Обложка Осколки

Осколки

Алена Корф

0% прочитано
Стандартный
Алена Корф

Осколки

1

Несомненно, одни из самых ярких моих воспоминаний раннего детства связаны с больницей.

Мне пять лет.

Больно… всё время больно. Острая, царапающая боль в горле; еда, и даже питье связаны со страшными муками. Ломота во всем теле. Руки и ноги буквально выкручивает. Постоянно болит голова. И слабость. Такая, что голову не могу поднять с подушки. Постоянно бросает то в озноб, то в жар.

Пахнет чем-то неприятным и резким.

Рука болит от постоянных капельниц. Меня колят холодными острыми иголками, но я даже не плачу — эта боль не столь сильна, в сравнении с тем, что я терплю непрерывно.

Я всегда была болезненным ребенком. Неделю походила в садик — самое ненавистное место — и очередная жёсткая простуда, ангина или отит. Две-три недели меня лечат дома.

Но в этот раз заболела я очень тяжело.

Я проснулась тогда среди ночи от боли в горле, и не могла понять, где я нахожусь. Реальность и бред смешивались в сознании. Мне почему-то казалось, что я лежу на лавочке возле нашего парадного, что мы с отцом не вернулись с прогулки.

Наверно я плакала, не помню.

Помню это, как серию несвязанных между собою картинок.

В комнате зажёгся свет. Он неприятен и больно бьёт по глазам.

Отец и тётя Галя склонились надо мной, о чем-то переговариваются.

Тётя Галя прикасается губами к моему лбу. Что-то говорит отцу.

Ощущаю холод градусника подмышкой. Это неприятно.

«Выше сорока, надо вызывать скорую». Почему-то мне эти слова запомнились.

Потом провал в сознании.

Я очнулась на кушетке в незнакомой обстановке. Яркий болезненный свет отражается от белого кафеля. Неприятный резкий запах хлорки. Вокруг люди в белых халатах. Кто-то из них говорит с отцом.

Я не хочу тут находится. Я хочу домой.

Я пытаюсь сказать отцу, что бы забрал меня отсюда, но боль в горле не даёт произнести ни слова.

Затем воспоминания вновь теряются во мраке…

Следующие дни пролетели в тумане боли и жара. Белые стены палаты, неприятный запах дезинфекции, хлорки. Чувство полной беспомощности, когда я не могла даже закрыть глаза от слабости. Противный вкус лекарств, и страшное, всепоглощающее желание выпить холодной воды, которую мне давали по чайной ложке, бережно и медленно.

Рука онемела от капельниц.

Помню бесконечное ожидание прихода отца.

Но он приходил очень редко. Но когда приходил приносил какие-то детские журналы с яркими картинками, черную икру в баночках, которая казалась мне очень невкусной, какие-то ещё гостинцы.

Чаще приходила тётя Галя. Она сидела на моей кровати и читала мне книжку. Я не помню о чем, но это была очень толстая книжка в сером переплете. Возможно, тогда я даже не понимала о чем мне читают; я лишь слушала успокаивающий звук голоса. Мой взгляд цеплялся за коричневый, крупной вязки, свитер тёти Гали с воротником под горло, и ее очки с толстыми стёклами в массивной оправе.

Почему-то мне хотелось фокусировать на чем-то зрение.

Сначала я лежала в общей палате. Тут было много кроватей, и в них лежали другие дети, лет, наверное от четырех до семи. Они часто плакали и это меня раздражало. Наверное оттуда моя неприязнь к детям, пронесённая через всю жизнь.

Я часто смотрела в окно на серые дома, и какое-то тусклое небо. Помню, как хотелось пойти гулять, побегать по траве… Посмотреть на цветочки.

Вечерами я прислушивалась к шагам и голосам, доносившийся из коридора. Сама палата была в темноте, но сквозь полупрозрачные стекла двери падал свет.

Время тянулось медленно. Я не знаю, сколько я пролежала в больнице. Очевидно, долго. Мне этот период тогда вообще показался вечностью.

Потом я оказалась в другой, меньшей, палате, где я была одна. Одиночество стало облегчением. Я могла просто лежать и смотреть в потолок, не слыша чужого раздражающего плача. В этой тишине я начала приходить в себя.

Стало немножко легче. Зверь, царапающий острыми когтями горло, успокоился, присмирел. Постепенно возвращались силы. Я уже могла сидеть на кровати, опираясь на подушку, и даже немного ходить по палате, держась за стенку. Аппетит тоже начал возвращаться.

А потом я оказалась дома.

Когда я попала в больницу, ещё лежал снег, а теперь кругом была зелень и аромат цветов. Помню, как эта перемена тогда поразила меня.

Моя квартира показалась мне незнакомой. Наверное, я просто отвыкла.

Болезненные ощущения ушли, но ещё оставалась слабость. Я так уже привыкла всё время лежать, что первое время дома тоже редко вставала с кровати.

Тёти Гали почему-то уже не было. Тогда я не понимала — почему. Когда же я спросила об этом отца, он долго молчал, глядя в пол. Потом поднял на меня глаза, и тихо ответил:

— Тетя Галя уехала. Насовсем.

— Уехала? Куда?

Отец вздохнул и ответил, что тетя Галя уехала в другой город, к своей семье, и больше не сможет приходить. Мне стало тогда очень грустно.

Но постепенно я начала возвращаться к нормальной жизни. С каждым днем становилось все легче и легче. Я начала гулять во дворе, хотя других детей сторонилась.

Воспоминания о больнице еще долго преследовали меня. Иногда, засыпая, я снова чувствовала запах хлорки и словно бы видела белые стены палаты.

С отцом мы виделись редко. Он уходил, когда я ещё спала, и приходил зачастую, когда я уже спала.

Со мной сидела старушка из соседней квартиры, очень добрая, но глуховатая, и поэтому не всегда понимающая, что я ей говорю. Мне она нравилась, но с ней было неинтересно. Зато она вкусно готовила.

Целыми денями я сидела в своей комнате и слушала на проигрывателе пластинки с детскими песнями и всякими историями. Особенно мне нравились страшные сказки.

Иногда я начинала сама придумывать истории и рассказывать вслух сама себе, кружась по комнате. Особенно хорошо эти истории складывались под музыку. Когда я пыталась рассказать их отцу, в те редкие моменты когда у него находилось время для меня, он лишь рассеянно кивал, не слушая, и я видела насколько это ему неинтересно. Поэтому я перестала рассказывать.

К отцу иногда приходили зловещего вида мужчины в кожаных куртках. Я их боялась, поэтому выключала свет в своей комнате, накрылась с головой пледом и притворялась спящей.

Но до меня им не было никакого дела.

А отец долго о чем-то разговаривал с ними властным тоном, и они уходили.

Я не знала, что совсем скоро моя жизнь изменится самым крутым образом.

2

Не помню, сколько времени прошло после больницы. Воспоминания этого периода расплываются в памяти. Я вроде бы ходила во двор, слушала пластинки, соседка-старушка варила вкусные бульончики…

И вдруг однажды отец сказал мне, почти между прочим:

— Ты поедешь к бабушке. В другой город. Там тебе будет лучше.

Я тогда даже не сразу поняла, о какой бабушке речь. У меня не было никакой бабушки — по крайней мере, так мне казалось. Никто никогда о ней не говорил.

Отец ходил по квартире, собирая мои вещи в чемодан. Делал это быстро, с какой-то нервной поспешностью, не глядя на меня.

— Пап, — робко сказала я. — А ты?

— Я приеду, — ответил он, не поднимая глаз. — Обязательно приеду. Только сначала нужно… разобраться с делами.

Я, конечно не знала, что это за дела. Слово «дела» вообще стало в моей жизни каким-то страшным. Из-за «дел» отец уходил утром и приходил поздно вечером. Из-за «дел» к нам приходили хмурые бритоголовые мужчины в кожаных куртках. И теперь из-за «дел» он отправлял меня к неизвестной бабушке.

Дорогу я тоже помню отдельными обрывками. Холодный осенний воздух у подъезда, влажный асфальт. Машина — чужая, чёрная, массивная и угловатая, с потёртым кожаным салоном.

Я сидела на заднем сиденье, прижимая к себе медвежонка, и смотрела в окно, как мимо проплывают привычные серые дома, детская площадка, магазин с тусклой вывеской. Всё это вдруг показалось очень далёким.

Потом был вокзал — громкий, шумный, с запахом дыма, дешёвых пирожков и ещё чего-то металлического. Толпа, голоса, объявления в динамиках. Отец крепко держал меня за руку, и я еле поспевала за ним.

Поезд показался мне огромным и страшным. Мы долго шли вдоль вагонов, пока наконец не нашли наш. Внутри пахло чем-то странным, я так и не поняла — чем.

Отец положил чемодан на полку, усадил меня к окну.

— Не бойся, — сказал он. — Поезд — это не страшно.

Я кивнула. Хотелось быть смелой хотя бы в его глазах.

Дальше — скрежет, толчок, медленное движение. Родной город поплыл назад, за окном побежали какие-то огни, затем темнота, редкие фонари. Отец сидел напротив, о чем-то думал, смотрел мимо меня. Иногда пытался улыбаться, но улыбка получалась кривой и натянутой.

Мы почти не разговаривали. Он иногда спрашивал:

— Не холодно? Хочешь пить?

Я кивала или мотала головой. В горле всё ещё оставался какой-то шершавый след от недавней болезни, и я не любила говорить.

Поезд качался, стук колёс убаюкивал. Я засыпала и просыпалась, видела бегущие по потоку купе световые отблески из окна.

А потом поезд остановился «там».

Город, в который мы приехали, был другим. Он казался более чистым и… богатым, что ли. По крайней мере, мне так показалось. На вокзале было светлее, вывески ярче. Мы снова шли долго, выходили на площадь. Отец поймал такси и назвал адрес, который я не запомнила.

Квартал, в котором жила бабушка, был совсем не похож на наш. Вместо панельных домов — высокие старые здания с лепниной, дворики, в которых не пахло мусором и сырым бетоном.

Подъезд оказался чистый, с широкими ступенями лестницы и блестящими поручнями.

Внутри — не наш гремящий лифт с облезлой краской, а старый, с решётчатой дверцей. Его надо было закрывать руками, и когда он ехал, было видно, как мимо медленно проплывают этажи.

Мне казалось, что мы поднимаемся бесконечно. Сердце стучало от напряжения и какого-то странного предвкушения. В жизни ребёнка бывают моменты, когда он ещё не понимает, что именно изменится, но чувствует — дальше всё будет не так, как раньше. Это был один из таких моментов.

Дверь в квартиру бабушки была тяжёлой, тёмной, с блестящей ручкой. Отец позвонил. Где-то в глубине раздался звонок — не наш, тонкий и звенящий, а мелодичный, с глубокими переливами.

Дверь открыла она.

Бабушка была не такой, как я себе представляла «бабушку». Не доброй старушкой в платке и халате, а высокой сухой женщиной в тёмном платье, с аккуратной причёской и серьёзным лицом. На носу у неё были тонкие очки в золотой оправе. Она пахла не пирогами и лекарствами, а какими-то резкими духами.

Она посмотрела на меня внимательно, и уголки её губ чуть заметно дрогнули — не то попытка улыбки, не то лёгкое выражение недовольства.

— Здравствуйте, мама, — сказал отец.

— Здравствуй, — ответила она, не отводя взгляда от меня. — Значит, вот это твой ребёнок.

Она не сказала «твоя дочь» или «внучка». Просто «ребёнок». Мне это тогда не понравилось, но я не могла сформулировать, почему.

Мы вошли.

Квартира поразила меня сразу. Она казалась огромной. Высокие потолки, массивные двери, широкие коридоры. На полу — ковры с узорами. На стенах — картины в тяжёлых рамах. В гостиной вдоль одной стены тянулись шкафы, заставленные книгами, от пола до потолка. Я никогда в жизни не видела столько книг сразу. Они стояли ровными рядами, с тёмными, потёртыми корешками.

Мебель была другая — не наша простая стенка и диван, а тяжёлые шкафы, буфеты с резьбой, круглый стол с изогнутыми ножками. Всё казалось очень важным, старым и чужим. Даже воздух был другой — запах полированной древесины, книжной пыли и тех самых бабушкиных духов.

— Разувайся, — ровным голосом со странным акцентом сказала бабушка. — У меня в уличной обуви не ходят.

Я послушно сняла ботиночки. Бабушка кивнула куда-то в сторону:

— Проходи в комнату. Вон туда.

Комната, которая должна была стать моей, тоже была большой. Окно почти во всю стену, тяжёлые шторы, светлые обои с бледным рисунком. Кровать с высокой спинкой, письменный стол, книжная полка. На полу — мягкий ковёр, по которому хотелось сразу пройтись босиком.

Я стояла посреди комнаты, прижимая к себе медвежонка, и чувствовала себя маленькой и потерявшейся в этом чужом богатстве.

— Ну что ж, — сказала бабушка, заглянув внутрь. — Здесь она и будет.

«Она». Не «ты», не по имени. «Она». Я тогда в первый раз почувствовала, как слова могут быть холоднее, чем сквозняк.

Отец поставил чемодан к стене.

— Спасибо, мама, — тихо сказал он. — Я… не знаю, насколько…

— Я поняла, — перебила его бабушка. — У тебя свои обстоятельства. Как всегда. Не будем это обсуждать при ребёнке.

Она снова взглянула на меня. Взгляд её был не злой, но какой-то оценивающий, строгий. Будто она смотрела не на живого человека, а на вещь, которую только что принесли, и она пытается решить, куда её поставить.

— Как её зовут? — вдруг спросила бабушка, уже у двери.

Это «её» неприятно резануло слух.

— Ты что, забыла? — устало улыбнулся отец. — Конечно, забыла… — Он наклонился ко мне: — Скажи бабушке, как тебя зовут.

Мне не хотелось говорить, но я выдавила:

— Алёна…

Бабушка кивнула.

— Ладно. Пойдем, — сказала она отцу. — Нам нужно поговорить.

Они вышли. Дверь не прикрылась до конца, и я, сидя на краю кровати, слышала голоса.

Слова до меня долетали обрывками. Я тогда ещё не всё понимала, но главное уловила.

— …ты сам виноват…

— …она такая же, как её мать…

— …эта твоя… женщина… разрушила тебе жизнь…

— …бросила ребёнка и умчалась…

— …не удивлюсь, если она сейчас где-нибудь за границей с очередным…

— …я с самого начала говорила, что ничего хорошего не будет…

Голос бабушки был холодный, чёткий. Голос отца — глухой, уставший.

— Хватит, мама, — только и повторял он. — Хватит. Не при ней.

— А когда ещё? — резко ответила бабушка. — Рано или поздно она всё равно узнает, что за мать у неё была. Не прикидывайся, что можно скрыть правду.

Я сидела, сжимая медвежонка. Слово «мать» вдруг обрело странную, тяжёлую форму. Оказывается, где-то есть мать. Та самая, про которую никто никогда не говорил. И, судя по голосу бабушки, это что-то очень плохое.

Мне было обидно и непонятно. Как это — «бросила ребёнка»? Это же я — ребёнок. Значит, бросила меня? Почему? Где она? Умчалась? Куда? За границу? Я плохо представляла себе, что такое «за границей», но чувствовала, что это очень далеко.

Я вдруг очень остро захотела к отцу, домой, в нашу маленькую квартиру с проигрывателем и пластинками. Даже запах хлорки из больницы показался бы сейчас родным.

Но домой меня никто не собирался возвращать.

Через какое-то время голоса стихли. Отец заглянул ко мне в комнату. Лицо у него было уставшее, глаза — чуть покрасневшие, как после бессонной ночи.

— Ну что, — сказал он, пытаясь улыбнуться. — Освоишься тут. Тут… много интересных книжек. Бабушка умная, она тебе… — он запнулся, — она тебе поможет.

Я кивнула, хотя не верила в это.

— Ты надолго? — вырвалось у меня.

Отец на секунду отвёл взгляд.

— Я постараюсь приехать как можно скорее, — произнёс он ту самую фразу, которой взрослые всегда прикрывают собственную неопределённость. — У меня сейчас много работы. Но ты ведь у меня большая девочка. Ты справишься.

«Справишься» — ещё одно слово, которое я тогда не любила.

Он наклонился, неловко обнял меня. Я крепко вцепилась в его рубашку, надеясь, что если держаться достаточно сильно, он не уйдёт.

Но он всё равно разжал мои руки.

— Мне нужно идти, — сказал он тихо. — Веди себя хорошо. Слушай бабушку. Я… я буду звонить.

Я стояла посреди комнаты и смотрела, как он выходит в коридор, как берёт своё чёрное длинное пальто, как бабушка что-то ему говорит вполголоса. Как дверь тяжело захлопывается.

Шаги отца удалились. Где-то в глубине подъезда гулко зашумел лифт.

В квартире стало как-то особенно тихо. Тишина здесь была не такой, как дома. Там она была мягкой, привычной, наполненной шумами соседей, телевизора, далёких машин. Здесь же тишина была плотной, вязкой, настороженной.

Бабушка появилась в дверях моей комнаты. Она некоторое время молча смотрела на меня, потом сказала:

— Ну что ж. Раз уж так получилось… будем жить.

И я поняла, что отец действительно уехал, а я осталась здесь — с этой незнакомой женщиной, в этой большой, чужой, слишком правильной квартире, среди книг и старой мебели. И что моя жизнь уже изменилась самым крутым образом, просто я ещё не знала — как именно.

3

Год, который я провела у бабушки до школы, вспоминается мне теперь достаточно смутно.

Сначала я думала, что я тут временно. Казалось, что вот-вот придёт отец, скажет: «Собирайся, мы едем домой», — и все это, высокие потолки, старинные шкафы, бабушкина холодная вежливость, — окажется чем-то вроде затянувшегося сна. Но недели шли, а отец не приезжал. Звонил иногда — по вечерам, когда я уже лежала в постели, бабушка приносила телефон на длинном-длинном шнуре и подавала мне трубку

— Тебя, — сухо говорила она.

Я прижимала к уху тяжёлую чёрную трубку — телефон у бабушки был старый, с круговым диском, — и слышала далёкий, чуть шипящий голос:

— Ну как ты? Не болеешь? Бабушку слушаешься?

Я рассказывала, что не болею, что читаю книжку, и что по воскресеньям бабушка водит меня в церковь.

Отец говорил: «Молодец», — и обещал:

— Скоро приеду. Обязательно приеду.

Я верила. Дети вообще долго верят. Но слово «скоро» растягивалось, словно жвачка, становилось всё тоньше и прозрачнее.

Жизнь у бабушки была строгой и размеренной. Всё подчинялось расписанию.

Утром она заходила в мою комнату, уже одетая и причёсанная, будто собиралась на приём к министру, а не на кухню варить мне овсянку.

— Вставай, — говорила она. — Нельзя до половины девятого валяться. Нужно соблюдать режим.

Я нехотя выползала из-под одеяла. В квартире пахло кофе. Впрочем, мне кофе, конечно, не доставалось — бабушка пила его сама, из изящной фарфоровой чашки с золотым ободком. Мне доставался чай с молоком или какао.

На кухне всё тоже было по-особому. Не как у соседки-старушки, где посуда была разномастная, а на столе — клеёнка с облупившимся рисунком. У бабушки скатерть была настоящая, тканевая, с вышивкой по краю. Тарелки — из одного сервиза. Столовые приборы — тяжёлые, холодные, со странными витиеватыми буквами на ручках.

— Это фамильное серебро, — однажды сказала бабушка, заметив мой взгляд. — Никогда не играй ими. И не роняй.

Она вообще очень многое произносила таким тоном, словно это величайшая истина, которую я обязана запомнить навсегда.

— Локти со стола убери.

— Не чавкай.

— Держи спину прямо.

— Когда обращаешься к старшим, смотри в глаза.

Я иногда путалась во всех этих правилах. Дома всё было проще. Там можно было сидеть на табуретке, поджав ноги, грызть яблоко и слушать пластинки.

При этом бабушка никогда не кричала. Не хваталась за сердце, не устраивала сцен. Просто её голос становился ещё суше, а взгляд — холоднее. И это почему-то действовало похлеще любого крика.

Иногда мне казалось, что бабушка ко мне не то что бы плохо относится — она как будто не знает, что со мной делать. Как если бы ей вдруг подарили живую кошку, а всю жизнь до этого она имела дело только с фарфоровыми статуэтками.

— Ты слишком молчаливая, — говорила она иногда. — Дети обычно шумят, бегают. Ты всё больше сидишь с книжкой. В кого ты такая?..

Книги стали для меня в тот год и радостью, и отдушиной.

Бабушкины шкафы были забиты томами — толстые, тонкие, в потёртых переплётах. Бабушка иногда доставала для меня очередную «подходящую» книгу.

— Это ты еще не понимаешь, — говорила она. — Но все равно должна привыкать к хорошей речи.

Так в моей жизни появились старые повести и рассказы про школьников в галстуках, про животных, про войны, про индейцев, про путешествия и далёкие страны. Некоторые мне нравились, некоторые — казались скучными. Но я читала, потому что чтение было единственным занятием, которое бабушка одобряла без оговорок.

Заодно она учила меня писать аккуратно, держать ручку «по-человечески», считать не на пальцах и красиво выводить буквы. «К школе надо быть готовой, — повторяла она. — Время сейчас такое, никого жалеть не будут».

Слово «школа» маячило где-то впереди, как некий важный рубеж. Я знала, что следующей осенью я туда пойду. Не представляла, как это будет по-настоящему, но само слово будоражило воображение. Школа — это как другой мир. Там всё по-настоящему: тетради, звонки, строгие учительницы. В отличие от садика, который я ненавидела всей душой, школа выглядела в воображении более серьёзной, взрослой. С садиком у меня были связаны болезни, плачущие дети и запах варёной капусты. Со школой — пока ничего, чистый лист.

Вне книг и уроков с бабушкой, жизнь тоже текла. За окном менялись сезоны.

Осень — сначала мягкая, с золотыми листьями, которые кружились во дворе; потом холодная, с мокрым снегом и темнотой, наступающей, казалось, почти сразу после полудня — сменилась зимой.

Зима — это длинные вечера, когда за окнами темень, а в комнате — настольная лампа, отбрасывающая жёлтый круг света на стол и книжные страницы. Тёплый чай без сахара, шелест страниц. Иногда батареи стонали, как живые, и это навевало какой-то особый, тихий страх.

Весной во дворе появлялись лужи. Снег, который казался вечным, превращался в мокрую грязь. Мне казалось удивительным, что мир умеет так меняться.

Всё это время я и бабушка жили бок о бок, не то вместе, не то параллельно.

Она задавала мне вопросы о прочитанном, поправляла мою речь, учила завязывать шнурки «не как попало», заставляла есть, даже если я не хотела. А есть я почти никогда не хотела.

Я старалась не пачкать скатерть, чистить с утра зубы, мыть руки перед едой и не шуметь по вечерам.

Иногда мне казалось, что мы уже почти привыкли друг к другу. Но всё равно между нами оставалось расстояние, которое никто из нас не пытался преодолеть.

Она никогда не обнимала меня, не гладила по голове, не говорила ласковых слов. Могла похвалить — коротко: «так лучше» или «наконец-то ровно написано». Могла недовольно сжать губы, если я делала что-то не так. Но в те ночи, когда мне снились кошмары — белые больничные стены и запах хлорки — и я просыпалась, не понимая, где нахожусь, я иногда слышала, как бабушка тихо подходит к моей двери, замирает на пороге, чуть приоткрывает её. Пахло её духами.

— Спишь? — шёпотом спрашивала она.

Я не отвечала, притворяясь спящей, и дверь мягко закрывалась. И в эти минуты мне казалось, что бабушка всё-таки не совсем каменная. Просто очень давно разучилась быть другой.

4

Отец не приехал, ни зимой, ни весной. Все время откладывал. То «дела» — опять эти «дела»! — то «сейчас сложная ситуация», то «обязательно приеду на праздники», но на праздники был только его голос в трубке.

Я перестала спрашивать «когда?». Просто в глубине души теплилась мысль, что однажды он все равно приедет.

И он действительно приехал. Только не один.

Это случилось летом.

Стоял жаркий день. Даже бабушка, обычно не допускавшая беспорядочного открывания окон («сквозняки губительны»), широко распахнула створки. Я сидела на подоконнике, поджав ноги, и читала очередную книжку, украдкой поглядывая вниз, во двор, где дети играли в мяч. Разговаривать с ними я не хотела — они были чужие, шумные, уверенные. Я привыкла быть одна.

Звонок в дверь прозвучал неожиданно громко.

Бабушка слегка вздрогнула и пошла открывать. Я высунулась в коридор — посмотреть.

Дверь открылась. На пороге стоял отец. Загорелый, в светлой рубашке с закатанными рукавами, темных очках, с объемистой сумкой через плечо. Рядом с ним — молодая женщина.

Я увидела сначала её ноги — босоножки на высоком каблуке, лакированные, блестящие — потом очень короткую чёрную юбку, яркую блузку, с расстёгнутой верхней пуговицей. У женщины были светлые волосы, собранные в высокий хвост, и ярко накрашенные губы. От неё пахло сильными сладкими духами, сигаретным дымом и чем-то ещё — лаком для ногтей, что ли.

— Мама, — сказал отец, — Знакомься. Это Тамара.

Бабушка подняла брови. На лице её промелькнуло выражение, которое я тогда не смогла расшифровать, но теперь бы назвала смесью раздражения и презрения.

— Очень приятно, — произнесла она тоном, означавшим прямо противоположное. — Проходите.

И тут отец увидел меня.

— Ну здравствуй, доча, — он шагнул вперёд и крепко обнял меня, чуть приподняв от пола. Я услышала его знакомый запах — табака, одеколона и чего-то металлического, словно от монет в кармане. — Подросла как!

Я прижалась к нему и неожиданно почувствовала, что у меня щекочет в носу, а в горле встаёт ком. За этот год я научилась не плакать, но сейчас слёзы сами навернулись на глаза. Я упрямо моргнула, стараясь, чтобы отец этого не заметил.

— Это Алёна, да? — раздался рядом женский голос. — Слушай, такая серьёзная. Прям маленькая леди.

Я обернулась. Тамара стояла чуть в стороне, глядя на меня с любопытством. У неё были очень длинные ресницы — то ли настоящие, то ли накладные, — и длинные острые ногти, выкрашенные чёрным лаком. Немного страшноватые, как когти.

— Ну привет, — сказала она и неожиданно улыбнулась широко, по-настоящему. Улыбка у неё была тёплая, живая, совсем не похожая на холодные вежливые улыбки бабушки. — Я Тамара. Можно просто Тома. Я тебе тут кое-что привезла.

Она протянула мне пакет. Внутри было сокровище: множество жвачек с картинками-вкладышами, конфеты и альбом.

Альбом был необычный. На обложке — улыбающаяся девочка и какие-то абстрактные узоры. Внутри — пустые прямоугольные окошки, к каждому — номер и подпись.

Тамара объяснила:

— Это альбом для наклеек. Видишь? К каждой жвачке прилагаются картинки. Их нужно вклеивать сюда. Соберёшь всю коллекцию — будет полный альбом.

Я листала шуршащие страницы, проводя пальцем по гладкой бумаге, и чувствовала, как во мне растёт восторг. Это было что-то другое, не из бабушкиного мира. Там — старые книги, серебряные ложки и нитки для вязания. Здесь — яркий, блестящий, жвачечно-сладкий мир, полный мультяшных лиц.

— Спасибо, — выдохнула я. — Очень красиво.

— Да что ты, — отмахнулась Тамара. — Пустяки, короче.

Они с отцом прошли в гостиную, неся с собой большую коробку, которую отец извлёк из своей сумки. Бабушка, заметив её, подозрительно сузила глаза.

— Это что ещё такое?

— Подарок, — сказал отец.

Он распаковал коробку прямо в гостиной. Внутри оказался чёрный блестящий ящик с кнопками; он показался мне почти магическим предметом.

— Видеомагнитофон? — голос бабушки стал ледяным. — Ты с ума сошёл. Зачем?

— Новые времена, мама, — усмехнулся отец. — Нельзя жить, как в музее. Пусть доча мультики смотрит. Вот, — он достал из сумки ещё одну коробку, чуть поменьше. — Это кассеты. «Чип и Дейл», «Утиные истории». Нормальные, добрые мультики.

Слова «Чип и Дейл» и «Утиные истории» мне тогда ничего не говорили. Но звучали они странно и заманчиво.

Бабушка сжала губы.

— Ей читать надо, а не на экран пялиться.

— Да бросьте вы, — вмешалась Тамара. — Немножко мультиков ребёнку не повредит. Она же не будет сутками видак смотреть.

— Посмотрим, — холодно ответила бабушка.

Но видеомагнитофон всё-таки установили. Он занял место на полочке под телевизором — старым, пузатым, с выпуклым экраном. Отец подключал какие-то проводки, Тамара давала ему советы, смеясь и ругаясь вполголоса, когда провод не хотел вставляться в гнездо.

Я сидела на краю кресла и смотрела на их совместные действия, словно на представление. Они казались какими-то другими. Живыми. Громкими. Слишком яркими для этой выцветшей квартиры.

Несколько дней, пока отец и Тамара жили у нас, всё вокруг будто изменилось.

Бабушка ходила особенно прямая, особенно молчаливая. На кухне между ней и Тамарой иногда вспыхивали короткие стычки — не громкие, без крика, но напряжённые.

— Ложку держат вот так, — говорила бабушка, глядя на то, как Тамара мешает сахар в чашке с кофе.

— Да ладно вам, — привычно отмахивалась Тамара.

— В мелочах проявляется воспитание.

— А я думала, в чём-то более существенном.

После подобных обменов репликами воздух над столом словно накалялся. Отец торопливо переводил разговор на другую тему.

Со мной же Тамара была удивительно мягкой. Она садилась рядом, когда я раскладывала на столе жвачки, помогала аккуратно открывать фантики, чтобы не порвать картинки.

— О, это редкая, — говорила она, разглядывая очередную наклейку. — Смотри. Таких мало. Давай сюда, я покажу, как ровно вклеить.

Её ногти по-прежнему казались мне немного страшными, но обращалась она с маленькими бумажками осторожно, почти нежно. От её духов у меня немного кружилась голова, но мне нравилось их ощущать — это ассоциировалось с подарками, смеющимся голосом и чем-то взрослым, недоступным. И еще у нее приятно пахли руки, наверное кремом.

Мы вместе смотрели мультфильмы. Вечером отец включал видеомагнитофон, вставлял кассету, и экран оживал другими цветами — более яркими, чем обычные передачи. По экрану носились нарисованные бурундуки-спасатели, утки в шляпах. Мелькали корабли, города. Заставочные мелодии въедались в сознание, и я потом шептала их себе под нос, лёжа в постели.

— Классные, да? — спрашивала Тамара. — Вот в моём детстве таких не было. Только «Ну, погоди!» заезженный.

Я кивала, не отрывая глаз от экрана. Внутри всё дрожало от восторга. В этих мультфильмах был какой-то другой, весёлый мир, в котором никто не лежал в больнице, никого не отправляли к бабушкам «из-за дел», мамы не исчезали куда-то. Там всё было просто: добро и зло, приключения, спасения, музыка. Можно было хоть ненадолго забыть, где ты на самом деле.

Иногда мы с Тамарой оставались вдвоём. Отец уходил «по делам» — это слово я ненавидела. Бабушка тоже в последнее время пропадала где-то целыми днями.

— Тома, — однажды спросила я, когда мы сидели на кухне и пили чай с конфетами. — Ты боишься бабушку?

Тамара поперхнулась и рассмеялась.

— Бояться? Её? — она потёрла уголок глаза, где выступила слеза от смеха. — Слушай, ну ты даёшь. Нет, я её не боюсь. Я к таким привыкла. У меня свекровь ещё круче была.

— Свекровь — это кто? — осторожно уточнила я.

— Это неважно, — махнула рукой Тамара. — В общем, строгая родственница. Короче. Я просто таких людей не люблю. Они всё время смотрят на тебя, как на пятно на скатерти. Но ты, — она наклонилась ко мне, — Ты ничего, ты мне нравишься.

От этих слов на душе потеплело. Мне очень давно никто не говорил «ты мне нравишься» так просто и безусловно. Да вообще не говорил такого.

— И ты мне нравишься, — призналась я. — Только немного страшно.

— Это из-за ногтей, да? — хитро прищурилась Тамара, пошевелив длинными тёмными «когтями». — Ну да, я сама иногда зеркала пугаюсь. Ничего, вырастешь — поймёшь.

Она легко взъерошила мне волосы. Я обычно не любила, когда меня трогают, но её жест был каким-то добрым, что ли.

В те дни мне казалось, вот же он, отец, вот Тамара, вот видеомагнитофон и мультики, вот альбом с наклейками — всё налаживается. Скоро мы вернёмся домой, и жизнь станет ещё лучше.

Но это было, конечно, детское заблуждение.

Я узнала, что всё далеко не так, случайно. Как и многое важное в своей жизни.

Стоял тёплый вечер. Бабушка опять ушла куда-то. Отец и Тамара сидели на кухне, дверь была прикрыта, но не до конца. Я играла в своей комнате, что-то рисовала, потом захотела пить и пошла на кухню.

На полпути я остановилась. Голоса, доносившиеся с кухни, были напряжёнными.

— Ну а что, я должна тебя с чемоданом и девочкой принимать? — говорила Тамара.— У меня и так своих проблем выше крыши.

Голос отца был глухим, раздражённым:

— Да понимаю я, понимаю. Я же не собираюсь её на тебя вешать.

— Ну слава богу, — фыркнула она. — Я девчонку, конечно, люблю, она хорошая. Но я не мамаша. Мне бы сначала свою жизнь как-то… Ты понимаешь.

—А мою маму ты оставь в покое, — жёстко сказал отец. — Она, между прочим, согласилась Алёнку взять.

— Ну да, согласилась, — в голосе Тамары сквозило сомнение. — То-то я смотрю, она в восторге. Зыркает так, будто ты ей не внучку, а по почте бандероль с миной замедленного действия прислал.

Отец вздохнул.

— У неё свои тараканы, — сказал он устало. — Она вообще людей не очень любит. Но она её не выгонит. Она такая — взяла ответственность, будет тащить до конца.

Я стояла, вжавшись в стену. Слова «тащить до конца» прозвучали как приговор.

— Я ей сразу сказала, — говорила Тамара приглушённо, но жёстко. — С ребёнком надо определиться. Ты же сам знаешь… Все висит на волоске, половина пацанов уже либо сидит, либо… — она замолчала.

— Не начинай, — глухо сказал отец. — Сейчас не время.

— А когда оно будет? — в голосе Тамары послышался нервный смешок. — Когда к тебе домой опять приедут эти? Или когда в подъезде снова засада? Ты хочешь, чтобы девочка это видела?

Отец помолчал долго, тяжело.

— Я не собираюсь её втягивать.

— Да мы уже по уши там, — Тамара вздохнула. — Я слышала, о чем ты говорил со Стасовым. Слышала. Ты думаешь, я дура?

Отец отодвинул стул, и он громко скрипнул.

— У меня нет выбора. Если я попробую соскочить — меня просто замочат.

— Девчонку жалко, — произнесла Тамара неожиданно искренне. — Она хорошая. Вот поэтому её и надо держать подальше.

— Вот поэтому я и оставлю её у мамы, — в тон ей сказал отец. — Здесь тихо. Сюда они не сунутся.

— Ты уверен? — в голосе Тамары мелькнуло сомнение. — Эти ребятки могут сунуться куда угодно, если понадобится.

— Им не понадобится, — уверенно произнёс отец. — Для них ребёнок — пустое место.

Наступила тишина.

— Но если они узнают, что девочка рядом с тобой… — начала Тамара.

Отец перебил её резко:

— Поэтому она не будет рядом со мной.

— Ну, короче, это правильно решил, — вздохнула Тамара.

— Она останется здесь, — повторил отец. — Пока не закончится всё это.

— Вот. Хоть что-то внятное сказал. Короче, девочка остаётся у бабушки.

«Девочка», как будто у этой девочки нет имени.

В груди стало пусто. Я вдруг очень отчётливо поняла: никто не заберёт меня домой, ни сейчас, ни завтра, ни «как можно скорее». Я останусь в этой квартире — с высокими потолками, книжными шкафами и холодной бабушкой — не на лето, не «пока дела решатся», а по-настоящему. Это и есть теперь мой дом.

— Ты уж только объясни ей нормально, — продолжала Тамара. — Она ребёнок, вдруг думает, что мы уедем все вместе.

— Я объясню, — глухо сказал отец. — Только сначала сам в голове разложу.

Я тихо, на цыпочках, отступила назад, в свою комнату. Вода мне уже не была нужна.

Я села на кровать, уставившись в рисунок на обоях. До меня доносились ещё обрывки фраз. Потом всё стихло. Я легла, отвернувшись лицом к стене, и сделала вид, что сплю.

Через какое-то время дверь в комнату тихонько открылась. Отец подошёл, сел на край кровати. Рука легла мне на плечо.

— Алёнка, — тихо позвал он.

Я не ответила.

— Алёнка… — он вздохнул. — Я потом всё расскажу, ладно? Ты у меня умная. Ты всё поймёшь. Сейчас не время.

Слово «потом» снова прозвучало, как заклинание.

— Ты сейчас остаёшься у бабушки, — сказал он мягко. — Так безопаснее.

— Безопаснее? — осторожно переспросила я.

— Не для тебя, — быстро ответил он. — Просто место, где я живу сейчас, не очень хорошее. Люди там… неправильные.

Он тронул мою руку, словно хотел подчеркнуть серьёзность слов:

— Ты же видела тех мужиков, что приходили к нам домой?

Я кивнула. Я помнила.

— Так вот, с ними мне приходится работать. Это сложно объяснить. Но, — он чуть сжал мое плечо, — Но дети должны быть как можно дальше от этого.

— Это навсегда? — выдохнула я, обернувшись к нему.

— Нет, — отец улыбнулся, но улыбка вышла натянутой. — Ничего не бывает навсегда. Но сейчас… Нужно что бы с тобой ничего не случилось.

Он склонился ниже, почти шепнул:

— Если я заберу тебя, они заметят. Они всё замечают. А мне очень важно, чтобы ты была в тени. Понимаешь?

Я не понимала.

— Здесь, у бабушки, ты в безопасности. А я разберусь.

Его «разберусь» звучало так, будто он сам в это не до конца верил.

Он осторожно поцеловал меня в макушку, встал и вышел. Я продолжала лежать с закрытыми глазами, пока дверь не закрылась. А потом тихо, почти беззвучно заплакала. Всё переплелось: боль, одиночество, страх, непонимание.

В соседней комнате громко засмеялась Тамара. Потом включился телевизор. Из гостиной донеслась весёлая музыка заставки:

«Чип-чип-чип-чип и Дейл…» — а я думала о том, что никакие спасатели с экрана не придут сюда и не вытащат меня из этой ситуации.

Они уехали через пару дней.

Утром, за завтраком, бабушка была особенно молчалива. Отец суетился, собирая свою сумку. Тамара поправляла причёску у зеркала, краем глаза следя за происходящим.

— Ну всё, — сказал отец наконец, ставя сумку у двери. — Поезд вечером, но нам ещё заехать… — он оборвал фразу, будто вспомнил, что при мне некоторые слова лучше не произносить.

Он обнял бабушку — неловко.

— Спасибо, мама. Ты извини, что так вышло.

— Я привыкла, — сухо ответила она. — Ты всегда всё делаешь так, чтобы другие потом разгребали.

Они посмотрели на меня. Я стояла в коридоре, сжимая в руках альбом для наклеек. Некоторые окошки в альбоме уже заполнялись яркими картинками, но до конца было ещё далеко.

— Ну иди сюда, — отец присел, чтобы быть на уровне моих глаз. — Слушай меня внимательно. Ты сейчас остаёшься у бабушки. Здесь ты пойдёшь в школу. Это важно, понимаешь? Бабушка будет тебя собирать, водить, помогать с уроками. Я буду приезжать. И звонить.

«Буду приезжать» звучало уже не так убедительно, как раньше. Но я кивнула.

— Ты на меня не обижайся, — сказал он тихо. — Так лучше. Для всех.

Для меня это точно не было лучше. Но я снова кивнула.

Тамара подошла, обняла меня неожиданно крепко.

— Слушай, маленькая, — сказала она. — Ты тут не кисни, ладно? Бабушка строгая, но ты не пропадёшь. А я… если что, я тоже… ну, короче, не забывай. Любая новая наклейка — думай, что это я тебе прислала, — подмигнула она.

— Ты по-настоящему пришлёшь? — спросила я шёпотом.

Тамара на мгновение растерялась, потом улыбнулась:

— Если получится.

Она поцеловала меня в щёку — горячие, немного липкие губы, запах духов. Потом повернулась и пошла к двери, звонко стуча каблуками. Отец, подхватив сумку, последовал за ней.

Входная дверь громко захлопнулась за ними.

— Ну что ж, — сказала бабушка. — Получается, ты остаёшься. Надолго.

В её голосе не было ни радости, ни раздражения — только констатация факта.

Я стояла посреди коридора, прижимая к груди альбом с недособранной коллекцией наклеек.

Где-то глубоко в душе уже формировалась мысль: все важные решения о моей жизни принимаются без меня. Меня ставят перед фактом: «ты едешь», «ты остаёшься», «ты пойдёшь в школу».

Но тогда, ребёнком, я ещё не умела так это формулировать. Я просто понимала: отец уехал, я осталась с бабушкой, и назад дороги больше нет. Впереди была школа — загадочное место, к которому меня готовили весь этот год.

А ещё — видеомагнитофон, кассеты с мультиками, тетради, книги, бабушкина строгость, и обещание отца, которое повисло в воздухе: «Я буду приезжать».

Я уже знала, чего стоит это «буду». Но всё равно в глубине души оставалось маленькое место для надежды.

5

К концу лета со мной начало происходить нечто странное. Сначала я думала, что это просто усталость: буквы в книгах расплывались. Я щурилась, терла глаза, но не помогало. Я стала садиться ближе к настольной лампе, а потом — склонятся все ниже, пока носом почти не упиралась в страницу.

— Ты что так? — однажды спросила бабушка, заметив, как я буквально уткнулась в книгу.

— Я так лучше вижу, — честно призналась я.

Бабушка нахмурилась.

На следующий день мы пошли в поликлинику.

Окулист — женщина в белом халате и с очками на цепочке — долго светила мне чем-то в глаза, и заставляла читать буквы на большом плакате.

— Нет, — говорила она. — Не угадывай. Читай.

Я пыталась.

Потом она надела мне странную металлическую конструкцию с дырками.

— Сейчас подберём линзы.

Я смотрела в эту оправу как в окно в другую реальность. Сначала мир был мутным. Потом — вдруг хоп — и всё становилось резким. Чётким, почти пугающе настоящим.

— Вот, — сказала врач. — Минус два.

— Это много? — спросила бабушка сухо.

— Для ребёнка — очень не хорошо. Болела тяжело?

Бабушка кивнула.

Окулист вздохнула:

— Болезнь дала осложнение на глазную мышцу. Ей нужны очки. Постоянно носить.

Слово «постоянно» прозвучало как приговор.

Очки были некрасивые, тяжёлые. В коричневой пластмассовой оправе, с толстыми линзами, которые увеличивали мои глаза так, что я стала похожа на удивлённого лемура.

Когда я впервые надела их на улице, мир удивил своей резкостью. Каждая деталь — листья, трещины на асфальте, лица прохожих — всё стало слишком четким. Даже неприятным.

— Теперь не щурься, — сказала бабушка, поправив мне оправу. — Ни к чему морщины в твоём возрасте.

Я молча кивнула. От очков болели виски.

Школа располагалась неподалёку от нашего дома — жёлтое здание, облупленные ступеньки, асфальтированный двор. Летом мы с бабушкой несколько раз проходили мимо, и я смотрела на площадку с качелями и турниками, чувствуя странную смесь страха и любопытства.

А потом наступило первое сентября.

Утро было холодным — слишком холодным для только начавшейся осени. Бабушка нарядила меня в коричневую юбку до колен, белую блузку и тёплый кардиган. Надела мне очки, расчесала волосы (мои рыжие волосы, которых я всегда стеснялась).

Мы шли молча. Воздух был влажным, пах осенью и сыростью. Двор школы гудел от голосов. Дети толкались, смеялись, бегали друг за другом. Их родители стояли поодаль — кто-то улыбался, кто-то курил, кто-то фотографировал на «мыльницу».

Я стояла, как прибитая, вцепившись руками в ранец.

Бабушка положила руку мне на плечо, так, как будто поправляла воротник.

— Не сутулься. Держи осанку.

Я выпрямилась.

— Ну, — сказала бабушка. — Иди.

И я пошла.

Наш класс был маленький и приятно пах свежей краской. Дети шумели, как птенцы в гнезде. На стене висели таблицы с буквами латышского алфавита. Я знала оба языка. И русский, и латышский. Латышскому бабушка учила меня весь год.

Учительница появилась в дверях, как какая-то важная птица. Высокая, худая, с острым лицом и тонкими губами.

— Labrīt, bērni*, — произнесла она.

Все затихли. Она посмотрела на нас так внимательно, будто сразу пыталась выделить слабых и сильных. Её взгляд скользнул по мне, задержался на очках, на рыжих волосах, на моём ранце.

Что-то в её глазах мелькнуло.

Не интерес, нет. Не одобрение. А что-то вроде настороженного раздражения.

— Kā tevi sauc?** — спросила она, когда подошла ко мне.

— Aljona, — ответила я правильно, с мягким «ль».

Она приподняла бровь — слегка удивлённая, слегка недовольная.

— Tātad, tu runā latviski labi, ja?***

— Jā, — спокойно ответила я.

Она смотрела на меня так, будто я совершила бестактность.

Одноклассники тоже смотрели. Но иначе.

Кто-то ткнул пальцем:

— Рыжая!

По рядам парт пробежал разрозненный шепот:

— Очки, как у старухи.

— Умница, чтоб её.

Эти слова летели, как мелкие камешки. Не больно, но неприятно. Я делала вид, что не слышу, но на самом деле, я слышала всё.

Я смотрела на них и не понимала: как можно быть такими? Такими несдержанными, хаотичными, громкими? У бабушки такой хаос был бы равен преступлению против Вселенной. Я чувствовала себя чужой здесь.

Первый урок был по письму. Учительница раздала тетради с косыми линиями, объясняла, как выводить буквы. Но я уже умела писать. И по-русски, и по-латышски. Ровно, красиво, с завитушками, как заставляла бабушка.

Я аккуратно вывела строчку.

Когда учительница подошла и увидела, её брови удивлённо полезли вверх.

— Где ты так научилась?

— Дома, — сказала я.

— Тебе необязательно спешить.

— Я не спешу, — я слегка растерялась.

Учительница молча ушла дальше.

Я чувствовала на себе взглядов больше, чем нужно. Чужих. Колючих.

Так было каждый день.

На уроках я отвечала правильно, читала лучше всех, писала аккуратно, знала слова, которые дети не знали. Учительница сначала удивлялась, потом раздражалась всё сильнее. Она не любила слишком способных. Такие выбиваются из общего ряда, мешают ей строить класс «под один стандарт».

— Ты слишком умная, — сказала она мне как-то.

Слово «слишком» почему-то особенно больно прозвучало для меня.

На переменах я сидела тихо, не с кем не общалась, рисовала в тетрадке. На меня смотрели косо. Но я просто не умела быть как они.

Кто-то толкал меня плечом, кто-то шептал за спиной. Один мальчишка — рыжий, как и я — дернул меня за волосы так сильно, что я вскрикнула.

— Чего орёшь?

— Ты дурак, — вырвалось у меня.

И он ударил меня. Сильно. В плечо.

Учительница разняла, но виноватой — как это потом всегда будет — оказалась всё равно я.

— Нельзя провоцировать, — сказала она мне.

Провоцировать. Слово взрослое, колючее. Я никого не провоцировала. Я просто была.

Дома бабушка внимательно посмотрела меня.

— Почему у тебя синяк?

— Ударилась.

Иногда я хотела сказать: «бабушка, мне там плохо». Но внутри поднималась волна стыда. Не за то, что меня обижают, а за то, что это звучит как слабость.

У бабушки слабость была хуже преступления.

С каждым днём школа становилась всё более тягостным местом.

Я всегда знала все ответы — но тянула руку всё реже. Учительница смотрела, как будто ждала, что я ошибусь. Одноклассники смотрели как на чужую. На перемене кто-то шепнул мне:

— Рыжая крыса.

Я захотела бросить в него учебник.

Но не бросила. Я усвоила бабушкино правило: своих эмоций не показывать.

Прошёл месяц. Я стала еще тише, чем раньше. Дом — строгий, холодный, предсказуемый — вдруг начал казаться безопасным. А школа — как дикий лес, где каждый день ты идёшь среди перешоптываний, толчков и косых взглядов.

Дома была тишина. Эта тишина была лучше всего.

Лучше шумного двора.

Лучше класса.

Лучше мира, где меня не любили. И где я сама никого не любила.

Однажды вечером бабушка сказала:

— Ты должна стараться общаться. Дружить.

Я подняла взгляд.

— Не могу.

— Почему?

Я подумала. И честно сказала:

— Они глупые.

Бабушка посмотрела на меня так, будто я произнесла что-то одновременно стыдное, но и точное.

— Глупых тоже надо терпеть, — произнесла она. — Мир полон глупых. Если ты будешь каждый раз закрываться — ты останешься одиночкой.

— А это плохо?

Она долго не отвечала. А потом сказала:

— Это тяжело.

И мне показалось, что она понимает больше, чем говорит.

Но в школе всё равно оставалось плохо.

Учительница делала замечания на каждом шагу:

— Не обязательно быть такой умной.

— Не выделяйся.

— Не соревнуйся со мной.

В окне, рядом с которым я сидела, одна за своей партой, я видела отражение девочки: рыжие волосы, очки в коричневой массивной оправе, слишком прямой взгляд, раздражающий взрослых, слишком тихая для детей.

Я смотрела на это отражение и думала: «она — это я? Или какая-то другая девочка, которую подменили год назад?»

Так начался мой первый школьный год — год, в который я впервые поняла простую вещь: ум— не всегда достоинство. И даже не преимущество. В детской стае это — мишень.

А я никогда не умела бегать быстро.

________________________________

* Доброе утро, дети

** Как тебя зовут?

*** Значит, хорошо говоришь по-латышски?

6

Осень становилась всё темнее и холодней. Дни будто слипались, как мокрые листья. Утром, когда я шла в школу, над городом висел туман, надвигающийся с холодного моря. Деревья по дороге уже были почти голые — только редкие бурые листочки ещё упрямо цеплялись за ветки.

Школа была другим миром — громким, шумным, хаотичным, с колкими взглядами и бесконечным гулом голосов. Иногда я подолгу стояла у входа, чувствуя, как под ложечкой разливается тихий страх.

Во второй четверти в классе всё ещё было плохо. Только теперь это стало привычным.

Одноклассники не упускали случая толкнуть меня. Сначала это были легкие, ленивые толчки — просто чтобы показать, что я не «своя». Потом — сильнее. Бывали дни, когда меня специально подстерегали в коридоре.

Я шла, стиснув зубы. И молчала. Молчание стало моей броней, шипастой кожурой.

Учительница тоже не изменилась — или изменилась, но не в лучшую сторону.

В какой-то момент я уловила: она меня боится.

Не меня — ребёнка — а того, что я слишком быстро всё схватываю, слишком правильно говорю, слишком четко читаю. Её раздражала сама идея, что кто-то может быть умнее, чем ей комфортно.

Я видела, как её губы сжимаются каждый раз, когда я поднимаю руку. Иногда она пропускала меня специально, чтобы спросить кого-то другого, кто путался, ошибался, краснел.

Я не понимала — как можно «не так хорошо»? Как это — быть хуже специально?

Один раз когда я в очередной раз тянула руку, учительница, даже не глядя, бросила:

— Алёна, не выскакивай. Дай возможность другим.

И тогда я впервые почувствовала что-то похожее на стыд за то, что я знаю слишком много. Странное чувство — стыд за то, что у тебя получается.

Я вернулась домой молча. Бабушка, помогая снять пальто, посмотрела на меня внимательно, видимо что-то ощутив.

— Что-то было?

Я лишь покачала головой.

Она не настаивала. Она никогда не настаивала.

Но вечером, когда мы ужинали, она сказала вдруг:

— Ты должна понимать одну вещь. Люди всегда делятся на группы. И каждая группа ищет, кого бы поставить ниже.

Я упрямо молчала.

— Не позволяй им ставить тебя ниже, — продолжила она. — Но и не пытайся ставить себя выше. Это детская среда. Она жесткая. Но это пройдет.

— А если не пройдет? — спросила я тихо.

— Тогда научись быть самостоятельной. Самые сильные люди — те, кто умеют быть сами по себе.

Я почувствовала, что бабушка говорит не о школе. И даже не обо мне.

О себе.

Зимой отношения в классе ещё ухудшились. Не резко — постепенно, как вода в чайнике, которая медленно нагревается, пока вдруг не начинает кипеть и срывать крышку.

Я старалась быть незаметной. Сидела тихо. Не говорила, если не спрашивали. А если спрашивали — отвечала короче, чем могла.

Но это не помогало.

Наоборот.

—Она не хочет с нами играть, — говорили девочки. — Она думает, что мы глупые.

Это было близко к правде. Но я никогда им этого не говорила. Они и сами знали.

В одну из перемен кто-то толкнул меня так сильно, что я больно ударилась о край парты. Очки слетели и упали на пол с неприятным звуком. Подняла их — по линзам пошли трещины.

У меня перехватило дыхание.

— Ведьма теперь будет слепой! — засмеялся толкнувший меня мальчишка.

Я стояла с этими сломанными очками в руках, и мир снова был мутным, как в утреннем тумане.

Учительница подошла, раздражённо, как будто я была в чем-то виновата.

— Как это случилось?

— Меня… толкнули…

— Не думаю, что кто-то просто так тебя толкнул, — холодно сказала она.

То есть: я сама виновата. Я — причина. Я — раздражитель. Я — провоцирую.

Очки бабушка отнесла в оптику, поменять линзы. Мы пошли туда вместе. Пока мы возвращались домой, она долго молчала, а потом сказала:

— Ты должна перестань быть мягкой. Мягких ломают.

Мне не хотелось становиться твёрдой. Хотелось просто стать невидимой.

Вместе с этим всё больше росла пустота, связанная с отцом.

Он звонил редко — всё реже. Раз в две недели. Раз в месяц. Иногда вечером бабушка приносила трубку:

— Тебя.

И я слышала знакомый, но уже далекий голос:

— Ну как ты? Как учёба?

— Нормально.

— Скоро приеду. Обязательно.

Я молчала. Слово «обязательно» давно уже ничего не значило. Слово «скоро» — тем более.

Иногда он говорил:

— Дела такие, что не выбраться.

Я больше не спрашивала, какие дела.

Но однажды вечером, когда на улице было уже совсем темно и свет от фонарей лежал на снегу жёлтыми кругами, я подошла к бабушке и спросила:

— Бабушка, папа плохой?

Она этого не ожидала. Даже моргнула.

— Откуда ты это взяла?

— Тамара… говорила… и они ссорились, когда приезжали тогда … и ещё те… мужчины…— начала сбивчиво объяснять я, не сумев толком сформулировать мысль.

Бабушка долго молчала. Слишком долго.

— Плохой — неправильное слово, — сказала она наконец. — Он слабый. А слабость толкает людей на дурные дела.

— Он меня бросил? — спросила я.

Бабушка вздохнула — тихо, устало.

— Он тебя спасает. Как умеет.

Я не знала, что хуже — быть брошенной или «спасённой».

В школе тем временем всё продолжало идти одинаково плохо.

Был эпизод, который запомнился особенно сильно. На уроке чтения учительница попросила каждого пересказать текст. Дети путались, забывали, запинались. Когда дошла очередь до меня, я пересказала весь текст, слово в слово — так, как привыкла пересказывать бабушке.

В классе наступила тишина. А потом кто-то тихо прошептал:

— Робот…

Учительница закрыла журнал и сказала:

— Алёна, ты должна помнить: слишком большие способности — тоже не хорошо.

Это прозвучало нелепо. Но…

Надо быть тише.

Меньше стараться.

Меньше знать.

Я начала сокращать свои ответы. Говорить односложно. Считать медленнее, чем могу. Читать чуть хуже. Писать буквы не так идеально.

И на время отношение ко мне стало мягче. Не дружелюбным, нет. Но менее колючим. Как будто, притворяясь слабее, чем я есть, я стала для них менее опасной.

Но внутри все сжималось. Мне казалось, что я предаю саму себя.

Бабушка всё чаще садилась рядом со мной, когда я делала уроки.

— Не переусердствуй, — говорила она. — В школе ты должна быть аккуратной. Не выделяться. Иначе тебя затопчут.

Она говорила об этом спокойно, как о погоде.

— Но ведь ум — это хорошо? — спросила я однажды.

Она посмотрела на меня долгим взглядом. Тем самым, от которого мне всегда становилось неуютно.

— Ум — это хорошо. Но люди не любят, когда кто-то умнее их. Особенно там, где все должны быть одинаковыми.

— А я? — спросила я. — Что мне делать?

— Бывать умной в правильное время. И для себя. А не для них.

Я не сразу поняла.

Но очень скоро поняла. Очень. Со временем я научилась жить в двух мирах. В школе — тише воды, ниже травы; дома — как будто бы сильнее, как будто бы умнее, как будто бы меня это всё не задевает.

Но задевает, конечно. Сильно. Просто я уже умела прятать это глубоко, как камешек в карман, о существовании которого никто не знает. Когда январь подошёл к концу, я впервые подумала: если уж я должна быть одна — значит, я должна научиться быть одна правильно.

И стала читать ещё больше. Гораздо больше.

Книги становились пространством, где меня никто не мог преследовать. Истории — людьми, которые не толкают и не смеются. Герои — друзьями, которые всегда на моей стороне.

Иногда по ночам, когда батареи стонали, а за окном висела снежная дымка подсвеченная блеском фонарей, я представляла: вот однажды проснусь — и всё исчезнет. Школа. Гул. Смех. Толчки. Учительница. Гадкие слова.

Останусь только я — и мои мысли. И книги.

Но утром всё возвращалось на свои места.

К февралю я уже не плакала. Не обижалась. Не удивлялась. Я просто жила — тихо, незаметно, старательно, выстраивая себе маленькую крепость из тишины и книг.

И только иногда, когда я смотрела на свои рыжие волосы в зеркале, на очки, на лицо, которое становилось всё серьёзнее, я думала:

А какой бы стала я, если бы отец всё-таки забрал меня?

Или если бы Тамара присылала те наклейки, как обещала?

Или если бы школа была добрая, а учительница — другая?

Ответа не было. Потому, что жизнь не давала альтернатив. Она давала только то, что давала. А мне оставалось принимать. Учиться. И становиться той, кем я становилась: тихой, слишком взрослой девочкой с рыжими волосами и колючей оболочкой.

7

Зима в тот год затянулась. Казалось, она никак не могла решить, уйти ей или остаться. То снег подтает, на асфальте появятся серые лужи, то снова ударит мороз, и лужи стянет коркой льда, по которой я осторожно проходила, боясь поскользнуться.

Я ходила в школу по одной и той же дороге.

За спиной — ранец с книжками, тетрадками и аккуратно собранная бабушкой коробка с едой. Очки запотевали, как только я заходила в школу, и первое, что я делала — снимала их и протирала платком, рассеяно глядя на мутный коридор.

Где-то к началу весны я поймала себя на том, что стала смотреть на людей иначе. Не как ребёнок, который просто воспринимает все как есть, а как взрослый, который пытается понять, почему люди такие. Я анализировала каждое слово, каждый взгляд — как будто изучала их под микроскопом.

Мне казалось, что если я пойму, как они устроены, мне будет не так больно.

Это, конечно, было заблуждение.

Попытки подружиться тоже были. Однажды на перемене ко мне подсела девочка — невысокая, с узким носом и светлыми волосами, заплетёнными в две тугие косички. Звали её Илзе. Она была новенькая. Совсем недавно перешла в наш класс посреди учебного года.

— Ты хорошо рисуешь, — сказала она, заглядывая в мою тетрадку.

Я рисовала домик, дерево и кошку. Страшно банально.

— Спасибо, — ответила я.

Илзе помолчала, болтая ногами.

— Ты тихая, — наконец произнесла она.

— И это плохо? — спросила я.

Она пожала плечами.

— Просто по-другому.

Мы некоторое время сидели молча. Это было странное, но не неприятное молчание. Похожее на то, что бывает дома по вечерам, когда бабушка вяжет, а я читаю.

Следующие пару дней Илзе иногда садилась со мной за одну парту, смотрела, как я рисую, показывала свои наклейки, которые она клеила в совсем не такой как у меня, а другой, дешевый альбом, купленный, в киоске у школы. Я ловила себя на том, что жду её. Это было похоже на то, как ждёшь, когда, наконец, снова продолжишь читать интересную книгу, с того самого места.

Но зарождающаяся было дружба длилась недолго.

Однажды, когда она сидела рядом, к нам подошли две девочки — Зане и Санта. Обе громкие, уверенные, с хвостиками, перетянутыми резинками.

— Что ты делаешь? — спросила Зане.

— Просто … — начала Илзе.

— Ты сидишь рядом с ведьмой, — Санта скривила губы.

— Ну и?..— попыталась возразить Илзе. Голос у неё дрогнул.

— Она странная, — сказала Зане. — Она думает, что умнее всех.

Они одновременно посмотрели на меня. Как будто проверяли, отреагирую ли я. Я знала уже: лучший способ — молчать.

Илзе металась глазами между ними и мной. На её лице было то особенное выражение, которое я потом ещё много раз видела у людей — когда они стоят на границе выбора и уже заранее знают, что выберут.

— Я только посмотрела, как она рисует, — выдохнула она.

— Ну, пойдем, — сказала Санта.

Илзе медлила. И я почти поверила, что она останется.

Но она встала.

— До свидания, — сказала она тихо, не глядя на меня.

И ушла с ними.

Я смотрела ей вслед, и ощущала не обиду и не злость. Скорее, холодное понимание. Илзе сделала то, что делают почти все: выбрала сторону, где удобнее и безопаснее.

Хорошо — я запомнила!

Столовую я ненавидела почти так же, как когда-то ненавидела садик.

Здесь всегда пахло недоваренными макаронами и чем-то металлическим — от больших алюминиевых котлов. В очереди толкались, орали, кто-то проливал компот на стол, кто-то ковырялся в чужой тарелке. Тут оживали сразу все мои страхи: шум, толпа, неприятные запахи, чужие руки.

Бабушка, узнав, чем кормят в школе, презрительно сжала губы.

— В столовую ты ходить не будешь, — сказала она. — Тебе там делать нечего.

И стала собирать мне еду с собой.

Это были аккуратные бутерброды — не толстые ломти хлеба, а тонкие, правильно нарезанные, с хорошим сливочным маслом, вкусным сыром с дырочками, дорогой колбасой, или красной икрой из маленькой баночки.

Бабушка западала на правильную еду так же, как на книги и серебряные вилки.

— Ребёнка надо кормить нормально, — говорила она. — А не той баландой, что там наливают.

Бутерброды она заворачивала в чистую бумагу, укладывала в пластиковую коробку с голубой крышкой.

Естественно, остальные дети это заметили.

Я обычно оставалась в классе, когда все шли в столовую. Доставала коробку, сидя за партой, и медленно ела, читая или просто глядя в окно.

Один раз несколько девочек вернулись в класс раньше остальных.

— Смотри, смотри, она опять ест свою икру, — услышала я ненавистный мне голос Санты.

Я сделала вид, что не слышу, откусила кусочек.

— Рич-ри-ча, богатенькая девочка, — пропела другая, Дайга.

Они окружили мою парту. Я почувствовала тот самый знакомый холодный страх — мелкую, нарастающую дрожь.

— Оставьте меня в покое, — тихо сказала я.

— Почему? — Санта наклонился ко мне. — Ты кто? Принцесса?

Она ткнула пальцем в коробку.

— Не трогайте мою еду, — я попыталась говорить ровно.

— О, она здесь командует! — хихикнула Санта. — Смотри, смотри, она нами командует!

Я встала, прижимая коробку к себе.

И в этот момент одна из них — я даже не уверена, кто именно — «случайно» задевала локтем мою руку. Коробка выскользнула, ударилась о край парты, крышка открылась. Бутерброды выпали на пол.

Санта размазала носком икру по линолеуму.

Я почувствовала, как по щекам текут слёзы. Это было унизительнее, чем все до сих пор.

Меня сильно толкнули сзади. Я пошатнулась, потеряла равновесие и плюхнулись на колени. Очки поехали вниз по носу, сорвались и упали на пол рядом с раздавленной икрой. Санта наступила на них. Раздался характерный, знакомый уже звук — треск стекла.

— О, теперь ведьма точно ослепнет, — произнёс кто-то радостно.

Я схватила очки. Обе линзы были расколоты пополам. Одна дужка оторвалась. Оправа треснула.

В этот момент в класс вошла учительница.

Она остановилась на пороге, окидывая взглядом картину: я на коленях на полу с сломанными очками в руках, вокруг девочки, остатки еды под ногами, красные пятна икры, похожие на кровь.

— Что здесь происходит?

Девочки переглянулись. Первой заговорила Санта — быстро, уверенно:

— Она сама всё уронила. Мы просто стояли.

— Она начала кричать и ругаться на нас, — подхватила Дайга.

— Алёна, вставай, — холодно сказала учительница. — Почему ты не могла спокойно поесть? Вечные проблемы.

Я поднялась с пола. Пыль прилипла к колготкам. В руках я сжимала сломанные очки и пустую коробку.

— Они… — начала я. — Они специально…

— Я не люблю, когда кто-то жалуется, — перебила учительница.

Слово «жалуется» прозвучало особенно мерзко, будто я сделала что-то неприличное.

— Никто не видел, чтобы тебя кто-то трогал, — добавила она. — Но я вижу, что опять в центре внимания — ты.

Девочки довольно переглянулись.

Учительница отвернулась, как будто на этом всё было решено. В тот момент я очень ясно поняла: теперь это официально. Это что-то вроде разрешения. Учительница своим взглядом и фразами словно сказала им: да, эту девочку — можно.

Это и был переход к открытой травле.

Бабушка, увидев вечером мои вновь сломанные очки, долго молчала. Черты лица у неё заострились, губы стали тонкими.

— Опять? — спросила она наконец.

— Они… толкнули… — я почувствовала, как привычно подступают слёзы, и привычно же проглотила их.

— Ты должна уметь держать свои вещи при себе, — сказала она. — Никто не обязан бережно с тобой обращаться.

Мне хотелось, чтобы она спросила: «кто?» «почему?» «что сказала учительница?».

Но она не спросила.

После инцидента с коробкой в классе началась настоящая травля — такая, что уже нельзя было назвать мелкими подколами.

В мой пенал подбрасывали рваные бумажки с надписями: «крыса», «очки», «рыжая ведьма». Иногда рисовали карикатуры: рыжая девочка с огромными круглыми очками, с кривыми зубами и длинным носом. В раздевалке могли незаметно спрятать мои ботинки так, чтобы я долго их искала.

В это время я особенно часто ловила себя на том, что анализирую окружающих как персонажей в книге.

Учительница — не просто женщина с неприятным лицом. Она — человек, который боится потерять власть, потому что в её собственной жизни очень мало пространства, где она что-то решает. Поэтому любой ребёнок, выходящий за рамки её схемы, для неё опасен.

Санта — не просто злая девочка. Она — та, кого дома всё время ругают и обесценивают, поэтому единственный способ почувствовать себя значимой — сделать так, чтобы кто-то рядом чувствовал себя ещё хуже.

Илзе — не просто трусливая. Она — человек, который мечется между желанием быть хорошей и желанием не быть изгнанной.

Это помогало переносить их удары. Если рассматривать человека как механизм, боль как будто становилась менее личной.

Это было второе важное наблюдение.

Но иногда я ловила себя на том, что смотрю так и на себя.

8

В марте назначили родительское собрание. Первое для нашего класса.

Бабушка долго решала, идти ей или нет. В конце концов сказала:

— Мне там делать нечего. Пусть твой отец, наконец, проявит себя, как отец.

Я удивилась:

— Папа приедет?

— Сказал по телефону, что да, — сухо ответила она. — Говорит, что «и так собирался».

Слово «собирался» прозвучало фальшиво.

Но он действительно приехал. В чёрной кожаной куртке с меховым воротником, с той же знакомой походкой, только ещё более напряжённой.

Вместе с ним приехала Тома. И я заметила, что она изменилась.

Волосы у неё были темнее и короче, чем в прошлый раз, собраны в хвост попроще. Макияж — спокойнее, без кричащей помады. Ногти уже коротко острижены, но по-прежнему покрыты тем же чёрным лаком. Одежда — не яркий наряд, а тёмные джинсы, тёплый свитер крупной вязки с воротником-скаткой под самый подбородок, длинное чёрное пальто. Но главное — лицо. В нём появилась усталость, в уголках глаз собрались едва заметные морщинки.

Но когда она увидела меня, лицо сразу ожило.

— Слушай! — воскликнула она, шагнув ко мне. — Не узнаю уже! Вот это ты выросла!

Она обняла меня крепко, по-настоящему, прижала к себе. От неё пахло теми же духами, но слабее, и ещё чем-то новым.

— Тома, — выдохнула я, и это получилось почти как вздох облегчения.

Отец тоже обнял меня, но сдержаннее, чуть осторожнее.

— Ну привет, доча. Как учёба?

Я посмотрела на них обоих и вдруг остро почувствовала, что мы живём в разных мирах. Они стояли рядом, и казались людьми, приехавшими из дальнего города или даже из другой страны.

Чуть позже я узнала, что так и есть.

Родительское собрание проходило в нашем классе. Родители сидели за нашими маленькими партами, что уже само по себе выглядело странно: большие люди, пытающиеся уместиться на детских стульчиках. Учительница ходила перед доской, рассказывала о программах, дневниках, поведении «коллектива».

Я сидела в пустом коридоре, на подоконнике, и слушала приглушённые голоса из-за двери. В какой-то момент из класса донеслось отчётливо:

— У нас есть одна проблема в классе.

Я замерла.

Имя, которое прозвучало следом, было моим.

— Алёна очень умная девочка, — сказала учительница с той особенной интонацией, с которой обычно говорят: «очень трудный пациент». — Но она никак не может влиться в коллектив. Неохотно сходится с детьми, провоцирует окружающих, и тогда возникают конфликты.

«Провоцирует».

«Не может влиться».

«Конфликты».

Я представила, как родители кивают, как некоторые из них понимают, о ком речь — их дети наверняка дома рассказывали, что «та рыжая» опять что-то не так сделала.

Потом открылась дверь класса.

— Алёна, — позвал меня отец. — Иди сюда.

Я зашла в класс. Учительница сидела за столом, отец и Тамара — за первой партой, рядом какие-то другие родители. Все смотрели на меня.

— В чём проблема? — спросил отец, голос у него был осторожно-вежливым. — Насколько я понимаю, она очень хорошо учится.

— Слишком хорошо, — учительница слегка улыбнулась. — И детям от этого некомфортно. Она не хочет участвовать в играх, не хочет… быть со всеми. А потом ещё и ситуации случаются. Например… — она посмотрела на меня. — Этот эпизод с едой.

У меня внутри всё сжалось.

— С какой едой? — отец вглядывался в неё.

— Она ест дорогую еду в классе. Икру, колбасу… Другие дети это видят. И, конечно же, возникает… ненужная разница.

Тамара резко дернулась.

— Простите, — сказала она вкрадчиво. — То есть, проблема в том, что ребёнок ест нормальную еду?

Учительница чуть прищурилась.

— Проблема в том, что она демонстрирует, — ее голос стал жестче. — А потом, когда другие дети реагируют, она… рассказывает дома, что над ней издеваются.

— Так издеваются или нет? — тихо спросила Тамара.

Наступила пауза.

— Дети есть дети, — произнесла учительница привычную фразу. — Они не могут любить одного «особенного» ребёнка.

«Особенного» она произнесла так, будто это ругательство.

Отец помялся на стуле.

— Ну… — начал он. — Может, действительно, стоит, чтобы она… больше с ними… как это… взаимодействовала?

Я почувствовала, как холодок прошёлся по спине. Он был на её стороне. Не на моей. Даже не посередине. На той.

Тамара резко повернулась к нему.

— Ты серьёзно?

— Давайте так, — продолжила учительница. — Я думаю, для Алёны лучше обедать вместе со всеми. И не надо носить продукты, которые провоцируют.

Слово «провоцируют» повторилось. Снова как обвинение.

Тамара подчёркнуто медленно положила руки на парту. Сцепила длинные, изящные пальцы.

— Значит, — сказала она очень ровно, — если другие дети не умеют себя вести, надо ограничить моему ребёнку… — она выделила голосом слово «моему» — …нормальную еду. Потому что кому-то завидно?

Учительница подняла на нее взгляд.

— Не надо драматизировать, — произнесла она своим ледяным тоном.— Я лишь говорю, что ей надо учиться быть как все.

— А если она не «как все»? — спросила Тамара. — Что вы с ней сделаете?

В классе повисла тишина. Чужие родители неуютно заёрзали. Отец провёл ладонью по лицу.

— Давайте не будем… — вмешался он. — Просто… мы поговорим с бабушкой. Она перестанет давать ей икру, если в этом дело.

Мне хотелось закричать: «Не в икре!».

Но я молчала.

Тамара посмотрела на него так, что стало ясно: если между ними есть конфликт — то вот он, прямо сейчас.

— Дело не в икре, — тихо сказала она. — Дело в том, что «проблему» вы решаете за счёт ребёнка.

— Я работаю со всем классом, — сухо ответила учительница. — И выделить кого-то одного я не могу.

— Вы уже выделили, — возразила Тома. — Просто не так, как надо.

Они смотрели друг на друга какое-то время. Потом учительница опустила глаза— это был её способ закончить разговор.

— Спасибо за понимание, — сказала она, фактически отправляя их прочь.

Отец поднялся, смущённо кивнул. Тамара поднялась следом, бросив на меня взгляд, в котором было больше сочувствия, чем я чувствовала за всю жизнь до этого.

Мы вышли на улицу вдвоём. Отец задержался договариваться о каких-то бумагах с директриссой. Воздух был холодно-колючим, пропитанным запахом мокрого снега.

— Ну что, рыжик, — сказала Тамара, закуривая тонкую сигарету с золотым ободком в длинном мундштуке. — Весело у вас тут.

— Они… врут, — выдавила я.

— Я знаю, — сказала она.

Я посмотрела на неё.

— Ты веришь мне?

Она задержала дым, выдохнула в сторону.

— Слушай, — произнесла она. — Я за последние пару лет видела столько людей, которые врут, что научилась это чувствовать задницей. Учительница твоя врёт, когда говорит, что у неё «весь класс одинаковый». Девчонки твои врут, потому что им выгодно. Твой отец… — она замялась. — Он врёт, когда говорит, что «всё под контролем».

— У него нет контроля? — спросила я.

Она криво улыбнулась.

— У него совсем другое сейчас под контролем. Не школа точно.

Мы молчали.

— Вы живёте… в другой стране? — спросила я наконец.

Она посмотрела на меня внимательно, как взрослый, который оценивает, насколько ребёнок готов к правде.

— Да, — сказала она. — Там свои разборки. Свои дела. Твой отец всё глубже в это лезет.

— Опасные? — спросила я.

— Очень, — ответила она честно. — Но он искренне считает, что так зарабатывает тебе на «будущее».

Я опустила глаза на свои варежки.

— А настоящее? — прошептала я.

Она погасила сигарету о стену, зачем-то аккуратно убрала бычок в карман.

— Настоящее он просирает, — сказала она. — Извини за выражение.

Мне не было обидно за отца. Было… ясно.

— Ты… — я подняла на неё глаза. — Ты счастлива с ним? Там?

Она усмехнулась.

— Счастье — это вообще очень странная валюта, рыжик. Иногда я думаю, что мы оба просто бежим по кругу.

— Зачем? — спросила я.

— Потому что не знаем, как остановиться, — ответила она.

В этот момент мне вдруг отчётливо пришла мысль: мы с отцом теперь действительно из разных стран. Не только в географическом смысле. Он — из мира, где есть «дела», «бригады», «Стасов», чужие города и границы. Я — из мира школы, бабушки, разбитых очков и тетрадей.

Эти миры соприкасались только в короткие встречи вроде этой.

Вечером дома был странный ужин.

Отец перескакивал с одной темы на другую, избегая говорить о главном. Тамара почти постоянно молчала, только иногда бросала на меня быстрые взгляды.

— Ты не будешь больше носить в школу икру, — сказал отец, откашлявшись. — Ну, чтобы не выделяться.

— Икра тут ни при чём, — сказала бабушка.

— При чём, не при чём, — отмахнулся он. — Но раз уж они там… не понимают… Лучше делать, как у всех.

Я кивнула. Но внутри почувствовала, что это капитуляция. Не перед учительницей или девочками — перед идеей, что «не надо высовываться».

— Я могу просто не есть, — сказала я.

— Не говори глупостей, — отрезала бабушка. — Есть ты будешь. Пусть без икры, но будешь.

Тамара посмотрела на меня сочувственно.

— Слушай, — сказала она. — Если хочешь, я тебе другую коробку куплю. Железную, крепкую. Пусть попробуют сломать.

Я впервые за вечер улыбнулась.

— Спасибо.

Отец и Тамара уехали через два дня. Так же, как в прошлый раз: суета с чемоданом, быстрый чай, неловкие объятия.

— Я буду звонить, — сказал отец, глядя поверх моей головы. — Сейчас просто работы много. Надо мотаться.

— За границу? — спросила я.

Он очень удивился.

— Ну да. Иногда.

Я поймала его взгляд и вдруг увидела в нём не столько уверенность, сколько усталость. И ещё — какой-то страх, который он очень старался спрятать.

Тамара обняла меня крепко.

— Ты только держись, рыжик, ладно? — сказала она на ухо. — Не верь никому, кто говорит, что с тобой что-то не так. С тобой всё как раз так. Это у них… — она махнула рукой. — …пограничные состояния.

Я хмыкнула — слово мне понравилось, хотя я и не понимала значения.

— Ты ещё приедешь? — спросила я.

— Если не пристрелят, — вырвалось у неё. Она сразу же прикусила губу. — Шучу. Постараюсь.

Они ушли, дверь захлопнулась, и в квартире снова воцарилась привычная бабушкина тишина.

Мы с отцом теперь жили не просто в разных городах, но и в разных странах. И чем дальше он уходил в свой мир, тем яснее становилось, что моя жизнь дальше будет строиться без него.

С Томой было сложнее. Она словно протягивала ко мне какую-то невидимую ниточку через границу. Я не знала, выдержит ли эта ниточка время и расстояния. Я уже умела не рассчитывать ни на чьи обещания.

Весна медленно подползала — каплями с крыш, лужами, мокрым снегом, который превращался в грязную кашу.

Впереди было ещё много лет школы, много учителей, девочек, мальчиков, разговоров за закрытыми дверями и сломанных очков.

Но я уже тихо, по-своему, училась тому, что потом назову взрослой вещью: жить без иллюзии, что кто-то придёт и заступится.

9

Весна началась неожиданно.

Ещё вчера снег оседлал, съезжая с крыш грязными пластами, а сегодня он уже совсем исчез и на ветвях начали пробиваться первые листочки. Я шла в школу, обходя лужи, и думала, что, наверное, скоро будет легче.

Легче не стало.

В какой-то момент организм просто не выдержал. Сначала — легкий насморк и небольшая слабость. Я даже не придала этому значения. После больницы в раннем детстве, простуды были привычными. Но через пару дней температура подскочила так, что голова раскалывалась. Глаза болели от любого света. В горле — тот самый знакомый царапающий зверь, который я помнила с пяти лет. Только теперь я уже понимала, что происходит, и не так сильно пугалась.

— Ложись, — сказала бабушка, трогая мой лоб сухими пальцами. — В школу ты, разумеется, не пойдёшь.

Это «не пойдёшь» прозвучало как подарок.

Я лежала дома неделю. Потом вторую. Потом третью. Врачи приходили, слушали, выписывали какие-то таблетки, ингаляции. Температура то поднималась, то спадала. Сил ни на что не было, голова была тяжёлая, и как будто набитая ватой.

Но где-то за всем этим мучительным физическим страданием было странное чувство, похожее на облегчение.

Утром я открывала глаза и понимала — ни торопливых сборов, ни слов «поторопись», ни стуках ботинок в коридоре школы, ни визга, ни «рыжая ведьма » за спиной.

В моей комнате было тихо. Только бабушкины шаги по коридору, глухие, ровные. Звук чайника на кухне.

Я поймала себя на мысли: мне нравится болеть.

Не физически. Ломота, слабость, кашель — всё это было неприятно, даже страшно местами. Но я любила то, что болезнь давала в придачу: право никуда не идти. Право быть вне этого чужого мне стада.

Это было как официальное оправдание моего одиночества.

— Когда ты выздоровеешь, — говорила бабушка, — Вернёшься в школу.

Каждый раз, когда она это произносила, я чувствовала, как во мне все сжимается. И я надеялась, что выздоровление затянется.

Бабушка лечила меня по-своему. Смешивала натёртый лимон с мёдом, густым и тёмным, почти коричневым. Этот мед давали ей какие-то знакомые уже много лет, она относилась к нему с уважением, как к лекарству.

— Ешь, — говорила она, ставя тарелочку. — Немного, но часто.

Мед был терпкий, горький, лимон щипал язык, но после этого в горле становилось легче.

Бабушка ставила на стол стеклянный ингалятор — пузатую банку с трубкой, в которую наливала горячую воду и капала какие-то капли. Оттуда поднимался пар с запахом эвкалипта и ещё чего-то аптечного. Я сидела, накрывшись полотенцем, дышала носом и ртом, пока лицо не становилось мокрым, а волосы — влажными от пара.

— Носом, носом, — приговаривала бабушка. — Ртом — чуть-чуть.

После ингаляций голова становилась светлее. Я откидывалась на подушку и закрывала глаза.

Постепенно, когда стало чуть полегче, я начала вставать и немного ходить по квартире.

В один из таких дней я сосредоточила внимание на двери, которая всё время была закрыта. Она раньше как будто всегда выпадала из моего поля зрения. Я знала, что она есть, знала, что, очевидно, за ней тоже какая-то комната, но бабушка никогда туда не заходила при мне.

В детстве мы принимаем такие вещи как данность: закрыто — значит, нельзя туда.

Но когда ты сидишь дома третью неделю, прочитала уже всё, что есть на полках, и тебе очень скучно, внимание начинает цепляться за то, что раньше проходило мимо.

— Бабушка, — спросила я, когда она в очередной раз принесла мне чай. — А что за дальней дверью в коридоре? Там кладовка?

Она поставила чашку на тумбочку, посмотрела на меня чуть пристальнее, чем обычно. В этом взгляде мелькнуло что-то похожее на колебание.

— Это кабинет, — сказала она наконец. — Кабинет твоего деда.

— У меня есть дед? — почему-то именно это удивило меня больше всего. Воспоминаний про «деда» у меня не было никаких. Только отец, бабушка и когда-то — тётя Галя. Никаких дедов, дядьёв, двоюродных братьев или сестер.

— Был, — коротко ответила бабушка. — Давно умер.

Она не любила распространяться на тему умерших, и я уже смирилась с тем, что детали вряд ли услышу. Но в тот момент меня больше занимала не биография человека, которого я никогда не видела, а сам факт существования запретной комнаты.

— А почему туда никогда никто не заходит? — спросила я.

Бабушка вздохнула.

— Потому что… — она замялась. — Потому что там всё осталось, как при нём. Я не люблю что-то менять.

Я представила комнату, которая стоит нетронутой много лет, где вещи не двигают, не переставляют, где пыль ложится ровным, густым слоем. Это показалось страшно интересным.

— Можно… — я неуверенно сглотнула. — Можно мне там иногда посидеть? Просто почитать.

Впервые я увидела, как бабушка действительно растерялась.

— Там всё не по-детски, — сухо сказала она. — Это не игрушки. Там очень много книг. Серьёзных. Не знаю, поймёшь ли ты хоть что-нибудь.

— Я буду аккуратно, — быстро заверила я. — Ничего не трону. То есть, не сломаю. Я просто буду сидеть.

Она долго меня разглядывала. Потом кивнула. Резко, словно приняла важное решение.

— Хорошо. Сегодня вечером. Только при мне.

Комната была небольшая, но казалась почему-то больше, чем все остальные. Окно скрытое очень плотными, тяжёлыми шторами; под окном — массивный стол, тёмное полированное дерево. На столе — зелёная суконная подкладка и настольная лампа с матовым абажуром. Рядом — подставка с ручками, старый, тяжёлый, чёрный калькулятор, кнопки которого поблескивали в тусклом свете.

По стенам — шкафы. Не такие, как в гостиной, где книги соседствовали со статуэткам и вазами.

Здесь книги стояли плотными рядами, как солдаты. Тёмные, строгие, в переплётах без картинок. В углу — кресло, потёртая, растрескавшейся коричневая кожа, подлокотники, местами блестящие от многолетнего прикосновения рук.

Пахло старой бумагой, пылью и табаком. Хотя бабушка давно уже не курила, а отец и Тамара в квартире тоже никогда не закуривали. Наверное, запах впитался в стены ещё при деде.

— Как будто время тут остановилось, — вырвалось у меня.

Бабушка дёрнула плечом.

— Время нигде не останавливается, — сухо ответила она. — Оно идёт так, что мы его не замечаем.

Она подошла к столу, провела рукой по краю.

— Это был его кабинет, — сказала она. — Он тут работал, чертил, писал. Очень правильный человек. Не как твой отец.

Она вынула из ящика мягкую тряпку, смахнула пыль с кресла.

— Садись. Только не с ногами, — добавила автоматически.

Я послушно села. Кресло обняло меня, скрипнуло, словно подстраиваясь. Я сразу почувствовала, что могла бы сидеть в нём часами.

— Книги… можно? — спросила я.

— Нижнюю полку — да, — сказала бабушка. — Верхние — потом. Если пойму, что ты не относишься к ним как к картинкам в журнале.

Она говорила строго, но в голосе была тонкая нотка гордости, что ли. Или радости от того, что кто-то ещё вошел в эту комнату, кроме неё.

На нижней полке оказались совсем не те книги, которые я ожидала от «кабинета». Я думала, увижу сплошную техническую литературу — про детали, схемы, расчёты. Она там, безусловно, была: корешки с надписями вроде: «Справочник по электротехнике», «Теория машин и механизмов», «Сопротивление материалов».

Но рядом с ними фантастика.

Толстые тома с выцветшими обложками, на которых всё ещё можно было различить странные механизмы, планеты, лица в шлемах. «Герберт Уэллс», «Собрание сочинений Эдгара По» в каком-то сером, строгом оформлении, «Приключения…» каких-то неизвестных мне тогда авторов, фамилии которых я потом уже научилась произносить правильно — Лэм, Клиффорд Саймак, Холл Клемент…

— Бабушка, — осторожно коснулась я корешка Уэллса. — Можно вот это?

Она окинула взглядом книгу.

— Там, — поморщилась чуть. — Много мрачного. Только если что — потом поговорим.

Я кивнула, аккуратно вынула том.

С того дня кабинет стал моим вторым убежищем.

Бабушка сначала заходила вместе со мной, зажигала лампу, проверяла, как я сижу, не согнулась ли слишком сильно, потом оставляла дверь приоткрытой и уходила к себе.

Я сидела в дедовом кресле, укутывая ноги пледом, ставила рядом на стол чашку крепкого горячего чая — без сахара, как я любила — и открывала очередную книгу.

Мир, который разворачивался на страницах, был другим. Не школьным, не больничным, не миром двора. Там были машины времени, невидимые люди, странные существа, города будущего и города прошлого. Там люди попадали на другие планеты, говорили с неизвестными цивилизациями, переживали катастрофы и чудеса.

Я читала и чувствовала, как постепенно складывается понимание: мир не такой, каким кажется.

Я читала, и не понимала половину того, что вообще там происходит, но завороженно следила за ритмом, за атмосферой, за тем, как слова могут быть страшными сами по себе, даже если не до конца осознаёшь смысл.

Там были рассказы о путешествиях в космос, о машинах, которые думают, о людях, которые меняют тела, о городах под куполом и войнах, которых ещё не было.

Все эти истории уводили меня очень далеко от школы, двора, учительницы, девочек с их издевательствами.

Тогда я впервые почувствовала то, что много раз испытывала потом: радость, что мир гораздо больше и сложнее того, что тебя окружает. И что в него можно уходить — не вставая из кресла.

Калькулятор на столе манил ничуть не меньше книг.

Я уже видела калькуляторы — маленькие, карманные, с пластиковыми кнопками. Этот был другим. Тяжёлый, с «серьёзной мордой». Кнопки у него нажимались с ленивым щелчком, каждое нажатие ощущалось физически. На верхней панели — зелёный экранчик, который загорался, выводя цифры странным шрифтом из палочек.

В первый раз я боялась к нему прикоснуться — казалось, что это какой-то священный предмет, который ещё помнит дединую руку. Но бабушка, увидев, как я смотрю на него, сказала:

— Можешь нажимать.

Я осторожно нажала «1». На экране загорелась единица. Потом «+», «2», «=». Появилась тройка. Это было глупо, примитивно, но для меня — почти магия. Словно машина отвечала мне.

Я стала складывать, вычитать, умножать, получая зеленые, строгие ответы. Пыталась делить какие-то большие числа, просто посмотреть, что будет. Иногда получался «ERROR», и тогда я представляла, что калькулятор вежливо говорит мне: «Ты перегнула палку».

Я не умела жить среди людей, но числа, в отличие от детей в классе, вели себя предсказуемо. Мне это нравилось.

Ещё одно открытие того месяца — старые энциклопедии. Они стояли на самом верху одного из шкафов, ровным, тяжёлым рядом. Толстые тома в коричневых темных переплетах с цифрами на корешках. Бумага желтоватая, страниц очень много.

Я открыла один том, просто так, наугад, чтобы посмотреть, что внутри. И провалилась.

Там было всё. Люди, которых давно не было на свете. Страны, которых уже тоже не существовало или которые теперь назывались по-другому. Животные, которых я никогда не увижу. Схемы, карты, чёрно-белые фотографии космодромов, мостов, заводов.

Я читала про созвездия, про планеты, про вулканы, про океаны. Про то, как устроено ухо, и как работает атомный реактор. Про времена года, климатические зоны и про вращение Земли вокруг своей оси.

Мир, который в школе казался сводом скучных правил и обидных прозвищ, здесь разворачивался как огромное, сложное, пугающе-прекрасное устройство.

И я, маленькая, рыжая, с температурой и кашлем, сидела в дедовом кресле, пила крепкий чай без сахара, и чувствовала себя не такой уж мелкой.

Болезнь делала тело слабым, но странным образом укрепляла мозги.

Иногда, когда я читала особенно увлечённо, бабушка заходила в кабинет, останавливалась на пороге. Я видела, как её взгляд скользит от книги в моих руках к полкам, к калькулятору, к креслу.

— Нравится? — спрашивала она.

— Очень, — честно отвечала я.

— Твой дед тоже любил фантастику, — сказала она однажды. — Говорил, что инженеру нужно уметь представлять то, чего ещё нет. Иначе он будет только винтики перебирать.

— Он был хорошим? — спросила я.

Она чуть улыбнулась. Уголком губ, едва заметно.

— Был сложным, — ответила она. — Но честным. И никогда не прятался за чужими спинами.

Болезнь тянулась уже значительно дольше месяца. В какой-то момент температура спала, кашель стал реже.

Вместе с этим вернулась тревога: скоро снова школа.

В один из дней, когда я сидела в кабинете с энциклопедией на коленях и картой звёздного неба на длинной вклейке, бабушка вошла с конвертом в руках.

— Это тебе, — сказала она, чуть удивлённо. — На твое имя.

Конверт был плотный, с яркими марками. Почерк размашистый. Внутри что-то отозвалось: тепло, тревожно, радостно.

Я аккуратно вскрыла конверт ногтем.

Первой выпала фотография.

На фотографии Тамару сложно было узнать. Она была другой.

Подтянутая, загорелая девушка в странной одежде: что-то вроде форменных пятнистых брюк с кучей карманов и обтягивающая чёрная майка. На руках — перчатки без пальцев, на запястьях — какие-то браслеты. Глаза скрыты за чёрными очками, теми самыми, которые носят люди в фильмах, когда стоят вокруг дорогих машин.

В руках она держала автомат с коротким стволом и характерной удлиненной рукояткой. Мы с бабушкой смотрели кино, и я сразу узнала — это УЗИ. Только здесь он был не реквизитом, а частью реальности на снимке.

За ее спиной — высокий, угловатый автомобиль с квадратными фарами, чем-то напоминающий те машины, которые в фильмах называли «британскими внедорожниками». Судя по всему, какой-то «лендровер» или что-то подобное. В лобовом стекле отражалось яркое небо.

Тамара позировала, чуть отставив ногу. Автомат держала как-то легко, небрежно, почти лениво. Улыбка — широкая, дерзкая. Во всём этом было что-то живое, настоящее. Я сразу почувствовала: она не просто играет, это её жизнь сейчас.

С обратной стороны кто-то (конечно, она) написал: «Специально для тебя. Только бабушке не показывай, а то схватит инфаркт. Тома».

— Ох ты господи, — пробормотала бабушка, всё-таки увидев фото. Голос у неё стал деревянным. — С чем это она там…

— Это просто фотография, — попыталась я сгладить.

— Просто, просто… — буркнула бабушка. — Оружие никогда не «просто».

Она ушла, явно решив не вдаваться в подробности.

А я осталась сидеть в кресле, бережно держа фотографию в руках, словно величайшую ценность.

Письмо состояло из нескольких страниц в клеточку, вырванных из какого-то блокнота. Почерк — крупный, немного размашистый, в котором было много жизни.

«Привет, рыжик, — начиналось письмо. — Это пишет тебе Тома, хотя ты и так, наверно, догадалась, потому что кроме меня тебе оттуда, где я сейчас, особо писать некому.

Я долго собиралась написать. Но тут всегда всё как-то не до того. То мы куда-то едем, то ждем кого-то, то кто-то не приезжает. Но ты мне всё время вспоминалась — особенно, когда крутят мультики. Представляешь, «Чип и Дейл»!»

Я читала жадно, будто боялась, что письмо может исчезнуть в любую минуту.

«Ты наверно выросла ещё, — продолжала она. — И стала ещё серьёзнее. Только не стань как твоя бабушка, ладно? Она у тебя классная по-своему, но если две такие будут — мир не выдержит, ха-ха.

У нас тут сложно. Я не буду врать. Местами страшно, местами весело, местами так, что думаешь — ну и зачем я вообще во всё это влезла. Но, с другой стороны, я же не умею тихо сидеть на месте. Ты видела фотку? Там я на «работе». Только никому не показывай, особенно учительнице твоей. Она, наверно, упадёт со стула и скажет, что я «провоцирую» всю школу своим внешним видом.

Твой батя жив пока. Это, думаю, главное, что тебе надо знать. Его всё время мотает, он всё время не высыпается и говорит, что «ещё чуть-чуть, и всё поменяется». Мне кажется, он так будет говорить всегда. Но, по крайней мере, он про тебя не забывает — это я точно знаю. Потому что, когда напивается, он всё время вспоминает: «хорошо, что Алёнки здесь нет». Это у него такая странная форма любви».

Я улыбнулась, хотя в груди кольнуло.

«Я не хочу тебе лезть в голову, — писала она дальше, — но у тебя там с одноклассниками не сахар. У меня было похоже. Мой тебе дурацкий совет: никогда не верь тем, кто говорит, что „надо быть как все“. Это всегда говорят люди, которые сами боятся хоть чуть-чуть высунуться. Ты сможешь быть кем хочешь. Хоть космонавтом, хоть писательницей, хоть кем.

Главное — не давай им лезть к тебе в душу. Пусть себе толкаются снаружи, если им больше нечем заняться. Ну все. Целую. Тома».

Я перечитывала письмо несколько раз. Сначала — вслух, потом — шёпотом. Каждая фраза ложилась как кирпичик в ту невидимую стену, которую я постепенно строила вокруг себя.

Фотографию я поставила на свой стол, рядом с лампой и стопкой тетрадок. Так, чтобы бабушке слишком часто на глаза она не попадалась, но чтобы я могла видеть её, когда сижу и что-то пишу или читаю.

Тамара в чёрных очках и с автоматом на фоне джипа смотрелась в нашей тихой квартире почти как персонаж из тех книг, которые я читала в дедовом кабинете, словно какой-то боец из будущего, случайно заскочивший в наш мир через щель в пространстве.

Иногда, глядя на неё, я почти чувствовала запах её духов — терпких, густых, с еле заметной горчинкой. Запах сигарет, въевшийся в волосы. Запах дороги.

Я закрывала глаза и вспоминала, как она смеялась на кухне, как взъёрошивала мне волосы.

В мире, где учительница объясняла, что надо «быть как все», а дети в классе дружно подтверждали это, Тамара с автоматом и её письмо были доказательством того, что есть и другие люди. Те, кто живут по другим правилам. По собственным. Те, кто не боятся выглядеть «слишком яркими» или «неправильными».

Я не знала тогда, выживет ли она, приедет ли ещё когда-нибудь. Но фотография на столе и письмо под обложкой дневника становились символами того, что нельзя отнять.

Как машины времени у Уэллса.

Как цифры на зелёном экранчике калькулятора.

Как звёзды на энциклопедической карте — они могли быть очень далеко, но от этого не становились менее реальными.

К концу апреля я почти поправилась. Врач сказал, что ещё неделя — и можно будет идти в школу. Бабушка кивнула, как будто это было чем-то само собой разумеющимся.

Я тоже кивнула.

Болезнь принесла мне не только слабость, боль и кашель. Она принесла комнату, где пахнет старыми книгами и табаком. Кресло, в которое можно погружаться. Книги, в которых другой мир. Калькулятор, который всегда честно выдаёт результат. Энциклопедии, в которых мир огромен, сложен и не сводится к одному школьному классу.

И письмо с фотографией женщины, которая улыбается с автоматом в руках и пишет мне, что не нужно быть «как все».

Школа никуда не делась. Одноклассники никуда не делись. Учительница, наверняка, тоже готова была встретить меня своим привычным неприятным взглядом.

Но теперь у меня было куда отступать.

Всё это я, конечно, тогда так не формулировала.

Я просто знала: болеть — значит временно выпадать из мира, который причиняет боль. А книги, дедов кабинет и Томино письмо означали, что я имею маленький, но очень важный кусочек собственного мира, куда никто не имеет права зайти без приглашения.

10

Последняя неделя первого класса тянулась мучительно — словно растягивалась, как жёваная резинка, липкая, бесконечная, неприятно-приторная на вкус. Май был очень тёплым, уже почти летним, и школа от этого только хуже переносилась: в коридорах и классе стоял тяжелый запах пыли, влажной одежды и детского пота.

Усталость накопилась у всех. Нервозность, раздражение, и вместе с этим какая-то суетливая, поверхностная радость. И учительница стала ещё более нервной.

Я видела, как она прикусывает губу, раздражённо поправляет волосы; как косо, почти с отвращением, смотрит на меня, когда я поднимаю руку слишком уверенно.

Я ей напоминала что-то неприятное — возможно, себя в детстве. Я это чувствовала.

Мы готовились к линейке, завершающей учебный год. Дети бегали по классу, шумели, рвали бумажки, играли в догонялки между партами, а я сидела на своём месте и смотрела на доску, вернее, на кусочек мела на полочке, похожий на маленькую белую косточку. Мне всю неделю этот мел казался единственным спокойным объектом в этом хаосе.

Наконец, учительница огласила, что завтра будет линейка, и что нужно прийти в парадной одежде.

Я, как обычно, молчала. Но внутри рождалось странно-радостное ощущение. Последний день. Последний. Я не верила, что он когда-нибудь настанет.

Утром школа гудела как огромный улей. На площадке перед входом выстроили классы. Я стояла чуть в стороне от своих однокласснико. Светило яркое солнце, и от белых рубашек детей отражались неприятные блики. Мне хотелось закрыть глаза, но мне казалось, что если я хотя бы на секунду покажу слабость, кто-то из ребят обязательно толкнет меня.

Учительница старательно расставляла детей по росту. Она буквально силой разворачивала зазевавшихся, поправляла воротнички, отбрасывала волосы с чужих лиц и пыталась добиться ровной линии.

Меня не трогала, только холодно окинула взглядом.

Я стояла, ощущая, как блузка липнет к спине. Было очень жарко.

Линейка началась с противного хрипа колонок. Гимн Республики проиграли дважды, потому что в первый раз кто-то случайно выдернул провод, наверное, задев ногой.

Директриса вышла в светлом костюме и начала речь — длинную, торжественную, скучную. Слова тянулись бесконечно. Я смотрела на её руки — ухоженные, с широким золотым кольцом на пальце — и почему-то думала о том, как она этими руками подписывает бумажки, берет кружку с чаем, поправляет очки. Эти мелкие детали почему-то казались важнее всего её выступления.

Когда речь рзатянулась уже до невозможности, она неожиданно изменила интонацию и сказала:

— В завершение хочу отметить лучших учеников начальной школы…

Она начала перечислять фамилии. Голос её звучал как будто издалека.

— И отдельно хочу отметить ученицу первого класса…

Я даже не думала, что это могу быть я.

— …Алёну …

Моя фамилия прозвучала неожиданно и резко, как выстрел в спину.

— …За выдающиеся успехи в учёбе, прилежность и умение заниматься самостоятельно.

Эти слова прозвучали для меня так громко, будто их произнесли через рупор.

Несколько голов моих одноклассников резко повернулись ко мне

Кто-то шепнул: «Рыжая крыса».

Кто-то криво усмехнулся.

Кто-то скривился зло.

Учительница смотрела на меня так, будто я испортила ей праздник.

Я стояла и чувствовала, как что-то неприятно царапается в душе. Совсем не радость и не гордость. Тревожное ощущение, что все внимание окружающих направлено прямо на меня, и теперь от меня ждут какой-то реакции.

Но я молчала, и только сжала кулачки. В голове крутилась одна мысль: «Ну почему?» Я ведь не просила, чтобы меня отмечали. Я просто делала, что умела.

После линейки дети толпились, бегали, обнимались с родителями. Я же торопливо вышла из школьного двора, даже не оглянувшись. Мне казалось, что мне в спину стрелами летят слова — липкие, гадкие, шипящие.

Она зазналась.

Она думает, что лучше нас.

Очкарик.

Не наша.

Я шла всё быстрее — мимо автобусной остановки, мимо аптеки.

И только когда повернула к нашему подъезду, меня отпустило. Отверзлась какая-то невидимая дверца — и воздух стал легче.

Дома бабушка внимательно и обстоятельно изучила мой дневник. Так можно смотреть на золотые монеты из пиратского клада — прищурившись, аккуратно, оценивая.

— Хорошо, — коротко заключила она. — Как и следовало ожидать.

В её интонации не было особенного тепла, но это было её одобрение. И это стоило многого.

А потом бабушка неожиданно сказала:

— Сегодня у меня для тебя подарок.

Я даже не сразу поняла.

— Подарок?

Бабушка кивнула и достала маленькую коробочку, тщательно перевязанную ленточкой.

— В честь окончания первого класса.

Открывая коробку, я старалась унять дрожь пальцев.

Внутри лежали электронные часы с калькулятором.

Серебристый корпус. Маленькие резиновые кнопки, блестящие на свету. Цифровой экранчик.

И плотный, приятно пахнущий резиновый ремешок.

Запах был резкий, приятный — запах новой вещи, запах чего-то технологичного, почти научного.

Я замерла, боясь поверить, что часы — мои.

— Нравятся? — бабушка спросила сухо, но уголок её рта чуть дрогнул.

— Очень… — шепнула я. — Очень!

— Надевай.

Ремешок приятно холодил кожу, а потом быстро нагрелся, словно часы принимали температуру моего тела, приживались.

У меня даже закололо сердце — настолько сильна была радость. Мне казалось, что на руке маленькое чудо. Вещь будущего. Вещь взрослых. Вещь, которая делает меня немного другой. Вот сразу — изменённой.

На следующее утро я проснулась от того, что солнце заливало комнату, и на полу на ковре играли пятна света.

Я проснулась без мысли о школе. Без страха. Без отвращения. Без тихой злобы. И позволила себе широко улыбнуться, лежа под одеялом.

— Каникулы… — шепнула я.

Сегодня не нужно идти туда, где меня ждут насмешки, грязные шепотки, толчки и презрительные взгляды. Сегодня я сама распоряжаюсь своим временем. Сегодня — начало лета.

Я села на кровати, поднесла руку к лицу и посмотрела на часы — я спала не снимая их. Правильное время и дату мы с бабушкой установили ещё вчера. Ремешок по прежнему пах резиной и почему-то — мылом. По крайней мне так казалось. И мне нравилось это. Что-то новое, своё. Что-то, что никто не сможет у меня отнять.

На кухне бабушка готовила завтрак. Она обернулась, увидела меня и коротко кивнула.

Она поставила передо мной тарелку привычной с утра овсяной каши, кружку с чаем, подвинула сахарницу ближе, хотя я сахар никогда не добавляла. И тихо сказала:

— Хорошо закончила первый год. Ты молодец, Алёна.

Я сидела, ела кашу и постоянно смотрела на свои новые часы.

Лето началось. Каникулы начинались.

11

Лето, которое началось после моего первого школьного года, не походило ни на одно предыдущее. Раньше, в садике, у меня тоже были каникулы, конечно, но они всё время были испорчены болезнями. А в этот раз у меня было ощущение, что я вырвалась из темного, тесного коридора и оказалась на просторной площади, где можно ходить, как хочется, и никто тебя не дёргает.

Просыпаться без мысли о школе казалось почти физическим наслаждением. Я открывала глаза, смотрела на потолок, на свет, который пробивался сквозь шторы, и в первые дни меня пробирал привычный холодок: сейчас надо вставать, одеваться, идти туда…

А потом вспоминала: лето, и холод мгновенно сменялся тёплой мыслью: «сегодня тебе можно ничего этого не делать».

Я лежала, слушала двор. Во дворе уже кричали дети, хлопали двери машин, где-то кто-то ругался, кто-то смеялся. Эти звуки, когда я ходила в школу, казались особенно обидными — будто весь мир жил своей жизнью, а меня отправляют в отдельную, неправильную. Теперь же я слушала их спокойно, как шум моря издалека

На запястье тихо жили мои электронные часики с калькулятором. За несколько дней они уже успели превратиться в часть меня. Я могла даже ночью, проснувшись от какого-нибудь странного сна, приподнять руку, нащупать ремешок, почувствовать знакомый запах резины — и успокоиться. Часы были тёплые, немного тяжёлые, солидные. Мне казалось, что взрослый человек с такими часами обязательно умеет что-то очень важное: считать деньги, планировать что-то, управлять самолётом. Я, конечно, не умела ничего из этого, но сам факт того, что у меня на руке такая вещь, делал меня будто бы чуть старше.

Бабушка по утрам соблюдала свой обычный ритуал: аккуратно одевалась, причесывалась, надевала бусы или брошь, даже если выходить никуда не собиралась, варила неизменную утреннюю овсянку, и поднимала меня, если я вдруг залеживалась слишком долго.

— Каникулы — не значит, что можно валяться до обеда, — говорила она, открывая дверь. — Человеку нужен режим.

Я не спорила. Вставать стало легче, потому что после завтрака меня ждала не школа, а совсем другие дела. Мои собственные.

Одним из главных открытий лета стала книжная лавка через квартал. Я раньше мимо неё проходила, но как-то не обращала внимания: маленькая, вытянутая вдоль стены, с выцветшей вывеской, на которой значился график работы, и с окном с фигурной решеткой.

Однажды утром после завтрака бабушка сказала:

— Одевайся приличнее. Пойдём.

Я надела голубую футболку с маленькими белыми цветочками, которые уже чуть поблекли, но всё равно были красивыми. Заплела косу, набросила на плечо маленький рюкзачок — и мы вышли.

Бабушка шла быстро, как всегда, её каблуки громко стучали по тротуару. Я немного отставала, то и дело бросая взгляды по сторонам. Лето в городе пахло горячим асфальтом, пылью, зеленью, и бензином.

— Мы пойдём в книжную лавку, — сказала бабушка, не оборачиваясь. — Такой интерес к чтению, как у тебя, нужно поддерживать.

Внутри лавки было прохладно и темновато. Глаза сначала ничего не видели, кроме общего полумрака. Потом стали прорисовываться детали. высокие полки, заставленные книгами в несколько рядов; старый кассовый аппарат; маленький стол, заваленный журналами; и девушка за прилавком.

Она была молодой — совсем не такой, как бабушкины подруги, которые иногда заходили к нам в гости. Высокая, стройная, с тёмными волосами, собранными в высокий пучок, из которого выбивались несколько прядей. На ней была простая футболка и джинсы, на шее — тонкая золотая цепочка, а в ушах— большие серьги-кольца.

Когда мы вошли, она подняла глаза — большие, зелёные, немного усталые, но сразу оживившиеся

— Добрый день, — сказала бабушка.

— Здравствуйте — улыбнулась девушка, а потом, глянув на меня, добавила:

— Привет.

— Нам нужны книги для девочки, — сказала бабушка. — Она очень читает.

— Это хорошо, — откликнулась продавщица, улыбаясь и разглядывая меня. — А что ты любишь?

Она спросила это, обращаясь прямо ко мне. И это уже само по себе было неожиданно: взрослые обычно говорили между собой.

— Фантастику, — выдохнула я. — Про космос. Про будущее. И чтобы немного страшно было.

Девушка засмеялась — весело, не насмешливо.

— Опасное сочетание, — сказала она. — Но интересное.

Она вышла из-за прилавка и пошла вдоль полок, легко касаясь книг кончиками пальцев. Я шла за ней, затаив дыхание.

— Так… классика у тебя уже есть? Уэллс, Брэдбери, Кларк?

— Уэллса немного, — сказала я. — «Война миров», «Машина времени » и про невидимку. Ещё рассказы какие-то.

— Значит, начнём устранять пробелы, — серьёзно ответила она.

Я узнала, что зовут её Анна.

Она начала показывать мне книги. У каждой была своя обложка — то тусклая, советская, с рисунком, выполненным будто углём; то яркая, иностранная, с кораблями, которые мчались среди звёзд. Я слушала её комментарии, затаив дыхание

— Это классика фантастики, её лучше читать не спеша.

— А вот здесь — больше приключений, но идеи попроще.

— Это тебе пока рановато, но запомни. На будущее.

Бабушка стояла чуть в стороне, и я чувствовала её взгляд. Она явно прислушивалась: не подсовывает ли мне продавщица что-нибудь «аморальное». Но Анна говорила о книгах с уважением, без дешёвого восторга.

В тот день мы купили три книги. Две выбрала Анна, одну — бабушка, увидев знакомую фамилию какого-то «уважаемого писателя». Книги положили в тонкий пакет, и я несла его домой осторожно, словно боясь уронить.

С тех пор лавка через квартал стала для меня почти священным местом. Бабушка каждую неделю, обычно по субботам, говорила:

— Пойдём выбирать книги.

Это звучало. Спокойно, буднично. Но у меня в душе каждый раз поднималась волна тихого счастья. Я знала, что увижу Анну, что она спросит:

— Ну как, понравилось? Дочитала?

И я смогу честно рассказать, что герои мне казались глупыми или, наоборот, очень умными; что финал был слишком быстрым; что мне было страшно или грустно. Она слушала внимательно, кивала, иногда спорила.

— Видишь, у тебя уже есть вкус, — однажды сказала она. — Ты не просто «нравится — не нравится», ты разбираешься. Это важно.

Бабушка одобрительно хмыкнула.

Мне нравилось что кто-то, кроме бабушки, относится к моему чтению серьёзно. Не как к развлечению, а как к чему-то важному.

Но у каждой медали есть обратная сторона. Чем больше я уходила в книги, тем сильнее бабушку беспокоило моё одиночество. Она, конечно, иначе это формулировала: «замкнутость», «необщительность», «отсутствие детского круга». И однажды утром, пока я сидела на кухне и в пол глаза читала за чаем, она сказала:

— В воскресенье к нам придут гости. Очень хорошие люди. У них мальчик почти твоего возраста. Вы могли бы подружиться.

Слово «подружиться» прозвучало неприятно. В голове сразу возникла картина: чужой ребёнок, которого привели ко мне, и мы оба обязаны делать вид, что нам интересно.

— Зачем? — вырвалось у меня.

— Затем, что человек не должен жить только в книгах, — твёрдо сказала бабушка. — Нужна живая среда. Общение. Тем более ты… — она помедлила — …не очень легко сходишься с детьми. Надо тренироваться.

«Тренироваться» — будто общение это гимнастика, когда при должном упорстве можно прийти к нужному результату.

Я сжала губы и промолчала. Спорить с бабушкой было бесполезно.

Гости пришли в назначенный день. Это была супружеская пара — конечно, значительно моложе бабушки, но всё равно «взрослые-взрослые». Они принесли торт в картонной коробке, букет цветов и мальчика.

Мальчик был светловолосый, с угловатыми плечами и тонкими коленками. Его звали Марик. Он стоял в коридоре, переминаясь с ноги на ногу, и явно чувствовал себя так же неуютно, как и я.

— Вот, — сказала бабушка. — Это Алёна. Это Марик. Вы ровесники. Поиграйте.

«Поиграйте» прозвучало как «идите и договоритесь, кто из вас будет жертвой».

Мы прошли в мою комнату. Я села на край кровати, он — на стул. В тишине было слышно, как на кухне звякают чашки и как взрослые ведут взрослые разговоры.

— Ты тоже в первый класс ходишь? — спросил Марик.

— Да, — ответила я.

— Тебе нравится?

Я посмотрела на него. У него были большие светлые глаза и немного растерянное выражение лица.

— Нет, — честно ответила я.

— Мне тоже, — сказал он с облегчением, словно мы нашли общий язык. — Они там все дурные.

Я невольно улыбнулась.

Но на этом наш диалог почти иссяк. Он начал осматриваться. Его взгляд зацепился за мои книги.

— Это всё ты читаешь? — в голосе было недоверие.

— Да.

— А что там?

Я попыталась объяснить. Про космические станции, про другие планеты, про людей, которые строят города на Марсе, про аварии в космосе. Он слушал, но по глазам было видно: его всё это не цепляет, как меня.

Когда я назвала пару фамилий авторов, он поморщился:

— Скукота, наверное. Я такое не люблю. Я больше про войну люблю. И про то, где драки. И про футбол.

— У меня нет про футбол, — ответила я.

Он пожал плечами. Потом снова посмотрел на мои часы.

— Дашь подержать?

— Нет, — сказала я резко. Часы были слишком личным, слишком важным.

Он фыркнул, отвернулся и через пару минут уже ушёл к взрослым, заявив:

— Мне скучно.

Когда гости ушли, бабушка посмотрела на меня, и я почувствовала в этом взгляде не просто разочарование, а лёгкую усталость.

— Ты даже не попыталась, — сказала она. — Марик хороший мальчик. Лучше других.

— Я не говорю, что он плохой, — возразила я. — Мне просто не о чем с ним говорить.

— Всегда можно найти что-то общее, если постараться, — сухо заметила бабушка.

Я промолчала. Я не хотела «стараться». Любые попытки общения с другими детьми казались мне ложью и насилием над собой. Мне было проще сидеть с книгой и не притворяться, чем играть с кем-то и чувствовать себя деревянной.

Частью нашего летнего распорядка стали прогулки в парк.

— Надо бывать на воздухе, — говорила бабушка. — Мы живём в городе, хватает пыли и выхлопных газов.

Парк был старый, с высокими деревьями, которые стояли вдоль аллей ровными рядами. Деревья были толстыми, с трещинами в коре, из которых выглядывал мох. Вдоль дорожек — лавки, кое-где перекошенные, но всё ещё крепкие. Летом всё здесь казалось зелёным до головокружения.

Пахло липами, сырой землёй, влажными корнями и сладостями, которые продавали у входа.

Иногда в парке играли музыканты — студенты консерватории или старые мужчины с потёртыми футлярами для музыкальных инструментов.

Бабушка любила такие концерты.

— Музыка развивает, — говорила она. — Надо учиться слушать.

Мы сидели на деревянной скамейке. Я смотрела на музыкантов, на людей вокруг, на голубей, клюющих хлебные крошки. Музыка временами пробирала до мурашек, особенно когда случайно совпадала с каким-то моим внутренним состоянием.

Иногда, вместо концерта в парке, бабушка вела меня на выставки. В культурном центре неподалёку часто устраивали маленькие экспозиции — картины, фотографии, иногда какой-то абстрактный арт. Мы ходили между стендов. Бабушка внимательно читала подписи, иногда тихо хмыкала, иногда одобрительно кивала. Я смотрела на полотна и пыталась понять, что в них «надо» видеть.

— Здесь хороший свет, — могла сказать бабушка. — Видишь, как художник изобразил воду?

Я видела. И часто думала, что художник пишет воду так же, как писатели — космос: каждый по-своему, а настоящесть ощущается мгновенно, без объяснений.

Пианино в бабушкиной квартире стояло в гостиной. Днём оно казалось просто мебелью — с закрытой крышкой, с кружевной салфеткой наверху. Но однажды в середине лета бабушка вдруг сняла с него салфетку и сказала:

— Приступим.

Я не сразу поняла.

— К чему? — насторожилась я.

— К музыке, — ответила она. — У тебя хороший слух Ты легко запоминаешь мелодии. Я давно думаю, что тебе надо заниматься. Начнём с азов. Если пойдёт — осенью отведу тебя в музыкальную школу.

Музыкальная школа прозвучала как ещё одна школа, только ещё хуже.

Я села за пианино. Клавиши были прохладными и немного шероховатыми от времени. Бабушка разложила ноты.

— Так. Вот это «до», — она нажала на одну клавишу. — Вот это «ре». Повтори.

Я повторяла. Сначала мне было даже любопытно — как устроены эти чёрно-белые клавиши, как из них получаются мелодии. Но очень быстро началась та часть, которую я ненавидела во всём и всегда: повторение одинаковых действий .

— Не так.

— Пальцы держи ровнее.

— Не стучи, играй мягко.

— Не торопись.

— Сбилась. Ещё раз. С самого начала.

Музыка в таком режиме переставала быть музыкой и превращалась в бесконечную череду «надо», «правильно», «не так».

Вскоре я почувствовала, что ненавижу это пианино. Оно стало для меня символом того, что меня хотят подогнать под ещё один шаблон. Каждый раз, когда бабушка говорила: «Пойдём позанимаемся», во мне поднималась горячая волна внутреннего протеста.

Однажды, после нескольких неудачных попыток сыграть простую пьесу, я не выдержала. Крышка пианино с глухим звуком захлопнулась под моей рукой. Бабушка резко обернулась.

— Что ты делаешь? — в ее голосе был холод.

— Я не хочу, — сказала я. И сама удивилась, насколько твёрдо это прозвучало.

— Не хочешь… — тихо повторила бабушка. — Не всё в жизни делается по «хочу».

— Но это совсем не моё, — упрямо ответила я. — Мне не интересно. Мне тяжело. Я… — я поискала правильное слово — …я не чувствую там ничего.

Бабушка долго смотрела на меня. В этом взгляде было много всего: раздражение, печаль, усталость, воспоминания. Я вдруг ясно поняла, что она в детстве, наверное, делала то, что ей говорили, без права отказа. И мой протест не вписывался в её внутреннюю систему.

Но она неожиданно вздохнула и сказала:

— Ладно. Пусть будет так. Но ты потом пожалеешь, что не умеешь играть.

Я кивнула, хотя была уверена в обратном. Музыку я любила, но свою — ту, что жила в собственных фантазиях. Подчинять её нотам и правилам казалось неправильным.

Июнь пролетел быстро. Книги, парк, иногда редкие визиты в гости к бабушкиным знакомым, где я сидела в углу с книжкой и делала вид, что меня нет.

Июль тянулся чуть медленнее. Солнце стало ярче, жара — тяжелее, в квартире всё время хотелось открыть окна нараспашку, но бабушка боялась сквозняков и разрешала только слегка приоткрыть форточку.

Я читала в дедовом кабинете допоздна. Иногда, когда бабушка уже ложилась спать, я оставалась в кресле ещё на целый час, уткнувшись в книгу, слыша где-то далеко гул ночного города — редкие машины, пьяные голоса, лаящую собаку.

Летними ночами город казался другим — более расслабленным, как будто и он тоже был на каникулах.

Часы на руке тихо мигали. Я стала пользоваться их калькулятором для всего подряд: считала, сколько страниц прочитала за день; сколько дней осталось до конца месяца; сколько книг у меня на полке, если сложить все тома и журналы. Иногда мне казалось, что если часы вдруг сломаются, я сама рассыплюсь на кусочки.

Август подкрался незаметно. По вечерам стало темнеть раньше, небо стало чуть более глубоким. Потом на базарах появились новые овощи, запах свежих огурцов и помидоров. В булочной у дома начали продавать какие-то особенные булочки с корицей — к осени, как говорила продавщица.

Я постепенно начинала понимать, что лето заканчивается.

Бабушка тоже это понимала, и, наверное, поэтому в августе старательно наполняла наши дни чем-то «полезным». Мы чаще ходили в парк, иногда ездили куда-то дальше, к набережной. Море казалась тёмным и холодным, даже если солнце нещадно палило с небес.

Бабушка говорила:

— Надо тебе надышаться воздухом перед школой.

Слово «школа» снова начало возвращаться в мою жизнь, как назойливая муха, от которой не так-то просто отвязаться. Я старалась о нем не думать, но оно появлялось в разговорах взрослых, в витринах магазинов, где выставляли ранцы, тетради, формы, в разговорах: «Ну что, скоро в школу?»

К августу на полках в моей комнате вырос целый маленький лес из книг, купленных за лето. Я смотрела на них вечером, перед сном, и чувствовала странное удовлетворение. Каждая книга была как маленькая спасательная лодка: я знала, что когда начнётся осень, когда опять придётся ходить по коридорам с криками и толкотнёй, когда на уроках снова будут смотреть косо и шептать гадости, я смогу возвращаться сюда.

Бабушка иногда заходила вечером, смотрела на меня, сидящую с книгой, и говорила:

— Ты всё время в своём мире.

Я не знала, хорошо это или плохо. Для меня это был не «свой» мир, а просто тот, где было можно хотя бы свободно дышать.

Иногда я просыпалась утром с почти физическим страхом: скоро снова надо будет собирать ранец, снова возвращаться в класс, где меня считают слишком умной, слишком странной, слишком «не такой». Но потом я смотрела на свои часы, на цифры в окошке календарика, и говорила себе:

— Ещё не сегодня. Ещё есть время. Ещё моё лето не закончено.

12

Август начинался тихо и доброжелательно. С утра в окно проникал мягкий свет, тени от листьев качались на стенах, во дворе шумели дети, а бабушка ставила на стол привычно овсянку и молча наблюдала, как я лениво размешиваю её ложкой.

Но однажды утром в квартиру ворвался звонок домофона, который недавно установили в подъезде, и бабушка, как обычно, сухо сказала в трубку:

— Алло?.. Да… Сейчас открою.

И в её голосе появилась странная, едва заметная нотка. Странная настороженность, смешанная с чем-то похожим на тревогу. Я сразу поняла: они приехали.

Я побежала в коридор и в дверях увидела знакомую фигуру отца. Но это как будто был не совсем он. Сердце у меня чуть споткнулось.

Папа был… другим.

Потолстевшим, и как будто ниже ростом из-за этого, словно тяжесть тянула вниз. Лицо стало одутловатым, щеки — тяжёлыми, с жёсткой белёсой щетиной. Под глазами мешки. Голова побрита налысо. На пальце отца блестел золотой перстень, настолько массивный, что казался нелепым на его некогда худой руке. Пиджак странного оттенка, с золотыми пуговицами. Галстук, какой-то слишком яркий, слишком модный — не его стиль. И взгляд — странный. Тяжёлый, насторожённый, будто он всё время вслушивался — нет ли за спиной шагов, и не слышно ли щелчка затвора.

Если бы я увидела его на улице, я бы не узнала.

И Тамара, невозможная, яркая, словно мираж в дымке. Она стала словно картинка в журнале — глянцевом, дорогом.

Кожа — глубокий золотисто-бронзовый загар, не пляжный, а будто от долгого пребывания на солнце в местах, куда обычным людям нет дороги. Тренированная фигура, руки — тонкие, но мускулистые.

Одежда — лёгкая, яркая, почти ничего не скрывающая. Коротенькие шортики и топ на тонких бретелях, оставляющий открытым живот.

Украшений много; всё изящное: узкие золотые браслеты, тонкие цепочки на шее и щиколотке, аккуратные серьги. На пальцах — кольца со сверкающими камнями, но не вызывающие, а утончённые.

И тот самый запах духов — плотный, сладкий, чуть пряный, будоражащий. Запах, который невозможно спутать ни с чем.

Тома одним быстрым жестом сняла свои огромные дымчатые тёмные очки, улыбнулась — широко, по-настоящему.

— Рыжик! — воскликнула она и подбежала. — Какая же ты стала… другая!

Она обняла меня очень крепко, прижав к себе. От её горячей, загорелой кожи исходило тепло, и оно почему-то пробрало меня до дрожи — приятной, неожиданной.

— Я скучала, — выдохнула я.

— А я ещё больше, — ответила Тома, и её улыбка была такой тёплой, что я поверила безоговорочно.

Бабушка в этот момент посмотрела на неё как-то странно. Но ничего не сказала.

— Алёнка, — произнёс отец, пытаясь улыбнуться. — Ну иди ко мне.

Я подошла. Он обнял меня, но я почувствовала — объятие другое, не как раньше. Несколько секунд — и он отстранился, будто боялся испачкать меня чем-то, что принёс с собой.

На следующий день отец сказал бабушке:

— Мы её забираем. На недельку. Может, дней на десять. На море. Надо ребёнку отдохнуть по-настоящему.

— Море — это хорошо, — осторожно произнесла бабушка. — Но смотрите мне… никаких ваших… приключений.

Она хотела сказать другое слово — я это чувствовала — но сдержалась.

Отец вздохнул.

— Мама, мы же не дикари. Всё тихо и спокойно будет. Поедем на базу отдыхать.

— На какую базу? — подозрительно уточнила бабушка.

— На хорошую, — улыбнулся он, но улыбка вышла какой-то кривой. — Элитную.

К морю мы ехали на папиной машине. Это была не просто машина — целый корабль на колёсах. Огромная, просторная, блестящая, с кожаными сиденьями, тонированными окнами и запахом кожи.

Мягко гудел кондиционер, тихо играла музыка.

Тома сидела рядом со мной сзади и что-то весело рассказывала, а отец на водительском месте молча смотрел на дорогу, крепко сжимая руль, словно даже на отдыхе вынужден был все держать под постоянным контролем.

База оказался не тем, что я представляла. Это не были палатки и костры. Это были аккуратные домики из светлого дерева — каждый как маленькая квартира, с огромными окнами, с верандой, с шезлонгами. Внутри — душ, телевизор, большая кровать и маленькая кухня. Я никогда раньше не видела столь аккуратного, нового, современного.

Обитатели этого маленького городка — сплошь взрослые с мобильными телефонами, огромными машинами, дорогими очками.

Я чувствовала себя тут совершенно чужой.

Тома — наоборот. Казалось, что она всегда жила в таких местах. Она ходила уверенно, красиво, смеялась громко — на нее все оглядывались. Мне это казалось естественным. Тома была яркой. Она буквально светилась.

Отец мрачнел. С каждым днём.

Он часто говорил по мобильному телефону (который мене тогда казался чем-то совершенно космическим), отходил в сторону, понижая голос. Возвращался явно злой. Тома тогда тихо подходила к нему, клала руку на плечо и что-то шептала.

Однажды вечером, когда отец говорил по телефону у домика, а я сидела на лавочке за углом, до меня донеслись обрывки фраз:

— …это риск. Ты же понимаешь.

— …нет. Не сейчас.

—… я сказал.

Голос отца был сухой, жёсткий.

Меня словно холодком обдало.

Тома вышла — босиком, тихо — и спросила:

— Опять?

Отец только выдохнул.

Она обняла его за сзади, прижалась щекой к плечу.

Я затаилась. Сердце билось быстро, но даже не от страха, а от того, что я не понимала. Тогда я подумала: что-то с ними происходит. Что-то реальное. Опасное.

Но эти мысли быстро утонули в море, солнце, Томином смехе.

Балтийское море оказалось суровым, но красивым. Пахло водорослями, прохладой и солью. Ветер почти всегда был сильным, песок на пляже — светлым и мелким. Волны накатывали с низким, тяжёлым гулом, который меня успокаивал.

Тома научила меня плавать.

Сначала я боялась даже заходить в воду. Но Тамара держала меня, поддерживала под живот, под спину, повторяла очень мягко:

— Расслабься. Не напрягайся. Вода тебя держит. Не надо бороться.

И я не верила, что она не моя родственница, а чужая женщина из жизни папы. Она смеялась, когда я брызгала на неё водой, показывала мне, как нырять, как задерживать дыхание, как лежать на воде, глядя в голубое небо, делала вид, что утаскивает меня под поверхность, но всегда отпускала вовремя.

Я с восторгом смотрела на капельки, стекающие по её загорелой коже, на яркий купальник, который казался чем-то нереальным — живой цвет среди серо-синего тусклого балтийского пейзажа.

— Ты очень хорошо учишься плавать! — смеялась Тома. — Серьёзно, малявка! Ты просто прирождённая рыбка.

Я смущалась и улыбалась. Мне было хорошо, уютно, свободно.

Когда Тома и я возвращались с пляжа — босые, мокрые — отец обычно сидел на веранде и курил. Он был то хмур, то вдруг раскрепощался — вечером слушал музыку, пил пиво и смеялся над анекдотами, что рассказывала Тома.

Но по прежнему отходил в сторону разговаривать по мобильному телефону, и в его голосе звучало напряжение. Затем возвращался, изображая, что всё нормально, но глаза оставались настороженными.

Я все это замечала, но делала вид, что не вижу. Потому что мне было слишком хорошо.

Когда прошло десять дней, я не хотела уезжать.

Но мы уехали.

Через несколько дней после нашего приезда в квартире бабуши появились какие-то мужчины в форме.

Я сразу вспомнила Тамарины слова, услышанные когда-то давно: «Когда к тебе домой опять приедут эти», и почувствовала холод в позвоночнике.

Но это, как оказалось, были всего лишь рабочие.

— Несите аккуратнее! — командовал отец. — Это в комнату девочки. Да, телевизор туда. И тюнер — тоже.

— Зачем это? — бабушка стояла в коридоре с тем же лицом, что и тогда, когда отец притащил первый видеомагнитофон. — Зачем ей второй видеомагнитофон? И телевизор в комнату?

— Чтобы был, — ответила Тома весело. — Пусть смотрит. Сейчас все дети так.

Монтажники установили на балконе большую, блестящую спутниковую тарелку. В моей комнате появился телевизор — огромный современный, с пультом, с возможностью переключать сотни каналов.

Рядом — игровая приставка. Я даже не знала, что такие бывают. Маленькие яркие картриджи с играми, разноцветные кнопки на джойстике.

Видеомагнитофон — тоже новый, блестящий.

Кассетный магнитофон — с прозрачными крышечками, сквозь которые видны вращающиеся в тонком пластиковом корпусе кассеты катушки пленки.

Я смотрела и не могла поверить, что это всё — мне. Мне одной.

— Ну что, — сказал отец, слегка похлопав меня по плечу. — Теперь у тебя все, как и положено девочке из богатой семьи.

Он попытался улыбнуться. Но взгляд оставался всё тем же. Тяжёлым.

Тома же сияла:

— Это тебе! Всё тебе! Ты моя звёздочка, ты заслужила!

Она говорила искренне, я чувствовала это. У неё были очень тёплые руки. И всё тот же запах духов — густой, сладкий, тревожащий.

А перед самым отъездом, когда они уже собрались, она сунула мне в ладонь пачку купюр — много. Настолько много, что я никогда столько не то, что в руках не держала, а даже и не видела.

— На, рыжик. Это тебе на карман. Чтобы были свои деньги. Вдруг захочешь мороженое купить. Или книжку. Или что захочешь.

Отец тоже достал деньги — пачку потолще.

Бабушка побледнела.

— Вы что творите?! Она же ребёнок! — прошипела она.

— Мама, ну всё нормально, — отмахнулся отец. — Пусть будет.

Я видела — они давали мне деньги не просто так. Словно хотели откупиться, загладить вину. За что? За то, что уезжают? За то, что не могут быть рядом? За то, что моя жизнь — не их жизнь?

…Или как будто прощались навсегда.

Они уехали вечером.

Мы с бабушкой спустились с ними во двор — провожать.

Тома обняла меня крепко, пахнущая солнцем, морем и духами.

— Я тебя люблю, маленькая.

Я не знала, что ответить. Но внутри у меня что-то дрогнуло.

Отец тоже обнял, быстро, неловко, кратко попрощался, поцеловал меня в макушку, и быстро сел в машину.

Они уехали.

Я стояла на ступеньках, ведущих к подъезду, и смотрела, как огромная черная машина, мигнув красными огнями повортников, сворачивает за угол дома и исчезает.

Август продолжал пахнуть горячим асфальтом и липами. Лето заканчивалось.

Я подумала: «а если они больше никогда не приедут?»

13

Кончалось лето.

Дни стали чуть короче, но всё ещё было тепло. Я просыпалась от того, что лучи солнце ложились на подушку, пробивалось сквозь шторы, и первой мыслью было: в школу ещё не надо. Это ощущение — когда просыпаешься и знаешь, что впереди весь день, никуда не нужно идти, никто не дёргает — оно было как маленькое тайное счастье.

Я лежала, слушала, как на кухне гремит посуда, как бабушка открывает и закрывает дверцу холодильника, как журчит вода из крана. Снизу доносился лай собаки, слева — радио у соседей, справа — детский плач. Наш дом жил своей утренней жизнью, а я лежала и смотрела на потолок, где в солнечных квадратах медленно плавали пылинки.

Потом вставала, шла умываться, и после обязательной овсянки и чая меня ждала приставка.

Игровую приставку я сперва боялась включать. Она казалась чем-то слишком роскошным. Маленький чёрный прямоугольник с разъёмами, к нему — два джойстика с разноцветными кнопками, провод к телевизору. Отец показал, как всё это подключается, Тома пару раз со мной поиграла — смеялась, ругалась вполголоса, радовалась, когда у меня получалось.

После их отъезда приставка осталась жить в моей комнате. Вместе с телевизором, видеомагнитофоном, магнитофоном и спутниковой тарелкой на балконе.

Я сидела на полу, на ковре, поджав ноги, держала джойстик и проводила по экрану телевизора маленького человечка, который прыгал по платформам, собирал монетки, перепрыгивал пропасти. Пальцы быстро нажимали кнопки, и меня охватывало странное чувство — будто я контролирую хоть что-то. В этой простой игре всё было понятно: вот враг, вот препятствие, вот цель. Если ошибся — начнёшь уровень заново.

В жизни так не было.

Деньги, которые дали мне Тома и отец, лежали в бабушкиной круглой шкатулке. Шкатулка была деревянная, покрытая лаком, с резным рисунком по крышке. Бабушка подарила её мне ещё зимой — «для всяких мелочей». Я какое-то время держала в ней значки, бусы, какие-то бумажки. Теперь там лежали купюры — сложенные аккуратно, одна к одной.

Иногда я открывала шкатулку, смотрела на них. Я знала, что это «очень много денег», но не представляла, насколько много. Я никогда ни в чём особенно не нуждалась: еда была, одежда была, книги бабушка покупала мне сама. На мороженое давала мелочь.

Тратить же эти деньги мне не хотелось. Во-первых, я не знала, на что. И ещё мне казалось, что если начать их тратить, то вместе сними уйдет что-то куда более важное — те десять дней на море, с Томиной загорелой кожей и с ее смехом на веранде. Словно деньги были единственной ниточкой, связующая меня со странным, опасным миром Томы и отца. И если её оборвать, то всё исчезнет.

Поэтому я просто открывала шкатулку, смотрела, чувствовала в пальцах шершавую бумагу и закрывала крышку.

В конце августа мы пошли покупать мне одежду для школы.

Бабушка, как всегда, подошла к этому серьёзно. Она заранее позвонила в магазин, узнала, когда новый завоз, записала что-то в свою записную книжку. Я шла рядом, слушала, как постукивают её каблуки, и думала, что второй класс звучит гораздо взрослее, чем первый.

— В этот раз нужно всё сделать как следует, — сказала бабушка. — Нормальные туфли, хорошие блузки, свитера.

Мне, в общем-то, было все равно, как я выгляжу. Но я знала, что бабушка думает о том, как её внучка будет выглядеть в глазах учителей и других взрослых. Это была её маленькая война со временем и обстоятельствами.

Бабушка выбрала самый дорогой девчачий пиджачок, тёмно-красный, с вышитым на карманчике золотистыми нитками каким-то гербом. Ткань была на ощупь плотный, но мягкий. За пиджаком последовали белые блузки с аккуратными воротничками, без рюшей, но зато с перламутровыми пуговицами.

Я посмотрела в примерочной на своё отражение. Рыжие волосы, очки, лицо — чуть вытянутое, серьёзное. В новой одежде я действительно выглядела красиво. Непривычно.

Уже тогда шевельнулась мысль: они это заметят.

Второй класс начался так же, как и первый: линейка, флаги, гимн, речи. Я стояла в строю, в новой форме, в начищенных туфлях, с белыми бантами, которые бабушка терпеть не могла — «выросла ты уже из этих бантов» — но всё-таки завязала их, потому что так «принято».

Солнце било в глаза, асфальт на школьном дворе был тёплым. Директриса опять говорила что-то про знания, про ответственность. Я слушала вполуха, больше разглядывая лица. У некоторых девочек были не новые платья, у кого-то слишком широкие на худых ногах колготки. На моём фоне это очень бросалось в глаза.

И я знала: они это поймут.

Наш класс не изменился. Те же лица, те же голоса, та же учительница, с тонкими губами и взглядом, который никогда не бывал по-настоящему тёплым.

— Алёна, — сказала она в первый учебный день, когда мы рассаживались по местам. — Ты выросла. Очень повзрослела за лето.

Я кивнула и ничего не ответила.

Санта сидела на своём обычном месте в третьем ряду. Глаза у неё были чуть прищурены, волосы собраны в хвост, на губах — знакомая кривая усмешка. Я увидела, как она окинула меня взглядом сверху вниз — пиджачок, часы на руке, блестящие туфли. От ремешка часов всё ещё ощущался уже слабый, но все ещё приятный резиновый запах.

— Ну-ну, — протянула Санта тихо. — Принцесса вернулась.

Я сделала вид, что не слышала.

Травля не началась сразу. Она, как и в прошлом году, сначала проявлялась мелочами.

Кто-то проходя мимо нарочно задевал мою сумку плечом. Кто-то шептался, бросая вскользь слова «богатая», «зазнавшаяся». Кто-то хихикал, когда я отвечала на уроке, как всегда, слишком правильно.

Новая форма стала отдельной темой.

— Смотри, какая у неё юбка, — шептала Лайма соседке по парте.

— А туфли видела? — подхватывала Инга.

Я слушала, делая вид, что ничего не слышу.

Бабушка была бы довольна: на уроках я сидела прямо, отвечала чётко, тетрадки были аккуратным. Я уже чувствовала, как легко мне даётся программа второго класса.

Учительница теперь словно сделала на меня ставку, спрашивала чаще других.

Это раздражало одноклассников.

А ещё у меня были свои часы. Электронные. С маленьким встроенным калькулятором.

— Дай посмотреть, — однажды на перемене попросил, вытягивая руку, рыжий Гирт, мальчик, когда-то больно дернувший меня за волосы.

Я прижала запястье к груди.

— Не трогай, — сказала я. — Это подарок.

— Ну и что, что подарок? — влезла Санта. — Мы только посмотрим. Ты что, жадная?

Я не хотела.

Санта протянула руку и попыталась схватить меня за кисть. Я отдёрнула руку.

— Не трогай, — повторила я. — Я же сказала.

Внутри у меня уже начинала подниматься знакомая тёмная волна — та самая, что накатывала, когда в первом классе меня дёргали за волосы, толкали, насмехались. Тогда я эту волну глушила. Уходила в себя. Теперь она поднималась снова — но уже более тяжёлая, более сильная.

— Смотрите, — громко сказала Санта, обращаясь ко всему классу. — Наша принцесска жмотится. У неё дома приставка, видик. Видели у неё там антенну на балконе? А дать часы посмотреть — нельзя?

Я похолодела.

— Откуда ты… — начала я, и осеклась.

Она бывала у меня во дворе. Соседи иногда заходили к бабушке, и кто-то из соседских детей наверняка рассказал, что у «той рыжей» в комнате — новый телевизор, приставка, видеомагнитофон.

— Да всё про тебя понятно, — сказала Санта. — Папка у неё крутой. Девочка богатая. Пусть теперь за всех платит.

Несколько ребят засмеялись. Кто-то одобрительно хмыкнул.

Учительница вошла в класс, и разговор мгновенно оборвался. Но я понимала, что это только начало.

Следующие недели были похожи на растягивание тетивы. Чем дальше — тем сильнее она натягивалась.

Насмешки были не слишком громкими, не всегда прямыми. Но постоянными.

— Ой, наша принцесса пришла, — говорила Санта, когда я заходила в класс. — Рыжая. Умная. Богатая. Только друзей нет.

— Зачем ей друзья, — подхватывала Лайма. — У неё же есть приставка.

— И деньги, — шептали другие. — Много. Наверно.

Я чувствовала их взгляды на себе. На одежде, на часах, на очках.

Иногда кто-то сбрасывал мою сумку с парты так, чтобы из неё выпадали тетради. Иногда кто-то портил обложку на дневнике. Иногда на моих тетрадях появлялись надписи: «зазнайка», «рыжая крыса», «богатая дура».

Я молчала.

Учительница делала вид, что ничего не замечает.

Или действительно не замечала. Или не хотела замечать.

Когда я отвечала на уроке очередной раз без ошибок, она говорила:

— Вот видите, дети, можно же, если постараться. А не только болтать.

Её взгляд скользил по классу, и в этом взгляде было что-то вроде: вот она, правильная девочка, и вот вы, все остальные. Словно сознательное противопоставление.

И каждый такой момент делал меня для них ещё более чужой.

Я держалась. Долго.

Я знала, что бабушка не поймёт, если я начну жаловаться. Она скажет, что надо быть сильной. Что мир так устроен. Что нельзя опускаться до уровня тех, кто дразнит. Она скажет, что образование важнее, чем какие-то детские обиды.

Я уже была слишком взрослой, чтобы плакать из-за того, что меня толкнули в коридоре. Но в моей душе нарастал тихий, вязкий, липкий гнев. Он скапливался слоями, как пыль на шкафу. Я чувствовала это, и не знала, что с ним делать.

Как-то раз учительница дала классу задание написать что-то вроде маленького рассказа о лете.

Я написала о том, что было для меня действительно важно и ценно. О приезде отца. О поездке к морю. О Тамаре.

Это было ошибкой.

Учительница попросила некоторых, в том числе и меня, зачитать перед классом свои рассказы. Мне это показалась неправильным — делиться своим сокровенным со всеми. Но я прочитала. И все услышали.

Школьные тягучие дни тянулись своим чередом.

Санта все время вертелась где-то рядом. Она специально цеплялась ко мне на переменах, искала глазами, ждала, когда я пройду мимо. Её лицо менялось: оно уже не было просто насмешливым. В нём появлялось что-то азартное. Как будто всё это стало для неё игрой.

В один из дней всё было особенно мерзко с самого утра.

Ночью я плохо спала. Снилось что-то про школу, и про ту самую больницу из раннего детства. Я проснулась на скомканной простыне, с сухими губами, с неприятным привкусом во рту. Голова была тяжёлой.

Привычный голос бабушки почему-то неприятно резанул слух:

— Вставай быстрее, опаздываешь.

Овсянка была чуть недоварена, чай — слишком горячим. У меня соскочила ложка и звякнула о край тарелки. Бабушка недовольно поморщилась.

— Соберись, — сказала она.

Дорога до школы была как в тумане. В классе стоял неприятный запах, кто-то громко смеялся, кто-то кидался бумажками. Я хотела просто тихо сесть, открыть тетрадь и растворится в рутине уроков.

Но Санта, конечно, не могла упустить своего.

— О, наша принцесса пришла, — протянула она, громче, чем обычно. — Смотрите, сапоги какие. Не из секонд-хенда точно.

Я почувствовала, как головы поворачиваются. Не все. Но достаточно.

— Папка купил, да? — продолжила она. — Или эта твоя, как её… Тамара. На джипе привезла?

Кто-то хихикнул.

Имя «Тамара», «Тома» ударило как током.

Как будто они залезли грязными руками в то единственное тёплое, что у меня было.

— Не трогай её, — тихо сказала я. — Ты её не знаешь.

— Ну да, — Санта усмехнулась. — Мы-то что. Мы все тут нищие лохи. Одна ты у нас особенная.

Я замерла. Кровь отхлынула от лица.

Санта довольно прищурилась.

— Слушай, Рыжая, — вкрадчиво сказалась она. — Если ты такая умная, богатая и правильная, почему у тебя мамы нет, а папка тебя бабке скинул, а? Потому что ты не особо нужная.

Я почувствовала, как внутри что-то обрывается. Как будто натянутая до предела тетива наконец не выдержала.

В этот момент в класс вошла учительница, но я её не заметила. Мой мир сузился до одного — до лица Санты.

Она улыбалась. Её глаза сияли странным, злым азартом.

И я… сломалась.

Всё, что произошло дальше, я помню отрывками, как кадры фильма.

Я не помнила, чтобы вставала. Но вдруг обнаружила, что стою очень близко к парте Санты. Слышала, как учительница что-то говорит, но смысл ее слов до меня не доходил.

— Повтори, — сказала я Санте. Свой голос я не сразу узнала. — Повтори про «ненужную».

Санта приподняла бровь.

— А что, неправда? — громко сказала она. — Ненужная!

Я не помню, чтобы принимала решение. Не было момента: «вот сейчас я ударю её». Просто в мозгах что-то щёлкнуло, и я уже действовала.

Я схватила её сначала за воротник. Санта ойкнула.

Класс замер.

— Алёна! — резкий голос учительницы прорезал воздух. — Немедленно…

Но я не слушала.

Я потянула Санту на себя — она не ожидала, стул под ней качнулся, она вскрикнула и полетела на пол. Я пихнула её ногой, и Санта ударилась боком о парту. Ручки, тетради, пенал разлетелись по полу.

— Ты чё… — только и успела сказать она.

Я бросилась сверху.

Я никогда в жизни не дралась. Ни с кем. Меня толкали, меня дергали, били по спине, но я всегда застывала. Замерзала. Уходила в себя.

Сейчас — нет.

Я вцепилась ей в волосы, потянула изо всех сил. Санта завизжала тонко:

— А-а-ай! Больн-о-о!..

Кто-то вскрикнул. Кто-то засмеялся нервно. Я услышала чьё-то «офигеть», но всё это было где-то далеко.

Я ударила её кулаком в лицо. Ещё. И ещё.

Костяшки обожгло болью, но это была странная, почти сладкая боль.

Каждый удар был ответом.

За толчки в спину.

За надписи в тетрадках.

За её насмешки.

За «ненужную».

Она закрывалась руками, но я всё равно пыталась дотянуться до её лица.

Кто-то резко дёрнул меня за плечо — я ударила и по этой руке, не разбирая, чья она.

— Алёна! Прекрати немедленно! — кричала учительница. — Немедленно, я сказала!

Но её голос казался далёким.

Санта пыталась отползти. Я надавила с силой коленом ей на спину и с удовольствием почувствовала, как она захрипела. Это удовольствие было нечеловеческим. Я хотела, чтобы ей было больно! Чтобы она наконец хоть немного поняла…

Где-то сбоку мелькнула белая блузка учительницы, чьи-то растопыренные пальцы. Меня грубо схватили за плечи, потянули назад. Я вырвалась, шипя, как змея.

Ещё один удар. Что-то влажное, тёплое брызнуло мне на пальцы — кровь. Красная, густая. У Санты из носа хлестала кровавая юшка. Санта захлебываясь, завыла.

И в этот момент меня наконец оторвали.

Подхватили меня сзади под руки и буквально оттащили. Ноги заскользили по полу, я, дергаясь, пнула стул, он загремел, опрокинулся, но меня держали крепко. Руки дрожали, в груди всё ещё пульсировало бешенство; мутная пелена застилала глаза.

Я видела Санту — она сидела на полу, прижимая ладони к лицу, пальцы в крови. Волосы растрёпаны. Глаза огромные, полные шока и боли. Щека уже наливалась багровым, губа распухала. Кровь капала на рукав и на пол.

И в этот момент мне стало хорошо. Не спокойно. Не радостно. Именно хорошо.

Внутри словно рванулось вверх то тяжёлое, тёмное, что долго копилось во мне — и вышло.

Я видела окровавленную Санту и думала: наконец-то. Наконец-то!

А потом вдруг будто кто-то дернул рубильник, и всё во мне обмякло.

Я слышала гул голосов, чей-то плач, чьё-то «я пойду за медсестрой», учительница кричала «все по местам! Немедленно!»

Гнев ушёл так же внезапно, как и пришёл. На его месте осталась пустота. И лёгкий ужас от того, что я сделала.

14

Детского психиатра я представляла себе иначе. Седой мужчина, строгий взгляд, белый халат, запах лекарств. В реальности это оказалась женщина лет сорока пяти, с мягкими чертами лица, в неброском костюме, без халата. Кабинет был простой: стол, два стула, кушетка у стены, шкаф с книгами, какими-то папками, и почему-то игрушками. На подоконнике — пара вазонов. — Здравствуй, Алёна, — сказала она. — Садись.

Её голос был спокойный, не строгий, но и без сюсюканья. Это мне понравилось. Она разговаривала в первую очередь с бабушкой. Спрашивала про мои болезни, про то, как я учусь, как веду себя дома. Про то, как давно я живу здесь. Про родителей.

Слово «мать» прозвучало особенно. Бабушка чуть напряглась.

— Мать… уехала, — сухо сказала она. — Давно. Связи с ней нет.

— Понятно, — кивнула психиатр. — Отец?

— Отец работает в другой стране, — ответила бабушка. — Приезжает редко. Но обеспечивает финансово.

Я сидела и слушала, как будто речь шла не обо мне, а о какой-то книжной героине. Потом настала очередь «поговорить отдельно».

— А теперь пусть бабушка посидит в коридоре, — сказала женщина. — А мы с Алёной поболтаем, да?

Бабушка вышла. Дверь мягко закрылась.

— Итак, — доктор повернулась ко мне. — Рассказывай. Как ты вообще?

Странный вопрос «как ты вообще» заставил меня пожать плечами.

— Нормально, — сказала я автоматически.

— Нормально — это как? — улыбнулась она. — В школе нормально?

Я подумала. Что сказать? Сколько можно сказать?

— В школе… — я подбирала слова. — Я хорошо учусь. Но… там… они… — я замолчала.

Доктор не торопила.

Она достала лист бумаги, протянула мне карандаш.

— Нарисуй, — сказала она. — Как ты себя чувствуешь в классе.

Я взяла карандаш. Рука дрогнула…

Я нарисовала маленького человечка в середине листа. Вокруг — кружок. А вокруг кружка — много палочек. Они были направлены внутрь. Как иглы.

Доктор посмотрела, ничего не сказала, только попросила подписать: «я и класс».

Мы разговаривали с ней долго. Она не спрашивала прямо: «почему ты её избила?», «ты понимаешь, что это плохо?». Она спрашивала иначе.

— Ты часто злишься?

— На кого ты больше всего злишься?

— Что ты делаешь, когда злишься?

— Чему ты радуешься?

Я отвечала не всегда честно. Но иногда честнее, чем собиралась.

Когда речь зашла про Санту, я неожиданно для себя произнесла:

— Мне было приятно. Ну, бить её…

Доктор только кивнула.

— В каком месте приятно? В голове, в груди, в руках?

Я задумалась. Это был странный вопрос.

— Наверное… везде, — ответила я. — Как будто долго что-то тяжелое несёшь, а потом бросаешь.

— Ты боялась, что тебя накажут за это?

— Я знала, что накажут, — сказала я. — Но в тот момент мне было всё равно.

Она кивнула снова, делая какие-то пометки.

В конце она попросила бабушку зайти и сказала уже ей:

— У ребёнка — выраженное нервное истощение, накопленная агрессия, последствия ранних болезней и, судя по всему, непростой семейной ситуации.

— И что вы предлагаете? — спросила бабушка.

— Я бы рекомендовала временно вывести её из школьного коллектива, — спокойно сказала психиатр. — Дать отдохнуть. И курс занятий с психотерапевтом.

Она на посмотрела на меня.

— Это не наказание, Алёна. Это помощь.

Слово «помощь» прозвучало странно. Помощь ассоциировалась у меня с тем, что кто-то берёт тебя за руку и выводит из темноты. Но я не была уверена, что хочу, чтобы меня выводили. В темноте мне было по-своему удобно.

Мне разрешили какое-то время не ходить в школу.

Официально это называлось «рекомендованный домашний режим». Задания приносили мне одноклассники по поручению учительницы (в основном — Лайма, котора судя по всему, чувствовала себя посланницей цивилизации к опасному дикарю). Она приходила, ложила листочки с заданиями на мой стол, скользила по комнате быстрым взглядом, прикусывала губу, говорила что-то нейтрально-сухое и уходила.

Бабушка следила, чтобы я делала задания. Но это было мягче, чем обычно. Как будто боялась меня лишний раз задеть.

Теперь я раз в неделю ходила на психотерапию. Детский психотерапевт была другой женщиной, но кабинет оказался похожим: тоже стол, кресло, книжки, папки, и игрушки на полках.

Иногда меня просили разыграть на куклах сценки.

— Вот эта кукла — это ты, — говорила врач. — Сделаем так, чтобы кукла сказала всё, что ты никогда не скажешь.

Я поначалу относилась к этому с недоверием.

Играть в куклы казалось мне чем-то слишком детским в плохом смысле. Но постепенно я привыкла. Я разыгрывала сцены, где кукла-«я» молчит. Где кукла-Санта кричит, толкает, дразнит. Где кукла-учительница ничего не замечает. Иногда — где кукла-«я» в ответ бьёт. Доктор смотрела, задавала вопросы.

— Ты когда-нибудь хотела, чтобы Санта исчезла совсем? — однажды спросила она.

Я подумала. И честно ответила:

— Да.

— И что бы ты тогда чувствовала?

Я представила себе класс без Санты. Без её голоса, без её взгляда.

— Было бы спокойно, — сказала я.

Доктор кивнула.

— Ты иногда чувствуешь себя плохой? — спросила она.

— Иногда — да, — сказала я. — Но чаще — просто не такой, как все.

— Ты действительно очень взрослая для своего возраста.

Я подумала: если бы вы знали, как мне от этого тяжело.

Дни дома были странными.

С одной стороны мне было легче. Не нужно было каждое утро идти в школу. Но с другой, я как будто выпадала из общего времени. Одноклассники ходили на уроки, жили какой-то своей жизнью. Я существовала отдельно. Между посещениями психотерапевта, домашними заданиями и часами в кресле с книгой или за приставкой.

Игры на приставке я теперь воспринимала иначе. Я по-прежнему управлялала маленьким человечком на экране. Но теперь, когда он прыгал на врагов и те исчезали, мне каждый раз становилось весело. Потому что там всё решалось просто: ударил — враг пропал. В жизни так не работало.

Я стала внимательнее к своим руками. Иногда сидела и рассматривала костяшки пальцев, представляя, как они снова ударяют в мягкую плоть. Воспоминание о тех ударах вызывало не только стыд и страх, но и то самое тёмное удовольствие, от которого становилось стыдно ещё больше.

Бабушка заваривала мне какой-то травяной чай. Фиточай, как она его называла.

— Пей, — говорила она. — Нервную систему успокаивает.

Я удивлялась: ещё месяц назад она говорила «возьми себя в руки», а теперь — «нервную систему успокаивает». Как будто психотерапевт дала мне право на слабость.

Один раз, вечером, когда я сидела по своему обыкновению в дедовом кабинете с книгой, бабушка заглянула, постояла в дверях и вдруг сказала:

— Я не знала, что тебе настолько плохо там.

Я подняла голову от книги.

— В школе, — пояснила она.

Я пожала плечами.

Она ушла.

Я слышала, как она ходит по длинному коридору туда-сюда, как будто не знает, куда себя деть.

После осенних каникул меня должны были вернуть в школу. Психотерапевт сообщила бабушке, что «агрессивные реакции больше не проявляются, эмоциональное состояние стабилизируется».

Психиатр на повторном приёме сказала:

— Я не вижу противопоказаний для школы. Но надо продолжать наблюдаться.

Бабушка молча забрала бумаги. Дома она аккуратно сложила их в папку, где лежали все мои прежние справки, анализы, выписки.

Я знала, что в школе меня уже ждут. Не с распростёртыми объятиями, конечно. Но ждут. А я снова пойду к классу по знакомому коридору, и буду думать о том, что внутри меня живёт нечто такое, что может однажды снова прорваться. Я узнала на собственном опыте: иногда твоя тёмная часть оказывается не слабостью, а единственным оружием, которое у тебя есть.

И от этого было страшнее всего.

15

Возвращение в школу оказалось не таким, как я себе представляла.

Я думала, что буду дрожать с утра, что руки станут холодными, а ноги — ватными. Что бабушка будет читать нотации, а я, как в первый раз, долго выбирать, какую надеть блузку.

На деле всё получилось как-то буднично.

Утром бабушка разбудила меня обычным «вставай». Голос у неё был не холодный и не тёплый — просто ровный. В комнате было ещё полутёмно, но в щель между шторами уже пробивался тусклый осенний свет, а по стеклу медленно ползли редкие капли моросящего дождика.

— Сегодня в школу, — напомнила бабушка, будто я могла забыть.

Одежда уже висела на спинке стула — аккуратно выглаженная. Сапожки начищены, ремешок часов протёрт. Бабушка вообще последние дни была особенно аккуратной во всём. И не поджимала губы из-за каждой мелочи. Стала… мягче .

За завтраком она несколько раз поглядывала на меня, будто раздумывая.

— Ты не обязана ни с кем дружить, — вдруг сказала она, когда я допивала чай. — Но если кто-то ведёт себя прилично, не надо сразу отталкивать. Понятно?

Это было так на неё не похоже, что я даже подняла глаза.

— Понятно, — ответила я, хотя не была уверена.

— И запомни. Ты не хуже других. Поняла?

Это прозвучало почти смешно: не хуже — это точно. Теперь я была гораздо хуже.

Но я кивнула.

— И ещё, — добавила она, уже убирая посуду. — Если что-то будет не так — сразу говори мне.

Вот это вообще было из другого мира. Раньше любое «мне плохо в школе» встречалось холодным: «надо быть сильной». Теперь — «говори мне». Словно после психиатра и психотерапевта бабушка признала, что мои чувства все же существуют.

Я молча кивнула ещё раз.

Запах в школе был тот же: пыли, мела, дешёвого мыла из туалета. Звуки те же: звонки, крики, топот по лестнице. Но всё это было словно за отделяющим меня от окружающего мира стеклом.

Я шла по коридору, и на меня смотрели.

Не так, как раньше.

Тогда взгляды были скользящими, оценивающими, иногда насмешливыми. Теперь — откровенно пристальными. Некоторые дети замолкали, когда я проходила мимо, потом снова начинали шептаться мне в спину.

Я вошла в класс.

Классная комната тоже не изменилась. Те же парты, те же шторы, те же детские рисунки, вывешенные на стенах. Моя парта на своем месте. Только ощущение было другим.

Я вошла, и в классе тотчас стало тихо. Но не так, как при виде учительницы. Иначе.

Санты на её месте не было. Её парта стала пустая, без принадлежностей.

Я молча прошла к своему месту, села.

— Привет, — вдруг тихо сказала Лайма, сидевшая на соседнем ряду, через проход

Я посмотрела на неё. Она улыбнулась — осторожно, как будто проверяя, не наброшусь ли я вместо ответа.

— Привет, — сказала я.

На этом наше общение исчерпалось. Лайма облегчённо отвернулась.

Через минуту в класс вошла учительница. Посмотрела по сторонам, её взгляд задержался на мне. На секунду я увидела в её глазах не только привычную усталость и холодное неудовольствие, но и настороженность, смешанную с неловкостью.

— Так, дети, — сказала она, положив журнал на стол. — Сегодня Алёна возвращается к занятиям. Надеюсь, все будут вести себя… разумно.

Она сделала паузу перед словом «разумно», и я вдруг ясно представила, как где-то в учительской её просили «держать всё под контролем», «наблюдать за ребёнком», «не провоцировать».

— А можно вопрос, — раздался вдруг тонкий голос с первой парты. Это была Инга, та самая, что ещё год назад громко смеялась при каждом моём ответе. — А Санта, она что, больше не будет учиться с нами?

Учительница чуть заметно напряглась.

— Санта переведена в другую школу, — сказала она сухо. — По решению родителей.

В классе прокатился шёпот.

У меня ладони стали влажными.

Переведена.

Не «ушла». Не «переехала». Родители перевели. После того, что случилось. После меня.

— А сейчас открыли тетради…

Она явно хотела перевести всё в обычную рутину.

Но «обычная рутина» уже не получалась.

О том, что с классом проводили «беседу», я узнала не от учителей, а от самих детей.

На большой перемене, когда я, по своему обыкновению, рисовала в тетрадке, ко мне подсел Гирт. Он слегка постучал по моей парте, когда учительница вышла.

— Слушай, — сказал он, понизив голос. — Ты в курсе, что нас к директрисе из-за тебя вызывали?

Я подняла глаза.

— Нет, — сказала я. — Не в курсе.

— Ну вот, — он закатил глаза. — Пока ты дома сидела, нас таскали по очереди. Директриса говорил, что, типа, «в классе сложная ситуация» и «надо быть толерантными».

Слово «толерантными» он произнёс как нечто инопланетное.

— Ещё сказала, — вмешался ещё один мальчик, Янис, подходя ближе, — Что если кто-нибудь снова тебя доведёт, то будут проблемы. И с родителями, и вообще. Ну, типа, ты не виновата, ты… это… нервная.

Он чуть сбавил голос на последних словах, но всё равно получилось достаточно громко, что бы услышали все.

— Психованная, — подсказал кто-то сзади, и раздался смешок.

Я не стала оборачиваться.

Слово «психованная» повисло в воздухе, как новая кличка. Но в нём было не столько презрение, сколько страх.

— Нам учительница отдельно сказала, — продолжил Гирт, уже шёпотом, — что тебя лучше не трогать.

Он хмыкнул.

— Да, — сказал Янис. — Чтобы потом по лицу не получить.

Оба— Гирт и Янис— захихикали, но не зло, скорее нервно.

Я смотрела на них и думала: для них я теперь не «та странная рыжая ведьма», а что-то вроде потенциальной опасности. Как собака, которую однажды видели кусавшей, и даже если она сейчас лежит спокойно, подойдут с осторожностью.

— Да, — негромко добавила вдруг Лайма, развернувшись ко мне. — Реально сказали, что тебя трогать нельзя.

Я испытала вдруг странное чувство. С одной стороны — облегчение: не трогать — значит, не дёргать, не толкать, не издеваться.

С другой — ярлык: «опасная».«Психованная».

Я опустила глаза в тетрадь.

Они нашли удобное объяснение. Я — «психованная», значит, всё, что со мной происходит, это «у неё проблемы». А всё, что делали они до этого — не считается. Баланс восстановлен, мир понятен.

В первые дни после моего возвращения в классе установился странный режим.

Формально — всё было как всегда. Уроки, перемены, ответы у доски. Учительница задавала мне вопросы по-прежнему часто. И если раньше её «ну давай, Алёна, мы же знаем, что ты всё выучила» звучало как скрытая колкость, теперь в нём слышалась попытка сделать вид, что всё в порядке.

Иногда её взгляд, скользя по классу, чуть смягчался, когда останавливался на мне. Словно она пыталась видеть во мне человека. Но у неё это получалось плохо. Она слишком привыкла к роли строгой, но справедливой. А тут надо было быть ещё и понимающей.

Одноклассники разделились на несколько лагерей.

Первый — те, кто меня откровенно побаивался.

Они при моём появлении моментально замолкали, старались не проходить слишком близко. Именно от них чаще всего звучали слова «психованная» и «не связывайся с ней, а то…». Иногда — с оттенком восхищения, как у Яниса:

— Она Санте так вломила, ты чё!

Второй — те, кто делал вид, что меня нет.

Их было большинство. Они говорили со всеми, кроме меня. На переменах объединялись в свои маленькие кружки, обсуждали что-то, обменивались жвачками, ручками, секретами. А меня старались не замечать.

Третий — самые странные. Это были те, кто вдруг решил, что со мной выгодно иметь дело.

— Слушай, а ты можешь мне задачу решить? — подходил ко мне Гирт, ложа свою тетрадь на мою парту.

— Ты же у нас умная, — говорила Инга сладким голосом. — Помоги мне. Давай вместе сделаем.

Они видели во мне не человека, а ресурс: умная, сильная, опасная — полезно иметь на своей стороне.

Иногда я помогала. Иногда — нет. Тогда на секунду в их глазах вспыхивало злое: «ах так», но тут же гасло. Никто не решался особо обижаться.

— Она вообще ни с кем не дружит, — как-то раз сказала Лайма девочке из параллельного класса, думая, что я не слышу. — Странная. Сидит всё время одна. Она как взрослая, только маленькая.

«Как взрослая, только маленькая» — это определение почему-то застряло у меня в голове.

Я, возможно, действительно стала слишком взрослой для своих лет. Слишком много понимала, слишком рано научилась смотреть на людей как бы со стороны.

Иногда я ловила себя на том, что сижу на уроке и вместо того, чтобы слушать, наблюдаю за лицом учительницы, за её реакцией. Как у неё меняется выражение. Как она раздражённо сжимает губы. Как будто я анализировала её поведение.

Психотерапевт называла это «наблюдательской позицией». Мне это слово нравилось. Оно давало ощущение, что я не просто жертва или хулиганка, а кто-то, кто понимает. Даже если с этим пониманием ничего нельзя сделать.

Попытки сделать из меня «лидера» были особенно нелепыми.

Однажды на перемене ко мне подошли трое мальчишек — Янис, Гирт и ещё один, из тех, кто раньше меня игнорировал.

— Слушай, — начал Янис, важно поводя плечами. — Мы тут подумали…

Я закрыла книжку.

— Ну?

— Короче, — вмешался Гирт, — ты же… э… сильная. И умная. И если кто-то будет на нас наезжать из старших… ну там… ты бы могла…

Он замялся, но смысл был понятен.

Они хотели, чтобы я стала чем-то вроде их личного оружия. Меча, которым можно помахать, пока удобно. А потом повесить на стену.

— Я никого бить больше не буду, — спокойно сказала я.

Они переглянулись.

— Да ладно, — протянул Янис, — мы ж не про «бить»… Ну просто, если что…

— Если что — вы сами, — ответила я и снова открыла книгу.

Они постояли ещё немного, неловко переминаясь. Потом ушли. Я чувствовала их обиду и разочарование, но мне было странно спокойно. В их игре я участвовать не хотела.

Кто-то другой пытался подружиться более мягко.

— Ты читала эту книжку? — спрашивала меня Лайма, заглядывая в мой рюкзак. — Я тоже люблю про космос. Может поменяемся?

Иногда я думала: а если… попробовать. С кем-то. Хоть с кем-то.

Но потом вспоминала Санту и внутри снова все сжималось.

Я позволяла себе маленькие жесты.

Давала списывать. Подсказывала.

Однажды даже дала Лайме почитать одну свою книжку — с условием, что аккуратно.

Но как только я чувствовала, что кто-то пытается залезть дальше, в совсем личное, в «что ты думаешь», в «а давай придём к тебе домой» — я закрывалась.

— Я занята, — говорила тогда я и добавляла. — У меня дела.

«Дела» звучали не хуже, чем у отца.

Учительница тоже поменялась по отношению ко мне. Чуть-чуть. Но я это чувствовала.

Раньше в её голосе, всегда был оттенок раздражения. Теперь этот оттенок исчез. Иногда даже мелькало что-то вроде уважения.

Однажды после уроков она задержала меня.

— Алёна, останься на минуту.

Класс шумно вывалился в коридор. Дверь закрылась. Учительница села за свой стол, сложила руки и посмотрела на меня пристально.

— Ты как?

В первый момент я даже не поняла, что она имеет в виду.

— Нормально, — ответила я привычно. Это «нормально» стало моей броней.

— Если тебе… сложно, — она подбирала слова осторожно. — Ты можешь… сказать. Мне. Или психологу. Или своей бабушке.

Она замолчала, поняв, что слишком много «или».

— Я тебя вижу, — вдруг сказала она. — И вижу, что ты очень сдержанная девочка. Но не надо всё держать внутри.

Я посмотрела на неё.

Это было странно — слышать подобные слова именно от неё, той самой, которая год назад, казалось, была на стороне «усреднённых», а не на моей.

— Я одно хочу, чтобы ты поняла, — продолжила она. — То, что произошло, было неправильно. Но это не делает тебя чудовищем. Поняла?

Слово «чудовище» прозвучало неожиданно прямо.

— Поняла, — сказала я.

Занятия у психотерапевта продолжались, хоть и реже, чем раньше.

Я начала замечать, как мой внутренний «наблюдатель» включается не только в классе, но и там. Доктор задавала вопросы, а я думала: вот сейчас она ждёт, что я скажу то-то и то-то. И иногда я специально говорила именно то, что, как мне казалось, она хочет услышать.

Не чтобы обмануть. Скорее, чтобы облегчить всем задачу, и мне и ей.

Эта странная игра — когда ребёнок подстраивается под психолога — делала меня ещё более взрослой. Я досадливо отмечала это, но остановиться не могла.

Однажды она спросила:

— Тебя устраивает, как к тебе теперь относятся в классе?

Я задумалась.

— Сейчас меня не трогают, — сказала я. — Не дразнят в лицо. Это легче.

— А то, что некоторые боятся? — уточнила она.

Я пожала плечами.

— Это иногда даже удобно, — честно ответила. — Они ко мне теперь не лезут.

— Но это же одиночество.

— Я и раньше была одна, — напомнила я. — Только раньше надо мной смеялись. А теперь — нет.

Это было очень прагматично.

Доктор чуть помолчала.

— А тебе самой как лучше? — спросила она.

Я долго думала. Потом сказала:

— Когда не трогают.

Она кивнула — и больше эту тему в тот день не поднимала.

Я шла домой после приёма и думала, что, возможно, это и есть моя беда: я выберу спокойствие, даже если ценой за него будет пустота.

После уроков я всегда шла домой одна. Но один раз Лайма спросила:

— Пойдём в парк?

Я уже была почти готова сказать «да», но в голове всплыло лицо Санты, залитое кровью, и голос психотерапевта: «ты боишься вновь испытать то удовольствие?»

Я сказала:

— Нет. Мне домой.

И пошла одна.

Двор пах мокрой листвой, играл заезженный мотив из чьего-то окна, старушки на лавочке обсуждали что-то свое. Всё вокруг было обычно и предсказуемо.

Я думала о том, что моя роль в школе теперь закрепилась. Я — та, кого лучше не трогать. Странная. Психованная.

Где-то во мне всё ещё жила маленькая девочка. Но постепенно её уже вытесняла другая — та, что умеет анализировать, держаться на расстоянии и считает, что одиночество — благо.

По ночам иногда снилось, что Санта стоит передо мной, улыбается своей кривой ухмылкой. И во сне я каждый раз останавливала себя. Разворачивалась и выходила в коридор.

Просыпаясь, я знала, что в реальности не остановилась. Но, возможно, теперь смогу.

А в школе за это время все уже привыкли к новому порядку вещей: Алёна — это та, кто сидит у окна, отвечает лучше всех, и ни с кем не дружит.

Иногда я ощущала на себе чей-то быстрый взгляд — то ли любопытный, то ли сочувствующий.

И думала: может быть, когда-нибудь я рискну ответить на этот взгляд. Но не сейчас. Пока я ещё слишком хорошо помню чужую кровь своих на пальцах и чувство, как тяжёлая волна гнева вырывается наружу.

Пока что мне хватало того, что меня оставляют в покое.

16

Зима в этот год будто перешла границу незаконно. В конце ноября во дворе ещё была слякоть, раздавленные листья, каша из мокрого снега и грязи. Дети шлёпали по лужам в промокших ботинках.

И вдруг, одним утром, я открыла глаза, выглянула в окно — и город исчез. На его месте была белая, тихая, незнакомая страна. Дома и деревья стояли в огромных шапках густого снега. Стекла покрывали морозные узоры инея. Дневной свет стал не жёлтым, а молочно-голубым. И самое главное, исчезли звуки. Машины ездили тихо, почти без шума. Голоса, казалось, глохли в сугробах. Зима навела в городе собственный порядок, строгий и холодный.

Через пару дней, вечером я делала домашнее задание, а ночью проснулась от того, что дрожала вся, сливаясь липким потом. Меня накрывало словно волнами, то жар, то холод. Горло невыносимо жгло болью. Голова гудела.

Привычная картина: высокая температура, кашель — ничего нового, я с этим умела жить.

Но на третий день к старому знакомому набору болезненных ощущений добавилось новое — тупая, тянущая боль глубоко в боку. От нее хотелось замереть и не шевелиться. Мне казалось, будто внутри меня засел тяжёлый камень.

— Где болит? — бабушка стояла у кровати разглядывая мое покрытое испариной лицо. Голос её был ровный, глаза — внимательные.

Я положила руку чуть ниже рёбер, с правой стороны.

— Тут.

Она молча убрала мою ладонь, надавила пальцами, потом ещё раз. Я поморщилась.

— Больно?

— Больно.

Бабушка слегка кивнула.

— Лежи. Я вызову врача.

Врач пришла днём. Она была невысокой, сухонькой, в вязаной шапочке и неожиданно ярком шарфе, и пахла морозом и лекарствами. Послушала лёгкие, посмотрела горло, заглянула в глаз, оттянув веко, нажала мне на больное место.

— Простуда наложилась, — сказала она, наконец, бабушке. — Нагрузка на почки.

Роковое слово «почки» тогда впервые вошло в мою жизнь.

— Никакой школы до Нового года, — говорила педиатр выписывая рецепт. — Постельный режим. Держать в тепле. Много пить. Следите за температурой. Сдавайте анализы мочи. Если состояние ухудшится, звоните сразу. Возможно, придётся ложиться в стационар.

Я лежала и слушала.

«Много пить» звучало смешно. Я и так всё время, постоянно, пила чай. Но от слова «стационар» я словно скукожилось. В памяти всплыли белые стены, запах хлорки и тётя Галя, читающая мне толстую книгу в сером переплёте. Я сжала кулачки под одеялом.

— В стационар мы пока не будем, — сказала бабушка. — Если есть возможность лечить дома, будем лечить дома.

Врач только пожала плечами.

— Ваше право. Но следите внимательно.

Так начался декабрь.

Моя комната превратилась в маленький остров, отрезанный от остального мира снегом, болезнью и бабушкиным приказом «вставать только в туалет».

За окном жизнь шла своим чередом. Я слышала, как во дворе как чистили снег — громкий скрип лопаты, ругань дворника. Доносился визг детских санок, скатывающихся с горки. Топот, смех, треск льда под ногами. Я лежала, слушала и думала, что это где-то в другой вселенной.

Моя же вселенная состояла из меда с лимоном, таблеток, неприятно-приторных микстур, тёмного травяного отвара «для почек», грелок и шерстяного пледа, которым бабушка укутывала меня дополнительно под одеялом.

В этот раз было иначе, чем в прошлые болезни. Я видела, как бабушка задерживает руку у моего лба, проверяя температуру, чуть дольше, чем нужно. Как ночью открывает дверь в мою комнату и стоит в проёме, не заходя, только прислушиваясь к моему тяжёлому дыханию.

Меня это одновременно успокаивало и пугало. Если бабушка переживает всерьез — значит, это не шутки.

Где-то через неделю после начала болезни дни начали сливаться в сплошную туманную череду. Утро отличалось от вечера только оттенком света за окном. Я просыпалась, пила лекарства, засыпала, просыпалась среди дня, смотрела в потолок, считала трещинки на штукатурке, слушала, как в батареях шумит вода. Мир сузился до размеров комнаты, до моей теплой норки в одеяле.

И мне начинало это нравится.

Не сама боль, конечно. Она мешала, раздражала, выматывала. Но я думала, что болеть — выгодно. Ни перед кем не надо оправдываться. Все к тебе относятся бережно. Можно молчать, и это не воспринимается, как странность. Можно не улыбаться. Можно вообще почти не существовать.

В один день, когда я уже перестала считать, какое сегодня число, бабушка зашла в мою комнату с лицом чуть более напряжённым, чем обычно.

— Звонил твой отец, — сказала она. — Они приедут на праздники.

Я с трудом подняла голову с подушки.

— Они вдвоем? — уточнила я, хотя и так знала ответ.

— Вдвоем, — кивнула бабушка. — На Рождество и Новый год.

Рождество и Новый год до этого существовали для меня скорее как фон. У нас дома никогда не происходило ничего особенного по этому поводу. Бабушка называла это «несущественной суетой».

Отец и Тома приехали в канун Рождества.

Звонок в дверь пробился сквозь полудрёму. Я заставила себя сесть на постели. Закружилась голова. С трудом встав, и закутавшись в плед, на ватных ногах я вышла в коридор.

Бабушка открыла дверь, и в квартиру ворвался холодный воздух, перемешанный с лёгким запахом сигаретного дыма и густым сладким ароматом Томкиных духов.

Отец, как и летом, был похож на себя прежнего весьма отдалённо. Его стало ещё больше, он сильно погрузнел, на лбу и возле рта легли новые жёсткие складки.

Короткая белая пушистая шубка Томы сидела на ней так, как одежда сидит только на людях, давно привыкших к дорогим вещам. Из-под шубки виднелись узкие чёрные лосины. На ногах — высокие — заметно выше колен — ботфорты с меховыми отворотами. Лицо по прежнему загорелое, словно она только что с самолёта из каких-нибудь жарких стран. Волосы собраны в небрежный хвост, выбивающийся из-под огромной меховой шапки, такой же белоснежной, как и шубка. Переливаются изумительным блеском золотые серьги и драгоценные кольца. И всё тот же запах духов, который уже давно встроился в мои личные «важные запахи».

— Рыжее чудо, — сказала Тома улыбаясь, и в два шага оказалась рядом. — Иди сюда.

Её объятия были другими, чем у бабушки и отца. Бабушка обнимала очень редко, аккуратно. Отец — неловко, как будто не знал как это делается. Тома обнимала искренне, так, словно я действительно была кем-то очень нужным и дорогим для нее.

— Горячая, — сказала она, тронув губами мой лоб, и оставив на нем след помады. — Но глаза нормальные. Значит, идёшь на поправку.

— В школу ещё долго не пойдет, — вставила бабушка.

— А и не надо, — легко ответила Тома. — Школа подождёт.

Отец только кивнул.

В последующие дни я особенно отчётливо почувствовала, насколько по-разному устроены миры бабушки и моего отца с Томой.

В бабушкином мире всё происходило по часам: завтрак в восемь, обед в два, ужин в семь. Праздники мало чем отличались от обычных дней.

В мире отца и Томы всё подчинялось другим законам. Они приносили с собой шум, запахи, цвет. Сумки с подарками. Интонации, которых в этой квартире не было, когда они уезжали: смех, лёгкие ругательства, иногда проскальзывающее «блатные» словечки, которые я не понимала, полушёпот с полунамёками.

Бабушка смотрела на всё это так, как смотрят на пролившееся на ковёр кофе: неприятно, но поздно что-то делать.

Это Рождество стало первым, которое я поняла. Не в церковном смысле, не как набор обрядов; и не в школьном, когда класс украшали гирляндами, а на окна клеяли вырезанные из белой бумаги снежинки. А как яркий лучик посреди длинной, тягучей зимы.

У нас появилась ёлка — невысокая, но живая. Отец приволок её, установил в старую подставку. Тома развешивала на ёлке старые стеклянные шары, бумажные гирлянды, серебристый «дождик». Я сначала просто смотрела, а потом мне вручили коробку с ёлочными игрушками:

— Вешай. Это сюда, это — выше.

Комната наполнилась запахом хвои. В сочетании с Томкиными духами и запахом бабушкиной готовки получился запах, который я теперь навсегда ассоциирую с теми зимними вечерами.

Бабушка, конечно, ворчала:

— Опадёт вся ёлка, иголки потом месяц из ковра выковыривать…

Тома постоянно ходила курить на балкон, под неодобрительными бабушкиными взглядами.

Я чувствовала себя уже лучше. Температура упала до почти нормальной, боль в боку уже не дёргала, а лишь иногда напоминала о себе. Я всё еще была слабой, но уже могла ходить по квартире — в теплых шерстяных носках, в бабушкиной старой кофте, которая мне была велика.

Я ходила за всеми, как маленький домашний призрак. На кухне наблюдала, как бабушка месит тесто и шипит на Томку, которая пытается помогать, но вечно делает всё «не так». В гостиной смотрела, как отец с серьёзным видом читает газету.

Я боялась упустить хоть минуту праздника.

Где-то между нарезкой салатов и украшением стола произошёл разговор, который разделил мою жизнь на «до» и «после», хотя внешне ничего не изменилось.

Иногда я незаметно подслушивала разговоры взрослых, надеясь понять, не скрывают ли от меня что-то. Это не относилось к чему-то конкретному. Просто я уже поняла, что мне очень многое не говорят.

Вот и сейчас…

Дверь в гостиную была не до конца прикрыта. Через узкую щель видно было только кусочек стола и бабушкину спину. Я прислушалась.

— …я просто не хочу, чтобы из неё вышло то же самое, — сухо говорила бабушка.

— Мама, — голос отца был усталым. — Мы же об этом договаривались…

— Нет, мы не договаривались, — перебила бабушка. — Это ты договорился сам с собой, что можно забыть. А я — не забыла. И не забуду.

Я замерла. Инстинкт говорил: уйди. Но другая часть меня — та, которая уже научилась подслушивать взрослые разговоры и вытаскивать из них важное — крепко прижалась спиной к стене.

— Сначала — талантливая, вся в художествах, в каких-то своих мирах, со своими выставками, «концепциями», — продолжала бабушка. — Умная, не спорю. А потом… потом началось это всё.

У меня вспотели ладони.

Речь шла о матери. Это было ясно. О ней никогда почти не говорили. Или говорили обтекаемо — «твоя мама», «она уехала», «так получилось».

А тут была открытая злость.

— Стала алкашкой, — жёстко продолжала бабушка. — И наркоманкой. Шлюхой, которая моталась по общагам и… Ты сам рассказывал, как вытаскивал её из этих притонов.

Я вздрогнула. Слово «шлюха» прозвучала так, будто меня ударили по лицу.

«Наркоманка» — это я слышала во дворе, в школе, в телевизоре. Это было страшным, размытым словом из чужой жизни. «Художница» — я до этого момента думала о матери именно так, с неопределённой гордостью. А теперь всё это было рядом, в одном предложении.

Мне стало трудно дышать.

— Хватит, — глухо сказал отец.

Что-то начала говорить Томка.

— Тамара… — отец попытался её остановить.

— Нет, — не дала себя перебить Тома. — Давайте уже честно. Да, она сорвалась, да, она поехала крышей. Да, бросила ребёнка. Но не одна она виновата.

— Я знаю, — глухо ответил ответил отец. — И живу с этим.

— А девочка тут при чём? — голос Томы стал мягче. — Что вы от неё хотите заранее? «Лишь бы не стала как мать». А может, она вообще сама собой будет?

Я прижималась к стене и чувствовала что-то вроде маятника. С одной стороны — бабушкины слова: страшные, как диагноз. С другой — Томкино «будет сама собой». Между ними — отец, который не уверен ни в чем.

— Я просто не хочу, — сказала бабушка тихо, — чтобы однажды Алёнка явился ко мне беременной, со следами от иголок на руках. Я такого не выдержу. У меня сердце не железное.

— Она не такая, — сказал отец неожиданно твёрдо. — У неё голова работает.

— Пока, — скептически хмыкнула бабушка. — Ты на себя посмотри. Тоже, знаешь ли, умный был. Офицер.

Повисла пауза. Я ощущала, как у меня колотится сердце.

— Я ей не позволю скатиться, — сказала Тома. — Она другая. Вы же это сами видите.

Меня передёрнуло от этого слова — «другая». Раньше оно было чем-то вроде защиты. Теперь — звучало как приговор. «Другая» — это какая? Не такая, как мать, но и не такая, как все? Что же тогда остаётся?

Я тихо отступила от двери, пошла к себе, стараясь не шмыгать носом.

С того момента образ матери перестал быть размытым пятном вдали. Он приобрел четкие очертания. Очень некрасивые. И с этим нужно было что-то делать. Но я ещё не знала — что.

Разговор про мою маму был не единственным, что мне довелось подслушать в те праздники. В другой день — уже ближе к Новому году — я стала незаметным свидетелем ещё одного.

— Я до сих пор не понимаю, что у вас там произошло, — говорил отец.

— Ничего особенного, — бабушкино «ничего особенного» означало явно противоположное. — Твоя дочь избила девочку. В классе, на уроке.

— Я хотел бы, все же, услышать подробности, — сказал отец.

— Что тут слушать? — бабушка слегка повысила голос. — Первая полезла в драку. Била с удовольствием. Учительница в шоке. Директриса в шоке. Психиатр говорит — ребёнок склонен к агрессии. Психологическая травма, говорит.

— А вы что говорите? — вмешалась Тома.

— А я говорю, что в нашей семье никогда такого не было, — сухо ответила бабушка. — Ни истерик, ни драк, ни вот этого всего. Я боюсь, что она пошла в мать.

С каждой фразой я чувствовала, как внутри меня что-то поднимает голову. То ли что-то, что называют совестью, то ли чувство вины.

Пойдёт в мать. Пойдёт в мать. Как будто передо мной вывесили табличку: «Туда, куда тебе нельзя».

— Не перегибай, — отрезал отец. — Ты что, хочешь, чтобы она сидела и молча давала себя в обиду? Эти… Они что, ангелы?

— Я не говорю, что ангелы, — буркнула бабушка. — Но драться так…

— Зато теперь не полезут, — сказала Тома.— Ничего страшного. Ребёнок должен знать, что может дать сдачи.

— «Ничего страшного», — передразнила бабушка. — Сломанный нос, сотрясение мозга. Нормально, да?

— Нормально, — упрямо повторила Тома.

— Не хочу, чтобы моя дочь в конце концов стала убийцей, — мрачно сказал ей отец. — Как ты.

Слово «убийца» зацепило во мне ещё какую-то неприятную струнку.

— Ты тоже определись, — раздражённо ответила Тома. — То тебе не нравится, что её обижают, то тебе не нравится, что она за себя постояла. Ты бы пришёл в школу к этой … как эту училку… Марите, кажется… поговорил бы по-серьезному. А ты что сделал? Позвонил один раз, а дальше всё твоя мама разгребала.

Повисла тишина. Я представила, как отец морщится, как сжимаются у него губы. Он всегда так делал, когда понимал, что его прижали к стене.

Больше я ничего не услышала — бабушка плотнее прикрыла дверь. Но и того, что я успела уловить, было достаточно.

Стало понятно сразу две вещи. Первая: у каждого своя версия, что для меня «хорошо». Вторая: то, что я сделала с Сантой, не забудут. Ни в школе, ни дома.

Я легла обратно в постель и долго смотрела в потолок, пока белые разводы на побелке не начали превращаться в странные фигуры. Одни из них шептали: «Ты чудовище». Другие — «Ты защитилась». Где-то между этим двумя голосами я и зависла.

Сами праздники — если вычесть разговоры, которые я подслушала — были красивыми.

Мы сидели за столом при свечах, которые бабушка достала откуда-то — старые, больше, тяжелые, наполовину сгоревшие. Отец наливал в бокалы, мне — сок, бабушке — вино, себе и Томе — что-то крепкое.

Тома озорным движением надела мне на голову блестящий ободок с маленькими звёздами.

— Ты моя звёздочка, — сказала она. — Запомни.

Бабушка, как ни странно, рассказала пару воспоминаний из своей молодости — безо всяких нравоучений, просто так. Отец слушал молча, уткнувшись взглядом в свою тарелку. Тома комментировала, иногда смеялась, иногда спрашивала детали.

Я смотрела на всё это и думала: вот так, наверное, выглядят те самые «нормальные семьи», о которых рассказано в книжках.

Я понимала, что это не навсегда. Но в детстве «навсегда» не очень понимаешь. Ты живёшь словно отдельными отрывками, радуешься тому, что вот прямо сейчас.

После праздников болезнь начала сдавать позиции. Это произошло так же внезапно, как и началось. Ещё недавно я просыпалась с тяжестью в боку, и головной болью. А тут открыла глаза — и почувствовала, что стало легче.

Педиатр при очередном визите сказала:

— Температура нормальная. Бронхи чистые. Анализы пока оставляют желать лучшего, но динамика неплохая. Пусть ещё посидит дома, пока каникулы.

Я продолжала лежать в своей комнате, читала, перебирала подарки, смотрела на ёлку, которая понемногу осыпалась, но все еще держалась.

Отец с Тамарой к этому времени уже уехали. Тома оставила после себя запах духов, пару забытых полупустых сигаретных пачек на балконе и ощущение пустоты.

Бабушка вернулась к обычному режиму: вставать рано, писать списки покупок, следить за тем, чтобы я пила лекарства «по схеме», возить мои анализы в поликлинику в маленьких баночках.

Но иногда она задерживала взгляд на моем лице чуть дольше. Как будто проверяла нет ли в нём чего-то опасного — «материнского».

Я же изучала своё отражение в зеркале. Рыжие волосы. Худое бледное лицо. Очки. Ничего особенного. Но теперь к этому «ничего особенного» добавилось знание о художнице, шлюхе, наркоманке. И о том, что все эти роли могут однажды прилипнуть и ко мне.

От этой мысли было очень холодно. И я упрямо говорила себя: я — не она. И не бабушкина «правильная». И не отцовская «дочка криминального авторитета». И не Томина «звездочка». А кто-то совсем другая.

Кто — я ещё не знала.

За окном по-прежнему стояла зима — с синим снегом под фонарем, с белыми крышами, с льдистыми узорами на окнах. Жизнь во дворе шла своим чередом. В школе, наверное, уже готовились к возвращению детей после каникул.

Я лежала под своим одеялом и думала о том, что мне эти праздники дали сразу три вещи — ёлку, знание о матери, и ещё один повод не спешить обратно в тот класс, где меня теперь считали «психованной».

Это время останется навсегда в памяти с запахом хвои, лекарств, духов, мандариновой кожуры, с голосами из гостиной, с теми словами, которые никто не хотел говорить при мне. И с тихим облегчением от того, что пока можно просто быть больной девочкой в тёплой постели, и никому ничего не доказывать.

17

Я окончательно выздоровела к середине каникул, но выходить на улицу всё равно не хотелось. В школе занятия должны были начаться после второй недели января, но потом каникулы продлили ещё немного — из-за холодов.

Мне нравилось, что меня никто не трогает. Никаких одноклассников. Никакой учительницы. Никакой Санты — её уже не было в моей школе, но тень её присутствия всё ещё жила где-то в дальних уголках сознания.

Бабушка, поражённая тем, насколько тяжело я в этот раз болела, стала более мягкой. Она больше не поджимала губы, замечая мои не расчёсанные волосы. И даже не заставляла чистить зубы! Часто спрашивала:

— Хочешь блинчиков?

Я удивлялась её голосу. Он был не такой строгий, как раньше. Наверное, болезнь стала для неё напоминанием, что я всё ещё ребёнок, несмотря на мои попытки казаться старше, чем есть.

Я кивала. Я любила бабушкины блинчики.

Ещё оставался кашель — редкий, но глубокий, от которого болели рёбра. Ночами я просыпалась от него, пила воду, и сидела на кровати, обняв колени, глядя в окно. В глубине двора, мерцал фонарь, и снег казался голубовато-металлического оттенка. Каждый раз, когда я смотрела на этот блеск, мне казалось, что я смотрю не на двор, а на чужой пейзаж далёкой холодной планеты. Мне нравилось фантазировать об этом.

— Весна будет ранняя, — сказала бабушка однажды, вглядываясь в окно.

Как она это определила, я понятия не имела, но не спрашивала.

Когда каникулы закончились, я почему-то не почувствовала страха перед школой. Было что-то другое. Не равнодушие, а скорее, ясность. Чистое, прозрачное ощущение, что всё, что будет в школе, уже заранее предсказуемо. И не страшно.

В школу я пришла в новом пальто, которое купила бабушка. Тёплое, дорогое, красивое, и совершенно не детское на вид. Оно сидело на мне так, что я выглядела старше своих восьми лет. На ногах — новые сапоги, мягкие, изящные, тёмно-синие, с мехом по верху

Одноклассники, очевидно, заметили изменения в моём поведении. Я вошла в класс медленно, без спешки, без привычного желания занять свое место и стать невидимой.

На чужие взгляды я не реагировала. Давний страх и дрожь исчезли. На их месте появилось новое потрясающее чувство — я больше никому ничего не должна.

Прошло несколько дней.

Никто меня не дразнил. Никто не пытался толкнуть в коридоре. Дети по прежнему шушукались по углам, но уже не с прежней злостью. Они скорее пытались понять, отчего моё поведение так изменилось. Многие продолжали просто избегать меня. А некоторые девочки, в том числе Лайма, пытались даже сблизиться; звали к себе на переменах.

— Нет, — чуть улыбаясь, отвечала я. Не зло, не надменно, а просто констатируя факт.

И они отступили.

Роль лидера мне не подходила, да я и не хотела. Лидерство — это когда тебя все видят, а я не хотела быть на виду. Я хотела быть сама по себе.

Но самое важное произошло позже.

Начиналась ранняя весна, как и предсказывала бабушка. Воздух уже пах не морозом, а мокрой землёй. На крышах домов таяли последние сосульки.

Подходил к концу февраль, когда меня после уроков неожиданно вызвали к директрисе. Тогда по моему телу прошла дрожь холодного беспокойства. К директрисе? Зачем?

Я вошла в кабинет. Директриса сидела в глубоком кожаном кресле за огромным Т-образным столом, переполненным бумагами, и что-то писала массивной ручкой.

— Садись, — сказала она, даже не поднимая глаз, и не озаботив себя хоть каким-нибудь приветствием .

Я послушно присела на самый краешек стула.

— Я получила твои бумаги… — директриса, наконец, подняла на меня взгляд, — От психолога и психиатра.

Сердце мое ёкнуло.

— Я знаю, почему случилось то, что случилось, — сказала она спокойно.

Я напряглась. Я готовилась к обвинениям.

Но вместо этого она сказала:

— Хочу, чтобы ты знала: никто не посмеет больше трогать тебя в этой школе. И если это повторится — ты придёшь ко мне, прямо ко мне, ясно?

Я кивнула.

— Ты хорошая девочка, — добавила она таким тоном, словно признавала что-то лично ей неприятное. — Но такие, как ты, не всегда… удобны. Но ничего. С этим можно работать.

И неожиданно добавила:

— Со мной поговорили на твой счёт.

Я замерла.

— Попросили обратить на тебя особое внимание. И проследить, чтобы тебя никто не обижал. Все будет хорошо. Учись спокойно.

Вот это меня удивило. И одновременно насторожило. Кто мог с ней поговорить? Отец? Я представляла отца совсем другим. Занятым, всё время вовлечённым в свои дела, и явно не тем человеком, который будет просить «проследить за дочкой».

После паузы, во время которой она явно ждала, что я что-то скажу, и не дождавшись этого, директриса закончила разговор:

— Можешь идти.

Я поднялась, сказала вежливо: «до свидания», и тихо вышла.

На лестнице стояла Тома.

Она ждала меня.

Я увидела её, и сердце дрогнуло от радости и удивления.

— Малявка, ну иди сюда.

И я пошла. Не побежала, а просто пошла, но в душе все кипело от неожиданной радости.

— Привет, — сказала Томка, улыбаясь, и обняла меня крепко, как всегда. А я привычно вдохнула запах её духов, запах которым я заворожённо восхищалась.

— А папа?

Она покачала головой.

— Я одна. Я без предупреждения. Сюрприз хотела тебе сделать. Ну что, пошли домой? Я ненадолго.

— Это ты говорила с директрисой? — спросила я, когда мы спускались по лестнице, хотя и я так уже знала ответ.

Она снова улыбнулась и кивнула.

На улице пахло слякотью и бензином. Грязный снег чавкал под ногами. С крыш капало. Сосульки, ещё вчера острые и прозрачные, сегодня казались мутными и обиженными.

Тома шла рядом со мной, не торопясь. Каблуки её ломали подтаявший, прилипший к асфальту лёд. На ней была короткая кожаная куртка, с какими-то ремешками и металлическими заклёпками, узкие тёмные джинсы, и высокие тяжёлые ботинки со шнуровкой и толстой подошвой. Казалось грязь и холодный ветер не доставляли Томе никакого неудобства.

— Ты сильно испугалась, когда тебя к директрисе вызвали?

— Немного, — честно призналась я. — Сначала.

— А потом?

Я подумала.

— Потом, уже нет.

— Ну и правильно, — усмехнулась Тамара.

Бабушка встретила нас в дверях. Если она и удивилась, увидев Тамару, то виду не подала.

— Здравствуйте, — сказала Тома спокойно. — Надеюсь, я вас не очень сильно побеспокоила?

— Нет, не очень, — сухо ответила бабушка. — Раздевайтесь. Проходите.

У них всегда были такие диалоги, вроде бы вежливые, но в воздухе сразу повисло напряжение. Я чувствовала его кожей.

Мы сели на кухне. Бабушка поставила чайник, достала из буфета печенье, которое она всегда держала для гостей.

— Я была в школе, — сказала Тома, не тратя времени на пустяки. — Говорила с директрисой.

— Я знаю, — кивнула бабушка. — Она мне уже звонила.

— Ну вот и прекрасно, — Тома улыбнулась. — Теперь у нашей девочки, — она слегка кивнула в мою сторону, — Все будет в порядке. Я очень хорошо умею говорить с людьми.

Слово «говорить» она выделила голосом.

Бабушка хмурилась.

— Это неприятная история, — произнесла она. — Я не оправдываю Алёну.

Я молчала. Ничего другого от неё и не ждала.

Тома поставила чашку на блюдце. Фарфор мягко звякнул.

— А я — оправдываю, — сказала она. — Знаете, почему? Потому что никто из взрослых, которые видели, как её дразнят, ничего не сделал. И Алёнка отреагировала в конце концов сама. Как смогла. Вообще удивительно, что не раньше.

Они с бабушкой молча смотрели друг на друга несколько секунд. Я видела, что бабушка, при всей своей строгости, признаёт в Томе силу, но не знает, как с этой силой иметь дело.

В итоге бабушка сказала:

— Я не хочу новых проблем.

Тома молча перевела взгляд на меня. Чуть накрыла мою ладошку своей. Это было важнее и красноречивее любых слов.

— Вы… надолго? — сухо спросила бабушка.

— На день, — ответила Тома. — Завтра утром уже отчаливаю.

Бабушка кивнула.

— Ну, спасибо, что зашли, — сказала она. — И за школу тоже.

Это «спасибо» стоило многого. Я почувствовала, как воздух между ними чуть потеплел, а напряжение спало.

Потом мы с Томой сидели в моей комнате. Бабушка ушла к себе «отдохнуть».

Тома осматривала мои полки, видеокассеты, книжки, тетрадки.

— Ты часто… летаешь? — спросила я. — Ну, куда-то.

Она усмехнулась.

— Бывает, — ответила. — Работа такая. То там, то здесь. В жаре, в холоде. Иногда в грязи по колено. Иногда — в шикарных отелях.

— А это опасно? — спросила я.

— Жить вообще опасно, — весело рассмеялась Тома. — От этого, говорят, умирают.

— Ты правда за меня говорила? — спросила я. — В школе.

Она кивнула.

— Конечно. А ты думала, я просто так приехала? — Тома усмехнулась. — Ты мне не чужая, Рыжик. А за своих я кусаюсь.

Мне стало очень тепло от этих слов.

Когда Тома уходила, я, как всегда, провожала её до двери. Бабушка, естественно, тоже. Вежливость не позволяла ей сделать вид, что гостья просто испарилась.

Тома так крепко обняла меня, что стало даже трудно дышать, и мне хотелось, что бы она подольше меня не отпускала.

— Если что — пиши. Пиши мне. Вот на этот адрес, — Тома протянула мне аккуратно сложенную вчетверо бумажку. — Мне передадут твое письмо.

Дверь хлопнула, шаги стихли у лифта.

Я стояла в коридоре, прижимая ладони к лицу, чтобы дольше ощущать её запах. Бабушка уже ушла на кухню, и там загремела посуда.

Вечером я сидела на окне и смотрела на улицу. Снег ещё держался, но он уже не был хозяином города. В лужах, на тёмном, мокром асфальте играли жёлтые пятна света от уличного фонаря. Дождь стучал редкими, тяжёлыми каплями по подоконнику.

Я думала о том, что у меня теперь есть странный взрослый друг, который на моей стороне. Не отец, не бабушка, не учительница. Человек, который живёт в каком-то другом мире, но ради меня готов приехать, поговорить, нажать на нужные кнопки, сказать правильные слова.

От этого было одновременно и легче, и сложнее. Легче — потому что я была не одна. Сложнее — потому что я понимала: Тома — не навсегда. Она — как редкий гость из другого измерения. Она приходит, «решает вопросы», уезжает. А всё остальное по-прежнему на мне.

Я коснулась ладонью стекла. Оно было холодным. Светились чужие окна. В каждом окне, была своя жизнь. Свой ребёнок, свои взрослые, свои разговоры, и свои секреты. Я отчётливо поняла, как много людей существует в мире, и как мало им до меня дела.

Если раньше мне казалось, что меня просто несёт по течению, то теперь я начала чувствовать под ногами дно.

Я не знала, что будет дальше, но чувствовала, что я уже не та девочка, чью еду можно разбросать по полу, толкнуть, ударить и не получить ответа. И не та девочка, которую можно обсуждать, как вещь, просто потому, что она ещё ребёнок.

Я становилась собой. Пока ещё маленькой. Но уже другой.

18

Второй класс не спеша подходил к завершению.

Я уже понимала, что в учёбе мне никто не соперник. Это не было хвастовством или заносчивостью. Это было действительно правдой. Математика, латышский, русский, природоведение, и всё остальное давалось легко. Благодаря чтению, я знала значительно больше, чем предполагала программа второго класса.

В классе теперь меня не ненавидели. Меня обесценивали. И это было изощрённее.

Если раньше была прямая агрессия — толкнуть, сказать гадость и смеяться — то теперь все стало тоньше. Одноклассники научились обходить прямые столкновения, заменяя их едкими комментариями, сказанными так, чтобы их услышала только я. Это была другая, новая травля. Не откровенная, а точечная. Что бы я ни делала, я становилась поводом для обсуждений.

Я научилась не реагировать. Выдерживать взгляды. Оставаться спокойной. Я уже не дёргалась. Не краснела. Не пыталась оправдываться.

Я наблюдала.

И продолжала строить вокруг себя холодную стену. Я сделала вывод, что мир держится не на силе, а на иерархии, в которой каждый должен знать своё место. Я нарушила структуру, когда сломала Санту. И теперь класс пытался вернуть прежний порядок, но уже осторожнее, боясь прямых столкновений.

Я начала отслеживать и сдерживать свои реакции.

Если внутри поднималась злость, я делала вдох и задерживала воздух на пять секунд, как Томка учила меня делать перед тем, как нырнуть в море.

Если хотелось ответить резко — я сжимала кулаки так, что пальцы белели, а ногти впивались в ладони, и эта боль почему-то успокаивала. Если сердце начинало биться чаще, я считала до двадцати. Если хотелось расплакаться, я смотрела на мерцающие лампы дневного света на потолке, пока слёзы не исчезали.

Постепенно всё это стало привычкой.

Лайма всё равно пыталась со мной сблизиться. Её проявления дружбы были добрыми, но слишком настойчивыми. Она то дарила мне красивую наклейку, то спрашивала, что я читаю на перемене, то садилась рядом на уроках.

Её болтовня и вопросы сбивали меня с толку.

— Алёна, а у тебя правда есть телевизор в комнате?

— Ты правда можешь смотреть, что хочешь?

— Это папа тебе его купил?

— А Тома, она тебе кто?

У меня не было желания отвечать ей.

Любое внимание я воспринимала, как угрозу, даже доброе. Я не умела принимать дружбу, она казалась мне чем-то опасным.

— Смотри, у меня новая ручка, красивая, хочешь подарю?

— Алёна, пойдём со мной в столовую? Я угощу соком.

— Спасибо, — отвечала я тихо.— Но я хочу побыть одна.

Она не обижалась, но переставала улыбаться и обрывала свою вечную болтовню. В её взгляде появлялось что-то вроде сожаления. И казалось, что она заранее знала, что из этого ничего не выйдет.

И я тоже это знала.

Я думала, что если я позволю кому-то подойти слишком близко, придётся открывать ему то, что лучше оставлять только для себя. А доверять я не умела. Особенно после того, как прочитала вслух всему классу свой рассказ о лете…

В один из вечеров, когда бабушка готовила на кухне, а я после школы сидела в своей комнате и рисовала, раскладывая цветные карандаши возле тетрадки ровными рядами, раздался звонок в дверь. Бабушка пошла открывать, пробурчав что-то недовольное, как всегда.

— Здравствуйте.

Мне хватило одного мгновения, чтобы узнать голос учительницы.

— Проходите, — сказала бабушка. В её тоне было напряжённое вежливое гостеприимство.

Я слышала, как бабушка ставит на плиту чайник, как сдвигаются стулья на кухне.

— Я пришла поговорить об Алёне, — сказала учительница.

— Что-то опять случилось? — бабушка говорила с обманчивым спокойствием.

— Нет-нет, — поспешно ответила учительница. — Ничего не случилось. На самом деле… — последовала пауза, — Я хотела поговорить о ее эмоциональном состоянии.

— Она слишком замкнутая, — продолжала учительница. — Очень. И как бы это объяснить… она реагирует… — она замялась, подыскивая слова, но видимо, так и не нашла. — После той истории…

— Понимаю, — сказала бабушка.

Учительница продолжила:

— Ее поведение вполне примерное, она всё время как будто ждёт удара. Всегда настороже. И… — ещё одна пауза, — мне кажется, она наблюдает за всеми.

— Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что ей тяжело. И детям тяжело рядом с ней. Она выделяется. Она ближе к взрослым, чем к сверстникам. Это вызывает у других детей реакцию, с которой они не справляются.

Бабушка тяжело вздохнула.

— Я всё делаю, чтобы ей было хорошо.

— Я не спорю. Но ей нужно… — учительница опять задумалась, выбирая слово, — Больше общения. Больше пространства, где её не будут рассматривать как угрозу.

— Она никому не угроза, — сказала бабушка резко. Пожалуй слишком резко.

— Хорошо-хорошо, — примирительно ответила учительница. — Просто примите во внимание мои слова.

Мне захотелось исчезнуть, раствориться в воздухе. Я понимала, что учительница говорит обо мне чистую правду, и от этого становилось ещё тяжелее.

В апреле бабушка в очередной раз пошла в поликлинику узнавать результаты моих анализов, которые она всё ещё периодически носила туда по рекомендации педиатра, и вернулась со странным лицом, и долгим, тяжёлым взглядом.

— Тебе придется пройти обследование у нефролога, — сказала она мне очень тихо.— Это врач по почкам.

В поликлинике мне делали УЗИ, брали кровь из пальца и вены.

Врач говорила с бабушкой тихо, а я сидела на стуле, свесив ноги, и смотрела на линолеум — зеленоватый, стертый до дыр.

Врач сказала: «хронический гломерулонефрит». Слово длинное, колючее, как сухая ветка, перекатывающееся на языке, как камушки, когда их перебираешь в пальцах; я запомнила это слово не сразу.

— Это лечится? — спросила бабушка.

— С этим живут, — ответила врач.

Когда мы шли домой, бабушка держала меня за руку. Это случалось так редко, что я почувствовала — всё серьёзно.

Меня официально освободили от физкультуры. Я не скрывала радости. Теперь я получила законное право на то, чего всегда тайно хотела. Я никогда не любила физру. Не любила бег по кругу, прыжки через козла, вонючие маты и запах пота.

Теперь мне можно было спокойно сидеть в коридоре на подоконнике, пока другие дети бегали и бросали мячи. Я читала или рисовала в тетрадке.

После освобождения от физкультуры, моим единственным врагом в расписании остался предмет «mājturība»*. Шитьё. Вышивание. Пришивание пуговиц. Уроки, где нужно аккуратно держать иголку, подгибать ткань, вырезать по линиям.

У меня ничего не получалось.

Мне не нравилось ткань. Мне не нравилось держать иголку — она будто скользила в пальцах, нитка не вдевалась в ушко, отказываясь слушаться.

Учительница по mājturība — маленькая, худенькая, подвижная, с короткой стрижкой, казавшаяся мне почему-то похожей на птичку — часто произносила:

— Ты умница, но руки у тебя… не для этого.

Она говорила это не зло. Просто констатация факта.

Задания на обычных уроках я всегда выполняла идеально. А здесь — мой первый, настоящий провал.

Я злилась. На ткань. На нитки. На тупую иглу.

На свои руки, которое отказывались подчиняться. Тогда мне казалось, что человек должен уметь всё. Но я не могла.

Дома я никогда ничего подобного не делала. Бабушка никогда не требовала от меня ни малейшей помощи по дому. Я не мыла посуду. Не подметала. Не убирала свою комнату. Не стирала, не гладила свои платьица и блузки.

Бабушка делала это всё сама — она была уверена, что мои обязанности лежат исключительно в сфере учёбы.

Ничего удивительного, что ткань, иголки, ножницы казались мне чем-то инопланетным. И мне было физически неприятно заниматься тем, что казалось бессмысленным, и слишком близким к миру, который мне был чужд.

Это был первый предмет, где я проваливалась. И провал этот я переживала тяжело.

Май пришёл пахучим, с одуряющим запахом сирени, молодой травы и влажной земли, который расплывался плотным облаком.

Вечерами в тёплом, густом воздухе появлялся странный трепещущий звук, напоминающий маленький моторчик.

Майские жуки.

Я ловила их на школьном дворе и возле моего дома. Они летали тяжело, неловко, будто вертолётчики с поломанными пропеллерами. Иногда ударялись о стены и падали прямо на скамейку у подъезда.

Я собирала их аккуратно, не причиняя вреда, и складывала в большую стеклянную банку. На дно клала свежие листья. Я сама собирала их по вечерам, выбирая самые молодые, почти прозрачные, с мягкими прожилками.

Банка стояла у меня на подоконнике, и я наблюдала, как жуки перебирают лапками, как раскрывают крылья и тихо жужжат, пытаясь освоить новое для них пространство.

Бабушка сначала фыркала:

— И что ты собираешься с ними делать?

Но потом махнула рукой:

— Ладно. Только смотри, чтобы не разлетелись по квартире.

Иногда по вечерам я сидела на подоконнике возле банки, слушала тихие звуки, и думала о том, что эти жуки — тоже часть моего тайного мира, с которым я связана больше, чем с людьми.

Им не нужно понимать мою речь. Им не нужно оценивать меня. Им не нужно знать, что я делала в школе. Они просто живут.

В школе я по-прежнему сидела на своей третьей парте прямо у окна, в новых очках. Зрение упало ещё сильнее, и линзы стали толще. Но я к этому привыкла. Привыкла к тому, как мир расплывается без очков и собирается в четкую картинку, как только я их надеваю.

Уроки становились легче. Учительница всё чаще вместо занятий отпускала нас играть во двор, рисовать цветы или писать мини-сочинения о природе.

Я ходила в школу уже без того внутреннего напряжения, что было раньше. Одноклассники смотрели на меня теперь по-другому. Не как на жертву, и не как на врага. Скорее, как на силу, которую лучше не трогать. Но силы у меня не было.

Была выносливость. И внутренняя отстранённость.

Лайма по-прежнему пыталась заговорить со мной, спрашивала:

— Ты летом поедешь куда-то?

— А у тебя есть купальник?

— Можно я приду к тебе домой?

Я отвечала уклончиво. Не грубо. Но на все её попытки сблизится, моим ответом всегда было — нет.

Линейка в конце учебного прошла как обычно. Всё было знакомо до скуки. Музыка из стареньких динамиков, цветы, мамы в платьях и отцы в пиджаках. Школьники — нарядные, взволнованные. Мальчики в белых рубашках, девочки в огромных бантах, которые выглядели неуместно, но празднично.

Я стояла в третьем ряду. Солнце било в глаза, отсвечивало от линялых флагов над входом в школу.

Директриса читала список учеников, которых отмечали за успехи.

Я уже знала, что услышу своё имя, но всё равно вздрогнула, когда оно прозвучало.

— Алёна — лучшая ученица младших классов. Награждается грамотой.

Бабушка — она в этот раз пришла на линейку — стояла среди родителей, сдержанно кивая. Я знала, что она гордится.

Я вышла из строя детей, подошла к директрисе, получила грамоту и какую-то книжку в подарок. Я уже знала, как улыбнуться так, чтобы это выглядело прилично, но не слишком радостно. Во мне не дрогнуло ничего. Не было ни гордости, ни волнения.

Я ощущала на себе множество взглядов. Эти взгляды буквально жгли спину. Но мне было всё равно. Потому что я выстояла. Выдержала этот учебный год.

Дома бабушка поставила на стол купленный по дороге домой тортик, и как-то буднично спросила:

— Хочешь компота?

Потом бабушка аккуратно положила грамоту в папку, убрала ее в комод, и сказала:

— Молодец. Отдыхай.

И на этом тема школы была закрыта.

Вечером я перебирала свои тетрадки, расставляла на полке книжки и в новом порядке, рассматривала свои новые очки с крепкой оправой — и чувствовала приятное спокойствие.

Форточка была слегка приоткрыта. Сирень с улицы пахла так сильно, что казалось — ещё немного, и воздух станет фиолетовым. За окном кричали дети, играя в мяч. Где-то хлопнула дверь. Звякнул велосипедный звонок.

Начиналось лето.

________________

* Ведение домашнего хозяйства, домоводство

19

Это лето будто повторяло прошлогоднее. До меня, наконец, дошло: всё, не надо собирать ранец. Не будет коридорного гула, шёпота, вызовов к доске под взглядами класса.

Но в этом году это ощущение перемешивалось с ожиданием: приедет отец, приедет Тома, будет море, будут подарки. Вечерами, когда бабушка включала новости, я чуть-чуть прислушиваюсь — не прозвенит ли дверной звонок. Но он не звонил.

Отец не приезжал. И даже не звонил. От него только пришла открытка. На лицевой стороне — море слишком синего цвета, словно его раскрасили фломастером, пальмы, облака. С обратной — ровным, почерком:

«Привет, Алёна. Хорошего лета. Папа».

И все. Никакого «как ты?», никакого «обнимай бабушку», никакого «скоро увидимся».

Я не испытала ни обиды, ни радости. Просто отметила: он помнит, что я есть. Спрятала открытку в одну из энциклопедий. Там ей и место — рядом с чёрно-белыми фотографиями чужих стран.

В самом начале июня пришло письмо.

Я вернулась с улицы — короткая прогулка к киоску, где я покупала жвачки с вкладышами — и увидела на своем столе конверт. Узкий, чуть мятый, с моим адресом и какими-то иностранными марками и штемпелями.

— Это тебе, — сказала бабушка. — Курьер принёс.

Нет обратного адреса, а вместо отправителя значилось только «Т. К.». Но почерк я узнала сразу.

Я аккуратно разорвала край конверта, стараясь не торопиться.

Внутри была короткая записка, написанная быстрым, немного угловатым почерком Томы.

И фотография.

Я сначала прочла письмо.

«Рыжик, у меня всё в порядке. Приехать долго не смогу — работа. Но хочу, чтобы ты знала: я помню о тебе. И буду писать, когда получится. Береги себя. Т.».

Внизу — нарисованная маленькая улыбающаяся рожица с торчащими завитками волос. Скорее набросок, чем рисунок.

Я разглядывала фотографию. На ней Тома стояла в каком-то коридоре, с облупившимися стенами, и окнами с выбитыми стёклами. Кое-где — куски ржавого металла, кучки битого кирпича, пучки каких-то кабелей. Голая лампа свисает на перекрученным проводе.

Лицо у Томы было серьёзное, даже напряжённое; на щеках следы копоти. Тёмная безрукавка, камуфляжные штаны, заправленные в тяжёлые ботинки со шнуровкой, перчатки без пальцев. В руках — винтовка с толстой трубкой оптического прицела.

«Снайперская» — тут же всплыло в памяти нужное слово.

За спиной Тамары, в дальнем, залитом тьмой конце коридора, угадывался чужой силуэт — тёмная фигура в камуфляже. Лица не видно.

На обороте фото было коротко написано: «Не боись. Просто работа».

Холодок прошёл где-то внутри, но я почувствовала что-то странное: не тревогу — а гордость и радость. Из-за, того, что на этой работе Тома находит время — пусть немножко — вспомнить обо мне.

Бабушка смотрела на фотографию сдвинув очки на кончик носа. Взгляд её задержался на оружии.

— Зачем она тебе такое прислала? — спросила она наконец.

— Не знаю, — честно ответила я.

— На людей, которые так живут, не надо похожей быть. Ничего хорошего.

Но голос у неё был не осуждающий, а усталый. Словно она понимала, что эта часть моей жизни вне её власти.

Я поставила фотографию на стол, рядом с первой. Она стала чем-то вроде личного оберега: доказательство того, что где-то в мире есть человек, который помнил обо мне.

Лето было жарким. Асфальт нагревался так, что на нём наверное можно было жарить гренки. Воздух дрожал маревом над крышами домов. Пыль поднималась от каждой машины, оседала на листве, делая её чуть сероватой.

У меня появилось новое летнее расписание. Его никто не составлял, но оно как-то само выстроилось в голове.

Утром — книги. После обеда — снова книги. Вечером — иногда прогулка вокруг дома или к киоску, иногда телевизор, иногда приставка, иногда просто сиденье на подоконнике.

Я читала всё подряд. Тома фантастики, оставшиеся от дедушки. Нелепые, но почему-то притягательные советские сборники журналов «Юный техник» и «Искатель». Там тоже были фантастические рассказы и повести с продолжением.

Раньше я читала, чтобы убежать от мира. Теперь — чтобы постигнуть его. Иногда я читала так быстро, словно глотала страницы. А иногда застряла на одном абзаце надолго, по нескольку раз перечитывая его, пока не начинала понимать по-настоящему.

Я стала замечать, что мне нравятся не все книги подряд. Одни я дочитывала до конца и перечитывала сразу же. Другие — бросала на середине, потому что там не было ничего интересного, а только нравоучения.

Фантастика дедушки нравилась больше всего. Там люди то летали к далеким планетам, то копались в странных машинах, то разговаривали с существами, которых никто ещё не видел. Иногда эти истории казались не завершёнными. Я могла закрыть книгу и представить, что будет дальше.

В толстых энциклопедиях мне нравилось искать то, о чём в фантастике говорилось вскользь: как на самом деле устроены звёзды и какие есть планеты. Оказалось, что мир куда сложнее школьных уроков. И интереснее.

В это время я начала вести тетрадку. Не дневник, а что-то вроде записной книжки для мыслей.

Я писала туда фразы, которые цепляли меня в книгах, или мысли, появлявшиеся у меня внезапно.

Иногда — свои собственные маленькие рассказы, но без начала и конца.

Писала я толстым карандашом, а не ручкой. Обводила отдельные слова.

Я не знала, зачем я это пишу. Просто хотелось.

Бабушка смотрела на меня с лёгкой тревогой.

— Ты бы погуляла, — говорила она, заметив, что я почти не отрываюсь от книг.

— Я погуляю позже.

— Сходи на улицу. С детьми поиграй.

— Не хочу.

— Нельзя всё время одной. Это вредно.

— Почему?

— Со временем поймёшь. Но надо хоть немножко общаться. С детьми.

— Хорошо, — отвечала я. — Потом.

Но «потом» не наступало.

Однажды бабушка решила взять ситуацию в свои руки.

— Пойдём, — сказала она утром, когда жара ещё не успела стать липкой. — Сходим во двор. Там мальчик один хороший. Твой ровесник почти. Славный. Может, подружитесь.

Я уже знала, что такие попытки редко к чему-то приводят, но спорить не хотелось.

Во дворе под деревьями на старенькой скамейке сидела молодая женщина с сигаретой, в ярком сарафане и босоножках. Рядом с ней — мальчик примерного моего возраста, с лёгким косоглазием, худой, с коротко остриженными волосами.

В руках он держал пульт радиоуправления, щёлкал рычажками и по двору носилась, визжа колесами, большая жёлтая машинка.

— Это Алёна, — сказала бабушка. — Моя внучка.

— А это Эдик, — представила сына женщина. — Иди, поиграйте.

— Привет, — сказала я.

— М-м, привет, — пробурчал он, не поворачивая головы в мою сторону.

Я смотрела, как он водит машинку по дуге, а он видел меня боковым зрением, но не понимал, что с этим делать.

— Ну, поиграй с ним, — тихо сказала бабушка, будто подсказывая.

Я присела на корточки.

— Можно я тоже повожу? — вежливо поинтересовалась я.

— Не-а, — мрачно ответил он. — Ты девчонка. Ты всё испортишь.

Мы сидели молчали некоторое время. Женщина курила, натянуто улыбалась, пытаясь изобразить, что дети «контактируют».

Я понимала, что никакой дружбы здесь не будет. Через несколько минут бабушка сдалась:

— Пойдём, — сказала она. — Жарко слишком.

Больше Эдика она не вспоминала. И пытаться познакомить меня с кем-то ещё не спешила.

С соседскими девочками тоже ничего не складывалось. Они иногда звонили в дверь:

— Алёна выйдет гулять?

Бабушка смотрела в глазок, делала свою обычную паузу, и только потом отвечала:

— Нет. Занята она.

Я знала, что она так говорит потому, что просто знает, что ничего хорошего из этой затеи не выйдет.

Я слышала через дверь, как девочки хихикают, спускаясь по лестнице, и понимала, что если сейчас выйти во двор и попытаться «вписаться», ничего хорошего не выйдет. Я не умела, да и не хотела участвовать в их играх. Напрягаться ради того, чтобы меня приняли в компанию, в которой мне всё равно нечего делать, казалось бессмысленным.

Лучше быть одной.

Я раскладывала книги на столе и на подоконнике. Одни — про животных и насекомых, с картинками и схемами, в которых я подолгу рассматривала строение органов; другие — приключенческие, с древними городами, тропическими лесами, кораблями и пустынями; третьи — фантастические романы с такими странными взрослыми героями, что я подолгу пыталась представить, как бы с ними разговаривала.

Иногда я, неожиданно для себя самой, обнаруживала, что читаю одновременно три книги: одну утром, одну днём, одну ночью, когда бабушка думала, что я сплю.

Лето принесло мне один общий интерес с бабушкой: футбол. Это открылось для меня совершенно неожиданно.

В один из жарких вечеров бабушка подошла к телевизору с таким видом, будто собралась сделать что-то очень важное, и объявила:

— Сегодня начинается чемпионат Европы по футболу. Мы будем смотреть.

Я удивилась. Бабушка и спорт до этого в моей голове никак не сочетались.

— Ты любишь футбол? — спросила я осторожно.

— Люблю, — серьёзно ответила она. — И вообще спорт. Хоккей, например. В моей молодости мы слушали трансляции по радио. А теперь есть телевидение.

Она установила на столике в гостиной миску с семечками, налила себе и мне чаю с малиновым вкусом, и торжественно заявила:

— Садись.

Во время первого матча я смотрела больше на бабушку, чем на экран. Она оживлялась так, как я ещё не видела. Её строгое лицо становилось подвижным, глаза блестели, губы сами собой шевелились:

— Ах, ну как же так… О, молодец, вот это удар… Ну, судья слепой…

Команд участвовало много. Англия, Германия, Нидерланды, Чехия, Италия, какие-то ещё. На экране мелькали чужие флаги, гимны, лица игроков на крупном плане.

Постепенно мне стало интересно. Я увидела, что это не просто бег за мячом, а сложные схемы. Я понемногу начала разбираться в правилах, комбинациях, ролях игроков.

Сама я вряд ли бы выдержала полтора часа в кресле, но с чаем и бабушкиными комментариями, всё словно складывалось в особый ритуал.

— Ну и за кого мы? — спросила я однажды, наблюдая за чужими командами, ни одна из которых к нам, казалось, отношения не имела.

— За красивый футбол, — ответила бабушка неожиданно. — Я вообще-то за тех, кто играет лучше.

Меня поразило, что у бабушки могут быть такие пристрастия, о которых она никогда не говорила до этого. Было как-то странно, что внутри неё жила не только строгая учительница музыки и хозяйка огромной квартиры, но и человек, который переживает за чужую сборную где-то далеко.

Мы смотрели групповые матчи, четвертьфиналы, полуфиналы. Я привыкла к знакомому голосу комментатора, к его особым интонациям.

На том чемпионате блистала сборная Чехии, и как-то потихоньку мы с бабушкой начали болеть за нее. И однажды я поняла, что болею по настоящему.

Мне было очень интересно, что я впервые принимаю участие в каком-то общем, глобальном событии; что где-то в других странах тоже сидят дети, старики, семьи, и смотрят те же матчи. Мы никогда не увидим друг друга, но все одновременно следим за тем, как мяч летит в сетку ворот.

Бабушка часто говорила: «Не надо увлекаться всякой ерундой». Но тут она сама превращала подобную «ерунду» в целый культ. И это было приятно — разделять с кем-то такой ритуал.

Финал мы смотрели буквально затаив дыхание. Когда Германия забила чехам решающий гол уже в дополнительное время, бабушка даже тихо выругалась себе под нос — незнакомым мне словом. Потом смутилась и кашлянула.

Тогда я подумала, что вот для этих людей, которые сейчас обнимаются на экране, и поднимают над головой кубок, это, наверное, самый важный день в жизни. А для нас — всего лишь один из вечеров. Но через много лет я всё ещё буду помнить именно этот вечер.

После чемпионата наш быт вернулся к прежнему ритму.

Я снова проваливалась в книги.

Июль был жарче обычного. В квартире было душно даже ночью. Бабушка ставила по углам миски с водой — старый способ «охлаждения», который она считала эффективным, хотя воздух от этого становился влажнее и жара переносилась мною ещё тяжелее.

Иногда мы с бабушкой гуляли вечером. Она рассказывала что-то про своих учеников в музыкальной школе двадцатилетней давности. Я слушала, но мои мысли часто уходили к Томиной фотографии, где лампа висела на проводе в полуразрушенном коридоре. Я пыталась представить: что она могла делать там? Почему отправила мне именно это? Может, она хотела, чтобы я знала — в мире есть места, о которых мне никто не расскажет. И что она видела такие места. Или что она не хотела мне лгать.

Раз в неделю мы с бабушкой, как и прошлым летом, ходили в книжную лавку на соседней улице, в ту самую, где ещё в прошлое лето со мной подружилась молодая продавщица.

Колокольчик над дверью звенел по-прежнему громко, за прилавком сидела Анна — стройная, в джинсах и яркой футболке.

Анна улыбалась мне, и доставала очередную книгу.

Бабушка, как обычно, проверяла аннотацию, иногда перелистывала несколько страниц — на случай, если там что-нибудь «неподходящее». Но чаще всего всё ограничивалось фразой:

— Ты уверена, что ей это можно?

— Можно, — успокаивающе кивала Анна. — Она у вас умнее половины моих взрослых знакомых.

Мы уходили с очередной добычей. Я несла книги как настоящее богатство, чувствуя тяжесть в руках и предвкушение. Каждая обложка была как закрытая дверь в неизведанный мир. И мне предстояло её открыть.

Иногда, возвращаясь, я ловила на себе взгляды соседок во дворе. Они смотрели на меня и книги — и в этих взглядах было одновременно одобрение и недоумение. Что-то вроде: девочка всё читает и читает, а жить когда будет?

Только вот для меня это и было жизнью. Я всё больше читала и всё меньше говорила. Даже с бабушкой.

И как-то незаметно лето подошло к концу. Лето без Томы и отца, без поездки к морю и подарков, без громких обещаний. В нём почти ничего не случилось.

У меня было достаточно времени, что бы понять, что я люблю быть одна и я по-настоящему живу, когда читаю, думаю и наблюдаю. Если в моей жизни и есть люди, то не те, что живут за стеной, и не те что ходят по улицам, а те, кто способны сделать хоть что-то ради меня.

К таким людям относились бабушка и Тома. Отчасти, возможно, Анна в книжной лавке.

Остальные были лишь фоном.

Одиночество перестало быть чем-то странным и превратилось в норму. В пространство, где мне спокойно. Где не нужно было никому ничего доказывать. Где я была просто собой — рыжей девочкой в очках, с книгой в руках, с зарождающимся взрослым миром внутри.

20

Конец лета в этот раз словно рассыпался на серые, одинаковые дни, в которых я почти ничего не делала, кроме чтения и смотрения в экран.

Книги, телевизор, приставка, редкие прогулки вокруг дома — всё это смешалось.

Я просыпалась позже, чем в учебные дни, долго лежала, глядя на лепной узор на потолке, и думала о том, что сегодня, в общем-то, будет то же самое, что вчера. Бабушка ходила по квартире. Звук её шагов, скрип дверей, журчание воды в раковине — всё было знакомо до такой степени, что перестало замечаться.

Я читала. Втыкала в приставку картриджи с видеоиграми. Ходила с бабушкой в книжный. Иногда — в магазин, где пахло свежим хлебом.

Только где-то в самом конце августа, когда на улице стало чуть прохладнее, а в прогнозе погоды стало появляться слово «осенняя», всё вдруг снова собралось в одну мысль: «Скоро в школу».

Подготовка к школе началась с одежды.

— Надо померить, что тебе ещё подходит, — сказала бабушка, однажды утром открывая мой шкаф. — Третий класс всё-таки.

Мы выложили на кровать платья, юбки, блузки. Бабушка взяла самую нарядную блузку в тёмно-синюю клетку, которую когда-то покупала «на вырост».

— Примерь, — сказала она и вышла из комнаты, оставив дверь не до конца закрытой.

Я стянула футболку, осталось в одних трусиках и посмотрела на своё отражение в зеркале.

Я знала своё тело. Оно было знакомым, как старый рисунок: худые руки, длинные ноги, которые казались сейчас ещё длиннее, бледная кожа.

Но теперь в этом знакомом рисунке было кое-что новое.

Грудная клетка перестала быть гладкой и ровной. Кожа над рёбрами чуть выпирала двумя округлостями. Не резко, не «как у взрослых», но достаточно, чтобы я сразу увидела разницу.

Я не могла вспомнить, в какой момент это началось. Не то чтобы вчера этого не было, а сегодня появилось. Скорее, как будто медленно росло всё это время, а я только сейчас задержала на этом взгляд.

Я подошла ближе к зеркалу. Подняла руки, опустила. Пальцами трогать не хотелось. Появилось странное чувство — смесь стыда, удивления и злости. Как будто без разрешения переставили мебель в моей комнате. Я ничего не делала, ничего такого не просила, но тело решило, что оно знает лучше.

Я натянула блузку. Ткань легла по-другому, чем раньше.

Бабушка вернулась как раз в тот момент, когда я пыталась застегнуть пуговицы.

— Ну-ка, повернись, — сказала.

Я повернулась.

Она посмотрела внимательно, чуть прищурившись.

— Так, — произнесла она. — Понятно.

— Что? — спросила я, хотя уже догадывалась.

— Надо покупать, — сказала она. — Ты уже совсем… — она сделала характерный жест рукой в воздухе, обозначая «пошла в рост не там, где надо».

Мне захотелось провалиться сквозь пол.

— Ты ещё маленькая, конечно, — продолжала бабушка. — Но организм у тебя… активный. Не удивительно, наследственность… — она махнула рукой, не договорив.

Слово «организм» прозвучало особенно противно. Как будто мне живёт отдельный зверёк, который делает, что хочет.

На следующий день мы пошли в магазин белья. Это было хуже поликлиники и уроков домоводства вместе взятых.

Тут всё висело рядами — коричневое, белое, розовое, с кружевами и без. Продавщица с ярко намазанными помадой губами и толстой подводкой на глазах подошла к нам и моментально оценила ситуацию взглядом.

— Нам что-то для девочки, — сказала бабушка. — На первое время.

— Возраст? — спросила продавщица.

— Девять, — ответила бабушка.

— Так… — продавщица перевела взгляд на меня с таким видом, как будто я была для нее не человеком, а задачей. — Да, уже надо.

Она достала с верхней полки несколько мягких, без всяких застёжек, белых «топиков». Слово «лифчик» никто пока не произносил, но оно висело в воздухе.

— В примерочную, — велела мне продавщица.

В маленькой кабинке с занавеской пахло чужим потом. Я натянула новый предмет одежды через голову, как майку. Он плотно обтянул грудную клетку. Новые округлости внутри него определились ещё чётче.

— Ну как? — спросила бабушка из-за занавески.

— Нормально, — ответила я.

«Нормально» означало — терпимо. Неудобно, непривычно, обидно, но терпимо.

Когда мы вышли из магазина, пакет с этими топиками казался мне слишком тяжёлым. Я несла доказательство того, что со мной происходит что-то, чего я не хотела.

Дома бабушка сказала:

— В школу будешь надевать обязательно.

Я кивнула.

Потом долго у себя в комнате я рассматривала себя в зеркало. Даже под простой футболкой грудь теперь слегка обозначалась — не сильно, но достаточно, чтобы я это видела.

В голове крутились слова из разных книжек: «половое созревание», «гормоны», «возрастные изменения». Всё это раньше звучало для меня нейтрально-отстранённо, книжно. А то, что сейчас происходило со мной, было слишком близко, наглядно, лично.

Я попробовала сутулиться, выдвинуть плечи вперёд. Тогда всё выглядело немного менее заметным. Так я и запомнила: если чуть опустить голову и свести плечи, можно спрятать своё тело. Хоть как-то.

К началу сентября я уже знала, что в школу пойду другой. Если год назад я ещё немного надеялась, что со школой «можно договориться» — достаточно хорошо учиться, стараться, не выделяться лишний раз — то теперь это ощущение исчезло.

Школа теперь казалась мне похожей на сцену, на которую я обязана выходить каждый день. Перед выходом ты надеваешь маску, поправляешь её, стискиваешь в руках текст, который давно выучен наизусть. А там, на стульях, сидят зрители — одноклассники, учительница, иногда родители — и ждут, как ты будешь играть свою роль.

В этой роли от меня требовалось одно — быть правильной. Не спорить, не срываться, не плакать. Отвечать на вопросы чётко и без запинок. Делать домашние задания. Быть примером.

Я понимала, что отказаться нельзя. Поэтому решила хотя бы научиться играть эту роль так, чтобы меня трогали поменьше.

Накануне первого сентября я долго раскладывала на столе свои тетрадки, ручки, карандаши. Новые учебники пахли свежей типографской краской.

Бабушка спросила:

— Ты не волнуешься?

Я подумала и честно ответила:

— Нет.

Это было правдой. Страх перед школой превратился в усталую готовность.

Знакомая дорога в школу в первый день была такой же, как и год назад. Только я сама шла иначе. Я заранее выровняла лицо. Губы — чуть сжать, чтобы не дёргались. Брови — не поднимать слишком высоко, чтобы не показывать удивление или обиду. Взгляд — держать прямым, но не вызывающим.

Это была моя маска спокойствия.

Во дворе школы было шумно. Цветы, белые банты, мальчики в новых рубашках, слегка ещё непривычных.

Я знала, куда вставать, где встанет наш класс, где будет стоять учительница, где выступать директриса со своими неизменными словами.

Я встала в строй, как все, и почувствовала, как на меня сразу упали несколько взглядов.

Директриса говорила о том, как важна школа, что начинается новый этап, что «вы — наше будущее». Я слушала её вполуха.

После линейки мы пошли в класс. Как всегда в первые дни учебного года, сильно пахло свежей краской. Классная комната казалась почему-то чуть меньше, чем весной. За лето один из шкафов заменили, какие-то стенды обновили, но парты остались прежними.

— Рассаживайтесь, как привыкли, — сказала учительница.

За парту я садилась аккуратнее, чем раньше, стараясь не думать о том, как блузка натягивается на груди.

Пара девочек уже успела заметить изменения.

— Смотри, — прошептала одна Лайме на перемене, кивнув в мою сторону. — У неё уже…

Она не договорила, но сделала выразительное движение рукой.

Я почувствовала, как щёки вспыхнули.

— Ну и что, — ответила Лайма. — У моей сестры в четвёртом классе тоже так уже было.

— В третьем, — поправила первая. — Мы же в третьем.

Они снова повернулись ко мне. Я уткнулась в тетрадку, делая вид, что очень увлечена рисованием. У меня было ощущение, что все остальные девочки ещё остаются обычными детьми — плоскими, неоформленными — а я уже нет.

Мне хотелось натянуть на себя свитер, шарф, плащ — всё сразу.

Бабушка, заметив моё сутуление в один из вечеров, сказала:

— Не горбись. Спина должна быть ровной.

Я автоматически выпрямилась.

— Мне так… удобнее, — попробовала объяснить.

— Удобство потом аукнется, — отрезала она. — Ходить надо прямо.

Она говорила о позвоночнике, но я-то знала, из-за чего я горблюсь. Чтобы спрятать то, что спрятать всё равно не получится.

Учебные дни быстро вошли в привычный ритм. Урок за уроком, звонок за звонком.

Почти с первого дня стало понятно, что мой статус в классе теперь закреплён не только на уровне отметок, но и официально.

На первом же уроке учительница, вертя в руках новый учебник, произнесла:

— Мы в этом году будем читать уже серьёзные тексты. Я знаю, что у нас есть ученики, которые справятся. Особенно… — она сделала паузу, — Алёна.

Все головы повернулись ко мне.

— Ну конечно, — пробормотал кто-то тихо с задней парты.

— Алёна, — сказала учительница. — Будешь читать вслух. Покажешь пример.

Книга в моих руках привычно оттягивала пальцы, очки чуть сползли на переносице. Я поправила их, прочистила горло и начала читать.

Слова шли ровно, спокойно и почти автоматически. Я читала и одновременно чувствовала, как на меня смотрят.

Кому-то было всё равно. Кто-то прислушивался. Кто-то наверняка думал в этот момент совсем о другом.

— Вот, — сказала учительница, когда я закончила. — Пример хорошего чтения. Берите с Алёны пример.

Фраза прозвучала, как приговор.

С тех пор «берите пример с Алёны» она повторяла часто. Никакого раздражения в голосе учительницы уже не было. Только искреннее желание «поднять классу планку».

Но каждый раз, когда произносилось моё имя в таком контексте, я чувствовала, как дистанция между мной и остальными увеличивается.

Одноклассники быстро нашли удобный способ пользоваться моим положением.

На контрольной по математике, я услышала тихий шёпот:

— Алёна, можно у тебя посмотреть?

Я подняла глаза. Девочка со второй парты передо мной, с которой я почти не разговаривала два года, украдкой обернувшись смотрела на меня умоляюще.

— Это контрольная, — напомнила я.

— Ну и что? — шепнула она. — Я всё равно ничего не понимаю. Ну дай.

Я опустила глаза, быстро размышляя.

Если дам — значит, помогаю обмануть учительницу. Если не дам — стану жадной, заносчивой, «думает, что она тут самая умная».

Я аккуратно прикрыла тетрадку ладошкой так, чтобы она не видела.

— Не надо, — сказала я. — Решай сама .

Она скривилась.

— Вот ещё, — прошептала сердито. — Жалко ей.

Некоторые рядом это услышали. В воздухе повисло тяжёлое «жалко».

После урока я слышала обрывки разговоров:

— Ну да, она всегда такая…

— И что, трудно, ей что ли?..

В следующий раз ситуация повторилась.

Перед диктантом Гирт с последней парты в моем ряду подсел ко мне:

— Диктанта боюсь, — сказал он честно, без притворства. — Можно я пока к тебе сяду и у тебя спишу?

— Если ты спишешь, это будет не твой диктант, — напомнила я.

— Ну и что? — он искренне не понимал. — Отметку всё равно мне поставят.

Я хотела сказать «так нечестно», но вовремя представила, как это прозвучит в классе, где никто особо не думает о честности.

— Я не хочу, чтобы у меня списывали, — сказала я вместо этого.

— Гордячка, — буркнул он, отходя.

Через какое-то время я поняла, что как ни поступи, всё будет «не так».

Если я не даю списывать — я «жадная», «выпендриваюсь». Если иногда объясняю, помогаю, показываю, как решать — то всё равно это воспринимается, как что-то само собой разумеющееся.

— Алёна, ну сделай за меня математику, — говорила девочка из нашего дома, вечером зайдя ко мне с тетрадкой в руках.

— Я могу объяснить, — отвечала я. — Но делать за тебя не буду.

— Да ладно тебе, — капризно тянула она. — Ты же всё умеешь. Тебе не сложно.

Её раздражало именно то, что я не использую своё «умеешь» для чьей-то выгоды.

В какой-то момент я села за свой стол, и написала самой себе, как правило:

«Я помогаю, только когда сама считаю нужным».

Не потому, что кто-то просит, не потому, что «жалко» или «не жалко», а потому, что это мое решение. Мое и только мое.

Я начала придерживаться этого правила.

Если одноклассница подходила и спрашивала:

— Объясни, как это решать?

— Хорошо, — говорила я. — Смотри…

Я объясняла, она иногда даже понимала.

Но если просили просто «списать», моя тетрадка оставалась закрытой.

От этого меньше говорить за спиной не стали.

— Она слишком много о себе думает…

— Ей нравится, когда её называют лучшей…

Я пыталась сделать себе прививку от этих слов. Говорила себе, что если я буду реагировать на каждое замечание, то просто не выдержу. Но чувство усталости от вечного «быть правильной» тяжело давило на меня.

Учительница, между тем, продолжала поднимать меня все выше, не замечая, что этим толкает сильнее в сторону от остальных. Я никогда об этом не просила. Мне не нужно было, чтобы меня ставили в пример.

В классе, когда я смотрела в окно, как по двору летят первые жёлтые листья, всё это выглядело так: я — за своей партой, рядом пустой стул, на доске — очередная задача, в тетрадке — аккуратные цифры моего решения.

Я делаю вдох, выдох. Я чувствую, как топик под блкзкой чуть давит в груди, как резинка от колготок впивается в живот, как сердце иногда бьётся чуть быстрее, чем нужно.

Я знаю, что у меня хронический гломерулонефрит, что у меня освобождение от физкультуры, что я должна беречься. И при этом от меня по-прежнему ждут, что я буду тянуть не только себя, но и класс.

Иногда, возвращаясь домой, я снимала рюкзак, осторожно стаскивала через голову блузку, вылезала из этого нового топика и пару минут просто сидела так, слушая, как тело дышит.

Но утром приходилось снова всё надевать — бельё, блузку, маску спокойствия.

В середине сентября я уже уже не ждала от школы ничего нового. Я знала, кто где сидит, кто кого дёргает за косички, кто вечно всё забывает, кто громче всех смеётся, кто списывает у кого.

Я знала, что учительница скажет:

— Алёна, прочитай.

— Алёна, реши.

— Алёна, покажи тетрадь.

Я знала, что одноклассники будут либо смотреть на меня с лёгкой завистью, либо отводить глаза.

При этом я не чувствовала ни настоящей гордости, ни радости. Это была просто роль, которую мне дали. Я соглась играть её — не потому, что мечтала, а потому что кто-то должен был.

А внутри всё чаще звучала тихая мысль:

«А можно мне просто быть? Не лучшей, не примером, не правильной. Просто собой».

Пока я не знала, как это — и возможно ли это вообще. Поэтому каждый день я приходила в школу, как на сцену.

Школа шумела, как обычно, коридор гудел голосами, мел скрипел по доске. Я открывала дверь, делала шаг внутрь, чувствовала, как на меня оборачиваются, и надевала своё привычное ровное лицо.

Я понимала, что этот учебный год мне снова придётся выдерживать — как и предыдущие. Только теперь — с изменившимся телом и с чуть большей усталостью внутри.

21

После первой сентябрьской недели лето окончательно завершилось. Всё, что было — футбольные матчи, Томино короткое письмо — отодвинулось куда-то вдаль. На передний план вылезла школа: звонки, домашние задания, контрольные, шум в коридорах.

Лайма будто взялась за меня всерьёз.

На второй день после линейки, я сидела на своём месте у окна и по обыкновению рисовала в тетрадке.

— Смотри, — услышала я над ухом.

Лайма плюхнулась на соседний стул — тот, который всегда стоял свободным — и сунула мне под нос маленький блестящий тюбик.

— Видела такие?

На блестящей поверхности переливалось слово «Lipgloss».

— У меня такая же, только розовая, — продолжала Лайма. — Понюхай. Вишнёвая.

Я осторожно поднесла тюбик к носу. Пахло слишком сладко, как дешёвые конфеты.

— Нравится? — Лайма внимательно смотрела на меня, будто проверяла реакцию.

— Нормально, — сказала я.

— Хочешь, дам тебе? — неожиданно предложила она. — Будешь тоже пользоваться.

Она сказала это так, как будто между нами уже давно существует какая-то дружба, и теперь наступил естественный момент обмена секретами и косметикой.

Я посмотрела на почти игрушечный тюбик — и почувствовала лёгкую неловкость.

— Спасибо, — сказала я. — Не надо.

— Почему? — в голосе Лаймы мелькнуло искреннее удивление.

Я пожала плечами:

— Я не пользуюсь.

— Ну и что? Начнёшь, — не отставала она. — Тебе пойдёт. Ты… — она чуть наклонилась ближе и понизила голос, — ты уже не маленькая.

Я знала, что она имеет в виду.

— Не хочу, — повторила я. — И нельзя такое в школе.

— Да кто увидит? — усмехнулась Лайма. — Училка, что ли? Она слепая.

Она немного подождала, словно надеясь, что я передумаю. Потом резко убрала тюбик.

— Ладно, как хочешь, — сказала уже другим тоном.

В её голосе прозвучало лёгкое «обиделась», но не по-настоящему.

Через пару дней она появилась с другой добычей.

— Смотри, какие у меня наклейки, — заявила на перемене, выложив на парту яркие картинки. Сердечки, какие-то мультяшные звери, ангелочки с крыльями. — Хочешь?

Я выбрала самую нейтральную — маленькую звезду — просто чтобы не идти на прямой отказ.

— Куда наклеишь? — не отставала она.

— Не знаю. В тетрадку, наверное.

— Давай в дневник, — предложила Лайма. — Тогда каждый день видеть будешь.

Она говорила легко, как будто мы и правда давно близкие подружки и сейчас только укрепляем нечто само собой разумеющееся.

Иногда она приносила конфеты — «только эту не ешь, там начинка невкусная, вот эту возьми» — иногда резинки для волос. Могла вдруг достать крошечное зеркальце:

— Держи, посмотри. У тебя тут ресница прилипла.

Я знала, что так себя ведут девочки, которые дружат. Которые делают вид, что все эти мелочи — ужасно важны.

И что самое странное — мне становилось чуть теплее от её присутствия.

Не то чтобы я внезапно захотела сидеть с ней и рассказывать секреты. Но её голос, постоянно жужжащий где-то рядом, отвлекал от собственных мыслей, которые не давали покоя.

Мне иногда даже хотелось, чтобы она ещё немного посидела, ещё что-нибудь рассказала — про свою сестру, про новую косметику, про то, как они с мамой ездили на море.

Но стоило ей дойти до слов «а давай…» — во мне включался другой механизм.

— А давай после школы ко мне зайдём? — спросила она как-то. — У нас теперь тоже видеомагнитофон. Папа купил недавно. У меня кассета с новым мультиком есть, крутой, по телевизору пока не показывали.

— Не знаю, — сказала я привычно. — Мне надо уроки делать.

— Да ты успеешь, — отмахнулась Лайма. — Мы часик посмотрим, и всё. Я маме уже сказала, что ты придёшь. Она не против.

Я представила её маму — всегда накрашенную, громкую, с серьгами — и себя в их квартире. Чужие обои, чужой запах, чужие разговоры. Я, сидящая с краю дивана, аккуратно держащая кружку чая, чтобы не пролить. Непривычные правила. Непонятно, где можно ходить, а где нет.

— Я не могу, — сказала я. — Бабушка не разрешит.

— Спроси, — не сдавалась Лайма. — Давай, я к вам с тобой зайду, вместе спросим.

— Нет, — твёрже сказала я. — Ну, правда. Бабушка не любит гостей.

Это было неправдой: гостей бабушка волне принимала, если они были «приличными». Но объяснять всё это Лайме было бы ещё сложнее.

На минуту её лицо сморщилось, как у маленького ребёнка, которому отказали в игрушке, на которую он уже успел настроиться.

— Ладно, — сказала она. — Как хочешь.

Она отошла, чуть громче, чем надо, сказав:

— Некоторые вообще никуда не ходят.

Я сделала вид, что не услышала.

Несколько раз между нами случались маленькие, почти незаметные обиды.

Однажды на перемене, Лайма подбежала, тряхнула меня за плечо:

— Алёна, пойдём в коридор, там Катрина анкету принесла, будем заполнять!

— Какую анкету?

— Ну, знаешь, где надо писать, какой твой любимый цвет, любимый фильм, кем хочешь стать…

От одной мысли, что мне придётся писать, о чем-то своем, и что потом это будут читать посторонние и обсуждать, мне стало нехорошо.

— Я не хочу, — сказала я.

— Почему?

— Просто не хочу.

— Но это же интересно! — Лайма смотрела так, словно я отказалась от сладкого.

— Иди без меня.

Она ушла, и весь урок потом демонстративно шуршала листами альбома, анкетой.

На следующей перемене она принесла анкету мне:

— Я всё равно дам тебе заполнить.

Я посмотрела на строки: «Любимая группа», «Любимая актриса», «Самое большое желание».

Моя рука сама вывела: «—». Везде.

— Ты чего? — растерялась Лайма. — Так нельзя.

— Можно, — сказала я. — Я не хочу.

Она вздохнула так громко, что повернули головы пару человек вокруг.

— С тобой вообще ни во что по-человечески нельзя поиграть, — сказала она. — Всё время как… — и осеклась, не договорив.

Но я и так поняла.

Как взрослая. Как чужая. Как неправильная.

В тот день она со мной почти не разговаривала и делала вид, что меня не существует. От этого было странно пусто. Я вдруг поняла, что привыкла к её голосу, жестикуляции, болтовне.

Но её обида сошла сама собой, как синяк, который сначала болит, потом просто чуть ноет. На следующий день она подбежала на перемене, ткнула меня локтем:

— Смотри, у меня новые заколки.

И всё началось заново.

Я стала относиться к Лайме, как к погоде: иногда дождь, иногда солнце, иногда так, иногда эдак. Вроде ничего такого, но всё равно влияет на то, как ты себя чувствуешь.

Кирилл появился в нашей жизни неожиданно, как новая вещь из рекламного ролика, которую никто не заказывал, но всем хочется.

Это было в середине сентября, в один из тех дней, когда утро уже пахнет сыростью и листьями, но ещё не совсем холодно.

Мы сидели в классе, шумели перед уроком, когда дверь открылась, и учительница вошла не одна. Рядом с ней стоял мальчик, которого я никогда раньше не видела.

Он был выше большинства мальчишек в нашем классе, с короткой стрижкой, не «под машинку», как было у большинства, а аккуратной, с выведенными висками. На нём была новая толстовка с маленькой ненавязчивой эмблемой, джинсы, которые не висели мешком, как у многих, а сидели как положено. Но больше всего бросился в глаза ранец: яркий, с жёстким корпусом, с какими-то светоотражающими полосками, с логотипом, который я сразу узнала. Этот рюкзак рекламировали по телевизору. Там мальчик бежал по солнечной улице, и на спине подпрыгивал ранец — лёгкий, «ортопедический», как говорили за кадром.

— Это Кирилл, — сказала учительница. — Он будет учиться вместе с вами. Переехал к нам из другого города.

Кирилл чуть наклонил голову, как на фотографиях, когда просят «улыбнись, но не слишком». Посмотрел на класс спокойным немного задумчивым взглядом.

— Так, — продолжила учительница, окидывая взглядом ряды парт. — Куда мы тебя посадим…

Она перевела взгляд на свободное место рядом со мной — на мою вторую половину парты.

— Сядь к Алёне, — решила она. — Там как раз есть место.

Я почувствовала, как внутри всё оборвалось.

«Только не ко мне, только не ко мне», — запоздало подумала я.

Кирилл со своим модным ранцем, подошёл к моей парте.

— Привет, — сказал он и сел.

— Здравствуй, — ответила я автоматически.

От того, что кто-то вдруг занял мое пространство, мне стало тесно, как в слишком узкой обуви. Я чуть отодвинулась вместе со стулом.

Кирилл пах чем-то непривычным — не обычным мылом, а легким запахом какого-то геля или шампуня.

— Я Кирилл, — повторил он, уже тише.

— Я знаю, — сказала я. — Учительница только что сказала.

— А ты Алёна, да? — уточнил он.

Я кивнула.

Он улыбнулся, как будто мы уже договорились о чём-то важном.

На первых уроках он вёл себя тихо. Достал тетради, красивый пенал. Писал, слегка наклонив голову. Иногда косился в мою сторону. На перемене не стал сразу бросаться знакомиться со всеми, как это делали другие новенькие раньше. Не стал громко рассказывать, откуда приехал. Наоборот, остался сидеть, достал из пенала ручку с прозрачным корпусом, где было видно стержень, и стал задумчиво ею крутить.

— У вас тут как? — спросил он вдруг.

— Что — как? — не поняла я.

— Ну… учительница как, строгая? Дети нормальные?

Я пожала плечами:

— Нормально.

— Мне сказали, что у вас сильный класс, — сказал он. — Что тут типа… — он поискал слово, — хорошая школа.

— Не знаю, — честно призналась я. — Другой у меня не было.

Он коротко хмыкнул, как взрослый.

— Я в прежней школе сидел с дураком, — неожиданно сказал Кирилл. — Он всё время плевался бумажками из трубочки, и рисовал на парте. Может, здесь хоть нормально будет.

Мне захотелось улыбнуться, но я сдержалась.

— Не плююсь, — ответила я. — На парте не рисую.

— Уже хорошо, — кивнул он.

Очень быстро он понял, что я — «та самая отличница», про которую ему, вероятно, сказали заранее. Или он сам заметил — по тому, как часто меня вызывают к доске.

— Ты что, всё время всё знаешь? — спросил он на какой-то контрольной неделей позже.

— Я дома всё учу.

— Ага, — уважительно протянул он. — У нас в классе такая девочка тоже была. Только она занудой была.

— А я? — спросила я, сама удивившись вопросу.

— Не знаю пока, — честно ответил Кирилл. — Посмотрим.

Удивительное было в том, что в его голосе не чувствовалось ни злости, ни насмешки. Только интерес.

Через пару дней он вдруг предложил:

— Слушай, а давай я твой ранец потащу?

Мы стояли в вестибюле после последнего урока. Я натягивала куртку, он уже застегнул свою и стоял, переминаясь.

— Зачем? — удивилась я.

— Тяжёлый, наверное, — пожал он плечами. — У меня вот — лёгкий — он хлопнул по своему рекламному чуду, — а у тебя… — он попытался поднять мой, — Ух ты.

— Я сама, — сказала я.

— Да что ты упрямая такая? — без обиды спросил он. — Я же не навсегда отбираю. Просто донесу.

— Я привыкла, — сказала я.

Это было правдой. Мой ранец был продолжением меня. Я носила его, как черепаха — панцирь.

— Ну как хочешь, — не стал спорить он. — Я всё равно с тобой пойду.

— Куда?

— Домой, — спокойно ответил Кирилл. — Мне всё равно в ту же сторону.

На самом деле он не знал, куда мне. Но позже оказалось, что его дом действительно был недалеко.

Мы вышли из школы. Осенний воздух был немного влажным, пахло листьями и бензином. Кирилл пошёл рядом, не торопясь, подстраиваясь под мой шаг.

— Ты давно здесь живёшь? — спросил он.

— С рождения, — соврала я. Мне не хотелось рассказывать про отца, про переезд из другой станы в раннем детстве. — А ты?

— Мы недавно переехали, — пояснил он. — Папе работу предложили. Здесь, говорят, лучше.

— Какую работу? — по привычке уточнила я.

— В банке, — гордо ответил Кирилл. — Он раньше тоже в банке работал, но там всё плохо стало. А здесь — нормально.

В слове «банк» было что-то из взрослой жизни. Я знала, что банковские работники — это те, кто имеют дело с деньгами.

— А мама? — спросила я.

— Мама… — он чуть поморщился, — Мама пока дом обустраивает.

Мы шли молча некоторое время. Потом он вдруг спросил:

— А ты чем занимаешься после школы?

— Уроки, — автоматически ответила я.

— Кроме уроков, — уточнил он.

— Читаю. Иногда телевизор смотрю. Иногда на приставке играю.

— Приставка есть? — оживился он. — Какая?

Я сказала.

— Ничего себе, — уважительно протянул Кирилл. — У меня тоже такая была.

Но мне показалась, что он кривит душой насчёт своей приставки.

— А друзей у тебя здесь много? — вдруг спросил он.

Я чуть не споткнулась.

— Нет.

— Совсем?

— Совсем, — повторила я.

— Странно, — протянул он. — Ты… ну… нормальная. Не как те зануды, которые всё время «не мешайте, я читаю».

— Я тоже так говорю, — напомнила я.

— Но от тебя по-другому звучит, — отмахнулся он.

Мы остановились у моего подъезда.

— Ну всё, — сказал. — До завтра.

— До завтра, — ответила я.

Я поднялась домой и почувствовала, как у меня почему-то слегка кружится голова.

Лайма момент, когда Кирилл пошёл со мной провожать домой, конечно же, не пропустила.

На следующий день она подошла с явным намерением выведать подробности.

— Ну как он? — спросила шёпотом, когда Кирилл отошёл.

— Кто?

— Ты же понимаешь, кто, — она едва не закатила глаза. — Новенький.

— Нормальный, — сказала я.

— Он тебе нравится?

Я зависла. Вопрос был из того мира, где девочки обсуждают друг друга и мальчиков, как в сериалах, которые иногда шли поздно вечером, когда я щёлкая пультом случайно попадала во «взрослую зону».

Я попыталась разобраться в себе. Нравится ли он мне?

Он был мне не противен. Не дразнил, не толкался. Говорил спокойно, иногда даже смешно. Не смотрел на меня, как на странную. Более того, казалось, что рядом с ним «быть отличницей» не воспринималось как что-то плохое.

— Я не знаю, — сказала я честно.

— Ты ему нравишься, — уверенно заявила Лайма.

— С чего ты взяла?

— Он всё время рядом, всё время что-то у тебя спрашивает, — начала перечислять она. — Смотрит так… ну, не как на всех.

Я вспомнила его внимательный взгляд — немного сосредоточенный, как будто он кого-то разгадывает.

— Ты ревнуешь? — неожиданно вырвалось у меня.

Лайма дёрнулась, глаза расширились.

— Чего? — голос у неё стал тоньше. — С чего ты взяла?

— Не знаю, — я пожала плечами. — Просто так спросила.

— Глупости, — отрезала она. — Просто надо знать, с кем мы в классе теперь общаемся.

«Мы» прозвучало как «я и ты».

Я почувствовала, как где-то между нами натягивается невидимая ниточка: она тянет в одну сторону, я — в другую, а Кирилл стал чем-то вроде узла посередине.

Кирилл действительно всё больше пытался «быть рядом».

Он всегда оказывался поблизости.

Когда однажды на уроке рыжий Гирт шепнул что-то ехидное в мой адрес, достаточно громко, что бы все слышали, Кирилл резко обернулся к нему:

— Заткнись лучше, — тихо сказал он.

Я вздрогнула.

Такого в мою сторону ещё не делал никто. Иногда кто-то мог промолчать, редко — перевести тему. Но чтобы открыто вступиться…

Гирт фыркнул, но отстал.

После урока я не выдержала:

— Зачем ты так сказал?

Кирилл пожал плечами.

— Потому что он достал.

— Но он же к тебе не обращался, — сказала я.

— А ему было не важно, кто услышит, — спокойно ответил Кирилл. — Так что и мне не важно, кто ему ответит.

Я не сразу нашла, что возразить.

— Я сама могу, — только и выдавила.

— Можешь, — не спорил он. — Но чего ты всё время должна сама?

Слово «должна» неприятно ударило. Должна быть лучшей. Должна не давать списывать. Должна не драться.

— Я не просила, — тихо сказала я.

— Ну и что? — так же тихо ответил он.

Треугольник между мной, Лаймой и Кириллом сложился почти сразу, хотя тогда я ещё не знала, что это слово вообще существует в таком смысле.

Однажды, после уроков, Лайма решительно подошла к нам двоим: я уже застёгивала ранец, Кирилл собирал свои учебники.

— Я сегодня иду в магазин за тетрадками, — сказала Лайма, обращаясь вроде ко мне, но глядя куда-то в промежуток между нами. — Пойдём вместе?

— Мне домой надо, — сказала я.

— А магазин — не по дороге, что ли? — она чуть надула губы.

— Мне бабушка сказала — сразу домой, — добавила я, хотя бабушка такого не говорила.

— А если мы все вместе пойдем? — неожиданно вмешался Кирилл.

Лайма метнула на него быстрый взгляд.

— Я тебя не звала, — сухо сказала она.

— Ну и не надо, — беззлобно ответил он. — Я просто спросил.

— А вот и не просто, — буркнула она и снова повернулась ко мне. — Так ты идёшь или нет?

Я смотрела на них обоих — они стояли, будто на весах. С одной стороны Лайма, с коробочками блёсток и анкетами. С другой — Кирилл, с мягким голосом и странной заботой.

— Нет, — сказала я. — Правда, не могу.

— Ладно, — резко обернулась Лайма. — Иди со своим… — она опять не договорила и быстро ушла.

Кирилл усмехнулся, но не зло:

— Обиделась.

— Я заметила, — сказала я.

— Ты не переживай. Они всегда обижаются, потом отходят, — произнёс он с такой интонацией, будто говорил о каком-то явлении природы.

— «Они» — это кто? — спросила я.

— Да так… девчонки, — махнул он рукой.

Мне хотелось сказать, что я тоже девчонка. Но язык не повернулся.

Иногда Кирилл заходил слишком далеко.

Как-то раз он всё-таки выхватил мой ранец из рук, когда мы вышли из школы.

— Дай, я донесу, — сказал он и стал ждать ответа.

— Верни, — потребовала я.

— Отнимай, — предложил он, улыбаясь.

Мы стояли посреди школьного двора, среди шуршания курток и голосов, и игра в «отними ранец» выглядела как нормальное детское веселье. Для всех. Кроме меня.

— Мне неудобно, — прошептала я. — Дай.

Он всё-таки отдал, увидев, что мне не смешно.

— Ты всё время такая серьёзная, — сказал он, когда мы шли к моему дому.

— Какая есть.

— Ну да, — кивнул Кирилл. — Но иногда можно и… расслабиться.

«Расслабиться» было словом из реклам кофе и шоколада. Я никогда не думала, что его можно применять ко мне.

Здоровье начало подавать свои маленькие, но настойчивая сигналы как-то незаметно.

Сначала я решила, что просто устала.

Однажды, поднимаясь на свой школьный этаж я остановилась на лестнице и схватилась за перила потому, что ноги вдруг стали ватными. Сердце стучало слишком быстро.

— Ты чего? — спросила Лайма, обернувшись.

— Всё нормально, — сказала я.

Пару раз я поймала себя на том, что в коридоре чуть шатаюсь, как будто пол под ногами уплывает в сторону.

После таких моментов я сидела за партой и внимательно прислушивалась к себе: дышу ли я нормально, не болит ли в боку, не кружится ли голова.

Ночью, когда лежала в темноте, вдруг появлялось ощущение, что в голове включили тихий радиоприёмник. Как будто где-то на границе слуха что-то непонятно шуршит, как помехи.

Я назвала это «шум в голове».

Иногда он усиливался перед сном.

Дома всё было, как всегда, и именно это «как всегда» со временем стало казаться странным.

Бабушка по-прежнему делала всё сама.

Утром, когда я вставала — на кухне уже закипел чайник, уже неизменная овсянка и бутерброд на тарелке. Когда я приходила из школы — суп разогрет, хлеб нарезан. Плита всегда чистая, пол вымыт, бельё исчезает из корзины и через несколько дней появляется выглаженным в шкафу

— Может, тебе помочь? — как-то спросила я.

— Ты учись, — отмахнулась она. — Остальное не твоё дело.

Это «не твоё дело» звучало не как «я тебя берегу», а как строгое распределение обязанностей: тебе — учеба, мне — всё остальное.

Иногда я ловила себя на том, что просто не знаю, как включить стиральную машину, или где у нас хранится постельное белье.

Однажды, когда я пришла из школы особенно уставшей бабушка внимательно на меня посмотрела.

— Ты бледная, — сказала.

— Нормально, — ответила я.

— Сердце не колотится?

— Колотится, — честно призналась. — Но не так сильно, как раньше.

— Когда раньше?

— Ну… когда мне плохо было, — пояснила я, вспоминая прошлую зиму.

Бабушка немного помолчала.

— Если будут опять отёки или голова кружиться — сразу скажи, — сказала она в конце. — Не надо терпеть. Сразу говори мне.

Я кивнула.

Но знала, что сначала всё равно буду терпеть. А потом уже говорить. Так было проще.

Осень постепенно погружалась в холод. Жёлтые листья превращались в скользкую кашу под ногами, по утрам окна покрывались первым инеем.

Наш странный треугольник с Лаймой и Кириллом продолжал существовать сам по себе. Иногда мы втроём оказывались рядом на перемене: Лайма — с блокнотом, где рисовала сердечки, Кирилл — с ручкой, которой стучал по краю парты, я — с книжкой.

— В субботу у меня день рождения, — как-то объявила Лайма. — Мне девять.

— Поздравляю, — сказала я.

— Приходите обе… оба, — поправилась она. — И ты, и ты.

— Я не могу, — автоматически ответила я.

— Ты уже решила? — прищурилась она.

— У нас… — я поискала приличную причину, — Бабушка не любит, когда я по чужим квартирам хожу.

Это было наполовину правдой. Хотя я никуда и не ходила, бабушка бы такое не одобрила, я точно знала.

— Спроси, — сказала Лайма. — Я приглашение напишу.

Она написала его — на розовом листочке, с кучей «завитушек» и сердечек — и всучила мне.

— Покажи бабушке. Если не отпустит — я… — она задумалась, — Я всё равно буду знать, что ты хотела.

Я действительно показала бабушке — впервые по-настоящему пыталась куда-то пойти.

Бабушка прочитала, прищурилась.

— День рождения.

— Можно? — спросила я, готовясь к отказу.

Она посмотрела на меня.

— Ты хочешь?

Вопрос застал врасплох. Я попыталась понять. Внутри боролось два чувства. С одной стороны — любопытство: что там у Лаймы дома, какие там обои, какая мебель. С другой — страх: потеряться в чужом пространстве, не знать, как себя вести, когда вовремя уйти.

— Я не знаю, — честно сказала я.

— Если не знаешь — значит, не очень хочешь, — решила бабушка. — Не пойдёшь. Как-нибудь в другой раз.

Я вернула Лайме листочек на следующий день.

— Бабушка не разрешила, — сказала я.

Лайма вздохнула.

— Ну и ладно, — произнесла она. — Я и так знала.

— Что?

— Что ты всё равно не придёшь, — пожала она плечами. — Ты же не такая.

Кирилл на день рождения Лаймы пошёл. Потом рассказывал, как у них было шумно, как кто-то разлил на себя колу.

— Я ушёл рано, — добавил он. — Голова заболела.

— Почему?

— Слишком громко, — сказал он. — Я не люблю, когда много людей и каждый орёт своё.

Мне было странно приятно, что в этом мы похожи.

Вечером того же дня у меня в голове снова зашумело — этот внутренний радиоприёмник с помехами.

Я лежала в темноте и думала о том, что, возможно, в жизни будет ещё много таких треугольников, где меня будут тянуть то в одну сторону, то в другую. А я продолжу стоять в середине — с тяжёлым ранцем, с чужими ожиданиями и своим собственным телом, которое продолжало меняться без спроса.

22

Декабрь подкрался незаметно.

Оконное стекло стало не просто холодным, а почти ледяным, когда я прикладывала к нему ладонь. Снег по утрам лежал ровным пушистым слоем, а к обеду превращался в серую кашу с грязными колеями от машин.

Школа жила своей обычной жизнью. Третий класс уже не казался чем-то новым. Я знала, в какой туалет лучше не заходить, потому что там постоянно ломали замок, какая дежурная в гардеробе ворчит, а какая улыбается. Всё стало привычным.

Только внутри меня было по-другому. Сначала это казалось просто усталостью. Я стала просыпаться с ощущением тяжести в теле и какой-то неосознанной тревоги. Веки были тяжёлыми, под глазами мешки, какие бывает у взрослых, которые мало спят. Когда утром я подходила к зеркалу и долго всматривалась в своё отражение, лицо казалось чуть припухшим, особенно вокруг глаз. Не так, чтобы ужас-ужас, но… Как у людей, которые поплакали, а потом заснули.

— Опять отёки, — сказала однажды бабушка.

В школе уже после второго урока голова начинала гудеть. Я списывала всё на то, что много читаю, мало гуляю, да и вообще учёба — это нагрузка.

К концу занятий я еле волочила ноги. Иногда на середине лестничного пролёта я останавливалась, делала вид, что поправляю ремешок от ранца, а сама тихонько дышала, стараясь, чтобы никто не заметил, как часто поднимается и опускается грудь.

— Лицо у тебя какое-то бледное, — сказала учительница в один из дней, когда я вышла отвечать у доски. — Ты себя нормально чувствуешь?

— Да, — ответила я по привычке.

Говорить «нет» взрослым казалось чем-то невозможным.

— Если что — сразу говори.

Я кивнула, хотя знала, что говорить не буду.

Иногда, поднимаясь с утра с кровати, я чувствовала лёгкую боль в пояснице, не резкую, но тянущую, как будто снизу к позвоночнику привязали маленький грузик. Стоило расходится, и она почти проходила, и я успокаивала себя: «Наверное, неудобно лежала ночью».

Но к вечеру эта тяжесть возвращалась. К тому же добавлялась необычная усталость. Мне казалось, что меня всё время чуть-чуть клонит в сторону. Я не падала, но делала лишний шаг, чтобы сохранить равновесие.

Иногда сердце вдруг начинало биться быстрее без причины, неожиданно, когда просто сидишь за партой. Стук становился слишком громким, отдавался в ушах. Я незаметно считала вдохи и выдохи, пока всё не приходило в норму.

Я не говорила об этом бабушке. Казалось, что стоит озвучить — и это станет настоящим, серьёзным. А пока я молчу, это ещё можно считать чем-то вроде игры воображения.

Один из таких дней закончился ночью, которую я запомнила очень четко.

Сначала всё было как всегда. Уроки, дом, ужин, немного игры на приставке, потом книжка в кровати. Я чувствовала себя страшно усталой, и отложила книгу, хотя очень хотелось дочитать главу.

Сон пришёл быстро.

А потом я проснулась.

Сначала меня вытащило на поверхность ощущение, что мне тяжело дышать. Сердце билось очень быстро, и в голове шумело сильнее, чем обычно.

Через пару секунд я поняла, что мне очень больно в пояснице. Не привычно-тянуще, а остро, так, что хотелось свернуться калачиком. Боль шла изнутри, глубоко. Казалось, будто там что-то распухло и давит на кости.

Я попыталась сесть.

Всё вокруг качнулось. Комната была полутёмной — бабушка оставляла в коридор свет, на случай, если мне понадобится выйти, и он пробивался полосой из-под двери.

Меня затошнило.

Я осторожно свесила ноги с кровати. Ступни коснулись пола. Я почувствовала странную слабость. Сердце билось где-то в горле. Я сделала вдох; он получился коротким, неглубоким.

— Ба… — позвала я хрипло. Голос не послушался и сорвался.

Пришлось попробовать ещё раз.

— Бабушка.

Она пришла почти сразу, в пижаме, с растрёпанными волосами, но очень собранным лицом.

— Что? — только и сказала она, но в этом «что» было всё: и тревога, и готовность действовать.

— Плохо, — выдохнула я. — Здесь… — я коснулась рукой поясницы, — Болит… сильно. И… дышать как-то…

Она включила свет в комнате, и он режуще ударил в глаза.

Я увидела её лицо и поняла, что выгляжу хуже, чем думала — у бабушки дрогнули губы.

— Сядь, — сказала она, хотя я уже и так сидела.

Она присела рядом, внимательно посмотрела на меня. Потом осторожно отогнула нижнее веко.

— Глаза… — пробормотала себе. — И отёк опять.

Потом приложила ладонь ко лбу.

— Жар есть, — констатировала она сухим, почти врачебным тоном. — Подожди.

Она ушла и вернулась с градусником и тонометром.

— Под мышку, — сказала она привычным тоном.

Я зажала термометр. Кожа казалась чужой, горячей и влажной. Пока мы ждали, бабушка обернула манжету тонометра вокруг моей руки. Манжета накачивалась воздухом, и странное сдавливание отвлекало от боли в спине.

— Сто тридцать на девяносто, — произнесла бабушка, глядя на шкалу.

Я не очень понимала, что это значит, но по её лицу поняла: ничего хорошего.

Градусник показал тридцать восемь с чем-то.

Бабушка сжала губы.

— Ложись, — сказала она. — Я вызываю «скорую».

Я поняла, что это не шутка.

В прошлый раз, зимой, когда я сильно болела, «скорая» не приезжала — только приходила педиатр и меня лечили дома. Антибиотики, компрессы, бесконечные микстуры.

Теперь всё было иначе.

В тот момент я почти не думала ни о чём. Боль в пояснице делалась то сильнее, то чуть отпускала, как волна. Лежа на боку, я старательно дышала неглубоко и считала вдохи. Так было легче не заплакать.

Скорая приехала довольно быстро.

Хлопнула входная дверь.В коридоре загремели тяжёлые ботинки. В комнату вошли двое — мужчина и женщина, оба в тёмно-синих куртках. У мужчины в руках была сумка

— Сколько лет? — спросил мужчина, кидая быстрые взгляды то на меня, то на бабушку.

— Девять, — ответила бабушка. — Третий класс. Хронический гломерулонефрит. В карточке всё есть, но карточка в поликлинике. Отеки с утра, к вечеру жаловалась на боль в пояснице. Сейчас — температура, давление поднялось.

Меня поразило, как чётко она перечисляет всё.

Фельдшер (позже бабушка сказала, что это был фельдшер) присел на край кровати.

— Ну что, — сказал он неожиданно мягким голосом. — Покажи, где болит.

Я молча показала.

Он осторожно надавил ладонью по бокам от поясницы. Когда нажал сильнее справа, боль прострелила так резко, что я не сдержалась — охнула сквозь зубы.

— Мы её заберём, — сказал он бабушке. — Нефрология.

Бабушка кивнула.

— Я поеду с ней? — спросила она.

— Нет, — вмешалась женщина. — Сейчас карантин из-за гриппа, сопровождающих к детям не пускают. Приезжайте утром с вещами.

У меня внутри всё сжалось.В прошлый раз, когда я лежала в больнице, я была совсем маленькая и почти ничего не помнила — только запах хлорки и боль в горле. А теперь я всё понимала слишком хорошо.

Бабушка помогла мне одеться — натянуть тёплый свитер, джинсы, сверху тёплое пальто. Казалось, что пальто стало тесным — рукава давили в плечах. Я сообразила, что это не пальто, а просто плечи стали шире.

Я чувствовала сразу всё: и дрожь в ногах, и тяжесть в руках, и боль в пояснице.

— Не бойся, — бабушка завязывала мне шарф. — Это просто больница. Там помогут.

Я кивнула, хотя не бояться не получалось.

По дороге до лифта фельдшер предложил мне руку. Я сначала хотела отказаться — всё ещё держалась за свою «самостоятельность» — но под ногами вдруг всё качнулись, и я всё-таки опёрлась.

Во дворе «скорая» стояла, мигая синими огнями, но сирену не включали. Ночь была прозрачная, морозная, дыхание клубилось белым облачком. Мелькнула мысль, совсем не к месту: жаль, что нет фотоаппарата — машина на фоне снега и жёлтого света фонарей выглядела как кадр из фантастического фильма.

Меня посадили внутрь на жёсткую кушетку. Бабушка держала меня за пальцы до последнего момента.

Машина тронулась.

Дорога в больницу казалось сном. Я лежала на спине, смотрела в потолок машины, где по белому пластику пробегали прямоугольники света от фонарей. Иногда фельдшер поправлял капельницу — мне поставили в вену катетер и подключили прозрачную бутылочку.

— Это, чтобы почкам легче было, — объяснил он. — И немного от давления.

Я кивнула, хотя понимала мало.

Боль в пояснице стала тупее, менее резкой, но не исчезла. Тело казалось тяжёлым и непослушным.

Я закрыла глаза и попробовала сосчитать вдохи. Раз, два, три… На счёте «пять» машину чуть сильнее тряхнуло, и я открыла глаза.

За окошком мелькали дома — чужие окна, светящиеся квадраты, за которыми кто-то ещё не спит.

Приёмное отделение встретило ярким больничным светом и запахом, который ни с чем не спутаешь: смесь хлорки и лекарств.

Меня переложили на каталку, прокатили по коридору, где по стенам висели какие-то плакаты.

Меня отправили сдавать анализы. Взяли кровь из вены — игла вонзилась болезненным, но терпимым уколом.

Потом меня обследовал врач — женщина в очках, с собранными в тугой пучок волосами. Прощупала живот, спросила:

— Голова болит?

— Немного.

— Тошнит?

— Чуть-чуть было.

— Мочишься нормально? Не меньше, чем обычно?

Я подумала и честно ответила:

— Я не знаю. Но вроде нормально.

Она вздохнула.

— Лечиться придётся в стационаре. Ты уже большая девочка, должна понимать, что у тебя не простуда, которая пройдёт через неделю. Почки — такая вещь… С ними шутить нельзя.

Мне стало от этих слов не страшно, а как-то пусто внутри, словно подтверждалось то, что я и сама давно чувствовала, но не хотела признавать.

Палата оказалась на третьем этаже.

Дверь с табличкой «Нефрологическое отделение» была приоткрыта. Тут было очень тепло. Радиаторы под окнами. На стенах — блеклые рисунки, явно нарисованные кем-то из детей: домики, цветы, солнце с лучиками, человечки с палочками вместо рук.

Палата оказалась на четырёх человек.

У окна — мальчик лет десяти, худой, с коротким ёжиком волосом, в футболке, которая казалась ему великоватой. Он сидел, поджав ноги, держал в руках книжку с динозавром на обложке и бросил на меня быстрый заинтересованный взгляд.

На соседней кровати — девочка лет двенадцати, с длинной тугой косой, в голубой пижаме. Она лежала полубоком, опираясь на локоть, и читала журнал. На прикроватной тумбочке у неё стоял плеер, аккуратно сложенные кассеты, зеркальце и резинки для волос.

— Вот, — сказала медсестра. — Будешь тут.

Мене помогли переодеться в больничную рубашку, которая была на пару размеров больше. Подвернутые рукава болтались на запястьях, подол почти доставал до колен.

— Ложись, — сказала медсестра. — Сейчас капельницу поставим.

Я легла. Кровать была жёсткой, простыня — чуть шершавой, но чистой.

Мальчик у окна шепнул:

— Новенькая.

Девочка с косой даже не оторвала взгляда от журнала, только уголок губ чуть дёрнулся.

— Тихо ты, — сказала она. — Не маленький уже.

Капельница, казалось тянулась вечно. Прозрачная жидкость падала по капле и я смотрела на трубку, как заворожённая. Ночь прошла под знаком странной полудремы. Время от времени заходила медсестра, мерила температуру, давление, проверяла, не сбился ли катетер. В коридоре иногда раздавались шаги и хлопали двери. Иногда кто-то тихо плакал — то ли ребёнок, то ли взрослый.

Утром меня разбудили рано, затемно.

Медсестра вошла и включила свет.

— Подъём. Измеряем температуру, сдаём мочу, готовимся к обходу.

Ее тон был тоном человека, который говорит одно и то же уже много лет.

В самом начале я чувствовала себя здесь чужой. Уже ко второму дню стало ясно: у больницы свои правила, отличные от школьных, но удивительно знакомые.

Здесь тоже была иерархия.

Девочку с косой звали Дарья. Она лежала в этом отделении уже «десятый раз», как она сама сказала. Её слушались. У неё была целая коллекция историй о разных врачах, медсёстрах и процедурах.

— Биопсия — это ещё туда-сюда, — говорила она, наматывая на палец кончик своей косы. — А вот когда катетер ставят… это да. Главное — не дёргайся. И вообще лучше не думать.

Мальчика у окна звали Андрис. У него «одна почка почти не работает». Он говорил об этом так, как будто обсуждал поломку детали в велосипеде.

Третья кровать вскоре занялась девочкой постарше меня, но младше Дарьи. Её звали Марите. Она была очень тихая, почти не разговаривала, но по тому, как она быстро выполняла все указания медсестёр, было понятно: она тут не в первый раз.

Я по привычке заняла позицию наблюдателя. Не лезла ни с вопросами, ни со своими рассказами. Если мне что-то рассказывали — слушала. Если спрашивали — отвечала.

В отличие от школы, здесь никто не пытался меня «проверить на прочность». Никого не интересовало, как зовут моего отца, сколько у меня видеомагнитофонов и как я читаю вслух. Всех тут интересовало другое: какие у кого анализы, сколько раз за день ставили капельницу, можно ли сегодня выйти в коридор, и на сколько минут.

— Тебе сколько? — спросила Дарья вечером второго дня.

— Девять.

— А лежишь у нас первый раз?

— Вроде да, — сказала я уклончиво, по своей привычке. — Маленькую себя не помню.

— Ну, привыкнешь, — сказала она. — Тут все привыкают. Некоторые, как я, уже почти «местные».

В её голосе сквозило сочетание гордости и усталости.

Андрис вставлял свои комментарии вполголоса, но внимательно слушал, когда говорили другие. Марите иногда тихо хихикала, если Дарья отпускала какую-нибудь особенно язвительную фразу в адрес медсестёр, но сама ничего не говорила.

По вечерам, когда свет в коридоре приглушали, а в палате оставалась включенным только один светильник, дети начинали рассказывать свои истории — как будто это был отдельный ритуал.

Дарья однажды, полушёпотом, поведала о мальчике, который лежал здесь с ними, а теперь «на диализе» и «подключается к аппарату». Я не до конца понимала, что такое диализ, но слово прозвучало страшно.

— Это как… — Дарья задумалась, подбирая сравнение. — Твою кровь машина гоняет, вместо почек. Аппарат специальный. Этот мальчик потом ватный весь, но живёт. Нормально. Телевизор у них в палате большой.

— Ты сама видела? — спросила я.

— Видела, конечно. Когда меня на УЗИ вели. Там целая комната с этими штуками. Шланги, насосы… как в фильмах.

Я представила эту палату как инопланетный зал, где детей подключают к машинам, и они лежат, как астронавты в прозрачных капсулах.

От этой картинки внутри прошёл лёгкий холодок.

Врачи заходили дважды в день.

Утром — обход. Несколько человек в белых халатах, среди них всегда — один, явно главный, с папкой в руках. Он задавал вопросы. Я быстро училась отвечать коротко, по делу.

Остальные врачи записывали, кивали, обменивались короткими фразами.

Сначала меня все эти слова — «креатинин», «протеинурия», «цитолиз» — пугали. Потом я начала воспринимать их как новый словарь. Не хуже названий звёзд в энциклопедии. И стала записывать в свою тетрадку с мыслями, которую мне принесла бабушка.

Однажды меня направили на УЗИ почек. Отвели в отдельный кабинет, заставили лечь на бок, намазали холодным гелем. Врач водил датчиком по боку и смотрел на серо-чёрные пятна на экране.

— Левая… правая… — бормотал он. — Чашечно-лоханочная система… эхогенность повышена…

— Это плохо? — спросила я тихо.

Он, кажется, только в этот момент вспомнил, что я — не просто картинка на экране, а живой человек.

— Это значит, что почки у тебя… устали.

В палате мы много говорили о том, чего нельзя. Нельзя солёное. Нельзя копчёное. Нельзя газировку. Нельзя бегать по ступенькам. Нельзя пить много воды за один раз. Нельзя нервничать (это особенно смешило Дарью).

Бабушка приходила каждый день.

Иногда утром, иногда вечером. Она приносила термос с бульоном, кусочки отварной курицы, яблоки. Иногда — маленький кусочек шоколада.

Я прятала шоколад в тумбочку и растягивала на два дня.

Воскресенье в отделении отличалось только тем, что было больше посетителей.

По коридору ходили взрослые с пакетами с фруктами. В воздухе смешивались запахи мандаринов, аптеки и хлорки.

В один из таких дней в палату заглянула медсестра.

— К Алёне пришли.

Все мы синхронно повернули головы к двери.

— Кто? — спросила Дарья с неприкрытым любопытством.

— Мальчик и девочка, — сказала медсестра. — Из класса, наверное. С ними мама одна. Проходите.

И они вошли.

Первым — Кирилл. В своей фирменной куртке с блестящим логотипом на груди, в аккуратной шапке, с чуть растрёпанной чёлкой, которую он явно пытался пригладить по пути, но она всё равно торчала. В руках у него был пакет, из которого выглядывала коробка конфет.

За ним — Лайма. В красной шапочке с помпоном, в шарфе, обернутом дважды вокруг шеи. Щёки у неё были ярко-розовые от холода, глаза — чуть растерянные.

Сзади — женщина, которую я раньше не видела.

Она вежливо сказала:

— Здравствуйте.

Я внезапно ощутила, как сильно моя пижама, перенесенная бабушкой, подчёркивает худобу и одновременно — начавшую округляться грудь. Волосы были расчесаны кое-как, потому что утром медсестра торопила на процедуры. Ноги — под одеялом, торчат только ступни в тёплых носках.

Мне захотелось исчезнуть.

— Привет, — сказал Кирилл. Голос у него прозвучал чуть громче, чем нужно, с хрипотцой от волнения.

— Привет, — улыбнулась Лайма, маша мне рукой, как будто мы встретились на школьном дворе, а не в палате.

— Здравствуйте, — сказала я женщине, раньше, чем «привет» ребятам.

— Я мама Кирилла, — представилась она. — Мы с Лаймой… то есть с мамой Лаймы… — она чуть запуталась в словах, — решили, что надо тебя навестить.

— Можно мы… — Кирилл кивнул на табуретку.

— Конечно, — быстро сказала Дарья, поднимаясь. — Я сейчас стул принесу ещё.

Она выскочила в коридор, и через минуту вернулась с дополнительной табуреткой. По её глазам я видела: это шоу ей ужасно интересно.

Кирилл сел ближе ко мне. Поставил пакет на тумбочку.

— Это тебе, — сказал он. — Тут… мандарины, да. И конфеты… Ты такие любишь?

— Люблю, — честно сказала я. Собственно, я любила почти любые конфеты. Но от того, что он заранее уточнил, внутри стало тепло.

Лайма тоже положила на тумбочку альбом для рисования и коробку с фломастерами.

— Это вот, — сказала она, чуть торопясь. — Я думала, тебе скучно тут. Сможешь рисовать.

— Спасибо, — сказала я. — Правда.

Мама Кирилла тем временем проверяла глазами обстановку. Потом сказала:

— Мы ненадолго. Так, на пару минут. Не устанешь?

— Нет, — ответила я. Хотя голова уже слегка кружилась от этого внезапного нашествия.

Разговор сначала не клеился.

— Как тебе тут? — спросила Лайма, теребя помпон шапки, которую держала в руках.

— Нормально, — сказала я.

— Больно было, когда… — она кивнула на капельницу.

— Ничего, терпимо.

Кирилл молчал. Потом вдруг, словно решившись на сложный прыжок, сказал:

— Учительница велела передать, что ты… что она… короче, она сказала: «Пусть Алёна не волнуется за учёбу. Главное — здоровье».

Я чуть улыбнулась.

— Про тебя она ещё говорила, — вмешалась Лайма. — Что ты «основа класса». Что без тебя как-то… не так.

Я мысленно вздохнула. Основа класса, лежащая с катетером в вене.

— В классе всё как обычно? — спросила я, чтобы отвести разговор от себя.

— Почти, — ответил Кирилл. — Только… ну… — он замялся.

— Только Ильзе теперь думает, что она самая умная, — хмыкнула Лайма. — Поднимает руку каждый раз, когда думает, что знает ответ. А иногда не знает.

— Да ладно тебе, — сказал Кирилл. — Нормальная она.

— Нормальная, — неохотно согласилась Лайма. —Но не Алёна.

«Не Алёна» она сказала так естественно, что у меня на секунду защемило в груди от непонятного чувства. Я словно отчётливо увидела, что между ними, между мной, Кириллом и Лаймой, натянута невидимая нитка. Они сидели рядом, но каждый смотрел на меня по-своему. Лайма — широко раскрытыми глазами, полными тревоги и радости одновременно. Кирилл хотел быть серьёзным и взрослым, но время от времени всё равно смущённо опускал взгляд.

— А ты надолго тут? — спросила Лайма.

— Не знаю, — сказала я. — Зависит от анализов. Так говорят.

— Ну, ты… это… возвращайся, — выдал Кирилл.

— И мы ещё придем, если можно, — добавила Лайма.

— Смотря как Алёна себя будет чувствовать, — мягко вставила мама Кирилла. Она посмотрела на часы. — Дети, time’s up. Нам пора. Не будем утомлять Алёну.

Кирилл слегка коснулся моей руки в знак прощания и ничего не сказал.

Лайма чуть-чуть прикусила губу, надела шапочку.

— Мы… тогда… пока, — сказала она.

— Пока, — ответила я.

Когда дверь за ними закрылась, Дарья драматично выдохнула:

— Ну, ты звезда, конечно.

— С чего ты взяла? — спросила я.

— К тебе сразу двое — да ещё с пакетом. — Она кивнула в сторону мандаринов и конфет. — У нас тут так не у всех. Андриса одноклассники вот вообще не навещают, — она замолчала. — Короче, ценишь?

Я промолчала.

Ценить людей — это было что-то новое для меня. Но от того, что они пришли, действительно стало теплее. Не радостно-радостно, но приятно.

Дни текли в своём больничном ритме.

Утренние анализы, таблетки, капельницы, обход. Потом тихий час, когда все притихали. Вечером — посетители, разговоры, телевизор в общей комнате, куда нас иногда выпускали посмотреть мультики.

Я поняла, что существует особый мир — мир «вечно больных детей».

Дети, которые знали название своих лекарств лучше, чем взрослые. Дети, которые не плакали при виде иглы — не потому, что хотели казаться храбрыми, а потому, что привыкаешь. Дети, которые рассказывали:

— У меня уже вторая операция была.

— А мне сказали, что если не буду соблюдать диету, потом вообще…

— А мой папа говорил, что в нашей семье все с почками маются. Наследственность.

И всё это — без жалоб. Нормальным, сухим голосом, как другие обсуждают оценки или новые игрушки.

На их фоне я чувствовала себя какой-то, наоборот, неопытной. Как будто попала в закрытый клуб, где у всех уже свой стаж, своя статистика, своя история «до» и «после», а я только вхожу.

Однажды ночью я проснулась. В палате было темно, лишь тонкая полоска света проникала из коридора. Дарья тихо сопела на своей кровати, Марите лежала неподвижно, как будто боялась повернуться. Андрис во сне что-то бормотал.

Я лежала и слушала.

Шум в голове, к которому я привыкла дома, здесь странным образом смешивался с фоновой больничной тишиной.

Я думала, что это не эпизод. Не временно. Это что-то вроде новой дороги в моей жизни, которая будет то приближаться к основной, то отходить, но не исчезнет.

Почки — это не простуда. Они не «проходят».

К январю мне стало легче.

Температура нормализовалась, боль в пояснице ушла. Лицо по утрам всё ещё иногда было чуть припухшим, но уже не так, как раньше. Давление держали под контролем таблетками и какими-то каплями, название которых я не запомнила.

Врачи говорили:

— Положительная динамика.

— На амбулаторное лечение.

— Наблюдение у нефролога.

Слова «наблюдение» и «амбулаторно» прилипли ко мне так же, как «хронический».

— Скоро домой, — сказала бабушка за день до выписки. — Но школа — потом. Сначала ты отдохнёшь.

Я кивнула.

Коридор отделения был украшен бумажными снежинками и кривоватой надписью «С Новым годом!», наклеенной ещё в декабре. Ёлка в общей комнате уже осыпалась, игрушки на ней висели чуть косо.

Я сидела на своей кровати, держала в руках книжку и думала о том, как странно пересекаются эти миры. Школа с её тетрадями, доской, учительницей и тихой ненавистью некоторых одноклассников. Дом с его книжными полками, запахом бабушкиного супа, телевизором, в котором показывают футбольные матчи и сериалы. Больница — с белыми стенами, баночками для анализов и детьми, которые говорят о своих почках слишком спокойно.

Я поняла, что теперь у меня есть ещё один «язык» — больничный. И ещё одна роль — больного ребёнка.

И что от этой роли уже невозможно отказаться. Её можно не демонстрировать в школе, можно не обсуждать вслух дома, но она всё равно есть.

23

Снег лежал серыми полосами вдоль тротуаров, в колеях застыла грязная каша; по утрам мороз прихватывал её коркой льда, которая к полудню трескалась под ногами. В воздухе витал запах оттепели. Но иногда она снова сменялась морозами.

Я вернулась домой из больницы в середине января, и первые недели прошли, словно не совсем по-настоящему. Как в каком-то тумане.

Пока я не ещё не ходила в школу. Днём читала, иногда смотрела телевизор, иногда просто лежала и слушала, как тикают часы на стене, а в голове крутились отстранённым мысли: «в больнице сейчас завтрак», «в классе сейчас второй урок», «сейчас учительница, наверное, спрашивает кого-то у доски».

До школы меня допустили только в начале февраля.

Перед этим мы сходили к нефрологу. Врач листала мои анализы, бормотала себе под нос: «динамика… креатинин… белок…». Потом посмотрела на меня поверх очков.

— В школу можно, — сказала она. — Но нагрузок по минимуму. Режим: в девять вечера — спать. Соль ограничить, питьевой режим соблюдать. Понятно?

— Понятно, — ответила я.

— И ещё, — добавила она, уже обращаясь к бабушке. — Не переусердствуйте с отличной успеваемостью. Здоровье важнее.

— Мы… — бабушка кашлянула. — Постараемся.

В школу я шла даже с некоторой радостью. Снег вяло хрустел под ногами. Мой ранец был наполовину пустой — бабушка настойчиво убрала оттуда всё лишнее, что я обычно таскала с собой.

Я шла медленно. Дом за домом, двор за двором, знакомые витрины, автобусная остановка с облезлым расписанием. Всё было прежним.

В школьном дворе как всегда было шумно. Дети толпились, кто-то бросался снежками, кто-то дёргал кого-то за шарф.

В гардеробе тётя Марта, вечно хмурая, посмотрела на меня поверх очков.

— О, вернулась, — сказала она. — Ну, давай сюда пальто.

Я сняла шапку, пальто. Волосы у меня отросли за зиму и коса получалась толще. Я снова почувствовала, как изменилось тело: плечи стали ещё шире, грудь — ещё заметнее под свитером. Всё это вдруг показалось особенно явным тут, среди толпы детей.

По лестнице на третий этаж я поднималась медленно, держась за перила. Сердце всё равно стучало чуть сильнее, чем хотелось бы.

У дверей класса я остановилась, глубоко вдохнула и натянула на лицо своё уже привычное выражение — «маску спокойствия».

Учительница сидела за столом и что-то отмечала в классном журнале. В классе стоял обычный утренний шум перед первым уроком.

Когда я вошла, шум не то чтобы совсем затих, но изменился. Кто-то шепнул: «Смотри, вернулась».

Учительница подняла голову.

На секунду в её глазах мелькнуло что-то вроде растерянности, потом — облегчение, и только затем — привычное учительское выражение.

— Алёна, — сказала она. — Здравствуй.

— Здравствуйте, — ответила я.

— Как здоровье?

— Нормально, — слово «нормально» уже давно стало моим универсальным ответом.

— Хорошо, — кивнула она. — Садись.

Я прошла к своей парте. Место рядом было свободно. Кирилл сидел на второй парте в среднем ряду, с Лаймой.

Это было логично и правильно — я ведь долго отсутствовала — но внутри всё равно что-то кольнуло. Не то чтобы я хотела, чтобы он обязательно сидел со мной, но от сознания, что моё место — не в смысле парты! — рядом с ним уже кем-то занято, стало неприятно.

Когда я проходила мимо, Кирилл пошевелился, как будто хотел встать, но передумал.

— Привет, — прошептал он.

— Привет, — ответила я.

Лайма широко улыбнулась, махнула мне рукой.

— Ты как?

— Нормально, — повторила я.

Это слово явно собиралось сегодня стать у меня главным.

На первом же уроке я сразу почувствовала разницу с тем, что было раньше.

Учительница несколько раз обращалась ко мне взглядом, но ни разу не вызвала к доске.

— Алёна, ты можешь пока посидеть, — сказала она. — Тебе нужно ещё привыкнуть.

Странная фраза.

Как будто я была не родной частью этого класса, а вещью, что вернули из мастерской после ремонта, и теперь все её боятся лишний раз трогать.

Одноклассники реагировали по-разному.

На перемене ко мне подошла Дайга, та самая, которая в первом классе чаще всех смеялась над моими очками.

— А что с тобой было? — спросила она.

В глазах у нее светилось любопытство.

— В больнице лежала, — ответила я.

— Из-за чего? — не отставала она.

— Из-за почек, — сказала я после паузы.

— Это что, типа моча не та? — вмешался с задней парты Гирт.

Кто-то прыснул.

— Ты что, — шепнула ему соседка. — Ей же больно, наверное. — Говорили, что она чуть не умерла.

— Не умерла, — спокойно уточнила я. — Раз я тут.

Тишина повисла на секунду. Я сказала это без злости, но всем наверное от этого стало чуть неудобно.

Кирилл держался иначе.

На перемене он не сразу подошёл ко мне, как будто ждал момента, когда вокруг нас станет чуть менее людно.

— Слушай, — сказал он, когда большинство уже высыпало в коридор. — Мы… то есть я… рад, что ты вернулась.

Он говорил чуть быстрее, чем обычно, слова натыкались друг на друга.

— Спасибо, — ответила я.

— Там… — он почесал затылок, — Если тебе тяжело будет… ну… подняться, или ещё что… скажешь, ладно? Я могу ранец носить. Или… — он явно не продумал фразу до конца, — Ну, короче.

— У меня не такой тяжёлый ранец, — заметила я.

— Всё равно, — уперся он.

— Я не стеклянная, — сказала я. — Но иногда устаю.

— Ну вот, — обрадовался Кирилл. — Значит, я буду с тобой ходить, ранец носить. Чтобы ты не уставала.

Предложение звучало одновременно серьёзно и нелепо.

— Ты же сам устанешь, — пробовала я возражать.

— Я сильный, — хмыкнул Кирилл.

Он поднял свой ранец одной рукой, как гантель, демонстративно. Лайма закатила глаза, но улыбнулась.

— Гордишься, — хмыкнула она.

Мне казалось, что они сейчас играют в какую-то школьную версию взрослых ролей. Один — защитник, другая — комментатор. А я — центральный предмет обсуждения.

В конце третьей четверти наш треугольник стал особенно заметным. Каждое утро в гардеробе я обнаруживала Кирилла. Он появлялся то чуть раньше, то внезапно откуда-то из-за колонны, но неизменно к тому моменту, когда я сдавала пальто.

— Пошли вместе, — говорил он почти буднично.

И мы шли.

На лестнице он подстраивал шаг под меня. Это раздражало. Я чувствовала, как он постоянно чуть-чуть оборачивается, проверяя, не отстала ли я. Но одновременно был в этом какой-то странный комфорт, ведь рядом есть человек, который добровольно согласился быть моим «страховочным тросом».

После уроков он тоже старался уйти со мной.

Лайма то присоединялась к нам, то уходила с другими девочками. В её поведении появилась лёгкая странность. Она то болтала без умолку, рассказывая мне про новый сериал, который смотрела вечером с мамой и сестрой, то внезапно замолкала, когда Кирилл обращался ко мне, и шла чуть позади, глядя себе под ноги.

Однажды, когда мы шли втроём, Кирилл сделал резкое движение, и оттянул меня за рукав.

— Осторожно!

Я не сразу поняла, в чём дело.

Оказалось, что с крыши какого-то дома свисала длинная сосулька, она обламилась, и перед нами с глухим стуком упал осколок льда.

Лайма фыркнула:

— Тоже мне, герой.

— А если бы ей на голову? — возмутился Кирилл.

— Не попала бы, — сказала Лайма. — Видишь, где она?

— Всё равно, — не сдавался Кирилл.

Лайма ревновала. Это я ясно видела. Любое мелкое событие могло стать поводом для «заботы», которая ей тоже была нужна, но которую ей никто не предлагал.

После этого случая Лайма несколько дней почти не подходила ко мне на переменах. Я видела, как она бросает на меня короткие взгляды, и мне одновременно было жалко её, и хотелось отдалится ещё дальше.

Дома появились новые правила. Бабушка действительно усилила режим.

— В девять — отбой, — говорила она.

Иногда я пыталась протестовать:

— Но мне не хочется спать.

— Ложись и думай, — отвечала она. — Это тоже отдых.

Ночью, лежа в темноте, я по-прежнему слышала всё тот же «шум в голове». Он никуда не делся. Иногда становился громче после тяжёлого дня. Иногда — тише, если день был спокойным. Я пыталась представить его себе как шум прибоя, или шорох листвы.

Моя «тетрадка мыслей» постепенно превращалась во что-то другое.

Сначала там были отдельные фразы, взятые из книг, или мысли, которые приходили внезапно. После больницы я сделала новый раздел. На одной странице написала крупно: «БОЛЬНИЦА», и стала записывать.

«Девочка с косой сказала, что диализ — это как космический полёт…»

«Мальчик, который говорит о своих анализах, как о погоде…»

«Медсестра с серёжкой в виде ключика, которая каждый раз улыбается, когда ставит капельницу…»

Я меняла имена. Дарья превратилась в Дину, Андрис — в Сэма, Марите — в Миру (всё-таки почти то же самое).

От этого всё, что было, становилось одновременно и реальным, и вымышленным.

В другой части тетради родился пират.

Я сама не заметила, как он появился. Сначала это было просто слово, которое пришло странным образом откуда-то из глубин старых дедушкиных книг: «Прогроджомила Зибольд».

Я написала это имя и засмеялась. Имя было громоздким, неудобным, но забавным.

Потом написала: «пират».

«Пират Прогроджомила Зибольд» звучало одновременно страшно и комично.

Я добавила: «космический».

Он получился не грозным, а нелепым. В первом рассказе — пока ещё бессюжетном — он промахивался мимо планеты, потому что перепутал координаты, терял собственный корабль в астероидном поясе, грыз морковку вместо трубки и постоянно забывал, что хотел сказать команде.

Я описывала его, и вместе с ним девушку-навигатора, с бластером на перевес, которая помогала пирату, таскала в рюкзаке частичку сингулярности и отлично считала траектории.

Потом, сама того не планируя, я заметила, что некоторые черты Прогроджомилы списаны с реальных взрослых. Всё это переехало в вымышленную вселенную, где можно было смеяться, не боясь никого обидеть.

Я писала ночами, когда бабушка думала, что я уже сплю. При слабом свете из-под двери слов было почти не видно, но это даже помогало, не отвлекало на аккуратность букв.

Однажды вечером в дверь позвонили. Бабушка пошла открывать. Я, сидевшая за столом с тетрадями, по привычке напряглась.

Голоса гостя я не узнала.

— Добрый вечер, — голос мужской, спокойный, с привычкой не повышать тон. — Простите за поздний визит. Вы — бабушка Алёны?

— Да, — ответила бабушка чуть настороженно. — А вы кто будете?

— Я… отец Кирилла, — сказал голос. — Мы в одном классе учимся.

Слово «мы» прозвучало забавно — будто он и сам тоже ходит в третий класс.

— Проходите, — сказала бабушка после короткого молчания.

Мужчина был высокий, в тёмном пальто, с аккуратным шарфом заглянул в мою комнату. Лицо — гладко выбритое, волосы коротко подстрижены. Очки в тонкой оправе.

Если бы мне сказали, что он — директор банка, я бы поверила, даже не зная, как выглядят директора банков.

Он посмотрел на меня внимательно.

— Добрый вечер, — сказал он. — Ты, значит, Алёна.

— Да, — ответила я, чуть привставая.

— Меня зовут Айгарс, — сказал он. — Фамилию могу назвать, но, думаю, она тебе ни о чём не скажет, — он улыбнулся уголком рта.

Бабушка пригласила его в гостиную. Дверь осталась чуть приоткрытой.

Я по привычке прислушалась.

— Чем обязана? — спросила бабушка.

— Я не отниму много времени, — ответил Айгарс. — Просто хотел поговорить о детях.

— Я слушаю, — сухо сказала бабушка.

— Кирилл рассказал нам про вашу внучку задолго до того, как… — он сделал маленькую паузу. — До больницы.

— Говорил, что в классе есть девочка, которая «всё знает» и при этом не ведёт себя как зазнайка. Это, знаете ли, достаточно редкое сочетание, — продолжил он.

Я почувствовала, как у меня краснеют уши.

— Детям свойственно преувеличивать, — сказала бабушка.

— Возможно, — спокойно согласился Айгарс. — Но потом моя жена увидели её в больнице, когда с Кириллом приходила навестить, и очень впечатлилась.

— Я не к тому, что мы собираемся вмешиваться в ваши дела, — добавил он. — Просто… мне кажется, что детям иногда полезно дружить не только «по случайности» — по двору или по лестничной площадке, — но и «по выбору».

— По выбору родителей? — уточнила бабушка.

— В том числе, — честно ответил он. — Кирилл потянулся к вашей внучке. Стал более собранным. Появились разговоры о книгах, о каких-то проектах. И мы подумали: почему бы не поддержать это?

— Вы хотите… чего? — спросила бабушка.

— Ничего сверхъестественного. Просто если вы не против, мы бы хотели иногда приглашать Алёну к нам.Или пусть Кирилл приходит к вам. Пусть они вместе делают уроки, смотрят мультфильмы, может быть, вместе ходят куда-то. Я понимаю, что у неё есть ограничения по здоровью, — он это слово выговорил аккуратно, с уважением, — Но, как я понял, гулять ей не запрещено.

Бабушка помолчала.

Я знала этот её молчаливый режим — когда она внутри взвешивает все «за» и «против».

— Я не против общения, — сказала она наконец.

На некоторые время неаступила тишина.

— Можно откровенно? — спросил наконец Айгарс.

— Попробуйте.

— Меня интересует не только дружба. Меня интересует окружение моего сына. В наше время важны не только знания, но и люди, рядом с которыми ты растёшь. Я вижу, как ему полезно общаться.

— А ваша внучка, — продолжил Айгарс, — Мне кажется, слишком много несёт на себе. Жена видела Алёну в больнице, и как она при этом держалась. Это тоже редкость.

— Вы что, хотите устроить им… — бабушка, кажется, усмехнулась, — Стратегическую дружбу?

Айгарс тоже чуть засмеялся.

— Ну, не будем делать из этого договор о взаимовыгодном сотрудничестве, — сказал он. — Но если резюмировать, то да. Я считаю, что эта дружба — честная и полезная обоим. И если вы не возражаете, я хотел бы эту дружбу поощрять.

Потом добавил уже тише:

— А если со временем это перерастёт во что-то большее… Это уж как им самим решать, когда вырастут.

У меня внутри всё поплыло. Слова «что-то большее» были из чужой, взрослой жизни, не имеющей никакого отношения к девятилетней девочке с отёками под глазами.

Бабушка долго молчала. Потом сказала:

— Я не против, чтобы они общались. Но вы должны понимать: у Алёны своя история.

— Я как раз хотел спросить, — осторожно сказал отец Кирилла. — Что с её родителями?

Я напряглась.

— Мать… — бабушка сделала паузу. — Живёт отдельно. У неё своя жизнь. Скажем так, не для детей.

— Отец? — мягко уточнил Айгарс.

— Отец… — бабушка вздохнула. — Отец занимается серьёзными делами. Очень серьёзными делами. Он далеко. И будет ещё долго далеко.

— Вы боитесь, что мы… неправильно поймём? — спросил Айгарс.

— Я боюсь, — честно сказала бабушка, — Что вы решите, будто перед вами «проблемная девочка из неполной семьи».

— У нас семья тоже в некотором смысле …э-э-э… неполная, — сказал Айгарс после паузы.

— Ладно, — сказала бабушка. — Пусть Кирилл заходит. Только учтите у нас режим. После шести — никаких гостей.

— Учту.

Через неделю Кирилл, красный от мороза и ещё от чего-то, сунул мне в руки конверт.

— Это не я, — сразу сказал он. — Это мама придумала.

Конверт был плотный, с золотистой полоской по краю. Внутри — аккуратная открытка с нарисованными подснежниками. С обратной стороны — текст: «Будем рады видеть вас у нас в гости в субботу, в три часа дня. Айгарс и Марина, родители Кирилла».

Марина. Теперь я знала, как зовут его маму.

Бабушка долго рассматривала открытку. Потом сказала:

— Пойдём.

Дом, в котором жил Кирилл, отличался от нашего. Не высокое, старинно-роскошное здание с вычурной мраморной лепниной, а современная девятиэтажка в минималистическом, функциональном стиле с застеклённым подъездом. Дверь открывалась не на тяжёлых пружинах, а плавно, почти бесшумно на доводчиках.

Квартира Кирилла оказалась на восьмом этаже.

Дверь открыл сам Кирилл. Он выглядел почему-то старше: джинсы, полосатый свитер, волосы чуть растрёпаны.

— Проходите, — сказал он и тут же отступил, пропуская нас внутрь.

В прихожей был мягкий коврик, в который ноги проваливались, как в траву. Полка для обуви, аккуратно расставленные ботинки. На вешалке — несколько пальто и курток.

— Здравствуйте, — вышла к нам Марина. — Я сразу узнала её. — Проходите, раздевайтесь. Я очень рада, что вы пришли.

Бабушка сняла свое элегантное пальто осторожно, будто боялась его запачкать, хотя кругом было чисто.

— Спасибо за приглашение, — сказала она.

— Это мы благодарны, — ответила Марина. — Кирилл нас уже замучил вопросами: «А они точно придут? Точно?»

— Мам, — простонал Кирилл.

Я почему-то улыбнулась.

Гостиная была просторной. Большое окно почти во всю стену, вид — на дальнюю часть города, где дома казались маленькими, словно игрушечными. По центру — низкий стол, рядом с ним мягкий диван и кресла. Большой телевизор и стереосистема, блестящая чёрным пластиком. Настеллаже — книги. Много. Некоторые я узнала: те же серии фантастики, что были у дедушки, только в новых обложках. Были и другие — цветные, с названиями на английском.

— Проходите, садитесь, — Марина указала на диван. — Сейчас чай будет.

Из кухни доносились запахи — домашней выпечки и цитруса.

Айгарс появился из кабинета. На нём была простая рубашка, рукава закатаны. Сейчас он казался менее официальным.

— Рад приветствовать, — сказал он и пожал бабушке руку. Мне просто кивнул.

Через пару минут на столе уже стояли чашки, тарелка с пирогом, конфеты, нарезанные яблоки и мандарины.

— Как себя чувствует Алёна? — спросила Марина у бабушки.

— Стабильно, — ответила бабушка. — Под наблюдением. Но в школу уже ходит.

— Кирилл, — обернулась к сыну Марина, — Покажи, пожалуйста, Алёне свою комнату. А мы тут… — она сделала неопределённый жест рукой, — Поговорим.

Я почувствовала знакомый толчок изнутри — смесь любопытства и настороженности. Кирилл, кажется, тоже. Он вскочил чуть быстрее, чем нужно.

— Пойдём, — сказал он.

Мы пошли по коридору. На стенах висели цветные фотографии: маленький Кирилл на море, Кирилл на велосипеде, Кирилл с какими-то взрослыми. Но ни одного общего семейного портрета. Или я просто не успела заметить.

Комната Кирилла была чуть меньше моей.

Большое окно, стол, уставленный учебникам. На полке — аккуратно выстроенные машинки, самолёты, фигурки. У стены — кровать с ярким покрывалом, на котором был нарисован футбольный мяч. На другой стене — плакат с космическим шаттлом, и ещё один с каким-то баскетболистом, бросающим мяч. На столе — телевизор и игровая приставка, правда не такая модная, как моя. Рядом — стопка картриджей.

— Поиграем? — Кирилл кивнул на приставку.

Я замялась.

— Я тихо сделаю, — поспешно сказал он, по своему истолковав мои колебания.

Он уже потянулся за картриджем, но я протестующие подняла руку.

— Давай лучше… — я огляделась, взгляд зацепился за книжную полку, — Вон там что-нибудь посмотрим.

— А, — Кирилл тоже посмотрел. — Там у меня… — он подошёл, стал проводить пальцами по корешкам. — Вот. «Европа для детей». Это мне бабушка купила. Не мама мамы… другая, — пояснил он.

Он достал большой альбом с картами и флагами. На некоторых страницах рядом с названиями стран были наклеены маленькие наклейки.

Мы сели рядом на край кровати и стали листать.

— Вот, — он ткнул пальцем в одну из стран. — Тут наш банк тоже работает. Папа ездил.

На слове «наш» он чуть-чуть расправил плечи.

— А ты бы хотела… — вдруг спросил он, — куда-нибудь съездить? Ну, далеко.

— Я никуда не ездила, — сказала я. — Никуда, кроме нашего моря.

— Ага, — кивнул он. — Ну, может, когда-нибудь.

Мы листали страницы. Иногда он рассказывал то, что слышал от родителей, иногда я — то, что читала в энциклопедиях. В какой-то момент мы оба замолчали и просто смотрели на цветные карты. Это молчание не было неловким. Скорее — похожим на то, когда два человека смотрят один фильм и каждый думает о своём.

До меня доносились обрывки разговора из гостиной.

Я встала, и тихонько подошла к двери, прислушалась.

— …очень способная девочка, — говорила бабушка. — Но я не гонюсь за медалями. Главное что бы проблем больше не было.

— Понимаю, — отвечал Айгарс. — Кирилл тоже не без проблем. Просто они у него другие.

— У него хотя бы оба родителя рядом, — тихо сказала бабушка.

— Ну я… э-э-э-э… в некотором роде… — словно замявшись начал Айгарс и голос его стал тише.

Потом я разобрала ещё несколько фраз.

— …я не хочу переоценивать свою роль, — говорил Айгарс, — Но если когда-нибудь понадобится помощь — с лечением, с анализами, с поездкой к хорошему врачу…

— Спасибо, — перебила бабушка с усмешкой. — У нас есть… своя помощь.

В её голосе мелькнула тень лёгкого превосходства.

— Я не переоцениваю себя, — мягко повторил Айгарс. — И я не навязываюсь. Просто… если вдруг. Через Кирилла вы всегда сможете нам передать.

Повисла пауза.

Я отметила про себя, что у них всё дорогое и правильное: большая квартира, дорогая мебель, техника, аккуратные мелочи на полках. Это было впечатляюще, но не слишком. При этом где-то на самом дне сознания всплыло сравнение с отцом и Томой. Я видела их мир только краешком глаза, знала его по случайным фразам, по запаху дорогих сигарет в огромной машине, по тому, как Тома уверенно держала винтовку на фотографии, по её шуткам про «работу» и про «вопросы, которые надо решить».

Я ясно поняла: родители Кирилла — богатые. Но богатые «правильно», по-честному, как показывают по телевизору: костюмы, белые рубашки, поездки за границу. А отец и Тома — из другого, более «высшего», что ли, слоя, где деньги вообще не считают, и деньги для них вообще нечто вроде простых фантиков, и при этом «не пахнут». Из слоя, где не обсуждают «дела» при посторонних. А от одной только фразы «мы знакомы с ними», люди сразу начинают говорить тише.

А я как будто одновременно принадлежу и к очень обычному миру, и к тому, другому, тёмному и дальнему, про который никто здесь ничего не знает. Кирилл, его мама, его отец с ровным голосом — все они, при всей своей обеспеченности, казались значительно менее весомыми, чем те двое.

— Я запомню, — сказала бабушка.

— А насчёт дружбы… — Марина снова вмешалась. — Я думаю, они хорошо дополняют друг друга.

— Она слишком взрослая, слишком серьезная, — заметила бабушка. — А Кирилл… — она, кажется, поискала подходящее слово, — …Он показался мне растерянным, каким-то.

Все тихо засмеялись.

— Тем более, — заключил Айгарс. — Взаимное воспитание будет.

Я отошла от двери и вернулась к Кириллу. Он делал вид, что ничего не слышал. Я тоже.

Через несколько дней Кирилл подошёл ко мне перед началом уроков. Он держал в руках маленькую коробочку, аккуратно завернутую в упаковочную бумагу с бледным рисунком. Вид у него был слегка растерянный.

— Это… — сказал он, протягивая мне. — Тебе.

Я уставилась на коробку, не торопясь брать.

— За что? — услышала я собственный голос.

— Ничего такого, — поспешно сказал он. — Просто так.

Потом, чуть более честно добавил:

— Папа сказал, — он слегка прикрыл рот ладонью. — Что он рад, что у меня теперь есть… нормальная подруга.

Слово «подруга» прозвучало странно, прям очень.

— Я не… — начала я.

— В смысле, не то… — он запутался в объяснения. — Просто… Короче, открой.

Класс потихоньку наполнялся детьми. Кто-то на нас уже посматривал. Я не любила быть центром внимания. Но и не могла бросить коробку ему обратно в руки при всех.

Я аккуратно сняла бумагу. Коробочка под ней была жёсткая, с блестящей крышкой. Открыла её.

Внутри лежал пенал.

Он был как маленький чемоданчик — глянцевый, с застёжкой и рисунком космического корабля. На боку — маленький рычажок. Когда я нажала, одна панелька выдвинулась, показав отделение с цветными карандашами — ровными, одинаковой длины.

С другой стороны выезжал маленький калькулятор. Ещё ниже — выдвижной ящичек с линейкой и ластиком. В одном углу крышки — крошечное зеркало, в другом — маленькие электронные часики.

Пенал был одновременно игрушкой и инструментом.

Первая мысль была: «Я не могу это взять». Это была, конечно, дорогая вещь, но у меня было множество дорогущих вещей, я к ним привыкла. Но это выглядело, как попытка «купить» меня, а я не хотела быть ничем никому — никому! — обязанной.

Но вторая мысль была хоть и тише, но не менее настойчивая: «Я хочу это».

Потому что это красиво. Потому что это удобно.

Кирилл нервно переступил с ноги на ногу.

— Если не хочешь… — пробормотал он, — Я… ну… оставлю себе. Папа говорил, что ты можешь отказаться.

Он явно повторял чужую фразу.

Я подняла глаза.

— Это ты выбирал? — спросила я.

— Ну… вместе, — признался он. — Я сказал, что тебе нравится космос. И писать.

Слово «писать» прозвучало так, будто он и сам не до конца понимал, что имеет в виду.

Я посмотрела на пенал ещё раз. Сделала глубокий вдох.

— Спасибо, — сказала я. — Я возьму.

Сказать это было трудно. Казалось, что я подписывала какой-то договор.

Кирилл сразу облегчённо выдохнул.

— Ну и отлично, — сказал он, стараясь казаться равнодушным. — А то папа переживал, что тебе не понравится. Ты, наверное, к лучшему привыкла.

— Понравился, — ответила я коротко.

Я аккуратно закрыла крышку и положила пенал в портфель. Причём не просто к учебникам, а в отдельный карман, где обычно лежали самые важные вещи — тетрадка для мыслей, любимая многоцветная ручка, очки в футляре, когда я их снимала.

Весь день я словно чувствовала тяжесть пенала. Напоминание о том, что теперь между мной и Кириллом, между нашей семьёй и его семьёй появилась вещь-связка. Не только слова, не только прогулки, но и материальный предмет, в котором зашифрованы чужие ожидания.

Вечером, когда я рассматривала подаренный пенал, бабушка вошла в мою комнату.

— Красивый, — сказала она.

Я ждала, что она начнёт говорить про то, что «нельзя принимать такие прдарки». Но она только добавила:

— Пользуйся. Раз уж взяла — пусть служит.

Я кивнула.

Достала новый, остро заточенный карандаш и написала в тетрадке мыслей:

«Подарки — как лекарства. Не знаешь до конца — зачем, но всё равно принимаешь».

Я подумала, что весна будет не легче зимы. Но у меня есть тетрадка, пират Прогроджомила Зибольд, новый пенал и способность наблюдать и понимать связи между событиями. И свой мир, который я потихоньку строила внутри себя.

24

Весна пришла незаметно. Ещё вчера по утрам на окнах проступали ледяные узоры, а сегодня форточка уже распахнута, и из неё тянет влажным воздухом, пахнущим асфальтом и мокрой землёй.

Я поняла, что весна уже не просто «скоро», когда бабушка впервые за зиму разрешила спать не в фланелевой пижаме, а в обычной тонкой футболке. В комнате не было уже той тяжёлой зимней темноты, которая прижимает к подушке. По утрам стало чуть легче вставать.

Но легче вставать — не значит легче жить.

Мой гломерулонефрит никуда не делся.

Утро начиналось с таблеток. На кухне, между чайником и сахарницей, стояла маленькая белая пиалка. В ней — две таблетки, розовая и белая. Розовую нужно было проглотить сразу после завтрака, белую — ещё через полчаса. Бабушка следила, чтобы я не перепутала.

Я садилась за стол, ела традиционную утреннюю овсянку, аккуратно ломала сухарик, откусывала, запивая чаем, и украдкой поглядывала на пиалку. Таблетки лежали так спокойно, будто ни при чём.

— Доедай кашу, — напоминала бабушка.

После каши я брала розовую таблетку, клала на язык, прижимала к нёбу — и она начинала расползаться горьким вкусом.

Белую я чаще всего глотала, глядя в окно. Так отвлекаться было легче.

Раз в две недели бабушка водила меня в поликлинику. Утренний анализ, стеклянная баночка, завернутая в пакет — и мы шли по проспекту, где уже подсыхали лужи.

В лаборатории женщина с усталым лицом молча принимала баночки, ставила штампики, отрывала объёмистый журнал.

Потом мне делали УЗИ. Врач водил по животу холодной головкой датчика, экран светился серым, на нём плавали размазанные овалы и пятна.

— Видишь, это твоя почка, — показывали мне.

Я смотрела, но никакой «почкой» это не казалось. Просто серый, дрожащий туман.

Я думала о почках, как о двух молчаливых работниках, которые однажды устанут. И если с ними что-то будет не так, я никак не смогу им помочь. Просто буду глотать таблетки и лежать под капельницами.

Тело казалось ненадёжным сосудом. Как хрупкое стекло. Если сильно шарахнуть, треснет, и ты ничего уже не починишь.

Ещё один процесс тревожил меня ничуть не меньше болезни; он становился все тревожнее.

Я продолжала меняться.

Ещё зимой первое, что бросилось в глаза утром в зеркале, это синеватые круги под глазами и бледность. Теперь к этому добавилось другое.

Под футболкой грудь уже не просто «увеличивалась». Вначале слегка набухли соски — так, что даже мягкая ткань раздражала, потом вокруг появилась как будто плотная, чувствительная подложка, и любое прикосновение — полотенца, одежды — отзывалось неприятной щекочуще-болезненной волной, от чего я морщились, и иногда шипела сквозь зубы.

Утром, перед школой, я часто застыла у зеркала. Одежда сидела на мне иначе, чем ещё месяц назад. Ткань натягивалась по-другому, чуть рельефнее обозначая под собой изменения, к которым я никак не могла —да и не хотела! — привыкнуть.

Я уже носила бельё — бабушка купила мне несколько простых топов ещё перед первым сентября — но теперь, будто назло, тело опять изменилось, словно оно жило отдельной от меня жизнью.

Я провела ладонью по ткани, и запуталась в собственных ощущениях — одновременно стыдных и странно тревожащих. Меня смущало не то, что что-то выросло, а то, что теперь это уже видно.

— Ты готова? — спросила бабушка, заглянув в комнату.

Я вздрогнула.

— Да, — быстро сказала я и схватила кардиган, тот, который был чуть свободнее, чем остальные.

Бабушка задержала на мне взгляд чуть дольше обычного — и я поняла, что она тоже видит изменения. Видит, но молчит.

Она, предпочитала говорить не длинными фразами, а краткими замечаниями, но в этот раз не последовало ни одного.

Я постоянно ловина взгляды прохожих — или думала, что ловлю — и думала будто все видят, что со мной происходит. Что я не такая, как остальные в моем классе. Что выгляжу старше, выгляжу вырванной из своего возраста.

На перемене ко мне подошла Лайма. Она держала в руках упаковку блестящих заколок — новых, со стразами.

— Хочешь? — спросила она. — Тебе пойдут.

Я машинально потрогала волосы.

— Нет, спасибо, — ответила я.

Она чуть наклонила голову:

— Ты сегодня какая-то другая.

— Нормальная, — сказала я слишком резко.

Она удивлённо моргнула и отступила, будто я её толкнула.

Вечером дома я долго стояла под душем, будто пыталась смыть с себя всё это — взгляды, чужое внимание, неловкость.

Тело жило само по себе. Менялось само по себе. И я это ненавидела, но ничего не могла с этим сделать.

На физкультуру я, как всегда, не шла.

Устраивалась на подоконнике в пустом коридоре третьего этажа. Стекло было прохладным, под ним теплел радиатор, пахло пылью и краской. Я доставала книжку или свою тетрадку, и вслушивалась в редкий для школы вид тишины: глухие звуки мяча из спортзала снизу, далёкий свисток учителя, топот ног.

Однажды Кирилл специально задержался, когда весь класс уже ушел.

— Жалко тебя, — сказал он вполголоса, опираясь плечом о косяк. — Физру прогуливать. Она же лучшее, что вообще может быть в школе.

— Я не прогуливаю, — ответила я. — У меня освобождение.

— Тем более, — усмехнулся Кирилл.

Он, уже повернувшись уходить, вдруг добавил:

— Если хочешь, я потом расскажу, во что играли.

— Не обязательно, — сказала я.

В этот момент за его спиной показалась Лайма в белой футболке с ярким рисунком и голубых шортах с розовыми полосками.

— Кирилл, ты идёшь? — бросила она, даже не посмотрев на меня.

— Иду, — отозвался он.

Она всё-таки перевела на меня взгляд — быстрый, скользящий, с раздражённым недоумением: как так, мы идём «вместе», а он всё ещё задерживается с этой, в очках.

Когда они скрылись за поворотом к лестнице, коридор снова стал моим. Но осадок остался.

Я сидела на подоконнике положив книгу на колени, и думала о том, что для них этот урок просто ещё один шумный час в зале, а для меня — маленький островок спокойствия, отдельно от класса. На этом островке не надо было бегать, соревноваться, доказывать, что ты быстрее, лучше, сильнее. Только вот теперь этот островок начали иногда иногда посещать то Кирилл с небрежными «жалко тебя», то Лайма со своими взглядами, в которых я никак не могла научиться разбираться.

Я никак не могла сосредоточится на чтении. Перед глазами всплывало, как Кирилл стоит рядом, а Лайма тянет его за рукав в сторону спортзала.

Хотя мой статус «лучшей ученицы» давно закрепился «официально», у меня было одно-единственное «слабое место».

Mājturība.

Класс домоводства был длинным помещением с низким потолком и линолеумом в серых квадратиках, тяжёлыми швейными машинами вдоль стены и тряпичными занавесками на окнах, пропитанными запахом жареного лука и стирального порошка.

На стене висели плакаты: «Как правильно стирать вручную», «Виды стежков», «Сервировка стола».

— Девочки, — говорила учительница по домоводству, поправляя очки, — вы должны уметь вести хозяйство. Девочка должна уметь приготовить, пришить, постирать. Как же без этого?

Она произносила «должна» так уверенно, как будто это было вписано в Конституцию.

На одном из уроков мы пришивали пуговицы. У других девочек иголки быстро находили путь, нитки ложились ровно.

У меня же нитка всё время путалась. Иголка выскакивала из пальцев. Лоскут топорщился.

Ко мне подошла учительница.

— Нитку чувствовать надо.

Она взяла мою руку своей сухой рукой и повела иголку вместе со мной.

— Ты же у нас отличница. В голове всё понимаешь, а тут что? Хозяйство — это тоже наука. Девочка должна быть хозяйкой.

Я кивнула, хотя внутренне не согласилось.

Потом нас учили штопать носок. Сначала надеть его на деревянную болванку, потом аккуратно стягивать края дырки стежок за стежком. Я думала, что гораздо проще выбросить рваные носки и купить новые.

На другом уроке мы резали овощи для салата. Мелко, аккуратно, всё одинаковыми кубиками.

— Представьте, что вы принимаете гостей, — вдохновенно говорила учительница. — Вам же стыдно будет поставить на стол неаккуратное?

Мой огурец расползался на полоски, морковь упрямо выскальзывала из пальцев.

— Не спеши, — вздыхала учительница, забирая у меня нож. — Девочка должна уметь готовить. Иначе как ты детей кормить будешь?

«С чего вы взяли, что я буду кого-то кормить? И что вообще у меня будут дети? — хотелось спросить. — И с чего вы взяли, что если я умею решать задачи лучше всех, я обязана уметь готовить и штопать носки?»

Но я молчала, хотя внутренне протестовала против этого «должна».

Дома всё было иначе.

— Можно я помогу? — иногда спрашивала я у бабушки, когда она мыла посуду.

— Иди-иди, — отмахивалась она. — Научишься ещё, никуда оно не денется. Пока есть возможность не стоять у плиты — не стой. Пусть в твоей жизни грязной работы будет поменьше.

Если я пыталась настоять, она раздражалась:

— Ну что ты тут будешь путаться? Я быстрее сама сделаю. Иди читай свою книжку.

И я уходила.

От этого школьные разговоры про «девочка должна уметь готовить, пришивать пуговицы, стирать» казались особенно искусственными. Как будто кто-то нашел старую пьесу и заставляет нас играть роли, написанные задолго до нашего рождения. Причём роли распределены по полу заранее, без учёта способностей и желаний.

Каждый раз, когда я получала по mājturība свою привычную «пятерку» или «шестерку» вместо «десятки», как по другими предметам, учительница сокрушённо качала головой:

— Ну не может же у отличницы быть хуже по домоводству, чем по математике. Подумай, Алёна. Тебе это пригодится.

Я кивала из вежливости и привычки не спорить со старшими, но внутренне упиралась:

«Не пригодится. Не обязана. Это не моё».

Единственным, что я в этой комнате делала действительно охотно, было мытьё рук перед уроком. Тёплая вода, мыло, чистое полотенце. Вот это — точно моё: ощущение чистоты.

Весной Кирилл и Лайма продолжали своё неспешное вращение вокруг меня.

С Кириллом всё стало немного проще после больницы. Мы уже пережили общую историю с походом в гости и подарком, и это нас как будто «узаконило» друг для друга.

Он по-прежнему помогал мне нести ранец, иногда просто молча забирал его у меня из рук, даже не спрашивая.

Я сначала по привычке сопротивлялась: «Я сама могу», но, глядя на его лицо, почему-то прекратила возмущаться.

Лайма тем временем придумывала всё новые способы означить нашу «почти дружбу».

Однажды, в начале апреля, она снова притащила в школу блеск для губ.

— Смотри. Хочешь?

Она гордо поводила блеском по своим губам и стали влажными и яркими.

Я замялась.

Лайма уверенно подвинулась ко мне ближе.

— Я тебе чуть-чуть. Только чуток.

Она взяла меня за подбородок двумя пальцами, и провела блеском по моим губам.

От неожиданности я даже не успела отпрянуть. Губы стали липкими, во рту появился неприятно-сладкий, химический привкус клубники, который ничего общего с настоящей ягодой не имел.

— Красиво, — удовлетворённо заключила Лайма. — Тебе идёт.

Я почувствовала, как кровь приливает к лицу от злости.

В этот момент в класс вошёл Кирилл. Он посмотрел нас, прищурился.

— Фу, — сказал он. — Вы как две куклы.

— Сам ты кукла, — отрезала Лайма. — Ничего не понимаешь.

Я сидела, ощущая на губах липкий слой и думая, что и я ничего не понимаю. Ни в блесках, ни в том, почему мне не хочется сразу стереть его ладонью.

Признаки болезни все ещё время от времени беспокоили меня. На лестнице в школе однажды потемнело в глазах.

— Ты чего? — спросил Кирилл, когда я ухватилась рукой за перила.

— Ничего, — отмахнулась я. — Просто голова закружилась.

Он сразу предложил:

— Может, тебя проводить в медкабинет?

— Не надо, — раздражённо ответила я.

Мне не хотелось, чтобы кто-то ещё, кроме бабушки видел мое состояние. «Слабая», «больная», «инвалидка» — всё это легко могло родиться в чьём-то уме, а оттуда разойтись по школе.

Ночами меня продолжал беспокоить шум в голове.

Он не мешал думать, не лишал меня сна, но меня тревожила мысль: «Если почки сломаются, меня положат в больницу. Там опять будут капельницы. Я не смогу ходить в школу. Тогда…» — и дальше никакого продолжения.

Я пыталась сбивать этот шум книжками. Или тем, что придумывала собственные истории.

В мае учительница снова появилась у нас дома.

Я узнала её по шагам ещё до того, как она позвонила.

— Добрый вечер, — раздался голос учительницы.

Я устроилась у двери так так, чтобы все слышать, но чтобы моя тень не падала в коридор.

На кухне отодвинулись стулья.

— Я к вам снова поговорить об Алёне, — начала учительница.

— Что на этот раз? — спросила бабушка тем своим тоном, в котором одновременно слышались и внимание, и настороженность.

— Ничего плохого, — поспешно сказала учительница. — Наоборот. Успеваемость у неё великолепная. Она одна из лучших не только в классе, но, честно говоря, и в параллели.

— С этим у нас проблем никогда не было, — сухо констатировала бабушка .

— Да, — вздохнула учительница. — Но меня по-прежнему беспокоит её…

Пауза.

— Замкнутость? — подсказала бабушка.

— Скажем так — её социальная адаптация, — осторожно произнесла учительница. — Сейчас, конечно, открытых конфликтов уже нет. Но вы же понимаете…

Она замялась.

— Что? — подтолкнула бабушка.

— Она как будто живёт отдельно. Внутри класса, но не в классе. Как в аквариуме. Дети её слегка побаиваются. Не так, как раньше. Но всё равно. С одной стороны — они понимают, что её лучше не трогать. С другой — они не воспринимают её как «свою». У неё мало эмоциональных контактов.

Бабушка фыркнула.

— А что вы предлагаете? — спросила она. — Чтобы она дружила с каждым подряд? Она не такая.

— Я не говорю, что с каждым, — примирительно сказала учительница. — Но, возможно, ей бы помог какой-нибудь кружок. Не спортивный, конечно, — она замялась, вспоминая про мои справки. — Что-то вроде шахмат. Или литературный кружок. У нас есть один при библиотеке. Там собираются дети, которые любят читать, обсуждают книги, иногда пишут что-то сами.

Я затаила дыхание.

— Она и так целыми днями читает, — возразила бабушка. — Ей ещё дополнительный кружок?

— Но там будут такие же, как она, — мягко объяснила учительница. — Не те, кто только бегает и кричит. А те, кто любит читать. Возможно, ей было бы полезно увидеть, что она не единственная такая.

Повисла пауза.

Я почти видела, как бабушка морщит лоб.

— Я подумаю, — наконец сказала она. — Сейчас главное — здоровье. Вы же понимаете.

— Конечно, понимаю, — быстро ответила учительница. — Я просто хотела, чтобы вы знали. У Алёны большой потенциал. Но если она и дальше будет держаться в стороне, ей потом может быть труднее.

— Ещё раз говорю — подумаю, — повторила бабушка тем тоном, после которого обычно разговор заканчивается.

Так и вышло. Ещё немного вежливых фраз, спасибо за чай, шорох плаща, шаги по коридору, хлопок двери.

Я лежала на кровати делая вид, что читаю, но эти слова — «аквариум», «кружок», «такие же, как она» — назойливо крутились голове.

В каком-то смысле мне даже стало любопытно, а что это за дети — такие же? Но тут же включился другой голос: «Сначала привыкай к таблеткам и анализам. Потом будешь думать о кружках».

В те же недели история с Кириллом и Лаймой постепенно превращалась в маленькую детскую мелодраму, в которой никто из нас троих не понимал, какие именно роли исполняет.

Кирилл всё чаще заходил за мной утром. Сначала просто «по пути», потом — уже вполне намеренно.

— Ты во сколько выходишь? — спросил он однажды, стоя в дверях нашего подъезда, когда проводил меня домой из школы.

— В половине восьмого.

— Тогда я буду в двадцать пять, — заявил он так, словно договаривался о важной встрече.

И действительно, в следующие дни, едва я надевала куртку, в дверь звонили.

— Это за тобой, — говорила бабушка с лёгкой тенью улыбки.

Мне было неловко.

Кирилл стоял на пороге, переминаясь с ноги на ногу, с ранцем за спиной, в куртке с яркими вставками.

— Привет, — говорил он и сразу смотрел мимо меня вглубь квартиры, будто проверяя, кто ещё там есть.

— Привет, — отвечала я.

— Готова? Пошли.

По дороге он рассказывал какие-то истории: то про видеоигру, в которую ему не дают играть дольше часа, то про их семейный поход в торговый центр.

Я чаще слушала, чем отвечала. Иногда вставляла короткие реплики, чтобы он не чувствовал, что разговаривает со стеной.

Лайма становилась все более нервной.

Раньше она чаще подбегала именно ко мне, с блёстками, конфетами, вопросами. Теперь же она то напрашивалась к нам в компанию по дороге домой, то вдруг обиженно замолкала, проходя мимо, демонстративно не здороваясь.

Однажды на перемене она в прямом смысле встала между нами.

Мы стояли у окна — Кирилл что-то увлечённо рассказывал про фильм, который «по идее детский, но там всё как-то по-взрослому».

— И там, короче, один чувак…

И тут его перебила Лайма:

— Алёна, посмотри! — она буквально вклинилась между нами, прижимаясь ко мне плечом так, что Кириллу пришлось отступить на шаг. — Я новый журнал купила, для девочек. Там тесты, гороскоп и всё такое.

Она с торжеством шлёпнула на подоконник тонкий глянцевый журнал с розовой обложкой. На обложке девочка моего возраста, но с таким количеством блёсток на веках, как будто она упала лицом в коробку с ними.

— Тут написано, — вдохновенно тараторила Лайма, разворачивая журнал на середине, — Как узнать, кто тебе нравится. По первым буквам имени. Давай посмотрим?

Она наклонилась ко мне так близко, что я почувствовала запах её дешёвого сладкого дезодоранта, и ткнула пальцем в таблицу с буквами.

— Вот: если его зовут на «К» или на «С», то он… — она прищурилась, прочитывая вслух, — «надёжный и решительный». Прикинь?

Краем глаза я видела, как Кирилл застыл чуть в стороне, с ещё недосказанным «одним чуваком» где-то в на языке.

— Я вообще-то рассказывал, — глухо заметил он.

— Подожди, — отмахнулась Лайма, даже не посмотрев в его сторону. — Это важно. Алёна, давай, скажи любую букву. Любую!

— Не хочу, — машинально ответила я. Мне было неловко из-за того, как Кирилла отодвинули, словно стул.

— Ну пожалуйста, — она чуть сжала моё запястье. — Это всего лишь игра.

Я сдалась:

— «А».

— «А» — это… — Лайма провела пальцем по таблице. — «Таинственный и упрямый». Точно про тебя, — удовлетворённо кивнула она. — Я так и знала.

Кирилл тем временем демонстративно отступил ещё на шаг и бросил короткое:

— Ну и ладно. Расскажем нормальным людям.

И ушёл к группе мальчишек у двери. Они сразу обступили его, кто-то шлёпнул по плечу, один что-то спросил.

— Ты чего такая? — спросила Лайма, наконец заметив моё лицо. — Не нравится, что ли?

— Просто… — я поискала слово. — Сразу двоих слушать трудно.

— Они там свои стрелялки обсуждают, — фыркнула она, кивая в сторону Кирилла. — А мы — серьёзные вещи.

Слово «серьёзные» в сочетании с этим журналом казалось особенно странным.

На следующей перемене всё перевернулось зеркально.

Мы с Лаймой сидели за её партой, она достала маленькое зеркальце и пыталась нарисовать себе стрелки по какому-то шаблону из того же журнала.

— Видишь, тут написано: если сделать чуть-чуть вверх, будешь выглядеть «задумчивой и загадочной». А если вниз — «уставшей и грустной». Представляешь? — она смеялась, проводя карандашом по веку.

В этот момент к нам подошёл Кирилл.

— Пошли в коридор, — сказал он, обращаясь ко мне.

— Сейчас, — ответила я. — Подожди минутку.

— Нет, ну вот серьёзно, — не сдавался он. — Идем…

Лайма сжала губы, не отрываясь от зеркальца.

— У нас тут тоже важное дело, — тихо заметила она.

Я почувствовала, что меня начинают тянуть в разные стороны, как тряпичную куклу.

— Давай так, — сказала я, неожиданно для самой себя чуть жёстче. — Сейчас я дослушаю Лайму, потом пойду с тобой. Это не мешает друг другу.

Оба на секунду притихли.

— Ладно, — первым отступил Кирилл, но в его «ладно» было что-то колючее. — Я подожду в коридоре.

Он ушёл, хлопнув дверью.

Лайма вздохнула:

— Он вечно так. Думает, если мальчик, то всё вокруг обязано под него подстраиваться.

Я понимала, что тут всё сложнее: каждый из них хотел, чтобы я в первую очередь повернулась именно к нему. А я хотела только одного — чтобы меня перестали тянуть.

Через пару минут я всё-таки вышла в коридор. Кирилл стоял, прислонившись к стене, и разглядывал потолок.

— А как же «загадочные стрелки»? — спросил он с кривоватой улыбкой.

— Они подождут, — ответила я.

Он усмехнулся, но в глазах ещё оставалась лёгкая обида. Не на меня, кажется, а вообще на ситуацию.

Таких мелких, вроде бы ничего не значащих эпизодов становилось всё больше.

То Лайма дёргала меня на перемене:

— Пойдём в киоск, там наклейки новые привезли, для дневников. Их разбирают быстро, если сейчас не купим — потом не будет.

Я оглядывалась на Кирилла, который стоял у доски объявлений, и чувствовала, как во мне закипает раздражение: почему каждый раз я должна выбирать?

Иногда я шла с ней, слушая её бесконечные рассказы про одноклассниц, которые «не умеют нормально одеваться», и про телеведущих, чьи имена я даже не запоминала.

Иногда оставалась с Кириллом, разбирая с ним задачи или слушая про уровень, который он наконец прошёл в игре.

И каждый раз тот, кто оставался «без меня», делался чуть холоднее.

К концу апреля я выяснила ещё одну важную вещь о Кирилле.

Это было когда мы шли домой вдвоём. Лайма ушла раньше, её с утра весь день несло из стороны в сторону в нервном, возбуждённом настроении.

— Тебя дома родители ругают? — неожиданно спросила я.

Я не планировала задавать этот вопрос, он просто вырвался.

Кирилл молча шёл несколько шагов, пнув носком камешек.

— Иногда, — признался он. — Как у всех.

— Бабушка меня не ругает. У нас не как у всех, — машинально отозвалась я.

— У нас тоже не как у всех, — вдруг сказал он. — Потому что мой папа — не совсем папа.

Я повернула голову.

— В смысле?

— Он мне не родной, — сказал Кирилл, глядя вперёд. — То есть, я привык его папой считать, потому что он меня с четырёх лет растит. Но…

Он снова пнул камень.

— Настоящий мой… ну, как это… биологический, — с трудом произнёс он, — Уехал давно. Я его совсем не помню. Только по одной фотке, чтобы знать, как не надо выглядеть.

Я не знала, что сказать.Я тоже жила между двумя взрослыми мирами — бабушки и отца, который появлялся редко.

— А этот… — я не нашла подходящего слова. — Банкир… Он добрый?

Кирилл усмехнулся.

— Когда настроения не портят — нормальный. Может купить что-нибудь дорогое, если просить. Но он всё время занят.

— Он тебя любит?

Кирилл пожал плечами.

— Наверное. Он же меня не выгоняет.

Эта фраза показалась мне такой грустной, что говорить дальше расхотелось. Мы какое-то время шли молча.

Я подумала: «А мой отец… какой?» И вслед за этим — привычная картинка: крупный силуэт, запах дорогого лосьона и сигарет, тяжёлая ладонь, золотой перстень.

По сравнению с этим банкир Кирилла со своим почти-богатством и аккуратной квартирой казался… не то чтобы беднее, но как будто менее значительным.

Я уже понимала мир, к которому относятся мой отец и Тома — другой. Там деньги были не просто суммой, а чем-то вроде оружия.

Понимание этого было и страшным, и дающим странное ощущение защищённости. Будто где-то у горизонта, в другом городе, в другой стране, за мной стоит чья-то тень, тяжёлая и влиятельная, и если что — она придёт.

Но говорить об этом Кириллу я, разумеется, не собиралась.

Весна тянулась медленно. Я жила между анализами и уроками, между бабушкиными «здоровье важнее всего» и учительскими «надо больше общаться», между Лаймиными блёстками рассказами Кирилла.

Иногда вечером, сидя на подоконнике и глядя, как в сумерках постепенно загораются окна в чужих квартирах, я думала: «Наверное, взрослые считают, что всё это — просто детские мелочи. Дружба, обиды. Они не понимают, что именно из этих мелочей потом складывается то, кем ты станешь».

Я чувствовала, как в душе у меня растёт что-то, что не измерить анализами и не показать на УЗИ. Это «что-то» я пока не знала, как назвать. Оно становится всё тяжелее. И, возможно, однажды именно оно окажется моим самым надёжным союзником, тогда как тело и дальше будет оставаться хрупким сосудом, за которым нужно следить, как за капризным механизмом.

25

Однажды утром я вышла из подъезда и поняла, что куртка уже лишняя. Но я её всё равно накидывала, «чтобы бабушка была довольна».

Школа в мае — это отдельный мир. Уроки продолжаются, но то, что «по-настоящему», осталось где-то в феврале и марте, а сейчас всё как будто идёт по инерции. Ожидание того, что уже почти здесь — лета.

Класс жил этим ожиданием.

— Мы на дачу поедем, — в который раз рассказывала Кристина, закинув ногу на ногу так, как делают взрослые. — У нас там озеро прямо за домом! Мы там каждое лето купаемся, до синевы.

— А мы к бабушке в деревню, — говорил рыжий Гирт.

— А мы в Турцию, — почти лениво бросала девочка с параллели, заходившая как нам в класс на переменах. — Там всё включено. «Шведский стол» называется, знаете?

Слово «Турция» звучало почти как «Марс».

Лайма тоже не отставала:

— Мы, может быть, на море. Если маму отпустят с работы, поедем. Там, там… — и начинались рассказы, половину которых она явно видела в рекламе, а другую — слышала от кого-нибудь из старших.

Кирилл рассказывал про загородный «кемп» — он специально произносил это слово с английским оттенком — куда его собирались отправить «для развития»:

— Там тренинги всякие, конкурсы, спорт, психология.

— Как замечательно, — говорила ему учительница. — Альтернативная среда.

Мне было особо нечего сказать.

Лето для меня в этот раз означало всё то же, что и прошлое: книги, телевизор, приставка, редкие прогулки с бабушкой по парку.

Ну и ещё… Летом могли появится отец и Тома. Но заранее об этом ничего точно сказать было нельзя.

Если одноклассники спрашивали: «а ты куда летом?», я пожимала плечами:

— Не знаю.

— Опять в книжках зароешься, — ухмылялся кто-нибудь.

Я не спорила. Про книжки — было правдой.

К концу года учительница начала подводить итоги.

Сначала это выглядело как обычные контрольные. Потом появились странные дополнительные листы, ведомости, слова вроде «рейтинг» и «успеваемость по параллели».

— В этом году мой класс сильно себя показал, — говорила она кому-то в коридоре, а я случайно услышала. — Особенно одна девочка, Алёна. У неё по большинству предметов лучший результат во всей параллели.

«Одна девочка, Алёна» — это было уже почти как должность.

По математике, латышскому, русскому, природоведению, рисованию, у меня действительно стояли итоговыми оценками одни «десятки». Даже учительница музыки, вздыхала, но тем не менее ставила «десять».

А вот по mājturība всё оставалось… как есть.

— Шесть, — таким тоном, словно делала мне огромное одолжение, сказала учительница по домоводству. — Но я всё равно считаю, что ты можешь лучше.

Я упрямо молчала.

«Могу» — возможно. «Хочу» — нет.

При мысли о том, что можно было бы посидеть, потренироваться в стежках или в нарезании морковки, мне становилось скучно до тошноты. В голове сразу всплывал бабушкин голос: «Грязной работы в жизни и так будет достаточно, не торопись».

Поэтому я оставила mājturība в своём внутреннем списке как единственную дырку в красивой череде «десяток», которая меня почти не тревожила.

С Кириллом и Лаймой к маю у меня сложилось что-то вроде шаткого равновесия.

Кирилл по-прежнему заходил за мной по утрам, но не каждый день: иногда отчим подвозил его в школу на машине.

— Папа сказал, что с утра у него встреча, — объяснял он, когда собирался зайти за мной. — Так что завтра сами идем.

Слово «сами» меня почему-то радовало. В этом «сами» я тоже присутствовала.

Лайма то лезла к нам обоим, то отстранилась.

После того, как я вернулась из больницы она стала к Кириллу относиться чуть мягче, перестала всё время спорить. Иногда они со мной шли после школы до перекрёстка: они впереди, споря о чём-то, я на полшага сзади, слушая.

— А ты загоришь, как рак, — говорила Лайма.

— Сама ты рак, — огрызался Кирилл. — Я каждый день плавать буду в озере.

— Вот утонешь там и всё, — философски вздыхала она.

Оба хихикали.

Иногда они вспоминали про меня:

— Ты плавать умеешь? — спрашивал Кирилл.

— Да, — отвечала я. — Тома научила.

При мысли об отце и Томе внутри становилось словно тяжелее. Для меня эта часть жизни была похожа на то, как если бы где-то глубоко под домом был ещё один этаж, секретный подвал, о котором знают не все.

Подготовка к линейке началась рано, в середине мая.

— Дети, скоро конец года, — объявила учительница, — Нужно подготовиться к торжественной линейке.

Слова «торжественная линейка» звучали знакомо.

Нас, параллель третьих классов, гоняли на репетиции в спортзал. Выстраивали по классам и по росту.

— Вы что как воробьи? Ровнее! — командовала завуч. — Когда объявляют отличников, остальные стоят тихо! Кто будет шуметь — линейку будете смотреть из окна!

Её угрозы никого особенно не пугали, но все делали вид.

— Отличников будем вызывать по спискам, — объясняла завуч. — Директриса объявит фамилию, вы быстро, но не бегом выходите вперёд, получаете грамоту, жмёте руку и уходите обратно.

Я вспомнила прошлогоднюю линейку. Тогда у меня дрожали руки; казалось, что я обязательно споткнусь, уроню грамоту, перепутаю всё на свете. Сейчас же при мыслях о том, что опять придётся выходить под общими взглядами, мне было почти спокойно. Всё это казалось предсказуемым и привычным ритуалом.

Последние уроки мая походили кое-как.

— Уже всё равно, — шептал Гирт на задней парте.

Учительница делала вид, что не слышит. Она и сама иногда заканчивала последний урок пораньше, чтобы успеть обсудить с нами внешний вид на линейке:

— Рубашки должны быть белые. Девочки — в юбках не короче ладони от колена. Никаких ярких теней и помад. Банты приветствуются, но не до потолка.

Лайма закатывала глаза:

— «Не короче ладони от колена»…

— Ты хоть раз в юбке нормально сходи, — спокойно отвечала я.

— Схожу, — обещала она. — У меня есть одна… — и начинались подробности: где купили, сколько стоила…

Кирилл в эти разговоры не вмешивался. Он больше интересовался, дадут ли ему грамоту «за спорт».

День линейки выдался ясным и немного холодным. Солнце светило так, что приходилось щуриться, но холодный ветер напоминал, что ещё май, а не июнь.

Во дворе школы выстроились классы: первоклашки с огромными бантищами и букетами, которые были почти больше самих детей; старшие — в рубашках, некоторые уже в пиджаках, как взрослые.

Бабушка с утра долго заплетала мне волосы и гладила белую блузку. Юбку мы выбрали тёмно-синюю, не слишком широкую.

— Очки протри, — напомнила баьушка. — Пусть хоть сегодня будут без отпечатков пальцев.

Я послушно протёрла.

На линейке передо мной крутилась девочка с двумя пышными бантами: она всё время поправляла банты и оглядывалась на родителей, стоящих в толпе.

Я искала бабушку глазами, но она, как обычно, встала где-то в стороне, ближе к выходу со двора.

Сбоку маячили родители Кирилла. Марина — в светлом платье, отец-отчим — в тёмном костюме. Я заметила, как он поговорил с кем-то из школьной администрации, коротко пожал руку.

Директриса вышел на импровизированную сцену — низкий кирпичный пьедестал у входа в школу. Взяла микрофон. Звучали стандартные слова: «учебный год был непростым», «вы справились», «впереди лето, но не забывайте…». Я уже почти умела не слушать такие речи: смысл всё равно повторялся от года к году.

Потом началось главное — то, ради чего все эти слова и говорились.

— Сейчас мы наградим лучших учеников нашей школы, — торжественно произнесла директриса. — Тех, кто своим трудом и стараниями показал высокие результаты в учёбе.

Дальше пошли фамилии.

Сначала старшие классы — те, кто сдавал экзамены. Потом — наша параллель.

— Третий «А»… — прозвучало. Несколько фамилий, аплодисменты.

Потом:

— Третий «Б». Грамотой за отличную учёбу награждается… — она театрально-наиграно заглянула в список, — Алёна…

Меня подтолкнули вперёд. Я сделала шаг, потом второй, вышла из строя и пошла к сцене.

И правда, в этот раз внутри почти ничто не дрожало. Ноги все равно были немного ватные, но не от волнения, а от того, что мы долго стояли. Сердце билось ровно. В голове пульсировала простая, даже скучная мысль: «Сейчас она скажет ещё пару слов, я подойду, возьму свою грамоту, пожму руку, повернусь и вернусь обратно. Всё».

Так и вышло.

— Молодец, — сказал директриса, протягивая мне грамоту. — Так держать.

Рука у ее была сухая, пожатие — короткое, такой же ритуал, как и всё вокруг.

Я взяла грамоту, развернулась — и увидела перед собой море лиц: одноклассники, параллель, старшие классы, родители, учителя.

Я пошла обратно к своему месту.

Кирилл легко ткнул меня кулаком в плечо, когда я вернулась в строй:

— Поздравляю, — сказал он. — Ещё одна бумажка на твою полку.

— У тебя тоже будет, — напомнила я.

— У меня — за другое, — фыркнул он. — За «активное участие» и «спорт». Тоже полку пополню.

Линейка продолжалась: маленькая девочка звонила в колокольчик, все хлопали, выпускники шумели.

Нас, третьеклашек, это касалось постольку, поскольку. Мы ещё были далеко от «последнего звонка», но уже не первоклассники — это тоже чувствовалось по тому, как на нас смотрели: не как на малышей, а как на кого-то посередине.

Когда всё наконец закончилось, и директриса пожелал «счастливого лета», классы шумной, пестрой массой поплыли к выходу.

— Ну что, — сказала Лайма, подскочив ко мне. — Опять ты главная отличница.

Сказано было так, что можно было услышать и насмешку, и уважение.

— Не «главная», — поправила я. — Просто одна из.

— Не одна, — вмешался Кирилл. — Ты самая лучшая.

Я посмотрела на них обоих и ощутила, что их слова не так уж и важны. Всё это — оценки, грамоты, похвалы — уже легло где-то внутри в мою внутреннюю аккуратную папочку, которую можно будет разобрать потом.

— Летом не пропадай, — сказала Лайма, теребя край своей юбки. — Если… ну… захочешь, можем вместе погулять.

— Посмотрим, — ответила я.

Кирилл добавил:

— Я, если в кемпе будут разрешать писать письма, напишу.

Я кивнула.

Потом наши пути разошлись: Лайма побежала к матери, которая уже махала ей рукой; Кирилл направился к своим, отец-отчим тут же начал говорить с ним, обнимая за плечо. Я увидела, как они все трое смеются над какой-то его фразой.

Бабушка стояла чуть в стороне. Она не махала мне и не шумела. Просто ждала.

Дома бабушка устроила что-то вроде «мини-праздника» с тортиком.

— И снова ты лучшая, — сказала бабушка.

— Так вышло, — ответила я.

— «Так вышло», — усмехнулась она. — Оно само не «выходит». Ты трудилась, вот и всё.

Когда мы уже убрали со стола, и я собиралась уйти в комнату, бабушка позвала:

— Подожди. Ещё не всё.

Она пошарила в верхнем ящике буфета, там, где обычно лежали нитки, какие-то старые ключи и документы в конвертах, которые мне запрещалось трогать. Вытащила маленькую продолговатую коробочку.

— Это тебе, — сказала она, ставя коробочку на стол.

Я осторожно открыла. Внутри, на подложке из черного бархата, лежала тонкая золотая цепочка.

— Настоящая? — задала я глупый вопрос.

— А какая ж ещё, — фыркнула бабушка. — Я что, бижутерию тебе, что ли, дарить буду?

Она вздохнула.

— Это тебе, — повторила бабушка. — За год. За всё.

Я взяла цепочку.

— Можно я сразу надену?

— Конечно, — кивнула бабушка.

Я обошла стол, встала к ней спиной. Она застегнула замочек на моей шее — очень аккуратно.

Цепочка легла на кожу холодной змейкой, потом быстро согрелась.

Я на секунду представила, как выгляжу со стороны: девочка в простой домашней футболке, с блеском золота на шее. И почему-то вспомнила о том, как выглядела золотая «цепура» на шее у отца — массивная, едва ли не с палец толщиной, грубая и тяжёлая. Цепочки же Томы были изящными, больше похожими на мою.

Вечером, когда всё стало тихо и в домах напротив один за другим начали зажигаться жёлтые прямоугольники окон, я, по своей привычке, залезла на подоконник.

Это было моё место — одно из. Бабушка обычно ворчала, но не гнала. Деревья во дворе шуршали листвой, где-то далеко кричали дети — видимо, те, кого уже отпустили «гулять до темноты, раз завтра в школу не надо».

Я потрогала цепочку пальцами. Она уже почти сравнялась по температуре с кожей, но я всё равно ещё чувствовала её прохладу. На столе лежала моя новая грамота и дневник с аккуратно выведенными оценками.

Ещё один год лёг в мой внутренний архив.

Первый класс — с шоком и травлей.

Второй — с дракой, психологами, «психованностью».

Третий — с Кириллом и Лаймой, больницей, таблетками, «шумом в голове», mājturība, от которой меня передёргивает, и золотой цепочкой на шее.

Каждый год — как отдельная папка. Внутри — события, лица, запахи, фразы. А я сама меняюсь от папки к папке.

Я смотрела в тёмнеющее небо с первыми звёздами, и думала о том, что впереди будет ещё много таких папок. Четвёртый класс. Пятый. Средняя школа, старшая. Врачебные карты, новые линейки, новые люди. Вся эта длинная, пока ещё непонятная дорога.

Раньше мне казалось, что всё это будет происходить как-то само. Что кто-то взрослый — бабушка, отец, учительница, врачи — будет решать, что мне делать. Теперь, сидя на своём подоконнике с цепочкой на шее и лёгкой усталостью в теле, я уже думала иначе. Будущее — это то, что буду строить я сама. С больными почками. С ранним ростом груди, от чего хочется сквозь землю провалиться. С бабушкиными «здоровье важнее всего», и учительскими «надо больше общаться». С Кириллом, который всё время куда-то спешит, и с Лаймой, которая хочет блестеть любой ценой. С отцом и Томой где-то далеко, как тени.

Но всё равно — сама. Непременно сама!

Эта мысль сначала показалась слишком сложной. Как будто я взяла книгу, написанную не для моего возраста. Но чем дольше я сидела и слушала, как внизу во дворе кто-то хлопает дверцей машины, как в соседней квартире включают воду, как бубнит телевизор в гостиной, тем привычнее становилась эта мысль.

Я потянулась, почувствовав легкое, но терпимое тянущее ощущение в пояснице — напоминание от почек — и аккуратно положила этот день в свой внутренний архив.

Год закончился.

А всё остальное только начиналось.

26

Проснулась я в первый день после школы почти в то же время, что и в учебный.

Будильник не звонил, но тело всё равно отработало по привычке: глаза словно открылись сами.

В комнате было незнакомо-тихо.

Я полежала, уткнув взгляд в потолок. Школа уже была позади, как закрытая книга. На шее — цепочка, которую я ещё не привыкла ощущать.

«Вот, — подумала я. — От школы я, кажется, действительно отдыхаю. А вот от таблеток — нет. От анализов — нет. И от себя самой — тоже нет».

С этой мыслью я свесила ноги с кровати, посидела немного. Потом встала и пошла на кухню.

Там всё было как всегда. Чайник уже шумел на плите. На столе — традиционная тарелка с кашей под крышкой, чтобы не остыла, и — между сахарницей и кружкой чая — стояла та самая маленькая белая пиалка с двумя таблетками.

Бабушка сидела у окна. При моих шагах подняла голову.

— Проснулась? — спросила она, как будто это было не очевидно. — Ну и хорошо. Садись, завтракать будем.

Я поела кашу, запивая чаем. Потом взяла розовую таблетку, положила на язык. На секунду задержала — и, как обычно, почувствовала, как она начинает расползаться горечью.

Белую я оставила «на потом» — как всегда.

— Не забудь, — сказала бабушка. — А то летом разбалуешься.

«Летом разбалуешься» — странно звучит, если лето у тебя состоит из тех же таблеток, что и зима, только без школы.

Я посмотрела в окно.

Во дворе уже шумели какие-то дети — кто-то на велосипеде, кто-то просто гонял мяч. Они, очевидно, были из другой школы. Лето всегда смешивает всех во дворе.

Кто-то сейчас собирает чемоданы, те, кто поедет на море, в деревню, на дачу.

Я сжевала сухарик и взяла белую таблетку. Молча глотнула её, запив чаем.

Летний день казался длинным и пустым. Телевизор бубнил какие-то летние программы, бабушка делала свои дела, а я как будто осталась один на один с мыслью о том, что делать с целыми днями, когда никто ничего от меня не требует.

Поликлиника никуда не делась.

Через несколько дней после линейки мы опять туда пошли туда. На улице пахло разогретым асфальтом. Из открытых окон проносящихся мимо автомобилей доносилась музыка.

В поликлинике, как всегда, мы сдали анализы, посидели в очереди к врачу. Стулья в коридоре были все те же: потёртая обивка, подлокотники с царапинами.

Врач листала мои бумаги и время от времени поглядывала на меня поверх очков.

— Отёки по утрам бывают? — спросила она.

— Иногда, — сказала бабушка.

— Давление… — она измерила, записала. — Тахикардия после нагрузки?

— Бывает, — кивнула бабушка. — Иногда по лестнице поднимемся — и она уже бледная.

— Лето, жарко, — врач слегка наклонила голову. — Никакого солнцепёка, никаких тяжёлых нагрузок. Режим щадящий.

Она помолчала, листая бумаги.

— Анализы… — провела пальцем. — Стабильно. Без ухудшения. Но и без улучшения. Как я и говорила: это надолго. Надо привыкать, что это теперь часть жизни.

Я сидела на стуле, болтала ногами

— Летом в лагерь не отправляете? — спросила врач между делом.

— Какой лагерь? — буркнула бабушка. — С её почками.

— Ну, не обязательно же спортивный, — врач чуть улыбнулась. — Есть тихие лагеря.

Слово «лагерь» слегка кольнуло. Не то, что бы я туда хотела, а потому, что у меня был человек, который туда как раз собирался.

О том, что Кирилла отправят в кемп, я знала ещё до конца учебного года. Но на самом деле поверила только тогда, когда он пришёл «попрощаться» — так громко это ни один из нас не называл, но оба понимали.

— Ну, всё, — сказал он, когда появился у нас во дворе в ярко-зелёной футболке, и я вышла к нему. — Завтра утром нас отвезут. Целая группа от школы едет, с тренером.

Я кивнула.

— Там будет озеро, верёвочный парк, квесты, — перечислял он, загибая пальцы. — Нам уже программу выдали: команды, соревнования. Футбол, волейбол.

Я слушала и представляла: домики, столовая, деревянный пирс, дети в одинаковых футболках. Почти как в фильмах и книжках. И где-то среди них — он, который будет всё это проживать, а я — читать про это в письмах.

— Ты будешь писать? — спросила я.

— Если там разрешат, я обязательно напишу, — сразу сказал он. — Там вроде можно.

Мы немного посидели на лавочке, просто так. Он говорил про «верёвочный парк» — мне это представлялось как огромная паутина, натянутая между соснами. Я думала, что я туда бы не полезла ни за что, даже если бы почки были как у космонавта.

Он вдруг спросил:

— Ты летом чем будешь заниматься?

Я пожала плечами.

— Читать. Писать. Ходить в поликлинику. Гулять во дворе.

— Писать что? — заинтересовался он.

— Историю, — сказала я не задумываясь. — Про пиратский корабль. У меня уже есть имя капитана.

— Какое? — глаза у него чуть загорелись: пиратские истории любили почти все мальчики. Правда, Кирилл не знал, что мой пират — космический.

Я замялось. Имя было дурацкое и слишком длинное — Прогроджимила Зибольд.

— Не скажу, — решила я.

Он усмехнулся.

— Ну ладно. Тогда я тебе из кемпа про всё напишу. А ты мне потом про свою историю расскажешь.

Мы попрощались как-то совсем не торжественно. Просто встали со скамейки, он махнул рукой и убежал.

Я поднялась домой, выглянула в окно на пустой двор, где только что было это маленькое «прощание», и подумала: «Интересно, когда будет первое письмо?»

Почтовый ящик у нас был очень тугой. Надо было сильно дёрнуть на себя, потом резко опустить вниз, и тогда крышка открывалась с лёгким металлическим стоном.

В первую неделю после отъезда Кирилла я каждый день спускалась на первый этаж — вроде бы «просто так» — и проверяла ящик. Там лежали только газеты, рекламные листовки и, иногда, счета за электричество.

Я делала вид, что мне всё равно. Поднималась домой с серьёзным видом, будто проверяла почту из чувства долга, а не потому, что внутри каждой клеточке хотелось увидеть конверт с моим именем.

Первое письмо пришло лишь в конце второй недели.

Ящик открылся привычно туго. Внутри лежал обычный белый конверт. Моё имя было написано синими чернилами.

Я вытащила письмо, зачем-то сунула под футболку, и только дома, в своей комнате, плотно прикрыв за собой дверь, я достала его и аккуратно разорвала край.

Из конверта вывалился сложенный тетрадный лист.

«Привет, АЛЕНА!» —имя было написано крупными буквами.

«Здесь классно. Мы живем в домике, нас четверо в комнате, один сопит, как трактор, а другой всё время шутит. На второй день мы ходили в лес на квест, там один пацан упал в грязь, поржал и дальше побежал, у него потом был синяк под глазом. Тренер сказал, что это „боевое крещение“».

Я читала и почти слышала, как он это говорит — быстро, запыхавшись, перескакивая с одной детали на другую.

Про еду, про «верёвочный парк», где он чуть не сорвался. Про то, как ночью кто-то завыл, изображая волка, и половина группы поверила.

«У нас в комнате один, он круто играет в футбол».

И дальше: «Тут есть озеро, но пока не купались, запрещают, говорят, вода ещё холодная».

Про меня было всего две строки ближе к концу.

«Ты как там? Ты не померла от своих таблеток и своей поликлиники? Пиши мне, если хочешь. Кирилл».

Я сидела на кровати, держала листок двумя руками и перечитывала именно эти две строки снова и снова.

Он вспоминает меня. Вспоминает между «пацаном, который в грязь упал», и холодным озером. Это было, с одной стороны, немного обидно. С другой — приятно: даже среди квестов и «боевого крещения» была я.

Я сложила письмо и сунула его в ящик стола. Потом достала снова и положила в книгу, как закладку. Потом всё-таки вернула в ящик.

И всё время думала о том, что две строчки — это мало. Но лучше, чем ноль.

Лайма объявилась, когда жара уже успела стать привычной.

Я сидела в своей комнате, читала книгу и машинально теребила цепочку на шее, когда зашла бабушка и сказала:

— К тебе пришли.

Это была Лайма.

Она стояла в дверях, держа в руках яркий пакет с эмблемой какого-то магазина. На ней были новые шорты — такие, какие я видела в витринах, и майка с блёстками.

— Привет, — сказала она, ввалившись в комнату, как будто мы виделись вчера, а не две недели назад. — Ты что, всё лето в этой норе сидеть собираешься?

Я сняла очки, протёрла.

— Я читаю, — ответила я.

— Ой, конечно, — отмахнулась она. — Пошли в парк… там все гуляют. Ты что, хочешь всё пропустить?

«Все» — это был, подозреваю, её собственный список из трёх-четырёх знакомых девочек.

Заглянула бабушка.

— Куда вы? — строго спросила она.

— В парк, — сразу ответила Лайма. — Мы недолго.

Бабушка посмотрела на меня.

— Если пойдёшь, — сказала она, — До шести дома. И никакой беготни на жаре. Поняла?

— Поняла, — сказала я.

Лайма закатила глаза, но промолчала.

В парке сидели на скамейке какие-то девочки постарше. У одной были ярко-накрашенные ногти, у другой— блестящая помада на губах. Они ели мороженое, перекидывались фразами, иногда смеялись — громко, с хрипотцой, как будто им было совсем не одиннадцать-двенадцать, а сразу шестнадцать.

— Видела? — шепнула Лайма, чуть подтолкнув меня локтем. — Из шестого класса.

Мы купили в киоске наклейки — Лайма долго выбирала, перебирая альбомчики, пока продавщица не заёрзала. Потом она купила себе ещё какой-то журнал «для девочек» и бутылку сладкой газировки.

— Тебе? — спросила она.

Я покачала головой.

— Мне нельзя.

Она фыркнула:

— Тебе ничего нельзя. Как ты вообще так живёшь?

Вопрос был вроде шуткой, но задел. Я действительно жила по каким-то странным, правилам, которые никто кроме меня больше не соблюдал.

Мы сели на лавочку. Лайма раскрыла журнал, ткнула пальцем в страницу с тестом: «Какой ты тип девушки?»

— Смотри, — вдохновённо сказала она. — Вот, если у тебя больше ответов «А», ты романтичная, если «Б» — решительная, если «В» — загадочная. Пройдём?

— Не хочу, — честно ответила я.

— Почему? — она даже обиделась. — Это же прикольно.

— Потому что вопросы глупые, — сказала я, не подумав. — И ещё… — я поискала слова, — как будто пытаются всех разложить по полочкам.

Лайма захлопнула журнал.

— Ты как старуха всё воспринимаешь, — бросила она. — Всё тебе глупо, всё не так.

Я почувствовала, как поднимается лёгкая волна раздражения.

— Я просто не люблю, когда за меня решают, какая я. Даже тестом.

Она помолчала, потягивая газировку. Потом сказала:

— Знаешь, иногда с тобой интересно, а иногда… — она пожала плечами. — Как будто разговариваешь с учительницей, а не с подружкой.

Слово «подружка» повисло между нами. Я не была уверена, что готова подписаться под ним. Но ссорится тоже не хотелось.

— Может, я просто не такая, как ты, — сказала я. — Это не плохо. Просто по-другому.

Она посмотрела на меня, вздохнула, и через две минуты уже снова что-то рассказывала — про то, кто из одноклассниц куда поедет, у кого какие шорты, у кого брат подросток, который слушает «взрослую музыку».

Я слушала вполуха.

Её обида на моё «старушечье» восприятие была из-за того, что я не принимала её правила игры. И отчасти она, наверное, была права. Я действительно смотрела на всё это чуть со стороны.

В какой-то день я сидела за своим столом, положив перед собой тетрадь — ту самую, «для мыслей». Сначала я хотела написать что-нибудь вроде записи дневника: «Лайма сказала, что я как старуха». Но рука сама вывела другое: «Капитан Прогроджимила Зибольд сидел в кресле и смотрел на экран…».

Я на секунду застыла, рассматривая эту фразу. Внутри что-то словно щёлкнуло — приятно. Как будто я правильно вставила подходящий пазл.

Я перевернула страницу и нарисовала схему — не совсем карту, но что-то похожее: круг — это планета, ещё один, поменьше — спутник, стрелочки — траектория корабля. Подписала: «Глава 1. Где Зибольд узнаёт о планете кошмаров». Другой строкой: «Глава 2. Где корабль попадает в аварию».

Потом перечеркнула «аварию» и написала: «в засаду». Потом тоже перечеркнула. Получалось пока коряво.

Но само ощущение, что можно заранее придумать, что будет в какой главе, и как это примерно закончится, оказалось новым. До этого я просто писала куски без начала и конца. Теперь захотелось, чтобы всё было не просто набором кусочков текста, а чем-то цельным.

«Вот этим я и буду заниматься летом», — подумала я.

Таблетки никуда не делись, поликлиника тоже. Лайма могла в любой момент примчаться с очередным журналом, а Кирилл — прислать письмо или нет. Но внутри появилась тихая мысь: «Писать».

Это лето казалось странным.

С одной стороны — да, школа закончилась, можно не вставать по будильнику, не сидеть на уроках. С другой — всё как будто застыло в каком-то промежутке. Я была между домом и улицей, между письмами Кирилла и его молчанием, между здоровьем и болезнью, между тестами в журналах и схемой собственных глав в тетради.

Мне казалось, что лето так и пройдёт — не начавшись по-настоящему. Как скучный фильм.

27

Второе письмо от Кирилла пришло когда жара воцарилась уверенно и надолго.

Асфальт едва ли не плавился, воздух казался густым, как кисель.

Я спустилась к почтовым ящикам, как делала каждый день. Крышка как всегда сначала упёрлась, потом, когда я её дёрнула чуть сильнее, издала обиженный металлический стон и поддалась.

Внутри лежали конверты — как всегда со счетами и уведомлениями — и среди них — один чуть помятый, с синими чернилами и знакомым почерком.

«АЛЕНЕ» — было написано крупными буквами под моим адресом.

Сердце сделало маленькое «дзынь», от которого в груди стало тесно, но приятно. Я быстро вытащила конверт, сунула в карман шорт.

Наверх я поднималась медленно. Так бывает, когда у тебя есть что-то важное, когда ты слишком рада, и от этого хочется растянуть приятное ожидание.

— Опять счета? — равнодушно спросила бабушка.

— Угу, — сказала я максимально равнодушным тоном. — Положу на стол.

Счета я действительно положила. А свой конверт тихо сунула в книгу на полке. Сделала круг по квартире, для приличия зашла в ванную помыть руки, и только потом, вернувшись в свою комнату, закрыла за собой дверь, достала письмо из книги и уселась за стол.

Разрывать край конверта оказалось труднее, чем в прошлый раз: пальцы внезапно стали какими-то деревянными. Я, наконец, справилась, вытянула сложенный вдвое листочек .

«ПРИВЕТ, АЛЕНА!!!»

Кирилл, кажется, решил, что один восклицательный знак — это не серьёзно.

Дальше всё понеслось, как лавина.

«Тут вообще КРУТО!!! Нас перекинули в другой блок, теперь мы живём ближе к озеру. Тренер говорит, что мы самая нормальная группа хотя это он так всем говорит, наверное. На прошлой неделе у нас был турнир по футболу, мы сделали их в финале 5:2. Я забил гол, но судья не засчитал потому что типа офсайд, но это фигня все видели, что я забил честно».

Слова сбивались, предложения были без запятых, местами буквы перепрыгивали друг через друга. Я почти слышала его голос — быстрый, весёлый, хвастающийся.

«У нас тут один пацан, его зовут Марис, он вообще гонит, но прикольный, он умеет свистеть двумя пальцами так, что все оборачиваются. Ему за это уже делали замечание, но он всё равно свистит».

Дальше — снова про «верёвочный городок»: один раз Кирилл сорвался, повис на страховке, тренер орал.

Про ночной «поисковый квест», где надо было искать «похищенный флаг».

Про то, как один мальчик храпит «как трактор», другой всё время пытается рассказать анекдот и каждый раз забывает конец.

Я читала, лист слегка дрожал в руках.

Потом в тексте произошёл неожиданный поворот.

«Тут в группе одна девчонка, её зовут Иева, она вообще плавает как рыбка. Она ныряет глубоко, и не боится. Ещё она играет в волейбол круто».

Имя «Иева» показалось мне неприятным.

Дальше Кирилл писал, что у Иевы «прикольный смех», что у них в столовке «дают иногда норм, иногда ерунду».

Про меня не было ни строчки. Даже не поинтересовался, как у меня дела.

Подпись — «Кирилл» — и письмо закончилось.

Я сложила лист пополам, потом ещё раз. Положила на стол перед собой и какое-то время просто сидела, уставившись в окно.

«Он там, — подумала я, — а я — здесь».

Там — это домики, группы, озеро. Иева, которая «плавает как рыбка», и верёвочный «городок», где можно сорваться, но тебя удержит страховка.

Здесь — таблетки по часам, бабушкино «не ходи на жаре», тетрадка с Прогроджимилой Зибольдом и поликлиника.

У нас не «одно лето на двоих». У него — своё, отдельное. У меня — своё.

И между ними — письма, как тонкая связующая ниточка.

Я взяла письмо снова, перечитала место про Иеву. В груди словно что-то щёлкнуло, как будто там маленькая резинка лопнула.

«Ревность» — подумала я и удивилась сама себе.

Мысль о том, что там теперь есть кто-то, с кем он играет, бегает, шутит, смеётся, а меня — нет, царапала.

Я аккуратно положила письмо в ящик стола и закрыла. Никаких выводов делать не хотелось.

На море я всё-таки попала. Но не так, как ожидала. На пляж, до которого надо было ехать автобусом сорок минут, вдыхая потный воздух и выслушивая чужие разговоры.

Инициатором была Лайма.

Она примчалась утром:

— Алена, собирайся! Мы едем на пляж!

Я вышла из комнаты.

— На какой пляж?

— На дальний, — отмахнулась она. — Мама сказала, что я могу кого-то взять. Вот я и беру тебя. Пошли.

— На пляж? — переспросила бабкшка.

— С моей мамой, — уверенно сказала Лайма. — Она на работе до часу, а потом мы поедем. Она сказала, что не против, если Алёна тоже. Мы будем осторожны.

Бабушка внимательно посмотрела на меня.

— Солнце, — пробормотала она. — Голову напечёт тебе.

— Мы под зонтиком будем! — сразу сказала Лайма.

Бабушка помедлила.

— Ладно, — сказала она наконец. — Только, Алёна, не жариться на солнце. В воду по пояс и не задерживаться. Никакой газировки. К шести быть дома.

Я кивнула.

— И надень нормальный купальник, — добавила бабушка.

«Нормальный купальник» у меня был один — тот, в котором я купалась с Томой на отдыхе.

Я закрылась в комнате, достала купальник из дальнего ящика. Он был голубой с тёмно-синими полоскам. Совершенно обычный. Когда я примерила его, ткань сильно натянулась на груди. Тело за это время изменилось. В зеркале отражалась девочка, у которой уже не плоский тело ребёнка, но ещё и не подростковая фигура. Что-то промежуточное, неловкое.

Я стояла, смотрела на своё отражение и чувствовала себя чужой самой себе. Словно кто-то подменил моё тело.

Я потянулась к футболке и натянула её поверх купальника. Длинную, почти до колен. Так было спокойнее.

— Ты что, так поедешь? — скривилась Лайма, когда я вышла в коридор.

— А что? — спросила я.

— Ты как будто на дачу, а не на пляж, — фыркнула она. — Надо шорты или сарафан.

Я пожала плечами.

— Мне так легче, — сказала я.

Бабушка дала мне большую соломенную шляпу, которую издалека откуда-то из своих шкафов .

— Голову прикрыть, — сказала она коротко.

Мы встретились с мамой Лаймы у автобуса. Она была в коротком лёгком платье, с большой сумкой, в которой, судя по весу, помещалась половина дома.

По дороге она несколько раз повторила:

— Девочки, вы не лезете глубоко, поняли? Алёна, тебе особенно нельзя. Если голова закружится — сразу выходишь.

В автобусе было душно. Люди стояли вплотную, пахло потом. Меня это раздражало — теснота, неприятный запах. Мимо мелькали дома, гаражи, куски серого города. Потом вдруг между домами показалась полоска воды.

Дальний пляж встретил нас песком, громкой музыкой, шумом и суетой.

Мама Лаймы, как и обещала, заняла место «под зонтиком», она арендовала его у какого-то хмурого мужчины.

— Снимай футболку, — сразу сказала мне Лайма.

Я нерешительно потеребила край футболки с плеча.

— Мне так нормально, — сказала я. — Я в воду пойду, тогда сниму.

Лайма закатила глаза, но спорить не стала.

Её собственный купальник был ярко-розовым, с какими-то блёстками, от которых рябило в глазах.

Через пять минут она уже бежала к воде, оставляя за собой цепочку следов. Я шла медленно.

Вода была холоднее, чем казалось. Я дошла до кромки, брезгливо потрогала её пальцами ног. Лёгкая волна лизнула щиколотки, потом откатилась. Вокруг меня носились дети, брызгались, падали, вставали, смеялись.

— Иди сюда! — крикнула Лайма, уже по пояс в воде.

Я сняла футболку. Купальник казался мне слишком открытым. Я чувствовала на себе не только реальные взгляды, но и воображаемые. Казалось, что все видят мою худобу, мою неидеальность, мои «слишком» и «недостаточно».

Я зашла в воду по колено. Обдало холодом. Тело отозвалось сразу — сердце ускорило ритм. Глубоко внутри то ли почки, то ли мышцы словно сказали: «Что происходит?».

— Алёна, иди! — снова звала Лайма плескаясь. — Тут классно!

Я сделала ещё пару шагов. Вода дошла бёдер. Холод прошёлся по коже тысячами иголок.

Сначала слегка потемнело в глазах. Шум в голове, казалось, заглушал плеск воды. Воздух внезапно стал густым и тяжёлым.

Я остановилась. В голове появилась отчетливая мысль: «Вот сейчас будет нехорошо».

— Эй, ты чего там? — голос Лаймы долетел до меня, будто откуда-то очень издалека.

Я повернула обратно. Шла медленно, стараясь не показывать, как дрожат ноги.

Когда выбралась на берег, мир качался. Я села на песок, потом всё-таки ушла в тень, под наш зонтик. Мама Лаймы приподнялась на локте.

— Плохо? — спросила она.

— Голова… кружится, — выдавила я.

Она протянула мне бутылку с водой.

— По чуть-чуть, — сказала. — Просто посиди в тени.

Я отхлебнула глоток. Вода была тёплой, как чай. Сердце ещё некоторое время барабанило неровно, потом постепенно успокоилось.

Испуг в этот раз был недолгим. На смену ему пришла злость.

«Да сколько можно, — подумала я, глядя на песок. — Даже просто постоять в воде — и то…».

Я посмотрела на девушек постарше, которые плескались неподалёку. У одной был живот с мягкими складками, у другой — худые, острые колени, у третьей — широкие бёдра. Они смеялись, брызгались водой. Никто не держался за сердце.

Лайма подбежала, вся в каплях, мокрые волосы прилипли к щекам.

— Слушай, там такая волна, — вдохновлённо начала она. — Я аж… — тут заметила моё лицо. — Эй, ты чего? Опять… — она неопределённо махнула рукой. — Ты как моя бабушка: «голова кружится, давление…»

Я сжала пальцами цепочку на шее.

— Немного плохо стало, — сказала я. — Ничего страшного.

— Ну да, «ничего», — фыркнула она. — Ты всё время как старуха. Осторожно тут, аккуратно там. Жизнь проходит.

Она сказала это без злобы, больше с досадой. Но я всё равно почувствовала обиду.

Хотелось ответить что-то резкое, но я промолчала. Сидела под зонтиком, иногда прикладывая к бутылке с водой, и больше в воду не пыталась заходить…

Когда я вернулись домой, бабушка, только спросила:

— Не устала?

Я сказала, что нет. На самом деле я устала — очень.

— Иди, приляг, — сказала бабушка.

Я ушла в комнату, лежала, смотрела в потолок. Не было желания даже двигаться.

Вечером я достала свою тетрадь. Сначала рука сама вывела фразу: «Корабль „Семь Теней“ принадлежал капитану только наполовину».

Я остановилась, перечитала. Получилось интересно. И я стала быстро записывать:

«Официально капитан Зибольд числилась главным. Но был ещё тот, кто не значился ни в одном бортовом журнале. Тот, кто оплачивал ремонт, покупал новые детали, и иногда приказывал менять курс. Он не появлялся каждый день. Иногда его не было месяцами. Корабль жил своей жизнью. И только когда приходило короткое письмо или сигнал, капитан понимал: „Хозяин вспомнил, что корабль существует“.

Я писала и чувствовала, как все становится на свои места. Было очень захватывающе это писать.

Я дописала ещё пару абзацев. О том, как экипаж шепчется про «настоящего хозяина», о том, как капитан делает вид, что не слышит, но сам ночью смотрит на экраны и думает, почему корабль опять отправляют не туда, куда он хотел.

Когда я отложила ручку, рука слегка дрожала.

Это была не просто очередная сценка про космических пиратов. Впервые текст был не только про то, «как интересно», но и про что-то, что я сама ещё до конца не понимала. Про власть, про чужие решения, про то, как жить на корабле, который принадлежит тебе не целиком.

На секунду захотелось показать это бабушке — пусть она прочитает. Потом я представила, как она читает это, хмурится неодобрительно, и я передумала.

Это пока должно было остаться моим.

Вечером я опять сидела на подоконнике, держа свою тетрадку на коленях. Форточка была приоткрыта, из нее в комнату тянуло теплым воздухом, пахнущим пылью и листвой. Во дворе кто-то хлопнул дверцей машины. Где-то лаяла собака.

Я провела пальцами по цепочке на шее.

Вспомнила письмо Кирилла и Иеву, которая «плавает как рыбка». Море, где мне стало плохо, и песок, на котором я сидела, сжимая зубы от злости на своё собственное тело.

«У каждого — своё лето», — подумала я.

У Кирилла — с квестами, озером и девочкой, которая не боится нырять, и которой не становится вдруг плохо.

У Лаймы — с журналами, пляжем, наклейками, попытками стать «как из рекламы».

У отца и Томы — с ресторанами, шикарными машинами, делами, которые они должны были «порешать».

А у меня — с таблетками, приступами, письмами, и кораблём «Семь Теней» в моей тетрадке.

Я чуть улыбнулась.

«Ладно, — сказала я себе. — Пусть у всех будет своё. А я буду писать».

Я ещё немного посидела, пока глаза не начали слипаться, потом слезла с подоконника, легла в постель, аккуратно положив тетрадку под подушку.

Лето продолжало идти своим чередом.

28

Кирилл вернулся в августе, когда уже стало немного прохладнее.

Я сидела на своём подоконнике, как обычно, со своей тетрадкой на коленях. Внизу во дворе раздался знакомый голос.

Я сначала даже не поняла. Голос был чуть ниже обычного, словно слегка осипший. Потом дошло: это он. Кирилл.

Я взглянула вниз.

Под нашим подъездом стоял он — загорелый до крайней степени. Волосы отросли, и торчали во все стороны.

Кирилл что-то быстро рассказывал какому-то незнакомому мне мальчику, размахивая руками. Они оба смеялись. Потом хлопнули друг друга по плечам, мальчик убежал, а Кирилл направился к моему подъезду.

Я слезла с подоконника. Сердце сделало странный двойной удар.

Через несколько минут в дверь позвонили.

— Открой, — велела бабушка. — Я занята.

Я пошла в коридор, уже заранее зная, кто это. Открыла.

— Привет, — сказал Кирилл улыбаясь.

Улыбка была та же, а глаза — как будто другие. Чуть более уверенные. Или мне так показалось.

— О, да ты не загорела совсем, — оценил он.

— Зато не сгорела, — отрезала я.

В коридор, наконец, выглянула бабушка.

— Здравствуй, Кирилл, — сказала она. — Как лагерь?

Он тут же расправил плечи.

— Здравствуйте. Лагерь замечательно. Можно Алёна погуляет?

Бабушка кивнула.

Мы вышли во двор. Солнце уже не так жарило, как в июле, но всё равно было очень тепло. На детской площадке кто-то качался на качелях, маленькие дети строили в песочнице «замки», которые вечером все равно сравняют с землей.

— Ну, давай, рассказывай, — сказала я. — Как там твой кэмп.

Он не заставил себя просить дважды.

Истории посыпались сразу, как из дырявого мешка.

—… Ты бы видела их рожи, — азартно рассказывал Кирилл. — Мы такие выходим из кустов, а там этот, сторож. Он сначала подумал, что мы призраки. Я реально думал, что он свалится.

Он говорил быстро, перебивая сам себя, иногда перескакивая с одного эпизода на другой. Иногда вставлял слова, которых раньше не говорил: лагерные прозвища, странный сленг, какие-то «приколы», понятные только ему.

— А Иева? — само вырвалось у меня.

Он на секунду запнулся, будто споткнулся на бегу.

— А, Иева… — протянул Кирилл так, будто старался показать, что это имя ему не так уж и важно. — Ну да. Она… ну, норм. Из волейбольной команды. Плавает круто. Она из тех, кто вообще ничего не боится, прикинь. С пирса сразу в глубину. Я думал, утонет. Но нет.

Он пожал плечами, сделал вид, что тема закрыта.

Я кивнула.

— Письма я получила, — сказала я, чтобы заполнить паузу.

— Ага! — он сразу оживился. — Я же писал! Два раза!

Он явно гордился собой за этот факт.

— Я знаю, — несколько невпопад сказала я. — Спасибо.

Я не стала говорить, что два письма казались мне смешной цифрой по сравнению с тем количеством дней, в течении которых я ждала.

— Ты чё мне не ответила? — вдруг спросил он.

Я моргнула.

— А я… — я задумалась. — Даже не подумала. Ты же через пару недель должен был вернуться. Пока письмо дошло бы…

Это было правдой, и в то же время — не совсем. Где-то глубоко я понимала, что могла бы написать всё равно. Хоть одно.

Кирилл пожал плечами.

— Ну да, — сказал он. — Логично. Да мне там и некогда было бы письма читать, если честно. Я свои-то еле написал. Меня этот, Марис, всё время вытаскивал, говорит: «Пошли, тут такое…».

Он сказал это без злого умысла, просто как факт. Но фраза «мне было бы некогда читать» почему-то уколола.

— Ты так загорел, — сказала я, стремясь сменить тему. — Как уголь.

— Зато не как из подвала, — ухмыльнулся он. — А ты, как из подвала. Бледная.

— Спасибо, — криво усмехнулась я. — Красивое сравнение.

Мы еще прошлись по двору, до качелей и обратно. Он все еще был тем, прежним Кириллом, который шутит не всегда к месту и идет рядом со мной, но вокруг него теперь как будто появился новый ореол: кэмп, группа, озеро. Иева. Я сюда попадала только краем…

Лайма объявилась через пару дней, когда я уже успела успокоиться и решить, что, возможно, всё вернулось «как раньше». Это была ошибка.

Лайма буквально ворвалась в наш двор, где я сидела на скамейке. Новая юбка Лаймы — светлая, короткая, лёгкая — колыхалась вокруг бедер. Майка — с блёстками и надписью по-английски. На ногтях — яркий лак. Загорелая не хуже Кирилла.

— Та-дам! — сказала она. — Смотри, какая я.

— Вижу.

— Мы всё-таки были на море, — полезли из нее слова. — Представляешь? Отель, аниматоры, шведский стол, бассейн с горкой, ещё один бассейн без горки, вечером шоу, днём конкурсы…

Она говорила так быстро, словно боялась не успеть излить на меня свои впечатления.

Про отель — «там были такие ковры, что можно босиком ходить, и не холодно». Про ресторан — «ты можешь брать всё, что хочешь, сколько хочешь».

И, конечно, про мальчика.

— Там был один, — глаза у неё даже вспыхнули. — Его зовут Ричард, представляешь? Не Рихардс, а прямо Ри-чард. У него такие волосы, как в кино, и он в футбол играет круто. Он сказал, что я… ну… — она слегка зарделась. — Симпатичная.

Я слушала и чувствовала себя так, будто включила сериал на середине. Там уже есть свои герои, свои интриги и музыкальная заставка. Мне интересно, но не так, что б уж очень.

— Он старше? — спросила я, чтобы поддержать разговор.

— На год, — важно сказала Лайма. — Почти совсем взрослый. Мы… — она усмехнулась — Переписываться, наверное, будем.

Тут мы заметили входящего во двор Кирилла.

— О, море вернулось, — фыркнул он, глядя на Лайму. — И как там ваш… как его… «всё включено»?

— Лучше, чем твой кэмп, — мгновенно парировала она. — У нас там никто не орал «подъём!» в семь утра.

— Зато у нас были квесты, — возразил он.

— И Иева, — ядовито вставила я.

— Какая ещё Иева? — тут же вцепилась Лайма.

Я невольно напряглась.

— Девчонка из кэмпа, — сказал Кирилл как будто равнодушно. — Плавает круто.

— Ага, — протянула Лайма, прищурившись. — Значит, у тебя там не только квесты, но и… — она изобразила кавычки пальцами. — «Летнее увлечение».

— Ты что! — возмутился он.

— Ага-ага, — протянула она, уже с улыбкой. — Ладно. Не обижайся. У самой, между прочим, Ричард есть.

Они перекидывались шпильками, легко, без настоящей злости. Я стояла рядом и чувствовала, что наш треугольник слегка изменился. Раньше центр тяжести был где-то около меня. Теперь у каждого появилось своё лето, свои истории, свои люди.

— А ты чего молчишь? — ткнула меня в бок Лайма. — Тебя Кирилл хоть вспоминал там?

— Писал, — спокойно ответила я. — Два письма.

— О-о, — протянула она. — Прямо романтик. Смотри, как липнет.

Она сказала это вроде шутки, но в её голосе было лёгкое подкалывание. Не совсем колкость, но что-то рядом.

Кирилл фыркнул.

— Я всем писал, — соврал он так топорно, что стало смешно.

— Конечно, — усмехнулась Лайма. — Обмен письмами с Иевой.

Я смотрела на них и думала, что в этом есть что-то от старших: намёки, полунамеки, слова, которые произносятся не до конца. Меня всё это и забавляло, и утомляло.

Все эти разговоры про мальчиков и девочек казались мне как-будто декорацией к чужому спектаклю. Интересно — но не про тебя.

Историю про Прогроджимилу Зибольда я дописывала в тот же вечер.

Я сидела за столом в своей комнате. На столе — та самая тетрадка, ручка с чуть погрызенным колпачком, пустой стакан из-под компота.

Сначала я перечитала ранее написанное.

Прогроджимила уже давно перестал быть просто смешным именем. У него был корабль, команда, несколько планет, где его встречали по-разному: от «о, пришли наши!» до «только попробуйте приземлиться!». Было письмо от «теневого владельца», который приказал лететь в сторону далёких звезд «для особого дела».

Оставалось понять, как всё это закончится.

Внутри было ощущение, что история не может просто взять и оборваться на очередном рейде. Нужен был поворот, после которого можно сказать: «да, это финал первой книги».

Я положила ручку на страницу, и стала думать.

«Что делает человек, когда понимает, что его корабль ему не принадлежит? — спрашивала я сама себя. — Продолжает молчать? Пытается бунтовать? Продаёт корабль? Уходит?»

И тут я увидела её — сцену, как кадр кино.

Ночь. Корабль стоит в тихом космопорту. Команда спит. В посте управления — только Прогроджимила и ещё один человек — тот самый «теневой», который в этот раз всё-таки поднялся на борт сам.

Они стоят, смотрят друг на друга.

Я схватила ручку.

«В ту ночь он всё-таки явился. Он сам поднялся по трапу.

— Ты опоздал, — сказала Зибольд»…

Я писала и чувствовала, как диалог получался почти сам.

«Он подошёл ближе, так что между ними оставалось три шага.

— Ты хорош, — сказал он. — Лучший из тех, кто командовал этой консервной банкой. Команда тебя слушает. Ты умеешь держать курс. Но ты забываешь одну простую вещь: корабль — не ты. Корабль — это деньги. А деньги любят тех, кто умеет слушаться.

— Тогда найди себе куклу, — сказал Зибольд. — Я не буду слушаться.

— Ты уже слушаешься, — спокойно напомнил он. — Каждый раз, когда меняешь курс по моему письму».

И вот тут внутри у меня что-то щёлкнуло.

«Каждый раз, когда ты ложилась в больницу, когда пила таблетки по расписанию, когда соблюдала „режим“ — ты тоже меняла свой курс. — шепнул внутренний голос. — Не ты выбирала курс».

Я загнала эту мысль подальше, сделала вид, что не слышу. Рука продолжала писать.

«— В этот раз я не сменю курс, — сказал капитан. — В этот раз мы пойдём туда, куда я решил. А если тебе это не нравится…

«Теневой» смотрел на Зибольда долго. Потом пожал плечами.

— Ладно, — сказал он. — Поиграй ещё в капитана. Только помни: помощи больше не будет.

И он спустился по трапу, так же тихо, как поднялся.

А утром в порту сказали, что хозяин продал корабль другой компании».

Я придумала финал.

Прогроджимила остаётся с кораблём и командой, но без гарантий. Он не знает, сколько рейсов ещё ему позволят сделать, до какого космопорта хватит денег, не придут ли новые хозяева с другим капитаном. Но в тот момент выбор — его.

Я поделила текст на главы. На полях карандашом написала: «ГЛАВА 1. Письмо с печатью», «ГЛАВА 2. Вербовка команды», «ГЛАВА 3. Первый рейс», «ГЛАВА 4. Планета кошмаров», «ГЛАВА 5. Теневой владелец», «ГЛАВА 6. Ночь в космопорту».

Шесть глав. Настоящих. Не набор сцен, а что-то, что складывается в цельную, связанную историю.

Перечитала с начала до конца. Сначала быстро, потом снова — медленно. В каких-то местах хотелось переписать фразу, поменять местами слова, но в целом… нравилось.

В голове тихо прозвенела мысль, которую я всё ещё боялась сказать вслух:

«Это уже не просто игра. Это похоже на настоящую… историю».

Я на секунду представила, как несу тетрадь, как бабушка садится, надевает очки, читает про Зибольда, про владельца, про космопорт.

Представила вопросы: «А это про что?», «А почему такое имя?», «А что не так с кораблём?»

И внутри сразу все сжалось.

Я ещё не была готова, чтобы взрослые заходили в этот мир. Пусть пока остаётся моим.

Я закрыла тетрадь, аккуратно положила её в ящик стола, где лежали письма Кирилла. Теперь там была ещё и моя первая «книга».

Конец августа означал на языке бабушки одно: «пора собирать тебя в школу».

— Мы пойдём сегодня в магазин, — сказала она ранним утром, заглянув ко мне в комнату. — Надень что-нибудь поприличнее, не эту растянутую тряпку.

«Растянутая тряпка» была моей любимой домашней футболкой. Я вздохнула и натянула сарафан.

В магазине пахло тканью, картоном, пластиком, резиной и кожей. Бабушка не просто покупала. Она долго смотрела на вещи, щупала ткань, проверяла швы, морщилась, если нитка торчит.

Наконец, я встала перед зеркалом в примерочной.

Новая белая блузка сидела хорошо — гладкая ткань, приятно касающаяся кожи, без лишних рюшек, только аккуратный узор на воротнике. Юбка — тёмно-синяя, широкая, выше колен.

— Нормально? — спросила я.

— Хорошо, — сказала бабушка, заглянув за шторку. — Берём.

Мы, конечно взяли, не одну блузку с юбкой. Бабушка набрала для множество разнообразной одежды. Все нравилось, и я испытала некий лёгкий восторг. Я даже показалась себе Лаймой с её вечной тягой к новым шмоткам.

Потом мы пошли в магазин канцтоваров, и я потеряла ощущение времени.

Множество ручек, фломастеров, карандашей. Стопки тетрадей — зелёных, голубых, розовых, жёлтых. С блестящими глянцевыми обложками, украшенными машинами, куклами, котиками, собачками, кинозвездами, пейзажами и спортсменами.

— Выбирай, — сказала бабушка.

Я провела пальцами по обложкам. Остановилась на простых, одноцветных.

— Тебе портфель новый не нужен? — спросила бабушка, когда мы уже почти вышли.

Мой старый ранец был все еще цел, только чуть потерт. Но в нём было что-то от прошлых лет — неприятное и болезненное.

— Не знаю, — сказала я честно.

— Только не этот… — бабушка ткнула пальцем в розово-фиолетовое чудовище с принцессой.

В результате мы купили почти такой же, с каким Кирилл впервые пришел в наш класс, но с важным бонусом — внутренним карманом на молнии. Для чего-то своего. Я сразу знала, что туда положу свою «книгу».

Я чувствовала себя обновлённой. В голове уже начинали выстраиваться картинки: я в новых шмотках, с новым ранцем, иду в школу. В классе — те же лица, но мы уже «четвёртый класс». Слово звучало куда важнее и значительние, чем «третий».

Вечер выдался спокойный.

Передо мной на столе лежали два письма от Кирилла; тетрадка с «книгой»; список с галочками напротив «блузки», «юбки», «тетради», «ручки».

Я, подперев подбородок кулачками, провела взглядом по всему этому.

«Лето тоже папка» — подумала я.

Я уже и раньше делила годы по папкам: первый класс — с травлей и шоком, первой грамотой и электронными часиками; второй — с дракой и психологами, нашим семейным Рождеством и правдой о маме; третий — с Кириллом, Лаймой, больницей, таблетками и золотой цепочкой.

Теперь между «третьим классом» и «четвёртым» лежала ещё одна тонкая папочка.

Я стала мысленно раскладывать. «Папка „Лето после третьего класса“ — словно написала я внутри сознания.

Первыми туда легли письма Кирилла: его «Привет, АЛЕНА!!!», Иева, озеро, квесты, мое ожидание, спуски к почтовому ящику и тянущее «он там, а я — здесь».

Во вторую очередь — пляж, песок, яркий купальник Лаймы, вода по колено, приступ, тень под зонтиком, злость на собственное тело.

Потом — появление Лаймы с расказами о её море и Ричарде, загаром и шутками. Наш треугольник, в котором баланс немного изменился.

Затем — Прогроджимила Зибольд, космический корабль, теневой владелец, ночной космопорт, моя первая дописанная история, поделённая на главы. Ощущение, что внутри меня есть мир, который зависит только от меня.

Цепочка на шее чуть холодила кожу. Я провела по ней пальцами.

За окном медленно темнело. В окнах домов напротив зажигался свет. Я прислонилась лбом к прохоадному стеклу.

«Интересно, какой будет следующая папка» — подумала я.

Четвёртый класс, новые предметы, новые учителя. Может быть, снова больница. Может быть, какие-то новые мальчики у Лаймы и новые девочки у Кирилла. Новые истории про Зибольда или вообще совсем другие истории, которые я обязательно напишу.

Впервые не было того липкого ужаса, как раньше, перед школой. Не «всё опять будет плохо», а скорее тихое, настороженное любопытство: «Ну давайте. Посмотрим, что вы мне там приготовили».

Я глубоко вдохнула, почувствовала в пояснице лёгкое, но терпимое потягивание — почки напоминали, что они тоже со мной. Пальцы ещё раз коснулись цепочки,

Папка «Лето» закрылась. Я мысленно поставила её на свою внутреннюю полку — рядом с первыми тремя школьными годами, которые были не просто «воспоминаниями», а частью меня.

А всё остальное — действительно только начиналось.

29

Я узнала это ещё в конце августа.

Письмо почтальон сунул в наш ящик, как обычно. Я увидела его вечером, когда бабушка попросила меня проверить почту. Конверт был плотный, белый, с аккуратным логотипом школы, который вдруг стал выглядеть, как знак фирмы на пакетах из дорогих магазинов.

— Что там? — спросила бабушка, когда я вернулась с конвертом в руке.

Я пожала плечами, но внутри уже напряглась. Школьные письма редко приносили что-то хорошее.

Бабушка вскрыла конверт ножом для бумаг. И пока она читала, я смотрела на её лицо и пыталась по нему понять, что там такое, чтобы не спрашивать лишний раз и не слышать раздражённое: «Сейчас, не мешай».

Она читала долго. Потом подняла глаза.

— Ну, — сказала она — Поздравляю. Наша школа теперь лицей.

— Лицей? — переспросила я. Это слово было как «гимназия», красивое, но немного театральное. В нём сразу появлялись колонны, строгие учителя в очках, высокие потолки и дети в одинаковой форме.

— Платный. Частный. С новой директрисой. С новыми правилами. С новым… всем

— Они пишут, — продолжала бабушка, — что у них «реорганизация», «инвестиции», «повышение качества образования». И дальше список: форма, взносы, кружки, охрана, пропуска. И ещё: «учительский состав обновлён».

Я стояла рядом и ощущала странное, как будто мне сказали, что наш дом перестроили, пока мы спали. Что мы выйдем завтра, а подъезд будет другой. Лестница будет другой. Дверь будет другой. И, возможно, даже этажи поменяются местами.

— Мы туда не пойдём? — спросила я, и сама удивилась, что голос у меня прозвучал ровно.

Бабушка отложила бумагу, посмотрела на меня, как смотрят на детей, которые задают глупый вопрос, ответ на который взрослым кажется очевидным.

— Пойдём, конечно, — удивилась она. — Ты что.

Через два дня бабушка сказала:

— Отец звонил.

Я подняла голову от книги.

— Он что? — спросила я.

— Сказал, что деньги за лицей переведены, за год вперёд, — ответила бабушка с лёгкой усмешкой.

Я представила голос отца, уверенный, как у людей, которые привыкли, что если они говорят, то мир подстраивается. И представила Тому, которая, наверное, рядом с ним, которая могла бы улыбнуться и сказать что-то мягкое, как всегда, но в этой мягкости всё равно было бы то же самое: «Это не проблема».

Мне не надо было объяснять, что это значит. Я уже видела: огромная чёрная машина у подъезда, запах дорогих духов. Теперь это было ещё ближе. Теперь это касалось школы.

Я ясно поняла, что у нас нет слова «не можем». У нас есть — «деньги перевели».

Бабушка пошла ставить чайник, как будто разговор на этом закончен. А я осталась на кухне и смотрела на письмо. В нем много взрослых слов: «финансирование», «организационно-правовая форма», «обязательные платежи».

Я не выбирала. За меня опять выбрали. И даже если это выбор «в мою пользу», он всё равно не мой.

Мне стало смешно. Недавняя третьеклассница, которая ещё вчера считала, сколько дней осталось до линейки, теперь должна быть «лицеисткой».

Деньги пришли не только на лицей. Они пришли «вообще». Я видела банковское извещение, видела как бабушка ходила в банк, как принесла обратно пухлые конверты с деньгами, как складывала их в буфет, туда, где лежали документы. Я не спрашивала, сколько. И она не говорила. Но было ясно — много.

Это было ещё одно осознание — я действительно богаче всех, кого знаю. Богаче Лаймы, которая хвасталась новыми шмотками, но у которой мать всё равно носила одно и то же пальто третий год. Богаче Кирилла, у которого отец-отчим мог купить машину, и разговаривал с учителями с видом «мы вам платим» — но теперь я понимала, что платить тоже можно по-разному.

И ещё было осознание, которое мне не нравилось. Деньги делают тебя отдельной. Даже если ты этого не хочешь. И я не знала, что с этим делать.

А ещё в конце августа стало видно, что я изменилась. Это началось не одним днём. Просто однажды я натягивала шорты, и они стали короткими. Я надевала футболку, и она натягивалась в груди так, что мне становилось неловко, хотя дома никого кроме бабушки не было.

Я смотрела на себя в зеркало и почувствовала то же, что на пляже. Тело будто начало жить отдельно. Оно перестало быть «мной». Оно стало чем-то, что видно, что замечают, что может вызвать взгляд.

Я сильно вытянулась за лето. Даже походка стала другой. Бабушка сказала однажды, будто между делом:

— Ты как жердь стала.

Факт, к которому нужно привыкнуть.

А потом бабушка принесла пакет из магазина.

— Иди сюда, — сказала она, не глядя на меня, и делая вид, будто это самый обычный разговор, хотя у неё лицо было чуть напряженнее. — Примеришь.

В пакете лежали два бюстгальтера. Не такие, как у девушек в рекламе, конечно. Просто белые, хлопковые, без кружев. Но всё равно — «взрослые», уже не те топики, что покупали в прошлом году.

Мне стало жарко.

— Зачем? — спросила я, хотя знала зачем.

— Потому что так надо, — отрезала бабушка.

Я ушла в свою комнату, закрыла дверь и примерила. Я смотрела на себя в зеркало и не узнавала. Мне захотелось спрятаться от самой себя.

Я переоделась обратно, легла на кровать и долго лежала, глядя в потолок. И думала о том, что вот я и перестаю быть маленькой. Это было тревожно, и одновременно как-то интересно. Но интерес был осторожный.

Лайма снова пришла в конце августа. Я сидела на подоконнике, когда услышала снизу её голос — звонкий, на весь двор.

— Алё-о-на!

Я вздохнула, слезла с окна и спустилась вниз.

Лайма стояла у подъезда в новых шортах и майке, от которой пахло магазином. В руках — пакет с логотипом какого-то торгового центра, и я сразу поняла — она пришла не просто так. Она пришла показать.

— Смотри! — сказала она, даже не поздоровавшись нормально. — Мне мама купила! Это вообще… — и она начала доставать из пакета яркие глянцевые журналы, блестящие заколки, коробочки с косметикой. — Это всё из «центра». Там распродажа. Там такие вещи… Ты бы видела!

Я кивнула. Лайма всегда говорила «ты бы видела», как будто то, что она видела, автоматически становится важнее всего.

— А ещё, — сказала она, понижая голос, будто сообщала тайну, — Ты слышала? Школа теперь лицей.

— Слышала, — ответила я.

— Капец, — сказала Лайма. — Мама говорит, что это ужас. Что это теперь платить надо. Что это вообще… несправедливо.

Я посмотрела на неё и почувствовала внутри маленький укол. Странное, неприятное чувство, словно ты стоишь в новой одежде рядом с человеком в лохмотьях.

— Тебя точно оставят? — спросила я.

Лайма пожала плечами.

— Не знаю. Мама говорит, что будем думать. Она сказала, что может, придётся… ну… — Лайма замялась. — В другую школу.

«В другую школу» прозвучало как «в другую жизнь». Я поняла, что это реальность. Лайма может исчезнуть из моего класса, из моей жизни, потому, что кто-то решил сделать школу другой.

— А Кирилл, — сказала Лайма, будто прочитала мои мысли. — Он точно остается. У них деньги есть. Его отчим сказал, что это даже лучше, потому что «контингент будет другой». Представляешь?

Слово «контингент» звучало смешно в Лайминых устах, но смысл был понятен. Теперь в школе будут другие дети.

— А ты? — спросила Лайма, прищурившись. — Тебя точно оставят. У тебя отец…

Она не договорила, и я почувствовала, как это слово «отец» в её фразе стало чуть ли не обвинением.

— Оставят, — кивнула я.

Лайма посмотрела на меня. В ее взгляде было что-то новое. Не зависть в прямом виде — Лайма не умела завидовать тихо, она завидовала шумно. Но сейчас было не это. Скорее, оценка. Как будто она впервые оценила меня не по тому, как я пишу контрольные, а по тому, сколько у меня возможностей.

— Ну ладно, — сказала она быстро, будто не хотела задерживаться на неприятном. — Слушай! Я тебе ещё не рассказала…

И она снова принялась за свою обычную болтовню.

Первого сентября бабушка подняла меня раньше, чем было нужно.

— Вставай. Не опоздай. Теперь там порядок будет другой.

Я хотела сказать, что я никогда не опаздываю, но промолчала. Она это и так знала

В школьном дворе толпились люди. Родители, дети, учителя, незнакомые лица. Раньше я знала почти всех, даже если и не по имени, то по роли — «мама Кристины», «папа Яниса», «бабушка Гирта». Теперь было много новых взрослых, которые выглядели иначе.

Я увидела Лайму сразу. Она махала мне рукой и одновременно что-то говорила матери, которая не улыбалась, только кивала и поправляла Лайме бант. Лайма была в юбке, какой-то слишком яркой, и в блузке с рюшами. Она выглядела так, будто старалась быть нарядной, но нарядность не совпала с этим новым школьным воздухом. В этом воздухе всё было более… правильным. А Лайма была слишком… громкая.

Кирилл стоял чуть в стороне. С отцом-отчимом и матерью. Кирилл держал плечи чуть шире, чуть увереннее. Он заметил меня и посмотрел не так, как раньше. Я не сразу поняла, что именно изменилось. Вроде бы взгляд тот же. Но теперь в этом взгляде было что-то другое. И это меня смутило сильнее всего.

Линейка была короткой. Новая директриса — намного моложе предыдущей — в строгом костюме, с улыбкой, которая была слишком правильной. В её голосе было больше металла. Она улыбалась сколь широко, столь и фальшиво. Говорила про «высокие стандарты», про «лицейскую семью», про «современное образование». А я снова чувствовала, что это всё взрослые слова, а я — ребёнок, которому нужно просто понять, где его место.

Потом всех отправили по классам.

Входные двери школы — новые, тяжёлые, с блестящими ручками. В холле словно стало светлее. Пол — гладкий, лакированный, и даже шаги звучали иначе, чем раньше, глуше. Стены без привычных детских рисунков, без стендов и фотографий. Всё было аккуратно, чисто и почему-то холодно.

За столиком сидел охранник. Настоящий. Мужчина в форме, с рацией.

На месте старого гардероба оказался новый с одинаковыми новенькими вешалками. И мне это не нравилось.

Школьный коридор тоже казался новым. Белые стены, новые двери, какие-то стенды с красивыми надписями. «Лицейское братство». «Традиции и качество». Не было того старого привычного запаха. Теперь пахло свежей краской и чистящими средствами. Полы блестели так, будто их натирали специально к нашему приходу.

Мой класс теперь назывался не просто «4-Б», а «4-Б (лицейский поток)». Это тоже было смешно, потому что мне казалось, что «поток» — это в университете, а не у детей.

Дверь в класс — новая, лакированная, и от неё пахло свежим деревом. Я вошла и увидела, что всё изменилось.

Раньше класс был привычным. Даже если там было неприятно, это было знакомо. Теперь я почувствовала себя словно в чужой квартире.

Пахло новым линолеумом. Доска была чистая и гладкая. На стенах висели плакаты с какими-то мотивационными фразами — «Думай», «Стремись», «Уважай». Парт было меньше, и дети — новые, незнакомые.

Я увидела Кирилла, он сидел у окна. Лайма на первой парте уже искала меня глазами. Я прошла между рядами и почувствовала, как на меня смотрят новые лица.

И это было самое неприятное.

В старом классе я уже знала, кто как смотрит. Кто завидует, кто равнодушен, кто насмехается. А здесь я не знала никого.

Я села на свободное место, рядом с незнакомой девочкой, аккуратно одетой, с золотыми сережками-гвоздиками. Она посмотрела на меня, чуть прищурилась.

— Привет, — сказала она.

— Привет, — ответила я.

— Ты из старых? — спросила она.

«Из старых» прозвучало так, будто речь шла про мебель.

— Да, — сказала я.

— А я — новая, — сказала она. — Меня зовут… — и она назвала имя, которое я сразу забыла.

Учительницы нашей — той, которая вела нас три года — не было. Вместо неё в класс вошла другая женщина. Молодая, строгая, с аккуратно собранными волосами.

— Доброе утро, — сказала она. — Я — ваш классный руководитель.

Её голос был спокойный, но в нём не было тепла. Она начала говорить про правила. Про форму. Про дисциплину. Про «уровень лицея». Про то, что теперь у нас будет больше английского, больше кружков, больше контроля.

Я слушала и ощущала, как внутри растёт напряжение. Каждое правило как будто говорило: «Ты должна». И я вдруг очень остро вспомнила свою мысль, что пришла конда-то: «Будущее — это то, что ты строишь сама». И сейчас мне хотелось спросить: «А где тут я?» Но, конечно, я молчала.

И началось то, чего я боялась больше всего: знакомство.

— Сейчас каждый скажет несколько слов о себе, — сказала новая учительница. — Чтобы мы понимали, кто у нас в коллективе.

Дети начали говорить. Кто-то рассказывал, что ходит на теннис. Кто-то — что занимается музыкой. Они говорили уверенно, так, как будто это всё важно.

Когда очередь дошла до меня, я почувствовала, как внутри появляется знакомое ощущение направленного на меня прожектора. Но оно было другое. В старом классе прожектор был привычный. Здесь он был чужой.

— Алёна, — сказала учительница, глядя в список. — Пожалуйста.

Я встала.

И вдруг почувствовала своё тело. Как оно стоит. Как оно тянет блузку в груди. Юбка кажется слишком короткой. А руки не знают, куда деваться.

Я сказала:

— Меня зовут Алёна. Я… — я замялась. — Я училась здесь раньше. Люблю читать.

Кто-то хихикнул. Я услышала.

— Хорошо, — сказала учительница. — Садись.

Я села, и сердце билось ровно, но внутри было неприятное. Как будто меня только что оценили и поставили галочку.

На перемене Лайма сразу подлетела ко мне.

— Ты видела, сколько новых? — сказала она. — Они все такие… — она сделала паузу, подбирая слово. — Такие… правильные.

— Видела, — сказала я.

Кирилл подошёл тоже. Он стоял чуть сбоку, как будто не хотел быть слишком близко к Лайме, но и не хотел отходить от меня.

— Мне этот лицей не нравится, — сказал он тихо.

— Тебе что вообще нравится? — тут же бросила Лайма, и в её голосе было больше напряжения, чем обычно.

Кирилл посмотрел на неё, усмехнулся.

— Мне нравится, когда всё нормально. А тут… — он махнул рукой в сторону коридора, где новые дети ходили группками, как будто уже все друг друга знают, и не договорил.

Лайма хмыкнула.

— Они думают, что они крутые, — сказала она. — Потому что платят.

И бросила быстрый взгляд на меня.

Я снова ощутила тот же неприятный укол. Потому что я тоже плачу.

Я молчала.

Лайма снова посмотрела на меня и вдруг сказала, будто между делом:

— Тебе-то вообще всё равно. У тебя денег куча.

Я услышала.

Кирилл тоже услышал. Он посмотрел на Лайму, и в его взгляде было что-то новое. Он, казалось, не ожидал, что Лайма может быть не просто шумной, но и колючей.

— Ты чего? — сказал он.

Лайма пожала плечами, но уже было поздно. Нитка натянулась.

Я стояла между ними и чувствовала себя странно. Как будто я причина. Как будто они спорят не о деньгах и не о лицее, а о том, кто из них ближе ко мне. И мне от этого было одновременно тепло и страшно. Тепло — потому что быть нужной приятно. Страшно — потому что я не знала, что с этим делать.

После перемены начался английский. Новый учитель, мужчина, молодой, улыбчивый. Он говорил с акцентом, как будто специально. Дети смотрели на него с интересом. Я тоже. Я пыталась привыкнуть к тому, что этот школьный день не похож на все прошлые.

К концу дня я устала, как редкого когда раньше. От взглядов. От того, что должна быть «правильной».

Дома бабушка встретила меня кратким:

— Ну как?

— Нормально, — сказала я.

Бабушка кивнула, словно этого и ждала.

— Привыкнешь, — сказала она. — Главное — учись.

Я ушла в свою комнату, переоделась, сняла блузку и лифчик, и мне стало легче. Я подошла к зеркалу и посмотрела на себя. Уже не ребенок, ещё не подросток. Что-то между.

Я потрогала пальцами плечи, шею, ключицы, словно проверяя, что я всё ещё я. А потом — потрогала цепочку, которую бабушка подарила после третьего класса. И снова вспомнила, как я в мае думала: «Будущее — это то, что ты строишь сама».

Сейчас будущее выглядело как новый лицей. Как новые двери. Как новые лица. Как Лайма, которая вдруг стала колючей. Как Кирилл, который стал смотреть иначе.

Я залезла на подоконник, как всегда. Снаружи уже темнело. В сентябре темнота приходит быстрее.

Я сидела и думала о том, что этот год будет совсем другим. Мне предстоит выбирать. Решать. Понимать, кто я. Я ещё не знала, как это делается. Но уже начала.

А пока я только учусь быть в своём изменившимся теле. Учусь находиться среди людей, которые меня не знают. Учусь быть девочкой, на которую смотрят.

За окном двор жил своей жизнью. А внутри у меня уже появилась новая папка. Я не знала ещё, что положу в нее, но я уже понимала, что она будет тяжёлой. И важной.

Я посидела ещё немного, слушая, как в соседней квартире включают воду, как где-то хлопает дверь подъезда, как бабушка на кухне звякает чашкой.

И от этих привычных звуков мне стало чуть-чуть спокойнее.

Спасибо за чтение

Вернуться к книге