Осенний вальс
Глава 1
Тишина в классе стоит такая плотная, что бултыхание воды в стакане соседки кажется ужасно громким, и я даже слышу, как выходят из-под моей кисти мазки. — Вшлиф, вшлиф, вшлиф, — звучит тихая песня, и вот уже в композицию вписался гуашью рояль, и тот, кто за ним, спиной к зрителю, и шарф на пианисте, конечно же, шарф.
Музыкант, как и художник или артист, просто обязан носить его в любую погоду, тем более осенью. Как иначе может поступать столь одухотворённое лицо? Мазок, ещё мазок и ещё несколько. На рояле появляется муза. Её длинные пряди вместе с лоскутами белого платья тут же подхватывает ветер, залетевший в распахнутое окно. Сухие осенние листья тоже уже здесь: кружат по нарисованному залу, будто вальсируют, оживляя мелодию, звучащую в моей голове. — Вшлиф, вшлиф, вшлиф, — всё удлиняется на пианисте шарф, и его тоже подхватывает ветер.
В те мои тринадцать и муза на рояле, и нашейный аксессуар — всё выглядело таким настоящим, убедительным, весомым.
— Попробуйте повернуть его голову к музе, — советует преподаватель, указывая сухой кисточкой на чёрные кудри музыканта. — Пусть побеседует с ней.
Знаю, что учитель прав. Моветон — заставлять зрителя глядеть персонажу в затылок, но от мысли, что придётся и мне посмотреть ему в лицо, пусть даже и только в профиль, пробирает дрожь. А если бы ещё я села там, на месте огненно-волосой музы с безмятежным выражением глаз, прикоснулась к покрытой лаком крышке её невесомым боком... Музыкант и без того выглядит для меня слишком живым. Будто бы старый знакомец только что сел за рояль и наигрывает себе мазурку и вальсы, не обращая внимания на всё внешнее: завывание ветра, шорох листьев, дорожный шум. Усилием воли заставляю его заглянуть ей в глаза.
У преподавателя к работе ещё много вопросов. В каком направлении дует ветер? Почему так скривился рояль? Не слишком ли огромной вышла муза? Ответы на них требуют времени. Долгие часы в мастерской, томительные думы после уроков решают всё постепенно, мазок за мазком, линию за линией. Композиция выходит на твёрдую пятёрку и вскоре забывается, теряется среди десятков подобных, пока случайно не находится свёрнутой рулоном в старой коробке из-под обуви. Нет, не та приглаженная отличница. Эскиз. Всего лишь эскиз, предшествующий картине, на котором музыкант в жёлтом шарфике по-прежнему повёрнут ко всем спиной... И теперь-то, спустя много лет, я его узнаю.
***
Две тысячи восьмой год, и вроде бы ноябрь. Там я уже первокурсница с красным аттестатом из школы в увесистой сумке. У художников по-другому и быть не может: едешь на учёбу в битком набитом автобусе — значит, теснятся вместе с тобой и холсты на подрамниках, и краски, и тубус с ватманом, и карандаши с кистями, и строительный степлер, и скобы к нему, и толстый блокнот с набросками. С ними же ты врываешься в холл академии искусств, освещённый огромным канделябром. Щёки твои, схваченные на улице морозом, сразу начинают теплеть. Согревается и сердце.
Обыкновенно так оно и случается, мягко, по-домашнему тихо, но в тот миг сердце полыхает так, будто какой-то хулиган уронил горящую спичку в аккуратно собранную дворником кучу высохшей листвы. В центре холла под люстрой в поэтической позе замирает студент. В клетчатой рубашке, с рюкзаком на одном плече, он будто бы только и ждёт аплодисментов. По зеркалам и поверх его причёски играет бликами свет, а в глазах, таких же тёмных, как волосы, звучит музыка: возможно, Моцарт или Вивальди, но, скорее всего, Бах. И да, шарф тоже на месте.
Позже слышу я о нём как о пианисте. Впрочем, сомнений на этот счёт у меня сразу не наблюдается: весь образ загадочного студента с головы до пят кричит, как форте, шепчет, как пиано, а скрипичный плач, если и присутствует в нём, то скорее звучит где-то рядом, за окном, где морось поливает город, пока рука моя шуршит карандашом по бумаге в тесной аудитории.
— Чирк, чирк, чирк...
Вижу я того музыканта и спустя неделю в концертном зале. Не на сцене, где выпускники эстрадного отделения с наслаждением играют джаз, а в бархатном кресле среди прочих зрителей. Сажусь я от него поодаль, позади, ряда через четыре совсем ненарочно, но, когда замечаю, ближе не пересаживаюсь. Снова играет свет. На этот раз пурпурный, золотой и неоново-жёлтый, прогоняемый со сцены софитами под долгую импровизацию саксофона. В голове всё крутятся какие-то стихи — то ли про люстру, то ли про море. Взор на исполнителях задерживается редко, всё больше прогуливается по залу и будто невзначай замирает у переднего ряда...
Еду домой уже по темноте, как и положено поздней осенью: с придорожными фонарями над ледяными лужами, с поэзией в голове. Таким же выдаётся и следующий день, и предпоследнее ноябрьское утро, когда первой парой в расписании значится специальность. Проводится урок в узком кабинете с единственным окном, из которого нещадно дует. Тонкий кардиган с большими пуговицами греет посредственно, руки леденеют, за что я умудряюсь получить от преподавателя новое прозвище. — Потрогай, какие у неё холодные пальцы, — говорит он со смехом и странным восхищением. — Ну точно Снежная королева!
Тот, к кому он обращается, действительно касается моей побелевшей кожи и подтверждает слова учителя улыбкой и лёгким кивком головы. Присутствие пианиста в классе художников меня не удивляет. Трогает другое — его взгляд. Он хоть и направлен прямо в моё лицо, но в нём всё ещё только фортепианная музыка. И волосы, и глаза у студента тёмные, проникновенные, а на мне из чёрного только кожаные сапоги до колен на высоком каблуке. Именно в них позже тем же днём я скольжу неуклюже, догоняя вечерний автобус, у которого стоит тот самый пианист — без шапки, но в шарфе и широкой куртке. Он не спешит, придерживает для меня дверь. Садимся мы тоже рядом. Беседуем тихо и долго, о чём-то совсем пустяковом, светском и непритязательном — ехать далеко, и нас обоих от усталости клонит в сон.
В свой дом, пахнущий свежей выпечкой, захожу я в настроении возвышенном, со светлой улыбкой и, наверное, с вальсом Штрауса в непоседливых ногах, а после присаживаюсь на стул тихо и всё-таки записываю на бумажном клочке томящие разум стихи.
Тридцатого ноября автобуса я уже не догоняю. Иду себе спокойно, переваливая тяжесть в икрах, хоть и вижу, как в него заходит знакомый пианист.
Пусть себе идёт, подожду следующий...
***
И вот спустя ещё лет пятнадцать находится в коробке давнишний рисунок. Откапывается во время генеральной уборки в кладовой родительского дома между зеленью цукини и рыжиной тыкв. На нём всё так же замирает в полёте листва, улыбается муза, гладят клавиши рояля музыкальные пальцы.
— Нужен? — коротко спрашивает меня мама.
У неё идёт бой за каждый свободный сантиметр в квартире, и ворох желтеющих бумаг — не более чем макулатура.
— Оставь, — не утешаю её ответом я. — В детстве мне очень нравилась эта работа.
После уборки сидим с мамой на кухне и пьём с мёдом чай. Говорим о будничном, житейском. И отчего-то мне внезапно хочется послушать осенний вальс.
Спасибо за чтение
Вернуться к книге
