтый маячок. Это был сигнал для грузовика. Оставив комбайн на краю поля у грунтовой дороги, над которой в эту пору всегда висело, не опускаясь, облако пыли, он дождался, когда подъедет ЗИЛ. Следующим нажатием кнопки Миха откинул выгрузной шнек, и первые за этот день пять тонн посыпались шуршащей золотой струёй в кузов. В такие минуты он всегда чувствовал прилив сил. Словно и сам становился машиной, роботом с бортовым компьютером вместо головы, и перед глазами, как на дисплее, загоралась зелёная галочка. Дело сделано, и дело идёт!
После отгрузки никакого перерыва. Снова шум мотора – ровный, спокойный, и движение со скоростью шага. Тремас повернул ручку кондиционера, чтобы стало ещё прохладнее, и оставалось только представлять, как там, за бортом, огромное поле дышит спелой сухостью, плавными волнами поднимается хлебный жар. Жатка равномерно подминала под себя колоски, и те послушно клонили головы, будто были рады такому исходу. Зерно шло в бункер, чтобы затем стать румяным караваем на столе. Радостью для людей. И молодой комбайнёр вспоминал слова мамы, что надо бы задуматься о будущем, уехать в город, учиться. Зачем? Чтобы стать кем-то? Она не понимала, что он давно стал тем, кем должен. Глядя на жёлтую пшеничную даль, на синее небо, и маленькую точку вдали – видную и отсюда церковку, он знал о том, кто он, и зачем живёт на земле.
«Каким будет это «завтра» – да поди ж его разбери!» – думал Миха. Говорят, что скоро человек совсем уж станет не нужен для уборки хлеба, всё машины сделают сами. Да они уже и так очень много умеют. Но пока – пока он видел, понимал свою нужность этому полю, родным местам, хозяйству «Победа», а значит – и всей стране. И от этой мысли умолкали сомнения, и на душе становилось спокойно и тихо.
«Да я сам не хуже машины! – он посмотрел на часы. – Пожевать бы чего-нибудь… Как говорится, заправить баки!»
Обедали комбайнёры прямо в поле – работницы столовой обычно оставляли на краю поля состоящие из нескольких уровней термосы – тут тебе и первое, и второе, всё горячее. Оставляли – и уезжали. Но сегодня его ждала девушка в жёлтом платье. Издали она напоминала маленький весёлый колокольчик.
«Натаха! – угадал Тремас, и улыбнулся. – Чего это она стоит?»
Заглушив мотор, он спрыгнул – ловко так, ведь служил в десантуре. Решил немного «порисоваться» перед девушкой. Подошёл вразвалочку, хмыкнул:
– Чего это ты принарядилась, Натаха? На дискотеку сегодня, что ли, пойдёшь?
Термос стоял у её ног, а в руке она сжимала перевязанную белым шпагатом картонную коробку.
– А это чего? Никак, тортик, что ли?
– Чего, чего! – передразнила она, надавив на «г», и показала язык. – Тортик, да, тебе!
– За какие такие заслуги, Натах?
– С днём рождения тебя, дурака, поздравить хотела! А ты – «Натах», «Натах». Что грубишь! Как ругательство прям звучит!
Он усмехнулся. Верно… Какое сегодня число? Точно! Сам не вспомнил. А мать утром почти не слушал, может, она поздравляла? Да вроде как было…
Миха подхватил её за талию, начал кружить:
– Вот подкину – не вернёшься!
– Поставь, где взял, дурак!
– Что ты заладила, всё дурак, да дурак! Так и того, двинуться можно! Хотя, если сказкам верить, дураки – самые умные на свете. Они в нашей стране всегда побеждают!
Она хотела что-то добавить, но только прищурилась – не хотела обидеть.
В берёзовых посадках было прохладнее. Миха сел на поваленный белый ствол, ел жадно, хлюпал и отдувался над гороховым густым супом, откусывал большие хлебные куски. Наташа разрезала тортик:
– Сама делала, по бабушкиному рецепту!
– Угу, угу, – Тремас стучал ложкой, и вдруг остановился, прислушался. – Эко, как бы не…
Он поставил на место верхний ярус термоса, вышел к грунтовке. Ветер низко пылил, будто подметал дорогу:
– Слышь, Натах, в небесной канцелярии, кажись, власть сменилась! То-то так парило! Ща как вольёт! – и в подтверждение слов раздался треск грома, а вдали ударила, и будто опустилась в макушку церкви молния. По траве зашуршали первые капли.
– Вот кого не ждали, здрасти, дождище! – сказал он, утерев рот платком. Обернулся и взял девушку за руку:
– Ты чего?
– Пошли-пошли! В кабине переждём! А то так замочит!
– Не, я не пойду! Не полезу, ты что! Высоты боюсь!
– А ну, как Иваныч говорит, все на борт!
Он пропустил девушку вперёд, к комбайну, та неуверенно взялась за поручень, поставила ногу на ступень.
Тремас вновь посмотрел на небо, сказал сам себе негромко:
– Эх, Иваныч! Русалка, говоришь! Чайка села попой в воду, жди хорошую погоду?
– Так, ты что там про мою попу сказал? – она обернулась, глядя сверху вниз, и прижала платье.
– Про твою – ничего! – и он, поднявшись на ступеньку, ловко ухватил девушку за обсуждаемое место.
– Руки!
– Ты чего, это я страхую!
– Я тебе!
– Страхую, говорю! Лезь!
Дождь стучал крупными каплями по голове. Усиливался. В кабине по стеклу уже лились тонкие ручейки.
– Ничего себе, вот это обзор тут у тебя! – сказала она, пригнувшись. – Как прямо на ладони всё видно!
– Ну да, а мы – монтажники-высотники, и с высоты вам, – пропел он.
– Миш, а можно мне – вот тут? – она указала на водительское место.
– Можно, как раз для твоей попы! А я уж рядышком, вот, – он не успел закрыть дверь, пошатнулся. Наташа ухватила его за ворот, и посмотрела в глаза так, что тот быстро заморгал:
– Ладно, ладно, Натаха, всё, всё, не буду больше я ничего про твою эту! Только не скидай меня с корабля! – он ухватился за ручку. – Сама ж начала – дурак, дурак. А как себя ещё дуракам вести?
Наташа осторожно положила ладонь на оранжевый джойстик, другой взялась за руль:
– Ничего себе, сколько тут у тебя разных кнопочек! И ты на них все едешь и жмёшь? – она с интересом и даже, казалось, уважением осмотрела приборную панель. – Ой, а эти какие смешные! Зачем на них улиточка, черепашка и зайчик?
– Когда заводишь – комбайн автоматически на «улитке» стоит, когда надо включить рабочие органы – жмёшь «черепаху», обороты сразу на тысячу идут. Ну, а «заяц» – это уже номинальные обороты, на них работаешь.
– С юмором человек комбайн придумывал! А это что за кнопочки? Вот – красная горит?
– Ручник включен. Вот это, – он пододвинулся ближе, и уже дышал над макушкой. Её чуть влажные волосы напоминали спелую пшеницу, пахли дождём. – Ну, вот это – открыть, закрыть бункер, это реверс – когда у тебя забилась наклонная камера, или в жатку что попало…
– Ага, у меня, хорошо, – она засмеялась. – А эта вот, жёлтенькая, смешная такая!
– Это включение мотовила.
И она слушала, слушала про обороты барабана, вентиляторы очистки, а Тремас рассказывал серьёзно, в деталях.
– А можно, – она подняла голубые глаза и чуть конопатый носик. – Прокатиться? Но чтобы я, как говорится, за штурвалом?
– Эх, Натаха, нам с тобой всё можно!
– Конечно, в твой день рождения!
Он включил компьютер, и через несколько секунд женский голос произнёс: «Резервный остаток топлива!»
– О как! Заправляться надо!
– Подожди, а это кто такая говорит? А? Почему я не знаю? – смеялась она.
– Соперница твоя. Я её тоже Натахой зову.
– Я тебе дам – Натахой! Натаха у тебя может быть только одна!
И они завели комбайн. Наташа слушала указания Михи, чуть наклоняла вперёд джойстик, и комбайн послушно набирал обороты, трогался, ехал по сжатой влажноватой стерне.
Дождик смеялся вместе с ними. Смеялся, уходя…
Казалось, что всё осталось где-то далеко, а здесь, в кабине, были лишь они вдвоём. В своём, только для них созданном и наполненном теплотой мире. Окружённые простой, понятной, ничем не омрачённой радостью, запахами лета, хлебного поля, ливневой влаги, они смотрели друг на друга…
Но всё нарушил, словно прошёлся грубыми ножницами по атласной глади, сигнал. Подъехала легковая машина, оставив два следа на блестящем чернозёме. Водитель посигналил ещё раз. Сзади сидели две девушки, и они, навалившись, прильнули к окну, смеялись, тыкали в их сторону:
– О, уже перемывают мне косточки! – сказала Наташа.
– Завидуют! Ты чего разбибикался там! – Тремас в шутку погрозил кулаком водителю, что развозил девчонок с термосами, но тот только зевнул.
– Ещё бы, завидуют! Ну, мне пора! – и она поцеловала его в уголок рта. – С днём рождения, мой дурачок!
И проворно, словно не в первый раз, шустро спустилась из кабины. Спрыгнув с нижних ступенек, побежала к машине. На миг обернулась, жёлтое платье вспыхнуло колокольчиком. Помахала рукой. А Миха замер, прижав ладонь к лицу, словно хотел задержать её поцелуй.
– Ничего себе! Натаха, – произнёс он, проводив взглядом машину.
Тучу пронесло быстро, и вновь выглянуло солнце. Вскоре приехал Иваныч на джипе – в день он отматывал по полям не меньше полутысячи километров! Сам следил за всем. Вот и сейчас он сказал Тремасу:
– Ничего, скоро подсушит! Как раз заправить тебя успеют, вон едет! И получаса не пройдёт! Как у нас на флоте говорили – после бури солнце ярче!
И оказался прав! Вскоре Тремас вновь убирал хлеб. Хотелось лететь! Но только лететь было нельзя, как раз наоборот, замедлить ход по максимуму: после дождя пшеница слегка полегла, и её нужно было жать осторожно. «Против шерсти» идти, как говорят комбайнёры.
Когда он вернулся домой в сумерках, на ботинках блестела роса. Мама ожидала в потёмках, за столом. Мясо с картошкой пристыло, огурчики на тарелочке поблёскивали, будто уже готовые хрустеть во рту, а на большом подносе возвышались горкой румяные пирожки. Его любимые – с яблоками, кто, как не мама, знала, что он больше всего любит:
– Утром улетел, не дослушал! Даже поздравить словцо матери сказать не дал!
– Да, спасибо мам, извини. Я и сам-то забыл! Мне Натаха напомнила.
– Она хорошая – эта твоя Натаха?
– Очень.
– Ну, дай вам Бог! С днём рождения тебя, сыночек!
Поцеловав маму в щёку, он умылся, и сел за стол. А потом – сразу рухнул на панцирную кровать, покачался в ней, словно в лодке. Закрыл глаза – а перед ними крутится жатка, подминает колосья. Такая «картинка» всегда после трудового дня, её никак не «выключить»...
Тремас чуть приподнялся на локте. Горела лампадка – маленьким уютным огонёчком, чуть освещая тёмный лик Богородицы. Мама шептала молитвы. Вот сейчас она обернётся к стене, где портреты, и, как всегда, раз-раз-раз, пересчитает пальчиком каждого ушедшего на небушко, вздохнёт, глядя на мужа и старшего сыночка, а потом помянет каждого в отдельности, и всех миром. Попросит за себя и за них прощения. Поплачет.
А Тремас, засыпая, видел купола храма, над ними в лазурном небе кружили голуби. Им теперь только у маковок сидеть, клювики точить, ворковать. А внутри уже никак – там всё заделано, замазано, служба идёт, священник басит, певчие голосят. В его сне храм восстановили. Потом он видел коллег – в чёрно-красных спецовках, и, конечно, главу КФХ «Победа» Сергея Ивановича Казеева с блокнотом. Опять шутки, анекдоты, и за работу. Плыл, плыл, туманился день ушедший. Шёл дождь – из пшеницы. Блестел на солнце его дружок – ростовский комбайн. А на углу поля, рядом с посадками, в зелени берёз стояла, смеялась, и махала ему ладошкой девочка-колокольчик Наташка.
«Всё будет, всё будет хорошо, – мысли его путались. – Всё!»
И вроде бы только сомкнул глаза… вдруг щелчок нарушает тишину, ярко-зелёные цифры «59» меняются на нули, и тягучую, похожую на сироп дрёму прорезает электронный выкрик петуха...
Цветы для мамы
Летний вечер хорош тем, что долго не заканчивается. Особенно это заметно в воскресенье, когда после забот остаётся время, чтобы перевести дух и просто посмотреть в окно. Что я и сделал, но, как только опёрся о подоконник, тут же отпрянул. Вспомнил о важном деле!
Я выписал из телефона номер отца Александра – моего хорошего друга. Он младше меня на три года, тоже рос в нашем дворе, мы с ним играли в футбол. Затем Саша поступил на исторический факультет, недолго работал учителем истории. Познакомился с девушкой, женился. Она была верующей, а Саша, я точно знал, о смысле жизни почти не задумывался. Но всё переменилось, и мой друг не только стал ходить с женой в церковь, но вскоре поступил в семинарию. Одного жалко: встречаться мы стали реже. Они первое время жила здесь, но потом продали квартиру, купили дом в пригороде, завели хозяйство. Теперь отец Александр – молодой сельский батюшка, пасечник, да к тому же ещё – отец трёх дочерей.
«Эх, батюшка Сашенька!» – так я иногда его называю, но про себя. А когда встречаюсь или звоню – только «отец Александр», и он чаще всего добродушно смеётся над пафосом в моём голосе и спрашивает в конце разговора, когда же мы с ним опять погоняем мяч… Уже лет десять как собираемся «вспомнить юность».
Так вот, нужно выписать его телефон – для хороших людей, и продиктовать, когда позвонят. Так, готово: я прижал магнитиком обрывок бумаги с неровным рядком цифр. На магнитике – Свято-Троицкий монастырь Лебедяни. Как давно там не был! Всё собираюсь в это тихое святое место, и никак. Всё в жизни упирается в это «никак». Прикрываемся заботами, и не замечаем, что счёт отложенному идёт уже на десятилетия… Удивляемся, что даже в окно выглянуть некогда. Посмотришь – там вроде лето было, а уж блестит ледяная искорка на облетевших ветвях липы.
Липа в нашем дворе знатная, раскидистая, и росла тут задолго до того, как её обступили панельные дома. Она совсем не такая, что стоят с запылёнными листьями на шумных магистралях. Там деревья постоянно обрезают, мучают, чтобы кроны имели форму шаров. Может, и красиво, но такие деревья никогда не цветут. Чем-то женщин напоминают, тех, что себе всё режут-подтягивают, но их изящество, как правило, бесплодно. Наша же липа, пусть и разлапистая, благоухает так, что кружится голова. А ещё – даёт тень над лавочкой, и покой, как любящая мать.
Впрочем, не липа привлекла внимание, а человек под ней. Парень двадцати восьми лет, хотя правильнее было бы сказать – мужчина. Не по годам даже, а внешне, да и по пережитому – тоже не мальчик. Вот он сидит, расставив ноги в коротких спортивных штанах, и не сводит глаз с зажатых рук. На нём – футболка без рукавов, и сухие мышцы напряжены так, что наколки на плечах словно наливаются и синеют гуще. О чём же он думает так напряжённо?
Зовут его Дмитрий, по дворовому – Митя. Из двадцати восьми прожитых лет десять он провёл в тюрьме, откуда вышел только этой весной. Каждое воскресенье, я заметил, с того дня, как вернулся, он каждое утро выходит из подъезда с букетом, а к вечеру возвращается и сидит вот так, сжавшись, словно пружина в часовой бомбе. Иногда перед собой ставит какой-то чёрный баллончик, но чаще всего тот слегка торчит из кармана.
Каждый раз приглядываюсь и отмечаю – Митька трезвый! Уезжает с цветами, а потом сидит часа два, но чаще – до самых звёзд, а то и рассвета. Иногда вот так выглянешь, посмотришь на Митю… потом через пару часов – опять. Сидит недвижим, пальцы сжаты, только тень от ветвей уже падает и накрывает так, будто нет головы. Позже его уже и совсем не видно под липой, только одни руки…
Наблюдаю, и ни разу не окликнул, не предложил подняться ко мне и поговорить, хотя вижу, как ему плохо! Заметил, что и для всех, кто даже знает его с детства, Митя после возвращения стал изгоем. Его, мягко говоря, недолюбливают бабушки, которым он вот так каждое воскресенье не даёт посидеть на лавочке. Место там есть, он всегда садится на самый краешек, но чтобы пристроиться с ним рядом – они, видимо, и представить боятся. Пытались занять раньше – так он всё равно садился, их не замечая, а они со злобой отступали и расходились по своим «клетушкам».
Как на прокажённого смотрели на него и остальные, встречаясь в подъезде или в магазине, а некоторые, кто сохранил коронавирусную привычку носить с собой маску, спешили щёлкнуть за ушами резинкой. Думали, раз с зоны – значит, наверняка туберкулёз, или ещё чего... Мамочки при виде его спешно подзывали, а то и вовсе уводили малышей с площадки, а если встречались с ним на узкой тропинке, прятали за юбкой и сжимали ладошки детишек, словно он собирался их украсть…
Митю не принимали даже наши прожжённые гаражные мужики, которым, казалось бы, и не должно быть преградой то, что он сидел в тюрьме. Тем более, среди них тоже такие были! Но, видимо, брезговали из-за статьи, по которой он угодил туда. Потому никогда и не подзывали, когда на капоте «Жигуля» делили по стаканам свои крепкие радости. Да и он к ним не стремился. Ни к ним, ни к кому бы другому.
Да что других осуждать, если я сам с ним только здоровался! И порой вот так наблюдал. Он вроде бы куда-то устроился на работу. В пятницу возвращался усталый, понурый, в субботу вообще не выходил, а в воскресенье уезжал с цветами. И возвращался – хмурым. И баллончик был при нём. Из недели в неделю так…
Увязать всё это в логичную историю у меня не получалось. К кому же он ездил? Само собой, к женщине. Роковая, нездоровая, изматывающая любовь? Возможно, к даме, которая старше его, или вовсе замужняя. Я перебирал, немного стыдясь, что начинаю гадать, как наши недолюбливающие «лавочного оккупанта» бабушки. Но ясно было, что эти встречи угнетают его всё больше.
Что же, так и буду смотреть? Перевёл глаза на холодильник, где под магнитиком с куполами синели цифры номера батюшки. Я – христианин? Что-то не очень-то похоже, если рядом страдает человек, а я поглядываю и перебираю себе догадки, как в бирюльки играюсь.
– Митя! – я открыл окно, и на меня ещё крепче дохнуло сладостью липы. – Мить!
Он поднял глаза – не на меня, а посмотрел ввысь сквозь неподвижные ветви, словно его позвали из облаков. Когда же я окликнул ещё раз, он нашёл взглядом моё окно на первом этаже. Осмотрелся и спешно тронул карман, баллончик звякнул там шариком.
– Давай чаю попьём!
Он по-прежнему был напряжён и, похоже, не доверял мне. Так обычно ведёт себя косматый незнакомый пёс, которому дружелюбно посвистишь. Похоже, что откажется, надо как-то разрядить обстановку…
– Просто, знаешь… Я тут чаёк купил, как его, с бегемотом! – пачка стояла у меня на подоконнике, и я взмахнул ей. – А, с бергамотом, во!
– С бегемотом? – он улыбнулся. – Ладно, давай. Только за сушками сгоняю!
***
Пока Митя ходил к себе, меня загрызла мысль – а стоило ли? Да и он, видимо, сушки эти придумал для того, чтобы обдумать: идти ли? Двор, узнав, что он побывал у меня, осудит меня и может тоже сделать изгоем. Сделает! Я же нарушу общее негласное правило – не общаться с Митей. Но что мне до всех этих мнений! Что ж все, такие чистые и непорочные мы, что ли?
Хотя и понятно, почему к нему такое отношение. Сидел десять лет, и за что! Такие сроки, сопоставимые с убийством, дают за сбыт наркотиков и всё, что связано с этой грязной темой. Слышал, что в тюрьмах сегодня уже больше половины сидельцев – это те, кто имел связь с наркотиками. В большинстве своём это глупые неоперившиеся ребята, вовсе ещё и не успевшие начать жить, но поверившие обещаниям иметь стабильно высокий заработок, при этом не трудясь. Им никто ничего вовремя не объяснил. Поэтому нашлись те, кто взял их в оборот с такой лёгкостью. И циничной жестокостью…
Раздался звонок, и я, не отпуская эти мысли, пошёл открывать. Забыл снять цепочку, и она натянулась, дверь лишь приоткрылась. Митя отступил к лестнице. Оплошность было не исправить – получилось, что встретил я его, как опасного незнакомца, а всё эта привычка с накинутой цепочкой, что осталась ещё с девяностых годов.
– Митя, ты куда! Заходи!
Он прошёл нерешительно, украдкой оглянулся, словно за ним из тёмного подъезда наблюдали сотни недобрых сосредоточенных глаз.
Я принял у него пакет с обломками, вернее даже, с крошевом сушек, и пригласил на кухню. Там он сел почти так же, как на лавочке – на самый краешек кухонного «уголка» и сжал ладони. Так я впервые смог рассмотреть его ближе, в том числе – и все «художества» кольщика, который во всю ширь тюремной фантазии «разрисовал» Митины руки, плечи и грудь. Сюжеты банальны – сердце в колючей проволоке, глаз на раскрытой ладони, ползущая змея из черепа и прочая ерунда. Только вблизи и можно рассмотреть, а чуть отойдёшь – больше похоже на грязь. Впрочем, и со всеми «новомодными» разноцветными наколками, которыми сейчас увлекаются молодые и не очень люди, всегда такой же эффект. С виду – как в грязи извалялись, кто по локти, кто по самые уши. Хотел было спросить Митю – и зачем всё это надо было? Теперь только людей от себя отпугивает. С виду ведь – худой, аж кадык натянут, щёки впалые, бледный, бритый, ну чистый наркоман наркоманом, как мы себе их обычно представляем! Но… не стал ничего говорить.
Разговор у нас не складывался. Митя заметно нервничал, жалел, видимо, что пришёл. Бегал глазами, и я ждал, что он вот-вот найдёт повод, чтобы встать и уйти. Но что-то его всё же держало, и я понимал, что: ему до боли, до метущегося звона в душе нужно было выговориться! Кто знает, но, скорее всего, я вообще был первым, кто с тех пор, как он вышел из тюрьмы, окликнул его!
– Ты с сахаром будешь? – спросил я.
Тот качнулся, замотал и утвердительно, и отрицательно. Он избегал встретиться со мной взглядом. Что же, надо как-то начинать. Издалека – бесполезно, надо «в лоб»:
– Извини, что лезу не в своё дело. Но каждое воскресенье вижу тебя с цветами. У тебя… сложные отношения с кем-то?
Я пододвинул ему чай. Он не поднимал глаз. Показалось, что не ответит. Но тот произнёс:
– Да. С мамой…
Я невольно встрепенулся. Такой версии не было вообще. Пышные букеты цветов, которые могли стоить ему половины или больше зарплаты, предназначались… маме? Всё бы ничего, да только Нина Васильевна, заслуженный педагог, наша добрая хозяйка двора, уже шесть лет как покоилась на центральном городском кладбище. Хозяйкой двора мы звали её, потому что она заботилась о его красоте, высаживая цветы. Даже у гаражей, в этом мужицком логове, она умудрилась из старых покрышек сделать клумбы. Она очень любила цветы, но больше всего, конечно же, любила своего единственного сына. Гордилась им. Называла самым лучшим, честным, ведь все эти качества старалась привить ему, воспитывая с таким трудом одна. Она – учитель математики, дочь героя войны, общественница, её портрет не снимался с городской Доски почёта... И тут Митю задержали с наркотиками. Изъяли при понятых семь пакетиков-«закладок». Такой удар! Как всё это могло произойти… с ним, а значит и с ней?
Я знал, что и до этого она болела, но сын, как ветку, с треском сломал её так, что Нина Васильевна уже не оправилась. Больная, она следовала за ним на всех этапах, ждала, носила передачи, но хватило её на четыре года из десяти положенных отсидеть Мите...
И тут он начал говорить:
– Я дарил маме цветы всего дважды – когда пошёл в первый класс, и потом ещё на 8 Марта, мне было лет десять тогда, и всё. А она их так любила! – он помолчал. – Розы любила, лилии, особенно эти, которые на большие ромашки похожи. Получается, что теперь я подарил маме намного больше цветов, чем она видела от меня при жизни.
Я откинулся на спинку и вжался в неё. Митя начал свою тихую исповедь, но когда говорил о себе, он жёг меня! Моя мама жива. Сколько раз я дарил ей цветы? Конечно же, больше двух, но смогу ведь, если очень уж постараюсь, посчитать! И в последний раз когда – не вспомню. Вообще… за последние годы? На День рождения был с подарком, но без цветов. На Новый год что-то подарил – без цветов…
«После смерти я подарил маме намного больше цветов, чем она видела от меня при жизни», – фраза резала меня раскалёнными ножницами. До последней минуты я был тем, кто неминуемо в будущем осознал бы стыд и раскаяние за подобное. Счастье моё в том, что могу исправиться.
Уйдя в свои мысли, я смотрел на Митю, видел, как о чём-то тихо рассказывают его тонкие потрескавшиеся губы, но не разбирал смысла. Мой разум вернулся на полуслове:
– ...теперь вся эта «гидра» мощнее разрослась. Купить проще стало, у всех телефоны, интернет. Тогда и не было столько «трафаретчиков», как сейчас. Всё разрисовали, гады! В общем, я…– он пошевелился, и в его кармане, будто услышав наш разговор, звякнул баллончик, который я замечал при нём. – Каждое воскресенье после того, как к маме съезжу, я хожу по городу и ищу эти трафаретные надписи, закрашиваю. Но их много, а я один.
Кажется, я понял, о чём речь. Вспомнил, что не раз тоже видел эти надписи на заборах, зданиях, в том числе они часто уродовали красивые, только отремонтированные дома. Обычно фиолетовой или другой ядовито-яркой краской с помощью трафарета наносили что-то вроде: «Заработок от 60 к. в месяц» и какие-то координаты.
– Что это за «кэ» такое?
– Косарей, тысяч рублей то есть, на молодёжном сленге, – объяснил он. – Всё это направлено на молодых. В нарко-«гидре» служат разные бойцы, так вот «трафаретчики», которые такие надписи наносят, это самые мелкие. Платят им мало, да и за что, ведь кроме административки, им ничего не грозит. Вот тогда я на такой вот «трафарет» и клюнул, связался. Я ещё к тому же маму расстроил, что учиться никуда не поступил. Мне в армию идти осенью светило – без вариантов, вот и решил подзаработать, как говорится, гульнуть… Но вместо армии осенью попал, сам знаешь куда.
Митя рассказывал, что рос в этой, как он назвал её сам, «гидре», и ему доверяли всё большие партии отравы. Которая, по его словам, производилась некими «своими» входящими в структуру химиками.
– Наркотики сами по себе не стоят ничего. В плане производства…
– А сам? – перебил я. В нашем дворе все были уверены, что Митя одновременно был распространитель и лютый наркоман.
– Да никогда, ни разу! Их пробовать вообще нельзя, там такая химоза… они знаешь… как вот есть такая штука для рыбалки, с тремя крючками-якорями, раз, и всё, не отцепиться! Надёжно, не соскочишь! Я никого не знаю, кто соскочил, это почти нереально! – ответил он и впервые посмотрел мне в глаза. Я поверил. – Были те, кто и распространял, и сам сидел на них, но таких ловили на раз. Ну, а я-то считал, что не такой, как они, я умнее, осторожнее, и потому ничего со мной не случится. Тем более, я собирался в армию и думал скоро завязать, накопив себе, как говорится, «зелёный пресс». Главное, думал, тихо и спокойно работать, правил не нарушать, чтобы не вызывать подозрений.
Он их перечислил: не носить капюшон, не оглядываться, не заходить в тупики, не бывать в определённых районах, где чаще случаются рейды оперативников, и ещё много других.
– Не вызывать подозрений!.. Но, знаешь, адреналин – тоже как наркота. Идёшь когда с «миной» в кармане, как будто в гору без страховки, сердце аж у кадыка прыгает! Бодрит, ни с чем не сравнишь! Весь внутренне подрагиваешь, но виду не подаёшь. Нет-нет, невольно оглядываешься осторожно, незаметно– нет ли патрулей, не кружат ли «чайки»...
– Это ещё что за птицы?
– Нарики. Может, видел таких. Они себя выдают всегда, кружатся, ищут «закладки», копают, чтобы себе присвоить. Одурелые, трясутся, глаза стеклянные. Но если найдут раньше того, кто заказал – мне штраф. Надо было так суметь «заминировать», чтобы нашёл именно тот, кому положено. Я для этого систему придумал, используя «маячки» из разноцветного пластилина. Объяснял всё только заказчику.
Митя скривил губы, а я вздрогнул от осознания того, что этот страшный мир с кладками, метками и дурными «чайками» находится не где-нибудь, а здесь, на улице, прямо за моим окном. Кто знает, может быть, и мой подоконник служит для людей этого тёмного мира «тайником»…
– А мама знала? – спросил я. – Ты как дома все эти свёртки прятал?
– Да ни за что! Я их и не приносил ни разу. Почти сразу стал снимать квартиру, такую себе, но хранить – самый раз. Деньги же завелись. Форсил, другим стал «подъёмные» давать, помогал, если просили. Такой, начинающий нарко-босс восемнадцати лет. Но…
Лицо его дрогнуло, впалые щёки втянулись так, что голова стала, как натянутый кожей череп. И он весь зачесался, будто кусали и мучали невидимые мухи.
– У меня тогда на руках, к августу-месяцу, было четыреста тысяч рублей! Это по тем деньгам и ценам!
– Да и сегодня совсем даже неплохо…
– А я матери!.. ни копейки не дал! А ей уже тогда лекарства нужны были! Она болела, мучилась, а пенсия – крохи. Не дал, слышишь! Ничего не дал матери! – он твердил, чуть ли не кричал уже. Я постарался урезонить его спокойной фразой, не помогло:
– Ты боялся, наверное, что спросит, откуда, ведь не работаешь нигде…
– Да ничего я тогда не боялся!.. Страх потерял!.. К нам на зоне уже потом батюшка приходил, добрый такой священник. Я хотел исповедоваться, но как-то вот не… он меня к этому подводил, а я... Ну, в общем, я с ним говорил, обсуждал мою жизнь. Он сказал, что бесы мне полностью закрыли глаза, ну, как будто сознание всё залепили, я не мог тогда совершить хороший поступок. Казалось бы, куча денег, дай матери немного, а мысль о том запечатана. Сначала подумал, что сказки, а никакие не сказки! Мама, мамуля… если бы раньше она стала лечиться! – Митя обхватил голову.
Потом он закашлялся, я привстал и отодвинул чашку с остывшим чаем, к которой он даже не притронулся. Митя долго не мог отдышаться, в уголках глаз напряглись морщинки, и на них блестели слёзы.
– Я знаю, что мама по тюремным начальникам ходила, хотела им что-то доказать, говорила обо мне хорошее, к дяде Мише полковнику ходила, знаешь его, все пороги обила, на холодном ветру часами мёрзла у проходных с этими кульками, передачками… В общем, это её и домотало…
Его продолжало трясти. Я встал. Нужно было подойти и обнять Митю. Но… между нами была стена, которую мне пока не удавалось преодолеть. Он сам чувствовал её и осознавал, что никто другой, а именно он воздвиг её между собой и всем миром. И тем радовал тёмные силы. И меня поразило, как током: если ничего не изменится, то такая жизнь, отверженность доведут его до отчаянного шага. Скоро! Вот он сидит, стонет, повесил бритую и неровную черепушку, а над ней – будто тень! Его нужно спасать!
– Когда меня взяли, то у меня оказалось, что нет никого, кроме мамы! – добавил он наконец, подняв взгляд. – От меня отвернулись все, кто был в этой проклятой «гидре», даже те, кому я помогал деньгами! Уже потом, на зоне, когда я рассказал, как меня «приняли», опытные люди в камере объяснили, что меня, по всему выходит, свои же тогда и сдали! Да откуда я мог знать, что «гидра» самоочищается, сама себе мелкие бошки, вроде нас, откусывает, избавляясь, чтобы снизу почаще рвались цепочки и никогда не приводили на самый верх, к тем, кто на самом деле со всего этого кормится! Одних посадят, других наберут, и тех опять не жаль. Так что всех закладчиков один сценарий, всегда, без вариантов! Не попался сам, свои же помогут, когда пора тебя будет пустить в расход.
– Ничего себе… свои.
– А мама, мама... Она мне потом снилась. И я мечтал только о том, что, когда выйду, подарю ей цветы! Самые большие, самые пышные, во такие! – он развёл ладони. – И вообще, думал, что буду дарить ей много цветов. Там только понял, что кроме неё, у меня никого больше нет, и меня никто не любит! Что только она одна не бросит! А я мечатал… посвящу всю жизнь ей, выйду, на колени встану, руки ей буду целовать, работать буду для неё... Да не вышло у меня ничего. А теперь чего, поздно… всё поздно.
Я вспоминал Нину Васильевну, она всегда была строгим учителем, как говорится, типичным таким советским: в роговых очках, в скромном однотонном платье и непременно, даже в жаркую погоду – в старомодных чулках. Мне представлялся Митя – мальчиком, что бежит к ней с букетом на Первое сентября. Бежит к маме, которая лучше всех на свете. И её строгость тает, ведь её Митенька – лучше всех… Нет больше той женщины, и нет того мальчика. Тот, кто вырос из него, высохший и неопрятный, сейчас стоит у самой черты.
Мой собеседник вскочил. Посмотрел на смятый мешочек с крошевом сушек, который так напоминал его жизнь. Шепнул, что ему пора. Я пошёл проводить, понимая, что после нашего разговора у меня не осталось вопросов, но и не осталось вообще ничего. Только щемящая злая пустота. Надо что-то делать, но что, что же?!
Мы остановились друг против друга, и посмотрели под ноги – будто бы на неё, на эту зияющую пустоту между нами.
Он открыл дверь, но цепочка натянулась, звякнула, и не выпустила его. И я понял: если Митя уйдёт, вот так, то все его поездки с цветами на кладбище и грустные вечера на скамейке вскоре закончатся петлёй. Так нельзя, надо биться, выходить из тупика, убирать пустоту. Ломать стену. И я помогу, знаю – как!
Мысли звенели лихорадочно, и в такт им Митя пытался снять цепочку, но дрожала испещрённая наколками ладонь. Выплыла и повисла его фраза: «Я хотел исповедоваться, но как-то вот…»
– Митя, стой! Да что ты! Подожди! – я сбегал на кухню и, отодвинув магнитик, вернулся и вручил ему бумагу с номером отца Александра.
Митя знал его, и мог довериться. Когда мы с Сашей играли в футбол, Митенька был ещё слишком маленьким, чтобы мы приняли его к себе, поэтому он стоял такой – в шортиках, полосатых длинных носочках и кепке со слоником. Он был самым эмоциональным и чаще всего – единственным нашим болельщиком.
Я напомнил ему об этом, Митя слушал, слегка водил треснутым ногтем по цифрам, и его взгляд медленно прояснялся.
– Я позвоню! – он впервые улыбнулся и убрал записку с номером в карман, где вновь звякнул шарик баллончика.
Не было между нами больше никакой стены, да и не могло быть. Это я её придумал по своему несовершенству и глупости. И… тут я обнял его! Обхватил ладонью голову – она была горячая, как нагретый солнцем камень. Он уткнулся в плечо и похлопал меня по спине.
– Ты к маме на могилу и в следующее воскресенье поедешь?
– Да, собираюсь, конечно. Только теперь, вот знаешь, подумал – и страшно даже стало. Чего-то я не то делал. Я там не убирался, а навалил гору цветов, всё там преет, аж запах такой стоит. А я как будто не замечал, – и он подёргал носом, поморщившись. – Теперь думаю, как-то по-другому, что ли, надо.
– Хорошо, что ты сам всё понял. Давай, и я с тобой съезжу. Родных своих проведаю – давно не был.
Он кивнул. Ещё не веря тому, что у него в этом мире, где его пока не принимают, появился кто-то. Рано сказать, что друг, но всё же… значит, он не один. И не будет один. Сегодня – я, завтра мы с отцом Александром. А там – целый приход, как семья. Круг его общения обязательно расширится. Нужно всё осознать, исповедоваться, причаститься, а дальше – жить! Да, жить, ведь с Богом нет ничего потерянного!
– Я сегодня же позвоню отцу Александру! – сказал Митя на прощание.
Закрыв за ним, я вновь пошёл на кухню и посмотрел в окно. Да, как же хорошо, что хотя бы в воскресенье вечером можно хоть немного перевести дух и уловить аромат нашей чудесной липы…
И, как только опёрся о подоконник, тут же отпрянул. Вспомнил о важном деле! Нужно вновь списать телефон батюшки, должны же позвонить… хотя уже и не надо – я запомнил его наизусть. Надо ему теперь набрать, подготовить к разговору с Митей.
Но прежде – заказать маме цветы. Чтобы утром уже был готов большой красивый букет. Заеду к ней перед работой и обязательно задержусь… Пусть все дела подождут.
Ради тебя, сынок!
С приходом вечера тают дневные заботы, и, садясь за письменный стол, включая уютную лампу и глядя, как деревья за окном будто подтаивают, меняя очертания в сумраке, невольно задумываешься. Тикают часы в тишине, а ты сидишь один, положив подбородок на ладони, и даёшь себе (только одному себе!) отчёт в том, что сделал, а что – нет. Кто за день произнёс тебе добрые слова, или злые, кому и что ответил, а ещё лучше – сделал ты сам… И, наконец, самый главный вопрос, как укор, как неизбежность звучит судейским голосом: этот день уйдёт, попав в безликую череду остальных, или всё же останется яркой точкой? Почему ты не сделал ничего, чтобы остался?.. Достав новую тетрадь, я решил, что буду каждый вечер доверять бумаге всё, что огорчало или радовало меня в течение дня, и да – буду судить себя за прожитый день, как если бы он был последним, а я смотрю на всё со стороны глазами Того, перед Кем всем рано или поздно предстоит держать ответ. На обложке я написал: «Вечерняя книга». Слишком высокопарно, но как всё-таки тепло и даже философски звучит!.. Тем более, это – только мои записи, они нужны именно мне. Первую строчку – сиротскую, пустую, я написал, когда в окнах соседнего дома погасли несколько огоньков. Сначала так трудно, но важно начать, а дальше польётся само, не надо торопить душу. Ничто, казалось, не могло помешать моей первой тихой исповеди, но тут задрожал и выдавил писк телефон. Раздражающий звук заставил поморщиться, но я отложил ручку и провёл по экрану. Он высветил в полумраке сообщение: «Привет! Не спишь? Извини, что поздно. Можно зайти?» «Заходи, давай, жду!» – мой большой палец замельтешил по экрану, оставляя, словно на воде, кружочки. Написал близкий друг Игорь. Вернее сказать, я отношусь к нему, как к брату, живём в одном дворе и потому вместе с самого детства. Любим шутить, что знакомы тридцать лет, хотя нам-то как раз – чуть за тридцать и есть! Но вот только, как теперь часто бывает, видимся всё реже, даже не говорим, а всё больше обмениваемся в мессенджере ничего не значащими строчками: «Как сам?» «Норм», «А ты?» «Тоже норм!» И часто отвечаем это «норм», хотя знаем, что нет никакого этого «норма» ни у меня, да и, скорее всего, и у него… но не хочется ведь «нагружать», тем более, что это даст? Но сейчас я знал, что у Игоря «не всё норм», да об этом нельзя и спрашивать. Все эти девять дней, что прошли со дня смерти его отца, я звонил и писал ему, предлагая встретиться, но Игорь благодарил, отвечая, что ему нужно побыть одному. Но вот на девятый день после похорон, точнее, в минуты, когда день этот уже стал переходил в ночь, он написал сам. Значит, действительно нужно. Я посмотрел на тетрадь. Что же хотел доверить «Вечерней книге» про день сегодняшний? А вот уже и не помню! Но, может, будет – после встречи с Игорем. Раздался звонок в дверь. *** Игорь сильно изменился, хотя виделись на похоронах – казалось, эти девять дней стали для него вечностью. Как не понять, ведь теперь он стал полным сиротой: его мама умерла, когда Игорьку было только девять. Я знал одного человека, ему было семьдесят с лишним лет, когда он похоронил маму: она прожила почти век. Как было бы хорошо, если бы и у всех складывалось так, но дожить до старости и иметь счастье поговорить с мамой – редкий великий дар. У меня, слава Богу, живы папа и мама; так сложилось, что теперь живём в разных городах, но каждый день созваниваемся. Я редко вижу их, но ведь знаю – они есть! Мы часто недооцениваем, а ведь как дорого стоит осознание того, что ты можешь вот прямо сейчас набрать номер, и услышать папу или маму!.. Рассказать им всё, и только они во всём мире поймут, и никто не сможет сделать это так глубоко, по-настоящему, кроме них! Игорь ещё давно поделился со мной, что ему постоянно снится один и тот же сон. Будто он – маленький, забегает ранним утром на кухню, свет из окна яркий-яркий, форточка распахнута, весной тянет, а мама стоит у стола, сияет вся, мнёт тесто, готовя его любимые пирожки – с корицей и яблоками. Оборачивается, передник с розовым слоником весь в муке, и смеётся, дует на кудряшку: «Игорёк, привет, моё солнышко! А меня отпустили!» – И всё, Лёха, просыпаюсь, и понимаю, что нет, нет! И не будет, никогда! Никогда не будет! – рвал он душу, рассказывая такой до боли подробный сон. Что я? Я могу постараться понять, посочувствовать, но мои родители здесь, на нашей земле, и каково это – выносить такую пытку, я не знаю. Знают лишь те, кто пережил. Вернее, живёт с этим до конца дней. …И вот лучший друг на пороге. Обняв Игоря, сказав ему дежурные, но всё же необходимые слова, пригласил на кухню. «Девять дней… надо, наверное, помянуть» – подумал я и достал из холодильника графинчик, который сразу запотел, оказавшись по центру стола. – Лёха, убери, не надо! Я больше никогда не буду! С Игорем мы часто встречались тут, на кухне, и графинчик почти всегда сопровождал наши беседы. Мне давно начало казаться, что у друга обостряются проблемы с алкоголем. Мелкие такие вот «звоночки», но говорящие. Во-первых, бывали случаи, когда он приходил уже довольно «весёлый», видимо, не потому что по мне соскучился, а чтобы было с кем продолжить. Во-вторых, если он разливал, то мне – половинку, но себе – всегда по краю, а потом ещё и спешил повторить, наливая себе первому. Всё это вызывало мои подозрения, что эта страсть потихоньку берёт его в круговую. Да что там говорить, я, когда получил сообщение, думал, что он придёт мятым, перегарным. Да, похоже, что он пил, но в последние дни – точно нет. Он побледнел, словно выцвел, но причина была в другом. Я убрал – и при этом со вздохом облегчения, графин обратно, и зажёг плитку. Наливая чайник и стоя спиной, представлял, как Игорь сидит, вцепившись в волосы. Но, обернувшись, увидел, как он постукивал пальцами и смотрел задумчиво в темноту окна. – А помнишь, как мы с отцом ездили за город, он тогда ещё веники резал для бани? Конечно, я помнил, хотя были мы тогда совсем пацанами. Лет десяти-двенадцати. Папа Игоря – Иван Егорович, был страстным поклонником бани. Это сегодня веники продают везде, даже в супермаркетах, а тогда их резали сами – по берёзовым посадкам. Нам, мальчишкам, родители не разрешали уезжать далеко на велосипедах из нашего квартала, но если с нами был Иван Егорович – отпускали под его ответственность. Для нас эти поездки были праздником воли – надоедало ведь нарезать круги по соседним дворам, а тут – грунтовка, поле, и даже пруд, где можно искупаться. А ещё был крутоватый спуск-подъём уже на подъезде к городу. Когда едешь туда, летишь с ветерком, а вот на обратном пути надо взять это препятствие. С нашими силёнками подняться было можно, только если с седла оторваться, да налечь всем небольшим своим весом на педали, язык на бок свесив. А пить хотелось – ужас просто! Мы переглянулись с Игорем. Чайник начал урчать на плитке, мы молчали, хотя каждый – я знал, был мыслями там, жарким летним днём… Тогда мы – а было нас человек десять детворы, возвращались после очередной поездки на великах. Июнь, и хотя часов семь вечера, палит, как в полдень. Иван Егорович отстал от нас. И вот он – злосчастный крутой подъём. Если его преодолеть, то почти сразу на перекрёстке будет колонка с водой. «Мы пить хотим, не будем твоего отца ждать!» «Да что он там еле крутит, так и умереть недолго!» «Давай с нами, что его ждать! Догонит, никуда он не денется» Вновь, будто тогда, звучит эхом разноголосье наших тогдашних друзей. Да, все и тронулись после этого… кроме нас с Игорьком. Мы, как и остальные, очень, очень хотели пить – так, будто в горле натолкли мелко стекло, и не можешь даже вдохнуть горячий воздух. Но мы дождались. А когда Иван Егорович – красный, будто уже побывал в бане, подъехал к нам на велосипеде с пестрящей берёзовой зеленью прицепом, то, само собой, спросил, почему же мы одни? Мы сказали, как есть. С того дня папа Игоря больше никогда не брал с собой в велопоездки за город никого, кроме нас двоих. Хотя другие и ныли, и просились – вплоть до того, что засылали родителей-«парламентёров». Не помогло… *** И вот закипел чайник. Я заварил мяты, зная, что она немного помогает успокоить нервы, достал какие-то печенюшки. Мы всё это время молчали. Мне было ясно, что Игорю нужно выговориться, а для этого – хотя бы начать, но поднимать словесный треск мне самому было нельзя – мог сбить его с тонкого, и такого важного и нужного настроя. – Лёха, а ты знаешь, как я отца нашёл… ну это, то есть… мёртвым? – Нет, что… ты же не рассказывал, когда тебе… – На кладбище вот были, странное дело, обратил внимание. На многих могилах даты рождения и смерти очень близки. Ты сам не обращал внимания никогда? А мне прямо вот в глаза бросилось – да, у многих. Родился, там, двенадцатого июня такого-то, а умер четырнадцатого июня потом-то. Решил всё же вставить пару слов: – Слышал, об этом говорят. Ну, что за несколько дней до дня рождения и после него ослабевает эта, как её, энергия какая-то особая, и человек уязвим становится сильно. Поэтому не советуют в дни рождения путешествовать, рисковать как-то, очень опасно. Суеверие, думаю. Я так и не понял, слушал он меня, или нет. Да и правильно, если нет – я же какую-то чушь нёс, лишь бы разговор поддержать. – У папы день рождения был всего-то неделю назад. Знаешь, я ему что подарил? – он впервые едва улыбнулся. – Сам не знаю почему вдруг… Такую, электронную фоторамку, ну знаешь, как её там правильно назвать. Вставляешь флешку, и она крутит потихоньку, меняет снимки. Я взял перед этим наш семейный фотоальбом, где много снимков, но так, чтоб он не просёк. Отсканировал, даже в салон отдал, чтобы подправили красиво всё. И ему закачал, подарил. Он тяжело вздохнул. – Ну вот, я в комнату-то захожу, отец сидит в кресле, вижу только макушку седую. Позвал его, а он не отвечает. Обогнул, смотрю – глаза открытые, стеклянные, не моргают, а в них движение отражается чуть – фотографии меняются, где их свадьба, где они с мамой в санатории у моря, на даче, и я там мелкий ещё со всем рядом, руки тяну… Его губы задрожали, и мои тоже, я опустил глаза и стал медленно крошить печенье в блюдце. – Лёшка, понимаешь, батя – он для меня всегда во всём образцом был! Сама правильность! Пример! Только я, пока тот жив был, кое-что о нём не знал. Не знал вообще – главного! И он схватился за пуговицу рубашки, резко, словно хотел оторвать ворот. Ладонь нырнула за пазуху, и он достал помятую школьную тетрадку. Тонкую, на несколько листов, в таких пишут первоклассники.
Игорь отхлебнул чая, поморщился, и открыл первую страничку: – Только что прочитаю, никому об этом не говори – пообещай! Особенно тем, кто его знал! Я кивнул, хотя немного обиделся. Если бы даже не предупредил, никогда бы стал никому ничего говорить – какие бы слова там ни были. И при этом обратил внимание – странички в разводах. Писали давно, ещё чернильной ручкой. И были разводы старые, но ещё рядом – свежие. Писал и плакал автор этих неровных строк, а над ними вот-вот, спустя столько лет, не удержался другой нечаянный свидетель откровения. Точнее, клятвы, как я понял после того, как Игорь стал медленно и сбивчиво читать, при этом поминутно останавливаясь и, глубоко вздыхая, словно не хватало воздуха. «Сегодня дома один – моя Нина рожает. У нас будет сын. Сынок. Мне двадцать восемь лет, и что могу сказать о себе? Ничего, кроме того, что я, Иван Егорович Мачихин, пьянь, дрянь – конченый алкоголик». Тут невольно встрепенулся я. Нет, что-то ерунда какая-то написана! Я никогда не видел Ивана Егоровича нетрезвым, да и никто и никогда! Велосипедист, поклонник гимнастики с гантелями – каждое утро махал ими на балконе… Любимец дворовых голубей, которых каждый день снабжал хлебным крошевом, – да, вот это всё и многое другое хорошее как раз о нём! При этом он всегда обходил столик во дворе, где вечерами мужики собирались постучать домино, точнее, не совсем за этим – незамысловатые костяшки служили прикрытием. Но Игорь всё читал и читал мне исповедь о том, как можно и в совсем ещё молодые годы медленно, но верно уходить в штопор. Я не смею и не буду пересказывать те подробности, что шли почти до самой середины тетради, но откровение было таким, что я всё больше сомневался: неужели это всё Иван Егорович описывает про себя? «Скоро я заберу их из родильного дома. Каким человеком? Каким? Нет, не тем, о котором всё тут вылил, как есть! Пусть он там и остаётся, на прошлых страницах жизни! А я наедине с самим собой обещаю, что стану хорошим нормальным человеком. Я – человек, а не плесень алкогольная! Когда Нину повёз рожать, я ушёл в такой сумрак, что понял, всё есть! Другой свет есть! По крайней мере, тёмные силы точно. Я их видел! Они приходили ко мне, они разговаривали со мной. Но раз они существуют, значит, есть и свет, нужно к нему идти. Суметь вывернуть в другую сторону. Но я из-за того, что жил так, никогда не был, не видел в своей жизни, – Игорь будто споткнулся и стал молча бегать по строкам. – Тут зачёркнуто много, я пытался, не разобрал. Видно, как рука дрожала. Но вот: «Я клянусь, что мой ребёнок никогда не увидит меня пьяным, он не узнает о моём тёмном прошлом, оно никак на нём не отразится. Это чудо, что Нина решила рожать, несмотря на то, что я… Она сомневалась, у нас доходило до… Нина верит, что ребёнок всё поменяет. Я не обману её. Дурак, дурак, какой же! – тут дальше опять аж до дыры перечёркнуто, добавил Игорь. – Я понял главное, что семья – это самое главное. Семья – это школа. Там надо учиться, жертвовать, прощать, идти навстречу. Учёба любви, а любви учиться надо. В учёбе бывают ошибки, в школе бывают двоечники. Пока я не отчислен, всё должен наверстать… Ради тебя, сынок». *** Мы долго молчали. – В первые три дня после похорон отца я пил, – признался Игорь. – А потом словно какая сила, что ли... Проснулся ночью, всего трясёт, а ничего не осталось. Надо выпить хоть что-то, аж гложет, вот как! Как батя пишет – чуть ли не черти вокруг стоят и требуют! Ничего нет. Пошёл в комнату отца, у него же был где-то спирт для протирок. Стал искать, всё перевернул, а потом эта тетрадка, в шкафу, лежала знаешь где? Под Библией! Я даже не знал, что отец читал Библию! А он, выходит, свою давнюю клятву спрятал, под ней хранил! После долгой тишины он добавил: – Я вот что, решил, Лёха. Теперь я понимаю, что мне нельзя, что я – тоже… эта штука же наследственная. И я пришёл к тебе так поздно, потому что не могу, слышишь! Мне очень нужно поклясться, будь свидетелем!.. И если нарушу, то тогда называй меня «плесень алкогольная» и руку мне никогда не подавай. Слышишь?! Слы… Я обнял его и постарался успокоить. Игорь остался у меня – он было собрался уходить, но я не допустил, чтобы он пошёл в таком состоянии, один, хотя идти всего две минуты. Друг прилёг на диване, поджав ноги, и уснул быстро, причмокивая, словно ребёнок. – В позе эмбриона! – сказал я себе, удивившись, как быстро и легко он уснул. Сколько Игорь мучился, что перенёс в душе.... Но по тому, как он что-то шептал во сне, слегка улыбаясь, я понял – нет, всё же что-то огромное, злое и тёмное наконец оставило его, и ушло навсегда. Я сел за письменный стол, и понял, что вот теперь, именно теперь мне есть что написать на первой странице моей «Вечерней книги». Но вместо этого чуть приглушил лампу, и тяжёлая голова опустилась на столешницу. Через миг я уже видел, словно в блёклом тумане, двух пацанов у крутого подъёма. Один облокотился на руль и дёргал блестящий хромированный звоночек, а другой, приложив к глазам ладонь, смотрел вдаль. Поднимая пыль, ехал к ним на фоне летнего закатного неба отстающий Иван Егорович, а крепко перетянутая сочная берёзовая зелень в прицепчике подрыгивала на ухабах…
Ученик гармониста
Про дядю Витю Баклажанова я в очередной раз с грустью вспомнил, когда наотрез отказалась петь-звучать моя гармонь: жмёшь на клавишу, а нет звука! Как будто старик кое-как сипит при смерти дырявыми лёгкими. Нужна замена голосовой планки. Это-то я уяснил, чем-то напоминая автомобилиста, который точно знает: порвался ремень генератора, отказало сцепление, или, наконец, пробило колесо, но сам починить не умеет.
Раньше гармонь или баян были чуть ли не в каждом доме. Глянешь на старые снимки, где запечатлены фронтовики, и обязательно среди них увидишь одного, лихо тянущего меха… Наркомат обороны в самые трудные для страны дни войны издал директиву, чтобы на фронт для поднятия духа направляли гармони. В послевоенные годы их выпускали уже чуть ли не сотнями тысяч. Как там в песне у «Любэ»: «И припомнятся звуки баяна из распахнутых в полночь окон».
Теперь таких звуков нет. Даже самый мелкий чертёнок-гаджет умеет пищать, запуская музыку, не говоря о больших, так что необходимость, как это называют, в «бытовом музицировании» отпала давно. Хочешь песню – жми кнопку, а не клавишу. А то и вовсе виртуальной Алисе песню заказывай. А итог в том, что даже я, ещё довольно молодой, но со своей гармонью стал кем-то вроде мамонта. А ещё и в том, что в нашем довольно большом городе не осталось ни одного мастера, который умел бы чинить гармони и баяны. Я вот искал – не нашёл… Дядя Витя Баклажанов, похоже, был последним, вместе с ним безвозвратно ушла целая эпоха.
Нет, мне не хватит совести ударить себя в грудь и назваться его учеником, разве что – самым безответственным. Он, кстати, так и называл меня – Лёшка-прогульщик. Так и слышу, как сейчас будто, его голос в телефоне:
- А, это Лёшка-прогульщик звонит! Что, опять не придёшь?
Но я навсегда запомнил те немногие уроки, что он дал мне, а особенно – наши встречи в его мастерской, где, словно бойцы в разноцветных парадных одеждах, в рядочек на полках стояли шуйские, вологодские, тульские, саратовские, белорусские и прочие гармони. Особенно дядя Витя ценил шуйские, он рассказывал, что не раз бывал на заводе, давал советы, как улучшить звук и что поменять в «начинке». В мастерской его – на чердаке многоэтажки, всегда было полутемно. Он постоянно вставал, ходил из угла в угол за нужной деталью, и потому, высвечиваемые узким запотелым окошком, непрестанно кружились пылинки. По центру стоял верстак, на нём были всевозможные баночки, щипцы, заклёпки, «голоса», и прочие «внутренности» инструментов, в которых дядя Витя так хорошо разбирался.
Гармонь появилась в моей жизни случайно. Никогда и не предполагал учиться, считая, что для исполнения себе, любимому, и друзьям на посиделках мне вполне хватает и гитары. Но однажды вместе с другом, разбирая старые вещи его отца в домике на лесном кордоне, мы нашли запылённый чемодан. В чемоданчике том и оказалась шуйская зелёная «Чайка» шестьдесят первого года выпуска, внешне – совсем как новая! Но – не звучала... И вот тогда мне порекомендовали обратиться к Виктору Баклажанову, который не только инструмент настроил, но и предложил мне позаниматься.
– Гармонь должна не лежать, а звучать! – сказал он.
Помню, как, сидя в тихой мастерской, рассказывал он мне неспешно о жизни. И параллельно – чинил мою гармошку.
Дядя Витя Баклажанов родился за несколько месяцев до войны. Отец ушёл на фронт, остались мать и пятеро детей.
– Был страшный голод, одна из сестёр, что была немного старше меня, умерла от недоедания. Мы скитались, мать соглашалась на любую работу, лишь бы прокормить нас, – рассказывал он. – Мне как новорождённому полагалось бесплатное молоко, но ходить за ним нужно было в даль-далёкую. Помню, распутица страшная, сестра брала меня на руки и шла, месила весеннюю грязь. И, когда несла домой, окунала в молоко пальчик, и – мне в рот. Было-то мне тогда… а ведь помню!
Я слушал, не перебивая, а дядя Витя чинил, словно хирург, склонившись над «внутренностями» гармошки, и продолжал неспешный рассказ.
Война кончилась. Отец его погиб на фронте, и по потере кормильца семье дали деньги. Мать пошла на рынок, и маленький Витя – с ней, ему тогда было шесть лет. Слепой фронтовик – без ноги, сидел на ветоши, играл на гармошке, и они невольно заслушались. Мать попросила его продать инструмент, тот не сразу согласился, но затем всё же назвал цену – целых шестьсот рублей! По тем временам это были огромные деньги, но она… всё равно купила!
– Я, братец, знаешь… часто потом думал об этом поступке. Как так, почему? Это ж время послевоенной разрухи, страшенного дефицита, когда крохи хлеба нет, но мама отдала всё, что было, за ту гармошку! Чутьё… Она будто что-то увидела, узнала про меня, как сверху кто сказал, что надо так поступить, – продолжал дядя Витя.
Затем он стал вспоминать, как учился играть, просто нажимая на клавиши и пытаясь сложить непохожие звуки в мелодию.
– Такое бывает, на селе особенно, когда не у кого учиться, а играть надо, ведь гармонист – первый парень на деревне. Самоучек таких называют «слухачами», вот и я из них, – дядя Витя взял баночку и ловко подхватил пинцетом мелкую блестящую детальку. – Так и наяривал, как уж умел, а мама пела. Помню, фронтовики собирались по кабакам и играли на гармонях. Моя сестра работала в столовой, и я приходил, смотрел, как поют или слушают… Учился у них, спрашивал. Где-то с тринадцати лет уже выступал на свадьбах. Потом в армию пошёл, и знаешь, с кем судьба свела? – он с прищуром посмотрел, думая – а стоит ли говорить, пойму ли?
– Да ты уж больно молодой, наверное, про такого певца и не слышал. А его тогда весь мир знал, да и теперь забыл не совсем.
Дядю Витю направили служить сначала в Ригу, а затем в Таллин. Там его поставили руководить художественной самодеятельностью, и коллектив занимал призовые места в Прибалтийском военном округе.
– Вот выступали один раз, все оробели, узнав, что в жюри сидит не кто-нибудь, а сам – Георг Отс! Да, Отс Георг Карлович! Слышал про такого?
Я кивнул, хотя стало неловко – имя, само собой, громкое, но вот какую-либо песню из репертуара назвать бы не смог.
– После выступления он сам подошёл ко мне и сказал: «Виктор»! – на «о» так ударил при этом. Сыграешь для меня ещё что-нибудь, Виктор? Уж не знаю, что он там про себя подумал, но, в общем, объездили мы потом с Отсом всю Эстонскую сэ-сэр!
Дядя Витя Баклажанов положил отвёртку на испещрённую мелкими разрезами клеёнку, и продолжил задумчиво, не глядя на меня:
– Вот говорят – Родину любить надо! А как это бывает по-настоящему – я, молодой совсем, тогда понял, на Отса глядя. Его ж вся страна огромная обожала, как сейчас бы сказали, «звезда». А у него – никакого там звездинства! С радостью приезжал выступать в самые отдалённые эстонские хутора, даже если там жили-то всего десяток-другой человек. Если зовут, значит – любят, и надо ехать. А, сам понимаешь, в таких хуторках ничего нет, рояля – тем более. Вот он, наверное, искал тогда подходящего себе человека для аккомпанемента, и на том смотре армейской самодеятельности выбрал меня. Кстати, Отс пел только под баян, а вот аккордеон почему-то не любил.
– Он был хорошим человеком? – спросил я. Журналист – это всё-таки диагноз, ведь я уже продумывал, как это всё можно подать читателям. И тут дядя Витя подкинул мне подробностей, которые так просто не найдёшь:
– Да не то слово просто – хороший! Во! – человек какой! Но, как мне тогда показалось, у него с женой тогда всё шло под откос. Когда мы к нему домой приезжали, она обычно тихонько собирала на стол и незаметно уходила, так что теперь даже и лица-то её не вспомню. Георг Карлович наливал коньяк, добавлял шампанского – он так любил. Когда оставались вдвоём, он тоже пел, и я играл, пока за мной не приходила машина… Да, машину за мной присылали, вот как я служил в армии!..
Самый грустный случай, связанный с дядей Витей Баклажановым, произошёл уже потом, после этого неспешного душевного разговора за ремонтом моей «Чайки». Нашлись у нас ребята-энтузиасты, которые решили провести большой народный праздник – так, чтобы на него и со всей области, и даже из разных уголков страны съехались. Задумка такая: проводить народные состязания – кулачный бой стенка-на-стенку, борьбу и прочее забытое и интересное. А кому столь жёсткое и для целостности лица небезопасное не очень подходит, то предложить лапту, рюхи, клёк, свайку, – и всё это организовать по старинным правилам с праздничным антуражем. А для создания такой обстановки провести ещё и состязание плясунов, частушечников и гармонистов. Люди играют, забавляются, соревнуются, прямо как их далёкие предки, и это всё – под «Елецкого», «Матаню» и прочие душевные переливы.
Само собой, прибежал я тогда в мастерскую к дяде Вите, сказал – такое дело, давайте поедем, я и отвезу, и привезу! Он сначала отказался, я уж плечи повесил и думал уходить. Но не нравилось, видно, моему старшему другу людей огорчать. Когда уж в дверях был, окликнул меня, улыбнулся:
– Ладно, Лёшка-прогульщик, уговорил! Давай, что ли, проветримся? Народ посмотрим, себя покажем!
И вот – центральная сельская площадь, я в других местах такой и не видел – ну просто поле футбольное! Всё разбито по секторам, тут тебе – и угощение, и игры. Мужики смотрят бои реконструкторов, женщины – старинный дожиночный обряд, пацаны замахиваются огромной скалбой и швыряют её что есть мочи по выстроенным в ряд деревянным «бабкам», в клубе идёт мастер-класс по народным танцам…
Выступление гармонистов – как раз на сцене перед клубом; претенденты на первое место стоят в косоворотках, солнышко поигрывает, отражаясь в бисере на росписи корпусов их инструментов. Вот уж один поднялся по ступенькам и наяривает – больше не играет, а пляшет, чуть ли не вприсядку. Я, хотя и «прогульщик», но слышу – мимо нот совсем, да и как попадёшь с такой акробатикой… но народу, к тому же слегка захмелевшему, видимо, в самый раз – свистят, аплодируют!
Вот после этого разудалого плясуна с гармошкой и поднялся медленно дядя Витя… Играл он задумчиво как-то, тихо, без эмоций на лице, но так чисто! – будто текла, журчала неспешная добрая речка. Только народ с раскрасневшимися лицами почти и не слушал, больше стояли и перешёптывались. Видимо, хотелось всем продолжения прошлого буйства, шоу с гармошкой, а дядя Витя никого не «завёл».
Когда он под жидкие аплодисменты спустился, то, повесив гармонь двумя ремнями на плечо, подошёл ко мне, смеясь:
– Предыдущий-то, Димка Оглоблин, он ведь мой ученик! Да-да! Как, впрочем, и ты! – и прищурился.
Потом мы с дядей Витей и мальчишками играли в лапту, его было не узнать – несмотря на возраст, бегал резво, поднимая песчаную пыль. Так радовался, свистел, горячился, при этом громко споря с организатором о правилах, доказывая, что именно как он говорит – правильно, по-старому, «как у них было».
Под вечер на сцену у клуба вышел парень в косоворотке и картузе с большим цветком – объявить победителя конкурса гармонистов. Я был уверен, что назовут Виктора Баклажанова – народ-то одно, но в жюри-то должны люди разбираться.
– Лауреатом первой степени становится… Дми-и-и-итрий Оглоблин! – возглас утонул в аплодисментах.
«Что за ерунда!» – не понял я, но решил: вот, сейчас будет «момент истины»! Как должно быть и по совести, и вообще. Выйдет этот Дима и скажет примерно так:
– Друзья! Здесь, среди нас есть уважаемый человек, которому я обязан тем, что в моей жизни появилась гармонь! Если бы не Виктор Андреевич Баклажанов, мой учитель, мне никогда не выступать на этой сцене! Поэтому настоящий победитель – он, и я рад по праву передать ему первое место и приз!
Но всё это я только представлял, а на сцене происходило иное – Дмитрий Оглоблин, пыжась от собственного величия, поднялся, вновь рванул меха, пробежался «змейкой» по клавишам, сплясал для приличия, широко раскрыв щербатый рот, а потом грубовато так плюхнул гармонь на некрашеные доски сцены и принял главный приз. Какую-то большую коробку, может, микроволновку, или что подобное. Стоял с ней, как счастливый грузчик с ящиком.
Когда ехали обратно, молчали. Я сжимал руль до белизны костяшек, желваки бегали по скулам. Этот был тот случай, когда «делали они, а стыдно мне». Мне было так неудобно перед дядей Витей за всю эту несправедливость. За то, что в жизни обычно всё так неуклюже, не так, как должно быть. Но ведь это я надоумил его поехать, а он правильно отказывался. Зачем, зачем я всё это…
– Отлично в лапту сыграли! Я уж и не мечтал! Как в детство попал! Эх, мы, бывало, с послевоенными пострелами, такими, как и я!.. Все в каком-то рванье, лохмотьях, мордашки грязные, носимся, как угорелые!.. В животе пусто, а весело!.. А Димка-то молодец! Ишь – выкаблучивал, как ноги только из резьбы не повыскакивали! Знаешь так, раз-раз-раз – одна в сторону, тук-тук-тук – другая со сцены!
Я на миг обернулся.
Дядя Витя ехал сзади, держа гармонь на коленях и поглаживая, будто большого пригревшегося кота. Перламутровые клавиши в полусумраке переливались, словно жемчуг. Нет, он был счастлив, по-настоящему, погружаясь в воспоминания и глядя, как мельтешат в сгущающихся красках придорожные берёзки.
– Победил ведь! Выплясал победу! Будь я помоложе, я бы его переплясал! Но ух! Знай, страна, моих учеников!..
…Дяди Вити Баклажанова не стало весной двадцатого года, в период буйства коронавируса. Он так хотел от него уберечься – чуть ли не спал в маске, а, возвращаясь из магазина, мыл и вывешивал на бельевой верёвке сдачу. Но – не уберегся, заболел, медленно и мучительно погас на койке в закрытом для посетителей «ковидарии». Я не смог с ним проститься.
В минуту, когда вы читаете эти строки, в его опустевшей мастерской на чердаке тускло и сиротливо. Пылинки давно осели и лежат толстым слоем на изрезанной клеёнке. Молчат-грустят оставленные его гармошки – те, что благодаря его умелым рукам готовы, но теперь не могут петь, и те, что не дождались ремонта...
Да, вот и я… вновь вспомнил про дядю Витю Баклажанова, глядя на мою отказавшуюся петь гармонь. Как спасти теперь её сипящие «лёгкие», не знаю. Но знаю другое: где-то в ином, недоступном нам мире, всё же звучит, звучит сейчас тихая и чистая, как речка, его мелодия.
Она плывёт, плывёт, и нет ей конца. И не будет.
В тени идола
Было наc трое друзей, трое кумовьёв – Никита, Ванька и я. Мы дружили с детства и решили, раз так близки стали, то пора и породниться, обоюдно став крёстными нашим детям. Было для нас это кумовство не пустым звуком, хотя шутки и анекдоты по теме мы очень даже любили. А когда звонили, так и говорили: «Здорова, кум!» Встретимся, бывало, в бане, и давай подначивать… Особенно мы с Никитой друг над дружкой, а Ванька «очки» считает, кто победит. Как говорится, жили себе, не разлей вода, всегда выручали. Неписанный закон соблюдали всегда: можешь, не можешь сейчас, а надо! И на выручку выезжали, когда один из нас застрял в сотне километров от города, и денег всегда давали взаймы, не ожидая отдачи, да и много-много всего. Пока один из нас – Никита, не развёлся, а потом сразу женился. Случилось это, конечно, не вдруг. Странности мы стали замечать на наших традиционных банных посиделках. Обычно после парилки говорили за столом о жизни, а тут Никитос стал надолго отлучаться с телефоном. Сначала мы с Ванькой посмеивались: мол, любовница у него, что ли, а на наши расспросы кум отшучивался. Пока вдруг не «выдал» новость – не просто любовница, а будет у него теперь, оказывается, новая семья… На свадьбу мне идти не хотелось. Да, я не скрывал, что плохо отношусь к Никитиному «кульбиту». Да, пусть и ханжески звучит, но из-за таких, как он, у нас сейчас пол России разваленных семей, где дети живут и воспитываются в безотцовщине при живых отцах! А он оказался одним из тех, кого я искренне презирал. Неужели он теперь тот, кто взял и семью с ребёнком оставил, а почему, ради чего – непонятно. Ради какой-то новой призрачной страсти? Ладно бы ещё, если в прежней семье у него были сплошные скандалы, не понимали его, или ещё что-то, но нет же! Захотел, видать, от «хорошего к лучшему» податься, так я подумал. Но и пренебречь приглашением кума я тоже не мог, себя всё же переборол, и в ЗАГС на роспись пошёл. Теперь понимаю, что зря – если душа не лежит, не стоит идти против неё по угодливому принципу «лишь бы не обидеть друга». Постоял я там в сторонке с кислым лицом, сложив руки перед собой, от участия в дальнейшем застолье отказался, найдя причину. Смотрел, смотрел на «молодую», и не мог понять – что же Никита нашёл в это так неподходящей под такое определение особе? Невзрачная, во всём Настёнке, которую он бросил, уступает. Даже если совсем внешне и стереотипно оценивать, ну никак не сравнить! Ванька тоже с недоумением обратил на это внимание и первым мне об этом сказал. Но вот куму Никите в лицо такой вопрос – что ты нашёл в этой мымроте, мы, конечно, тогда не задали. Потом ещё говорили с Ванькой, что надо, наверное, уважать, мол всё ж это его выбор, его жизнь, к тому же ведь мы с детства дали обещание, что будем во всём друг друга поддерживать. Но ни я, ни Ванька поначалу ничего дурного не заметили, кроме того, что наш друг заметно от нас отдалился. Но мы поминали, что по-другому и не может быть. Первое время будет при жене, а потом его обязательно к нам в компанию потянет. В баню мы теперь ходили всё также регулярно, но вдвоём, и нет-нет, а говорили, конечно, о нашем друге, переживали и надеялись, что он вернётся и займёт пустующее место. Без него разговор – не разговор, и шутки – не шутки. И мы каждый раз звонили ему, конечно же, но Никита, само собой, находил поводы сказать, что его опять не будет с нами. Прошёл месяц, молодожёны (нелепо звучит – Никите тридцать пять лет, его новой избраннице – так вообще под сорок) вернулись с так называемого медового месяца. Сначала мы с Ванькой не придали значения, когда Никитос по телефону стал рассказывать, что они поехали не на море, где «грязно и толкотня», а посетили какое-то «древнеславянское место силы», где заодно прослушали какой-то семинар. – Во она его вербует! Небось, заодно и приворожила! – посмеялись мы тогда с Ванькой, хотя, если бы тогда всё нам знать, было бы не до шуток. Никита всё пропускал и пропускал наши банные кумовские субботы, а из всё более редких и коротких телефонных разговоров мы едва выуживали из него о том, как они там живут. И узнали, что наши горе-«молодые» решили продать всё, что есть и купить дом, чтобы «жить на лоне земли-матери». – На лоне матери к такой-то матери, – сказал Ванька и нахмурился. Меня тоже эти пышные слова про лоно матери-природы смутили, потому что в речи того кума Никиты, которого мы знали до свадьбы, ничего подобного просто быть не могло – ну просто невыносимо пахнет от них его новой женой! Хотя идея-то в целом отличная, хотя и смелая, как таковую мы её поддержали. Помогли с переездом и всем остальным. Несмотря на столько «но», настроили себя на то, чтобы всё-таки порадоваться за Никиту. Ведь мы столько раз, в том числе и во время наших банных встреч, мечтали всё поменять, жить не в душном городе, а купить три домика в одной деревне и жить по соседству, пахать общее поле и всё такое вплоть до уток, коз и коров – мечтать-то не трудоёмко. Только одной болтовнёй у нас всё это и кончалось, а у него вот нет – сумел вырваться на это самое лоно к матери. Но перемены в Никитине были и правда разительными. С одной стороны, выпивать перестал, курить бросил наш Никита-кум, а ещё за «медовый месяц» бороду отпустил – чёрную такую, жгучую, прям как его глаза… Казалось бы, радуйся за него! Но что-то нас всё-таки настораживало… Всё вот внешне хорошо, всё ладненько выглядит, даже как-то слишком, подумал тогда я. Бывает же такое – возьми, да и будь просто рад за друга! Но почему-то вместо этого хотелось рваться, кричать, спасать его, вытаскивать даже… Откуда только? Какая-то тень, крылья над ним будто повисли, такие же чёрные, как эта его нова и непривычная для нас борода. Быстро стал он каким-то… чужим для нас. И тут прозвучал самый тревожный звонок, после которого плохие предчувствия не только оправдались, но и обрели очертания. Позвонил мне не Ваня, а его жена, как мы зовём, кума – Полина. Она решила сразу ко мне, потому что считала меня человеком, понимающим в вопросах веры: – Слушай, а ведь получается, что Никита теперь не может быть крёстным отцом для нашей Аришки, всё! – Подожди, что значит, не может? Как так всё?! – встревожился я, но хотел отшутиться. – Почему это кум – не кум? Глупость какая-то. Чего это ты его раскумить решила вдруг? Но знал, что шутками беду не отведёшь, дело было серьёзным, и с тревогой ждал, что же она скажет дальше: – Так ведь новая жена Никитины, она это, не знаю, правильно ли назову, я сама не очень поняла. В общем, родноверица какая-то... Я сглотнул, сразу вспомним и про «место силы», и про некий «семинар», куда нашего Никиту повезла новая жена на их «медовый месяц». – Вот, она мне сразу странной показалась. Тебе тоже? – продолжала встревоженная Полина. – И, представляешь, звонит, да-да, она сама мне утром с его, с Никитиного телефона, и как огорошила! Не здрасьте, ничего, а вот так прямо заявляет грубо, как будто я её чем обидела! Всё, говорит, больше вы Никиту своим крёстным не называйте, к Арише он на День ангела в четверг не приедет, не ждите его! И ещё говорит, что он прошёл какое-то там раскрещивание, и больше, так и говорит, вашим еврейским богам он не кланяется, что зовут его теперь Велимудр, и погнала дальше вот чушь какую-то, я ничего не поняла. А главное знаешь, я то ей ничего не говорю, а она продолжает, и вот буквально вижжит уже на меня, как будто её чем обидели, вся в голос, нервная. Полина и сама была нервная, расплакалась от обиды и непонимания. Я молчал, хотя мне самому стало так невыносимо, что хоть вой. Проплакавшись, она добавила: – Ты мне объясни, это про что всё вообще? Какие ещё выкрещивания, это такое бывает? Причём тут еврейские какие-то боги, это ещё что за бред? И что, у Аришки теперь только Наташка крёстная, получается, осталась, а Никита и правда – всё? А он – всё… Долго меня эта фраза потом преследовала, не отпускала, да и держит сейчас. До сих пор. *** После этого разговора я, конечно же, сразу набрал Ваньке. Оказалось, Полинка ему тоже всё рассказала, а он и без нас многое, оказывается, знал, только ни мне, ни ей не говорил. А про язычество – даже ещё до свадьбы! – Ну, я сначала подумал, что она просто ведьма, его приворожила и всё такое, поэтому он семью бросил. Язычники, ведьмы – одна байда! Да и сам же видишь – ни кожи, ни рожи у неё нет, на кого он свою Настю променял, что там, говори с тобой сто раз! Натуральная ведьмина, а вот ещё оказалась и вербовщица. – Это что вообще за ерунда? – Я-то откуда знаю. Секта, похожа. – Да ну! – Языческая. Не, себя они правда как-то иначе зовут, громко так. То ли волховеры, то ли… – Родноверы. – Поди ж их разбери. Я, как и Ванька, в «сортах» язычников не очень разбирался. Знал только, что они есть в нашем городе, собираются иногда на пляжах, вынимают какого-то гипсового божка на песок и жгут ему почему-то индийские ароматические палочки. Сначала я думал – пусть хоть пню молятся, лишь бы другим не навязывали. Но так, выходит, не бывает. И после этого разговора первое, что я сделал, начал смотреть ролики в интернете, где священники отвечают на вопросы про это самое язычество. Все, как один, говорили, что их так называемые боги – это бесы. А цель беса – погубить… Мы встретились с Ванькой, всё хорошенько обсудили и решили на выходных Никитину всё ж проведать. Ванька был злой – его обидело то, что Никита мало того, что не приехал на День ангела к Аришке, да ещё и не позвонил ей вообще. И что тот самый звонок от этой его новой женушки так Полине всё подпортил, что она несколько дней отойти не могла и даже на празднике сидела вся подавленная. Что мне рассказывать – я там был и сам всё видел! Но Ванька переживал, ему нужно было всё это опять выговорить: – Как дочка расстроилась, что эта мр… этот дядя Никита не приехал! А он ведь ей ещё тогда, до свадьбы своей, большую куклу обещал! – сказал Ваня, постукивая кулаком по столу. – Я соврал, что крёстный заболел. А вчера ты сам видел, как я ей куклу-то подарил, сказал, что от него… Болеет. – Да, понял, что это ты ей купил, – тяжело вздохнул я. – А наш и правда как болел, тут ты тоже прав. Ваня злился, а мне было просто муторно, неспокойно, и в воскресенье мы решили съездить к Никите. Без звонка – потому что знали - опять увернётся, что-то придумает, лишь бы нас не видеть. Поступили, как и всегда – гостинцев купили, чтобы было с чем посидеть-поговорить и всё обсудить по нашему, по-старому... *** Дом Никита и его новая спутница купили в пригородном большом селе, но на самом краю. И вот мы подъехали… остановились, прислушались к тишине… вроде бы бывали, здесь, когда помогали с переездом, видели этот дом, но тогда не было такого странного чувства. Как в фильме ужасов, когда двое подъезжают на закате к какому-то пугающему дому с тёмными окнами и понимают, что им придётся тут переночевать. А у него такой мрачный вид, что хочется бежать от него, а не то что заходить. Быстро вечерело, но почему-то не горел свет, и потому казалось, что окна – это пустые глазницы, через которые на тебя смотрит кто-то недобрый, и слепо тянет из мглы длинный незримый ноготь, стремится нащупать и уколоть. Если бы не Ваня, который шуршал пакетом и шумно звал Никиту у закрытой на замок калитки, я бы ни минуты не думал – уехал. Наконец наш кум вышел – в длинной рубахе с красными узорами. Я присмотрелся, пока он неохотно ворочал ключом – это были не просто узоры, а орнамент из свастик. Дурное предчувствие только нарастало, и вновь сработала моя привычка: когда нехорошо, пытаться шутить: – Никитос, да это ж амбарный замок у тебя: ты где это видел, чтобы в деревне так запирались? Надо проще – веник прислонён, значит, хозяев нет. А ты боишься что ли, украдут тебя? Раньше, в наши кажущиеся теперь такими далёкими и безвозвратными «банные дни» Никита бы отшутился в ответ, что Ванька бы начал, краснея от хохота, загибать пальцы, открыв счёт между нами. Но нет, Никиту и правда как подменили. Он насупился, покосив взор на свою смольную бороду. Ванька тоже попробовал шутить, назвал Никиту сельским колдуном, но тот и ему ничего не ответил. Единственное только – сказал подождать его в саду, а в дом даже не пригласил. Новая его странная жена к нам не вышла, но я увидел, как в тёмном болоте окна что-то шевельнулось, а потом дрогнуло и показалось, будто всплыло, вытянутое бледное лицо. Оно испугало меня, чем-то напомнив полную луну, что восходит над кладбищем и безжизненно отражает свет. – Хоть бы газетку какую постелить, что ли, – Ванька тем временем разложил продукты на старом, покрытом мхом и качающемся столике. Я осматривался по сторонам и удивлялся тому, как всё тут запущено. Казалось бы, переехала семья уже относительно давно, и раз уж Никита решил, как он тогда сказал, «жить на земле-матушке», то стоило бы хоть немного приложить руку к порядку. А он, такое ощущение, и вовсе не выходил из дома, а только сидел, в этом пугающем меня полумраке большого и, видимо, такого же неухоженного дома. А Никиты всё не было. Подул, сбивая листву, вечерний холодный ветер. Ваня присел, постукивая пальцами по набухшей тёмно-зелёной столешнице, ничего не говорил, но я чувствовал, что и ему неуютно. – Это, блин, как она его там теперь окрестила – Велеслав, что ли? – спросил он то ли меня, то ли ещё кого-то – смотрел Ваня скучно. – Не помню, может, Велемудр, или Велехрюндр! – опять от холодной злой неуютности обстановки я пытался защищаться шутками. – Только не окрестила, нет. У них там, наоборот, оказывается, как-то выкрещивают… – Велехер! Накрест-выкрест, выкрест-нахрест, – повторял, всё также нервно барабаня пальцами, Ванёк. Наконец Никита вышел, но с его появлением напряжение только наросло, так что воздух, казалось, недобро вибрировал в нашем некогда едином дружеском «треугольнике». Мы же с детства научились понимать друг друга без слов, и потому я буквально видел наплывающие к нам от Никиты давящие негативные волны с ясным пожеланием, чтобы мы поскорее смылись отсюда. Желательно навсегда. Он даже не сел за столик, а встал возле сучковатой яблони с шершавым стволом, листья которой покрыла какая-то ржавчина, и скрестил на груди руки. Рукава его рубахи алели свастиками. Глядя на них, мне хотелось схватить его за рукав, а затем за косой ворот и рвать, точнее, вырывать его из той ямы, куда он провалился так стремительно, что мы даже и не сразу поняли, насколько всё серьезно и глухо. Никита же смотрел на меня в упор, так, что я потом ещё не раз вспоминал этот чёрный взгляд. И каждый раз, только всплывут в памяти эти глаза, борода, скрещенные руки, и алые свастики – снова и снова теперь режут мне глаза! Я смолчал. Хотя очень хотел тогда напомнить Никитине, что и его, и мой, и Ванькин деды воевали, и никакие идиоты-волхвы и кто бы то ни было не отмоют этот проклятый фашисткий знак! И как он мог об этом забыть? Но я смолчал. Негативные и при этом всё такие же молчаливые волны в нашем молчаливом «треугольнике» всё нарастали до уровня девятого вала, и Ванька наконец попробовал разрядить обстановку. – Ну что, Никита-колдун, давай пропустим по маленькой? Только тебе – штрафную, ты сколько бань-то пропустил, а? – Не буду я с вами пить, никогда! Ни пить, ни есть, ни париться, ничего! – Это тебя ведьма твоя… что ли так научила? – Ванька с трудом пропустил ругательство и заводился, как обычно, с пол оборота. Он с бульканьем лил в пластмассовый стакан, и водка проливалась, бежала струйкой по мшистому столу, а затем ему на джинсы. Но тот не замечал, а смотрел на Никиту. Я думал, они вот-вот сцепятся, но Никита, хотя потемнел ещё больше, ничего не ответил. А я ещё раз взглянул на него и вдруг мысль вспорола меня, будто лезвие – а мы ведь в последний раз видимся! Да, точно! Мы больше уже никогда на свете!... И потемнело вокруг так, что показалось, свастики на рукавах Никиты налились кровью, смешались и стали рваными мясными ошмётками. Как это произошло, где была эта «точка невозврата» и почему она оказалась навсегда пройдена, но это ведь не мы, а Никитина перешёл какую-то черту и стал… чужим. Ванька же демонстративно сгрёб продукты обратно в пакет: – Ничего, ты потерпи немного! Сейчас, убираемся уже, как видишь! Мотаем удочки! Мы же убираемся, да? – он нервно косился на меня, и я не знал, что мне делать, и кивнул. Но Ванька и не думал убираться, нет. Он завязал ручки пакета и с остервенением запустил им подальше – мы услышали глухой хлопок и как, звякнув обо что-то железное, раскололась водочная бутылка. И этот звук я и теперь слышу, и он говорит мне о нашей разбившейся дружбе. Не собирался Ванька вот так брать и, не выговорившись, молча уезжать, не в его это характере. Нет, раз всё зашло так далеко, сейчас он выяснит между нами всё и до конца, всё обнажив да на рёбра выставив. И он подошёл к Никите лоб в лоб, их вздрагивающие нервно носы были рядом, и он долго смотрел в чёрные неподвижные глаза. Всё это длилось, наверное, секунды, а в моей памяти воспоминания теперь растягиваются, словно затяжной кошмар. Ваня смотрел, смотрел в эти глаза, а словно вглядывался в бездну и пытался нащупать хоть какой-то краешек, за который можно было бы ухватить и вырвать нашего прежнего, утонувшего друга. И, похоже, не видел он там Никиту, даже трупа его утопленного. Потому что бездна – она всегда без дна… И Ванька тогда стал спрашивать про всё это язычество – не стесняясь крепкой ругани в её отношении и прочих хлёстких определений. И про Аришкину куклу сказал, и о брошенных жене и детях не забыл, всё наболевшее – одним махом сгрёб и ему за славянский его косой шиворот сунул! Но Никита даже не дрогнул. И молчать не стал: – Что мне с вами говорить, если у вас вообще никакой веры нет! А если и есть! – он перевёл на меня жгучие глаза. – То чужая, еврейская, навязанная. У меня, в отличие от тебя, никакого бога в Израиле нет! У меня мои боги все здесь, тут, русские! И он показал нам ладонью – мы ведь сначала и не заметили. Там, за ветвистой яблоней, куда Ваня бросил пакет, начинался большой огород. Огромный просто, вытянутый, но теперь совершенно заброшенный. И только малый пятачок земли был отбит у сорняков, и на нём стояли пни, точнее, некое капище – длинные брёвна с не очень умело вырезанными на вершине чертами то ли бородатых лиц, то ли звериных мордищ. – Это и есть божки твои новые, что ли? Которые местные, да, россиянские? – спросил Ваня. Тот не ответил. – Мне они знаешь что напоминают? Тебе сказать, или может?.. Хошь достану, на что похоже! – Ваня заводился. И всё же сказал всё, что думал и хотел. Теперь, когда обнажены, задеты и искрят, как голые провода, все чувства, драки было не избежать, но Никиту это не проняло. Он вновь отошёл к медленно погибающей, покрытой ржавчиной и какими-то ссохшимися лишаями яблоне, скрестил руки в той же угрюмой позе и стал молча ждать, когда мы уедем. Нас для него больше не было... Совсем стемнело, когда мы ушли. Ванька запрыгнул на водительское место, тяжело дыша и ругаясь, сильно ударил дверью, взялся за руль и долго нервно барабанил пальцами. Я, садясь рядом, чуть нагнулся, и вновь посмотрел на кошмарный дом, едва различив в окне бледное вытянутое женское лицо. И оно вновь напомнило тогда мне плывущую в тумане кладбищенскую луну. – Нет у нас с тобой больше ни кума, ни друга, ни свата, ни брата! – выдохнул Ванька, когда мы выехали из села на горящую огнями ночную теперь уже трассу. Больше ничего он не сказал, а только сделал бубнящее радио громче.
***
Прошло меньше четырёх месяцев, и вот я вспоминаю, рассказываю вам всё это. Суета, дела, как обычно, кружат и захватываю нас, и мы забываемся. С Ванькой мы больше не ходили в баню, как-то вдруг опять же, с якобы уважительной ссылкой на дела, отменилась и пропала у нас эта традиция. Виделись всё реже, и… перестали думать, вспоминать про Никиту даже в телефонных разговорах. Как будто его не было. А его и правда… вскоре не стало. «Никита повесился. Сегодня ночью на яблоне во дворе». Такое сообщение пришло мне на телефон от Вани недавним утром, когда подморозило и выпал первый мокрый снег. Потом выяснилось, что об этом узнала первая жена Никиты – Настя. Наверное, ей нашла силы сказать…. эта язычница, но я не знаю подробностей. Вот тогда у меня и замелькали перед мысленным взором встречи, разговоры, глаза, рукава со свастиками, а потом вспыли, словно в банном тумане, те мы – прежние, смеющиеся, в войлочных шапках и с прилипшими к груди берёзовыми листьями. Те мы – другие, подтрунивающие друг над другом, и смешивалось это всё, слезилось, мазалось, путалось в одну грязную краску… Я вспоминал, как мы вытаскивали тяжёлый Никитин автомобиль – чёрный «универсал» из густого и липкого, как клей, чернозёма. Как он выручал и нас потом не раз. И опять видел его глаза – да, чёрные, жгучие, но не те злые и чужие, а такие живые, без нездоровой мутности. И вдруг они превращались в чужие, видели уже сквозь меня, как тогда, в последний раз. На это раз мы его… оставили беде одного и, приехав в самую языческую топь, из болота не вытянули. Я с трудом прилёг и, не моргая глядя в потолок, не мог успокоиться. В висках стучало и, словно камни, падали и били по мне вопросы. Почему мы его не спасли? Нет, не так, почему я его бросил и не спас? Ничего не сделал! Я понимал, что его очень уж стремительно, и потому так даже внешне разительно затянуло в какую-то пучину, в которой он быстро растворился прежний и стал другим. Можно было только догадываться, с помощью какой обработки, а возможно даже, и веществ это удалось сделать. Что же на самом деле происходило день ото дня в их мрачном доме, какими неистовыми камланиями и плясками они там занимались? Что произошло? Никита совершил ритуальное самоубийство? Он отходил от какого-то наркотика и поступил так в этом ломком и больном тумане? Или, может быть, он вообще ничего такого и не употреблял, а вдруг всё осознал – что бросил семью, что вынудил страдать и плакать стольких близких людей, что разрушил всё сам, своими руками, и потому решил, что выхода нет, разве что повеситься… Я вскочил, закрыв лицо ладонями. Ясно и то, что они забрали его, они добились своего! Я вспомнил, о чём говорил священники на православных каналах, отвечая на вопросы. Языческие божки – это же бесы, а цель бесов всегда одна – погубить человека. Они своего добились и теперь радуются. И получилось так, что Никита остался с ними и с такой же бесноватой «женой»… один на один. И они его забрали. Всё это закончилось так быстро и трагически. А я ничего не сделал!.. Я ещё крепче схватился за волосы. Да, всё правильно – переубеждать Никиту было бесполезно, он не стал бы слушать. Особенно меня, ведь меня он считал верующим, христианином. Нет такого язычника, который бы не пылал ненавистью к христианству. Эта ненависть – для них вообще как фундамент. Но дело в другом! Почему я?.. пренебрёг молитвой за друга? Да, он меня не мог услышать, но какой же я вообще верующий, если ни разу не помолился за Никиту, за друга, за упавшего в пропасть брата духовного – за крёстного отца моих детей? Сколько история знает случаев, когда по молитве близких и друзей Господь вынимал из плена сердца и помыслы людей, которые и глубже Никиты проваливались в бездну различных ересей. А я – не молился! То есть, получалось, что я духовно его бросил… И, помимо молитвы, нужно было ещё приехать, и не раз, пусть даже он не пустил бы меня и на порог, но видел бы меня там, за своей этой решёткой-оградой! И тогда, может быть, в последний миг, вместо того чтобы выйти ночью в сад и повеситься, он бы вспомнил, что у него есть друг, настоящий христианин, который его не бросил и всё равно, несмотря ни на что, по-прежнему и по-настоящему его любит! Это была бы очень тонкая ниточка, и он бы уцепился, а я её не оставил! Кто знает, может быть Никита, прежде чем отчаяться на страшный грех, взял бы тогда в руки телефон, и позвонил! Но он, скорее всего, и не вспомнил про меня, и виноват в этом не он! Меня для него в последний миг не было. Я для него умер. И Ваня тоже… Камни, невидимые камни всё летели, крушились на меня, били осколками. И эти камни мне теперь поднимать и нести на плечах до конца жизни. *** Никиту мы похоронили там, на сельском кладбище. Настоящая, первая жена его, Настёнка, и дочка его Ирина – а ей всего-то двенадцать лет, рыдали, ноги подкашивались… и они падали перед гробом, перемешивая коленями грязный жёлтый снег и свежую глину. Так называемой второй жены не было даже на прощании. Знала, что её могут растерзать. Буквально. Я не знаю, где и с кем теперь она. Никиты нет с нами уже сорок дней, а боль – только сильнее. Каждый день я в храме. Молюсь с таким опозданием за него, за себя, за нас. А тем, кто слышит сейчас меня, не просто говорю, кричу – берегите близких, молитесь за них, бойтесь за них! Бейтесь за них! И если беда – рвите их из пучины! Только не опоздайте. Ведь я – опоздал…
Татьянин крест
Татьяну в родном селе считали не от мира сего. За глаза нередко называли помешанной. Хотя, казалось бы, что странного… Женщина как женщина, несчастная только – так тоже говорили.
Внешне она старалась не выделяться. Сельчанки всё больше молодились, джинсы и футболки носили, будто студентки на каникулах, а Татьяну видели в скромном платье и всегда – в платке. Этого тоже не понимали, ведь была она для всех городской. Уехав ещё совсем юной из родных мест, отучилась в пединституте и проработала почти три десятка лет учителем истории. Недавно вот только вернулась. Зачем-то… Это тоже обсуждали: будь она в ладу с умом, поступила бы так? Из города, где удобства, все магазины под боком, и в село, где даже асфальта нет? Ещё не понимали – была Татьяна миловидной, с правильными чертами лица и необычайно выразительными карими глазами, которые всегда смотрели смело и прямодушно, потому мало кто мог сдержать их упор. С годами красота её не поблёкла, но замуж Татьяна почему-то так и не вышла… И это в городе, где – не как тут, а тысячи женихов!
– Характер упёртый, а надо быть мягче, податливей! Вот потому и без мужа! А без мужа – как без головы. Да по ней и видно! – шли и такие разговоры.
Никто не знал, как тянуло, а порой неудержимо рвало её, будто ветрами, чтобы сорваться и улететь из надоевшего чужого города в родные места. Как мучали её сны о реке, восходах и закатах, о покосившемся крылечке. В этих снах даже запахи были – сена, свежей опилки, тракторной солярки, и все они казались одинаково милыми, терпкими и зовущими. Не раз собиралась она всё бросить и бежать домой, но никак не решалась. Но вот в их школе сменился директор, с новым – молодым и нагловатым, не удалось найти общий язык, и Татьяна однажды не сдержалась, ответила ему холодно и метко на нетактичное замечание, а на следующий день пришла на работу уже с заявлением…
Так она изменила жизнь, и, не доработав совсем немного до пенсии, вернулась в родное село, где жила одна в родительском доме, который долго и основательно приводила в порядок. И быстро поняла: оказалась она тут вроде и своей, но и чужой. Односельчанки надменно подсмеивались, иногда в пересудах даже и сочувствовали, но если кто из мужей нет-нет, да решался предложить бывшей городской учительнице поправить забор или что по хозяйству помочь, тут же устраивали им скандал. Ещё как ревновали! Да, не растеряла красоты Татьяна, но что толку, ведь – не от мира сего она…
Сама же никого ни о чём не просила Татьяна – привыкла справляться сама. Ещё всех удивляло, что из города она через столько лет вернулась с тем же потёртым старым чемоданом, с которым и уезжала. Не было в нём ни денег, ни драгоценностей. Ничего, кроме книг, справок, копий из метрических книг и газетных вырезок не скопила и нажила она за столько лет в городе! Ни у кого, кроме отца Максима – настоятеля храма из соседнего села, весь этот её «нафталин» интереса не вызывал.
Казалось бы, ну и что такого – одинокая, пусть странноватая, за что же столько внимания, нередко замешанного на злобе? А дело было как раз в этом «нафталине». Однажды на собрании в клубе Татьяна выступила, сказав, что село их Красно-Новостроево до революции называлось Покровским – по церкви Покрова Пресвятой Богородицы, которую снесли в тридцатые годы. Больше ничего не сказала – только важный момент из истории, но, как бывает, многие часто мыслят не фактами, а выводами, а в этом заходят подчас очень далеко. Вот и понеслось, будто Татьяна, никого не предупредив, самовольно добивается возврата прежнего названия селу. Даже слух прошёл, что она какие-то свои бумаги-справки в район уже отослала, а то и повыше, и что одобрение вроде как сверху получила – быть скоро опять Красно-Новостроеву Покровским!
– А значит, всем – мучься, паспорт – меняй, табличку на доме – меняй, туда плати, сюда плати, по всем счетам из нашенских карманов! И всё из-за какой-то помешанной городской, ишь ведь надуло её! Сидела б себе там и седела, и не гудела! – кричала в сельмаге местная неугомонная тётка Изосиха.
– Подумаешь, Покровское! Да из-за такой ерунды и такой сыр-бор нам? – добавляли спокойнее другие женщины. – Ну было и было, что ворошить-то?
И ещё говорили:
– Красно-Новостроево даже вроде как и получше! Сколько их разных там Покровских да Покровок – не сосчитать, а мы, может, вообще одни такие и есть!
Встречались у Татьяны и редкие доброжелатели – в основном из местных стариков, некоторые из них даже помнили, каким был тот самый белокаменный Покровский храм. Испокон веков для церкви выбирали красивое и высокое место, вот и в их краях воздвигли её на холме. Было то ещё в начале девятнадцатого века, средства дал местный помещик Суханов, но и крестьяне тоже кто чем мог – помогли, участвовали. Строили всем миром, и вышла не церковка, а загляденье! Раньше, вспоминали деды, храм издали хорошо было видать, кто по южному торговому тракту следовал – любовались, крестились. А ехало в те времена торгового люда очень много. И колокол какой был – по всей округе слышно!
Но пришёл новый век, принёс войны и революции, в двадцатые храм закрыли, а в тридцатые – взорвали. Опять же, вспоминали старики, одного заряда мало оказалось: дрогнули своды, но устояла церковь, только на бок опрокинулась, словно вздохнула и в молитве поклонилась небу. Потом уж, как снова в город съездили и заряд усилили, справились с ней:
– Так мы что ж, мальчишки были, бегали смотреть, как нашу церковь рушили. Мне отец всыпал потом, само собой, осерчал на меня, придавить могло. А мы да, поближе лезли, замучались нас отгонять. Попрятались в кусты, и тянемся глянуть, как галчата. Помню, вот так она, матушка, повалилась, прямо как человек! – рассказывал за чаем Татьяне местный дед, которого и в старости почему-то называли Витюшкой.
– Да, по-людски вздохнула, и упала, ссыпалась. А кому мешала? – дед Витюшка долго молчал, щипал ногтем порез на клеёнке. И смотрел на Татьяну, будто она знала. – Ну, Танюш, ты мне что ль ответь: кому до неё какое было дело? Да к тому ж ещё – ай-яй месяц май, в брюхе пусть – в душе грусть, как говорится… Нет, мы не сеем и не пашем, нам давай, того… В общем, активисты выискались. Ага, свои, какие ж ещё, когда такие свои есть, и чужих не надо! Церковь, значит, валять им приспичило! – дед Витюшка хмурился. – Помню, и разбирали потом её долго, та ещё маята. Чего говоришь, Танюш? Нет, да какие активисты, не таскали они, им бы только орать! Нас, кто помельче, заставили! И я камни на слеге стаскивал. Знаешь, какие такие слеги? Да не телега, а слеги, без колёс говорю! Две жёрдочки такие – хвать и тащишь, а за тобой полоски по песочку тянутся! А церковь-то… Осколками её ямы потом подсыпали. Дорог-то у нас до сей поры ведь и нетути! В соседнем селе и то есть, положили асфальт, а мы почему всё без дорог, знаешь? Поняла теперь, отчего такое? Грех на нас, вот и не даёт Бог! Мы же церковью дороги отсыпали тогда, по ней, по матушке, считай и поныне ногами топчемся!..
Татьяна записывала местных стариков на диктофон. Рассказывали они вечерами иногда такие важные, но и, в общем, чаще какие-то обыденные истории. Но для поиска правды, она знала, рядовое тоже ценно. Татьяна даже посчитала – скопилось, если соединить все записи диктофона вместе, сто двадцать восемь часов стариковских монологов! Всё это она бережно переносила на компьютер и называла своим «золотым фондом». Одинокими вечерами пересушивала самые интересные фрагменты, а потом, уже отходя ко сну, часто включала любимую свою песню «Есть только миг». Та зацепила с юности, и каждая строка стала девизом её жизни.
Татьяна твёрдо знала, что вечный покой – для седых пирамид…
Впрочем, сельчанки были правы: Татьяна и на самом деле хотела, чтобы село вновь стало Покровским, но понимала, что правду быстро не восстановить, и начинать нужно не с этого. О возрождении храма были её мысли! Но задача трудная, без поддержки невыполнимая. Первый и важный шаг она сделала – добилась встречи с самим Митрополитом, получила благословение на труды. Помогли упомянутый отец Максим из соседнего села и местный фермер. Так общим итогом стало то, что на холме, где когда-то был храм, установили и освятили двухметровый поклонный крест, а также – и блестящую золотым отливом табличку с именами тех, кто был похоронен у церковной стены. Про местного помещика-благотворителя Суханова указано было отдельно – возродила Татьяна и его имя из небытия.
Сельчане тогда пришли на освещение креста и дивились, читая фамилии на табличке – вроде свои, все знакомые, только никто не помнит, кто такие были Никанор Митрофанович, Пелагея Исаевна и прочие… А Татьяна имена и годы жизни скрупулёзно восстановила – об этих давно ушедших людях было всё точно отмечено в выписках из метрических книг, что хранились в её потёртом за годы скитаний по архивам чемодане.
Татьяна полюбила это тихое место на холме. Там почти всегда дул ветерок, и даже осенью и зимой был он не злой, а лёгкий, приветливый. Там хорошо дышалось и думалось. Она часто склоняла голову к кресту и молилась. Однажды к ней кто-то подошёл и осторожно положил руку на плечо. Татьяна вздрогнула и обернулась – это был отец Максим. Оказалось, он тоже часто бывал у поклонного креста – признался, что и ему тут, на месте храма, мысли светлые всегда приходят. Батюшка тоже молился и верил в возрождение святыни...
***
Татьяна отрицала мистику и не верила в совпадения, но тут – прямо по русской поговорке – беда не явилась одна. В конце августа ночью разыгралась буря, и ураган обломил поклонный крест – упёрся и надорвал его своими ветряными лапищами у самого основания. А утром в село приехал синий грузовик, промчался, подняв пыль и распугав кур, что бестолкового бродили и клевали вдоль центральной дороги. Проводили его сельчане взглядом, думая, что в сельсовет приехали по какому делу, но нет – без остановки устремилась машина к холму.
В тот ранний час Татьяна была уже там, утирала слёзы – поваленный крест напоминал сломанную мачту корабля. Нет, это не были слёзы отчаяния – жалко было до щемящей и неумолкающей боли в сердце, но ведь плачем не поможешь, нужно снова поднимать! Только как лучше – наверное, сходить к фермеру, даст машину, людей… Но тут и без того тревожные мысли распугал сигнал шум приближающейся машины. Татьяна вздрогнула – синий грузовик поднялся по косогору с пробуксовкой и остановился. Свет фар пробивался сквозь поднятый песчаный туман. А через миг – это хорошо было видно сверху – высыпали из заднего отсека кажущиеся отсюда такими крохотными синие человечки в одинаковых комбинезонах и устремились наверх по тропинке. С пластиковыми коробками, лентами, какими-то высотомерами.
Поднявшись, на Татьяну они не обратили внимания, не поздоровались даже, как это давно заведено у городских, и стали суетно что-то измерять. Их старший – мужчина лет пятидесяти с осунувшимся нездоровым лицом и уставшими равнодушными глазами, ненадолго задержал взгляд на Татьяне. Она остановила дрожащую ладонь у горла, где давил намокший от слёз узелок платка. Ему не было дела до причины этих слёз, и он также безразлично перевёл взгляд на поваленный крест. Затем обернулся и негромко дал команду. Притом – вроде по-русски, а ничего не поймёшь. Одни термины!
Наконец она сделала шаг и протянула руку. Молодой юркий работник, что растягивал шуршащую ленту, прогоготал другому:
– Ты глянь, ну прям это, как её… скорбящая мать какая-то! Странная какая-то тётка!
– Да и место само какое-то странное. А тут что, кладбище какое, раз кресты сломанные валяются? – небрежно буркнул другой.
Татьяна подошла к старшему, тот водил пальцем по экрану планшета, глаз его нервно жмурился от бликов:
– Интернет вам будем проводить! – сказал он, не оборачиваясь и будто зная, о чём спросят. Потом отчеканил заученно, как робот. – Будет тут сотовый узел! Базовая станция!
– Что же, какая такая станция? – еле слышно спросила Татьяна.
– Не какая, а БТС семьдесят она называется! Опорно-мачтовое устройство! – и он вздохнул. – Да вышка, короче, сотовая вышка!
– Это значит, что же, вышку – и здесь? – она провела ребром ладони снизу вверх, но в сторону от холма. Словно хотела отвести туда беду.
– Да не там, а здесь, прямо тут! Вот тут, да! – ответил старший, ткнув пальцем в землю. Знать о том, что он, скорее всего, указывает прямо на чью-то могилу, он не мог. Но если бы и знал, перестал ли быть равнодушным?..
– Прямо… тут? – не верила Татьяна.
– Да. Место выбрано, сегодня должны утвердить окончательно.
– Как это… выбрано?
– Как и всегда, по спутниковой карте! Отличный холм! Вот, точные координаты! – и он протянул ей планшет, на глянцевом мониторе вновь блеснуло солнце и, словно лезвие, полоснуло по глазам.
Татьяна отошла, покачиваясь – ноги стали тяжёлыми. На дежурную неискреннюю фразу: «Вам плохо?» не ответила и встала на самом краю. Ветер обдувал хрустящую полынь, ею пахло так щемяще-терпко, что в уголках глаз стало нестерпимо горячо. Татьяна смотрела на раскинувшееся село, на дорогу вдали, которая когда-то была южным торговым трактом, и, едва сдерживаясь, простонала.
Она не помнила, как вернулась домой, металась от икон к окну, от стены к стене, не зная, что делать. Упал венский стул, рассыпалась коробка с пуговицами, дрогнул блюдцами старый сервант, и всё затихло, лишь тикали старые мамины ходики… С сочувствием наблюдали за ней ушедшие в мир иной родные с выцветших чёрно-белых фотокарточек, провожая глазами каждое её движение.
Нужно бить в колокола – во всех смыслах. Но… к кому идти? К чиновникам! Но стоит ли? Они, как и Татьяна, тоже жили бумагами, но вовсе не так. Если бы это место, холм, поклонный крест имели, как это сухо называют люди в кабинетах, охранный статус объекта наследия, да хотя бы вообще какую-то регистрацию… А без этого – увы и ах, скажут ей те, кто назначен защищать это самое наследие. И глазами укажут на дверь. Ну и что, что церковь стояла, и кладбище при ней когда-то было – нет о том ни официальных бумаг, ни печати. К тому же – ни здания, ни могильных холмиков, одна голая земля, охранять нечего. А значит, вышку ставить нет оснований запретить!
Татьяна отошла к рукомойнику, нервно дёргала «гвоздик», тот колыхался и стонал, словно захлёбывался. Вода казалась нестерпимо тёплой и стоялой, отдающей кислым металлом. Она поняла, что нужно делать: отбросив полотенце, кинулась к телефону – звонить отцу Максиму! На него вся надежда теперь!
Отец Максим был родом из Красно-Новостроево. Чем-то его путь был схож с тем, что прошла Татьяна – мальчишкой он уехал из родного дома и служил в армии на краю страны, затем поступил в военное училище, служил, прошёл многие «горячие точки» на полыхавшей тогда алыми огнями карте бывшего СССР. Но во время конфликта в Нагорном Карабахе и в Приднестровье, в первую Чеченскую компанию, а затем уже позже в дни вооружённого конфликта в Южной Осетии, где ему также пришлось участвовать, он вспоминал родное село, молился и думал о том, как вернётся. И вот в конце «нулевых» годов это произошло. Майор в отставке пробовал себя и в торговле, и в фермерстве, но ничего не вышло. Как ему тогда объясняли, вся проблема в его «излишней» честности. После затяжного внутреннего кризиса, который едва не закончился для него катастрофой, ему открылся путь. Сначала он крестился, а затем поступил в духовную семинарию, где был самым старшим среди обучавшихся на тот момент. После получил приход в соседнем от родного селе, а желание возродить храм на малой родине, вернуть своему селу историческое имя стало для него таким же ревностным и жгучим, как и для Татьяны. К ней он относился с большим братским теплом.
После звонка не прошло и четверти часа, как батюшка был у Татьяны – от соседнего села путь недолог, да и, узнав обо всём, давил он крепко на педаль своих шустрых «Жигулей». Священник её успокоил, настроил, и в итоге решили провести небольшой сход – обсудить всё с людьми, и, может, коллективное письмо составить, чтобы те, от кого это зависит, всё поняли и поискали другое подходящее место для этой вышки.
– Если жив огонь веры и не измельчал наш народ, должен ведь постоять за свои святыни! – сказал отец Максим. Татьяна посмотрела на его массивные плечи и широкую грудь, на которой поблёскивающий жёлто-медовыми оттенками крест казался совсем небольшим, на узкий, плохо скрываемый бородой шрам – след былых военных драм, и поверила этому сильному, много претерпевшему и понявшему в этой жизни человеку. С ним всё получится, он добьётся, верила она.
Но мрачнел и мрачнел всё больше отец Максим, густо наливался, словно опять воспаляясь и темнея крови, старый шрам на его щеке, когда слушал он с Татьяной людей на сходе. Никого собирать оказалось не нужно – сами подтянулись, ведь столько событий произошло за одно утро! Все собрались у водонапорной башни, батюшку и Татьяну женщины взяли в кольцо. Мужчины покуривали в сторонке, у колонки, вздыхали и поплёвывали, ничего не говоря, лишь изредка перешёптываясь и с выжиданием поглядывая в стороны.
– Ишь, чего опять удумала, помешанная! – тётка Изосиха взвилась и плевалась, рвала глотку, размахивая тряпкой. – Перенести вышку! А ежели в затяг дело пойдёт, а то и вовсе решат: раз не хотите, то и во вам, а не вышка! – и она скрутила фигу, устремив ломаный ноготь к носу Татьяны. – Ишь, скажут, не хотите – как хотите! Получите, распишитесь!
– Ко мне внуков и на аркане не затащишь, а с интернетом, глядишь, может и поедут! Им же в эту тыкалку надо играть, а она от интернета работает! – послышался другой, уже спокойный голос. Но и эта женщина недобро посмотрела на Татьяну.
– Да что там интернет, мне вот его и не надо вовсе, а связи, связи же нет! – добавила другая, грузная бабка. – У меня вон, токмо на конце огорода на самой картошке только две «палочки» ловит, звонить шкандыбаю туда! А каково мне больной старухе с моими ногами!
– А в дождь вообще не ловит! Васильна вон помирала, в скорую помните, не дозвонились!
– Интернет тоже нужон!
– А по телевизору двести штук каналов станет! А то и триста, до ночи переключать устанешь, а не кончатся! У меня у кумы в городе такая есть телевидения! Хошь танцы, хошь шманцы, серьялы там со всего света!..
Отец Максим, слушая эту рваную женскую многоголосицу, вздрогнул. Он долго всматривался в лица и наконец произнёс:
– Смотрю на вас, братья и сёстры… Глас вопиющего в пустыне, слышали такое выражение библейское? Вот и мне возопить хочется! О чём вы, опомнитесь! Хоть кто-нибудь из вас, очнись! Хоть один кто-нибудь, кроме Татьяны, есть ли ещё здесь, среди вас… с душой не помутнённой? Какой интернет, какие сериалы, когда о святом месте речь! Это же ваше святое место, а не чьё-то! Церковь там была ваша, и могилы родные, предки – это же не кто-то чужой, а часть вас самих там лежит! Без памяти о них, о прошлом и вы – неполные! Неужели не защитим их? – и он указал на небо, подняв взор. – Оттуда на нас сейчас смотрят родные и плачут, думая – что же выберите, их, или этот ваш интернет со звонками?
Все враз замолчали. Кажется, что слова всё-таки дошли, подействовали. А отец Максим тем временем думал о том, что семь советских десятков лет безбожия – не так ведь много, в вечности – миг, а тридцать лет новой России – и того меньше. Вместе – сто лет… Неужели за них удалось полностью вымыть боль, свет и память из людей? Ничего не осталось?
Неужели смогли забыть, а значит – предать?
Он вглядывался в лица. Вышка, это бездушное око, интернет, дающий связь с миром потребления, победит и встанет стальной холодной башней на месте церкви? Да как же допустить? И мужчины стоят, молчат, глаза потупили, ничего решать не хотят. Трусят! Одна Татьяна неравнодушна, борется, и потому такая чужая стала здесь для всех!..
– Что же вы выберете, их, родных, или этот ваш интернет? – повторил он опять вопрос, но не получил ответа. – Как можем забыть мы род свой, братья и сёстры, как можем веру православную предать? Не вышка там должна стоять, но храм!
Женщины сбились в кучу и нарушили «кольцо», которым сначала обступили Татьяну и батюшку, и стояли, потупив взоры. Все здесь уважали отца Максима, и если не умом, но душами точно понимали, на чьей стороне в этом споре правда.
Татьяна всё время молчала, а затем и вовсе незаметно скрылась в стороне. Все он ней, казалось, забыли, разве что стоявшие у колонки мужчины сказали ей что-то – кажется, спокойное такое, одобрительное, вроде бы как «Танюш, не грусти!», но она не расслышала.
Она отошла к поржавевшей ограде, и схватилась за неё, словно за тюремную клетку. И вдруг подняла взор, изменилась в лице: вспомнила о чём-то важном… Лишь шепнула:
– А что если они?! А что если – они сейчас снова!..
Её будто укололо, и она стремительно зашагала к центральной дороге – и по ней устремилась наверх, к холму.
Татьяна не знала, заметил ли кто-то её уход. Она волновалась совсем о другом.
***
Ураган оставил о себе память и в селе – повредил крыши, повалил заборы, обесточил несколько домов. Сам же ушёл, как не бывал – траву обдуло, лужи потемнели и стремительно сохли, и вновь давила совсем уж нетипичная для конца августа жара.
Отец Максим, так и не услышав внятного ответа на прямой свой и острый вопрос, уехал – вернее, он стремительно сорвался после звонка на сотовый телефон, так, что из-под задних колёс «Жигулей» вырвалась песчаная пыль и накрыла сходку облаком.
Никто, однако, больше не кричал и не спорил, даже тётка Изосиха затолкала куда-то тряпку и помалкивала, водя быстрыми глазками и кусая губы. Отец Максим своим вопросом о том, что же им дороже, поднял со дна душ сильную волну, разбудив народную память. С непростым мыслями все собирались расходиться по домам, но тут!..
Они обернулись к дороге и увидели Татьяну. Та осторожно спускалась назад, с холма. Издалека выглядела большой точкой. Чёрной, да ещё и с крыльями, будто птица! Женщины прикладывали ладони к глазам, шумно обсуждали. Когда же та постепенно приблизилась, поняли, что на плечах Татьяна несла… поклонный крест!
– Ох! Тащит, смотрите! Да как же, да в нём же?!
– Да килограмм под сорок будет! А то и все полсотни! Это как же она его взвалила-то на себя?
– Ничего себе! – начались новые разговоры. – Вот это… Татьяна!
– Вот это вера у человека! А мы что? Набросились на неё все! Ведь и правда – всех собак на неё спустили, а за что? Вот ты, Изосиха, чего кидалась, что мутишь?
И начался новый гвалт, уже – в защиту Татьяны.
Крест и правда был не для женских плеч. Тот словно напитался дождём и влагой земли, а ещё – вобрал в себя кровь, слёзы и пот тех, кто покоился на холме, и потому так отчаянно давил и пригибал к дороге ссутулившуюся Татьяну. Она, обхватив побелевшими ладонями перекладину, со смирением и неудержимыми от напряжения слезами несла на себе одна всю эту боль предков. И эта боль беззвучно, но остро, как раскалённая игла, доносилась и прожигала теперь сердца людей.
Колени Татьяны подламывались, крест кренился и уже чертил по песчаной дороге, оставляя за собой длинную неровную полосу. Татьяна на миг обернулась, и ей вдруг вспомнился рассказ деда Витюшки о том, как они, мальчишки тридцатых годов, растаскивали по на слегах церковные камни, оставляя такие же следы… Клали они тогда родную церковь… на дорогу.
То было время разбрасывать камни… А теперь настало собирать!..
И только эта мысль посетила Татьяну, ей показалось, что обступили её незримые силы, и помогли! Совсем уже обессиленная, она не поднимала глаз, а только слышала какие-то неземные, похожие на далёкое, но такое доброе эхо голоса. Словно это были певчие в храме, только звучали они издалека – то ли с холма, а то ли – с самих облаков. Выдохнув, Татьяна поправила крест, и тот лёг на плечи как-то удобнее и будто сам потянулся вверх, отдав небесам всю свою тяжесть.
…Татьяна не находила сил даже чуть разогнуться и потому не могла увидеть и понять, почему же стало так легко. Не видела, как её молча обступили сельчане. Редко на земле бывают чудеса, и это тоже, наверное, не было в полной мере чудом. Но, увидев, как Татьяна одна несёт крест, первыми, потушив цигарки, бросились мужики, а за ними устремилась и женская шумная толкотня. Даже раскрасневшаяся от стыда Изосиха забегала вокруг, рыдая в голос и задыхаясь, сбивчиво что-то лепетала Татьяне.
Не слова, не доводы и даже не острые вопросы, а всё же только вид одинокой Татьяны, несущей по дороге крест, будто ночной ураган, окончательно сорвал всю шелуху, пыль и паутину с душ людских.
Крест до самого крылечка дома Татьяны несли всем селом, всем миром…
А Татьяна слышала голоса и не слышала, верила и не верила:
– Да что мы, правда, в самом деле! Нельзя же так. Люди мы или нет? Сгоряча как-то вышло. Танюш, не ж не сердись на нас! Ты нас прости, грешных! Правда, всё обдумаем, всё сделаем! И перед батюшкой неловко вышло… надо с ним повидаться, сказать, что нам родные-то наши дороже! А интернет этот пусть там думают и другое место для него ищут! Да и не будет его – век без него жили, и ещё проживём! Да там и верно говорят, от него одни беды! – звучали обрывки голосов. – И церковь нам наша нужна, восстановим! Танюша, ты уж нас прости ради Бога! Да, насчёт Покровского! Будем опять Покровским! Если бумагу подготовишь, мы её подпишем! Верно, все подпишем!
***
Татьяна ничего не хотела показать и тем более доказать, нет, и не думала о подобном. Она всё оставила и устремилась к холму не ради этого, а только потому, что её внезапно пронзила догадка, – а вдруг эти шустрые ребята на синем грузовике сейчас же вернутся, да и приступят к «очистке» территории… вмиг погрузят и увезут обломанный поклонный крест? Ведь сказал же этот их старший, что окончательное решение примут именно сегодня. Значит, и работать сейчас начнут. А для них крест ведь… как мусор! И табличку, и венки, и всё остальное увезут, да в городской контейнер бросят!..
Так и побежала, побежала. А что потом было – уж не помнила…
Она очнулась на скамеечке у своего крылечка, подняла воспалённые глаза. Никого рядом не было. Как в тумане! Вроде бы голосили недавно – доброе ей что-то говорили… Неужели это было свои, сельские, все те, кто её, казалось бы, совсем недавно клевал, высмеивал, недолюбливал?.. Да, они, открыл Господь им глаза. А теперь вот… разошлись. Что это вообще было? Неважно: вот он, крест, здесь! Татьяна провела ладонью, бережно погладила острые щепки на сломе, как рану. Здесь её крест, на месте! Прислонён к стене родного дома и будто тепло от него идёт, как от живого! Никто не приедет, не заберёт его, а если что – она грудью за него встанет!
Голова медленно прояснялась. Но всё же, ведь люди… помогли! Свои, сельские, те, кто только-только так ругался! А значит, бывают перемены, пробивается в душе каждого родник, стремящийся к Богу, промывается ил, а значит, ничто не потеряно! С Богом никогда, нигде, ни в чём и ни у кого не может быть безысходности!
– Какая же духота! – Татьяна тяжело дышала, и, сняв платок, утёрла лицо. Она пересела на другой край лавочки в тень, смотрела на жарко догорающий август, медленно плывущие рваные облака. Как только дыхание сделалось ровным, голова невольно склонились.
Татьяна увидела себя в церкви. И она точно знала, что была не где-нибудь, а там, в Покровском храме! Не раз Татьяна представляла, каким тот был, но теперь всё явилось до таких тонких завораживающих мелочей! Полы не окрашены, как будто плотники работали только вчера, пряно пахнет сосновой смолью, хочется встать на колени и опустить на него ладони. Престол накрыт расписанным золотыми узорами платом, за ним – выносной крест. Она смотрит, смотрит – мелькают оклады икон серебром и камнями, горят, меняют очертания дрожащие огоньки свеч и лампад. И люди – много людей здесь, одеты по-крестьянски, но празднично, идут к Причастию, скрестив у груди ладони. Идут мимо, проходят сквозь неё, словно она – облачная, и поначалу не видят. А она их видит! И лица вроде знакомые, родные такие! Скулы, разрез глаз, походка даже! Точно Татьяна угадывает, кто с какого двора и улицы, из какого рода-фамилии, даже звать как! Понимает, кто чей прадед! И вот они все перед ней – кто жил в их родном селе Покровском, те, кто теперь забыт родными. Это – они! Все их имена есть на табличке, и подняты они из небытия, из пыльных архивов к свету… на её ладонях.
И, надо же, крестьяне все оборачиваются, смотрят, смотрят на неё, а лица их светятся… такие добрые! Люди отходят после Причастия и кланяются! Бережно, по родному поглаживают её покрытые ссадинами и занозами ладони. А ей и неловко, и радостно. Расступаются люди, и оказывается Татьяна лицом к лицу с помещиком Сухановым! Тот и после отставки носил парадный мундиром цвета тёмной зелёной бутылки, всегда одевал его на праздничных церковных службах. Высокий, сухой, видит Татьяна, что у него острый профиль, похожие на утиные хвосты бакенбарды, и весь такой строгий, даже грозный, только глаза – улыбаются Татьяне!
Служит в храме почему-то не священник тех далёких времён, а отец Максим, завершается служба. И он тоже теперь смотрит на неё, собирается что-то сказать, но тут раздаётся музыка и голос:
– Вечный покой сердце вряд ли обрадует…
Что же такое, не понять... Откуда льётся песня? Вроде бы отец Максим что-то говорит, но голоса не слышно.
– Вечный покой – для седых пирамид…
Она с трудом разомкнула глаза и подняла голову. Любимая песня, конечно же, звучала из телефона, который настырно вибрировал в кармане. На чуть треснутом дисплее высветилось: «Отец Максим».
– Татьяна, всё в порядке? Дома? Я уехал – срочно позвонили! По нашему вопросу звонок был из города! Не переживайте, хорошие новости! – голос звучал эхом, словно говорили с другого конца света. – Вышку эту перенесут! Определили другое место для неё!
– Воля Божья! – прошептала она.
– Плохо слышно!.. Вы поняли, поставят эту вышку, но не на нашем месте она будет, Татьяна!
Нет, она уже ничего не слышала, а, прижав похожий на мышонка телефон к вздрагивающей груди, смотрела на облака и благодарила Бога. Сил совсем не осталось, но они вот-вот появятся! Обязательно! Вот сейчас она немножко ещё побудет одна, помолится, и пойдёт в контору хозяйства – искать фермера.
Надо просить его, нужно поднимать поклонный крест на положенное ему место. И крепить как можно надёжнее.
Храм Покрова Пресвятой Богородицы обязательно будет возрождён! И село станет вновь Покровским! А до той поры стоять на холме поклонному кресту и, кто знает, сколько ещё предстоит ему и Татьяне выдержать ураганов…
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
